Человек с пакетом
На опушке леса стоит крест. Простой крест из черного мрамора, метра три высотой. Вокруг него рядами такие же черномраморные доски с фамилиями. Досок несколько десятков, а фамилий на них несколько тысяч. Разные фамилии. Больше русских, но есть украинские, еврейские, немецкие, татарские. И надпись под крестом: «Памяти жертв политических репрессий». Простая такая надпись, вырубленная в камне.
За триста почти лет цивилизации лес в этом краю был два раза полностью срублен и два раза вырастал вновь. Жёг его человек на уголь для своей примитивной тогда металлургии. Хоть и поднимался лес из золы и пепла, но с каждым разом меньше становилось в нём могучих красных сосен, зарастал он кустарником и всякой дрянью, становился смешанным. Да и не лес это сейчас, а так, лесок, лежащий между двумя дорогами – автомобильной и железной. По одну его сторону поют электровозы, а по другую гудят – перекатываются волны разномастных автомашин. Через этот лесок ходят деревенские на станцию, ходят дачники со станции в деревню.
Ходят мимо креста и почти не обращают на него внимания. Посмотрят походя, будто виновато, и опять переведут взгляд под ноги, чтоб не сойти с тропки и не ухнуть ненароком по пояс в снег. И с дороги к кресту не проехать, не часто расчищают к нему подъезд. Изредка чьи-нибудь смелые валенки пройдут строчкой по наметённым сугробам, потопчутся возле креста и возвращаются своим же следом обратно на дорогу.
Стоит рядом с крестом старая лиственница, унизанная воронами. Иногда серобрюхие взлетают со своих веток и тянутся небольшой стайкой либо в деревню, либо вдоль железной дороги кормиться. Вот и сейчас вьются они вокруг дерева, не зная, то ли сидеть им, то ли лететь, машут крыльями, растопырив перья, как пальцы. И каркают. Видать кто-то потревожил сегодня их серо-чёрное племя. В каком-то календаре написано было, как по воронам узнавать погоду. Если гортанно каркают, то к дождю или к снегу, а если не гортанно, «обыкновенно», то к ясной погоде. А вот эти вороны, теперешние, к какой погоде? Поди разбери, как они там каркают, «гортанно» или «обыкновенно».
Сергей Дмитриевич шёл с электрички в деревню и думал о воронах. Высокий, несколько сутуловатый, одетый в поношенную куртку-аляску, которую он донашивал после сына. В руке он держал большой белый пакет с надписью на непонятном языке и таким же непонятным абстрактным рисунком.
-Весна скоро – думал он – март уже. И вороны радуются, каркают. Будем считать, что к теплу. Скоро уж травка проклюнется. Молодым да здоровым – любовь, а таким вроде меня – тихая, спокойная улыбка.
Три инсульта как три бомбы, один за другим разорвались в голове Сергея Дмитриевича и теперь он, несмотря на нестарый ещё возраст, был полным инвалидом. Череп его был пропилен, совсем как у Шарикова, потом приставлен на место. Волосы на месте разреза росли плохо и в сырую погоду он, разрез, тихонечко ныл, напоминая о себе. Работа была раньше нервная. Сергей Дмитриевич работал на заводе сменным инженером сутки через трое. Заступаешь на работу в восемь утра, и до следующих восьми часов лежит на тебе вся тяжесть бесперебойной работы конвейера. Эта движущаяся лента как ненасытная утроба пожирала десятки тысяч разных деталей сотни наименований. У всех этих проклятущих деталей девятизначные номера, которые надо знать. И за каждый вид деталей отвечает кто-то, которого нужно обязательно подопнуть, чтобы он быстрее шевелился.
Русский человек, он ведь тычка ждёт, без тычка и вовсе на бок завалится, работать не будет. Вот и приходилось все двадцать четыре часа бегать по заводу и подтыкать то одного, то другого. Весь изматеришься, издёргаешься. А поутру, придёт на оперативку директор и спрашивает, ну как сработали. Или конкретнее, почему конвейер стоял минутку тогда-то и ещё пять минут вот тогда-то. Ему, заразе, хорошо, он выспался, а ты тут после бессонной ночи стой, с ним объясняйся. Препротивный тип. Или казался таким.
И фамилия-то у него Кутынбаев. Один тут мужичок по-татарски знал, так растолковал, что его фамилия значит. «Кутын» значит «задница», а «бай» _ соответственно «богатый». Иной раз посмотришь на директора, да и вспомнишь, что его фамилия значит. Усмехнешься, и полегчает на душе. В Японии, говорят, перед заводом ставят резиновую куклу – директора или владельца завода. И каждый трудящийся может сорвать злость на этом чучеле, по морде ему дать, например. Мудро. Мудро, да только не для нас. Наши люди быстренько этому чучелу харакири сделают. И не по злобе, а из чистого любопытства, чтобы посмотреть, что у него внутри.
Теперь он уже бывший, директор этот. Старик, как я. И больной, тоже как я. Все мы теперь старики. А молодые наши… Сергей Дмитриевич, в который уж раз за сегодня опять подумал о сыне. Когда он оставался один, он часто о сыне думал. Сын-то единственный, о ком же думать ещё. Дёрганный он стал в последнее время. О чём бы ни говорили с ним, всегда начинает меня обвинять. С любого слова начнёт и к этому подведёт. Что-де я его не так воспитывал. Что из-за неправильного воспитания и все его беды, и всё горе его. Жить его, видите ли, не научили.
-А меня-то кто жить учил, кто воспитывал? – подумал Сергей Дмитриевич.
Их семья жила в Карелии, где-то за Сортавалой. Теперь и не вспомнишь где, забылось место, затерялось. Отец, мать, трое братьев и сестра. Отец был очень умным человеком. Он работал мастером на лесопилке и заочно учился в институте. В Москве. Не помню, правда, в каком. Добросовестно и вдумчиво изучал науки, и даже работы у него не проверяли. Знали, если отец сделал – значит можно смело ставить пятёрку. Недобросовестности, даже малейшей, за ним не замечалось. Так бы и закончил он институт, и кто-то даже предлагал им всем перебраться в Москву. До войны всё это было, и меня ещё и на свете не было. Я был «в проекте», как говорят сейчас.
«Человеческая» жизнь у их семьи закончилась чуть раньше, чем у всех остальных, ещё до 22-го июня сорок первого года. Когда Сергей Дмитриевич был ещё в утробе матери, отца забрали на финскую войну, с которой он уже не вернулся. Нет, его там не убили. Только ранили, и может даже не сильно. Но холодище в ту зиму стоял страшный и отец, долго пролежав на снегу, жестоко простудился. Его, совсем больного, увёз к себе брат. Тут-то, у брата, он спустя четыре месяца умер, так и не увидев своего младшего сына, который в это время и родился.
А в детстве была война. Единственной заботой, единственным смыслом, единственной радостью была еда. Без отца, а детей пятеро. Голодной зимой, когда уж совсем ничего не было поесть, мама шла с ведром на поле и собирала гнилые, замёрзшие картошки. Так и говорили: «пошла за тошнотиками». Потом эти тошнотики пекли и ели. От авитаминоза глаза слипались и гнили. За ночь на них нарастала короста, и разлепить веки можно было только с болью, с кровью. Мама говорила: «Будет ли день, когда мы встанем из-за стола, а хлеб ещё останется?»Так кто ж меня воспитывал тогда, какой жизни я мог научиться?
Да… Сергей Дмитриевич поглядел на небо, на снег, на шелушащиеся тонкой корой стволы сосен. Один выстрел, одна пуля. Он представил себе этого финна, который выстрелил в отца. Вот он сидит в засаде, лежит в снегу, вейнемейнен этот, в белом маскхалате с автоматом в руках. Палец в белой рукавице тянет спусковой крючок. Щёлк. И грузно тыкается рукавом в снег человек в серой солдатской шинели. Единственным выстрелом он изменил судьбу двух поколений нашей семьи. Моего поколения и поколения моего сына. Не будь этого выстрела, вернулся бы отец с войны, закончил институт, стал бы начальником каким-нибудь. Переехали бы мы в Москву и жили бы теперь мы все где-нибудь с видом на Яузу. Да, глядишь, и дачу бы имели в каких-нибудь подмосковных Васюках..
Что-то размечтался я не к месту. Не дело это, рассуждать если б, да кабы. Да и какая хрен разница мне сейчас, больному и почти ни на что не пригодному, где дачу иметь. В Подмосковье или в этой вот деревне, что сейчас покажется из-за леса. Земля везде чёрная, а сорняки зелёные.
Сергей Дмитриевич остановился передохнуть в том месте, где под большой березой из-под снега торчал пень.
-Сейчас и крест покажется, а за крестом и деревня.
После того как поставили этот крест, жизнь в деревне переменилась. Как будто выполз откуда-то давний, заваленный десятилетиями страх и костлявой, холодной рукой стал хватать за пятки. Надо же, столько лет ходили, ничего не подозревая, прямо над этими жуткими рвами, заполненными человеческими останками. Были, правда, легенды, что здесь, в этих местах кто-то, где-то, когда-то. Но в эти байки почти никто не верил, или не хотел верить. Так спокойнее. Ходили все «туда» по грибы. А после того, как крест поставили, всем и жутко стало. И замерещилось невесть что. Кто-то призраков видел, кто-то слышал, как «там» музыка играет. Тех лет музыка. «В парке Чаир распускаются розы…» или ещё что-то. Вспомнили деревенские, что от стариков слышали, а те ещё от кого-то будто бы слышали. Слышали все вроде как «там» расстреливали. Выстрелы слышали, стоны, вопли, проклятия и молитвы. А врут всё. Кладбище-то это тридцатых годов. В тридцать седьмом – то уже под сосной не расстреливали. Тогда у «них» уже появились комнаты в подвалах, обшитые досками изнутри, чтобы пули не рикошетили. Сюда, на «полигон» только хоронить привозили.
Был тут, наверное, забор высокий. За забором паровой экскаватор. Тогда ещё паровые были экскаваторы. Весь день он пыхтел-работал, гремя цепями, к вечеру умолкал. К ночи по подъездному пути прибывал из города коротенький, два-три вагона, поезд. За поездом закрывались ворота. Слышался лязг открываемых дверей и негромкие возгласы. Потом поезд уезжал, а экскаватор оживал вновь и работал ещё некоторое время. Вот и всё, что можно было услышать оттуда. Да и этого никакие старожилы не слыхали. Деревня-то была гораздо дальше от дороги, чем сейчас, это в последнее время она разрослась.
А за что меня сын обвиняет. Я-то в чём виноват? Мы с женой его любили. Почему любили, и сейчас любим. И ругает-то он меня без злости, я чувствую. Без злости, а просто с горечью за неудавшуюся жизнь. Не понимаю я этих слов «неудавшаяся жизнь». Когда тебе двадцать пять, какая к чёрту может быть неудавшаяся жизнь. Всё впереди ещё. Да, растили мы его, заботились о нём, и, конечно, был он самым дорогим, самым желанным. Видели мы в нём невесть какие таланты, и это развило в маленьком человечке гордость непомерную. А талант, он ведь совсем не равняется успеху, славе, богатству, положению в обществе или ещё там чему-то, для всех такому привлекательному, и для сына, кстати, тоже. Талант, он как алмаз необработанный. Лежит весь в дерьме. Надо его отмыть, очистить от пустой породы, огранить, тогда он засияет. А что есть огранка, применительно к человеку? Труд, труд и ещё раз труд. Громадная, невообразимо громадная работа над собой.
Художник, а сын хотел стать художником, должен постоянно ходить с блокнотом, делать зарисовки. Пейзаж, лицо, складки на одежде, усы у пробежавшего мимо кота. Всё это надо запомнить и зарисовать. Потом, держа в уме эти тысячи зарисовок, сесть за эскиз, нарисуешь эскиз, не понравится, рисуй ещё и ещё. И так без конца. Мучайся, ночами не спи, среди сна вскакивай и беги к бумаге. Только так. Настойчиво, неустанно иди вперёд. Споткнёшься, упадёшь – вставай и опять начинай сначала, как бы трудно ни было. Научись терпеть и ненависть людскую, и пренебрежение, и зависть и «любовь» их, почитание их приторно-сладкое до тошноты. Пройдя всё, оставайся верен своему пути. Тогда только, очистившись от наносного, от мусора, засияет твой талант всеми гранями своими. Говорил, говорил, говорил я ему это. Да поздно уж, видать. Теперь, когда я авторитет свой в его глазах потерял, что говори, что нет – всё без толку. Раньше надо было, когда он ещё слушал меня. Нет, тогда и я другим был. Тогда я охал, ахал и думал, какой он у меня талантливый, уж прямо настолько талантливый, что все жизненные трудности сходу и без труда преодолеет.
Что-то сугробы очень уж высокие, странно. А, вот оно в чём дело. Грейдер очистил от снега всё пространство у креста и дальше к дороге. Хорошо очистил, на совесть. Местами из-под снега вытаяли мощные бетонные плиты, которыми был вымощен весь мемориал. А что это за люди там?
Возле креста стояло штук десять автобусов и несколько машин. Сергей Дмитриевич подошёл поближе и разглядел, что под крестом, возле мраморных досок и между автобусами толпятся люди. Их было довольно много. Наверное, как раз столько, чтобы поместиться в десяти автобусах. Что у них там, праздник что ли какой? Какое число сегодня? Сергей Дмитриевич так и не вспомнил. Март в самом начале. Наверное, сегодня день смерти Сталина.
Или Пурим, почему-то мелькнуло в голове. Вспомнилось где-то вычитанное. На праздник Пурим евреи собираются и читают из Священной истории про царя Ассура, про Мардохея, Амана и царицу Эсфирь. И при упоминании имени Амана начинают трещать в трещотки в знак вечного осуждения этого библейского злодея. И трещотки у них специальные, так и называются – «пуримские». Вот сейчас подойду и послушаю. Если при упоминании имени Сталина затрещат в трещотки, значит точно Пурим. Сергей Дмитриевич тихонечко усмехнулся. Вроде и смех-то здесь неуместен, да я ведь так, по-доброму.
За автобусами стояла голубая, сколоченная из досок, трибуна. Она была на полозьях, и ее притащили трактором из деревни. Раньше её использовали на демонстрациях. Деревня-то большая, раньше в ней бывали и демонстрации. На трибуне стоял председатель, а мимо проходил народ с флагами и шариками в руках. Теперь эту трибуну приволокли сюда. Здесь пригодилась. На трибуне стояли микрофоны и теснились люди. Один из них был в чёрном, наверное, священник.
Пройдя ещё немного, Сергей Дмитриевич слился с толпой. Тут стояли всё старики и старухи, изредка люди средних лет. Молодые были дальше, под трибуной. Там, возвышаясь над голубыми досками, какая-то женщина в белой куртке со страстью в голосе говорила о преступлениях КПСС. О репрессиях, коллективизации, насильственной индустриализации и о катастрофическом оскудении генофонда русской нации вследствие этих преступлений.
Сергей Дмитриевич посмотрел на эту женщину более внимательно. Ну никак она не напоминала представителя генетически выродившегося поколения. Румяная, большеглазая, с огромной копной тёмно-каштановых волос. Такие мощные волосы – признак здоровья. У его жены Надежды Петровны волосы точно такие же. Только чуть тронутые сединой. Возраст сказывается.
Сергей Дмитриевич решил постоять – послушать. Пенсионеру-дачнику спешить некуда. Обвинения КПСС показались ему знакомыми. Такими же словами в своё время ругали американских империалистов-милитаристов-агрессоров. И про генофонд тоже. Ему представилось. Огромный чёрный самолет, метров семьдесят в размахе крыльев. А за ним тянется длинный конус из крошечных маслянистых и едких на вкус капелек. Этот конус накрывает собой всё. Влажные тропические леса с мясистыми листьями. Рисовые поля, похожие больше на озера, нарезанные дамбами на квадратики. И деревни, составленные из бамбуковых стволов. Как называлось то вещество, которым американцы «опыляли» вьетнамские леса? Дефолиант, диметилфтолат, диоксин? Не помню. Оно вызывало у людей генетические изменения.
Да уж. В моём положении, когда почти невозможно что-либо делать, остается только думать, только вспоминать. Вспомнился человек в кабине «Мига». Щупленький, темноглазый. Его почти не видно из-за скафандра и шлема. Он уверенно зашёл в хвост и выпустил ракету по такому вот черному самолёту. Он был первым из лётчиков-истребителей, которому удалось сразить огромного восьмиглавого монстра. Это был Фам Туан, в будущем первый вьетнамский космонавт. Спустя годы ещё один лётчик на «Миге», только с сербской фамилией собьёт летающую сковородку – «Стелс». Такой же огромный, такой же чёрный и «неуязвимый».
А сын учился «на художника». Пока учился, времена сменились, и подобные художники стали уже не нужны. Монументальная пропаганда и наглядная агитация ушли в прошлое так стремительно, что мы даже не успели осознать их уход. Вместо них появились назойливые рекламы и всякие плоттеры-принтеры, которые все что хочешь нарисуют и без всякого участия человека. А какие художники сейчас нужны? Сергею Дмитриевичу представилось загадочное для него слово «Веб-дизайнеры». Кто такие просто дизайнеры, он знал, а вот «веб»? Компьютерный мир со своими непонятными словами возник неизвестно откуда и заполонил сразу всё. И теперь нужным и востребованным человеком стал тот, кто знает «Фотошоп», «3Д Макс» и «Корелл Дро». Сергею Дмитриевичу эти названия ничего не говорили. Но это ещё полбеды. Хуже было то, что они ничего не говорили и сыну. А без этих основополагающих знаний устроиться на работу по художественной части, на работу денежную и творческую было невозможно. Сыну предлагали устроиться оформителем в театр, но он отказался. Денег эта работа сулила мало, а времена наступали такие, что шелест наличных стал заглушать все голоса и звуки. И сын пошёл работать на домостроительный завод. Работа хоть и денежная, но тяжелая, грязная, а главное, настолько непопулярная, что казалось, что туда идут одни пьяницы, которым некуда податься. Немножко утешало то, что зарплата была почти такая же, как у директора того театра, куда сына звали раньше.
Проводив жену и сына на работу, Сергей Дмитриевич долго сидел у окна, смотрел на пробегающие внизу машины и думал. Он представлял себе, как сын стоит и качается в автобусной толпе, стиснутый со всех сторон другими работягами. На повороте автобус наклоняется влево, и он туда же. Длинной молчаливой колонной тянутся рабочие от автобуса к цеху. Проходят мимо высокой, метров в сорок, бетонолитной башни. Под ней стоит Камаз-бетономешалка. Заполнившись бетоном, отъезжает. Медленно и величественно начинает вращаться барабан, раскрашенный широкими белыми и оранжевыми полосами.
Сын надевает спецовку. Чёрную, прожжённую искрами расплавленного металла. Один карман неумело зашит большой заплаткой. Туда, в карман, залетел огарок электрода. Карман загорелся. Вместе с карманом прогорел красивый бисерный кошелек, в котором сын таскал деньги на обед. Хорошо, что случилось это после обеда, а то остался бы голодным. Вообще то, сварщикам положена брезентовая роба. Но он сварщик «ненастоящий».
Сын работал на клещах. Клещи – это такая тяжелая машинка, висящая на противовесе. Надо крепко ухватить её рукой и подвести к месту сварки. Нажать на кнопку. Со страшной силой сожмутся медные электроды, нагреют и приварят один пруток к другому. Вот такая вот она «ненастоящая» контактная сварка. Настоящей сваркой, то есть железным электродом, только вырезали в сетках отверстия. Так варили потолочные сетки-перекрытия. Потом эти сетки заливали бетоном и сушили. Сергей Дмитриевич смотрел на белый потолок своей комнаты. В этом потолке не было такой сетки, какие делал сын. Дом-то старый. Здесь на потолках стояли длинные плиты на стержнях, как говорится, упроченные вытяжкой. Да уж. Пообщавшись с сыном, начнёшь немного разбираться во всей этой арматурно-бетонной науке.
Сначала они с женой боялись за сына. Как он там будет. Художник, интеллигент и маменькин сынок. Как справится с тяжелой работой, обживётся с рабочими? Не сбежит ли на следующий же день? Но, слава Богу, не сбежал. Прижился. Приняли его люди как своего. Не подшучивали над ним зло и обидно, как иногда подшучивают на заводах над новенькими. «За энергией» с ведром не посылали. Кстати, теперь вместо энергии «за компрессией» посылают. Но тоже с ведром.
Сергей Дмитриевич вспомнил свою юность и свой завод. Вон его труба торчит за лесом. Начинал он свою трудовую деятельность в этой же деревне. Пни кидал. Этими смолистыми пнями и корнями нужно было набивать утробу рубильной машины. Машина с урчанием грызла дерево, размалывала его в мелкую щепу. Щепа потом поступала в экстракторы, где из неё извлекали много всего полезного.
У них в бригаде был некто Шац. Его почему-то недолюбливали. Бывает же так, что невзлюбят всем коллективом одного человека. За что, Сергей Дмитриевич уже и не помнил. Наверное, за то, что он на работу часто опаздывал, но, скорее всего, не только за это. Кстати, опоздать на работу в те дни было довольно-таки проблематично, хотя редко у кого тогда были часы. Перед началом смены в заводе гудел гудок. Гудел он долго, протяжно и так громко, что его было хорошо слышно в любом доме и на десять километров вокруг деревни. Услышишь гудок – выходи на работу.
Для таких дней, когда Шац опаздывал на работу, был разработан целый ритуал его торжественной встречи. Вся бригада становилась полукругом у двери. Вот-вот должен войти виновник торжества. Сергей Дмитриевич становился против двери как какой-нибудь герольд или глашатай и доставал из кармана бумагу, на которой был записан «титул» Шаца.
Титул был длинный, как у испанского гранда первого разряда. Такому длинному и пышному титулу позавидовал бы сам герцог Альба, у которого в титуле было, как известно, тридцать три имени. Громким, хорошо поставленным голосом Сергей Дмитриевич начинал зачитывать:
-Его Светлость Виктор, Эммануил, Освальдо, Дортикос, Дементий, Мелентий, Граф Астурийский, Барон Иберийский, Хрен де лос Кастаньетос, Великий Герцог Большой, Средней и Малой Ставриды, Наследный принц Полуденного Минтая, Хмырь де Касабланка и Пидор де Коста-Рика…
Сергей Дмитриевич переходил на скороговорку и проговаривал еще несколько «имён». А когда в дверях показывался Шац, он выбегал ему навстречу, делал учтивый придворный реверанс, сорвав с головы воображаемую широкополую шляпу с павлиньим пером.
-Шац де КекадУ- объявлял он последнее «имя».
И все собравшиеся встречали незадачливого «гранда» поясными поклонами и рукоплесканиями.
Сейчас этого бы надо стыдиться. Ведь каким бы ни был Шац, это было слишком жестоко. Но стыдно почему-то не было. Через такую толщу времени, через тридцать с лишним лет эта история с Шацем воспринималась просто как некая легенда, фольклор.
Сыну не было тяжело на работе. Или он так говорил. Только было как-то не по себе от обилия непонятных впечатлений. Трудно было переварить, вместить в себя целые этажи сетчатого железа, шум, грохот, пар, шипенье сжатого воздуха. Клубы дыма, подсвеченные синим огнём электросварки. Звон мостовых кранов над головой. И всё, буквально всё вокруг железное. Даже стол и стулья, где рабочие сидели, отдыхали, ели захваченный из дому обед и писали заявления на отгул и день без содержания.
Кстати, заявления эти начальство подписывало с большим скрипом. Потому что работать некому. Не задерживались на клещах люди. Проработавший больше года уже считался старожилом. А про человека по прозвищу Пиночет, который проработал там лет десять, ходили легенды.
Но ещё труднее и горше было сыну осознавать свою ненужность. Он был уверен, что его мысли, чувства, образы, всё то, что художник носит в своей душе и время от времени выражает на бумаге, никому не нужны. Наверное и сейчас, подумал Сергей Дмитриевич, он сидит за своим столом и рисует. Рисует и поглядывает на часы. Смотрит и думает. Вот ещё полтора часа осталось. Ещё час. Ещё полчаса можно сидеть и водить пером по бумаге. Создавать какой-то свой причудливый мир, сотканный из штрихов и летящих линий. Заниматься любимым, но никому в целом мире ненужным делом. Проходит ещё минут десять. И всё. Нужно вставать, собираться, накладывать в банку макароны по-флотски и отрезать несколько ломтей хлеба. Одеваться и выходить к автобусу. Нужно ехать на работу. Заниматься делом, к которому в общем-то безразличен. Но это дело приносит деньги. И деньги такие, каких в семье не было давно. С тех самых пор, как врачи написали Сергею Дмитриевичу свой приговор: «Ни к какой работе не пригоден».
Люди под трибуной слушали страстные речи об отсталости экономики, об упадке нравов, о национальных проблемах. Были упомянуты турки-месхетинцы, крымские татары, калмыки, расказачивание и другие злодеяния страшного и невидимого монстра по имени Советская власть. Люди существовали рядом с чудовищем, не видя его. Но вот, упала пелена с их глаз, и они вдруг увидели. Увидели и закричали:
-Монстр, монстр! Вот он, бей его!
Взволнованный голос красавицы в белой куртке летел и звенел над притихшим лесом. Вороны же, которых потревожило многолюдное сборище, теперь успокоились и стали чинно рассаживаться по веткам. Они внимательно слушали доклад и изредка со знанием дела кивали своими чёрными длинными клювами. Скорей бы уж закончилась людская говорильня, думали вороны. Ведь среди этого множества людей, наверное, кто-то что-то ест. Люди разойдутся, а объедки останутся. Солнце перевалило через вершину лиственницы и по всему лесу потянулись длинные, параллельные светло-фиолетовые тени.
Есть талант, нет таланта. Кто и как может это определить? Сергей Дмитриевич не смог бы сказать наверняка, есть ли талант у его сына. Всё то, что он рисует, было непонятно. Сергей Дмитриевич привык к живописи. Огромные полотна, крупные мазки или изящные лессировки. Просторы неоглядной Родины, значимые события родной истории. Портреты людей разных эпох. Их руки, их лица, их глаза. Характеры их. То ясные, будто вырубленные из камня, то таинственные и неуловимые. Он знал, что большинству людей нравится то же самое.
А сын? Кто-то ему когда-то сказал, что он не чувствует цвета. И он стал рисовать тушью и пером. Ушёл в ту область, где цвета не было почти совсем. Лишь линии. А цвета оставил самую малость. Нарисует, например, причудливое графическое солнце и лучик один чуть-чуть подцветит яркой жёлтой акварелью. Красиво ли это, Сергей Дмитриевич не знал. Но то, что подобным творчеством нельзя украсить, например, гостиную, знал чётко. Издалека работы сына не смотрелись совсем. Их надо было поднести к глазам и рассматривать. А у кого в наш суматошный век есть на это время?
Сын носил показывать свои работы какому-то «мэтру». Тот посмотрел так, посмотрел сяк. Ничего определённого не сказав, посоветовал учиться стилю. Учиться лучше всего было у Куросавы. Фильм его «Семь самураев» он считал образцом высокого стиля.
Сам Сергей Дмитриевич смотрел у Куросавы только «Дерсу Узала». Фильм хороший. Запомнилась трагическая растерянность старого охотника перед совершенно чуждой городской жизнью, непонятными городскими порядками. Он был в своей тайге как рыба в воде, а в городе задыхался, как рыба на суше. И не спасла Дерсу даже любовь, которой окружил его капитан и его дети. Человек, одушевлявший каждого зверя, дерево, травинку, цветок, не смог жить в бездушном городе. Хотя и город-то был… Хабаровск в начале века, не чета современным мегаполисам, этим цехам для житья. Вернее мегаполис – это даже не «жилой цех», а механизированный склад людей.
Был у них на заводе механизированный склад. Высились до самого потолка огромные стеллажи. На них – множество одинаковых ящиков с деталями. Со скрежетом ползали вверх-вниз подъёмники, крутились ролики транспортёров. Наберёшь номер ящика на специальном пульте, и спустя несколько минут склад доставит тебе этот ящик прямо под нос.
Вот так и человек в мегаполисе. Думает, бедняга, что живёт, как хочет, живёт, как ему вздумается. А на самом деле какая-то сила, согласно заданной кем-то программе суёт его в переполненный автобус, на эскалатор, в такую же переполненную электричку, в забитый людьми лифт, который зажимает ему дверями рукав пальто. Вплоть до последнего рольганга, по которому гроб катится в печь крематория.
А спроси его кто-нибудь о стилистике фильма «Дерсу Узала». Он бы только руками развёл. Наверное, если б сын и посмотрел «Семь самураев», то результат был бы тот же. Сергей Дмитриевич мог оценивать искусство только одним способом. Нравится - не нравится. Если нравится, то чем. И если не нравится, то тоже чем. Взгляды сына на искусство были примерно такими же.
Талант и жизнь. Нет таланта, нет жизни. Так вот категорично он и мыслил. Где и кто мог вбить ему в голову эту абсолютно абсурдную мысль?
Иногда у сына болел глаз. Всегда правый. Не защищала глаза чёрная картонная маска от ослепительных «зайчиков» электросварки. Вернее защищала, но только от своих. А слепил иногда напарник, который работал справа.
Сын уходил слоняться по тёмным городским улицам. При искусственном свете глаз болел долго, а при естественном боль потихоньку утихала. Пока глаз отдыхал, он шел по тёмным улицам и, наверняка, думал об одном и том. Нет таланта – нет жизни. Так и носил тоску свою мимо чёрных прямоугольников домов, над лужами, в которых отражались разноцветные светофоры.
И никому, даже нам, сын не показывал больше свои рисунки. Сидит, рисует и будто стесняется. Или даже боится. Нет, локтем, конечно, не прикрывал изрисованный лист. Но что-то надрывное и болезненное появлялось у него во взгляде, когда я подходил, чтобы просто взглянуть на его работу.
Разве талант это всё? Разве это вся жизнь?
- А что тогда, что кроме? – спрашивал сын.
Неужели стяжательство, желание накопить как можно больше денег? Любым способом, пусть даже в ущерб другим людям. Сидеть на деньгах, как Кощей, как старуха-процентщица. Или пользоваться «благами». Есть буженину и карбонад, пить ликёр «Бейлис», лежать, возвышаясь животом над берегом турецким. И посмеиваться над теми, кто беднее и не может себе этого позволить. Для этого, что ли жить?
Предки Сергея Дмитриевича были рязанские. В ту пору, когда Русь была маленькая-маленькая, Рязань была землёй пограничной. Дальше к Югу было Дикое Поле. Оттуда приходили бесчисленные орды захватчиков и маленькие отряды князьков-грабителей. И если ты жил на этой беспокойной земле, ты поневоле был воином, защитником, живым щитом всей земли русской. Не зря говорят, что казаки произошли от рязанских жителей.
Предки Надежды Петровны были старообрядцами. Бежали они поодиночке и семьями от государства, которое, как им казалось, предало самое дорогое – веру Христову, душу живую. Бежали, скрываясь по лесам, как звери. Бежали к Демидову, от которого выдачи нет. Несли в себе неприятие мира и всего, что в нём. С таким-то багажом в генах трудно преуспеть в стяжательстве.
Но ведь можно просто жить, помогать семье. Сергей Дмитриевич вспомнил, как сын получил первую «большую» зарплату. Закончился трёхмесячный период, пока он был учеником и получал половину зарплаты, положенной «настоящему» рабочему. Сын пропал и шатался где-то весь день. А под вечер приволок на плече большой ковёр, весь в красных цветочках на серо-коричневом фоне. Он занял всё свободное пространство комнаты. До этого у них в квартире были только вытертые дорожки, доставшиеся в наследство от дяди в начале семидесятых и круглые деревенские половички, связанные из лоскутков.
Как они с Надеждой Петровной тихо радовались. Думали, что дела пойдут. Ковёр, потом телевизор, потом ещё что-то. Мелочи вроде. А если подумать, что ничего нового не покупали уже лет пятнадцать. Жили на зарплату жены и инвалидскую пенсию. На еду и одежду хватало, а большего и не ждите. А вот теперь можно было подумать и о замене мебели. Мебель в их квартире была из того же времени, из начала семидесятых. Хотя, материально стали жить лучше, но всё портила эта тоска и тревога, лежащая на сердце сына.
В этих странных и горьких, часто слишком эмоциональных, даже истеричных, словах сына повторялось всегда одно и то же.
- Ты мне говорил: «Готовься к великой цели, а слава тебя найдёт». И где оно всё? Где цель, где слава?
Сергей Дмитриевич давно уж трижды проклял себя за те слова о целях, славе, великом смысле и прочей чепухе. Зачем было забивать голову маленькому человечку всяким шлаком? Типа, все люди талантливы, нужно только найти, какой именно талант есть у тебя. Найти и развивать, положить все усилия именно на это.
Теперь, наедине с самим собой, ответ на этот вопрос «зачем?» обозначился резко и беспощадно. Ты сам не смог достичь в жизни ничего значительного и захотел вколотить это в сына. Чтобы он достиг чего-то, высот каких-то. Достиг и оправдал мою серенькую жизнь.
- А почему это, собственно, моя жизнь – серенькая?– Сергей Дмитриевич внезапно возмутился своим же мыслям и чуть не сказал эти слова вслух.
Серенькая жизнь у того, кто мышью сидит где-нибудь в уголочке и скрывает от всех свои грязные, подлые мысли. Тешится ими и перебирает как Кощей золотые монетки. У лицемеров каких-нибудь жизнь серенькая. А у тех, кто подлости своей и пороков не скрывает жизнь и того хлеще – чёрненькая. Многовато их нынче развелось, людей демонстративно порочных.
Главное – я жил честно. Не воровал, не обманывал, ни перед кем не пресмыкался. Пока хватало сил – работал. Не за что мне краснеть. Ни перед собой, ни перед сыном.
-Ты, сынок, иногда меня упрекаешь в том, что я для тебя денег не скопил, коттеджей, дворцов не построил. Где ж мне было дворцы-то строить, если рос я без отца, почти в нищете. У тебя-то хоть отец есть. Тебе бы радоваться этому. Не у каждого из твоих сверстников он есть. А ты вот не радуешься почему-то.
А дворцы, их строят поколениями. Прапрадед построит домишко, прадед его расширит. Дед поменяет на дом побольше, отец ещё этаж надстроит. А правнуки уж и до дворцов дойдут. Если конечно, не случится в их время войны или революции. А от моего отца не то что дворцов, и могилы-то человеческой не осталось.
Отца похоронили в первые дни войны. Как раз тогда, когда на нашу землю пошли потоком бесчисленные заводы. Заводы и госпитали с ранеными. Строили цеха, размещали оборудование и спешно расширяли кладбища. Готовили место для тех, кто умер от ран по дороге или уже здесь, в палатах, наскоро переделанных из школьных классов.
Дядя, брат отца, был инженером-энергетиком. Он просто не мог обиходить могилку брата. Не было времени. Всю войну не было, все четыре года. Дневал и ночевал на работе. Ведь он же был энергетиком. А с электричеством в войну было туго. Это ведь не то, что сейчас, когда все электростанции страны соединены в одну энергосистему. И поломка, авария, пусть даже и крупная, на одной из ГРЭС не приведёт к остановке производства. Другие станции электричеством поделятся.
А в войну любая авария на стареньком генераторе – и станки встанут. Погаснут вечно кипящие электроплавильные печи, где плавят инструментальную сталь. Погаснут печи, застынет в них металл. И их придется ломать. Не будет стали для резцов, не выточат корпуса для снарядов, не просверлят стволы для пушек. А враг, на которого работает вся Европа, неумолимо наступает, лязгая гусеницами мощных «тигров». Вот такой вот был фронт у инженера-энергетика.
И когда расширяли кладбище, могилку отца просто завалили землёй. Дядя помнил место лишь приблизительно.
- Вот здесь, видишь, где из земли труба торчит, он и похоронен.
Посидят молча на корточках у этой трубы дядя и племянник. Выпьют водки и выльют стопочку в эту самую трубу. На помин души.
- Покойный Димка тоже иногда любил выпить.
А земля вокруг глинистая да каменистая. Растут совсем небольшие берёзки, будто карликовые. Чуть дальше деревья уже повыше, а между ними - оградки и памятники, выкрашенные синей краской. Звёздочки и крестики. А ещё дальше - лес. Лес и лес до самого горизонта.
Время нынешнее – для стяжателей, для приобретателей. Хорошо ли оно – быть стяжателем. Раньше сказал бы однозначно – плохо. Вещизм, словечко даже было такое. А теперь. Вроде и неплохо, когда работаешь для себя, для семьи своей. Стараешься заработать побольше. Сын вот работает – мы и радуемся. Работает ведь, не ворует, ни на чьей шее не сидит. Стяжательство и паразитизм вещи разные.
А мы с Надеждой Петровной по вечерам коктейль молочный пьём. Однажды с получки сын купил миксер. Теперь они изредка сидели на кухне и «священнодействовали». Выковыривали мороженки из стаканчиков, резали и складывали в пластиковый бачок миксера. Потом туда же наливали молока и немного сиропа. Включали миксер. Несколько секунд он надрывно гудел. Потом с него снимали верхушку с лопастями и разливали коктейль по стаканам. Потом медленно пили пузырящийся, нежно- сладкий напиток и съедали пустые хрустящие вафельные стаканчики из-под мороженого.
Тоже вот лакомство. Раньше его только в кинотеатре продавали. Ходили люди в кино целыми семьями, одевались во всё самое лучшее и стояли в очереди за билетами. На Ихтиандра.
Эй, моряк, ты слишком долго плавал,
Я тебя успела позабыть…
А в буфете турбинка с повидлом и тот самый коктейль. Кто ж её назвал так, эту турбинку? Откуда название такое индустриальное?
А талант… Сергею Дмитриевичу вдруг почему-то вспомнился Малежик. Оказывается, он сам про себя распространял слухи, что он якобы любовник Екатерины Семёновой и они живут вместе. Делалась подобная «дезинформация» только затем, чтобы привлечь внимание к себе и своему творчеству. Кто такая Екатерина Семёнова, Сергей Дмитриевич уже не помнил, зато многие песни Малежика знал наизусть.
Вот сошла она с перрона Казанского,
Замелькало пальтецо в толчее,
Вида в общем-то почти партизанского,
Шито в городе её, в ателье.
Хорошие слова, точные. Мягкий лиричный юмор. И голос... Так стоило ли ему, автору прекрасных песен, заниматься подобными сомнительными вещами? Неужели даже он на свой талант не надеялся?
-А как же ты, сынок, будешь поддерживать интерес потребителей к своему таланту? Распустишь слух, что ты прямой потомок Юлия Цезаря? Или племянник Бокассы, императора-людоеда? Или просто гей, лицо нетрадиционной сексуальной ориентации? Как говорится:
Вот он, творчества секрет,
Кто не гей, тот не поэт.
А для поддержания на плаву экзотической легенды нужна соответствующая внешность. И поступки. Надо ж себя подать. Человек есть товар. И как всякий залежалый товар нуждается в рекламе. Человек талантливый – товар не слишком востребованный. Поэтому он нуждается в рекламе особо назойливой. Кстати, при социализме всё было точно так же. Тоже надо было уметь себя подать. Подпрыгнуть выше, крикнуть громче, чтоб тебя заметили какие-нибудь «большие люди».
Только изображать из себя приходилось правоверного коммуниста, верного ленинца, человека без лести преданного. Это было несколько легче. Легче верить в торжество коммунизма, Абсолютной Справедливости, чем во всевластие порока.
- И не тебе, сынок, человеку скромному и застенчивому, хватать эти вонючие звёзды с небосклона, затоптанного сапожищами людей нахрапистых.
Под конец мысль совсем уж крамольная промелькнула в голове Сергея Дмитриевича. Буквально прошла, ероша волосы, под стёганной чёрной подкладкой шапки.
- А брось-ка ты на хрен свой талант. Возьми скальпель острый, срежь часть души, да какому-нибудь коту проходящему под хвост и засунь. Рана-то потом затянется, зарубцуется.
Если от него человеку мука одна. Кого он осчастливил талантом своим? Себя? Меня? Или ещё кого? Вот и получается, что никого. А как же тогда притча библейская про талант, зарытый в землю. Если он плода не принесёт, то хозяин разгневается. Надо же хозяину-то с прибылью отдать. А может и не стоить понимать её так буквально. Там на притчу-то эту наверняка толкование есть. Приду домой, посмотрю в Евангелии, что означают эти слова про талант, зарытый в землю. Может быть, совсем не то, что мы под этим понимаем.
Сергей Дмитриевич вдруг подумал, что ни за что не выскажет этой вот мысли сыну. Никогда. Просто попытается похоронить её в своих мозгах без возврата. Так надо. Он не знал почему, но чувствовал, что так надо. Сын должен додуматься до этого сам, без подсказки. Научиться любить себя и других, вот эту жизнь, такую завораживающе прекрасную под синим мартовским небом. Вот для чего и талант будет нужен. Для любви. Может, и не придётся отрезать от себя лучшую свою часть и закапывать где-то за кустом как падаль.
Только вот с и любовью у сына тоже было что-то сложно. Кого он любил, какие бури и штормы сотрясали его сердце? Не ведал того Сергей Дмитриевич. На все вопросы о девушках и о делах личных сын каменно молчал. Никому, даже родителям, не признавался он в своих неудачах. Но кому-то ведь он говорил:
- Войди в моё сердце и владей им. Я буду жить для тебя. Пусть вся моя жизнь, и любовь, и силы, и талант мой всё пусть будет для одной тебя.
Сергей Дмитриевич внутренне усмехнулся. Надо же, какую высокопарную фразу он выдумал за сына. Естественно, сын такого не говорил. Не смог бы придумать. Когда сердцем владеет чувство тут не до красивых фраз. Наверное, он просто с собачьей преданностью смотрел в её глаза. Смотрел и пытался разглядеть ответ. Только вот ответ-то был отрицательным. Почему?
Иногда сын даже обижался, когда расспросы родителей становились назойливее.
- Всё вам скажи. А вы потом будете языком трёкать, обсуждать меня с родственниками.
Впрочем, всё было и так ясно. Человека, счастливого видно по глазам.
А родственники, они понимающе кивали головами, иногда даже что-то советовали. Например, найти ему девушку самим, а потом потихоньку свести их вместе как бы случайно. Или подать объявление в газету. Сергей Дмитриевич знал заранее, что на такой суррогат сын не клюнет. Родственники слушали, пили чай, а сами, наверное, улыбались втихаря.
- Вот вы какие сложные да мудрёные, всё у вас не как у людей.
Сергей Дмитриевич не раз и не два толкал жену под столом локтем, когда она при родственниках начинала обсуждать сына. Да и чем могли помочь родственники и даже родители? Как пел тот же Малежик:
-Кто ж в любви поможет.
Иногда они с Надеждой Петровной просто спрашивали сына, когда ж он, наконец, женится или хотя бы познакомит их со своей избранницей. Так хотелось почему-то внуков. Сам-то Сергей Дмитриевич так и не был внуком. Ни деда своего, ни бабушки он не помнил. Все умерли раньше. В его детстве была только мама. А сын всегда отвечал одной и той же цитатой откуда-то:
- Сначала надо определиться, с кем я, а потом среди своих жену искать.
Кто был для сына своими – этого Сергей Дмитриевич не знал. А знал ли это и сам сын? Прежние друзья, братья-художники как-то от него отдалились. А новых друзей среди рабочих сын пока не завёл. Его хоть и уважали, но слегка сторонились. Хоть он был и свой, и выполнял одинаковую со всеми работу, но свой как бы не до конца.
- А неужели у вас там, на работе нет девушек красивых?- спрашивал Сергей Дмитриевич.
В ответ сын только пожимал плечами.
А работа, кстати, была и вправду не для молодых модниц и красавиц. В цехе женщины работали только крановщицами, да ещё на сварочных полуавтоматах. Женщины всё больше в возрасте. У всех у них были взрослые дети, а у кого и внуки. Они работали на этих машинах годами. Ворочали и сваривали железные сетки. Иногда лёгкие, невесомые, иногда громадные и тяжёлые из длинных стержней в два пальца толщиной.
Сам Сергей Дмитриевич считал, что любовь окружает человека как воздух, как свет солнечный. Любовь дана человеку с рождения. Человек рождается и сразу начинает любить жизнь, мир вокруг, небо и солнце. Маленький человек любит сначала родителей, потом друзей, свой дом и Родину. А потом он находит свою половинку. Любовь одна и с ней человек идёт всю жизнь.
Сергей Дмитриевич опять вспомнил далёкую, почти нереальную, свою молодость. Она была там, где-то далеко- далеко, за толстенными пластами прожитых лет, прошитыми миллионами событий мелких и крупных. Там стоял такой же, как сейчас вечный лес. Только было лето. Красное солнце пряталось в верхушках сосен, а с гор медленно спускались бирюзовые сумерки. Зелёный поезд узкоколейки остановился прямо посреди леса, под соснами. Постоял полминутки и ушел, коротко свистнув на прощание.
На остановке посреди леса остались два человека. Он и девушка с широкой косой во всю спину. Надя. Они работали вместе вожатыми в пионерском лагере. За жизнь свою трудовую, длинную и беспокойную, Сергей Дмитриевич кем только не работал. А тогда он работал преподавателем физкультуры в школе. Он был молод, высок, красив и строен. Он совсем недавно пришёл из армии. Работать электриком ему как-то вдруг наскучило, и он пошёл в педагоги. Зачем? Бог его знает, наверное, хотелось как-то проявить себя. А оказалось – судьба.
Сергей Дмитриевич был человеком военного поколения, был из тех, кого было мало. Война оставила после себя «демографическую яму». Очень мало родилось детей в период с сорок первого по сорок пятый годы. Мало было в армии призывников его возраста, мало парней было и на гражданке. Поэтому, когда Сергей Дмитриевич пошёл устраиваться на работу в школу, никого особо не смутило отсутствие у него образования. Ведь есть он сам, подтянутый, спортивный бывший сержант-ракетчик. Ну, этого и хватит. А диплом зачем? Не тригонометрию же ему преподавать, а физкультуру. Так и стал Сергей Дмитриевич педагогом. Летом всех молодых педагогов направляли работать вожатыми в пионерский лагерь. Надя тоже была учительницей, преподавала английский язык в бревенчатой деревенской школе, серой от времени.
В пионерском лагере они работали все вместе, дружная команда молодых преподавателей. Недавно закончившие институт девушки и вернувшиеся из армии парни. Они устраивали для детей футбольные матчи, торжественные построения и весёлые пятницы. Укладывали ночью спать непослушных подростков, а по утру вели их купаться на речку. С волнением ждали родителей, приезжавших в лагерь навестить своих сорванцов. Родители шли с поезда через лес по длинной извилистой тропке, переговаривались, пели песни, собирали грибы и запинались о смолистые сосновые корни. Весело было. Все они были молоды, сильны, красивы, а впереди лежала жизнь широкая и лазурная как небо.
Тропка, ведущая в лагерь, начиналась у самых рельсов и бежала вдаль в сумрак леса. До лагеря было довольно далеко, километра четыре. Быстро и незаметно темнело. Ночь пряталась за стволами сосен, за огромными кустами можжевельника, стелилась по низенькой лесной траве.
А они шли и болтали о всяких пустяках. О своих учениках и коллегах, о начальстве и о погоде. О том, как красненький с жёлтой полосой узкоколейный тепловозик недавно сошёл с рельсов и все пассажиры, выбежав из вагонов, со смехом толкали его обратно. И вдруг кто-то из них вспомнил, что вот здесь, на этом самом месте недавно видели рысь. Зверьё в этом лесу попадалось часто. Бурундучки, белки, зайцы. Где-то рядом были чуткие, осторожные лисы. А чуть подальше, говорят, встречались даже медведи. Отсюда до города было восемнадцать километров и километров десять до ближайшего посёлка.
Лес был нескончаем. Его в этих местах ещё не называли тайгой. Он не кончался, только отступал кое-где. Там, где люди строили свои посёлки, города, заводы и дороги. Он широко разбегался по берегам заводских прудов, нависал над узенькими речками. В лесу прятались заброшенные золотые прииски, лесом прорастали каменные отвалы платиновых копей. Из леса торчали решётчатые подъёмники шахт, на которых шкивы быстро вращались в разные стороны. Здесь же, в лесу, были могилы старообрядческих старцев-иноков. Ещё в тридцатых годах к этим могилам приходили молиться рослые, степенные, бородатые кержаки. А рядом сидели шустрые, нахальные комсомольцы, жгли костры, пели озорные песенки и кричали молитвенникам что-то обидное. Такой вот был научный атеизм в действии.
Ничего удивительного в том, что здесь, в этом диком лесу, может встретиться рысь, не было. Но вдруг стало страшно. К тому же, стемнело вовсе. В тёмной глубине небес проявлялись звёзды. Сначала бледные, они постепенно становились всё ярче и ярче.
Да велика ли она, эта рысь, храбрился Сергей Дмитриевич, не больше средней собаки. Подумаешь:
Кошка, с кисточками ушки…
Не велика рысь, а всё-таки страшно. Пятнистый зверь, осторожный и свирепый. Кроме ушек с кисточками ещё и огромные острые когти, длинные клыки. Обычно на человека не нападает, но с голодухи или со страху может и напасть. Кто его знает, лес этот дремучий, много ли в нём корму для рыси. Может как раз сейчас она голодная? И главное, ужасная рысь караулит свою жертву, забравшись на дерево. Надя с тревогой посмотрела вверх. Огромные ветки, переплетаясь, рыжими щупальцами уползали в темноту неба. Чернели сгустки колючих иголок. А идти до лагеря было ещё порядочно.
Как-то не к месту вспомнилась вдруг страшная история про мужичка в заячьей шапке. Шёл тот мужичок по зимнему лесу. А на голове шапка из свежего зайца. Дело было утром, до деревни было рукой подать. И, совершенно ничего не опасаясь, шёл человек по каким-то своим делам. Если бы он посмотрел вверх, то мог бы увидеть большую пятнистую кошку с коротким хвостом, лежащую вдоль толстой ветки. Но не посмотрел. Да и зачем по верхам смотреть занятому человеку?
А рысь увидела внизу серенькую заячью шкурку. И прыгнула. И вцепилась в шапку когтями. Спасло мужичка только то, что он не упал, когда ему на голову обрушились двадцать килограммов живого веса. Если бы упал - тут ему и конец. Он сбросил заячью шапку и побежал к деревне, крича и ругаясь во всё горло. На помощь пострадавшему сразу сбежалось полдеревни с вилами и ружьём. Толпой кинулись в лес, но нашли только клочки серого заячьего меха, ватную подкладку и завязки от шапки, разбросанные по снегу.
После этой дурацкой истории стало ещё страшнее. За каждым стволом теперь чудились чьи-то зелёные, сверкающие, холодные глазки. Хотелось идти побыстрее, но мешала темнота, корни и шишки под ногами. И вдруг.
Наверху что-то зашуршало. Что это было? Может быть, просто упала с ветки очередная шишка. Или вороне, сидевшей на ветке, приснился плохой сон, и она спросонья судорожно взмахнула крылом. Но двум людям, которые уже смертельно напугали сами себя, этого хватило.
Сергей Дмитриевич схватил Надю за руку, и они понеслись по тропке, каким-то чудом не налетая на деревья. Вот так он впервые и прикоснулся к своей половинке. Взял за руку ту, к которой внезапно потянулось его сердце. Взял за руку и уже не выпускал все эти тридцать лет.
Любовь, она ведь начинается не с первого взгляда, а с первого прикосновения. Редко кому удаётся этим самым легендарным первым взглядом разглядеть человека. Увидеть в нём главное – родная это душа или нет. А прикосновение – это когда уже все взгляды кинуты, все слова сказаны. Прикосновение есть проникновение в твой внутренний мир. Пустишь ли ты туда другого человека? Или оттолкнёшь? Не зря же древние считали это таким важным. Женатому еврею даже прикасаться запрещалось к чужой женщине.
Сергей Дмитриевич отвлёкся от воспоминаний и прислушался. На трибуне, пока он вспоминал молодость, оратор уже сменился. Теперь речь держал какой-то высокий молодой человек. Длинноволосый, в добротном чёрном пальто чуть ли не до пят и без шапки. Между пуговиц пальто торчал кончик белого шерстяного шарфа. Молодой оратор говорил о том, что преступления «режима» настолько велики, что с лихвой перекрывают злодеяния Гитлера, Муссолини, Стресснера, Салазара, Пиночета и «чёрных полковников» вместе взятых.
Но почему-то народы России, пострадавшие от зловещей диктатуры коммунистов, так и не решились предать их гласному суду. И мёртвых, и ещё живых. Ленина, Сталина, Хрущёва, Брежнева и их многочисленных прихвостней. Всех тех, кто исполнял сумасбродные приказы самовластительных негодяев. Всем им нужно устроить огромное судилище наподобие Нюрнбергского трибунала. Коммунистическая идеология, говорил оратор, должна быть запрещена. В любом виде. Не должно существовать на многострадальной земле России никаких коммунистических партий, молодёжных организаций, печатных изданий и телевизионных каналов, которые пропагандируют эту преступную идеологию. Все памятники вождям социализма должны быть безжалостно срыты, а города и улицы переименованы.
- Ишь, прыткий какой! – подумал Сергей Дмитриевич.
Оратор был, наверное, не старше сына. Но говорил и выглядел так уверенно. Вот он, человек, твёрдо стоящий на земле, вернее на облезлых, когда-то крашеных досках трибуны. У него-то, наверное, и в мозгу не шевелится, нужен ли он на этой земле. Горевать ли мне, отцу, что мой сын не такой, как он? А родители его, наверняка, в партии состояли. А то и пост занимали какой. Значит, и от папы с мамой своих спешит «решительно отмежеваться» парнишка.
- А может, зря я о нём так. Может он вообще детдомовский?- подумал Сергей Дмитриевич об ораторе.
А в том, что социализм есть такая уж преступная идеология, Сергей Дмитриевич сомневался. И сильно. Социализм, он ведь делился на этапы. Первый этап, ленинский, связанный с насильственным захватом власти, можно было бы назвать преступным. А ведь тоже с натяжкой. В семнадцатом году все люди единодушно свергли правительство, которые они считали антинародным. В жидо-масонский заговор «кучки политиканов, обманувшей великий русский народ», Сергей Дмитриевич не верил. А может ли выбор всего народа быть преступным?
Самым преступным был период сталинский. Репрессии, всеобщий страх, доносительство. Нельзя с нами, с русскими так. Русский человек должен иметь возможность говорить о чём угодно. Захочет царя обматерить – пусть обматерит. Поругает и забудет, а потом за того же царя воевать пойдёт. Всегда так было. А боязнь сказать лишнее слово – это не наше.
Каждый правитель, в том числе и Сталин, имел право бороться со своими политическими противниками. Пусть даже борьба эта была жестокой. Пусть бы он даже их и казнил. Власть – штука такая, всегда смертью пахнет. А русский крестьянин и в затылке бы не почесал, если б узнал, что Сталин рукою Меркадера зверски зарубил Троцкого. Но распространять свою политическую борьбу на весь народ… Объявлять троцкистами тех, кто о Троцком даже и не слышал, а кулаками тех, у кого было две коровы. Вот это и есть преступление. Война с простыми людьми, с собственным народом есть преступление.
А Хрущёв, Брежнев и далее по списку – эти-то чем виноваты? В их делах состава преступления и вовсе нет. Только глупость и коррупция. Что такое поворот северных рек? Глупость, коррупция. Подкупил или уговорил «писатель» Рашидов кого надо, а они уж проект разработали. Зачем? Будет у Рашидова «большая вода», он больше хлопка вырастит. А Леонид Ильич ему ещё одну звёздочку на пиджак прикрутит. Вот и весь расклад. Кстати, коррупция – это тоже одна из форм глупости. Тот, кто в корыстных интересах причиняет ущерб своей Родине, просто подгрызает сук, на котором сидит.
Где-то за лесом прогудел электровоз, и защёлкали, застучали колёса по рельсам. Шёл пассажирский. Можно было по стуку колёс отличить пассажирский поезд от товарного. И от электрички тоже. Пассажирские вагоны - самые длинные. Они длиннее вагонов электрички и гораздо длиннее товарных. У них самые долгие промежутки между ударами колёс о стыки. Четыре щелчка, а потом длинная пауза. Во время этой паузы над стыком пролетает всё, что находится под вагонным брюхом. Аккумуляторы в ящиках, бегущие ремни генераторов, подножки и сливные трубы вагонных унитазов. И «собачий ящик». В подобном ящике ехали в Москву герои фильма «Джентльмены удачи».
Если улицу Соборную когда-то переименовали в Совхозную, то можно её переименовать и обратно. А вот если на месте улицы Ленина раньше был лес, то во что её переименуешь? А города? В России осталось только три крупных города с советскими названиями. И все на букву «К». Киров, Калининград и Краснодар, все остальные уже переименовали. Ах, нет, ещё один остался – Йошкар-Ола, бывший Царёвококшайск. А если срыть все памятники Ленину, то что ж тогда получится? В какой-нибудь деревне этот монумент всегда был самым красивым местом. Вокруг домики кривые, а посмотришь на Ильича - глаз радуется. Что ж теперь, оставлять деревню без самого красивого места?
Микрофонный голос парня внезапно смолк и на секунду стал слышен весенний, радостный щебет птичек. Зашелестели аплодисменты. Конечно, не такие бурные и переходящие в овации, как раньше, при Советской власти. Где-то дома завалялась книжечка с материалами съезда КПСС. Речь Брежнева. И через каждые два-три предложения надпись: «Аплодисменты». Через каждые десять предложений: «Бурные аплодисменты». А в самом конце речи: «Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. Слышны здравицы в честь партии, народа и лично Леонида Ильича». Вот как умели аплодировать мы недавно. Брежнев теперь, по прошествии стольких лет выглядел каким-то сказочным королём. Над ним можно было потешаться, но ненависти он явно не заслуживал. Разве можно ненавидеть сказочных королей?
Красавица в белой куртке опять почему-то взяла слово и заговорила о покаянии. Не ей бы вроде и говорить об этом, ведь где-то сбоку стоял священник. Но иерей молчал. Он был незнаком Сергею Дмитриевичу, наверное, приехал из города. Здешнего деревенского священника, отца Иоанна Сергей Дмитриевич знал.
Отец Иоанн, бывший Ванька-слесарь, появился в деревне как-то внезапно. Раньше в заводе был склад ГСМ, переделанный из бывшей церкви и в том же заводе был слесарь по ремонту станков. Потом склад отдали епархии, и появился отец Иоанн. Сергей Дмитриевич очень редко видел его в рясе. Чаще в телогрейке и сапогах, а то и в респираторе. Это было трудно – превратить склад опять в храм. Отец Иоанн сам выносил из храма горы мусора. Разобранные кирпичные перегородки, железные лестницы, выдернутые из стен, ржавые канализационные трубы, какие-то ветхие ящики и шкафы. Старухи, а почти вся его паства из них и состояла, для такой тяжёлой работы не годились.
Сам красил и штукатурил, и даже отопление налаживал сам. Он же слесарь. Теперь храм стоял беленький и аккуратный, но его индустриальное прошлое было видно до сих пор. Прямо из стены торчала мощная железная балка – опора для тельфера, а совсем рядом с храмом были рельсы, на которых отстаивались две-три цистерны с жидким пеком. В молодости, работая на заводе, Сергей Дмитриевич знал, для чего нужен жидкий пек, теперь позабыл.
- Ты сам-то чего хочешь?- спросил однажды Сергей Дмитриевич у сына.
- Стол стеклянный – ответил сын.
Всего-то. Ни больше, ни меньше. Такая мечта казалась странной. Почему именно стеклянный? Не дубовый, не буковый, не из ДСП. Потом стало понятно, что стеклянный стол – это идеальное орудие производства для художника-графика. Толстое, чистое, ровное прозрачно-зеленоватое стекло. Стеклянный стол требовал чистоты идеальной. На стеклянном столе стопка белой бумаги. Тушь в баночке. А под руками перо и рапидограф.
Сиди и рисуй. А за огромным окном кружевной и графичный зимний пейзаж. Ломаные линии веток, частокол дальнего берёзового леса, летящие узорные облака и квадратики окон на домах. Всё белое и всё чёрное. И лишь одно цветное пятнышко – яркое брюшко снегиря, сидящего на ветке.
А женщина всё говорила и говорила. О том, что все мы, весь народ, должны осознать свою вину. За безбожие, за то давнее, совершённое предками цареубийство. За голод и репрессии, за многочисленные жертвы войн и военных конфликтов, за ущемление национального достоинства «покорённых народов», за потерю человеческого облика и ещё за что-то.
- Мы должны понять и покаяться для того, чтобы все эти кошмарные преступления не повторились в будущем. Все, кто состоял в КПСС, должны попросить у своего народа прощения за то, что они состояли в этой преступной организации, причастной к геноциду.
Сергей Дмитриевич вдруг подумал, что и он, выходит, тоже сопричастен геноциду, ежели состоял в партии. Да уж… Кажется, даже НСДАП не судили так строго. Никто не пытался осудить всех без исключения членов Национал-социалистической Немецкой Рабочей партии. Надо же, как громко и звучно называлась партия немецких нацистов. Осудили только верхушку партии и армии гитлеровского рейха. Да ещё СС. Кстати, и эсэсовцев осудили не всех. Например, Отто Скорцени, он был осуждён или нет? Может быть, и был, только его быстро отпустили. А ведь он был видным эсэсовцем. Наверное, на его руках не было невинной крови. Он просто воевал, вот и всё.
А в партию его принимали торжественно. Сергей Дмитриевич не помнил уже ни оркестров, ни знамён, ни первого секретаря, который лично вручил ему красную книжечку. Он помнил, как писал заявление о приёме в КПСС. Как мучался, сидя за столом и пытаясь найти точные, единственно верные слова. «Хочу быть коммунистом, хочу быть в первых рядах строителей новой жизни». Как боролся со своим вечно неразборчивым почерком и осторожно выводил каждую букву на бланке. Это не забывается. И все эти муки, всё волнение сердечное было только для того, чтобы принадлежать к «преступной организации, банде убийц и расхитителей народной собственности»?
Сергей Дмитриевич вдруг вспомнил, как о чём-то подобном он недавно говорил с сыном. Сын посмотрел какой-то документальный фильм. Сейчас ведь все фильмы про историю России однотипны. Во всех сплошной Беломорканал или гора Секирная. И как обычно стал отца обвинять в несуществующих грехах всего поколения.
- Да как вы при этом всём жили? Как же не видели, какое зло, какое беззаконие творилось в ваше время у вас под боком?
Как говорится, как вы смели преступлений не замечать. Они ж были столь огромны. Или замечали, но не боролись с ними. А это уже соучастие.
- Да вот так и не видели. А может быть, сейчас, в твоё время, у тебя под боком творится ещё большее беззаконие, а ты его и не видишь.
Короче, сын опять раскричался, развозмущался. Не любит, когда отец огрызается. Однажды так и сказал открытым текстом:
- А ты мне не возражай лучше. Я пошумлю и успокоюсь.
Нет, не могу я так, чтоб не сказать словечко. За что бывали у меня неприятности в жизни. Хорошо, хоть он у меня не злопамятный. Как говорили предки, не страдает памятозлобием. И можно после бурного разговора о проблемах общественных и личных просто пойти вместе пить чай. Надо ведь ему перед работой попить чайку и успокоиться. Работа с железом, она шибко истеричных не любит.
Прожевав кусок твердокаменного магазинского пряника, сын вдруг спросил:
-А мог бы ты вот так взять и покаяться?
- В чём?
- Ну, в грехах партии.
- Ага. Или в грехах всего народа, к которому сам же и принадлежу? Ты что же, хочешь, чтоб я сам себя обвинял и сам у себя прощения просил?
Интересный разговор получился у нас за чашкой чая. Хорошо, что сын вспомнил, что ему пора на работу и умчался, захватив банку с обедом. Скорее, с ужином, потому что работал во вторую смену.
И вот теперь слова женщины в белой куртке о безусловной необходимости всенародного покаяния разбередили что-то в его душе. Сергей Дмитриевич смотрел поверх голов ораторов туда, где верхушки сосен соприкасались с голубой гладью неба и думал:
- А может, мы и вправду все виноваты? И я виновен? Только в чём?
Ну, какое у него могло быть персональное участие в преступлениях режима? У него, у пенсионера, инженера, мастера, грузчика, педагога, электрика. У сержанта-ракетчика, наконец?
Сергей Дмитриевич служил в Литве. Он был даже старшим сержантом и исполнял обязанности старшины. Ему вспомнилось, как он шёл по длинному деревянному мосту к острову Пилес. Жаркий летний полдень. Озеро. Как оно там называлось, это озеро? Где-то внизу лодка, а в ней люди поют красивую и протяжную песню на незнакомом языке. Скрипят доски под начищенным яловым сапогом. И с каждым шагом всё ближе могучие красные стены с узенькими окошками-бойницами и черепичные крыши. Это Тракай, замок королей.
Может быть, вон там, в башне сидел хромой хитрец Ольгерд Гедиминович. Смотрел на карту, начерченную на большом пергаменте, и высчитывал переходы. Сколько дневных конных переходов потребуется его войску, чтобы достичь Москвы. А может, где-то там, в западне кирпичных стен и тёмных переходов, убили жестокого Миндовга, первого литовского короля, который получил корону за то, что перешёл в католичество.
Нет, чуть помоложе будет этот замок. Не было здесь ни Ольгерда, ни тем более Миндовга. Его построили только при Витовте в пятнадцатом веке. Тогда, наверное, именно сюда возвращалось его войско после Грюнвальдской битвы.
И тогда, наверно, что-нибудь пели, светило солнце, плескали вёсла, и сидел, откинувшись, в лодке усталый князь Витовт. А на коленях князя мирно лежал помятый, изрубленный шлем. Победитель плыл домой. Православное же имя князя, которое теперь мало кто помнит, было Александр.
Их ракетная часть стояла на берегу другого озера. Озеро называлось Плателяй, а ближайший город Плунге. В густых сосновых лесах шахты, закрытые сверху огромными бетонными крышками.
Задача наводчиков, которыми командовал Сергей Дмитриевич, заключалась в том, чтобы поставить нужный угол наклона координатного стола, на который опиралась ракета. Как говорится, западный конец стола опустить, а восточный поднять. Ракета уже при старте должна была немножечко наклониться в западную сторону. А в час Икс, через семь минут после вылета из своего бетонного подземелья плюхнуться точно посередине площади Пикадилли в Лондоне.
А пока войны не было, ездили ракетчики отрабатывать практические навыки стрельбы на полигон Капустин Яр. Из самой Литвы ракетами не стреляли, чтоб не пугать мирное население.
Красивая и немножечко странная земля Литва. Чистые воды, зелёные леса и пески под ногами. Пески плохо держали корни сосен и в сильный ветер деревья падали, обрывая колючую проволоку заграждений. Тогда на весь лес начинал гудеть сигнал тревоги:
-Бу-бу-бу-бу-бу.
Солдаты стремглав выбегали из караулки, хватая на ходу оружие. А вдруг это враги лезут?
Врагами, страшными «лесными братьями», солдат по инерции ещё пугали тогда, в шестидесятые. Пугали отцы-командиры своих подчинённых, чтоб они не расслаблялись и службу несли исправно. Хотя и «братьев»-то уже не было никаких, всех ликвидировали. Рассказывали страшные истории о том, как один диверсант с кинжалом, проникнув в казарму, вырезал всё подразделение. Сначала зарезал дневального, уснувшего на посту, а потом шёл от одного спящего солдата к другому и всех потихонечку убивал.
У врага была одна военная хитрость. Чтобы солдатик, которого режут, спросонок не закричал, враг его сначала будил. Разбудит, зажмёт рот ладонью, а потом по горлу чик ножичком. И всё. Так вот тихо, без шума всех и поубивал.
И всё вокруг непривычное, не такое как дома. Черепичные крыши, красивые католические храмы, все в витражах и каменной резьбе. Домики-хутора, стоящие посреди леса. И небольшие часовни-крестики, на развилках полевых дорог. Каплицы. Столбик, на нём двускатная крыша, а под крышей, за стеклом небольшая деревянная фигурка. Мадонна или рыцарь на коне. Неверное, Георгий-Победоносец. Некоторые солдаты разбивали эти стёклышки, чтоб привезти домой такую фигурку. «Сувенир» из Литвы, память о службе.
- А ты почему не привёз? – спросил однажды сын.
Маленький он тогда был. Пришлось довольно долго рассказывать ему о необходимости уважения к чужим святыням. А также о том, почему не у всех это уважение есть.
Люди в Литве тоже были какие-то непонятные. Вспомнилась девушка, которую Сергей Дмитриевич встретил на одном из хуторов. Алдона. Высокая и скуластая красавица-блондинка.
- Ты кем хочешь быть?
- Баскетболисткой.
Надо же. Не врачом, не инженером, не педагогом и даже не космонавтом, а именно баскетболисткой. Видимо уже тогда в Литве были свои баскетбольные традиции. Потом эти традиции дадут стране чемпионов. Сабониса.
Про Сабониса Сергей Дмитриевич вспомнил потому, что сын служил в армии с человеком, знавшего чемпиона лично. У Сабониса была «Волга», с которой было снято переднее сиденье. И чемпион, сидя на заднем диванчике, спокойно мог дотянуться ногами до педалей, а руками до руля. Такой вот, высоченный.
Кстати, с Алдоной сержанту-ракетчику подольше поговорить так и не удалось. Откуда-то выскочил сердитый «лабус» с палкой наперевес. Наверняка, отец красавицы. И бравому сержанту пришлось срочно ретироваться в лес, опасаясь за целость спины, обтянутой красивым зеленоватым кителем с голубыми петлицами. Тогда ракетчики носили погоны и петлицы голубые, авиационные. Чёрные, артиллерийские, стали носить позже.
«Лабусы» - это была национальная кличка литовцев. Вот ведь какие мы высокомерные имперские оккупанты, клички национальные придумывали «покорённым» народам. Хотя ещё Ленин убеждал нас этого не делать. Не слушали Ильича, дуралеи.
А что она означала, кличка- то эта? «Лабус» от литовского слова «лабас». «Лабас» значит «добрый».
- Лабас вАкарас, драуге жерове – единственная фраза по-литовски, которую Сергей Дмитриевич запомнил с тех пор. Эту фразу он произносил со сцены в клубе перед началом концерта войсковой самодеятельности для местных. В переводе это означало: «Добрый вечер, дорогие друзья».
Кстати, таких кличек национальных было несколько. Армянина называли «ара», а грузина «кацо». Оба эти слова означали «друг». И никаких «мокрых спин». Как-то слабовато для «мерзких колонизаторов, попирающих национальное достоинство». Но все равно, слово «лабус» было кличкой презрительной. Почти как «чурка».
Держать пакет в руке стало тяжело, и Сергей Дмитриевич поставил его на снег, прислонив к ноге, чтоб не упал. Белый полиэтилен громко зашуршал и какой-то мужчина, обернувшись, посмотрел на Сергея Дмитриевича тяжёлым, беспокойным взглядом.
Вспомнилось, как сослуживцы по ракетному дивизиону ездили по хуторам на «промысел». Ездили на военном бульдозере, мощной машине, немного поменьше, чем танк. Мощностью этот бульдозер был в четыреста пятнадцать лошадиных сил, имел высоченный капот и громадный клиновидный нож. Вот на этом-то чудище и подъезжали к какому-нибудь затерянному в лесах хутору.
Бульдозер останавливался у ворот. Из него вылезали человека четыре в одинаковых чёрных комбинезонах без знаков различия. Они начинали что-то кричать и размахивать руками. Один доставал из офицерской сумки карту и начинал тыкать пальцем туда и сюда, изображая большого начальника.
Из дома выбегал испуганный литовец. Как? Что? Зачем? Тот, кто изображал начальника, говорил хозяину и показывал жестами, что его домик будут сносить. Естественно, согласно приказу и исходя из высших государственных интересов. Литовец пугался страшно. Потому что «последний аргумент» стоял тут же, прямо за спинами шустрых ребят в чёрном. Стоял и зловеще урчал четырёхсотсильным дизелем. Для мощной машины смахнуть весь хутор вместе с заборами, печью и хлевами труда бы никакого не составило. Бедный литовец долго лопотал по-своему и упрашивал «панов офицеров» не губить. Но «офицеры» были непреклонны.
Когда на бедного хозяина уже нагнали достаточно страху, один из «людей в чёрном» шептал ему на ушко одно короткое и понятное слово.
- Шнапс!
Литовец на подгибающихся от страха ногах бежал в дом и выносил оттуда одну или даже две бутылки шнапса – самогонки. «Паны офицеры», миролюбиво похлопав хозяина по плечу, грузились в зверь-машину и отбывали восвояси. Все были довольны донельзя. Литовец тем, что так дёшево отделался, а солдатики тем, что заполучили выпивку.
Сей прибыльный промысел продолжался какое-то время, пока один из литовцев не вспомнил, что существует, оказывается, на свете Советская власть. Власть народная, из народа и для народа. И литовцы такие же советские граждане, как и все прочие. Дошло до командира ракетного дивизиона, и он решил устроить показательную расправу над теми, кто позорит мундир советского солдата. И не только позорит мундир, но и замахивается на самое святое – пролетарский интернационализм. «Людей в чёрном» приказано было посадить под арест, а шнапс уничтожить. Всё это в торжественной обстановке, перед строем.
-Неси!- приказал командир дивизиона Сергею Дмитриевичу как самому устойчивому к выпивке из младших командиров.
Сергей Дмитриевич вынес на середину плаца две бутылки реквизированного пойла.
-Бей!
Стекло хрустнуло и на асфальт потекла мутная вонючая жидкость. Кто-то из стоящих в строю ракетчиков горестно вздохнул.
Несколько раз ходил исполняющий обязанности старшины туда и обратно, возвращаясь со всё новыми и новыми бутылками. Уж больно прибыльна оказалась солдатская смекалка, много шнапса добыли. Всё шире растекалась лужа, всё выше гора стеклянных осколков.
И тут Сергею Дмитриевичу пришла в голову роковая мысль. Он решил одну бутылку оставить, не разбивать. Не для себя, а для тех же незадачливых добытчиков. Когда-нибудь же они вернутся с гауптвахты. Вот и будет им «утешительный приз».
- Вот, наверное, и всё моё соучастие в «преступлениях режима» - с усмешкой подумал Сергей Дмитриевич.
Пожалел, ой пожалел злостных угнетателей беззащитного литовского народа. Значит виновен. И жалость-то эта ему потом жестоко аукнулась. Кто-то донёс про припрятанный шнапс, и Сергея Дмитриевича с должности старшины попёрли. Правда уже без треска и торжественных построений.
- Мы все должны осознать…- гремел микрофонный голос на весь лес.
За лесом, лязгнув железом, остановилась электричка. Коротко выдохнули пневматические двери. Голос вдруг стих и стало слышно, как в лесу барабанит дятел.
- Ну что ж, осознал, теперь пойду каяться – почти весело подумал Сергей Дмитриевич и двинулся к трибуне.
Сверху, с самой вершинки невысокого голубого ящика, всё виделось другим. Весь мир расступился перед Сергеем Дмитриевичем. Стали ниже сосны, виднее стали люди, пришедшие сюда осудить зловещий ленинизм-сталинизм. Поношенные пальто стариков и добротные куртки людей помоложе. Крыши автобусов тоже оказались внизу, и стало видно, что они аккуратно сварены из прямоугольных жестяных листов. Даже небо придвинулось, и стала ближе его умопомрачительная лазурная, весенняя глубь. Дятел смолк. Сергей Дмитриевич остался один на один с решётчатым шариком микрофона. Чёрный шарик смотрел ему прямо в рот.
- Я – сказал Сергей Дмитриевич – хочу попросить прошения у своего народа.
Удивительно, как красиво и мощно зазвучал его голос. Он доносился отовсюду. Он летел из чёрных усилителей и отражался от рыжих стволов сосен.
- Я хочу попросить прощения за то, что состоял в Коммунистической партии.
Люди, стоящие вокруг на трибунке негромко захлопали. Люди, стоящие внизу, хлопать не стали. Послышались возгласы, странные и злобные:
- Вот сейчас партбилет вынет, и будет жечь в хрустальной пепельнице!
-А я тоже в партии был, однако, каяться не лезу.
И чей-то визгливый голос снизу вдруг неприятно резанул по ушам.
-Вот такие, как он, нас и сажали. Вот из-за них я свою жизнь в лагерях угробил.
Сергей Дмитриевич скосил глаза вниз и увидел двух стариков, стоящих под самой трибуной. Один из них был маленький, сухонький и сморщенный. А другой – высокий, широкоплечий и белобородый. Он стоял, чинно выложив свои широкие ладони на рукоятку суковатой трости.
Вскрикнул тот, маленький старичок. Он и сейчас что-то говорил своему высокому приятелю, показывая пальцем на трибуну и дёргая его за рукав пальто. А высокий, вдруг посмотрев на Сергея Дмитриевича, прогудел:
-Сидор Кондратьевич, ты очки-то дома что ли забыл?
-Нет, они при мне.
-Так надень их на нос и на парня посмотри. Когда Сталин-то умер, он ещё в школе учился.
-Надо же, парень – подумал, усмехнувшись, Сергей Дмитриевич.
Было смешно и странно, что его, уже пожилого человека, кто-то назвал парнем. Но по сравнению с этими древними стариками он и впрямь был несмышлёным парнишкой. Он действительно учился в школе, когда умер Сталин. В пятом классе. А они уже тогда были бывалыми лагерниками.
Сергей Дмитриевич подумал, что зря он полез на трибуну. Зачем высунулся? Чего ждал? Аплодисментов? Всеобщего одобрения? Надо же придумать такое, жечь партбилет в хрустальной пепельнице. Почему именно в хрустальной? Это было бы совсем забавно – вытащить из-за пазухи хрустальную пепельницу и, щёлкая зажигалкой, пытаться поджечь толстый красный картон. Нет, пусть партбилет и дальше лежит в верхнем ящике секретера. Это моё прошлое, моя молодость.
А день смерти Сталина вдруг возник в памяти каким-то тревожно-печальным воспоминанием. Огромные сугробы, серые стены, заплаканные люди. Тоскливая перекличка траурных паровозных гудков. И горы крупных жёлтых опилок, наваленные поверх снега. Тогда они жили уже не в Карелии, а в маленьком посёлке, в глухих лесах севернее Кирова.
Задор прошёл, стало тяжело и грустно. Неприятны стали стоящие вокруг люди, которые всегда выглядят так уверенно и, наверняка, знают, чего хотят. И те люди, что стояли под трибуной тоже вдруг стали неприятны. Чем он заслужил их злость и раздражение?
Не сказав больше ни слова, Сергей Дмитриевич сошёл с трибунки и побрёл между автобусов к тёмной, серой, асфальтовой дороге, на которой не было уже снега. Не держался на ней снег. Быстро съедали его крупные зимние протекторы шин. За дорогой тропка в деревню продолжалась, и было уже недалеко до первых заборов.
- Ну вот, я – то смог – сказал он самому себе. Или сыну.
- Я смог, а теперь очередь за тобой, сынок. Теперь ты смоги.
Сергей Дмитриевич не мог толково объяснить себе, что должен был смочь сын. Поверить в себя? Набраться сил и совершить что-то значимое? Или примириться с миром и с собой? Полюбить свою жизнь? Или всё вместе?
Он не собирался ни о чём говорить сыну, он просто знал, что смог. И верил, что когда-нибудь сможет найти такие слова, которым и сын в конце концов поверит. Эти слова были в мыслях, вертелись на языке.
- Живи. Видишь, как прекрасен мир вокруг. Этот мир создан для тебя и ты для него. Нужна страшная сила, для того, чтобы жить. И она у тебя есть. Поверь в свою силу. И живи.
Впереди поблёскивал выкрашенный малахитовой зеленью купол церкви. Солнце уже начинало садиться за лес. Оно приветливо светилось в каждом окне тёплым оранжевым бликом. Ветер стих, и дым из заводской трубы поднимался прямо к небесам пушистым розоватым столбиком.
Вдруг Сергей Дмитриевич повернулся и широким шагом пошёл, почти побежал назад к трибуне. Он взбежал по дощатой лестнице и опять остановился посреди ораторов, которые всё ещё говорили об упадке нравов, бездуховности и коррупции. Пробежка не прошла для него даром, он тяжело дышал и не мог вымолвить ни слова. А люди на трибуне - женщина в белой куртке, молодой человек в длинном пальто, священник и ещё какие-то, кого он не успел разглядеть, все смотрели на него с удивлением. Или с надеждой.
Для чего он вернулся? Что хочет сказать ещё? А Сергей Дмитриевич, отдышавшись, виновато улыбнулся и сказал негромко и без микрофона:
- Извините, я у вас пакет забыл.
Пакет стоял тут же. Он был прислонён к стенке, и никто из присутствующих не обращал на него внимания. Схватив белый пакет, Сергей Дмитриевич сбежал по той же лесенке вниз и вскоре капюшон его синей «аляски» закачался где-то далеко между сугробами.
- Хорошо, что про пакет вспомнил – подумал Дмитрий Сергеевич, поравнявшись с воротами крайнего дома.
В пакете лежали хлебные корки, картофельные очистки, твёрдые капустные кочерыжки. Это был корм для кроликов. Прожорливых ушастых зверьков приходилось кормить через день. Если этого не делать, они сначала сожрут всю подстилку из сухого сена, а потом будут грызть дерево собственных клеток. Сергей Дмитриевич каждый раз накладывал кроликам свежего сена, бросал по горсти очистков и мелкие морковки. Из кроличьего пуха Надежда Петровна вязала красивые серые с красным пинетки для детей, которые Сергей Дмитриевич продавал, стоя у дверей молочной кухни. Молодые родители, которые приходили за молоком для своих детей, охотно их покупали.
Свидетельство о публикации №211030600688