Снег сошёл...

                Владимир Рышков 
                Владислав Рышков


                СНЕГ СОШЁЛ…
         

 Это была большая площадь.

Треугольной она выглядела или квадратной - значения уже не имело, поскольку же-сткая рука прогресса исхитрилась угодить ножкой циркуля в самый ее пуп и на ватмане с детальным планом выводила окружность поражающего воображение радиуса.
      
  В масштабе, конечно.
       
 Вслед за коловращением циркуля, спустя известный промежуток времени станови-лись в изготовку отбойные молотки, экскаваторы и прорабы, намереваясь, словно затычку из ванны, выдернуть из площади лишний кусок земли, а неизбежные при подобных операциях завихрения упорядочить, что в итоге должно было заставить транспорт двигаться исключительно по кривой, а пешеходов, хотя и на три метра ниже, по изящной линии, именуемой прямой. Ведь всем известно, что прямая есть желаннейшее расстояние между двумя точками даже при условии, что все хорошее развивается по спирали.
       
Два года спустя, слушая пояснения немолодого человека, должность которого он так и не запомнил, и, ловя в стеклах его очков отражение своего оранжевого жилета, он пора-зился совпадению, ибо именно в те дни, когда ножка циркуля начала дырявить ватман, он овдовел, и дом, избавившись от покойницы и назойливо скорбящих соседей, погряз в жуткой тишине; и ничто живое, кроме него самого да поднявших голову мышей, не ды-шало более под крышей. Он часами смотрел на любимую женою чашку, в которой зава-ривались исключительной целебности травы, изредка переводил взгляд на деревянного коня, потертого немало худенькими попками его детей и, вопреки приличиям, все не воз-вращал самогонный аппарат, одолженный у соседа на поминки.
      
  А ночь все еще сменялась утром, и он, раздосадованный нахальством солнца, кото-рое с издевательской пунктуальностью начинало после мрака ломиться в ставни, изумлял-ся дьявольской четкости механизма, приводящего в движение веки и устремляющего ус-тавшие зрачки навстречу равнодушной стене, перегородившей мир на две неравные части: ту, где все хорошо, и эту, где тоскливо, как в мокрых сапогах.
       
 Он получил письмо в то самое время, когда бетон застывал в тупой и покорной ока-менелости, подставляя нарождающийся хребет под верхний этаж перехода, и сразу же на-чал облаву на очки, долго путаясь в надежно занафталиненных вещах, которые после смерти жены вдруг полезли на свет божий из отведенных им щелей, неизбывно продол-жая свой натиск с пугающим энтузиазмом; и затхлые призраки, вроде креста Георгия По-бедоносца, забытым голосом вещали о прошлом.
       
Письмо было отправлено Виктором, меньшим сыном; и он сразу, еще невооружен-ным глазом, разглядел почерк, которому всегда дивился, словно завораживающему фоку-су - на первый взгляд просто мазня слабоумного, случайной жертвы неграмотности; но то была фигура умолчания, некий протест против банальности, за которым скрывались невиданная ясность и неслыханная каллиграфия. И хотя в четвертушке бумаги не было ни слова о переходе, она прогремела как дальний гром, вроде бы извещал о гибели прошлого и суля недостижимые горизонты.
       
 Однако любимая чашка жены по-прежнему теряла запах исключительной  целебно-сти трав только после соприкосновения с граненым стаканом, источавшим непобедимую сивушную вонь, которая на деле и являлась истинным благовонием, поскольку разила на-повал ядовитые воспоминания и теплым облаком окутывала образчик удивительного изо-бретения человечества - фотографию, отчего до миллиметра знакомые черты замечатель-ной красавицы, не имевшей права быть покойницей, действительно оживали и начинали светиться тонкой голубизны глазами, будто о чем- то вопрошая.
      
 А что тут ответишь?
       
Он ловил взглядом пыльный луч света, бивший сквозь ставни, и, повинуясь магии голубых глаз, стежок за стежком пришивал себя белыми нитками к краю всеобщего бла-гополучия, приноравливаясь к молодому шагу соседа справа, бегущего на утреннюю сме-ну, устало давил асфальт с соседом слева, возвращавшимся с ночной смены, и, как там-пон, пропитывался кровью чужой жизни. И если уж беспристрастно держаться последовательности событий, то именно в это время он и ушел в подполье воспоминаний.
      
Он, отхвативший у нещедрой вечности немалый кусок чего-то, именуемого жизнью, вдруг всполошился, почувствовав, что перебрал ровно настолько, сколько осталось от жениных похорон до его собственных, и теперь бродил по вязкой тишине с ненужным излишком, не зная, куда его пристроить, и обнаруживая при этом явную недостачу во всяком желании, кроме жгучей тяги упокоиться на железной полуторке; и чужая кровь не согревала сердце. Но запрос голубых глаз начисто отвергал уход от ответственности в иные материи и даже не предлагал дозволенной законом проволочки в течение полумесяца, а летал и летал по липкому воздуху комнаты, стуча ходиками, гремя крышками кастрюль, хором иных вещей, еще сохранивших отпечатки единственных в мире женских пальцев; и нужно было немедленно бодро и весело, как и сорок лет назад и неделю тому, выуживать из кучи бытия только светлое и радостное и нести все это в решете вдруг прохудившейся души тому, кто вопрошает. А прошлое проходило меж тем перед ним, словно целлулоидная тянучка, и кино это, проецируемое из бездн памяти, было явно перепутано в частях, к тому же рвалось и теряло краски.
   
         И нужно было смотреть на белую стену в темном зале.
      
Он пытался трусливо покинуть его, призывая, как спасение, живительный и бодря-щий склероз, но память, уже взломав забвение, несла в своем русле айсберги прошедшего, прибивая их поочередно к берегам его одиночества.
    
 Грянул срок, и выведенный на ватмане уже поблекшей тушью круг с запоздало по-ражающим воображение радиусом увековечил себя в бетоне, рыжем граните и блестящих плитках, предназначенных первоначально для украшения городского туалета. И, видимо, именно в это время он нащупал, наконец, ахиллесову пяту своего страдания, брешь в бес-просветности настоящего и устремил в нее авангард надежды. Брешью той являлось соз-нание, что как ни всеобъемлюще твое горе, это лишь видимость, ибо боль, затаившаяся в нервных окончаниях каждого тела и мозга, разделена в мире поровну: мысль довольно странная для человека, который, будто ядовитого гада, боялся риторики и обобщений, од-нако беспристрастность принуждает нас констатировать, что именно эта проблема владе-ла им в то время:  “боль поделена в мире честно”.
   
  И став на якорь это мысли, он застолбил, наконец, золотую жилу воспоминаний, которая тоже, впрочем, могла утешить лишь ненормального, но зато подтверждала, возво-дя в ранг аксиомы, выкладки о боли и мире: он думал о войне, о времени, когда все здоровые и молодые ушли на поиски победы, а он, самый молодой и здоровый из всех оставшихся стариков и калек, впрягся в сермяжную сбрую колхоза коренным, становясь, как и тысячи, великой грыжей войны. А когда война исчезла, как дерьмо в нужнике, он воспринял салют из Москвы сигналом к дезертирству, бежав ночью со всей семьей в соседний станционный поселок, чтобы спастись там, в окопах неизвестности, от ордена за доблестный труд, который, как удар в спину, выдала ему победа; и никакая сила в мире не могла принудить его подставить свою грудь под эту награду в присутствии женщин, ибо он почти ослеп в катаракте жалости к тем, чьи руки походили на ковши заржавевших  экскаваторов, и почти каждой из которых была выдана приговором, не подлежащим обжалованию в этом мире, похоронка - листок, заслоняющий солнце.
   
  Вот в это время, когда о переходе не мог помыслить и самый пропащий мечтатель, он понял, что маленько недобрал положенных каждому горестей за войну, а потому без сожаления отвратился от прошлого и в 56 лет пошел кочегаром на “ИС”, а в 58 стал ма-шинистом, сделав шаг, воспоминания о котором расширили теперь брешь в беспросветности, и в образовавшуюся пробоину с оглушительным свистом вошел локомотив его счастливых дней. Он доверху нагружал тендер любимого паровоза кусочками фантазии, которые, при ближайшем рассмотрении, оказывались самым обыкновенным антрацитом, чей цвет до странности совпадал с цветом туши, заправленной в циркуль для изображения окружности, и на полных парах въезжал в родное депо, давая мощные гудки и раскланиваясь из кабины со всеми, кого любил.
      
Такова была эпоха его победы.
      
Когда он вскрыл письмо, написанное изощренным почерком его сына, оказалось, что воронка, очерченная на ватмане циркулем, и то неизбежное завихрение, что образова-лось на этом месте, создали мощное силовое поле, которое выдернуло его с корнями из хорошо унавоженной почвы прошлого и, снабдив дюралевыми крыльями, швырнуло на незнакомый аэродром, а там, откуда он стартовал, остался лишь памятник его жене.
      
 И большего для нее сделать было нельзя.
      
 Ходики в покинутом доме замерли, поскольку гиря, не поднимаемая ничьей рукой, достигла горизонтали, именуемой полом, и мирно успокоилась там, доказывая, что время без движения есть химера. Часы человечество выдумало для удобства, что в создавшейся ситуации было ни к чему.
      
 Еще там, в дюралевом чреве, к нему робко толкнулось смутное предчувствие, рас-тянув его губы маскарадной улыбкой, и, оказавшись бесплодным, отстало и потерялось в голубой сфере, а он, отдавшись воле реактивной тяги, заснул меж небом и землей, точно вознесшись над своим прошлым, час за часом сбрасывая балласт усталости, а когда зем-ное притяжение еще раз доказало свое существование, он двинулся в незнакомый город,  вооруженный лишь плюшевым медведем, транзистором и забытой улыбкой на устах.
Иллюзий! Иллюзий!
       
Он вновь поднимался наверх, теперь уже силой своих еще неслабых мускулов, вы-глядывал номера на дерматиновых дверях, а гармошка лестничных маршей вела его все выше и выше, и каждая ступенька, на которую он ступал, словно клавиша гигантского рояля, издавала звук, который, сливаясь с предыдущим  и последующим, рождал незнако-мую простую и переливчатую мелодию, превратившуюся, наконец, из смутной, нереаль-ной и таинственной в совершенно ощутимую, едва он нажал на белую пуговку у двери с цифрой “15”, как и следовало из письма младшего его сына Виктора. И наступила тишина.
      
 Гармошка лестничных маршей вела его все ниже и ниже, заставляя пересматривать старые представления и воспринимать новые, из которых вытекало, что спускаться гораз-до тяжелее, чем подниматься на этот пятый этаж; а на ступеньках скрипел неприятно пе-сок, натасканный сюда, очевидно, из близлежащей песочницы ногами детворы.
      
 Дверь открылась лишь вечером.
       
Бутылка, выставленная на маленький кухонный столик, была почата, закрыта метал-лической лимонадной крышкой; и он смотрел поверх этой бутылки в черное окно, в кото-ром видел отражение своего сына и своей невестки, беседующих в коридоре, а рядом си-дел внук и громоздил на стол плюшевого медведя подле поллитровки, отчего отраженный в окне сын все чаще и чаще бросал встревоженные взгляды на стол; и становилось ясно, что угощение это не от гостеприимства, а по поводу.
         
Он видел окне своего сына человеком, на котором время проявило свои ваятельные и парикмахерские способности, выбрив на макушке незарастающую тонзуру и расплющив губы неудовлетворенными желаниями, и вроде понимал уже его, боровшегося с отцовской кровью, которая гнала того в окопы неизвестности, так что приходилось выползать из них, держа наперевес подержанный товар былого обаяния, орудуя им, как дубинкой; и когда сын, наконец, стал распространяться о своих планах, эти слова были лишь тлеющим бикфордовым шнуром, ведущим к арсеналу его поражения, ибо отцу он напоминал в эти минуты человека, тянущего себя за шиворот из мышеловки обыденности, и наводил на мысль, что именно так, в общем-то, спиваются.
       
Он наткнулся на переход случайно, и хотя руки его были заняты:  в одной - ладошка внука, а в другой - транзистор, который они всегда брали на прогулку: так между ними повелось - все свое носить с собой, несмотря на относительную беспомощность, он не спасовал перед открывшимся чудом, встретил его так, как встретил бы медведя в лесу - с холодком страха и восхищения, но сохраняя полное достоинство, и даже успел подумать о том, что эту махину примитивной рогатиной собственного опыта не возьмешь, а поняв это, он повернулся к переходу спиной, показывая, что не боится оголить тылы, и пошел прочь крупным шагом, размахивая транзистором,  и посылал вперед внука, как молодого резвого щенка, восклицая: ату его, ату!
      
 Он отлично знал, что молчание - золото, и обладая неограниченным золотым запа-сом, все же позвякивал серебром глаголов, разбрасывая его перед сыном то самородками, то мелкими монетами, а невестка неизменно сметала их веником насмешек в мусорник равнодушия, и именно она, а не сын загнала его, наконец, в угол, пояснив свои жилищные проблемы и указав ему на те лишние 60 квадратных сантиметров площади, которые он теперь заполнил собой, что в будущем сулило сыну новую квартиру, а ему, вероятно, логический в его возрасте исход.
       
Тогда он понял, как лишняя площадь может стать помехой, и эти 60 квадратных сан-тиметров стали для него западней, хотя раскладушка его в коридоре занимала полных два метра, и никто при этом не ограничивал его в передвижениях по кухне, туалету, ванной, но он чувствовал, что для него жизненное пространство теперь сконцентрировалось в этом прямоугольнике. Он начертил мелом свою площадь и долго стоял внутри нее, сооб-ражая, возможно ли существование на столь ограниченном пространстве. А ночью он поджимал под себя ноги, и неясная тревога брала его в квадрат бессонницы, он видел свои руки как бы в перевернутый бинокль, они вдруг наливались свинцом, и он чувствовал, как взмахивает крыльями тяжелая черная птица, но он не боялся, ему было даже любопытно, ибо в столько лет он еще не устоялся в своих  интересах и только порою сожалел, что мир так мал, так узки его запросы, раз не нашлось места его таланту - какому, он и сам не знал.
      
Уходя от Виктора, он уносил с собой спокойствие, ибо даже на секунду не возрадо-валось в нем сомнение, что будет как-то иначе, он привык к поражениям, которые лишь крепче загипсовывали его хребет, и без того неподатливый; он иногда думал над тем, по-чему его спинной мозг, в котором, как и у каждого, запасен в обильных количествах страх, молчит, не разбавляет хрящи спасительной эластичностью, но на эти вопросы отве-тов не существовало, кроме одного - тут уж ничего не поделаешь; и к тому же он давно знал, что будущее - это хорошо разжеванное прошлое.
      
Впрочем, он еще пробивал тоннель к своему сыну, к своей невестке, к своему внуку, и лишь последний был сдан в эксплуатацию, поскольку проходился с двух сторон, остальные же рушились житейскими мелочами, просыпались отчуждением, неизменно превращаясь в пещеры одиночества без малейшего признака света; он пытался зацепиться за что-нибудь одушевленное в этих людях, но натыкался на пустоту, и это было похоже на хождение с завязанными глазами или на куриную слепоту; а они протыкали его насквозь, как стекляшку, взглядами, играя в древнюю игру «третий лишний», в которой роли были розданы еще до его приезда; и поняв это, он бросил свое старательство, признав его бессмысленным, как бессмысленно выражение: храните нервы в сберегательной кассе.
          
Когда он уходил, все трое были в сборе, но он не мог бы поручиться, что видит их, хотя ему казалось, что они сидят в креслах,  и лишь внук спокойно и по-человечески от-четливо спал на диване, обняв плюшевого мишку, которого он искренно любил; он поце-ловал внука, поставил подле него транзистор, а больше у него ничего не было.
       
 Он, в общем-то, никогда не думал о том, что старики растут так же, как пацаны, ибо пока человек жив, в нем вершатся бесконечные метаморфозы, он только смутно ощущал, что летает во сне, но это не было удивительное превращение кальция в живую плоть, то стучалась мудрость. Лежа в отведенной ему старшим сыном комнате, что воображалась когда-то детской, но так и осталась сиротой, он вспоминал свои собственные юные годы и сладкую, рвущуюся в небо на крыльях оперявшейся авиации мечту, которая с течением времени, кружась вялым планером, спускалась все ниже, выбрасывая парашюты наивно-сти и непосредственности, пока не приземлилась в этом переходе, пугал даже его своею кажущейся примитивностью и доступностью, поскольку более бескрылой мечты и вооб-разить было нельзя.
         
Еще он думал о том, что жизнь могла бы быть и чуть справедливое: в молодости он по большей части вхолостую работал челюсти, а вот теперь, когда аппетит его обветшал, в каждой столовке - меню, но он знал и более важные вещи о том, что сытость размазывает даже самые пристойные черты, он много видел таких лиц, и все они быстро выходили в тираж, потому что, в сущности, голод сотворил человека.
         
Он ощущал в этом большом и сумеречном жилье присутствие чего - то настоящего, что вбирало в себя все солнечные лучи, оставляя задний план в тени, и этим задним пла-ном были он, его сын, невестка и вся мебель, а что - то сияло и тревожило его по ночам, как тревожит незапомнившийся сон. Он принялся тщательно обследовать комнаты, наме-ренно будоража свое любопытство, и эти поиски вроде бы прокладывали лаз к настоящим чувствам и ярким ощущениям, вот только вечерний сбор хозяев квартиры вновь опечатывал его пустотой и вялостью, оставляя на лице позавчерашнюю щетину его молчания.
       
Старший сын пытался провоцировать на разговор, живописуя точными мазками правдо   искателей подчиненного ведомства, и вся соль рассказа заключалась в абсурдно-сти ситуации, поскольку эти самые правдолюбцы задались целью свалить своего началь-ника, вешая на него ретроградство и даже некоторую отсталость по части грамматики и культуры речи. "Только ведь мы с Анатолием Николаевичем раздавим этих грамматиков, как промокашку, ха-ха, грамматики,
ну-что-скажешь-отец?"
      
 А он ощущал мороз по коже - так отрастала борода его безмолвия, и он складывал оружие искренности к ногам своих сыновей, забаррикадировавшись кляпом молчания.
Поиски начинались рано утром, после ухода обитателей квартиры,
длились неделями, и то было странное блуждание из комнаты в комнату, меж мебелью и хрусталем, среди которых он не однажды, очевидно, видел искомое, не замечая его по причине полной неподготовленности, он только чувствовал, как исчезает за его спиной свет, будто кто-то гасил его, - так уходили дни, и это еще больше подстегивало на поиски, превращая их в смысл жизни, если он - поиск настоящего.
      
 Вечером его брала в ежовые рукавицы откровенности невестка, тихая и скорбная женщина, под хруст суставов пальцев шептавшая о том, как за пятнадцать лет супруже-ской жизни она, увы, не привыкла к увлечению мужа, а он - к ее. И потому, когда в открытую форточку телевизора шальным ветром врывались мускулистые игроки, он пыталась невпопад говорить с супругом о премьере. И катахреза эта, пожирая хищно живую плоть взаимной симпатии, превращала ее в
зияющую рану, ежедневно посыпаемую солью непонимания.
         
Он открывал слух для этой исповеди, которая поднимала из глубин памяти по жес-токой ассоциации его детское неприятие рыбной ловли, наделяя это неприятие осознанностью и смыслом, ибо дрожание поплавка над водой - не что иное, как сконцентрированная, окрашенная кровью боль. И теперь он чувствовал, как впивается ему в губу крючок с мякиной, который он должен заглотать, чтобы, открыв рот, попасть под перекрестный огонь супругов, очистительный огонь совместной неприязни, который сплотит на время их и наголову разгромит его, а потому проглатывал наживку молча, отчаянно теребя поплавок выдержки и сострадания к этим людям: жалкий поплавок эпитафии над рухнувшими надеждами.
       
Утром он вновь отправлялся на поиски, уже безнадежно провалившиеся, потому что тот загадочно сфокусированный свет исчез, теперь все обитатели квартиры были подсве-чены одинаково откровенно, и воспаленные глаза, сфабрикованные в подъезде улыбки проступали отчетливо и неумолимо. Сын снова подкрадывался к отцу, рассказывая об очередных подкопах грамматистов, а тот смотрел на своего сына, видя сквозь бренную его оболочку трюмо у противоположной стены, он проводил над ним оригинальные опы-ты, сжимая до состояния эмбриона и вновь загоняя во чрево матери, а затем, будто аку-шер, принимал роды и снова вел сына по дорогам его детства и отрочества, пытаясь по-нять, когда завелись микробы гниения в питательной среде его души; и хотя весь сорокат-рехлетний забег был пройден, он так и не смог найти следов запущенной болезни
...а эти грамматики - просто кучка дураков, у которых за душой НИКОГО нет...
         
В воздухе матово блистал скальпель здравого смысла, ведомый рукой хирурга-любителя, препарирующего карьеру своего сына и постигающего, почему родственники не могут оперировать друг друга, и, снимая с сына, футляр за футляром, его казенные на-росты, он и не заметил, как неожиданно из депо памяти выкатился маневровый паровозик, запряженный непомерно тяжелым составом, который, послушно скатившись с горки, потом упрямо остановился и даже будто дернул паровозик, зашедшийся сразу мокрой белой испариной и истошно закричавший железной гортанью о крушении надежд, не соразмеренных с возможностями. Вот как бывает, думал он, когда судьба, этот лукавый стрелочник, загонит состав твоей жизни в тупик, который поначалу может показаться и магистралью, вот когда от него исходит испарина страха и отчаяния, свойственная надорвавшемуся человеку, за плечами которого - непомерный груз, и тогда… он знал, конечно, как взрывается паровозный котел, растерзанный на куски всего лишь согретой водой, но тут все его логические построения и выводы налетели на закрытый семафор реальности, и стоп-кран подкрадывающегося инфаркта перекрыл ток артериальной крови, когда простая мысль, очищенная от шелухи теории, подняла давление до предела -
ведь сын же!
      
Они больше не говорили о грамматиках, наложив на них по молчаливому договору табу, и если время, прошедшее с тех пор, противоестественно работало на отца, обретав-шего все большую легкость в мыслях и резвость в членах, то события, уложившиеся в тот же промежуток времени, крушили здоровье сына с яростью бактерий несчастья, и лишь однажды сын, прессуя, как обычно, все помыслы, способности, порывы и желания своих работников в компактную болванку и как всегда ошибаясь в их намерениях, обратился к отцу с, казалось бы, нелепейшей просьбой, демонстрируя тем самим, впрочем, незауряд-нейшее чутье, помогавшее ему до сих пор расставлять вешки в человеческом море.
      
Когда прозвучало слово “картина”, отец, будто подброшенный взрывом озарения, за секунду проделал ту работу, которую безуспешно исполнял месяцами, и с самого дна это-го четырехкомнатного склада, не так давно инвентаризированного и оттого потерявшего свою стройность, извлек распятый на четырехугольной рамке кусок холста, в общем-то мешковины, имеющей, однако, свойство вбирать в себя солнечные лучи и освещать ими сельский проселок, молодую листву деревьев по сторонам, согретое весеннее небо и два черных ствола акаций, протянувших к солнцу корявые, утыканные колючими иглами го-лые ветви. Картина называлась “Надежда”, но он не знал этого, даже не знал, нужно ли оно и принято ли называть то, что звучит без слов, но когда сын, лишив картину рамки и воровато скатав холст, унес его в портфеле, отец ощутил вокруг себя и в себе зияющую, вдруг открывшуюся пустоту, будто
сошел снег - и нет подснежников.
         
Этот гигантский пятак, расчерченный асфальтированными дорожками и декориро-ванный в центре зеленой лужайкой, голубыми елями и блинообразными светильниками, был вдавлен в землю на глубину три метра и образовывал колодец, стены которого, как водится, были облицованы плитками, и, кроме того, нашпигованы всеми мыслимыми ви-дами услуг населению, начиная от ремонта часов и кончая цветочным ларьком для горо-жан и приезжих, потоками вливающимися сюда по трем тоннелям;  и все это столпотво-рение под аккомпонимент завывающих наверху троллейбусов, позвякивающих трамваев и харкающих дымом автобусов  создавало поистине жизненную и, пожалуй, даже завора-живающую картину, являясь как бы квинтэссенцией городского бытия, так что при жела-нии можно было нащупать здесь его пульс.
       
Он это сразу понял, уловив в себе некоторое волнение, что было странно, поскольку за последнее время только тут он чувствовал себя умиротворенно; и сам факт улетучива-ния умиротворенности требовал размышления, которое привело, в конце концов, к выводу несколько философского свойства о том, что щупать пульс, будучи человеком посторонним и равнодушным, - антигуманно и что слово "переход" обладает многозначностью, но при ближайшем рассмотрении выражает одно и то же -
переход.
      
Он попытался примерить сделанное открытие на свою судьбу, на нынешнее свое положение, ибо содержавшийся там намек был тем, что он давно искал, но оно как бы скособочивалось, сползало на сторону и не то что выглядело аляповато, а и вовсе почти не держалось; и он уже ощущал обнажавшимися местами холодок страха оттого, что не находил в этих спешащих, озабоченных, сугубо деловых людях, в этих группах, вереницах, ручейках, толпах своего места, и, стоя возле газетного киоска, чуть ли не наяву видел, как приближается он к людскому потоку и как его, словно снег ножом снегоочистителя, отбрасывают в сторону, загребают и валят в кузов грузовика, чтобы везти на свалку.
      
Он ощупывал взглядом мелькающие мимо лица, пытаясь найти хоть в одном при-знаки праздности и неприкаянности, особо выделяя стариков и юнцов, с огромной надеж-дой подглядывал за покупающими цветы, полагая, что приобретение цветов - самое неде-ловое из деловых занятий, но даже в наиболее перспективной для себя физиономии, обе-щающей
маломальскую солидарность, он все же различал огонек деловитости, ибо совершенно праздных людей, в сущности, не бывает.
    
Жесткая рука прогресса, водившая циркулем с тушью, наконец-то, достала его, вон-зив рейсфедер в самое больное место и намалевав на его будущем жирный крест, что, ко-нечно, не входило в проектные разработки.
    
 И тут он как бы увидел наметанным глазом старого машиниста мчащийся мимо по-езд с электровозом впереди и с аккуратными зелеными вагонами, за открытыми окнами которых мелькали лица в частоколе пивных, лимонадных и иных бутылок; поезд умчался, оттарахтев на стыках, за ним примчался другой, а по сторонам железнодорожного полотна шевелилось под ветерком грандиозное меню из старых газет, пахнущих курицей, селедкой, колбасой и прочей популярной дорожной снедью; и он стоял и смотрел под ноги всех этих деловых людей, бегущих по переходу, и уже знал, что угодить окурком в близстоящую урну - это выше человеческих сил.
    
Иногда, очень редко, примерно раз в три месяца, он блистал своей светской непри-нужденностью среди гостей сына, сидя за столом, вознося над пустыней белой скатерти окладистую бороду своего молчания, а потом, путаясь в приборах, демонстрировал свой рабоче-крестьянский экстерьер путейца, легкомысленно пропуская мимо ушей порожняки рекламного красноречия сына, старательно пестовавшего генеалогическую клюкву, цепко вросшую корнями в нечерноземье родной деревни.
    
 Бывали гости, которые задавали вопросы сыну, бывали приглашенные, которым тот задавал вопросы, и то были разные люди, он чувствовал; ведь тут различия в том, кто кого спрашивает и как, ибо у подчиненного есть только одна возможность проявить себя во всей услужливости своего ума и блеске чинопочитания - аккуратно задать вопрос, а все ответы знает начальство. Он же не задавал вопросов и не знал ответов, он только наблюдал за гостями и сортировал их, как слоников на буфете: строго по ранжиру, хоботком за хвостик, уходящих непрерывной чередой за горизонт. На их пути оскверненными  могилами оставались горы перелопаченных дел, на поверку оказывавшихся терриконами пустой породы, годам к пятидесяти они вдруг останавливались, гремя сорвавшейся пружиной, и невидяще глядели налившимися кровью глазами,  в которых уже вполне отчетливо проглядывали пустота и вечность; и он сравнивал эти глаза с пустотой небольшого квадратика, выделявшегося на стене чуть более светлыми обоями: то была тень исчезнувшей картины, заброшенной сюда ураганом стяжательства и унесенной отливом страха. И воспоминание о картине - единственно настоящем, что имел, но не мог сохранить сын - тянуло сырым сквозняком жалости к нему, к этим людям, вопрошало, он ли им судья, и не находя ответа, он давал зарок относиться ко всем одинаково, делить человечество лишь на две равные части, как делал это подвыпивший, а потому философски настроенный маляр, выводя белой масляной краской на поселковом сортире две заглавные буквы  - М и Ж.
      
Он сразу и почти явственно услышал рев оркестра в большом кабинете и даже будто бы уловил возглас "туш!" с другой стороны колоссальных габаритов стола, где мощно восседал объемистый генерал от коммунального хозяйства, который намазывал и намазы-вал себе лицо маслом приятности и обходительности, отчего постепенно стал сиять ярче тысячи солнц, намалеванных на плакате, зовущем к экономии электроэнергии. Похоже, человеку-бутерброду за подотчетные периоды не часто доводилось встречать посетите-лей, рвущихся в бой за чистоту города без намеков на ведомственную квартиру и имею-щих лишь странное желание подметать в одном единственном месте - новом переходе,  и этот факт в сочетании с необыкновенной для ситуации трезвостью просителя в лице и дыхании исторгнул из вечного пера для резолюций черные слезы восторга, тотчас же пре-вратившиеся в размашистую подпись на заявлении. Не без завитушек, естественно.
    
Шанцевый инструмент приобщения к суетливому миру выглядел незамысловато: метла, лопата, совок с необходимыми дополнениями из коричневого сатинового халата и великолепного оранжевого жилета, надев которые, он сразу оказался вроде бы и не внутри униформы, а именно там, где хотел быть - в коконе душевного комфорта, из которого можно было не вылетать бабочкой свободной инициативы, заставляющей махать крыльями, а в безветренную погоду еще и самому выбирать направление.
    
Он уходил, вернее, покидал - ему всякий раз казалось, что навсегда - дом сына ран-ним утром, которое как бы с трудом отклеивалось от липкой ночи, и на ходу облачаясь в одежды, раскрывал двери навстречу переходу, манящему и единственному переходу, мысли о котором он тщательно дистиллировал и закрывал в консервной банке своей па-мяти, словно на них покушались. Было бы неверным считать его внезапно вспыхнувшую страсть к бетонному колодцу некой побрякушкой его старости, ибо страсть эта не парила в туманах нереального, а крепко держалась за землю старой доброй метлой, с которой он быстро научился управляться, делая широкие просторные движения от плеча к плечу, мерно взмахивая и твердо ее отпуская, будто траву косил.
    
Здесь, в переходе, он чувствовал чужой запах странствий, наблюдал, здесь ждал встречи, хотя в миллионном, разбросанном шахтами городе вероятность ее сводилась к абсурду, но тут он ничего поделать не мог, ведь дважды разочаровавшись, кто в третий раз рискнет попасть в чулан для отживших свое вещей, а потому он возложил свои чаянья скромным букетиком полевых цветов к пьедесталу судьбы и погружался в ожидание, как в зыбучий песок, удерживаясь на поверхности лишь мерными взмахами рук, держащих нехитрую утварь.
   
 И не было ничего странного в том, что однажды, стоя у северного входа, он застыл с разинутым ртом, который только что исторгнул звуки восхищения и прискорбного непонимания открывшейся красоты. Ему показалось, что он вновь очутился вред ликом своей жены, впервые увидев ее, только тогда ему еще не хватало фантазии, чтобы продырявить ею толщу миллионов лет, прошедших без него, и проследить, как, вопреки всем гуманистическим идеалам, бригады Великой Эволюции орудовали прессингом в отношении слабых и уродливых, выдвигая в вечность силу и красоту, он лишь чувствовал, что лицо юной девушки, ставшей прежде его женой, а потом его покойницей, было сработано тысячелетиями.
    
Он видел две фигуры - женщины и девочки - движущиеся прямо на него, и тут-то с замиранием ощутил всю убогую красоту и заплеванную романтику своего труда, ибо они ступали по чистому, вылизанному бетону перехода, украшенному к тому же блинообраз-ными светильниками и редкими голубыми елками. Не напрасно холил он эти декорации, выросшие в былой степи, - в них разворачивалось действие, которого он ожидал, и теперь, подняв занавес, ощупывал биноклем своей нежности фигуры дочери и внучки и позволял своему воображению дорисовывать рядом с ними образ жены; то были три одинаковых лица, разделенные лишь пятою времени, и что-то в них было, что бросало вызов даже возрасту, потом он понял:  волосы, одинаково темно-каштановые у старшей и у младшей. И не дав увлечь себя вопросу - откуда берутся и куда стекают эти капли человеческой красоты, он пристально вглядывался в приближающиеся фигуры и, сравнивая свое, забытое в толпе обличье, с ясными лицами шествующих дочери и внучки, все больше отступал в тень колодца, съеживался и сходил на нет, опуская занавес одиночества.
   
 Домой он возвращался так же неслышно, как и уходил, затемно, не оставляя после себя никаких следов и не владея никакими вещами, будто призрак. 0н уносил в свою по-стель сознание, что за все на этом свете приходится платить - так нашептывал опыт - и даже метла с оранжевым жилетом, увы, не от Бога; и засыпая в тишине, он судорожно на-прягал крепкие, не старческие мышцы рук, чтоб ощутить - в этом ли он еще мире.
 
  Особенно контрастно, мы даже склонны считать, вызывающе он смотрелся на пло-щади поздней осенью, медленно проявляясь, как фотография из старого раствора, в мут-ном рассвете: сначала оранжевым жилетом и громадной на мелком лице бородой, затем мерные надежные, как аккорды хорошего рояля, звуки вырывались из плена сырости и вели за собой метлу, дававшую отпор отжившей листве из близкого парка. Покончив с верхним этажом как раз к тому времени, когда автомобильное движение начинало свою обычную суету, сводя его усилия к труду несчастного Сизифа, он организованно отступал на нижний, любимый этаж, куда механизмам не добраться и где властвовал человек, не сменивший свои ноги на каучуковые кругляки. Такое отношение бывшего железнодорожника к колесу казалось нам поначалу странным, и лишь спустя много времени мы раскусили его философию, которая, впрочем, не страдала излишней оригинальностью и сводилась к тому, что человек о своих ногах ступает твердо, а на колесах он катится, и куда - не сразу определишь.
   
 Покончив с делами, он вновь поднимался наверх и, пользуясь единственно ему да постовому милиционеру дарованным правом пешком передвигаться по площади, подхо-дил к краю перехода и принимался запускать самолетики взглядов на прохожих, бегущих по дну колодца; и посланцы его, кружась и плавно снижаясь, широко расправляли крылья теплоты и симпатии ко всем этим людям, отворяющим себе двери очередного дня из при-хожей, где чисто и светло его стараниями.
    
Пустил он себе в лоб пулю воспоминаний именно за этим занятием, когда два само-летика из обширной стаи вдруг принялись гадить на головы прохожих зловонным поме-том, и хотя этого прискорбного факта никто, кроме него, и не заметил, равно как и не ус-лышал выстрела, в его голове все ж образовалась обширная рана, в которую ворвалось прошлое и замельтешило фигурами сыновей, стоящих как необстрелянные новобранцы перед жерлом жизни, готовым пальнуть в них картечью разных житейских тонкостей, а он и не подумал заслонить ребят грудью своего опыта и лишь вялым и робким пальцем сомнения ткнул в вихляющую далеко впереди костлявым задом вроде как бы женщину, от которой, он был уверен, не уйдешь.
      
Диапроектор памяти выщелкивал кадры один другого невинней, смакуя идилличе-ские картины детства и юности его сыновей и подходя постепенно к событиям последних дней, которые, выстраиваясь последовательно, странным образом оказывались подерну-тыми розоватой дымкой, не иначе как розовой вуалью той самой почтенной дамы, отчего он даже растерялся, не зная, как увязать все это с острой болью от только что полученного ранения в области затылка - ведь выходное отверстие всегда гораздо обширнее входного.            

Он снова раскинул пасьянс воспоминаний, и все карты из его колоды, замусоленные и совсем еще новенькие, легли одна к одной с червовой дамой сверху, оставив в стороне двух валетов противоестес¬твенно одной масти, верхние части которых глядели добродушно и даже ласково, сияя знакомой улыбкой замечательной красавицы и призывая его седины под крылья сыновней любви, а нижние, стоя на. голове, выглядели чуждо и жутковато, следя холодными глазами за недостающи¬ми квадратными метрами и происками грамматистов. Тогда-то он и решил, что у него всего два выхода: или накрыть нижние части улыбчивых валетов розовой шалью старой знакомой, а по¬верх водрузить, чтобы не просвечивало, бороду своего молчания или же самому стать на голову, отчего он сразу же пришел бы в согласие с этими непонятными лицами, что в его возрасте, правда, было невыпо¬лнимо, и это обстоятельство заставляло избрать первый вариант, тот-час же принесший облегчение.

Диапроектор от недостатка напряжения отключился, рана затянулась, колода легла в карман коричневого халата, а ласковые взгляды мирно продолжили свой путь над    голо-вами  людей, которых не только здесь, в переходе, но и в городе, и на всей планете, если брать с запасом - через 70, много - 100 лет ни одного не останется в живых, но которые, ничуть не унывая, о чем-то заботились и куда-то спешили; и было легко и весело очищать их путь от пусть не самой большой в их жизни грязи, ими же самими произведенной.

Когда жесткая рука прогресса выводила на ватмане окружность с поражающим во-ображение радиусом, предполагая пустить транспорт по кривой, она отнюдь не планиро-вала движение по окружности, и поэтому некий черный лимузин, в третий раз появляясь в поле его зрения и вновь замедляя свой бег, выглядел несколько странно в этом упорядо-ченном хаосе средств экономии времени, что не могло не навести на мысль о явном про-изволе водителя, вернее, его соседа, в котором стал угадываться не самый последний из слоников на сыновнем буфете, однажды уже ушедший вместе со всем стадом за горизонт его жизни и вернувшийся вдруг.
... Порог сыновнего дома поднялся на недосягаемую высоту, и нужно было прослу-шать немало сигналов точного времени из окон сияющего в темноте многоквартирного дома, прежде чем удалось взять барьер смутных предчувствий и броситься на амбразуру того, чего не миновать.

Но ковры, фарфор и хрусталь семейного счастья не выдвинули ничего на первый план и не уступили места человеческому голосу, который наверняка должен был громко звякнуть в стекляшках и уж потом утонуть в мягком ворсе пестрой шерсти; и этот факт заставил его с интересом взглянуть на своего старшего сына, обремененного, конечно же, исчерпывающей информацией, и все же терпеливо выколачивающего из своих нервов спокойствие и молчание. Один из вниз-головой-стоящих-валетов ласково улыбнулся.

Утром выпал снег и пополнил его арсенал фанерной лопатой с окантовкой из жести, которой нужно было, несмотря на очевидный факт содержания девственной белизны, а, следовательно, и чистоты в свежевыпавшем снеге, этот самый снег убирать как самый негодный и вредоносный мусор, что, очевидно, и рождало на его лице загадочную улыбку, об истинном происхождении которой, мы, впрочем, судить не беремся, и только можем проследить, как, улыбаясь, он прокладывал в нежном пушке на лице перехода широкую борозду, пока фанерная лопата не уперлась во что-то черное и давно не чищенное.

Он отлично помнил эти ботинки, стоявшие по утрам под вешалкой в тесном кори-дорчике однокомнатного жилья младшего сына рядом с его собственными точно такими же ботинками, чему он тихо удивлялся, усматривая сходство свое с Виктором вплоть до этой обуви; и сейчас, игнорируя вполне естественное человеческое свойство, в силу кото-рого нужно было бы от неожиданности поднять голову и посмотреть вверх, он с интере-сом изучал родственную обувь и ничуть не сомневался, что на месте сына он точно так же бы примчался спозаранку и стал расписывать, как от слоника, выскользнувшего из лиму-зина и нырнувшего в самую гущу учрежденческой жизни, пошли волны, выворачивающие наизнанку тончайшую мембрану реноме старшего сына, и как у поднявших голову грамматистов в этой голове не укладывалось чудовищное кощунство их начальника, поставившего под метлу престарелого отца.

Он точно так же на месте младшего сына стеснялся бы, говоря то, о чем никогда не задумывался, и все же высказывался бы, глуша сомнения мощным напором категорично-сти, выдумывая на ходу нечто, называемое аргументами, которые надежно подпирали бы все сказанное и верно подводили к заключительному аккорду. Только на месте младшего сына он бы подождал, наверное, с апофеозом, он бы поиграл немножко на басах, пофаль-шивил лирическими нотками понимания, и забыл бы на минутку, о чем просил накануне старший брат, да огляделся бы вокруг и, может быть, увидел то, что открылось отцу. Но валет стоял на голове, что, вероятно, затрудняло наблюдение.

Снег, белый и веселый  с утра, под ногами пешеходов, несмотря на мороз, превра-тился в серую кашу; и он ничего не мог поделать с этой кашей и лишь топтался по ней, бродя от киоска к киоску и волоча за собою лопату, от которой оставался широкий и гряз-ный след на замусоренном асфальте. Он прошел мимо неактуального в эту пору киоска "Воды-соки", миновал "Союзпечать", "Горсправку", "Ремонт часов", где пожилой мастер со странной фамилией Циферблат трясущимися руками выписывал квитанцию, но кото-рый, однако, был прекрасным мастером, и руки у него тряслись лишь при отсчитывании сдачи; и вдруг заметил, что описал уже полный круг и вновь стоит напротив цветочного ларька, врезанного, как и все остальные, в стену перехода и сем самым находившегося под землей и сообщающегося с внешним миром лишь большой стеклянной витриной. Обычно, в целях рекламы, витрина уставлена и увешана зеленью, но сейчас она была надежно опечатана морозной мозаикой, и лишь в одном месте, прямо против его головы, виднелось, словно прорубь во льду, незамерзшее пятно, глянув в кото¬рое, он почему-то вспомнил один из тех редких случаев, когда он ехал на поезде в качестве пассажира и, выйдя из тамбура в ярко освещенный вагон, посмотрел в полуоткрытое окно и очень отчетливо уви¬дел отражение своей фигуры, а на том месте, где должна была быть голова, гудела ветром и стучала колесами черная пустота, отчего он в первые секунды похолодел от страха, а потом, разобравшись, усмехнулся. Сейчас, глядя в прорубь на витрине, он видел лишь отражение своей головы, лишенной тела: все повторялось и все было наоборот. Его седая борода сливалась с морозными узорами на стекле и как бы сходила на нет, а сквозь глаза, лоб, щеки просвечивались зеленые лианы, сияли разноцветными огоньками диковинные цветы, словно заменяя на его лице морщины и старческое благообразие молодостью и неопределенностью, а из открытого окошка доносились веселый щебет волнистых попугайчиков, смех девушки в исключительно белом в неоновом сиянии халатике и шел совершенно весенний дух земли, отчего ему с такой силой, какой он и не ожидал, захотелось отстоять этот нари¬сованный им мир, где каждый шаг - его собственный.

"Видите ли, дорогой мой", - человек-бутерброд вновь намазывал лицо маслом при-ветливости, которое, видимо, по причине жары в натоп¬ленном помещении не держалось и скапывалось на фирменные бланки уже соленым потом. "Видите ли",- то был призыв, он чувствовал, к каким-то самым сокровенным струнам, протянутым в его душе, это было обращение не к здравому смыслу, а просьба настроиться на некую отвлеченную идею, идею, которая, тут уж ничего не поделаешь, существует в мире и с которой приходится считаться, ибо бороться с ней  невозможно.

Он вытягивал шею и делал понимающее лицо, чтобы приблизить развязку, о кото-рой догадывался, и все же не помогал человеку-бутер¬броду сформулировать свое сообще-ние, что было бы самоубийством, а это - дело серьезное.

Он смотрел на оранжевый телефонный аппарат с угодливо стелю¬щимся витым шну-ром и мысленно манипулировал наборными кнопками, вызы¬вая к жизни счастливые числа - год рождения жены и дочери, и эта ретроспектива влекла за собою другую, он вновь купался в солнце да¬леких райских дней, со скидкой, правда, на грешную землю, и эти воспоминания, чередуясь с длинными, как смерть, паузами начальствен¬ного лица, создавали иллюзию борьбы добра со злом, но то был чистейшей воды самообман, и он отдавал себе в этом отчет, ибо безмолвно слушал того, кому нечего сказать.

"Видите ли,  в вашем возрасте... в ваших собственных интересах...", - витийствовал человек-бутерброд; а он снова увидел черный лимузин, хищно круживший у его перехода, и мембрана его беспомощнос¬ти чутко улавливала два похожих голоса, едва различавшихся тональ¬ностью, но именно это и было главным, он слышал, как голоса опуска¬лись все ниже и ниже, а когда один из них, перейдя на бас, утвердил¬ся на немыслимо низкой ноте, пошли длинные гудки отбоя: видите ли, видите ли, видите...

Он вышел из кабинета, и дверь, притянутая сквознячком, мягко шлепнулась за ним, как бы ставя на прошедшем точку - знак препина¬ния, не исключающий, в принципе, по-следующий абзац.

Последний его час очевидцы описывают так: большой, тяжелый, кажется, оранже-вый, цвета его куртки, грузовик вписывался в изгиб улицы, который образовывал верхний этаж перехода, при этом сбавил скорость до каких-нибудь сорока километров в час, так как маршрут водителю был незнаком, тогда-то и появился перед радиатором он, этот безмятежный пешеход. Еще говорят, что грузовик его сбил. Из всей этой истории достоверно лишь последнее замечание, ибо при всем своем  желании он сбить грузовик не мог.

Лейтенант Сычев поморщился: ансамбль был  совсем плох, даже со скидкой на ми-лицейскую самодеятельность. Барабан, казалось, не успевал за гитарой, а та к вовсе без-надежно отстала от времени, от его ритма. Сычев вышел из актового зала управления и с удовольстви¬ем ощутил под ладонью тяжесть папки с законченным делом. Работники ГАИ, как шутил иногда его начальник капитан Камнев, похожи на профессиональных картежников: те по весу колоды определяют, какая кар¬та отсутствует, а сотрудники до-рожной милиции по объему папки - за¬кончено ли дело или же находится в производстве.

Лейтенант шел на доклад и еще раз вспоминал все обстоятельст¬ва расследования, чтобы выложить информацию лихо, по памяти, лишь перекладывая бумаги из папки на стол, но не заглядывая в них - это всегда производит впечатление.

Из показаний свидетелей: молодая женщина с дочерью ожидала на остановке трол-лейбус маршрутов №№ 9-10, когда увидела пожилого дворника, спешившего перейти улицу, двигаясь со стороны верхней части перехода. Женщине показалось, что он махал ей рукой и направ¬лялся именно к ней. По мнению свидетельницы, наезд произошел по ви¬не самого пострадавшего, так как последний не соблюдал осторожности и неожиданно вынырнул прямо перед капотом автомобиля. Свидетельни¬ца, по ее словам, впервые виде-ла потерпевшего и объясняет поведение его ошибкой. Видимо, ее и дочь приняли за кого-то другого.

Младший сын потерпевшего, Лапшин Виктор Павлович, показал, что он пригласил своего отца на жительство к себе, поскольку отец очень остро переживал смерть своей супруги, к тому же прописка от¬ца по месту жительства Лапшина В.П. давала последнему возможность стать по месту работы на очередь для расширения жилплощади. На воп¬рос, была ли у потерпевшего в городе знакомая молодая женщина, Лапшин В.П. ответил отри-цательно: единственная дочь потерпевшего умерла в детском возрасте во время войны.

Из показаний старшего сына потерпевшего - Лапшина Валентина Павловича: "...не исключаю возможность несчастного случая из-за рассеянности, поскольку после смерти нашей матери отец сильно изменился, и поведение его порой было не совсем объяснимым - не ужился с Виктором, постоянно что-то искал, иногда ему чудилось, что он якобы видел свою дочь, и живя уже у меня и ни в чем не нуждаясь, устроился на работу дворником, что в его возрасте было крайне утомительно. Я, со своей стороны, сделал все, чтобы избавить отца от непосильной работы. Правда, из-за занятости не смог решить этот вопрос раньше".

Водитель КамАЗа 25-61 Войтенко Николай Владимирович показал, что он видел потерпевшего еще до наезда: тот, казалось, не собирал¬ся переходить улицу и стоял у края перехода, потом неожиданно рва¬нулся вперед, когда автомобиль находился почти на од-ной линии с потерпевшим.

Из показаний начальника отдела кадров горкоммунхоза Иванцова Виктора Леонидовича: "... по существу Лапшин уже не работал у нас, так как именно в день, когда произошел несчастный случай, был под¬писан приказ об увольнении. Работник он был хороший и нужный, а с кадрами у нас туговато. Однако, как объяснил Валентин Павлович - его сын - работать Лапшину в столь преклонном возрасте не было необходимости, кроме странной причуды".

Лейтенант Сычев без труда прокрутил в памяти все эти докумен¬ты, потом предста-вил, как доложив, сделает небольшую паузу и закон¬чит доклад единственно правильным и четко сформулированным  выводом: несчастный случай.



































Рецензии