Загадка

Загадка

I
Каждый год мы в конце лета ездили к бабке в деревню, а в этот раз задержались. Приехали уже в самом разгаре осени – яркой, дерзкой, блудливой. Попали на беснующиеся толпы сельчан – то ли кого-то хоронили, то ли женили.… И не отличишь ведь – песни орут и дерутся что на похоронах что на свадьбах. Приехали мы с другой семьей – знакомыми тоже из этих мест родом. И было нас девочек трое: я - самая старшая, дочь знакомого семейства Дина и моя младшая сестра Ольга. Как всегда в деревне я стала принадлежать исключительно и только самой себе. Родители переключили внимание на полуживую бабку – страшную, с лицом - печеным яблоком, беззубую. Но смешливая была бабка страсть какая… До сих пор помню как разевала она свой беззубый рот и дергалась в беззвучном смехе, когда рассказывали ей что-нибудь веселое, а бусы у нее на шее звенели и подпрыгивали – красные, облупленные, но густо обмотанные вокруг тощей шейки…. Хата у бабки была знатной – отец, ее сын, постарался. Угодья тоже были великими для нее одной, потому она там ничего давно не делала – все росло пышным густым цветом, дикое, неухоженное, но до боли прекрасное – до сих пор до слез, как ни вспомню. Ольге было два года и сидела она у матери на руках безвылазно и слушала, слушала, слушала, что же говорят взрослые, сосала большой палец мягкой детской ладошки, и волосики ее шевелил теплый осенний ветер. А я с Динкой вовсю носилась по деревне, взрослая, сильная, семнадцатилетняя, глупая. Искали мы то ли мед, то ли рябину, и тот же самый теплый осенний ветер на бегу рвал с меня красное мое платье, швырял охапки желтых листьев в губы и помню я вкус этих листьев горький и буду помнить всю жизнь.. Динка была красивая – худенькая, с огромной пышной головой кудрявых волос, белых как сметана, нос с горбинкой, длинные руки – как и мои все в царапинах и корочках от заживших ранок.. Ее мать тетка Роза как ни увидит нас вместе с Динкой тут же начинала причитать мне назло «Ой красавица ты моя доченька, кому ж ты такая красотулечка-то достанешься! Кто ж тобой любоваться-то будет, таким-то подарочком! Скорей бы уже тебя замуж отдать за хорошего человека!», а Динка только махала на нее своей сухой тощей лапкой и бежала вслед за мной – я-то давно уже сорвалась с места чтобы бежать, бежать и не слушать как при мне, уродице, хвалят чью-то красоту…

Не знаю, может судьба такая была, но при родах, когда меня тянули щипцами из матери, мне сильно повредили ногу. Очень долго я не могла полноценно ходить, перенесла не одну операцию, но мать орала на меня и заставляла бегать – вытаскивала на стадион возле дома и буквально силой подталкивала мои ноги.. Я бежала и умывалась от обиды и горя слезами, но с каждым шагом меня настигала ярость. Страшная, злая. И я бежала, превозмогая боль, потому что ветер всегда сильнее, и  только на бегу  можно его ощутить.. После родовой травмы и операций у меня сзади на правом бедре отвратительный огромный шрам – толстые швы, один на другом, поперек, вдоль, много… Я красивая и сильная, а нога безобразно испорчена. Мне иногда казалось на ощупь, что там какой-то жестокий садист вырезал четыре тройки – четкие острые линии.… Но как бы то ни было, а я научилась благодаря матери даже бегать. Чем в основном в деревне и занималась.

В тот день мы с Динкой поругались и разбрелись каждый по своим любимым углам – она ушла в старую кузню, сидеть там на бревнах уткнувшись носом в колени, и слушать, как дед Ромка стучит по своей наковальне. А я умчалась сначала на берег, думала бухнуться там в ноги иве и нареветься, но пока бежала - обида улетучилась. Я круто повернулась от берега, закрыла глаза и пошла вперед. Там была почти самая окраина деревни, ничего в сущности интересного. Раз, - считала я, - два, три, четыре…Моя нога подвернулась и я упала. Разодрала в кровь колено о какой-то сухой, торчащий из земли сучок. Подул ветер, подул чем-то вечерним, тяжелым. И я увидела Его.

II
Соколов был деревенским учителем. Высокий, худой, с копной непричесанных  соломенных  волос часто бродил он вокруг своей хатки на окраине и что-то писал в тетрадку. Он напоминал мне того увлеченного красивого романтика-астронома из «Безымянной звезды»…Ему было может тридцать, а может и сорок, я не знаю да и не знала никогда. Он жил один, тоже не знаю отчего – бабы ведь на деревне за холостого мужика волосы рвут друг на друге. Я думаю это опять же потому, что и в «Безымянной звезде». Он был немного не от мира сего.  Простой деревенский учитель, к тому же любящий зверье. Поговаривали, будто он подбирает больных птиц и собак, и лечит их… Кровь у меня из разбитого колена все бежала, и я пошла к нему. Попросить что-нибудь. Или просто пошла к нему, потому что так было надо. Он меня не заметил, все ходил и бубнил что-то себе под нос и чиркал в своей тетраденке какие-то опусы.
- Здрасте, - сказала я, и заметила, как он вздрогнул. Это меня почему-то развеселило. – Дядь, а нет чего-нибудь мне кровь стереть?
Соколов повернулся ко мне всем телом и молча посмотрел на мою разбитую коленку. «Отчего же нет, есть», промолвил он в итоге, склонив голову набок и нахмурившись. «Водой кровь смоем, водкой обработаем да подорожником сверху залепим, чтоб неповадно было впредь коленки-то разбивать». И засмеялся. И я вместе с ним. Больно мне не было абсолютно, просто странное чувство охватило все мое естество, когда он взял меня за руку, подвел к колодцу, зачерпнул ладонью из ведра воды и плеснул  мне ее на колено. От холодной воды я покрылась гусиной кожей, кровь растеклась по загорелой ноге тонкими грязными струйками, а он снова зачерпнул воды и снова поднес ладонь к моей ноге, на этот раз нежно приложив руку к коленке и поглаживая ее, смывая кровь и грязь, и мою стыдливую девственность…

Я приходила к нему каждый божий день из тех, что мы проводили тем летом в деревне. Динка злилась на меня, грубила, грозилась, что все расскажет родителям, но я не верила ей. Я просто жила, дышала полной грудью и была счастлива так, как никогда прежде и никогда после за все мои прожитые годы. Мы с Соколовым долго валялись в стогу сена у него на дворе, курили его вонючие папиросы и загрызали вкус и запах от них горькой полынью. И поцелуи потому наши были горькими как полынь. Как спасало нас то, что жил он на самом краю села, в отдалении от других  людей! Я целовала его длинные мозолистые пальцы и смотрела сквозь них на красное заходящее солнце, а он зарывался лицом в мои волосы и замирал в них, и дышал, и становился все больше и грознее, и мне было больно и сладко, и осень уже наступала на деревню и золотила траву.

Как-то раз я возвращалась от Соколова совсем поздно. Вечер стал ночью, месяц колол рогами желтые тучи, воздух звенел от комаров и бродил как молодое вино в запахе винограда и ночных костров. Вдалеке лаяла собака, смеялись женщины, летели откуда-то звуки музыки. Я уже подходила к своему двору, как увидела подле забора чью-то белую фигурку, скрючившуюся на траве. Я окликнула, и фигурка встрепенулась, вскочила, бросилась ко мне с громким шепотом «Маргуша, Маргуша, ну где ты ходишь так долго!». И бросилась мне на шею Динка, - это была она, - и слезы брызнули из ее глазенок. Она вцепилась в меня так отчаянно, что я испугалась. «Что случилось, Динка? Ну что стряслось, говори!» - не выдержала я такого приема. А Динка зашлась в истерике, голос ее от плача прерывался, и не разобрать было, что она хочет сказать. Я увела ее подальше от дома, усадила на скамью под кустами сирени, обхватила ее лицо ладонями и стала жалеть и целовать в ее мокрые щеки. А она все жаловалась мне на меня саму, что я забыла ее, что не люблю ее больше, что ей очень одиноко, что она страдает без нашей с ней дружбы и ревнует меня к этому дурацкому Соколову, и так далее в том же духе.  Что прождала она меня здесь очень долго, что чуть было не рассказала о нас с Соколовым моим родителям, но испугалась за меня.
Я смеялась. Хохотала над нею от всей души, обозвала ее глупым ребенком.
- Ну что ты ведешь себя как маленькая, Динка! Разве не имею я права в кои то веки побыть немного счастливой? Ты злишься не от того, что мы стали меньше дружить, а от того, что кто-то вдруг посчитал красивее МЕНЯ, а не тебя, и выбрал МЕНЯ, а не тебя! Разве не так? Разве не ходишь ты следом за мною за околицу каждый раз, как я иду к нему? Разве не шпионишь ты за его домом и не стараешься попасться ему на глаза, когда видишь его одного?
-Откуда, откуда ты знаешь это? Не смей так говорить про меня! - задохнулась от несправедливой обиды Динка. – Я же за тебя боюсь, дура ты! Ты не знаешь, что про него в деревне говорят! Ты не знаешь, что местные его боятся и на дух не переносят! Ты не знаешь, что поселился он тут недавно, а что избу его несколько раз уже жгли! Он страшный человек, его никто не понимает, и учителем его взяли с большой неохотой, потому как больше некому!
- Ну хватит, все! – мне надоело ее слушать. – Иди домой, Динка. Я уже взрослая девушка, я сама могу разобраться в человеке. Он меня для меня самой открыл! Я себя полюбила благодаря ему! Вот тебя… тебя природа создала такой красивой, одни волосы твои сметанные сколько стоят! А во мне он даже шрамы мои целует каждый раз, шрамы! Ты понимаешь?!
Динка молча встала, последний раз посмотрела мне в глаза, развернулась и ушла.

III
В тот день я изодрала руки в кровь. Обрывала кусты малины в саду, увидала ужа, закричала и неловко дернулась. Обе руки были разодраны так сильно, что похоже было на то, будто встретилась мне на пути дикая степная кошка, с которой мы не поделили мышь. Обмотав руки фартуком, я взяла зубами ручку маленького пластикового ведерка с малиной, донесла его так до дома, бухнула там на стол, крикнула матери, чтоб вымыла малину сама, потому что я ухожу к Динке, и стремглав выскочила на улицу. Отец с бабкой сидели на переднем крыльце, на руках у отца Ольга. Они увидали меня, выбегающую вон, и бабка закачала головой и прошамкала: «Вот сполошенная, жди беды», на что отец сказал только «Молодость…».
Руки пекло и жгло неимоверно, и я бежала еще сильнее, чтобы Он скорее смог обмыть их ледяной водой, испачкать в лечебном меду и зализать-зацеловать. Домчав до околицы, я сбросила легкие туфли и пошла по голой горячей земле до его хаты, аккуратно, чтобы не занозить ног. Солнце тогда стояло в самом зените и кидало на деревню сверху свой дьявольский желтый глаз.
Я открыла резную деревянную калитку, с которой уже почти облупилась голубая краска, тихо вошла на мощеный булыжником и  поросший травой двор, намереваясь испугать Его своим грустным видом и расцарапанными руками, и тут…

...И тут я услышала звонкий Динкин смех и Его довольный шепот, и какой-то животный всхрип и стон. Кровь хлынула мне в голову и, казалось, сейчас выплеснется из ушей, глаз, порвет изнутри щеки и зальет волосы. Мне стало страшно за себя. Я застыла, не решаясь двинуться на звуки, замерев, превратившись в статую из черной застывшей грязи – так черны были мои мысли. Во всем моем теле жили только глаза и мозг лихорадочно бился в черепную коробку, силясь найти решение своим дальнейшим действиям. Руки сжались в два литых кулака, да так, что царапины на них закровоточили с новой силой. Я углядела на ступеньках подле двери в хату деревянный ушат с водой, в котором плавали остатки рыбной чешуи и нож для чистки рыбы – острый, зазубренный, страшный.  На негнущихся ногах подошла я к ушату, окунула руку в воняющую рыбой воду, тут же залившую мне раны солью. Закусив губу от боли, я вытащила нож с прилипшей на него чешуей, крепко сжала пальцы и двинулась на их предательский подлый смех, крутя в мозгу мерзкие картины разврата и измены. Я видела Динку голой, сидящей боком напротив голого же Его, ее острые маленькие груди были вымазаны малиновым соком, она тяжело дышала и тощие ребра ее вздымалось и светились молочной белизной, в руке у нее малина, и Он жадно берет языком протянутую ею ягоду, раскусывает зубами так, что в уголке рта показывается струйка малинового сока и стекает Ему на подбородок, а Динка смеется и подается грудью вперед, чтобы слизать сок, и ее кудрявые волосы, в сметану цветом, касаются его плеча…
Ошалев от придуманных самою же картин, я, словно бешеная медведица издала какое-то подобие рыка и кинулась на задний двор, к стогу сена, туда, откуда раздавались звуки. Руку с ножом я вскинула за голову и в голове моей билось только одно, будто птица в силках «Убить их обоих, убить, пусть сдохнут, твари, изменники, убить их!». Последнее, что я помню, перед тем как моя рука с ножом опустилась на спину Соколова, это огромные страшные глаза Динки, сидящей лицом ко мне на стогу сена и  держащей  на руках толстого розового поросенка, которому Соколов, спиной ко мне, перевязывает лапу чуть выше копытца…

IV
Ну что ж, тяжело мне даются сегодня эти воспоминания. Много лет прошло с той поры, а голова моя до сих пор, как вспомню, раскалывается и горит. С того самого дня, когда я зарезала Соколова, и волосы мои окрасились его брызнувшей кровью, я так и крашу их в ярко-рыжий цвет. В память о нем, о начинавшейся осени и  о своей преступной страсти. Динка валялась в моих ногах и орала словно резаная. Так орала, что ее молочно-белое лицо стало пунцовым и противные мелкие слезы брызгали и улетали с попутным ветром. Больной поросенок ошалел от криков и удрал, потеряв по дороге плохо завязанную повязку. А мой любимый был тих и печален, как в наши часы расставания. Его соломенные волосы спутались с настоящей соломой, а на лице застыла робкая улыбка умирающего ангела. Глаза были закрыты, но он улыбался мне. Я выдохнула всю свою боль, с которой бежала к месту своего душевного убийства, и мне стало легко. Он мне не изменял! И за одно осознание этого я готова была тысячу раз повторить его убийство и тысячу раз взять на себя этот грех.
Мне кажется, что в те мгновения осознания в моей голове что-то сломалось. Может, я сошла с ума, может, сильно заболела, может, просто так отражается на чистой душе осквернение тяжким грехом. Но через ту пережитую нами в те минуты трагедию мы стали во сто крат ближе и роднее, чем были. Я стала им, а он – мной. Пусть теперь обо мне горят, что я – не от мира сего, пусть жгут мою хату и сторонятся, но с той поры в моей душе родилась сумасшедшинка, терзающая меня сладкой болью и целующая в губы.

Мы с Динкой, взявшись за руки, брели по пыльной дороге. Соколова увезла скорая, он из последних сил сказал, что сам напоролся на торчащий нож по недогляду. Нас перед этим отослал вон. Спрятавшись в зарослях камыша, мы глядели с Динкой как приезжает скорая, как возятся там внутри его двора люди в белом, как его кладут на носилки и увозят прочь.
- Пошли на речку, - сказала я Динке, - надо умыться и кровь смыть.
- Пошли, - хмыкнула она. – Слава богу, что он живой остался. Да?
Я не ответила.
Мы стояли по пояс в горячей воде, ноги утопали в речном иле, бесновались сверчки, хлюпала рыба, с нас стекала вода и с каждым граммом ее стекала боль и злость и прояснялось сознание и вновь хотелось улыбаться.
-Маргуша, я тебя очень-очень люблю! – сказала Динка и плеснула в небо водой. Она рассыпалась на сотню мелких брызг и облила меня как дождь.
- И я тебя люблю, Динка. – серьезно сказала я. – Давай никогда не забывать друг про друга, даже если через много лет нас разведет судьба.
- А знаешь, что я хочу сделать, Маргуша?
- Что?
- Шрамы, как у тебя. И тогда, даже когда я стану старухой, я всегда буду помнить обо всем, что произошло.
- Ты хочешь чтобы я это сделала? Но я не смогу. Я больше не хочу брать в руки нож.
- Ну тогда я сама. Прямо сейчас!
И она оторвала какую-то сухую ветку с ивы, разломила ее надвое и острым ее концом, изогнувшись, начала драть свою тонкую ножку на бедре. Я не могла на это смотреть, отвернулась. Вода вокруг Динки стала красной, разодрала она ногу себе хорошо, дурочка. Я взяла ее за руку, вытащила из воды, заставила надеть платье. А от своего фартука оторвала полосу и завязала ею Динкину разодранную ногу. Все, конечно, зажило уже через две недели.

Мы уехали через четыре дня после трагедии с Соколовым. Я не виделась с ним с тех пор, но отчаянно подслушивала любую новость из больницы. Люди шептались, что он, мол, говорит, что неудачно упал прямо на нож, но это, конечно, враки, и что зарезал его кто-то из сельчан, а уж за что.… За что – говорилось много всего, и отвратительного, и страшного, но все выдумки и враки безграмотных пьющих сельчан. Уж я-то знала. Говорили, что у него поврежден позвоночник, что навряд ли сможет ходить, а так как живет он один, то присматривать за ним будет некому и скоро помрет…
Я не была в той деревне много-много лет. Бабка моя давно померла. Хату ее с участком продали. Я мыкалась по свету, выходила замуж, рожала детей, разводилась,  курила, пила, билась лбом об пол во многих церквях, болела, от меня отрекались родные и дети, несколько раз пыталась покончить с собой, но предательски дрожала рука, - ах, господи, почему она не дрогнула тогда?!
Когда давным-давно я поняла, что беременна от Соколова, первая, кто об этом узнала, была Динка. Мы учились с нею вместе в одном городе, она помогала мне, скрывала перед моими родителями мои многомесячные прогулы в институте. Отвезла меня к своей дальней родственнице, старой еврейке бабке Соне, где я и протомилась до самых родов. А потом, опять-таки, Динка сама, по моей отчаянной просьбе душевнобольного отчаявшегося существа, взяла сына, его нехитрые пожиточки, да и отвезла туда, в деревню, к Соколову. Рассказывала потом, что он выглядел хорошо, хоть и на кресле. Сыну был рад, хоть она ни словом не обмолвилась, что это наш с ним сын. Он просто взял его на руки и сказал ей «Спасибо. Да хранит ее Господь». Это он про меня…

V
Осень вовсю ярится и бушует над деревней. Всю страсть свою показывает она, всю дурь и блажь, сидящую в ее золотой голове. Вертит охапками разноцветных листьев, подвывает осенним ветром. В радость ей разметать жаркий костер, да так, чтоб опасно пролетали тлеющие искорки над сухим сеном. Но это пока оно сухое, а через пять минут зарядит свою унылую песню моросящий дождик. А еще через пять минут раздвинет серые тучи горячий желтый луч октябрьского солнца, покажет ярко-синее небо, засмеется в глаза прохожим, пробежится по окошкам и калиткам, в каждый дом постучится и рассыплется, ударившись в Его хату.
А он, сидя в своем кресле подле стога сена, смотрит на эту природу своими добрыми глазами, и ветер играет с его седыми волосами, когда-то бывшими соломенными, и сын подходит к нему, укутывает его ноги потеплее пледом, дает в руки чашку горячего чаю. «Вот видишь, сын», - говорит Соколов, - «видишь, это мама твоя. Сынок, мама твоя – осень! Посмотри, какая она у тебя красивая, сынок, посмотри! Не смотри на ее красные шрамы и царапины, - на ее волосы посмотри! Какие они красивые, а она их рыжими сделала. Из-за меня, сынок. Посмотри на ее медовые губы, на зеленые глаза, - они желтыми стали, сынок, от горя и плача, они выцвели. Как же я люблю твою маму, сынок. И она меня, потому и покою ей не найти никогда, потому она то плачет, то смеется, то дождик, то солнышко, сынок…Вот ведь загадка… Да хранит ее Господь, сынок.»


Рецензии