Мой красный мститель

 

     МОЙ КРАСНЫЙ МСТИТЕЛЬ.
               
                Николай Нечаев

                1. Письмо пущено.

Письма свои Ольга начинает по-старинке: « Письмо пущено…». Затем перечисляет всех, кому передаёт поклон. Дальше идёт список: от кого этот поклон. В конце ещё перечень тех, кто велел кланяться. Лишь самая малость посвящена новостям. Здесь, чаще,  о свадьбах, разводах, об умерших.
О смерти Красняка она писала так: «У нас Прокофий Арсёнкин помер. Мучался перед смертью долго: пузо у него пухло и ноги. Бабы все говорили, что это ему наши слёзы отливаются. Позёмка в ту пору была, свету божьего не видать. Могилку-то шесть мужиков рыли. Сперва дрова жгли, а потом копали.В народе молва шла,что земля принимать его не хочет. Ты, чай, его помнишь, Прокофия-то?»
Умер Красняк… Пришёл его черёд. В родном селе умер, как и обещался.
Края наши бедные – зерном и скотиной живут люди. А случись неурожай – голода начинаются. Тогда многие бросают избы и уезжают кто куда. Через год – другой, глядишь, появляются. А Красняк жил безвыездно, если не считать тех пяти месяцев, когда уходил на войну. Ранение, говорят, у него было лёгким, но он сумел приехать на побывку, да так и остался.
«Домовой ты, Прокофий Степанович! Ох, домовой!» - говорили ему друзья.  «Душу крестьянскую от земли не оторвать, - отвечал он хвастливо. – Где родился, там помру! Пра-а!».
Представил себе всё, как было. После похорон, конечно, пошли в Арсёнкин дом, который стоит на отшибе, над речкой, окружённый тополями и ветлами.  Озябшими руками пододвигали ближе запотевшие стаканы. Кто-то тихо сказал: «Выпьем-ка за Прокофия. Покойный любил это дело!» - «Земля ему пухом», - выдыхнули остальные. Опрокинули и, морщась, стали искать на столе, чем бы отбить запах сивухи. Затем принялись за жирные щи…

2.Самые первые впечатления.

«Ты, чай, его помнишь, Прокофия-то?»Помню ли я его? Вернее спросить: с каких пор помню?
А с тех пор, как помню себя. Я ещё в школу не ходил, а Ваняка был совсем маленьким, когда нас мама повела в лавку, «за конфетками». Шли косогором, вдоль порядка: среди улицы грязь была непролазная. Ванька раскапризничался, разревелся – никак его не унять. Мы заводили с ним разговоры и про конфетки, и про лошадку, на которой он скоро будет кататься – ничего не помогало.
-- Ага, - говорит ему мама. – Вон дядя идёт! Сейчас я тебя ему отдам. Дядя, забери плаксуна!
Навстречу шёл Красняк. Шёл вразвалку, слегка ссутулившись, прищурив красные веки.
-- Вот я его сычас, туды… его мать! – выдавил он хриплым голосом, делая страшное лицо.
-- Прокофий, как тебе не стыдно? – взмолилась мама.- Сказал бы, что в мешок посадишь или ещё что-нибудь.
-- Посади его в мешок, а он его весь …обгадит. Пра-а! – сказал он, подмигивая. И захохотал, да так, что в ближайших окнах стёкла зазвенели.
Он хохотал ещё и потому, что говорено всё было  натуральным русским языком.
А Ванёк притих, прижался к маме,и смотрел ему вслед, как затравленный волчонок.
С тех пор, как он только начинал шалить, ему говорили: «сейчас отдадим тебя Красняку». И он утихал. 
И не только его пугали. Слышал я, как дед Митрофан стращал своего внука: « А вон Красняк идёт  с кошёлкой!»   

3.  Фуражир.
За Малашкиной избой, рядом с проулком, глубокий овраг. Зимой там тьма малышей: кто катается на санках, кто на ледянках, а кто просто так – на мокрых штанах. Галдёж стоит до тех пор, пока не стемнеет.
Кто-то посыпал скат золой. Но мальчишки приносили два-три ведра воды, поливали и снова катались. Помню Красняка, выезжающего из переулка,  верхом на гнедом маштаке. За спиной у него берданка, опущенная стволом вниз, рядом серая собака, тощая,  как коромысло. И нос у неё интересный – плоский, как у гусака. Лошадь низкорослая. Он её поддевает пяткой под живот, старается расшевелить, а она еле тащится. У самого глаза пьяные, посоловелые.
Мальчишки окружили его. Кто-то стал верёвкой нахлёстывать гнедого. И тот вдруг  затрусил, оттопырив хвост и выпуская газы. А Красняк закричал вдруг дурашливо, обращаясь к кому-то невидимому: «Ну смотри у меня, попадись!»  И уже тише добавил: «Без пол-литры». 
Домой я вернулся, когда стало совсем темно. Бросил у ворот ледянку, сделанную из коровьей лепёшки, и быстрее в избу. 
-- Что, озяб? – спросила меня бабушка.
-- Да. озяб1 – огрызнулся я с раздражением, так как действительно промёрз до костей.
-- Ты как Калистратка, - смеётся она. – Тот пришёл с мороза, а мать ему: «Маленький?» А он ей: «Да, маленький!» - «Воробышек!» - «Да, воробышек!» - «Чай озяб?» - «Да, чай озяб!»
Немного отогревшись, я спросил:
-- Бабушка, а Красняк, дядя Пронька, кем работает?
-- Объезчиком… Фуражиром.
-- А что он делает?
-- А вот когда омёты в поле сметают, он их считает и записывает. Место запоминает, чтобы под снегом не затерялись. Потом объезжает всю зиму и глядит, чтобы не растащили.
-- Да, их растащишь!  Руки порежешь, - сказал я, вспомнив, как мы  на гумне делали в одной скирде тоннель.
-- Руками не растащишь, - вздохнула бабушка, - а возами – развезёшь.
Она загремела посудой и спросила шутливо:
-- Ужин-то тебе собирать, аль деньгами возьмёшь?

4.  На мельнице.
Безруковский  ветряк –  на краю села, на возвышенности, которой заканчивается Сорочий дол. Выше – пруд, слева – кладбище. А правее в гору поднимается большая дорога, которая так и идёт по горбатым холмам до самого города.
Мельницу ставили знающие люди: здесь всегда дуют ветры, особенно в зимнюю пору. Безруковы построили её перед революцией. А когда она отошла к колхозу, у Ивана даже ключи не забрали, так и остался он мельником.
Началась война. Уходя на фронт, отец отдал ключи сынишке, Степану, который стал с тех пор выполнять его обязанности. Он сделался незаменимым для села человеком.
Ходил Степка в отцовской шубе, в припудренной мукой шапке. Он что-то делал, словно колдовал, у большущих деревянных валов и шестерён с кленовыми зубьями.
-- Вот это, ты думаешь, что? – спрашивал меня Степан.
-- Откуда я знаю?
Я и действительно не знал, для чего служит эта большая деревянная ступа, надетая на кол, сверху на которую навешивается цепь.
-- А физику ты разве не проходил? – не отстаёт он от меня.
-- Ну и что?
-- Это же ворот. Палку сюда поперечную вставляешь и крути.
-- А зачем крутить?
-- А как крылья на ветер поставишь? 
Мы , мальчишки, с завистью смотрели на Степана – всё умеет. А бабы его упрашивали:
--  Ты, сыночек, мне-то уж помельчее мели, отрубей меньше будет.
В таких случаях Степан показывал на планку у рукава, где сыпалась мука, и говорил:
-- Смотрите, я же на все прибавил – дальше-то некуда.
Красняк был здесь заведующим. Он брал плату за помол. Натурой брал. Для этого у него был безмен с большущей шишкой и несколько сусеков: для пшеницы, ржи, ячменя. На толстый палец он наматывал шнурок, свитый из суровых ниток, и, медленно передвигаясь по планке, «ловил» фунты.
--  Давай досыпай, досыпай, бабка! Вишь чуток не хватает, - подгонял он Каштаниху.
-- Ты что ж, окаянный, с пуда хошь шесть фунтов брать? Разуй зенки-то! Сколько у тебя там? Ай не видишь? Аль тебе глаза застило?
-- У тебя более пуда.
-- Неужто я в свои-то годы смогу на салазках мешок привесть? – упорствует Каштаниха.
-- Беру сколь причитается, Матвевна. В казну беру.
-- Знаем мы тебя, кобеля проклятого! – не успокаивается старуха. – Тебе бы навильники в степе зокать, а ты тут приладился жулить. Мне правления пуд дала. Так ты и это хочешь ополовинить?
-- Ладно… Ладно тебе, Матвевна, - идёт напопятную Красняк. – Вспомни молодые-то годы. А?  Ты тогда не такой была. Пра-а! Дед-то Арсений с кем захватил тебя в Обезьяновом лесочке? С Васькой, кажись, Адаксиным? Помнишь? Как ты тогда его умоляла отцу не сказывать? Пра-а!
Он знает чем пронять старого человека: напомнит молодость, байку какую скажет, подмигнёт разок-другой, глядь и забыта обида-то.
-- У, кобель проклятый, - повторяет теперь уже добродушнее бабка Каштаниха.
А Красняк уже шумит на всю мельницу:
-- Степан! Степан! Тихону не давай засыпать! Он ещё гарец не отсыпал! Не давай, а то жернова остнавлю!
Пользуясь тем, что Тихон Сухоруков привёз два мешка, и они долго будут молоться, мы утягиваем Стёпку на самый верх, под тёсовую крышу, где разговаривают  деревянные шестерни, натруженно скрипит большой вал, на котором крепятся огромные крылья.
-- Стёп, а вот если снизу ухватиться за крылья, можно остановить мельницу?- спрашиваю я его.
-- Нет, что ты? Инерция же большая, - отвечает Степан.
-- А если Красняк возьмётся?
-- И он не остановит. Если с большой силой, то можно только крыло сломать.
-- А что ж он кричит: «остнавлю»?
-- А он всегда кричит… Пугает.   

5. Портрет.
Теперь самое время, видимо, нарисовать портрет Красняка. С небольшим преувеличением, он будет выглядеть так: рост – сажень, в плечах – немногим меньше, кулаки – арбузы среднего размера. Лобастый. Лицо красное, словно его жжёным кирпичом натёрли. Может быть, именно поэтому прозвали его Красняком. А может быть и нет. Настоящая фамилия его – Красиков.
Особо следует остановиться на его глазах. В обычное время они у него подёрнуты какой-то пеленой. Взгляд безразличный. И цвет непонятный – вроде бутылочного стекла. Но стоит ему приоскалить зубы,   как по лицу веером разбегаются весёлые морщинки, а в глазах  забегают искорки. Постоянно воспалённое веко, подмигивая выворачивается. Здесь он обязательно говорит своё заветное «Пра-а!». Это означает, то ли старинное «право слово», то ли неоконченное «правда», то ли какой-то другой,  только ему понятный звук. Ходит, переваливаясь, как медведь. К одежде, как и многие на селе, безразличен, считает, что «попа и в рогожке узнают». Сколько помню, он всегда ходил в тёплых штанах и телогрейке защитного цвета, в такой же фуражке. Зимой надевал шапку из серого курпяка и большущие валенки, на которые осенью и весной натягивал самодельные галоши.
К этому следует добавить, что пил много, безотказно, в любой час и миг, но пьяным его никто и никогда не видел. Собутыльники расползутся по кустам, распьяным-пьяны, а ему хоть бы что. Лишь лицо ещё больше нальётся краской, да чаще толмит своё: «Пра-а!» - «  Ты как в бочку сливаешь, Прокофий Степаныч!» - «Не в бочку ещё, а только в жбанок. Пра-а!».

6. Ох, ах, в лопухах.

Ерофей Мартынкин  маленького росточка, а в плечах широкий. «Что шоком, что боком», - смеялись над ним.  Когда-то у него был тёмный вьющийся чуб, а теперь волос реденький, седой, и только на макушке остался целым вихор. На нём затёртый чёрный полушубок, такая же шапка, из-под которой выглядывают остренькие хитрые глаза. Говорит, ломая речь на детский манер. В его произношении слова звучат так: «Крёсняк», «брят», «лёшадь», «рюки».
Ерошка постоянно бахвалится, что Пронька его «брят», что они с ним самые сильные на селе. Раньше даже игра у них была такая: подлезут под лошадь и поднимают – кто дольше продержит.
-- Рюки у меня плохими стали, - жалуется Ерофей, - супротив силы не терпют. Намедни ухватил маховик от дизеля, а они скользят.
Ерофей ровесник Прокофия.Такой же прохиндей, если не хлеще. Последнее время работал заготовителем, принимал шкурки: суслиные, заячьи, лисьи. А до этого побывал на самых разных подобных должностях.
Когда Ерошка при нём хвастается силищей, то Красняк только «лыбится». Рассказывают, что во время одной пьянки – а это было в доме Красняка – Прокофий выкинул в окно своего закадычного друга, как котёнка. Тот скользнул по лебёдке промеж тополей, скатился в крапиву, где долго стонал и охал. Наконец, Красняк смилостивился, вытащил его оттуда за ногу, налил гранёные стаканы, и они помирились. Помирились и запели свою любимую:
Ох! Ах! В лопухах!
Она не давала…
Ерофей  особенно любил вспоминать одну историю, которая с ним приключилась на бахче, где он перед  войной состоял в карауле.
Бахча располагалась на песках, под самой Назаровкой. Как-то вечером туда приехал Пронька с одной подругой. Устроили  «выпивон». А когда дело дошло до ночлега, то хозяину пришлось уступить гостям свой шалаш.
Лёг Ерошка на копну, лежит, дремлет. Вдруг слышится ему конский топот. Он встал, прошёлся вниз,  к яру – ничего не видно. А когда присел, то увидел людей – они  словно нарисованные: три фигуры, а рядом лошадь. Собирали арбузы и складывали  в мешки.
Немедленно был поднят Красняк. Они подкрались к пришельцам и одного схватили сразу же. Второй кинулся в сторону. А третий вскочил на лошадь и попытался ускакать. Скорости набрать лошадь не успела, Красняк дотянулся до хвоста, всем корпусом отбросился в сторону: с подкошенными ногами лошадь рухнула наземь. Наездник отлетел, вскочил и тут же скрылся в овраге.
В результате, они захватили мешки и лошадь – у Ерофея первый человек тоже вырвался и убежал.
Но друзья не горевали: за мешками никакой дурак не придёт, а вот лошадь, она ведь колхозная, обязательно искать заставят.
… К обеду приехал назаровский бригадир Волобуев. Он ещё издали начал стыдить их:
-- Нехорошо, мужички, не по-соседски поступаете… Лошадь-то зачем с выгона угнали? Жаловаться на вас станем.
-- Ты брось, Сергей! – остановил его Красняк. – Своего Петьку спроси сперва, как мы угоняли. Хорошо седла не было – без ноги бы парень остался. Ты, вот что… Слухай, значит… Акт мы тут составили по всей форме. Как ты думаешь: лошадь колхозную они гоняли? Добро колхозное уничтожали? Всё в этой бумаге прописано. Вот тебе наш сказ: бумагу эту прокурору повезём, пущай меры примает! 
-- Уж больно ты круто, Прокофий Степанович, - сдаётся сразу бригадир.Он явно не ожидал такого оборота. – С кем греха не бывает? Ну, может, и наши баловали… Только ведь можно миром решить.
--  Вот попадись они мне тогда, - горячился Красняк, - я б им в один мент башки бы поотвернул. У меня бок сполушублен, рука не поднимается, а они там, теперича, зубы скалют, хихикают. Пра-а!
-- Ладно уж, мужики, - вздыхает Волобуев. – Вы их простите. Магарыч разопьём, подлечитесь – и всё на этом. А?
-- Нет, я не согласный,  – упорствовал Красняк.
-- А я думаю так, что можно, - вступился Ерофей. – Ребятишки мои вон тожеть, то огурцы спудят где-нибудь, то в горох заберутся…
Красняк в душе только на магарыч и был согласным. На какой? В каком количестве? Вот в чём был вопрос. «Подольше поманежишь – побольше возьмёшь», - золотое правило, секрет стойкости.
-- До самого утря гуляли, - вспоминает Ерошка. – Пили… от пуза.

7. На завалинке.

У Гудкова двора длинная завалинка, обмазанная красной глиной. Здесь любят вечерами сиживать мужики со всей улицы. Старшие сидят, те, что помоложе примостились напротив: кто поджав ноги под себя, кто на корточках. Каждый старается не пропустить ни слова.
Красняк тут бывает редко. Но если присаживается, то непременно на самом почётном месте, в роли выступающего: его авторитет в вопросах выпивки и женщин очень высок.
-- Я однова чуть пить не перестал, - говорит он, и глаза его весело поблёскивают. – Лежу как-то в избе и думаю: «Неужли я должен обязательно травить себе нутро?» Три дня апосля в рот не брал. Гаврюшка забегал – я его прогнал. Ерофей как-то заглянул. Вроде бы и дельное калякает, а сам опять туда же гнёт. Я и его взашей.
-- Ну? – удивляются мужики. – Не может быть, Степаныч?
-- А что, разве я буду зря трепаться? – говорит Красняк обиженно и даёт небольшую передышку.
-- Мож быть заболел? – вставляет кто-то.
-- И как же ты? – осторожно подталкивает рассказчика Петька Забродин. – Небось баба поднесла и приневолила?
-- В том и беда! – оживился Прокофий.- Из-за них, можно сказать, и несём крест. Вызывает, значит, меня председатель и сказывает: «Приехала, значит, из райзо инспехтор. Ты её вези по люцерникам, по сенокосам – пущай всё поглядит». Глянул я на неё: батюшки, как покойная Лукерья, в дверь еле протискивается. На лавке трое могут уместиться – она одна сидит. Да ты её помнишь, Иван? – обращается он к Самохину. – Экуиронная она была, Цибульская, что ль фамилия?
-- Была такая, была, - подтверждает Иван. – Года через три апосля войны уехала. Кажись в Киев.
-- Ну… Поехали мы, значит, - продолжает Красняк. – Садится она в мою двуколку, а мне и места нету: кой-как на подлокотнике притулился. Везу первым делом в Черёмуховый дол – там люцерна тогда была. Взяла она сажень раскладной, мерить стала, чтой-то всё пишет в книжку… Поехали дальше. Повёз я её к Дальнему пруду: горох там с викой. Посмотрела. Оттель – прямо к Чистому озеру, на луг, значит. Там я снял хомут с Гнедого, пустил его кормиться, а сам прилёг под тележку. Она сразу измерять перестала – ко мне. Говорит: «Вот ведь, Прокофий Степанович, старые мы становимся, чуть походила и дышать нечем. А в молодые-то годы думали нам и износу не будет». Я поддакиваю: да, мол, да. Так мы с ней разговорились, а там и бутылочка появилась. Откуда она у неё взялась – ума не приложу. Красняк делает кислую гримасу, разводит руками, подчёркивая безвыходность положения:
-- Пришлось!
Мужики довольно заржали, придвинулись ближе, заглядывая ему в самый рот.
-- Выпил я, значит, первую и говорю: «Злая какая-то, дышать нечем. Пра-а!» А она, значит, мне тоже: морг, морг. Ох и баба, я вам скажу! С виду вроде бы квелая, а тронешь – кремень.
-- Вот и бросил пить, - горестно вздохнул полной грудью Иван Самохин, за которым этот грешок прочно закрепился.
-- Вот так и бросил, - вторит ему Красняк.
-- А дальше-то, что было, Прокофий Степанович? – спрашивает Малявчонок.
-- Дальше-то? – улыбается Красняк. Он неторопясь  облизывает губы и переспрашивает со смешком: - Дальше-то? … А дальше поехали, значит, домой…
Все смеются до слёз. Хохот будоражит тишину сельской улицы. В соседнем дворе, у Доброхотовых, на него дружно откликаются гуси.
-- Апосля, - продолжает рассказчик, когда все успокаиваются, - как только она приезжала, Трофимыч за мной посылал: вези-де севооборот поверять. Пра-а!

8. Сенокос.

Сенокосная пора имеет свои прелести, свои краски и запахи. Дурманящий аромат шалфея, мяты, ромашки сопровождает тебя всюду. Он с тобой и тогда, когда приезжаешь в село, сидишь в клубе, ходишь по улице.
Одноклассница Настя Селезнёва, как только вернулась из города, от сестры, в первый же вечер определила, что я работаю на сенокосе.
-- Я бы тоже поехала, - говорила она завистливо. – В городе от тоски не знала куда себя девать. Жаль, что мы с тобой в разных бригадах.
… У нас бригадиром был Фёдор Тихонов. На следующее утро он перебрасывал меня с косилкой в Широкий дол.
Остановились у колодца. Фёдор поправил медали на выцветшей гимнастёрке, которую продолжал носить, пожалуй, один во всём селе, и сказал:
-- Вишь, какой прлосторл. Здесь вострлечик, арлженечек, овечья трлава – рлазное рлазнотрлавие.
Фёдор хороший человек, его все уважают, но вот эта картавость порядком портила ему нервы. Когда он спотыкается на букве «р», то всегда краснеет.
Бригадир походил ещё немного, похлестал кнутом дудки и дурманник, затем, сказав, чтобы я на ночь обязательно приезжал в село, а лошадей путал у мельницы, собрался уезжать.
-- Коси больше, чтобы Лушка могла копнить, - произнёс он на прощание.
Фёдор тряхнул вожжами, и его серая лошадёнка затрусила по поросшей травой дороге.
… У  меня в травокоске две лошади. Отбросившись далеко назад в удобном сидении, подхлёстываю то одну, то другую.
«Так-так-так-так!» - стрекочет коса. Мёртвая трава ровненько укладывается за полотном. Там, где бугорок, - бреется до самой земли, на выбоинах остаются зелёные блёстки. Карюха спокойная, идёт ровно, по самой бровке. А буланый, которого мальчишки почему-то прозвали «Оголтелым», выгибает шею дугой, так и норовит оторваться и уйти в сторону. Но я его уже знаю немножко – в прошлом году он ходил у меня в граблях. «Так-так-так!» - поёт коса нескончаемую песню. Острые зубья расчёсывают свалявшиеся кусты и направляют туда, где вживает сегмент по плашке.
Иногда из-под косы выскакивают перепуганные перепёлки. Они не вылетают, а выпрыгивают, и только потом отлетают в сторону. В гнезде серые конопатые яйца: самка насиживает их и терпит, надеясь на что-то, до самой последней минуты. А один раз перепёлка с птенцами долго бежала впереди косилки. Перепелята маленькие, скользкие, они никак не могли преодолеть острецовый участок. Пришлось остановиться.
В обед, когда  лошади паслись, я решил пройтись вверх по долу. По ширине он, видимо, метров пятьсот, совершенно ровный, даже на самой середине нет ни малейшей промоины. Берега поднимаются полого, дальше шумит своими остьями многолетняя ковыль.
Я прошёл вверх, к истокам. На гребне возвышенности дол теряется совсем. Гора эта из цепи Общего Сырта. Народ его называет «Обчим». Здесь такое место, где вода из одного и того же сугроба может бежать и в Волгу, и в Урал. По самому водоразделу проходят три старые, расплывшиеся от времени борозды –«межа казачьего войска». Отсюда начинались когда-то «казачьи пределы».
За межой местность получше: по оврагам леса, богаче сенокосы, весной растёт клубника, потом идёт пора вишни, тёрна.  Склоны крутые, не совсем удобные для пашни: на них раньше казаки держали табуны лошадей. Стерёг такой табун жеребец. Рассказывают, что хозяина он узнавал по голосу, а остальных мог сбить грудью, растоптать, покусать. Его даже волки боялись.
Наши, сельские, частенько наведывались в казачьи переделы: то сенца накосят, то несколько осин срежут на оглобли. Но не дай бог, попадутся на глаза казакам – до самой межи будут гнаться, догонят – отхлещут плетьми.  Ну, а если успел крестьянин перескочить межу, его счастье – пальцем не тронут.
Всё это было давно. С тех пор много воды утекло и в Волгу, и в Урал. Стали историей и казаки-староверы, и казачья межа. Сейчас здесь граница двух районов. За порубку одинаково наказывают и тех и других.
На следующий день Фёдор привёз Лушку, несколько жердей для шалаша и охапку дров, чтобы мы могли кипятить чай. Кашеварку на троих он нам не выделил, продукты мы должны были получать сами. Вскоре подъехал на граблях и Петька Овсянников. Из подсохшего сена мы быстро соорудили шалаш.
-- Вы Лушку жалейте, - шутливо наказывал бригадир,  прощаясь. – Пособляйте ей,нам её ещё замуж отдавать.
-- Хи-хи-хи! – звенит Лушка колокольчиком. – Тоже скажешь, Фёдор. Кому я нужна с двумя хвостами-то?
Лушка пухленькая, белолицая, на щёчках симпатичные ямочки. Молодая вдова. Муж пропал без вести в первые дни войны. Детей оставляет с матерью.
Работать стало веселее. Дела пошли лучше. Я врезался в большую кулигу, где трава была высокая, чуть ли не в рост человека – коса шла по ней как бритва.
Лушка принялась копнить. Лицо, чтобы не сгорело, она обвязала белым платком, оставила только прорезь для глаз. Фигура у неё, хоть и несколько полноватая, но стройная, работает она споро. Родители-мормоны дали ей строгое воспитание, самое ругательное у них слово: «ненавистник тебя возьми».

                9.Косогон.

 День начался хорошо, но потом случилось непредвиденное: наткнувшись на корень зелёной полыни, я поломал косогон. Вернее, не поломал, а погнулись у него стальные щёчки, которые приклёпаны к дубовому бруску. Пришлось садиться на Карюху и скакать в кузницу.
Кузнечил в ту пору дед Никита. Он сидел на пороге, поглаживая свою седую бороду. Мой приезд его не обрадовал и, пожалуй, не опечалил. Он молча взял косогон, потрогал большим пальцем покорёженную железку и сказал:
           --Твоей вины здесь нету, паря. Металл, тово… плохой. Из бороньего зуба приходилось делать. Сталь-то она ведь, тово, как дерево. Свои сорта имеет. Возьми осину, трухлявая она, в неё топор-то дурьмя лезет, а дуб не очень-то урубишь. Вот так-то оно!
Дед помолчал малость, затем предложил:
-- Если, тово… за молтобойца поработаешь, к обеду сделаем. Иван-то у меня заболел, а что я один могу? Старые мы с ним. Помрём, кто к горну-то встанет? Молодёжь она, тово… в инженера, в агрономы всё норовит. А наше дело неблагодарное: зимой грудь от горна жаром исходит, а на спине от мороза кожа вздыбливается.
-- Ну, давай, тово… за меха берись. Дуй. А я пойду подыщу тебе заготовку.
Никита потомственный кузнец. Ещё его родитель славился мастерством на всю округу. Ему несли в ремонт чайники и самовары, катили шиновать колёса, везли лобогрейки и молотилки.  Никита сызмальства помогал отцу, а потом и заменил его у наковальни. Здесь и бельмо заработал – сжёг отлетевшей окалиной. 
-- Вот я тебе, тово… из клапана сделаю – век стоять будет, говорит дед из дальнего угла, где у него груда разного хлама. – А может и не будет, - засомневался он потом. – Ведь, поди ещё что-нибудь сломается, косилки-то старые, «мериканские». Фирма «Макормик», -говорил когда-то дед Качкин. Помню, он первым её в село пригнал. У него верблюды были, одногорбые, нары. Заложил он их в косилку, заехал за гумно и айда полынь косить. Народ сбежался, каждый потрогать хочет. С той поры они и работают. Зимой ремонт делаешь, глядишь – втулка размололась, шестерни люфт дают. А где их взять-то? Немного подладишь, да и ладно. Серафимовские, говорят, вон две новых пригнали – эт другой коленкор.
Огонёк в горне пылает синим пламенем, а дед всё поворачивает с одной стороны на другую раскалённый кусок металла. Вот он, наконец, выхватывает его из огня и, не выпуская из щипцов, бросает на наковальню.
-- Бери кувалду! – командует он. – По какому месту стукну молотком, ты туда со всего маху бей. Ха! Вот так! Ха! Вот так!
Он знает дело, уже через несколько секунд вырисовываются контуры щёчки. Но металл быстро стынет, он вновь кладёт заготовку в огонь. Нашёл матрицу, приготовился делать выемку для головки.
-- А ты ловко махаешь, - похвалил он меня. – Аккурат бьёшь. Шёл бы ко мне молтобойцем. Я бы из тебя хорошего мастера сделал.  Не хочешь? Вот и все так, не нравится молодым наше ремесло. А кто умеет, сбегает. Вон Красняк Арсенкин, лет, почитай, пять у меня был. Да так и откачнулся. Когда цыгане приезжают, ходит с ними по сёлам, «буравли кует».Молодых цыганок щупает,они визжат,он хохочет.Потом гадает им,они ему гадают.«Красный Бронька –брат родной»-кричат всем табором. Шельма, а не мужик. Степан Арсенич-то сам строгим был, а дети, поди  ты, лодыри.  Старший, Лексей, так тот тоже у меня учился. Бывало говорю ему: «Завтра пораньше приди, Лексей,  работа срочная». А он чуть не в полдник явится. Шмара у него, значит, была в казаках. Красивая, сказывают. Он к ней по ночам шастал. А днём, чуть что, убегал за кузню, в лебеду, отсыпаться. Однова его встретили в лесу. Они ведь, казаки-то, строгими были на счёт этого, кружку, бывало, не дадут опоганить… Ну, встретили его, значит… Шашками-то не стали рубить – на них сразу грех ляжет – а хряснули по виску люшней.  И люшню-то тут же бросили. Так и не нашли виновного. Где найдёшь?  Степан ездил и в уезд, и в губернию, людей привозил. Только разве докажешь,казаки-то своих не выдадут? Да и времена пошли смутные. А лес-то с тех пор так Лешкиным и прозывается. Вот и Пронька такой же: возьмёт гитару и бренькает, баб заманивает. Старым теперь стал, а всё неймётся, за молодыми приударяет.
Дед ещё раз повернул заготовку и скомандовал:
-- Берись!
И опять пошло.
-- Ха! Вот так!  Ха! Вот так!  Ха! Вот так!
… Солнце давно перевалило зенит, когда я подъезжал к Широкому. Ещё издали увидел спутанного Оголтелого, который щипал траву у самого колодца.  У шалаша заметил ещё одну лошадь, гнедую.
«А это ещё чья кляча?» - подумал я.
Стреножив Карюху, пошёл к косилке. И тут до меня дошло, что лошадь эта из третьей бригады, а закреплена она в последнее время за Красняком. «Фуражир приехал, а накосить ещё ничего не  успели».
Косилка – в низине, шалаш – чуть повыше. Слышу, как они разговаривают: «Бу-бу-бу»,- говорит Красняк. Его слова разобрать трудно. А её голос отчётливо слышен: «Ой, не говорите, дядя Пронька!  Хи-хи-хи!»
Только я стал примерять косогон, как вдруг из шалаша раздался истошный вопль. Дико кричала Лушка. Что-то он с ней делал. Кровь бросила мне в голову. Как был с косогоном, так и бросился туда. Вижу спину Красняка, а её белое лицо то появится из-за его плеч, то опять пропадёт. А крик всё  продолжается.
Не помню, как я его ударил… Помню только, как под косогоном что-то ёкнуло, он обмяк, и крик сразу оборвался. Стало тихо. Слышно было как гнедая загремела удилами, потянувшись к алому цветку.


10. Рассказы восторженного Гаврилы.

На сенокосе бывает старший, который вроде бы руководит косцами, а в действительности только точит косы. Для этого обычно назначается бывалый мужик. У нас старшим был хромой Гаврила Мурашев. Он далеко,в Грачихе, там три косилки. До их стана километров восемь. Я ездил туда со своей косой один раз в два дня.
Гаврила мужик рассудительный, умный, любит поговорить. Это когда трезвый. А в гулянках крикливый, суматошный. В такое время он обычно выходит на круг, разводит в стороны свои длинные руки, оборачивается на короткой ноге, а здоровой в такт притопывает. Голову откидывает, трясёт ею, будто заходится, и неистово кричит: «А-а-а,  шмар-рра-а-а!» За это его прозвали на селе Ашмаром.  А жена его стала Ашмарихой.
Гаврюшка просто влюблён в Красняка. «Прокофий Степанович – человек!» - повторяет он. Однажды, шкандыляет по селу и всем встречным рассказывает, как забегал к Прокофию, который приболел малость.  Тот, оказывается, прописанное растирание понюхал, а оно «шпиртом разит». Так он его выпил,  а пузырьком-то спину стал растирать.  «Ох, Прокофий Степанович, и здесь отмочил шутку».
На сенокосе у Гаврилы специальное точило, из-за которого он почти весь день не встаёт. Камень содержит в порядке, регулярно подправляет. Работает медленно, но на совесть. Когда закончит точить одну грань, большим пальцем долго пробует жало, только потом переходит на другую кромку.
Крутить точило ему надо равномерно, без рывков, тогда и разговоры идут хорошо. Крутишь, а он всё говорит и говорит.
--  Ты, Прокофия, здорово гвозданул. Лежит мужик, не встаёт. Авчерась я у него только был… Но на тебя не в обиде. Так, грит, и передай: не в обиде. А встанет, собирается к Лукерье. Повиниться хочет: зазря-де, грит, я её обидел, хорошая она баба. А вообще-то Степаныч мужик мировой: накатывает ведь на нашего брата… С ним не пропадёшь. Нет, не пропадёшь. Вот я тебе один случай расскажу, и ты поймёшь, какой он. Отправили нас летом, прошлым это было летом, в лесхоз. На трёх пароконных подводах велели ехать. Туда, значит, впустую, а оттуда мы должны были кругляк захватить для стропил. А денег-то на дорогу не дали: в правлении у счетоводки  касса совсем пустой оказалась. Туды-сюды пометались мы с ним – перехватить ни у кого не сумели. Решили овсеца побольше взять. Говорим  завхозу:  конец-то, мол, не близкий, только в одну сторону, почитай, больше ста вёрст, дай-де овса килограмм по двадцать на голову. Выписал он нам. Мы – к Никишке, на склад. А тот не даёт. Ни овса, ни ячменя у него нету. Давай, грим, пшеницей. А он нам: «Какой дурак лошадь в дороге пшеницей кормит? Сена поболе накладите и езжайте». Вроде бы мы без него про сено-то не знаем. Нам овёс в дороге-то самим бы сгодился. За мешок что хошь можно выменять. Вот так и поехали мы ни с чем,  можно сказать. К вечеру подъезжаем, значит, к Бобровке. И прямо на постоялый двор, к Вере Сафроновой. Вид у нас не ахти какой, не до веселья нам – дорогу даже обмыть нечем. Пустила нас Вера в избу, а сама там что-то копошится по хозяйству: то зайдёт, то выйдет. А здесь бычок ногами стучит по половой доске, мокрый ещё, видать, только ночью корова  отелилась…  Я тоже пошёл лошадям сенца задать. А вернулся, телок мычит, мечется, ногами будто сербиянку отбивает. И Вера, как взошла, так и обомлела: надо же, телок больным оказался. Она к нему и так, и сяк. Нет. Он своё: хвостом крутит, ногами стучит, мычит жалобно. Вера, значит, бледная стоит, не знает что и делать. Собралась было за фершалом бежать. Да Прокофий её остановил. Остановил и спрашивает: «Ты его молозивом сразу-то поила?» - «Поила».- «Стало быть, много дала. Опоила ты его. Я от этого наговор знаю. Если хошь, испытаю на твоём телке?». А ей куда деваться?- «Пробуй», - говорит.- «Только вы все идите во двор,- провожает нас Прокофий, - Я должен ему громко это сказать, а не на ухо». Возвращаемся мы через пару минут – телок здоровый, Степанычу руку лижет спокойненько.А тот его другой рукой по шее гладит. Хозяйка повеселела, сразу огонь на загнетке развела, на стол стала собирать. Поллитровка, конечно, появилась. Вот он какой, Прокофий Степаныч.
Ашмар передаёт мне косу подержать   и подправляет круг, проходя по нему маленьким камушком. Затем берётся за другую сторону.

                11.У тебя белая собака есть?

-- Дальше, значит, мы поехали… Раньше, второй постой в городе делали, а на этот раз смотрю, чтой-то не того… Степаныч мой не торопится. В крайнем селе остановился у колодца, сбрую стал осматривать. Потом лошадей велел поить. Я, значит, журавлём воду достаю, а он всё на избу глядит, которая шатром крыта; чуть наискосок она стоит. Вдруг оттуда выбегает с вёдрами чернявая такая бабёнка, щёчки у неё румяные, сама сдобная, как ватрушка. Прокофий ажник затылок зачесал – вот это соседка оказалась. «Слушай, - говорит ей, - тебя аль Раиской зовут, аль Анфиской. Пра-а!»- «Может и так, - смеётся она и грудями водит. - А может быть и не так». - «Значит, точно, Раиской, - говорит Прокофий. – По глазам вижу. Хочешь, расскажу тебе истинную правду?»
Достаёт из-за голенища карты, на передке раскладывает.- «Погадай, погадай», - толкует она, а сама ближе подходит, ему через плечо заглядывает. - «Проверим, не врут ли, - говорит Прокофий.- У тебя чёрная корова есть?» - «Есть».-«У тебя белая собака есть?»-«Есть»-  «Тебя Анфиской зовут?»- «Да».-   «Тогда можно тебе гадать, красавица. Расскажу тебе истинную правду. Только сперва  ты нас охмелить должна».-  «Охмелить-то, дядя, можно, только откуда ты так много знаешь?» - «А я цыганским молоком вспоён. Маменька у меня в ерманскую померла на дороге, а меня цыгане подобрали».-  «Ой, врёшь ты всё, дядя, да больно складно врёшь, слушать приятно. Сами-то вы откель, мужички?» - «Из Сухих Грачей, - отвечаю я. – вёрст семьдесят отсюда до нас». Бабе-то, значит, лет тридцать – тридцать пять. Ладная такая, в работе,  видать, проворная. Стала нас угощать. По одной налила, по второй, а сама всё на окошко поглядывает. Как только смерклось, она нам и говорит: «Мужички, у меня в лесу воза два сенца накошено, может быть, привезём, а?» Вишь, как обернула? Пришлось ехать. Недалеко, правда, было. Копёшек пятнадцать там всего оказалось. Мы подаём, она  так шустро раскладывает, топчет – быстро управились. Ну  и сено у них, я тебе скажу: мягкое, как вата, а душистое… Наше-то разве с лесным сравнишь – быдылыги одне. Ковыль-то, она ведь, как проволока.
-- Приехали, значит, - продолжает свой рассказ Гаврила. – Свалили. А она нас теперь в избу не пускает. Осерчала. В пуньке нам стелит. Оказывается, Прокофий-то, когда они на возу вместе ехали, хотел её нахрапом взять, как Лушку анадысь. А той-то и кричать нельзя: сено-то без спросу, видать, косила. Видит она: невмоготу, значит, зачала его уговаривать. Мол, не торопись, потом, в избе всё сделаем, как  полагается. Не бойся, мол, противиться не стану, без мужика намаялась.  Так и облапошила его. Ночью у сеней кобеля привязала, а он у неё, как бык-полуторник.  «У тебя белая собака есть?» Вот и узнал, что есть. Утром-то смеётся. Накормила нас, бутылки белого завернула на дорогу.  Ещё-де заезжайте, мужички, мне из лесу дров привесть надо. Отъехали мы малость, я, значит, спрашиваю его: «Прокофий Степанович, откуда ты разузнал про этих… корову, кобеля?» - «А,- сказывает, - прошлый раз одну ихнюю бабу с мешками подвёз, и  всё у неё выпытал. У Анфиски-то одного мужика убили на войне, а второй в тюрьме сидит. Сама, видно, и помогла сесть, вишь какая хваткая? Да ладно… В другой-то раз меня не проведёт». - «А наговор от телячей падучки взаправду знаешь?» -  «Знать-то не знаю, - грит, - а хитрость одна есть: иголку я телку в хвост вставил. Вот он и взбеленился. Только ты молчи, до Веры бы не дошло».

                12.Всё счастье у тебя впереди.

Гаврила трогает сегмент  большим пальцем, причмокивает для чего-то языком. Потом продолжает:
-- Вот такой он, Прокофий Степанович Красиков.  Когда случается ехать одним в город, языки у нас присыхают, жмёмся друг к дружке, как овцы. Сразу все видят – деревня. А его с панталыку не собьёшь. Когда с собой молодых берём: Соколёнка, Малявчонка, Петьку Викторкина, то обязательно свадьбу играем где-нибудь.В селах девок много-пруд пруди. Парней в армию забирают,они что, дураки что ли,чтобы назад возвращаться. У девок-то жизнь незавидная: с темна и до темна под коровой.Приходит в правление: «отпустите в город,дайте справку?»-«А коров кто будет доить? Я что ли?»- кричит на неё председатель.Понимаешь,до чего их довели? Да она готова хоть за чёрта выйти,лишь бы уехать.
 Подьезжаем мы к Новой Воробьевке, Степаныч, говорит Кольке Соколёнку:«Тут, Николай, я тебе невесту присмотрел,нынче запой станем делать».-«Небось косую какую-нибудь посадите рядом,да еще «горько» кричать будете»,- недовольно бурчит Николай.-«Прямая у тебя дома есть,а здесь для обчества потерпи маленько».
Не успели мы еще сбрую с лошадей поснимать,а наш Прокофий уже доярок перехватил,и тары-бары с ними ведет: «Все счастье у тебя впереди,--говорит он одной из них,-вот смотри,все линии на руке сходятся на этом..Парень у нас молодой есть,только со службы вернулся, гимнастерку не успел снять,холостяга.Хочешь, за тебя его усватаю, такую красавицу кто откажется взять в жены?»
             Вот так мы Николая Соколова пропивали.Стол хороший они нам накрыли:и водку,и самогон поставили,какурок,ватрушек поналожили. Короче говоря,ешь и пей от пуза. А до того матерь невесты с подозрением отнеслась:«Документы,грит,покажите?» --«Какие у колхозников документы? Разве в вашем колхозе пачпорта у людей есть? Вот у нас,например,есть только партийные билеты,и то не у всех.Прокофий Степанович вот имеет книжку с карточкой.Покажи,Прокофий Степаныч?»-«Разве такой документ в дорогу берут?-возмущается Красиков,-Разве его для того дают,чтобы кажному встречному в морду тыкать? Партейный билет-святое дело,товарищи.Эт вам не игрушка. Пра-а!» В партии он,конечно,никогда не состоял,но партийную строгость понимал досканально.
       --И чем всё это кончается?
       --А ни чем.До постели дело не доводим: последствия потом могут быть.Утром говорим:«Жениха отмоем,побреем,нарядим,и на тройке с бубенцами к вам прискачем,
Ждите». А дальше?.. Дело-то полюбовное,можно и передумать.Петьку Викторкина одна приезжала искать.Он три дня у Гусиного пруда, в нацменской землянке прятался. А Прокофий сел на своего Гнедого и ускакал в казачьи пределы,там у него дядя живет. Умора.одним словом. «Все счастье у тебя впереди! А когда нагнешься –сзади».

                13.О большой дороге.

           --Ты что, Кросняк, дурака нашёл? – говорит колхозный председатель Ананий Громкоречев. – Командировка выписана тебе на неделю, а отчёт на месяц подаёшь.
Ананий двенадцатый руководитель, родом он с Волги, говор окающий, человек  прямой, резкий, грубоватый даже.
      -- В лесхозе они тебе што хошь отметят. Им денег не платить.  Это твои штучки. Хитрый ты, Прокофий. Голова, скажу, стоящая у тебя. Большим человеком мог бы стать. Вот только на плохой она у тебя шее. Не туда всё время поворачивается. Тебе бы ещё хорошую грамоту… Ты в школу-то ходил?
-- Я в пятнадцать уже женатым был.
-- Что так?
-- Невеста не могла терпеть.
-- Понятно…
-- Отец её, покойный Никодим, грозился пристрелить, ежели отлынивать стану. Да и тятька трёпки дал, а у него, знаешь, рука какая ? Вот так и оженили…
-- Ты давай слезу не лей, казанской сиротой не прикидывайся. Правильно старики поступили. Ну, а с Дашкой, когда снюхался? У неё двое от тебя. 
-- Это уже при колхозе. Раз зазвала, другой…
-- Тебя зазовёшь. Ты сам все двери снесешь,косяки повыворачиваешь..
Ананий доволен, смеётся. Громкое «хе-хе-хе» слышится во всех кабинетах.
-- А Ольгу как охмурил? Она ведь тебе в дочери годится, - спрашивает он.
-- Когда ей похоронку принесли, помогал я ей, значит… У неё три рта  осталось, мал мала меньше…  Она, бедная, не знала, что делать, руки на себя хотела наложить.
-- Ох и кобель ты, Красняк, - смеётся Ананий. – Бык ты мирской. На селе нету бабы, к какой бы ты не приставал.
-- Вот я тебя посылаю за лесом, - продолжает он, немного отдышавшись от хохота, - а сам ведь знаю: жулик ты. За бутылку тебе там лишку кладут. Ты на это с подружками по дороге гуляешь. Если другого пошлю, может совсем не привезти: лес, скажет, кончился, накладная не так оформлена. А ты пробивной , ты мне пустые разговоры не привозишь.Добычной ты, в народе говорят,что если бутылку в огороде зарыть,то ты её без миноискателя,без всякой - ищейки отыщешь.Это правда?
--Злые языки на меня наговаривают,Ананий Филипыч.Я понимаю так:зачем надо бутылку зарывать-её надо открывать и потреблять, русская душа от этого мягче становится Пра-а!.
-- Находчивый ты,Кросняк, талантливый. Только талант твой кверх ногами стоит,--Ананий вздыхает и говорит примирительно:- Велю я тебе, Прокофий, за десять дней заплатить. Шут с тобой. Согласен?
-- Давай хоть за десять, - тянет Красняк. – Где наша не пропадала? Только теперь пущай другие  едут…
-- Поедешь, как миленький поедешь: в ноги упадёшь, проситься будешь. Ты ведь теперь больной, без большой дороги жить не можешь. Только давай договоримся: чтобы подруги твои не разыскивали тебя ни в правлении, ни в сельском совете.

14. Разговоры, разговоры.

Разговоры о том, как я огрел Проньку косогоном, долго ещё ходили по селу. В какой-то мере я даже выглядел героем, который не испугался самого Красняка. И сам я почувствовал себя вдруг очень взрослым: перестал робеть перед учительницами, в клубе стал сидеть до самого конца.  Только бабушка была недовольна.
-- Ох, отплатит он тебе, - говорила она с беспокойством. – Попомнишь меня, отплатит. Устроит он тебе что-нибудь в отместку.
Мне и самому казалось, что если ему подвернётся случай, то он его не упустит.

15. У висячего мостика.

В страдную пору, когда убирают хлеб,вывозить его сразу не успевают, в некоторых местах создаются дополнительные  тока, где зерно подсушивается. Откуда его везут потом к амбарам, для очистки и сортировки. Промежуточных токов не так уж много. Один из них, на Ефимкиной дороге, охранял в ночное время дедушка. Случилось так, что как-то под вечер он вдруг заболел: в поясницу вступило. Сбегал я за фельдшерицей. Та пришла с брезентовым портфелем, измеряла температуру,  прослушивала лёгкие, расспрашивала долго. Наконец, дала растирание и велела лежать. 
Стали мы искать бригадира, чтобы он послал на ток замену. Но Фёдор куда-то уехал, найти его так и не смогли.
-- Ты теперь большой, Енадий, - сказал дед. – Не годится добро оставлять без присмотра, поди постереги одну ночь. А как только Фёдор объявится, он тебя заменит.
Нечего делать… Взял я с собой дедовский плащ,  оделся теплее и отправился.
Ток был на том берегу Сороки, напротив села. Но идти туда надо в обход, через плотину, через колхозную плантацию.  А есть ещё один путь, через висячий мостик, который сделал на своём огороде ещё дед Красняка Арсентий.
Огород у них в заливной пойме, богатый, есть там крыжовник, смородина, яблоки. Правда, яблоки мелкие родятся, но для наших мест и это неплохо. Дед Арсентий любил, говорят, копаться в земле. Мостик он сделал из нескольких бревен, которые бегут с кручи на ветлу, а там устроена площадка и сходни. Когда идёт полая вода, то она не достаёт до этого сооружения. Плотину постоянно прорывает, её прудят ежегодно, а ветла стоит десятки лет и хоть бы что.
Чтобы ребятишки не баловались, подходы к мосту надёжно закрыты: можно к нему пройти только с Красикова или с Селезнёва двора. Из-под обрыва ход к нему отрезан непроходимой стеной ежевики и крапивы.
У Селезнёвых в излучине тоже огород, но маленький, бедненький: огурцы, помидоры, лук.
Настя была дома. Мы прошли с ней к берегу и немного постояли у плетня. Я рассказал ей про болезнь дедушки, она глубоко вздохнула,и пожаловалась в ответ:
-- Вот и у моей мамы так. У неё, правда, руки. Только растираниями и живёт. Все от фермы - по двадцать коров в день доила.   Домой придёт, а нас здесь тоже четверо.
У Насти лицо круглое, веснушчатое, когда улыбается, она даже красивая.  Я постарался перевести разговор:
-- А ведь скоро в школу?
-- И правда, - спохватилась она. – Ох, как я соскучилась по книжкам, по тетрадкам… По Нине Степановне, Ольге Васильевне… А рядом сидеть в этом году не будем. И так сколько отсидели. Гришунька вон, Косой, проходу не даёт: «Тили-тили- теста». Так и дала бы ему по зубам, – Настя сделала такое движение, словно бьёт Гришку в зубы тычком.
-- А ты бы ему сказала: «Гляжу на мамаку- вижу бабаку».
-- Зачем? Он и так несчастный.
-- Ничего, - успокаиваю я её , -  ещё годик и уедем.
-- Ты может быть. А я куда от своих денусь? Неужели ты думаешь, что я смогу маму одну оставить. Я даже в районную школу не поеду.
Настя немного подумала, как мне показалось, собираясь с мыслями, и сказала:
-- Меня вон тётя Нюра Кутепова за своего Саньку сватает.
-- Эт за Нюрыча?
По её щекам плыли слёзы.
-- Ты ещё ничего не понимаешь, - сказала она и отвернулась.
Я перебежал через шаткий мостик и оказался на том берегу. А она заплаканная, бледная – на другом.
-- Тебе цветов нарвать? – крикнул я ей, чувствуя прилив жалости. – Или, может, ранеток стряхнуть?
-- Не вздумай!- испугалась она. – Обижаться буду. Мы и так с шабрами не разговариваем.
И тут мне показалось, что за соседним плетнём  скользнула тень. Там кто-то стоял.

16. Полевой ток.

Излучина заросла вётлами. Тропинка вьётся, ветви то и дело хватаются за лицо. Они хлещут меня до тех пор, пока я не поднимаюсь наверх, туда, где бежит грунтовая дорога, которую прозвали Ефимкиной только потому, что когда-то она подходила к гумну Ефима Чупикова. На подъёме меня нагнал Степан Платухин. Ехал он на фургоне, приспособленном для перевозки бочек – «горчевозке». Степан спешил засветло развести горючее, чтобы с утра тракторы и комбайны не простаивали по его вине. Я подсел к нему на передок, и мы добрались.
Тем временем стало смеркаться. В село пригнали коров и овец, поэтому оно было закрыто завесой пыли. Только деревья на речке проступали тёмными пятнами.
Я помог Степану спустить по сходням большую бочку с керосином. Затем скатили маленькую, кажется, с нигролом.
-- Ну, вот, - сказал Степан с облегчением, вытирая пот с широкого лба. – Слава богу, одно дело сделал.
-- Тяжело приходится, дядя Степан? – стал завязывать я разговор. Мне почему-то хотелось, чтобы он побыл здесь подольше.
-- Две бригады у меня. Мороки много. Чуть свет – на базу. Потом развозишь. А тут Игренька ещё плечо набила. - Он ласково потрепал лошадь за гриву, поправил хомут и сказал на прощание: 
-- Ну, я, пожалуй, поеду… А ты засыпайся в ворох, зерно, оно, брат, теплое. И спи себе. Чай воров-то у нас нету.
Он хлопнул вожжами, горчевозка его со скрипом сдвинулась с места. Под горку лошади побежали  трусцой, пустые бочки звонко загремели.
Я огляделся: темнота подступала со всех сторон. Слабенький серп луны вылез из-за горизонта и повис над Афонькиным бугром. А дальше, над Общим, ещё слегка отсвечивались тучки. Где-то поблизости начали пищать мыши, застучал лапками тушканчик. В селе какой-то гармонист резанул переборы. Видать, вышел со своей «хромкой» Санька Кутепов, тот самый Нюрыч. Фуражка у него, наверное, как всегда набекрень, голова скособочена, сам хилый, прозрачный. Любимая Санькина припевка:
На мосту большая драка,
Бьют товарища мово. Вынимаю два кинжала, Заступаюсь за нево!
 Когда он это поёт, то, видимо, сам себе кажется этаким решительным, бесшабашным, умеющим нагнать на других страха.
И на другом конце в «Грачёвке» запиликала гармонь.  Запел девичий голос:
Вот она, вот она,
Вот она и вышла:
Руки, ноги колесом,
Сама никудышня!
Грачёвские сильно отличаются от наших, хуторских. Они как-то и ходят кучнее, друг друга в обиду не дают.
Задул ветерок, зашуршал бурьян на обочине площадки. Я глянул вниз, на село: пыль и дым рассеялись, огни на том берегу горели вовсю.  Какая-то возня, шум и крики начались и в центре села, у клуба. Дедушка мой в такие минуты говорил: «Холостёжь в народный потянула». Сегодня там кино, а я вот здесь прозябаю. Теперь мне уже ясно: бригадир никакой замены не пришлёт, придётся куковать до утра.

                17.Ночной обоз.

… И вдруг я вздрогнул от неожиданности: где-то позади, из темноты послышался детский голос:
-- Цоба! Цоба! Цоба! – кричал мальчишка, стараясь завернуть быков направо.  Затем послышался скрип фургонов и другие голоса, говорящие тише.
Это был обоз, который шёл на ток за зерном. В нём, как всегда, одни мальчишки, школьники. Скрип приблизился вплотную.
-- Ей-й-й! Есть кто тут? – крикнул передний. Я узнал по голосу Володьку Чемадурчикова.
-- Кого надо? – ответил я как можно громче.
-- Ага-а! Есть! – обрадовался Володька.
Они обступили меня. Здесь были ещё Петька Глухов, ВаськаПетухов, Витька Семенок и Колька Нюрыч. Пять фургонов – пять мальчишек.
-- Откуда насыпать? – спросил кто-то из них.
Я, конечно, на этот вопрос ответить не мог. Предложил подумать над этим самим. Они решили брать из крайнего вороха, из того, который смотрит в степь. Там зерно показалось нам всем более сухим. Подогнали подводы, окружили ворох со всех сторон, и зазвенели мальчишки челяками. Я порядком промёрз и стал помогать Нюрычу – самому слабенькому из всех. У Нюрки двое сыновей. Один старше меня года на три-четыре, а этот, наверное, на столько же моложе. Челяк, самодельное большое ведро без дужки, весит, пожалуй, килограммов пятнадцать, когда зачерпнёшь в него больше половины. Поднимать такую тяжесть снизу вверх довольно тяжело. Мальчишки, те меньше черпают, зато почаще задевают из вороха.
Колька нашёл где-то старое ведро и стал помогать мне, так что мы с ним закончили первыми. Откатили свой фургон, подгребли пшеницу и улеглись на соседний ворох.
-- А ты читал книжку про всадника без головы? – спросил вдруг Колька.
-- Читал.
-- А в школьной библиотеке её нету, - сказал он со вздохом.- А говорят мировая, правда? Ты бы мне рассказал, Ген?
-- Книжка большая… Если до утра со мной останешься, то расскажу.
-- Я есть хочу, - признался мальчик.
Я дал ему краюшку чёрного хлеба и спросил:
-- А теперь останешься?
Рот у него был забит, поэтому он отрицательно покачал головой. А когда прожевал, ответил:
-- Маманька будет меня ждать… Она без меня спать не ложится.
Два сына, а какая разница. Старший, тот глядит исподлобья, сопит, молчит. А этот приветливый, беззаботный, как воробышек. Говорят, что в метриках они оба записаны Петровичами, а в действительности от разных отцов. Поэтому на селе их называют более достоверно – Нюрычами.
Мальчишки покурили и поехали. А я опять остался один на один со степью. Темь подступила со всех сторон, стало как-то особенно жутко. Казалось, что вот здесь, рядом со мной,  может быть в придорожной траве, кто-то есть. Я пробовал отойти в сторону и посмотреть на всё оттуда, но как только шагнул с прикатанной полосы, сухая трава предательски зашелестела под ногами. Это было для меня так неожиданно, что я даже присел.
Вернувшись на площадку, решил: будь, что будет – зарылся в ворох, как советовал Степан, и заткнул уши, чтобы ничего не слышать. Потом, однако, передумал: шорохи-то идут поверху, от травы. Значит, если я буду слушать землю, она мне расскажет и о топоте лошади, и о шагах человека. С этими мыслями я успокоился и… заснул.

18. Раннее утро.

… Разбудила меня маленькая серенькая птичка, которая сидела почти у моего носа и пела: «Чив-чив-чив».
Стоял молочный рассвет. Снизу, от реки, тянуло сыростью, зерно в ворохе покрылось волглой коркой, на листьях травы стеклянными бусинками светлела роса. Село было за туманным изволоком.
Я вылез из вороха, чувствуя, что всё моё тело одеревенело. Пробежался несколько раз по кругу. За площадкой стояли высокие пеньки белой ковыли, стебли репейника и старой полыни, а чуть дальше, к дороге, колючие палки татарника с малиновыми шапками – при свете всё было простым и понятным.
А тем временем тучка над Афонькиным бугром заалела, будто её подкрасили с той стороны. С каждой минутой она становилась всё краснее и краснее, пока из-под неё не брызнул яркий солнечный луч. Скоро мне можно будет уходить.

                19.В пойме.

Я шагал по росистой траве,шёл вниз, к реке,даже не подумал обходить излучину,  даже в голову не приходила мысль идти по далекой плотинке.А через несколько минут жалел об этом.
 На душе было радостно от того,  что выполнил работу и первым встретил рассвет. Когда вышел к реке, солнце полностью поднялось из-за горизонта, заиграло своими лучами на верхушках ветел, на чистой воде омута золотые блики забегали между кустами куги и листьями кувшинок. Лягушата, радуясь наступившему дню,  прыгали и кричали на все голоса.
Здесь опять встретили меня, как старого знакомого, прутья белотальника, коряги сухих  веток. Тропинка запетляла меж кустов, а рядом побежал плетешок Арсёнкина огорода. Изгиб… Ещё изгиб… Здесь-то они меня и ждали…
-- Откель это ты, Геннадий, такую рань? – спросил Красняк, выходя из –за тёмного куста: мы с ним сразу же оказались лицом к лицу. Всё это было до того неожиданным, что я растерялся и довольно долго ничего не мог сказать.
-- Ток караулил, дядя Пронька, - выдавил я из себя, наконец. Голос мой дрожал, как и поджилки.  «Неспроста он встретил меня здесь».
Вдруг затрещала коряга  позади. Я резко обернулся: за моей спиной стоял Санька Нюрыч. Глазами он, кажется, хотел прожечь меня насквозь.
«Они обложили меня, как волка. Теперь нет ходу ни назад, ни вперёд».
-- Ну, что, широкоштанный? – Красняк дыхнул мне в лицо перегаром, – Встретились наши стёжки? Думаешь, если с большими за один стол сел, то ты и впрямь большим стал?   Можешь теперича дяде Прокофию в морду плевать?  Нет, брат, так не будет. Вот я отвинчу твои уши и скажу, что так и было.
Он сорвал у меня с руки тяжёлый плащ, сшитый из толстого брезента, развернул его и полекз в карман, большущий, накладной. Из него, к моему изумлению, вытащил горсть зерна.
-- Вот видишь, чем вы со своим дедом занимаетесь? Вот почему вы белый хлеб едите, оказывается. А ведь за это кутузка полагается. Не маленький, знаешь.
Я вспомнил доверчивого воробышка Кольку Нюрыча, и страшное подозрение закралось мне в душу: неужели это он подсыпал пшеницу в карман плаща?
--Жаль,что годами ты еще не вышел,-продолжал Красняк.-а то отправили бы мы тебя через «кепезе», на Колыму и так дальше.Прошлым летом Родиона Подлипалина вот так пымали,он теперь,сказывают,письма присылает аж из Воркуты.Пра-а!
               -- Кхым, кхым1 – закашлялся за моей спиной Санька.
-- Терпи малость, Лександр, - успокоил его Красняк. – Суд начнём скоро…
-- Да я ничего, Прокофий Степаныч, - отвечает Санька своим сипловатым голосом. – Вы только на счёт яблок посмотрите? Тоже, небось, есть.
Горсть ранеток была вынута из другого кармана. Теперь уж у меня не было сомнений: это фокусы, всё это подстроено.            
-- Ничего я у вас не брал! – кричу я Красняку. – Пустите меня!
Но он так крепко держал, что кости мои, кажется, трещали.
-- А ну-ка, Санёк, врежь-ка ему! – подсказал Красняк и вывернул мне руку назад.
Санька заскочил под перёд, раздвинул ветки для широкого взмаха, и…
Так я узнал, как сыплются из глаз искры.

20.Перечитывая письмо.

«А у нас Прокофий Арсёнкин помер… Ты его, чай помнишь?» – писала Ольга.
Помню ли я своего красного мстителя? Оказывается, очень даже хорошо помню. А ведь столько лет прошло. Думал, что всё перезабылось: даже теперь,по прошествии стольких лет, обида слезу навернула на глаза.

                21. Послесловие.

         … Много я здесь, пожалуй, наговорил о Красняке… Одно пугает: вот, скажут, о покойнике столько плохого… Собственно, я ничего плохого о нём и не говорил: так,повседневная российская обыденность. Всем этим, при жизни, он  восхищался сам, и дружков своих приводил в восхищение.
              Некоторые представительницы слабого пола были,правда,не совсем довольны,но это ведь мелочь.

                1993 год. 


Рецензии