Калека

КАЛЕКА

ГОРОД
После больницы город нов. Ты, кстати, тоже. Так и болтаешься: новый по новому городу Приятно! Магазины. В них тоже изменения: рекламы больше, товаров меньше. На пути — мясной. На цепях загадочно покачивается бычья голова. Внутри изобилие банок с томатной пастой и соевыми бобами, причем товар представлен разноименными группами, так что, пока глаз заметил, но еще не определил всего, может показаться — продукты разные. Имеется, правда, третий вид товаров: это свиная голова. Она — единственная на прилавке. Пятачок ее разбит, морда в рубцах, пасть приоткрыта в лукавой улыбке, замороженные глаза ханжески закатились, уши висят, выражая покорность.
Рядом с мясным — «Восточные сладости». За стеклами — пакетики с супом, сухари. Сахар. Выхожу.
Что-то нужно? А! Закурить. Сейчас куплю сигарет.
У ларька старуха. Вспоминается сова. Причем не живая, а чучело. Вследствие небрежного обращения изделие деформировалось. Перья пропитаны пылью. В довершение всего некто схватил муляж за ноги и, глумясь, отволтузил о стены и углы шкафов. Шкафы застекленные, деревянная часть орошена лаком. Где-то на мебели — овалы инвентарных номеров.
— Скажите, а за час оно не растает?— спрашивает старуха в освещенный квадрат павильона.
— Нет, мать, не растает. Больно крепкое, — смеется продавец в лицо мужику, говорящему с ним через открытую дверь.
— «Прима»,— прошу, вручая деньги.
— Как вы думаете, за час оно не растает? Я хотела еще погулять, — изучает меня старуха.
Я не отвечаю. Я иду дальше. На моих глазах — слезы.
Как дивно прижать к металлической спинке ноги она холодная и это блаженство постоянно прижимаю как здорово мыть руки холодной водой когда сильный жар я часто думаю была ли у меня до больницы иная жизнь иногда чудится что я здесь торчу вечность а вдруг кажется только со вчерашнего дня как же я ору когда мне больно ни о чем не думаю ничего не желаю лишь бы прекратилось страдание не мечтаю о том чтобы выжить или умереть молю Бога о том чтобы закончилась эта пытка как я молил Его чтобы проснуться и очутиться дома в своей постели у меня дома около кровати за спинкой на стене сооружена система для включения ламп дневного света телевизора и магнито¬фона я часто со сна машинально тянусь рукой за прутья койки но там конечно ничего нет а как хочется ткнуться в родную стену.
Прошлой ночью, замерев у окна, я шептал: неужели в черноте ночи, размалевавшей себя огнями, не существует той, единственной, которая, я знаю с детства, предназначена мне? Где же она?— упирался я в ночь.— Почему не явится сейчас, когда я, любовь ее... Я выходил на балкон и заглядывал внутрь комнаты через стекла. Это доставляло удовольствие. Очень успокаивало. Не то чтобы уютом помещения, — в нем, наоборот, присутствовал хаос, — милым оказывалось то, что зажжена настольная лампа, на столе разбросаны вещи, сейчас, может быть, кто-то войдет. Вторгался я сам, но как бы наблюдал себя со стороны, — тогда становилось тревожно. Невозможно было избавиться от присутствия кого-то еще. Задрапированные окна, казалось, все же позволяют заглянуть в какую-то щелку и меня увидеть.
Сегодня я еду на дачу. Мне необходимо там побывать. Там осталось нечто необыкновенное, чего никогда не обрести, то, что единственное должно мне помочь остаться.

МОРГ
— Он живой! Откройте ему лицо! Дёма! — так орала женщина, вдова его, покойного. Однако же, суетясь подле тела, не решалась отдернуть простыню, а лишь касалась его ладонями, и почему-то именно живота, вздутого, привлекающего взор, как явление чрезвычайное во всем виде мертвеца.
— Дама, успокойтесь. Все в порядке, — так пыталась угомонить вдову однорукая и пьяная сестра-хозяйка, облокотившись о каталку.
Меня охватило приятное оцепенение. Очарованный непередаваемым проникновением в некие секреты жизни и смерти, я замер и не сразу почувствовал боль от ожога, причиненного сигаретой, спрятанной в руке.
— Посмотрите, он дышит! — вдова — врачу, утомленному.
— Мама! — это дочка, несколько раздраженно.
— Клавочка, скомандуйте ребятам завезти тело в ванную комнату, — врач — сестре-хозяйке.
Вечером Вика попросила меня о помощи. Оказа¬лось, только что до нас в морг свезли с терапии. Замок забарахлил, и ключ не сумели извлечь, так же как и отомкнуть дверь. Мы пошли, и я отпер дверь. Ключ действительно не вынимался. Мы отправились на отделение, оставив дверь отворенной.
— Что, отвезли? — выпучилась санитарка.
— Нет, теть Дусь, — ответила Вика,— сейчас поедем.
— Хорошая будет шутка, — подумал я вслух, — если кто-нибудь зайдет в покойницкую, разоблачится и ляжет на каталку или в гроб, а как зайдем — выскочит.
— А был у нас такой случай, — оживилась Дуся. — В войну в полевом госпитале служила, работал у нас фельдшер-весельчак, вот он однажды троих мертвецов одел и расположил в карты играть. Каждому в руки вложил карты, а одному так папиросу в зубы вставил. А у нас был прохфессор, что ли,— главный; вот он, значит, зашел, глянул, как этот-то фельдшер с отошедшими в дурня режется, да еще одного толкает и бранит: «Твой ход! Сдох, что ли?!» Ну, этот, как его, самый, ответственный, тут на месте богу душу-то и отдал.
Мы зашли в ванную. Над раковиной навис дряхлым задом старик и промывал свой геморрой.
— Разве так мертвым службу служат? — улыбнулся я ему.
Ветер раздувал простыню, которой мы накрыли труп. Он лежал ко мне головой. Через полотно выпирал нос, а лицо напоминало шестиугольный блин. Временами ткань прилипала к лицу, и черты его становились понятны. И еще. Простыня забивалась в открытый рот.
— Очень не люблю, когда развевается простыня, — обернулась, чувствуя порывы ветра, медсестра.
В прощальной комнате стояло два гроба. Один был закрыт, но неплотно, и щель между его половинами настораживала. Во втором лежал кто-то, скрытый под марлей, под которой угадывалась гипсовая маска. Такие две загадки, как вуаль и маска, уже не могли испугать — лишь позабавить. В камеру, куда предназначался наш груз, дверь была распахнута, и в ней, освещенной с улицы неоновым светом, лежал труп мужчины: в проеме он был виден по грудь. Когда «наш» покойник съезжал на местную каталку, из прощальной ворвался истерический скрежет по металлу.
— А-а-а!!! — завопила Вика и по-ребячьи затопала ногами.
Вика. Я отчетливо вижу, как мечешься ты в обеденный перерыв по улицам, несмотря на то, что в магазинах все знакомо; здесь молочный: детское питание, маргарин, сырки плавленые и вряд ли что интересное; здесь мясной: жир и кости, котлеты, которые разваливаются на сковороде, кочаны капусты, почерневшие с какого-то краю, и тоже — ничего нужного; обувной: резиновые сапожки-корытца, заставляющие вспомнить (почему именно ее?) Рину Зеленую, «румынки», туфли домашние, шитые серебряной нитью, с восточным орнаментом, даже сапоги, но такие, что страшно вообразить в них свою ногу. Я отчетливо чувствую вкус рожка с повидлом, который ты берешь, пытаясь утешить нечто, несносно закопошившееся в душе, или песочный коржик, обстрелянный орехами, который жуешь торопливо, ловя крошки ладонью. Я вижу, вижу, как ртутным столбиком перемещаются твои зрачки: голландские сапоги на ком-то, пальто кожаное на ком-то, кто-то в белом автомобиле, кто-то в окнах квартиры,— и он, может быть он, вот этот, шагающий навстречу,— о, нет, опять не для тебя.

ВОКЗАЛ
На перроне — безумный. Одежда как шелуха печеной картошки. Мнет клочок бумаги. Что-то бормочет. Различаю. Он противопоставляет себя диктору, в ее же лице — всему официальному порядку.
— Граждане, не сидите на цепях ограждений!
— Сидите, сидите, — лопочет безумный, и вдруг так громко, что его слышно на значительном расстоянии: — Рвите ограждения!
— Граждане, не ломайте скамейки и урны на территории вокзала!
— Ломайте скамейки, бейте урны, — бубнит он, массируя материал бумаги.
— Поезд из Гатчины прибывает к третьей платформе...
— Поезд из Гатчины не прибывает! Не будет поезда! Не ходите на третью платформу! Всех убьют, всех задушат!
Моряк-полковник и женщина в розовом платье, с розовым лицом и в черном парике ведут окаменевшего курсанта с бакенбардами. Когда спутники его попеременно отпускают, руки ведомого гипсуются в воздухе. Поменяв хватку, они транспортируют хмельного дальше.
Милиционер хватает за локоть пьяного горбуна: так ловит в метро контролер не заплатившего пятак школьника. Сразу видно, что можно, в общем-то, и не держать плохо справляющегося с равновесием инвалида. Сержант разжимает кисть.
— Что?
— Ничего, — как-то не находится сразу блюститель.
— Почему? — отыскивает слово задержанный.
— Кыш отсюдова, вот так! — озаряет милиционера. Вокзальный  буфет  переполнен,   но  едящих   мало.
В основном люди здесь передвигаются и осматриваются. Рядом со мной — немой. Он безвольно навалился на стойку, сладко отдавшись еде. Жуя, он, словно зверь, прикрывает глаза.
Какое счастье смотреть телевизор так словно бы нехотя ах опять эта скукота а сам уставишься и жуешь что-нибудь присланное из дома в ногах В НОГАХ разместился какой-нибудь тюфяк есть домино беломор советский спорт тетя Дуся Вика шприц на два куба кроссворд ночное чаепитие отражение.
Еще одна болтушка. Она тараторит непонятный текст, переходя от стола к столу и собирая пищу. Полиэтиленовый мешок полон. Она удаляется к окну. Спиной ко всем, вволю отдается болтовне. Голова по-сорочьи выполняет наклоны в стороны. Поворачивается в зал, будто ее окликнули. Лицо — простыня с брызга¬ми ворованной клопом или регулами кровью на ней — губами   алыми   и   воспаленными   глазами.    Конским
хвостом пук волос, перекрученный у затылка. Глаза полузакрыты, в них — величие. Кто она: графиня, императрица? Встречаемся взглядами. Внимательно изучает, продолжая что-то монотонно приговаривать. Вращает головой.
Ствол подсолнуха не заканчивался празднично-воинственной гривой окаймившей соты семян и его большой рост казался нелепым сам он удивленно растопырил листья как же так зачем я рос да это выглядело нелепо до неприличия.
Вначале я понимаю, с ними что-то не так, проникаюсь радостным чувством оттого, что уличил чужую неоконченность, потом определяю: это босоножки, черные, они не застегнуты, точнее, расстегнуты, потому что данный вид приобрели в вагоне, когда хозяйка с приятным чувством села на скамью. Женщина утомлена. Она из тех, кто любит подшучивать над подругами, вернее, была такой по своему типу, теперь — все. Так дети усердно, но все же неряшливо чернят веки куклам. Потом игрушка теряется и висит пузом кверху в заболоченном пруду, тушь же, осмолившая глаза, делает их еще более наивными и удивленными.
Глаза растопырены, как у растерянного малька, пальцы сплетены. Я чувствую, что вполне могу задушить ее, она взволнованно в меня при этой мысли впивается. Я понимаю, что мог бы закончить не только ее век, а вот того, той, того, — все это быстро, с истошным криком! Сидящая ерзает, тревожно пролистывает лица в вагоне и вновь останавливается на мне. Я выключаю мышление, охватываю взглядом пространство вокруг «малька» и прыжками добираюсь до своего окна, за которым все то же: бревна, защищающие людей от внешнего мира, зелень, годящаяся для пищи.

ДАЧА
Большинство домов стало двухцветными. Заодно со строениями раздвоились территории садов. На обеих сторонах прибавились гаражи. В них, распахнутых, — как в конюшнях лошадиные снасти, висят цепи, резина, тросы, все это озаряется мутно-голубым светом, клоко-чет музыка, как из нутра автомобиля, так и вне его: из радиол, магнитол и прочей аппаратуры, притулившейся на стеллажах с нитроэмалями, фарами, бутылями.
Детьми мы гонялись за «москвичом», когда он, единственный на ходу, серый, круглый, словно чин в шинели, перекатывался по ухабистой дороге. На приколе стояла довоенная и, вероятно, дореволюционная модель «форда». Что было еще? Пара мопедов, за ними тоже неслись, как собачонки за кобылой, ребятишки.
И тут я увидел «москвич» — прах его. Среди бракованных паркетин и тарных досок, предназначенных огню, врылся он в землю. Он являл собой череп: нос отгнил, сквозь навсегда удивленные глазницы протрассировали антенны малины.
Вот и дача. Двор (половину его) запрудил огненный «жигуль». Водитель покачивается, усыпив мотор, то время, за которое на пороге дома возникает Юрка в тренировочном костюме, приветствует тестя и начинает производить разгрузку.
— Здорово, — приближается Юрка к забору.
— Ну, как? — наваливаюсь я на штакетник.
— Сейчас разгрузимся, — он выбивает нам по па¬пиросе.
— А.
После десяти лет без встречи. Юрка выглядит, как кот, угодивший в воду. Можно, наверное, погладить животное по переносице или у основания ушей: оно не замурлычет сразу, потому что перед тем, как расслабиться, ему необходимо несколько обсохнуть.
Он мечтал: десантные войска, благодаря чему ста¬нет непобедимым в уличных схватках; институт торговли, чтобы стать директором универсама, благодаря чему избыток в доме; жена-актриса, чтобы любить ее пылко, раздевать и укладывать спать. Он мечтал.
В теплице кто-то ворочается. Юркина бабка померла. Мать? Не слишком ли полна? Перегородила вход, рука козырьком, направляется к нам. Близко и настороженным голосом — кто я? — здоровается. Глаза косые, потому смотрит на тебя только одним, вторым же в сторону — что там происходит?
— Моя жена, — пригласительный жест в ее сторону. И далее, будто представляет мне двоих:
— Люда.
— Прокатимся до озера, купнемся, — угощает меня поездкой Юрка.
Я отступаю от забора, но удивленное «ты что?» и улыбку Юрка успевает разрядить неуклюжими движениями рук, в итоге вцепляясь в поперечную рейку и отжимаясь.
— У меня протез, — беру я даму треф, если это «козел», шестерку пик, если «шамок», шпагу Лаэрта...
— Я верх продал, — повертев головой, Юрка находит выход. Но здесь большее: обе наши жизни, такие нескончаемые еще недавно — коснись! — на выбор: роскошь, радость, здоровье, и вдруг, в общем-то, завершенные, — как сморщился он, может быть, это его отец щурится от пегого дыма, те же сапоги, тот же китель (дедов?). Неужели это все?
— Здесь магазин как?
Болван! Ну, почему не о том, но как легко стало Юрке — думал, не поймет иного, — понял и вздохнул легче, что не тронул: через месяц соберет плоды, часть продаст, тесть добавит — машина. Сколько вас, утешений, спешащих к нам, когда каморка нашей жизни внезапно разверзнет стену: посмотри-ка!
Я тоже хочу всего: велюровую тройку, квадро-комбайн, «тойоту». Я жажду любви, славы, бессмертия. Но теперь у меня только одна нога, правильнее — полторы, и что я способен вытворить, чтобы удивить мир?
Этого не будет никогда! Теперь я знаю: гнусное томление в очередях или еще более гнусное: пропустите инвалида, оценивающие взгляды женщин, беспомощное подпрыгивание в течение сорока — пятидесяти лет. И НИЧЕГО ИНОГО.
— У тебя две ноги, а что ты можешь? — спрошу через пару часов, когда разольем остатки второй полулитры, белого или розового, наплевать. Юрка, еще за¬кусывая, сместив нос к уху, на меня выкатится, тогда уже можно будет играть в полную силу, выражая, тем не менее, куда больше, чем, оперевшись, с разных сторон об ограду.
— Как? А это что? — наверное, очертит Юрка ра¬диус своих владений, включая жену и дочку, тестя с «Жигулями» и еще нечто таинственное, неизвестно, существующее ли, его великое призвание в жизни, и, сопряженные с этим, как само собой разумеющиеся, богатство и всемогущество.
— Ты, я слышал, пишешь рассказы? — так ранит он меня.
И я:
— Нет, нет, я об этом ничего не знаю.

ДОМ
Подобно тому, как колдуны, исполняя ритуальный танец, вызывают дождь, — снуют с рассвета алкоголики по дворам и переулкам, материализуя своей энергией бутылку. Та же доля и мне — что еще? Я — сломан! Ничего, кроме правды! Как это будет? Воспоминания о предыдущем дне, предыдущей пьянке. Планы на текущий день. Поход к пивному ларьку, Идиотский разговор с идиотами. Завершение его: по рублю? День. Бутылки и закуска. С охмелением пробуждается озлобленность. Или так, по этапам: 1) Любовь ко всему сущему. 2) Ненависть ко всем и вся. 3) Вселенское горе.
Где-то существует друг или был да это Юрка жившие в разных домах мы даже спали вместе да я сбегал ночью из дома тихонько вылезал через окно в сад крался и проникал на соседский участок Юрка ночевал на чердаке в сарае я подымался к нему мы курили и говорили всякие пакости я рос без отца мне нравились мышцы на Юркиных предплечьях. Да, существует еще кто-то, вроде как приятель: он льет гипсовых будд, используя для технических нужд репродукции «Джоконды». Если повезет, будут девочки. Может быть, будет жена. Пьяный, я изгоняю из дома жену. Девочка — очевидно, подруга жены. Мы выползаем из квартиры по¬одиночке. Мы забираемся в подвал. Вернее всего, мы наслаждаемся друг другом в парадной. После этого — добавка алкоголя у формовщика будд. Беседа. Думы о похмелье. А потом, что будет потом? От нее будет пахнуть, как от запревшей тряпки, зубы желты и поломаны, она радостно улыбается, заискивая, — нальют ли? Да, изо рта пахнет, как из недр уборной. И зубы, они ведь коричневые, и сточены, как у крысы на закате жизни.
Хочу чтобы все это развеялось страшным сном кошмаром я ведь никогда не болел слыл самым здоровым среди сверстников это потому что мама все¬гда предупреждала у меня развитие болезни как что заболит так она сразу спросит буду ли я есть таблетку я соглашался и ел прямо жевал а теперь предложи мне таблетку ни за что я ее просто выброшу.
Ржавые (наверное) цепи, что же еще; качаясь, звучат, и стон их, пульсируя по звеньям и опоре, передается камню и земле и маятником отмеряет мое забвение. Из всех движений ума и тела, что ведомы мне, отличаю направленное в мою сторону — кто? Зачем? Неизвестно. Вибрация, и только. Неуверенность, но рвение. Что же все-таки? Я жду, давно жду. Помню. Но что в том? Если бы сейчас... Ближе. И вот уже ясно: ко мне. Вариться в кипятке, пожираться муравьями — что это мне, отведавшему землю? Приди! В обмен на все муки — миг встречи. Что сказать? О чем? Что такое страх? О, эти грязные подошвы, шорох замшелых листьев, суета насекомых в кипе их и все то, что дальше, до меня, — как преодолеть, как сообщиться с фигурой, тень которой мазнула ультрамарином траву и ка¬мень? Остановись! Замри: слышишь? Я видел, как падала звезда, я загадал!

© Петр Кожевников. 1981


Рецензии