Круги на воде

КРУГИ НА ВОДЕ
Мите Волчеку
      1.
«А-а-а! О-о-о! У-а-а!» - слез хлесткий град пронзает руки. Незабудки не вынесут мороза: он заточил мое пылающее сердце. «А-а-а-а-а-а-а!!! О-о-о-о-о-о!!!» рыдаю, запрокинув голову в листву: она – воротник, обнявший мое измученное лицо, она – спасение от холода. Те, кто вокруг, заиндевели: страшно представить, как от холода затвердевают их внутренности. Я вижу. Как пар размазывается около их рта все меньшим пятном с каждым вздохом – с каждым выдохом, с каждым вздохом – с каждым выдохом. Дыши – это главное, а может быть, не это, может быть, главное – сердце, набат его, а может быть, мозг или душа, а может быть, как-то все вместе, как-то все вместе. Сторож. Сторож, я принесла незабудки. Сторож, можно как-то передать незабудки? Может быть, они не самые подходящие цветы в этом случае, но я, знаете, иных растений не отыскала, которые, на мой взгляд, больше бы подходили. Лютики, они слишком желтые. Нет, я не хочу обидеть, ни в коем случае. Лютики чудесны, как и все цветы как рыбы как тополь как рыбы как тополь. Сторож я ведь говорю с вами не просто для того чтобы занять время его у нас и так чуть-чуть хватило бы. Все может случиться сейчас же У меня вполне определенное желание просьба тяжба дружба невзгоды передайте пожалуйста будьте любезны сделайте милость вот эти цветы эти незабудки эти лазоревые глазки это огромное или малое все равно совершенно все равно но не хочу обидеть готова терпеть боль утраты горе это некоторое количество взглядов это какое-то количество взглядов туда наверх в палату если он там или прямо в родительную я понимаете ли его мать мама мамочка мамуля е… мать ах простите я знаю знаю меня ведь воспитывали обычно я не говорю то что думаю то есть не все то есть вначале думаю а потом говорю вначале еще до того как произнести первое слово решаю все ли сказать и в какой форме и кому зачем почему где кто когда

2.
Ты, наконец, родился. От меня отделилось нечто. Что же я делала в это время, чем занималась? Я, обвешанная сумками и сетками, истребляла последние (о, эти крохи!), последние рубли, приобретала необходимые тебе пеленки, простынки, пустышки, рожки, одеяльца, колготки, рубашки, кроватку, побрякушки, коляску, велосипед, собачку, дачу, солнце, кипарисовую тень, безумные закаты, свободу, остров в апельсиновом море, великое одиночество художника. В эти самые минуты я знала, я чувствовала, что скоро, совсем скоро, вот сейчас: да-да-да – А-у-а-о-а-а!!! – ты отделился от меня. Врач отсекает нашу последнюю связь. Отныне ты сам по себе. Как же ты похож на него: то же выражение неизбывной тоски – по чему, по ком? Он говорил мне – ты не можешь понять. И т же сила во взгляде. Все это – мгновения. Пропало. Ты просто новорожденный, обыкновенный скисший помидор – так сказал бы он, знаю, и в этом не было бы неприязни. Мне кажется, его уже нет, но где же он? Тебя уносят куда-то. Я вижу это, о чем-то болтая со сторожем, а может быть, с кассиршей. Да, да, обвешанная сумками и сетками, одуревшая кляча – я именно так и выглядела не накрашенная, непричесанная, в каком-то, не в каком-то, а в моем, пожалуй, не пожалуй, а точно в моем единственном пальто, верх которого представляло мое детское пальтишко, а низ был сшит из бабушкиного: я тебя с ней буду знакомить, обязательно, да-да, когда тебе исполнится четыре года и ты ее полюбишь. Правда. Ты ее  смешно спрашивал: «А помнишь, как тебя пчела укусила?» Бедная, она умерла. Нет, смерть ее не была тяжелой, но не назовешь же ее счастливой: счастливая, она умерла – это может обидеть живущих. Бедная, она умерла, не дождавшись твоего появления. Она ведь так просила меня: дочка, роди мне внука. Она, вероятно, была моей мамой, то есть больше мамой, чем бабушкой. Вот так, обвешанную сумками и сетками, меня не пустили на тебя посмотреть. Но я уже и так все знала, все-все.
Ты бегаешь так, как ветер проносится меж листьев, ты смеешься так, как чайка ликует над волнами, ты спишь так, как море темнеет ночью. Сын мой, как мне охранить твой ум, как сберечь твои силы? Я плачу, я плачу ночами – я не знаю, как спасти гибкость твоего стана: о, как наклоняешься ты за уроненной игрушкой! Как свертываешься в кроватке! Я плачу. Я рыдаю ночами, я страдаю, не ведая, как спасти чудесный твой румянец от зеленой блеклости моего лица, как уберечь живость твоих ручек от безжизненности моих искривленных временем пальцев. Временем. О, как я помню, как ты прижимался ко мне ночами: мой щенок, котенок, как ты урчал, засыпая, но подымал вдруг головку, и она в темноте с открытыми глазами казалась какой-то незнакомой, и меня пугало это, а еще вдруг становилось неясно, открыты ли на самом деле твои глаза или нет незабудки милые я несла цветы срывая срывала неся неся срывала крыло покрывало чибис ты подымал головку и говорил мне мама этим казалось ты успокаивал себя мама здесь и мы спали дальше, а за окнами в чьей-то квартире плясали гости, хотя им давно хотелось разбрестись по домам: они устали, они были пьяны, но упорно плясали. Они боялись остаться с собой один на одни. Хозяйка оглаживала себя, что-то предвкушая, улыбалась гостям и думала: скорей бы. Живот реки рассекал катер. Капитан кроме тог, что вел судно, еще слушал радио, а еще вспоминал то, как вчера его катер здесь же кроил воду, а на мосту стояла фигура, и была это, конечно, девушка, и он вдруг очень захотел с ней познакомиться, и свистнул, хотя нужно было начать как-то иначе, как-то иначе и, может быть, вообще никак не начинать, а пройти себе под мост, как делает он сейчас, не производя никаких звуков. Но вот он свистнул, а она ждала, безусловно, совершенно другого, но он еще раз свистнул и крикнул: эй! Но это ей показалось уже чересчур, и она пошла прочь, она оттолкнулась от перил, как пловец от стенки бассейна, и нырнула в ночь, ушла прочь, растаяла, а катер уже двигался где-то под мостом. Девушка шла и думала, что все-таки стоило, наверное, откликнуться на свист и, может быть, эхом отозваться на возглас. Девушка шла и осторожно ступала, чтобы не попасть в лужу, не испортить обувь, не испачкать чулки, не обрызгать плащ. В музее изобразительных искусств горел дежурный свет. В пельменной, на потерявшей узоры кленке, в изумлении застыла крыса. От вокзала отходил поезд, кто-то еще не сел и теперь на ходу запрыгивал в первый от покидаемого города вагон. Проводница шестого вагона смотрела на проводника шестого вагона – у них все было в порядке. На кладбище, на центральной его дороге собрались привидения. В цирковом городке львица готова была родить столько львят. Милиционер оштрафовал несколько граждан без квитанции и, счастливый, не заметил грузовик, с перекошенной рожей выпрыгнувший из-за угла.

3.
Я занозил палец, мама! Я занозил палец! Где же ты, мама? Мама, я занозил палец, - мне не так больно, как обидно, и я плачу. Я плачу уже шестьдесят лет, но мне все никак не удается извлечь из моего нежного пальца эту злюку-занозу. Сколько-то лет я не сплю из-за боли, а завтра я выйду на веранду: это будет утром, окна замерзнут – за окнами минус; я выйду на веранду и скажу: хватит. Этого будет достаточно: банка с сахарным песком накренится, но песок не просыплется. Я запечатлею его вот-вот готовым просыпаться, но уровню песка в банке не хватит до верхнего края емкости очень малого расстояния. Тогда я приближусь к банке и просто насильно высыплю песок, и снова скажу: хватит. Я сомну и сигареты, которые – о, эта наивность! – попытаются укрыться в потертой по виду, может быть, с их точки зрения, якобы пустой пачке. Я почувствую, еще бы не почувствовать, как сестра трясет меня за плечи и плачет и щебечет: тебе пять лет, ты же младенец, мла-де-нец!

4.
Все происходит, в общем-то, довольно странно. Ты обходишься без меня, хотя совсем еще крохотный. У тебя, пожалуй, даже есть мать, и я только радуюсь твоей жизни со стороны. Я помню: пыль но это недолго скоро река я войду в воду да со мной ведь еще ты сын тебя я оставлю на берегу ты спросишь мама куда ты уже готовый заплакать и наверняка захнычешь когда я зайду в воду хотя бы по пояс иногда я люблю поддразнить и заревешь совсем громко а потом я не буду знать как выманить тебя на сушу и буду придерживать тебя за животик ты будешь бить ножками по воде и смеяться.
Ты вдруг шепнул: Ма, там у тебя что? – и как мне ответить? Сегодня это смешно. Нет! Сегодня это жутко! Я вздрагиваю, обнаруживая нас в неуютной коммунальной ванне, я знаю про нахождение здесь тараканьих племен за ржавыми трубами. Я озираюсь: чужие мочалки, как мысли, покачиваются на провисшей леске, таз с рыбками на дне и дырочкой для гвоздя, батарея, небрежно выкрашенная суриком, окно в уборную или из уборной в ванную, или окно между ванной и уборной, грязные стекла, пыль на оконной раме, девичья фигурка-шампунь с помятой во время употребления головой, еще поросший паутиной дезодорант, лезвия, пуговица, две кнопки. Сегодня я поворачиваю голову и вижу себя, прилипшую к домам; лицо мое прожжено их горящими окнами. Но мне уже не больно.

5.
Мама, ты знаешь, я иногда путаю тебя с отцом. Папа, ты знаешь, я иногда путаю тебя с матерью. Мама и папа, вы знаете, вас двое, и я определенно не знаю, куда мне деться. Мне все время представляется, что существует кто-то один, и вот так же случилось вчера, когда мы бросали на физре – физкультуре (я так в дневник пишу для экономии пространства и времени: Антилопе это тоже не нравится, но двойку за это не нарисуешь, и от этого она еще в большем недуге). Когда мы бросали на физре – физкультуре – черные мячи – они называются набивные, - мы их бросали друг другу и бросали нарочно высоко, чтобы мячи задевали за лампы дневного света. Собственно, лампы зарешечены, иначе говоря, обтянуты сеткой. Но если с силой попасть, то лампа может разлететься. Она делает так: пуух! Мы бросали мячи. Мне надоело, и я что было сил метнул мяч в Икара. Икару угодило в спину. Он так качнулся, что я думал, он сейчас как лампа издаст «пууп» и лопнет, но он повернулся и бросился на меня, я побежал. Мы неслись по школьным коридорам, по улице, по газонам, по набережной, по трамвайным путям, по проводам, по небу, по учителям, по вам, простите, мама и папа. Икар, понятно, не догнал меня. Я не стал возвращаться в учебный корпус: пусть, думаю, кидают черные мячи без меня. Я ворошил носками ботинок ворох листьев, я ворошил и думал, что вы мама и папа все-таки и, чего мне там на этот счет не вдалбливайте, что-то одно.

6.
Насколько я понимала поведение твоего отца, настолько я старалась перебороть его пороки, которые (как знала я это!) разрастутся в бешеное мясо, в дикие опухоли. Я знала, я знала! Но как быть, если мне не справиться с собой? Я знаю, стоит мне повернуть голову, и я увижу внизу, в глубине, в шахте ночи, стройку: фонари, прожекторы, лампочки цветные как ягодки на торте, бараки и рабочие в них. Я знаю, что сейчас пойду к ним, пусть мучают меня, терзают. Еще стакан вина, последний — больше нет,— и я иду туда.
Ты прибежал ко мне в саду: яблоня, ствол ее рас¬щеплен молнией, несколько плодов на ветках, жухлые листья, ржавая жесть на земле, под ней жуки-пауки, многоножки, черви, муравьи, слизняки, улитки, может быть, пара тритонов, блеклые травы. Ты спросил остановившимся голосом. Вопрос исходил как бы не от тебя, а присутствовал здесь давно, я только никак не могла его услышать. Ты спросил: «Мама, что со мной?» Ты ничего не показывал, и я, кажется, не должна была по¬нять, в чем дело, но я поняла, и тогда ты окончательно соединился с отцом. Да, именно в тот день вы стали одним целым, и я уже оказалась твоей дочкой, и была до слез беспомощной, и осыпала тебя бредом: это бы¬вает, да, это у всех бывает, ну, у кого когда, ты не пу¬гайся, это так природа устроила, ну, я даже не знаю, как тебе сказать, видишь ли, ты еще очень маленький, маленький, да, но вот раз такие вещи, нет, ну ты пони¬маешь, на это пока не надо обращать внимания, это вообще пока не важно то есть важно но есть ведь вся¬кие разные игры ну там коллективные вот хоть волей¬бол просто бег да еще книжки ну много всего разного что может заинтересовать а это нужно в себе подавить ну я не знаю нас так учили да нас воспитывали нам го¬ворили нам прививали мы ведь тоже да я как-то все очень рано у нас в классе была одна девочка но это я тебе как-нибудь потом да после годы они ведь как это ну вот сама не знаю не могу сообразить вот я большая уже а дура ничего не понимаю ну что ты так смотришь все уже прошло а повторится ты просто не обращай внимания а когда вырастешь ну примерно таким как дядя Ромул ну что ж что он тебе не нравится мы же сейчас не касаемся его чисто человеческих качеств одним словом мужчине будущему мужчине нужно иметь нужно воспитывать силу воли а начинается это с самого простого и может быть с самого сложного не обращать внимания ну ты понял меня будь умным слу¬шайся меня будь умным слушайся меня папа папа папа

7.
Я жду тебя долго. Это необычно долго, и я понимаю, вернее, я провожу невидимую черту под незримым «понимаю», чтобы окончательно сказать себе я понимаю. Я понимала раньше — это неизбежно — ты совсем пе¬рестал быть моим, ты ушел далеко-далеко, а я здесь, на голом-голом берегу. Где ты? Мне не подняться! Я не знаю, я почему-то постоянно пьяна. Что же я, спилась? Это и называется — она спилась? Теперь на нее уже другой спрос, другие люди. Но я ведь все та же девоч¬ка: у меня был мячик, тугой, резиновый, как дивно его мять, синий, с одним красным ободком и двумя белыми, я шептала: экватор, экватор, я бросала мяч высоко-¬высоко, я бежала куда-то раскрасневшись, я жевала неведомую траву, я любила мочиться заодно с маль¬чишками, ветер нес наши самолетики, река текла, ре¬пейник рос. Боль. Милый, я так и не выяснила, мать ли я тебе, и вообще, кто мы все же такие и присутствуем ли мы на самом деле, а вот теперь у тебя другая жен¬щина, и я уже совершенно запуталась. Куда же деться? Может быть, спрятаться в спичечный коробок, куда вы, мальчишки, сажали насекомых: жук, он скрипел и скрежетал. Ты придешь утром, я знаю как ты войдешь так входил твой отец или мой брат или дед ты ты вой¬дешь но это будешь не совсем ты сам ты основной ты останешься еще за дверью на какое-то время раздумы¬вая входить или не входить потом войдешь и тот первый очень обрадуется что ты наконец вошел и когда вы со¬единитесь ты заговоришь ты скажешь мама о ну почему мама ну да мама но почему не шлюха не сука не спив¬шаяся тварь мама о я опять плачу у меня опять по¬следний стакан ты войдешь утром у тебя будет рожок для обувания ботинок да рожок находится у тебя в ле¬вом внутреннем кармане пиджака ты бережешь ботин¬ки сын и зная это зная про рожок я плачу мне нет уте¬шения когда я вспоминаю что в кармане пиджака ты носишь рожок да еще ты называешь его ложечкой. Ты войдешь, вы войдете, вы скажете: я буду все так же си¬деть за столом, я буду ждать и думать, я буду сомне¬ваться, да, я буду сомневаться, но что это изменит?

8.
У меня были мандариновые кудри, лазоревые глаз¬ки — да, я верю тебе, а если бы не верил твоим словам, то в нижнем ящике стола свалены фотографии, на ко¬торых я — ребенок, и все действительно так, как ты вспоминаешь. Все это на самом деле было или будет, мама, как это мы не можем разобраться со временем?
Ведь вчера было вчера, мы ведь вдвоем об этом знаем, значит, оно не вправе, это вчера, оказываться тем же самым вчера на месте прошедшего завтра, оно уже другое, оно уже завтрашнее, это вчера. А мы те же са¬мые, сегодняшние, что и те, которые сидят в завтра? Но раз мы там неизбежно будем, значит мы все равно как там уже есть ма ты может быть и не спала вчера я по правде не очень разобрался но это наверное уже не важно поскольку тот вечер ушел во вчера и в нем уже другие ты и я вот просто увидел как ты лежишь как только вошел и я вот раньше то есть до этого последне¬го вечера делал всякие такие вещи о которых ты гово¬рила ну не прямо а так только чтобы я понял о чем идет речь в этом случае если я уже знаю что это такое да ма ты лежала а я вошел когда я бываю один и что-то такое вдруг начинаю делать является сразу множество жен¬щин и я просто не знаю как от них избавиться ну вот ма ты лежала и я даже не знаю как тебе сейчас об этом сказать
Этого можно было бояться пытаться избежать но я знала что это случится и это случилось непоправимое он вошел как зверь осторожный и безжалостный я на¬верное спала то есть так как бы дремала с открытыми глазами до этого мы никак не могли разделить с отцом последний стакан и решили отдать его сыну но когда сын вернулся отец куда-то делся стакана кажется тоже не было я спутала их они ведь очень похожи. Поле, оно будет начинаться сразу за изгородью. Я очень ясно ви¬жу это поле. Я очень ясно вижу ручей, перебегающий поле. Дом мы возьмем тотчас после получения страхов¬ки. А в ручье можно будет плавать: я как-то упустила очень многое в жизни, юность ведь проходила слишком сдержанно, скованные, как выяснилось позже, совер¬шенно дурацкими наставлениями родителей, мы души¬ли в себе любые сквозняки свободы. Теперь вот мне будет в высшей степени приятно просто искупаться в ручье, которого нет, перебегающем поле, которого нет, которое начинается сразу, сразу за изгородью, которой тоже нет, так же как дома, как, сдается мне, и страхов¬ки, по-моему мы все пропили, да и были ли у нас с от-цом страховки? Сын вошел я сразу разгадала его на¬мерения потому что он увидел меня а именно то как я лежу как оставил меня наш раздавленный жизнью отец может быть это и явился все-таки отец мне дико захотелось чтобы случилось так несмотря на то что во¬шел сын он ошалел и не сообразил что глаза мои от¬крыты и то что я ступаю последний шаг я ступаю
Насколько можно осознать бессмысленность жизни, настолько я проникся ею и без сожаления наблюдаю, как тают мои совсем недавние мечты: тает дом с насаждениями и счастливый остров — точкой в океане, молниеносная карьера, должность директора чего-то очень крупного, пост главы государства. Я вмерз в на¬шу комнату, я вижу отца, мать и себя, как мы провали¬ваемся в вечность, немо сидя у стола за бутылкой вина

9.
Ты лежал на животе лицом вниз, и мне стало страшно за тебя, не задохнешься ли ты в таком поло¬жении. В магазине, в рыбном отделе, сегодня давали щук, давали, впрочем, и вчера, но я так спешила, так спешила, что впопыхах оставила на работе нашего сло¬на, так что завтра тебе некому будет нести в школу ма¬кулатуру. Ты лежал, и я любовалась тобой, как ты ле¬жишь, невыносимо великолепный телом, не мой, совсем не мой: конечно же, я не мать, какая тебе мать. Я любовалась всеми частями твоего тела и всем телом вместе, мне стало страшно за тебя, не задохнешься ли ты в таком положении — лежа на животе лицом вниз? Я подошла перевернуть тебя, нагнулась, коснулась твоих плеч и вдруг, переворачивая, поняла, что про¬изошло то, чего я, в общем-то, ждала — ждал и боя¬лась — боялся, и не боялась — не боялся; когда ты был перевернут на спину, ты проснулся, открыл глаза и спросил: ну что, батя? И я ответила — ответил как ни в чем не бывало, словно обозначая некую команду, не¬кий знак: на работу.

10.
То, что я испытываю, я не могу назвать каким-то одним чувством, я не могу определить, что это, откры¬вающееся передо мной внезапно, когда я вижу строй куцых саженцев, кого-то в пальто, идущего шагом, ко¬го-то в машине, мчащимся, скользящим, и чей-то взгляд, я чувствую его нерасторопность, объясняемую тем, что все растет и вянет, отмирает и нарождается; я вспоминаю время: им был пропитан ковер, на котором я разбросал ноги, время сочилось из яблока, половины его, заранее очищенной,  которую я ел;  я знаю:  мы уйдем, сгорбленные, потерявшие память сегодняшнюю, мы будем помнить дни давно минувшие, провалившиеся в не понятные мною вчера: ковер, пол-яблока, девичьи колени, кактус с лиловым цветком в кадке на подокон¬нике в квартире репетитора: масляное покрытие подо¬конника потрескалось, полопалось — мы произносим: Веласкес, мы чувствуем время, мы помним, что пришли, хотя уже не помним, откуда, репетитор жевал, мать кормила, снег падал, роса, гриб, пенал, кран. Отец, мы уйдем, я понял это, и мне отвратительно страшно, мне безразлично, мне одиноко. Все образуется, все образу¬ется — мы пасуем два слова друг другу, как теннисный шар; все образуется, не сразу — армия, дельная ра¬бота, девушка, жена, дети. Отец, ты тоже боишься, ты тоже один, отец. Отец, я вижу, как мы уходим, нас, мо¬жет быть, и не было: отец, отец, отец...

11.
Часы на углу висели на одном проводе — это было обычно, стрелки на них зафиксировали полседьмого — это было обычно, «пивница» выставила «пива нет»— это было обычно, «общий не работает»— это обычно, да нам и не обязателен общий — пар есть и в душе. Хо¬рошо, с утра — никого. Это действительно оказалось очень хорошо, очень даже кстати. Сын сразу пошел в парилку, я еще судил-рядил с банщиком. Я напра-вился следом и полагал, сын меня попарит,— сам-то он не любитель: вот поколение, для чего они растут — так говорил я. Сын был уже в дверях на выходе — куда? Под душ. Когда я вышел из парилки и подошел к нему, это был он, да, я все, конечно, предчувствовал, все знал. Итак, я приблизился к нему: он сидел на метал¬лической скамейке под струями воды. Мы мало гово¬рим, да, что делать, мы какие-то абсолютно разные, он и я — мы разные люди, мы словно разной породы. Тут что-то интересное с моим отцовством: я наверняка не могу решить, родитель ли я ему, и, в общем-то, мамаши его, пожалуй, ни разу не видел, а главное-то, дело в том, что у меня-то ни разу не случилось женщины, да, я все как-то так мечтал об этом ночами, да и днем — жизнь совершенно по-дурацки сложилась, и получи¬лось, что сам я девственник, как бы даже сын своего отпрыска, он-то ведь уже познал грех. «Потри»,— су¬нул я ему мочалку, встал лицом к стене, уперся и ощу¬тил жесткость мочалки — хорошо! Сын тер меня усердно я в это время вышел из дверей школы огляделся и помчался за железнодорожную линию где ребята с нашей улицы вырыли землянку там я ошарашено обомлел с неба может быть откуда-то из деревьев яв¬лялась бабушка я не успел с ней познакомить сына и поэтому вымолвил бабушка как вдруг ощутил в голо¬ве скованность скосил глаза и увидел на своем плече девичьи пальцы, мочалку несло в мыльной воде к стоку, где склизкая решетка и обмылки на ней, и волосы. Спи¬ны моей коснулась грудь, ноготь наивной руки царап¬нул живот. Ты же мне дочь — взял я ее за плечи дочь, дочь! Она дрожала и плакала — пена на руках и на волосах, словно по ним провели помазком. Ты же мне, дочь, повторил я. Я принес полотенце, обернул ее и вы¬вел в раздевалку, где одел ее, ловко заслоняя от банщика.
Я сидела, на обработанном, покрытом лаком дереве застыли узоры, в них я угадала коршуна, питона, чай¬ник, тетю Беату, правда, не совсем, немножечко, и еще что-то. Доктор уже должен был принять меня, очередь сокращалась, она иссякала так (о, если бы так!), как влага на песке, и вдруг мне стало настолько не по себе, я просто-таки чуть не разревелась тут же в коридоре, где фикус в кастрюле, несколько утопленных в землю окурков, в надежде, что прорастут, лист бумаги с круп¬ной надписью, шея — ваш возраст, с прочим текстом маленьким-маленьким — не подойдешь, не прочитаешь, и картиночки, так, знаешь, у окулиста — один глаз за¬кроешь пластмассовой лопаткой, а вторым зришь бук¬вы-буковки, цифры-цифирьки, зришь и содрогаешься, хотя вроде чего уж там — по мне так, подумаешь, очки?! Я чуть не разревелась вдруг оттого, что пред¬ставила, вернее, не представила, а мне кто-то предста¬вил, что я могу тебя потерять: я ходила по улицам, и мне очень нравился гул моих каблуков, я цокала, на¬верное, как лошадка, я искала тебя — ты должен был быть где-то, я должна была тебя увидать. Когда я уви¬дела фары, почему-то вот их вначале, а не машину, на¬верное, потому что слепят, нет-нет, потому что свет, просто свет, поняла — это от первобытных, ведь каж¬дый раз — чудо, правда? Я увидела фары и подумала, может быть, это ты, папа, сидишь за рулем и ищешь меня, а я слоняюсь, слоняюсь, слоняюсь.

12.
Дочь, я смотрю на тебя, понимая, что ничего не могу сделать для твоего спасения. С каким остервенением хлестал я ивовым прутом крапиву: ворсистые, столь мерзко жалящие растения слетали, порхая листьями, срубленные. Дочь, знай, что я ничего-ничего не могу сделать для твоего спасения. Шиповник, он — зеленый, лепестки его цветов розовы, запах их дивный-дивный. С каким энтузиазмом швырял я камни в воду, камни били по поверхности воды, всплеск изображал взрыв, судорогой множились круги,—«Б-дю-ю-ю!»— орал я, но разве можно было все это делать?! Я смастерил рогатку, рогатка явила мне тот самый загадочный "У", «игрек», звучание которого в устах математички изображало стон водопроводной трубы, будто труба с трудом проглатывает эту самую воду. Дочь, асфальт мокр; небо сегодня очень низко, оно очень много весит сегодня. Дочь, у меня последний стакан, и я уже ровно ничего не могу для тебя сделать. Дочь, мы: я и твоя бедная мать, которой, впрочем, давно нет с нами,— мы, знаешь, догадываемся, что тебя очень скоро с нами не будет. Не скрою от тебя, мы часто сомневаемся в том, существуешь ли ты с нами. Сейчас. Одно время я также сомневался в существовании нашего сына, и вот его нет. Я помню, как обращался к нему, к тому неведомо¬му, далекому существу, которое каким-то никому, за¬помни, дочь, никому не понятным образом появляется на свет; я обращался к нему, но оказалось, что он уже давно рядом, озорничал и плакал. Простужался и чер¬кал скверно отточенными карандашами. Ты, неведомое существо, сын, замирал на моих устах, когда я замечал его, копошившегося под ногами. Наша покойная мать, мы никак не могли поделить с ней последний стакан, - однажды она мне сказала: отец, пора нам признаться себе в том, что нам обоим уже давно известно. Я знаю, ты хочешь, чтобы первой произнесла эти слова я, но вначале вот что: была комната, в ней стоял шкаф, два его замка не действовали, все, о нем я больше не упо¬мяну. Еще в комнате стоял стол, стол был накрыт белой скатертью. На скатерти, на белой скатерти, осталось коричневое пятно от утюга. Об этом тоже больше ни слова. Еще в комнате, это, учти, помимо всего прочего, как рыбы как тополь, как рыбы как тополь была пыль ее скопилось много и еще была моль она возилась в пы¬ли я имею в виду пойми меня правильно в комнате оби¬тала стая моли и все особы возились в пыли ты понял меня понял понял — голос нашей матери слабел. У нас оставался последний стакан, падал снег, снежинки вер¬телись так и сяк, но нам до них, поверь, не было ника¬кого дела: мы жили своей жизнью, мы существовали. Пора нам признаться, пора, продолжила наша пьяная мать, я купила триста двадцать шесть сантиметров клеенки, шестьсот семь граммов совести, но мне не хва¬тило четырехсот лет на иное, на иное, на иное. Здесь, как ты, полагаю, сама поняла, наша безумная мать беззвучно зарыдала, но это, как ты знаешь, длилось недолго, и она заговорила снова, чтобы, кажется, до¬сказать то самое важное, чего ради она раскрыла свой небесный рот. Итак, заметь, она раскрыла рот: когда мы жили летом у дяди, детьми, он брал нас с собой за грибами; мы аукались и танцевали вприсядку около кустов черники. Так слушай же: я давно умерла, сказа¬ла наша честная мать, и здесь, в этой комнате, на этой стене, твоя старая мать указала пальцем в подтверж¬дение своих слов, здесь, в комнате, висит мой портрет. Он напоминает. Я взглянул на изображение, холст дей¬ствительно висит здесь, и ты можешь в этом убедиться, дочка, вот он, я указую на него пальцем. Я взглянул и встретил лицо своего деда. Я, признаться, не ожидал увидеть иное лицо, но слова нашей многострадальной матери дополнили видимое, слова ее помогли мне — я понял.

13.
Если бы я знала, кто я такая, нет, мне называют мое имя, фамилию, адрес, возраст, рост, вес, номер паспор¬та, размер лифчика, мне повторяют, но я не знаю, кто я такая,— я люблю отца, я плачу ночами от невозмож¬ности лечь с ним в одну кровать. Я плачу, и силы остав-ляют меня с каждой ночью. Я прихожу к нему и плачу: мне холодно, я замерзла до полусмерти, пап, пусти ме¬ня, я лягу с тобой, пап, я тихонько, я только лягу, мне невыносимо зябко, я вся дрожу и не нахожу себе места зуд нет не зуд дуб не зуб дуб дуб он растет знаешь в саду у фабрики да у фабрики где я работаю не по¬мнишь ну как же не помнишь не знаешь обо мне ничего не знаешь и я не знаю не знаю но нет я ведь работаю на фабрике вот это знаю получаю за работу деньги мало получаю все мало получают почти все ничего купить нельзя абсолютно ничего ты вот мне обещал сапоги но ты тоже мало получаешь как все папка мой ты отец ли мне давай представим что нет а вот так от печки я дев¬ка уличная а ты такой вот дядя с этим самым вот таким мы вот и легли чтоб что-то такое сделать ну я не могу больше не могу и я ведь ничего не знаю не умею как ты не знаешь неправда ты же папа ты ведь уже папа но только не мой сегодня не мой не мой не мой.

14.
Столько ласки во мне, столько нежности! Не хвалю себя из особой к себе любви, а это в действительности так, а главное, я — мужчина. Она умерла. Я мужчина, и я не буду плакать. Ее нет, то есть она еще здесь, вот, лежит, вот это простыни, подушка, одеяло, здесь стол, шкаф, там окно, за окном — город, его составляют ма¬шины, пешеходы, трамваи, газоны, заводы, разноэтаж¬ные здания, многотиражные газеты, обильнокалорийные продукты, картошка, ругань, транспорт, работа, звезды, тайны. Она умерла, и я никогда не услышу от нее: пап, пап, ну пап, ну же пап! У меня последняя си-гарета, у меня последний день. Сейчас я вхожу в цер¬ковь. Как же мне молиться? Я озираюсь. Я иду. Я ста¬новлюсь на колени. Я касаюсь пола руками, лбом, ли¬цом, телом, я весь касаюсь пола, я весь — пол. Меня — нет.

15.
Я путаюсь в знакомых словах. Я спелената ими. Они обозначают что-то, чего очень-очень много, чрезмерно для того ничто, чем являюсь я. Я странствую. Шкура зебры, пожалуй, не шкура еще, а кожный покров с шерстью: зебра, зеброчка, я бы с радостью погладила тебя, но не могу, но смогу — что-то обнадеживает меня, вернее, убеждает, что иное и невозможно — я снова обрету нечто, называемое плотью. Под куполом столько силы! Ее скопилось тут много-много. Кружу и снижа¬юсь, снижаюсь и влекома. Что это? Уже, уже тело? А-а! О-о-о! У-а-а! Слез хлесткий град пронзает руки. Не¬забудки не вынесут мороза: он заточил мое пылающее сердце. А-а-а-а-а-а-а!!! О-о-о-о-о-о,— рыдаю, запроки¬нув голову в листву: она — воротник, обнявший мое измученное лицо.

© Петр Кожевников. 1981


Рецензии