***

АНАТОЛИЙ НИКОЛИН
ЛАДЬЯ ОЗИРИСА
рассказ

«Озирис - умирающий и воскресающий бог древнего
Египта, олицетворение увядания и возрождения»
Энциклопедический словарь
«Париж! Париж! К какой плывет судьбе
Ладья Озириса в твоем гербе
С полночным грузом солнечного диска...»
М. Волошин

Строго говоря, Париж здесь, конечно, был не при чем. Хотя многое из того, что просится на бумагу, вращается вокруг этого города – некогда пышной и легкомысленной художественной столицы мира. Отчасти и по некоему давнему видению.
... Картина Константина Коровина «Терраса. Париж». И перед этой картиной – я, молодой, душевно мятущийся, как и подобает начинающему русскому поэту. Долго, бесконечно долго любуюсь небольшим полотном старого русского мастера. В этой картине, в моем представлении о ней сплелось все: и угол старинного дома в Басковом переулке в Ленинграде, там много лет назад лунной июльской ночью я лежал на коленях одной юной  (и уже почти забытой) кареглазой девицы. И первые впечатления от живописи импрессионистов – они тоже были получены в Ленинграде... Кто-то сказал, что Париж и Петербург – это две стороны одной медали. Два лика судьбы, отличающиеся текучестью сиюминутного. Но в постоянном абсолютно похожих, как желтые розы в вазе с цветами на картине Коровина...
Каждый божий день, пробудившись в тесной комнатке на Малой Охте, я завтракал, выражаясь по Достоевскому, «кофеем» со слоеными пирожками и вприпрыжку, как мальчик, бежал на ежедневную работу созерцания и восхищения великим искусством в Эрмитаж.
Кофе я пил в маленькой полутемной кофейне, здесь вкусно пахло молотыми зернами и сдобным тестом. Кофейня открывалась очень рано, в шесть часов утра. В поисках горячего завтрака сюда забредала спешившая на работу хмурая и невыспавшаяся холостая ленинградская молодежь.
Отряхнув с колен крошки, я распахивал дверь в дождливое ленинградское утро. Оживленная черно-белая  улица мокро блестела. Блестели капоты проносившихся автомобилей и черные зонтики прохожих. Узкие тротуары и старые, почерневшие от времени особняки петербургской знати... Раннее утро было подернуто туманной холодной моросью. Ленинград под дождем блестел, как черный жемчуг...
В зале импрессионистов царила туманно-жемчужная атмосфера Парижа, так похожая на Ленинград. Это была сочащаяся с полотен промозглая сырость бульвара Капуцинок и улицы Сен-Дени.
...- Вам нравится? – раздался голос за моей спиной.
Незнакомая миловидная девушка смотрела, чуть улыбаясь. Это была невысокая, словно выточенная из темного дерева  брюнетка с густыми волнистыми волосами, такими густыми и черными, что они казались выплавленными из тонкого, блестящего вещества. Они серебрились при любом освещении и казались легкими, почти невесомыми.
Мы стояли у окна с видом на Неву. В туманной дымке дождя темнел противоположный берег -  Университетская набережная, стройный фасад Кунсткамеры и баржа на Неве, упорно тащившая, пыхтя трубой, караван мелких, груженых бревнами судов.
- Вы как-то странно себя ведете, - засмеялась незнакомка, с любопытством меня разглядывая. – Я давно за вами наблюдаю, - уточнила она с насмешливой улыбкой. – Вы все время мечетесь между картинами и видом на Неву, - улыбаясь, продолжала девушка, встряхнув волосами. Они буйно метнулись в противоположную сторону и вернулись в прежнее состояние.
- Ничего странного, - буркнул я. – Просто сравниваю и делаю выводы...
- Вот как, - рассмеялась она. – Интересно, что тут можно сравнивать? Залитые солнцем «Луга в Живерни» и дождливый северный город? Я, например, прихожу сюда в поисках света. А вы что, в живописи тоже ищете дождь? – с недоверием глядя мне в лицо, поинтересовалась она. – Мало вам настоящего дождя, так вам еще и на картинах подавай?..
- Ну да, - смущенно улыбнулся я.
- Интересно, - с недоумением пожала плечами девушка. – Впервые вижу любителя дождя. У нас в городе таких мало. Вы наверное приезжий, - догадалась она, по-лошадиному величаво приподнимая и опуская голову. – Как это я сразу не догадалась!.. И откуда будете, сударь? – чуть снисходительно прищурилась незнакомка, насмешливо оглядев меня сверху вниз.
И. не найдя в моем облике ничего, что говорило бы о принадлежности к той или иной части страны, полувопросительно протянула:
- Вы – скобарь...
Я жил в Ленинграде всего несколько месяцев, но уже успел разобраться с местными фобиями. Коренные жители северной столицы терпеть не могут хохлов и «скобарей» - народностей в чем-то похожих. Вероятно, их прирожденным тугодумием и непробиваемой скупостью.
- Нет, я не псковский, - угрюмо бросил я. – Еще чего...
- Тогда вы наверное хохол?! – насмешливо протянула девушка. В ее глазах и голосе выразилось такое нескрываемое презрение, что я смутился.
- Вообще-то да. Я из Мариуполя, - не решившись промолчать или сказать неправду, выдавил я.
- Вот как? – с живейшим интересом проговорила девушка. – Мои дедушка и бабушка родом из Одессы. Это ведь рядом, да?  Но эти города совсем не хохляндия... Давайте присядем, и вы мне расскажете про Мариуполь.
Девушка взяла меня под руку и увлекла на банкетку из синего бархата.
В зал с полотнами Моне и Дега вошла очередная группа экскурсантов. Это были британские туристы, - длинноногие, тонкотелые мужчины со светлыми короткими волосами и вытянутыми, как на картинах  Эль-Греко, черепами, и их поджарые, моложавые дамы в очках и брюках. Экскурсовод что-то им тихо объясняла, стоя перед полотном Моне «Стога сена».
- Вот видите, - с улыбкой одобрения кивнула моя новая знакомая. -  Как все северяне, эти тоже обожают солнце...
- Борьба противоположностей,  - пожал плечами я. – Вам, жителям севера, не хватает тепла и света, вот вы и стремитесь ими насладиться. Даже в живописи. А мы, южане, ищем совсем другие ощущения...
- Да-да, - живо проговорила девушка. – Как я вас понимаю!
Через минуту мы были уже знакомы.  Миловидную брюнетку звали Нора Коган. А еще через две минуты мы перешли с ней на «ты», как старые друзья. Норе, как и мне, было восемнадцать лет, она была студенткой педагогического института имени Герцена.
- Терпеть не могу преподавать и преподавателей, - весело фыркнула она. – Но надо же было куда-то поступить. С моей пятой графой спасибо, что хоть в герценовку взяли, - цинично и весело призналась она. – Так вы... ты будешь рассказывать о Мариуполе или мне встать и уйти?
- Нет-нет, что ты! – запротестовал я. Мне страшно не хотелось, чтобы новая знакомая так просто встала и оставила меня одного. При одном предположении, что она может исчезнуть навсегда, мной овладела тихая паника. – Ради бога, не уходи...
- Ну, тогда рассказывай, - повелительно произнесла Нора и сложила руки на груди, приготовившись слушать.
- Вообще-то здесь не место, - растерянно улыбнулся я. В зале, как и полагается в музее, царила благоговейная тишина.
- Ах, ты об этом... – поморщилась Нора. – Какие предрассудки! Но если тебе неприятно... – пожала она плечами. – Если ты такой исполнительный и дисциплинированный, то ради бога!  Спустимся вниз и поговорим за чашкой кофе. На первом этаже хороший буфет,- пояснила Нора. – Там можно сидеть хоть целый день. И никто к тебе не привяжется. Если, конечно, за тобой нет слежки.
- Слежки? – изумился я. -  Мы с тобой что – играем в казаки-разбойники?  Я не преступник, кто станет за мной следить, – засмеялся я.
Нора взглянула на меня с веселым изумлением.
- Ты что, наивный или прикидываешься? Вот еще провинция, - весело хмыкнула она.
- Нора, - запротестовал я. – Я ничего не понимаю. Какая слежка, какая провинция!..
- Ладно, - засмеялась она. – Не все сразу. В следующий раз тебе объясню...
Она еще раз весело засмеялась, словно знала какую-то тайну, и ее забавляла моя детская глупость...
В буфете было многолюдно. Мужчины и женщины, молодые и немолодые, подходили к стойке, заказывали кофе и неторопливо его выпивали. Здесь царила своя, отдельная от музейной красоты и торжественности жизнь, и я подумал, что в этом месте хорошо устраивать деловые свидания и... заговорщицкие явки.
Коротко и вяло – я немного стеснялся моей провинциальности – я рассказал Норе о городе, где я вырос. О теплом и мелком Азовском море. О старых акациях, растущих возле моего дома и распространявших одуряюще-сладкий аромат душными летними вечерами. О художнике Куинджи, моем земляке...
Рассказывать было неинтересно. От Норы исходило странное, недоброжелательное напряжение. Как будто все, что я говорил, было мелко и глупо. По-детски сентиментально и восторженно. Хотя никакого восторга, рассказывая о родном городе, я не испытывал. Я был рад, что уехал из него навсегда. Жить в Мариуполе мне больше не хотелось. Душная, разлагающая атмосфера делала невозможными подлинные, живые чувства.
- Это свойство не только Мариуполя, - понимающе кивнула Нора. – Вся страна так живет. Живет, как умирает, - нахмурилась она, и впервые за немногие часы и минуты нашего знакомства ее лицо приняло тяжелое и неприятное выражение. – А ваш Куинджи, -  искоса блеснула она карим глазом, - вполне провинциальный живописец. Ре-а-лист, - с издевкой заключила она.
- Что же в этом плохого? – возразил я. Мне самому было смешно, что я защищаю «провинцию». – Очень даже приличный художник.
- Дело не в приличиях, - сухо возразила Нора. -  Куинджи – плоть от плоти своей страны. Россия – вечно отсталая страна, и ее искусство такое же.  В Европе в это время в живописи преобладали совсем другие тенденции...
- Но позволь, - возмутился я. Мне стало обидно, что она ругает моего земляка, и я закусил удила. – Почему ты рассуждаешь так механистично? – удивляясь своей смелости, горячо заговорил я. – Это ведь не столб электрический, растущий только вверх! Искусство, - продолжал доказывать я, - это широкое и могучее разветвленное древо. А деревья развиваются и вверх, и вширь, и в разные стороны... Вот смотри: «прогрессивный» Клод Моне на двадцать лет старше «консерватора» Куинджи! Это же о чем-то говорит?! Кафка, которого ты обожаешь, старше традиционалиста Шолохова. Если следовать твоей логике, то консерваторы прогрессивнее авангардистов!
- А ты не такой уж и провинциал, - одобрительно засмеялась Нора. – Вот не думала найти в тебе эрудита!.. Но с чего ты взял, что я «обожаю» Кафку? – она пригубила кофе, с явным интересом разглядывая меня. Глаза ее при полутемном освещении блестели ярко и влажно. «Как мостовая на бульваре Капуцинок», - подумал я, и мне хотелось сидеть с Норой всегда и смотреть на нее до самого закрытия. Чтобы запомнить ее всю, от толстоватых икр, полуприкрытых платьем из джерси, до крупной, красивой головы и блестящих глаз.
- У меня есть приятель, - стал рассказывать я, - поэт. Он тоже из Одессы, - Гарик Гордон. Он работает лодочником на Островах, и ему вечно не хватает денег. На днях я накормил его хорошим обедом. Перед тем, как сесть за стол, Гарик спросил, как я отношусь к Кафке. Как будто, если я скажу, что к Кафке я отношусь плохо, он демонстративно встанет и хлопнет дверью.  «Успокойся, старик, - сказал я, - с Кафкой у меня все в порядке». Хотя, сказать честно, Кафку я не читал, - засмеялся я. -  Но ведь это не важно, правда? Важно, что ты разделяешь позицию большинства: Кафка – это хорошо, а Шолохов – плохо. Большинства молодежи, - поправился я. – Потому что молодежь всегда противостоит мнению стариков... Вот я и подумал, что ты тоже любишь Кафку, - простодушно признался я.
- И не ошибся, -  усмехнулась Нора, облизывая ложечку с остатками пирожного «бизе». – Я действительно очень люблю Кафку. И тебе советую, - назидательно кивнула она, как будто моя предполагаемая любовь  к Кафке была лишь вопросом времени. – А твоего Гордона я знаю, приходилось с ним пересекаться, - с явным удовольствием от того, что она заставила меня застыть от изумления, сказала Нора. – Питер не такой уж большой город, - пояснила она, передернув плечами. – Здесь все живут под одним одеялом...
- А что если нам выпить шампанского? – предложил я.  -  И ты мне про всех расскажешь. Про всех из-под вашего одеяла...
- Вот еще один наш, - засмеялась Нора, кивнув на образовавшуюся у буфетной стойки очередь из трех-четырех угрюмых, патлатых молодцов, с нетерпением поглядывавших, как суетится, разливая кофе из шипящего и грохочущего автомата «Эспрессо», толстая матрона с красным лицом и засученными рукавами. – А шампанское лучше выпьем в другом месте, - пообещала Нора. – Когда останемся одни...
- Привет, - подошел к столику рослый молодой человек  с чашкой кофе и в расстегнутой на шее рубашке-ковбойке. – Ты давно здесь? – обратился он к Норе. – Познакомь нас, - внимательно взглянул он на меня и присел за край стола.
Подошедший, молодой человек лет двадцати пяти, держался несколько покровительственно.
- Ты никогда не странствуешь одна, - укоризненно повернулся он к Норе. -  Вокруг тебя все время кружат спутники, - вздохнул он. -  Чем ты их притягиваешь? – весело поинтересовался молодой человек.
- Это Валера Камчаткин, - представила его Нора. – Поэт. И неисправимый оптимист. Вещи несочетаемые, но  у Валеры они как-то уживаются. Куда ты пропал, я тебя не видела целую неделю? – по-дружески обратилась она к нему.
- Были проблемы, - нахмурился Камчаткин, вытаскивая из пачки и разминая дешевую сигарету. – Собрался в субботу на концерт Ципи Галеви. В юсуповском саду, - пояснил он. – А билетов было не достать. Махнул через забор, - засмеялся он, - и милиция повязала. Неделю таскали в отделение: «почему вы выбрали израильскую певицу, а не нашу, советскую», - передразнил он мучившего его на допросах следователя. – А на хрена, спрашивается, мне ваши оратории? – вдруг рассвирепел Валера. Как будто перед ним сидел тот самый злополучный следователь из милиции. - Хочу слушать нормальную музыку, а не вашего Хренникова...
Он не выдержал и закурил прямо в буфете, что музейными правилами вообще-то  было запрещено.
- На это они мастера, - с ненавистью выдавила из себя Нора. – Специально пригласили Галеви, чтобы собрать в одну кодлу всех питерских евреев. И пересчитать. Тайных и явных...
- Скорее – диссидентов, - не согласился Валера. – Евреев они и так знают.
- А диссидентов, думаешь, не знают? – возразила Нора. – Эти сволочи знают всех, им нужны провокации. А потом судебные процессы... Что они тебе сказали в отделении? – вытащив из стаканчика салфетку, поинтересовалась Нора.
Она брезгливо вытерла руки, словно избавлялась с их помощью от ненавистных милицейских следователей, и швырнула салфетку в пустую тарелку со следами крема от съеденного пирожного.
- Что они могут сказать? – пожал плечами Валера. – Сказали, еще один привод, и меня вышлют из города.
- Я же говорила, им нужен повод, - мрачно заявила Нора. – Тебе надо быть осторожнее. Обычно эти мерзавцы выполняют свои обещания.
- Это точно, - согласился Валера.
- Ну ладно, я побегу, - вздохнув, засобирался он.
- «Доктора Живаго» когда принесешь? Ты клялся, что в среду.
- Завтра обязательно, - пообещал Валера. – Заскочу после двух.
- После пяти я буду дома. Приходи вечером. Будут все наши.
- Лады, - удовлетворенно улыбнулся  Валера  и подмигнул:
- Желаю удачи, юноша.
- За что они с ним так жестоко? – поинтересовался я, когда Валера исчез, затерялся в буфетной толпе. –  Я имею в виду – милиция?
- У Валеры был привод за распространение антисоветских листовок, - спокойно пояснила Нора, медленными глотками допивая кофе. – Теперь они его в покое не оставят, - задумчиво добавила она. – Обязательно вышлют. Или арестуют... За любую провинность. Пойдем? – вопросительно посмотрела она, и я понял, что она приглашает не только уйти из музея, но и продолжить наше знакомство. Продолжить до бесконечности, пока нам хватит сил смотреть друг на друга...
Дождь перестал. С Невы дул холодный, порывистый ветер, и когда мы с Норой вышли на Невский проспект, ветер пузырил мою рубашку и подгонял в спину. В гастрономе-подвальчике с овальными сводами и тухлым запахом сырого мяса я купил бутылку шампанского и коробку конфет. Мы пошли к Норе.
- Возьми меня под руку. Так будет теплее, - сказала она.
Я прижался к Норе, и мне действительно стало тепло.
- Ты как печка, - засмеялся я, чувствуя локтем ее теплую, мягкую талию.
- Мама говорит, что об меня можно белье сушить, - засмеялась она, беря мою ладонь и согревая в руке. – Я «дэвушька» южная, горячая. Берегись, обожгу  и не заметишь, -ласково взглянула она, и сердце у меня взволнованно забилось...

Басков переулок, где жила Нора, от Невского проспекта находится довольно далеко.
- В этом переулке в старину, - рассказывала по дороге Нора, - проживала знаменитая петербургская гадалка Фильд. Судя по фамилии, англичанка. Хотя некоторые говорят, - с недоумением пожала плечами Нора, - что она была француженка... Эта старушка, - уважительно произнесла она, - предсказала Достоевскому его всемирную славу...
Пока она ополаскивала фужеры, я бродил по просторной, мрачноватой квартире, разглядывая картины и семейные фотографии. Они все были ажурные, в старых деревянных рамах. Мама в кружевах на платье, папа в галстуке с толстым узлом – еврейские лица, загадочные и немного печальные...
- Папа у меня врач, а мама учительница, - объяснила Нора. – Они сейчас на даче в Кавголово. По пятницам все петербуржцы уезжают на дачу... Ничего, что я говорю «петербуржцы»? – приостановилась она, испытующе глядя на меня. – Название «Ленинград» я не люблю. Это слово уничтожает культуру...
- Мне нравится все, что нравится тебе, - признался я. Мне было с Норой хорошо и свободно. – А квартира очень старая, - крикнул я, когда Нора вышла на минуту снова на кухню. – Наверное, этому дому много лет.
- Не меньше столетия, - громко сказала Нора. – Бывший доходный дом, в таких домах жили герои Достоевского.
- А-а... – протянул я.
Я терпеть не мог Достоевского и понятия не имел о домах и улицах, где обитали его герои. Они, эти герои, мне представлялись сплошь неискренними и фальшивыми. Как обитатели иных планет или материков.
- Я думал, - добавил я, - что Достоевский жил на Васильевском острове. Там такие трущобы... Мрак! – заключил я.
- Ну что ты! На Васильевском острове он жил всего четыре месяца. Достоевский сменил в Питере около двадцати адресов. Когда-нибудь я покажу тебе его последний дом, - пообещала Нора. – В Кузнечном переулке. Он там написал «Дневник писателя», ты читал?
- Нет, не читал, - честно признался я.
- А что ты вообще читал, - риторически вопросила Нора, - как я понимаю, безнадежно в смысле образования махнув на меня рукой...
- Что ты говорила с Валерой насчет «Доктора Живаго»? – поинтересовался я, чтобы сменить тему. – Ну, там, в музее? У тебя есть эта книга?
- Какой ты наивный, - засмеялась, входя в гостиную с вымытыми фужерами, Нора. – В Питере «Доктора Живаго» днем с огнем не найдешь. У меня есть машинописная копия. Я привезла ее из Москвы. Отдала перепечатать Валере. Так и читаем, - усмехнулась она. – То одно на машинке распечатаем, то другое... А вообще, все жутко надоело. Не страна, а концлагерь, - проворчала Нора, расставляя на столе фужеры и миниатюрные кофейные чашечки. – Живешь по выдуманному большевичками распорядку, - досадливо пожала она плечами.
Принесенные Норой кофейные чашки были старинные, с бледными рисунками пастухов и пастушек и ажурной, с завитушками, формы.
- Саксонские, - пояснила Нора, разливая кофе. – Папин военный трофей. Папа во время войны служил в полевом госпитале. Кофейный сервиз – это все, что он притащил с войны. Ну, еще пятитомник Гете на немецком языке, я по нему немецкий учила... Они с мамой на фронте познакомились, в госпитале, - объяснила Нора. – Откупоривай шампанское, кавалер, - засмеялась она, - и садись за стол.
- А «Живаго» дашь почитать? – спросил я, срывая с горлышка бутылки серебристую фольгу. – Не думал, что это реально...
- Ты невежда, - укоризненно заявила Нора. Когда она сердилась, она смотрела прямо в глаза, и взгляд у нее был недобрый. – «Живаго» не читал, о Достоевском мелешь чепуху... Провинциальный неуч, - засмеялась она. – Придется взяться за твое образование. Приходи ко мне завтра вечером, - подумав, предложила она. – Получишь «Живаго» и пообщаешься с интересными людьми. У меня будет субботняя вечеринка...
- Обязательно приду, - польщено улыбнулся я. Как улыбнулся бы, вероятно, любому исходящему от Норы предложению и любому сказанному ей слову. Мне доставляло огромное удовольствие сидеть с ней рядом и видеть ее всю. Нет, не всю, - мысленно спохватился я, - но только часть ее тела. Самую главную часть, где преобладают лицо и руки. Руки у нее были прекрасные: узкие, тонкие и очень белые. С покрытыми красным лаком выпуклыми и  очень блестящими ногтями. Каждый их взмах, когда она брала или ставила на стол фужер с шампанским, поправляла капризный локон или подпирала ими в смешливой задумчивости лицо, был исполнен невероятного изящества. Изящества, совершенно невозможного на земле. Но возможного и даже необходимого в иных, заоблачных высях, где земное принимает не свойственную ему красоту... Сам к себе я уже относился, как к жителю неземных высот. Было заманчиво и страшно смотреть оттуда на все, что осталось внизу. Дела и заботы, мечты о будущем и скудные воспоминания – все слилось в унылую, предсказуемую линию. С Норой же никогда не знаешь, что тебя ждет. И от этого будущее представлялось таинственным и желанным... Все неприятности, - подумал я, - от неподвижности. Когда ты знаешь, что впереди ничего нет. Или же только то, что ты уже видел. Мне казалось смутно, что Нора думает точно так же, как и я. Поэтому, решил я, она так ненавидит коммунистов и советскую систему.
Нора словно читала мои мысли.
- Ты уйдешь. Рано или поздно обязательно уйдешь, не бывает ничего вечного, - закуривая сигарету, сказала она. – Это ужасно – быть одной, когда тебе всего восемнадцать. Как говорят, вся жизнь впереди... А меня не интересует, что будет впереди. Я хочу жить сейчас, сегодня. Но препятствия, тысяча препятствий отдаляют меня от жизни. Оттаскивают, как брезгливый хозяин собаку от мусорного бака, где она лакомится падалью. Разве это жизнь, - воскликнула Нора, - когда все делается по приказу? По приказу тебя кормят, по приказу обучают. Предлагают работу. Дом, семью,  будущее, прошлое... Ты ведь знаешь, как любят собаки рыться на помойках? Я – собака, у которой украли ее помойку...
Я не знал. Я вообще ничего не знаю о собаках...
- Почему ты не уезжаешь? С родителями... В Израиль или в Штаты, - спросил я. – Там наверное тебе будет лучше.
- Лучше? – с сомнением покачала она головой. – Не знаю... Может и лучше. Но я не уверена, - подумав, наконец твердо сказала –  Допустим, старики согласятся – в чем я сильно сомневаюсь, – и мы уедем, - принялась вслух  размышлять Нора. - А куда девать Питер и Достоевского?  Мою любимую Зимнюю канавку – там, по преданию, покончила с собой Лиза из «Пиковой дамы»... И вообще – все это, - неопределенно повела она рукой, словно мысленно обозревала невидимое, но ею, ее глубоким внутренним зрением охватываемое и любовно оберегаемое «все»; из этого «все» и состояла ее настоящая, а не мнимая, поверхностная жизнь.
- Иногда я пытаюсь представить себе отъезд из Союза  и – не могу, -  простодушно засмеялась Нора. - Звучит смешно, - сделав паузу, продолжала она, мимоходом добавляя в саксонские чашки остывающий кофе. Я видел, как невнимательно и равнодушно она совершает эту процедуру. Как нелюбовно и раздраженно придвинула сахарницу – ее занимали исключительно ее собственные переживания!
- Смешно звучит, но я, кто требует преференций, ненавижу всяческую статику! Ненавижу и все! – мрачно выдохнула она со струйкой табачного дыма. – И их выдуманный рай ненавижу. Так ненавижу, что зубами готова рвать каждого товарища. Я даже слова товарищ не выношу, будто это ругательство. Самое грязное и непристойное!
- Они же хотят, чтобы всем было хорошо, - осторожно возразил я. – Социализм – это лучшее, что придумало человечество.
- Их социализм – это Рай! – резко возразила Нора. – А Рай – это вечная статика. Конец всяческой жизни. Мертвечина. Неужели ты не чувствуешь, какой у нас воздух! – Спертый и трупный, как в помещении, где ничего не рождается. Только умирает... Ты читал «Триумфальную арку» Ремарка? Тоже нет?! Что же ты читал, если не знаешь лучших авторов! – раздраженно бросила Нора. – Так вот, - глубоко затянулась она сигаретой. – Там одна героиня. Или герой – неважно – говорит: «Мы живем в умирающее время». А умирающее время мертвит всех живущих. Лучше будущий Ад, чем их  нынешний Рай!..
- Но ведь счастье тоже статично, - неуверенно заметил я. -  Статично все, - развивал я дальше свою мысль, - что человек держит в руках. Неужели тебе этого не хочется? Неужели стремление важнее обладания?..
- Не знаю, - помолчав, тихо сказала Нора. – Когда я принимаюсь размышлять, то окончательно запутываюсь. Размышлять не следует, - уже твердым голосом добавила она. – Размышление убивает, подтачивает чувство. Нужно верить и жить. И тогда все становится понятным и логичным...
Мы помолчали. В комнате стало совсем темно. Мы сидели, не зажигая света, и когда я подошел сзади и обнял ее за плечи, она не отстранилась. Я знал, что ее согласие – всего лишь защитная реакция. С ней можно делать все, что угодно, она не воспротивится и не рассердится. Но будет благодарна за любое сказанное слово, за каждый жест или поступок. И я знал, что делаю это исключительно ради Норы. Но часть ее облегчения неминуемо должна была перейти ко мне. Потому что я тоже был одинок. Мое одиночество было иного свойства, оно сулило другие последствия, но нас роднила тьма за окном. Тяжелая, непроницаемая ленинградская тьма, что обволакивает город сразу же за временем белых ночей...
- У тебя кто-нибудь был до меня? – тихо спросила Нора.
Мы лежали в полутьме комнаты, окнами выходившей во двор. Во дворе было мусорно и тихо, а в окне стояла синеватая ночная звезда. Древний бриллиант, указывающий путь в сказочные сады Гесперид. Мои сады были здесь, на узкой кровати, где нам вдвоем было тесно и жарко. Нора сбросила простыню и лежала совершенно нагая, нисколько не стыдясь своей наготы. Ее маленькое тело белело в сумерках, как светлое пятно. В полутьме видны были ее коричневые и острые девичьи соски.
- Почему ты не отвечаешь? – тихо спросила Нора. Она лежала боком, приткнувшись к моей подмышке. – Разве трудно ответить, когда тебя спрашивают? Или ты боишься, что я буду ревновать?
- Сегодня это не важно, - сказал я, - был или не был. В сущности, всякий раз мы начинаем  жить заново.
- Верно, - отозвалась Нора. – Но мне кажется, так будет легче. Знать, что для кого-то ты стала открытием. Открытием и, значит, - надеждой. Чем просто существовать в пятый, десятый или сотый раз...
- Смена существований – самое страшное, что можно вообразить. Тебя уже нет. Ты остался где-то там, в самом начале. А жизнь продолжается...
- Я об этом и говорю, - вздохнув, пошевелилась Нора. -  И не знаю, как это пережить. И с кем... Когда-нибудь. В какое-нибудь предположительное время, когда жизнь будет другой.  И мы тоже станем другими, ты и я... Но я очень хочу, чтобы это время пришло, - пошевелившись, призналась она. – Не потому, что я его очень люблю. Или считаю, что оно будет лучше. Не бывает ничего лучше, только хуже. Лучшее остается в предположениях. Но я  хочу, чтобы было что вспомнить. Разность бытия – повод для сокрушений. А старость это и есть сплошное сокрушение, - засмеялась Нора, и я почувствовал, как напрягшийся твердый девичий сосок уперся мне в грудь -  верный признак пробудившегося влечения, ему она отдавалась смятенно и бурно...
- Поцелуй меня крепко-крепко, чтобы я помнила, - горячо задышала Нора, и я целовал ее, как целуют на прощанье. Или напоследок, что не так уж существенно при молчаливой трагичности нашего совокупления. А в чем была его трагедия – я и сам не знал...

Из дома в Басковом переулке я вышел на рассвете. Солнце только что встало, заливая улицу косым малиновым светом. По булыжной мостовой прогрохотал молочный фургон, и снова все погрузилось в утреннюю дремоту...
В общежитии на Малой Охте  меня встретила  угрюмая, не успевшая смениться ночная дежурная – со смятой прической и землистым от бессонницы лицом.
- К вам вчера приходили, - буркнула она, роясь в ящике конторки и подавая сложенную вчетверо записку. – Сказали, что зайдут сегодня...
- Кто приходил? – не сразу понял я.
- Там все написано, - проворчала дежурная.
Послание было от старшего брата Николая.
«Мы с Леной в Ленинграде, - развернув записку, прочитал я. – Озабочены твоим положением и хотим увидеться. Придем в общежитие в три часа».
Лена – жена брата Николая. То, что они вдвоем приехали из Донецка в Ленинград, не предвещало ничего хорошего. Мне предстояло тяжелое и долгое объяснение. Оно касалось моего будущего. А точнее – его полного и неопровержимого отсутствия. Полгода назад я уехал в Ленинград с твердым обещанием поступить в университет. «Выбирай любой факультет, - великодушно в присутствии тихо плакавшей от предстоящей разлуки мамы заявил старший брат. – Мы примем любой твой выбор. Только, ради бога, учись. И перестань болтаться по жизни, как неприкаянный. Чего ты  хочешь?» - заложив руки в карманы брюк, в упор спросил у меня брат. Я его давно раздражал моей апатией и полным отсутствием интереса к жизни. Наука меня не привлекала, технику я ненавидел, а филология вызывала отвращение, как прокисшие щи. Я предпочитал писать о себе и не тратить время на других. Но мои писания в стихах и прозе не вызывали энтузиазма в редакциях газет и журналов. «Слабо, молодой человек. Очень слабо, - сокрушенно разводили в редакциях руками мужчины и женщины, молодые и старые. Степенные и маститые. Опытные и начинающие.  Не далеко ушедшие от меня по возрасту и стажу литературной работы... – Слабо и поверхностно. Работайте, и время покажет, писатель вы или нет...»
Я и работал. Каждое утро, пока мои сожители досматривали сладкие утренние сны, я садился в общежитии за общий стол и, позевывая, пытался «высечь из себя искру». Но проклятая искра никак не хотела возгораться. Проторчав за столом в унылом бездействии час-полтора, я с облегчением складывал письменные принадлежности. «Ничего, - утешал я себя. – Завтра утром обязательно что-нибудь придумаю и напишу...»
Учеба в университете при такой жизни представлялась ненужной помехой. Занятием, отвлекающим от самого главного – составления слов в осмысленные фразы, фраз – в предложения и абзацы, а все вместе – в Литературу с большой буквы... Но ни с большой, ни с маленькой буквы у меня ничего не получалось. В отчаянии от собственной беспомощности я уезжал на Невский проспект и день-деньской просиживал в какой-нибудь забегаловке, сладострастно потягивая пиво.
В глубине души я сознавал ничтожность такой жизни. Как и озабоченность брата  моим положением.  В случае непоступления в университет мне неминуемо грозила армия. Но мне на мою судьбу было наплевать. Я рос без отца, умершего от рака легких, когда мне было двенадцать лет. Обязанности старшего в семье перешли к брату, мама во всем его слушалась и  поучала: «Делай, что говорит Коля. Он умный, кандидат наук и желает тебе добра...»
Брат Николай работал в научно-исследовательском институте и занимался проблемой внезапных взрывов в шахтах газа метана. Взрывы – ни их казуистическом языке «выбросы» - сопровождались огромным количеством человеческих жертв. Брат без конца ездил на шахты,  участвовал в каких-то комиссиях и заседаниях, до хрипоты спорил и доказывал. Я поражался неиссякаемому энтузиазму, с каким он занимается своим безнадежным, с моей точки зрения, делом. Мне оно представлялось не только не важным, но и смешным. Физические и химические процессы на  больших глубинах, приводившие к взрывам и человеческим трагедиям, были инспирированы самими же людьми. Это было понятно даже мне, полному неучу. Чтобы избежать человеческих жертв,  нужно было перестать добывать уголь. Но это априори было невозможно. Следовательно, оставалось смириться с неизбежностью катастроф. И перестать мучить государство непомерными расходами на жалкие меры безопасности и огромные оклады бесчисленной армии занимающихся этой проблемой бездельников. Но бездельники отнюдь не смущались неразрешимостью своей задачи. Они устраивали бесконечные научные семинары, конференции и симпозиумы и с пеной у рта доказывали свою необходимость. Наверное, решил я, Николай приехал в Ленинград на очередное такое бессмысленное совещание. Или на защиту диссертации, - вспомнил я.  Ведь Николая недавно избрали членом Всесоюзной аттестационной комиссии, и он жутко гордился своей новой должностью.
«Приезжайте к семнадцати часам в кафе «Север» на Невском. Андрей», - набросал я на листке бумаги у конторки дежурной.
- Передайте эту записку тому, кто придет в три часа, - попросил я и добавил: - Я ложусь спать, и меня нет дома...
- Поняла, - буркнула она. – Передам записку Петровне, она меня сменяет...
- Только попросите ее не забыть, - еще раз предупредил я. – Скажите – от Стародубцева...
- Скажу-скажу, не волнуйся, - засмеялась дежурная, выдавая ключ.

Кафе «Север» было очень приличной забегаловкой в самом центре Ленинграда. Зимой и летом посетителей встречал швейцар с золотыми лампасами. Хмурый, дождливый день медленно перетекал в вечер. За окном зажглись первые огни рекламы. В зале было сухо и светло от белых скатертей и яркого, праздничного света. Я заказал три двойных порции пельменей под уксусом, холодную отварную семгу и бутылку саперави. В «колыбели пролетарской революции», - усмехнулся я, - совсем недурно кормят. Не то, что во всей стране...»
- Принесите все  ровно в пять часов, -  попросил я обслуживавшую мой столик официантку. Брат был жуткий педант, и я не сомневался, что он появится в кафе с минуты на минуту.
- Не беспокойтесь, - понимающе улыбнулась официантка, - сделаю все, как надо...
Это была очень молодая, красивая и ухоженная девушка. В Ленинграде таких много, и я вспомнил Нору. При мысли о ней предстоящее объяснение с братом уже не казалось таким тяжелым. Переживем, - с внутренним облегчением подумал я. – Переживем эту неприятность легко и свободно, нужно только все время думать о Норе. В предстоящем объяснении она была для меня спасительным кругом. Намечавшиеся в мой адрес громы и молнии казались при мысли о Норе не грознее загоравшихся и потухавших огней рекламы. Или мелкого, холодного дождя, заливавшего вечерний город. Словно осенью, подумал я. Но до осени было еще далеко, и я почувствовал прилив бодрости.
В две минуты шестого в освещенном холле мелькнула хрупкая фигурка Лены. Она, улыбаясь,  передавала склонившемуся в вежливом поклоне швейцару мокрый зонтик. А потом в проеме двери засияла круглая лысина брата Николая. Я  радостно махнул им рукой. Как в детстве, когда каждый приезд брата домой на каникулы доставлял мне неописуемую радость. Его появление в доме, веселое и шумное, производило переворот в устоявшейся и размеренной домашней жизни. Николай весело всех тормошил, не давая покоя ни мне, ни отцу с матерью. Вечно о чем-то оживленно рассказывал, обо всем на свете допытывался и, казалось, он только и думал, как бы получше и побыстрее переделать окружающий мир. А теперь он восседал за столом хмурый и сосредоточенный.
Официантка, незаметно наблюдавшая за нами,  принесла вино и рыбу.
- Я не понимаю, - сделав первый глоток вина, хмуро заговорил Николай. – Не понимаю, на что ты рассчитываешь? Ты живешь не так, как  мы договорились, - жестко сказал он, в упор глядя поверх очков.
Лена осуждающе кивнула. Ленинградская встреча с братом была унылым продолжением душещипательных мариупольских напутствий. Николай что-то твердил о долге перед семьей и перед жизнью. Какой жизнью, чьей жизнью? – неотступно думал я. Но на эти вопросы у меня не было ответа. Он, ответ, был и не нужен. Вопрос подразумевался как готовый рецепт, обязательное и неукоснительное правило. Чем больше Николай говорил, тем отчетливее вырисовывалась никчемность предлагаемого им существования. Она, эта никчемность, заключалась в том, что жизнь брата, сотен тысяч и миллионов других людей была наполнена... смыслом. Я вспомнил ночной разговор с Норой. Ее мучили те же сомнения. И тот же несокрушимый страх перед определенностью, и нежелание  мириться с тем,  что предлагалось в противовес. Жизнь имеет смысл, - подумал я, -  когда твоим усилиям нет конца. Так живет Николай, живет Лена, - так живут все, - снова подумал я, слушая и не понимая брата. – Но смысл – это конечность, а конечность в любом случае равна бессмыслице. Поэтому Нора так ненавидит сложившуюся общественную систему. А я ненавижу образ жизни и убеждения брата, - это дорога в никуда, в тупик. Но как нужно жить, чтобы избавиться от леденящего чувства пустоты, я не знал...
- Ты надолго в Питер? – спросил я, чтобы остановить непрерывно льющийся поток угроз и  упреков.
- На пару дней, - опешил Николай и в замешательстве умолк. – В Горном институте защита, - подумав, озадаченно сообщил он, - я приглашен в комиссию... Не понимаю. – вдруг с раздражением заговорил он, оседлав любимого конька. – Не понимаю, для чего  в Ленинграде нужен Горный институт? Они же здесь живой шахты в глаза не видели!..
- Ну-с, - выдержав паузу,  старомодно сказал он и поправил тонкую дужку золотых очков. – Как же все-таки быть с тобой? Почему ты на все предложения отвечаешь отказом? – спросил Николай. Хотя я ни разу на протяжении вечера ни в чем ему не отказал. Как, впрочем, и не выражал согласия...
- Я хочу заниматься литературой, - ответил я, чтобы сказать что-нибудь. Что-нибудь, понятное моему брату, цельное и разумное. – Практической литературой, - уточнил я.
- Ты будешь заниматься практической литературой в армии, - не сдержавшись, резко оборвал меня Николай. – По армейским уставам. Где одни существительные и глаголы, - продолжал он на меня давить. – А в свободное  от «литературы» время чистить солдатские нужники!.. Нет, - откинулся он на спинку стула и развел руками. – Не могу поверить!  Не верю, что нормальный, здоровый парень добровольно отказывается от жизни! Ради чего? Кому нужны твои жертвы?
- У него наверное есть женщина, - подала голос до сих пор отрешенно молчавшая и с осуждением кивавшая головой Лена. – Женщина, из-за которой он отказывается от всего.
Брат настороженно замолчал. Эта версия не приходила ему в голову. Мне хотелось рассмеяться им обоим в лицо. «Пускай будет женщина, - весело подумал я. – Лишь бы не приставали со своими душещипательными беседами...»
- Это в корне меняет дело, - медленно процедил брат, откладывая вилку. -  Кто она? Где она живет? Я хочу ее видеть.
Лена сурово взглянула на меня. Странное дело – я действительно поверил, что у меня есть любовница. Это из-за нее я отказываюсь подавать документы в университет. Когда в моей жизни появилась Нора, все стало обретать черты осмысленности. И мое вечное безделье, и равнодушие к собственной судьбе, и даже такая, казалось бы, не имевшая отношения к любви вещь, как художественные предпочтения. Мне хотелось туманности и чистоты. Изысканности и снова туманности. Как на картинах Моне...
 - Ты меня слушаешь или думаешь о своей девке? – гневно почти закричал Николай. – Я тебя спрашиваю, что передать нашей матери? Что ты наконец одумался, или нам махнуть на тебя рукой?
Пусть, - с полным равнодушием подумал я. – Пусть они машут на меня рукой и проклинают, как блудного сына. Мне это неинтересно. Меня вообще не интересует эта сволочная жизнь. Где все время надо спешить. Бежать в людской давке неизвестно куда и давить людей при этом самому. Не жить, а выстраивать судьбу. Не любить, а вить семейное гнездышко... Мне казалось, что жизнь можно и  нужно повернуть совершенно иначе. В ней нет места целесообразности и завершенности.  Логике и здравому смыслу. Жизнь – сплошной и неразличимый поток счастья, где ничто не вытекает из другого. Но все составляет единое целое... И когда мы расстались, так ни к чему и не придя – у брата было такое жалкое, плачущее лицо, словно мама не выдержала моих фокусов и скоропостижно скончалась, - он отвернулся и махнул рукой. С видом «живи, как знаешь, я сделал все, что мог...»
Улица черно блестела, расцвеченная огнями. Брат с Леной ушли в холодную вечернюю морось, и я остался один. Не доходя нескольких кварталов до Лавры, я нырнул в  неприметный подвальчик. Заведение называлось «Рюмочная». В обществе двух бродяг я выпил подряд две рюмки водки. Закусывал бутербродами -  черный хлеб с селедкой... Есть не хотелось, но от водки стало легче. На улице я закурил и вспомнил, что я на свете не один. У меня есть Нора, и она меня заждалась. Потому что был девятый час вечера, а она приглашала меня к восьми. Нора, Нора, с кем ты сейчас в холодной и темной квартире, где, кажется, всегда гуляет ветер? Такие там высокие потолки... Высокие и недоступные... И пять томов Гете на немецком языке, как будто это так важно. Так важно читать Гете на немецком... И «Доктор Живаго» Пастернака, - от этой книги сходит с ума вся питерская молодежь... Но мне и этого не хотелось, а хотелось черт знает чего – тумана и непредсказуемой чистоты. Такой, какой в жизни никогда не бывает. Но если я хочу – значит, она есть, она обязательно должна быть! Как случайно обнаруженный чертеж незнакомого предмета указывает на его обязательное присутствие. Где-нибудь. В неведомых пространствах и далях...

- Где ты пропадал, на тебе лица нет! – воскликнула Нора, сочувственно разглядывая меня в прихожей. – Боже, да ты весь мокрый!
Она была в новеньких джинсах «Montana» и в прозрачной нейлоновой  блузе. В комнатах слышался веселый шум молодых голосов и звуки музыки. Нора была навеселе.
- Не обращай внимания, - засмеялась она, целуя. – У нас компания...
В большой комнате сидели на стульях и креслах возбужденный и красный от выпитого вина Валера Камчаткин, чернявенький юноша в форме курсанта морского училища, тоже уже изрядно подвыпивший, и две девушки. Обе белокурые, почти бесцветные – типичная ленинградская порода... На столе стояли бутылки с вином, одна была пуста, а из другой Камчаткин подливал матросику и. усмехаясь, выслушивал его жалобы. Нервный разговор был у него с одной из блондинок.
- Тебе хорошо советовать, ты на свободе! – кричал он. – А мне что делать, ты подумала?!.
Из криков чернявенького курсанта и безучастного молчания девицы я понял, что она отказывает ему в любовных утехах. Матросик кипел и негодовал:
- Я казенный человек! Я два года не покидал училище, жил сам с собой!..
- Это значит – в кулачок? – прыснула девица и поперхнулась дымом. Она закашлялась, замахала руками и продолжала хохотать.
Камчаткин громко заржал, весело запрокинув голову.
Вторая девица равнодушно курила, улыбаясь уголками рта.
- А-а, старый знакомый, - воскликнул Камчаткин, когда я вошел в комнату. – Садись и пей.
Он налил и придвинул полный стакан портвейна «Три семерки». Это было модное вино, его употреблял в немереном количестве весь богемный Ленинград. Пока Нора на кухне готовила закуску, Камчаткин познакомил меня со всей компанией. Разгневанного морского курсанта звали Саша Иванов. «Поэт, - представил его Валера. – Уже напечатался в альманахе «Молодой Ленинград»... Беспрестанно куривших девиц звали: одну, вялую и молчаливую, Лада. А другую, упорно отказывавшую Сашке в девичьей ласке, Ирина. «Если нужны хорошие джинсы, могу помочь, - заявила она, презрительно оглядывая мои замызганные, не первой свежести брюки. – Хочешь – «Монтану», как у Норки. Или же «Леви Страус». Как у меня...» Она слегка раздвинула ноги, чтобы я получше разглядел ее «фирму». Это была одна из тех ловких и хладнокровных девиц, что ежедневно, жертвуя свободой и репутацией порядочной девушки, околачиваются возле Гостиного двора, безучастным шепотком предлагая спешащим прохожим заграничные вещи из-под полы.  «Хорошо, разберемся», -  кивнул я. Я и сам не знал, нужны мне джинсы «Montana» или можно обойтись без них. Вообще-то мне казалось, что можно обойтись. Но мне не хотелось разочаровывать собеседницу. Ведь у нас с ней все так хорошо начинается. Ее ноги, обтянутые синей плотной тканью,  были такого же хорошего качества, как  и предлагаемые джинсы. И от общения со мной она, похоже, совсем не отказывается, так ей надоел этот крикливый дурак...
В прихожей позвонили. В комнату ввалился грузный молодой человек с золотой фиксой. Все закричали: «Ура, Потап пришел! Норка, где ты?!.» Потап торжественно водрузил на стол бутылку водки.
- Все для пьянки, все для победы, - смеясь, провозгласил он.
Из разговоров я понял, что Потап работает оператором на киностудии «Ленфильм». Это уже был состоявшийся человек. На устойчивость его профессионального и общественного положения указывали добродушная вальяжность, наглая, снисходительная улыбочка и весь его сытый, барский вид. Потап самостоятельно снял несколько  художественных фильмов и успел поработать со знаменитым кинорежиссером Михаилом Роммом.
- За твою будущую Ленинскую премию, Потап, - предложил тост Сашка, восхищенно обнимая друга. – Ты из нас первый выбился...
- Не прибедняйся, - скромно возразил Потап. -  У тебя тоже кое-что имеется...
Потап весело болтал, по-бандитски поблескивая фиксой, и украдкой настороженно поглядывал на меня. «Он свой, - мимоходом вполголоса бросил ему Камчаткин. – Его Нора пригласила...» Потап насупился и отвернулся...
Вошла улыбающаяся Нора со сковородкой, в ней плавилась только что изжаренная яичница.
- Прошу ужинать! – торжественно пригласила она.
Потап разлил в рюмки водку. Для меня это была последняя капля. Я опьянел сильно и сразу. Лица ребят и девиц, предметы и вещи – все поплыло, закружилось в странном прерывающемся вращении. Я ничего не различал – ни голосов, ни очертаний. Все смешалось, спуталось, приняло неестественные формы. Во всем мире я остался один. Иногда в памяти образовывались просветы, как в темном, безоблачном небе. Вот я подсел к Ирине и положил руку ей на колено. Мне нужно было ей срочно что-то сообщить. Разумеется, о самом себе, ведь у меня сегодня был трудный день. И я не знал, как облегчить душу, избавиться от постоянного, разъедающего чувства вины. Не могу даже сказать – перед кем и за что. Просто вины. Просто чувства, от которого хочется плакать. И когда приревновавший к Ирине Сашка ударил меня за столом кулаком в лицо, я даже не почувствовал боли. Упал, словно провалился в мягкую, из лебяжьего пуха постель. «Не давайте ему пить!» - истерично закричал женский голос. Я догадался, что призыв имеет отношение ко мне. Или к Сашке... Нет, все-таки ко мне. Я веду себя плохо, безобразно. Но мне было безразлично, что здесь обо мне подумают...
Мне помогли встать. Валера крепко держал за руки Сашку и успокаивал, как обозлившуюся на случайного прохожего свирепую овчарку... «Ничего, все в порядке, - сказал я. – Пойдем покурим, Валера, - предложил я, с трудом доставая пачку. – Ты хороший парень, но мне тяжело. Ей-богу, тяжело...» Он засмеялся и передернул плечами: «Ну и надрался ты, старик! Тебя совсем не поймешь, переводчик нужен...»
Пошатываясь, я вышел в полутемное парадное. И там я увидел у окна Потапа с Норой. Они целовались на лестничной площадке. В окне стояла синяя ночная звезда. Одной рукой Потап держал Нору за грудь, а другую положил ей на попку. Ту самую попку, которую только вчера я так самозабвенно ласкал,  изумляясь ее детской упругости и нежной округлости. Ее попка возбуждала меня сильнее, чем все остальные части ее тела. Сильнее и безнадежнее... И вот теперь она вся, вместе с ее попкой и маленькой грудью, принадлежит Потапу. Я не понимал, как такое могло случиться.
- Эй ты... оператор, - положил я руку Потапу на плечо. -  Ну-ка, сматывайся... Катись на свой драный «Ленфильм». К твоему рому или брому... Ты меня понял? – пьяно вопрошал я.
Потап ошарашено разинул рот.
«Да я тебя, клоп,  сейчас по стенке размажу», - опомнившись, процедил он, надвигаясь на меня всем своим большим, квадратным телом.
Я понял, что снова схлопочу по морде. Но на этот раз последствия будут гораздо тяжелее...
«Бей, - миролюбиво согласился я. -  Но только не очень сильно. Я не виноват, что люблю Нору... Никто ни в чем не виноват. Никто ничего не понимает...» - бормотал я, пошатываясь и уставясь в окно, где горела синяя ночная звезда.
«Оставь его, Потап, - спокойно сказала Нора, беря его за руку.- Ты же видишь, он пьян. Ступай к гостям, я сейчас приду...»
«Ну, - тихо спросила Нора, скрестив руки на груди, когда Потап хлопнул входной дверью. – Чего ты от меня хочешь? Ночи любви, как Сашка? – Она прямо и пристально посмотрела на меня. – Свою ночь ты уже получил.  Не хочу больше повторяться, - передернула она плечами, пытаясь пройти мимо. Но я крепко держал ее за руку.
«Как же так, Нора. Ведь я же так люблю тебя... И ты...»
«Что – я? – сухо пожала она плечами. – Разве я что-нибудь тебе обещала?»
«Ты же была так одинока.  Ты сама говорила, что просто умираешь от одиночества, разве не так?»
- «Так, - тихо сказала она. – Все так, Андрюша. Но это ничего не меняет».
«Я был рядом с тобой, и ты не чувствовала одиночества. Как и я, когда мы встретились в Эрмитаже. И потом, когда я остался у тебя. Нам было хорошо вдвоем, разве не так? Что же изменилось за эти несколько часов? Почему вдруг появился Потап, откуда он взялся?» - продолжал допытываться я.
Чем больше я говорил, тем трезвее становился. На моих глазах, подумал я, происходит чудовищная вещь. Меня обманули самым подлым, бесчеловечным образом.  Без объяснения причин и мотивов. Без связи с днем вчерашним, без логики и даже, насколько я могу судить,  без особой радости.
«Дай мне сигарету...» - Она присела на подоконник. Я поднес ей спичку. Нора курила, молча глядя в окно. Казалось, она обо мне забыла, я перестал для нее существовать.
«Чего ты хочешь? – наконец спросила она. Нора повернула ко мне лицо, и в сумерках подъезда оно светилось, как бледный цветок. – Чего ты от меня хочешь? – тоскливо повторила она. – Я не могу и не хочу ничего объяснять. Я устала от объяснений и упреков».
«Но так не бывает, Нора! – сказал я, садясь рядом. Мне хотелось взять ее за руку и целовать, пока на ее лице не забрезжит счастливая улыбка. Как тогда, ночью... – Так не бывает, - повторил я. – Никто не уходит без выяснения причин...»
«Так тебе нужна я или мои объяснения? – подняла голову Нора, и ее глаза недобро блеснули. – Ты меня любишь или страдаешь от того, что тебя бросили? Тебе действительно нужна я или тебе достаточно знать, что я принадлежу тебе? А я ничья, - вскинула голову Нора, и в посадке ее головы мелькнуло что-то гневное. Гневное и горделивое. «Как Иродиада, когда она узнала об измене царя Ирода», - подумал я.
«...Я ничья, - продолжала говорить Нора, с трудом сдерживая накопившийся гнев. -  Не твоя и не Потапа. Он мой бывший любовник, это правда. Как и ты... Между вами нет никакой разницы. Он пришел раньше, ты – позже. Но вы оба для меня одинаковые. Я никого и ничего не хочу выбирать. Ни благополучия и уверенности в завтрашнем дне. Ни житейской невразумительности, потому что все кончается одинаково».
Она тоскливо замолчала, безучастно глядя в окно. Во дворе жалобно мяукала кошка, и на подоконнике лежал  квадрат лунного света. Луна вышла из-за оконной рамы, и стало светло, как днем. Нора держала на отлете потухшую сигарету и устало молчала.
«Нора, - сказал я. – Можно мне лечь тебе на колени? Ну, пожалуйста, в последний раз, - жалобно выдавил я.
Она равнодушно передернула плечами, словно говоря: «делай, что хочешь...» И, выбросив недокуренную сигарету, погладила меня по волосам: «Так бывает, - сказала она тихо. – Постарайся не сердиться на меня. Ты же умный и все понимаешь...»  Чмокнув меня в лоб, Нора быстро и ловко скользнула с подоконника. Я заплакал и побрел следом. Жизнь такая штука, - подумал я, -  что она не выносит постоянства. Но почему так быстро все проходит? И почему именно я?  Почему на мне она иллюстрирует свои аксиомы? Неужели нельзя дать мне еще несколько  дней. Несколько дней счастья. Несколько суток постоянства, пока мне самому не надоест. Если только надоест... Но Норе надоело быстрее, и в этом она была права... А я нет, я был неправ...

В гостиной танцевали. Оглушительно ревел старенький магнитофон, и красный, вспотевший от выпитого вина и любовного томления Сашка блаженно сжимал в объятиях бледную, томную Ирину. Камчаткин целовался с соломенноволосой Ладой. В углу Потап угрюмо перекладывал на столике магнитофонные записи. Норы нигде не было. Я налил водки и залпом выпил. Потап поманил меня рукой. «Смени бобину, - немного виновато буркнул он и кивнул на входную дверь. – Там кто-то звонит. Пойду открою...»
Пока я менял магнитофонную пленку, кто-то вошел и прошествовал в комнату Норы. В гостиной стоял туман, все курили и горланили. Вдруг из комнаты Норы раздался дикий, душераздирающий крик. Я вздрогнул, как будто меня ударили по лицу.
- Что там происходит? – спросил я у Камчаткина.
- Молчи и не лезь, - тихо сказал он, побледнев.
- Сволочи! Мерзавцы! – метался в комнате истерический голос Норы. – Ненавижу! Твари, ублюдки!.. Пустите меня!
Я метнулся к двери.
В комнате среди разбросанных вещей и бумаг стояли двое незнакомых людей. Один, помоложе, с угрюмым, угреватым лицом и в толстом свитере, а другой был постарше. Старший с хмурым, озабоченным видом рылся в ящиках письменного стола. У окна стоял бледный Потап.
- Где ее литературный архив? – спросил хмурый мужчина.
- В столе. Больше она его нигде не держит.
Нора сидела на кушетке, опустив голову. Она была в полуобморочном состоянии. Второй человек, его коротко стриженая бобриком голова плотно сидела на мясистой шее, держал ее за руки.
- Что вам нужно? – сердито обернулся он.
- Что вы ищете, кто вы такие?! – запальчиво крикнул я. Мне хотелось броситься к Норе и сказать, что она не одинока и что я ни за что не оставлю ее одну с этими типами.
- Ступайте к гостям, молодой человек, – слово в слово хмуро повторил немолодой мужчина слова, сказанные на лестнице Норой. – Не мешайте нам работать.
- Надеюсь, вы понимаете, что я здесь не при чем, - сказал бледный, покрытый испариной Потап. – Случайный вечер, случайное знакомство... – Он, казалось, совсем меня не замечал. И бормотал монотонно и тупо, как во сне: - Я ни в чем не виноват...
- Вот он, «ДокторЖиваго», -  не обращая на него внимания, с мстительной радостью сказал пожилой сотрудник. Он вытащил из груды бумаг в письменном столе объемистую машинописную рукопись и встряхнул ее, как сноп сена. – Вот теперь можно сказать, что рыбка поймана, - удовлетворенно кивнул он. – Отпусти ее, - кивнул он своему молодому товарищу, тот продолжал сжимать руки Норы словно клещами, и деловито поправил галстук. – Пусть бьется в истерике, сколько хочет...
В комнату заглянул Камчаткин. Он торопливо схватил меня за плечи и стал выталкивать из комнаты.
- Пойдем к столу, - шипел он. – Неужели ты ничего не понимаешь?
- Предатель, - подняла голову Нора. Она была бледная и растрепанная. – Предатель, повторила она, глядя на Камчаткина пустыми, невидящими глазами. И по-детски навзрыд, беспомощно заплакала.
- А что вы хотите, - равнодушно пожал плечами немолодой оперативник, укладывая в потрепанный портфель смятые машинописные листочки. – Где революция, там и предательство. Жизнь, - с кривой усмешкой добавил он, - это и есть самое настоящее предательство...
Оперативные работники ушли, забрав с собою Нору и Потапа. Ключи от квартиры она бросила, уходя, мне, пристально и неподвижно посмотрев прямо в глаза...
После их ухода мы еще немного посидели. Молча допили оставшееся вино и тихо разошлись...

Домой в общежитие я вернулся под утро. Всю ночь я слонялся по пустому, давившему громадами своих дворцов и площадей, городу. Он казался огромной декорацией к ежедневно и ежечасно разыгрываемой на его площадях человеческой драме. Драме о судьбах мира и человека. Но ему, человеку, все-таки на этих подмостках не было места. Теперь, - подумал я, - когда прошло столько времени – целая жизнь! -  подлинный сценарий этой драмы кажется навсегда утерянным. Неизменным осталось только одно – память. И то, если к ней особенно не присматриваться и не прислушиваться. Потому что вместо подлинности она обязательно всколыхнет вас надуманным сюжетом и неопределенностью формы. Так, как это произошло с историей Норы... Я смотрю на теплые женские силуэты на картинах Моне, и мне видится она. Описываю ее в моих снах, но не уверен, что нарисованный портрет является ее подлинником. И постепенно я прихожу к пугающему выводу, что никакой Норы в моей жизни никогда не было. Я ее выдумал  и теперь сам же плачу над свой выдумкой. «Ступайте к гостям, молодой человек», - хочется повторить мне слова следователя, сказанные им на прощанье, когда моя раздвоенность принимает угрожающие размеры. «Неужели ты ничего не понял?»  - вторит моя память голосом Валеры Камчаткина. «Предатель!» - заключает она упавшим голосом Норы...
И я молчу, потому что мне нечего ответить.








 


Рецензии