Мишка Репетитор, Мухач Кляйн и Махмутка из Парка
Посвящаю памяти
Тамары Павловны Мусатовой,
педагога Божьей милостью
…и трусость, несомненно,
один из самых страшных пороков.
Так говорил Иешуа Га- Ноцри. Нет.
философ, я тебе возражаю: это
самый страшный порок.
М. Булгаков. Мастер и Маргарита
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Светлым майским вечером 1956 года они прогуливались по Кругу. Они – это компания друзей из 10 А: Искандер Валеев, Владимир Голованов, Виктор Лазарев, Рогулин Пётр, Салихов Наиль, Рустем Сафиуллин. А Круг – это маршрут, которым прогуливались вечерами со времен незапамятных все поколения старшеклассников школы №70. Основными точками Круга, если двигаться по часовой, были: школа, садик, где учащиеся выясняли отношения, управление завода, дворец культуры – парк, банк, райком партии – райисполком и опять родная семидесятая. И полчаса не уходило на прохождение одного круга, коли двигаться прогулочным шагом и нигде не останавливаться.
Трудно сказать, чего было больше в той поре для друзей из 10 А – радости или грусти. Легче указать на «местонахождение» этих чувств. Радость была преимущественно на поверхности, а грусть затаилась где-то глубоко внутри. Грусти не могло не быть, потому что истекали последние дни прощания с детством и юностью, а впереди грозно маячила та желанная когда-то свобода, о грузе которой эти ребята уже начинали догадываться.
Как всегда, прогуливались друзья не спеша. Встречали на Круге мальчишек и девчонок из своего класса, параллельного Б, из девятых, восьмых. Около одних останавливались, заговаривали, не торопясь курили. С другими обменивались кивками, улыбками, репликами.
А кто-то из этой гуляющей публики кого-то будто бы не замечал, чтобы через несколько минут с тщательно скрываемым нетерпением встретить её (его) в другой точке Круга – и опять «не заметить». Полный счастья и ошибок миг юности, а для наших друзей уже, стало быть, уходящей юности.
Совершая очередной круг, друзья встретили свою одноклассницу Машу Зименкову, общую любимицу не только их компании, но, пожалуй, и всех мальчишек 10 А. Да, многие вздыхали по симпатичной блондинке Маше, простой в обращении отличницы (уверенно шла к серебряной), этой энергичной и спортивной, несмотря на склонность к полноте, девчонке. Но повезло Салихову Наилю. На нём остановила свой выбор Маша Зименкова уже к десятому классу.
Салихов и Зименкова заметно приотстали от компании (чтобы потом и вовсе исчезнуть), а Петя Рогулин, ближайший друг Салихова, тоже убавил шаг, не желая выпускать парочку из поля зрения.
— Третий лишний. Фигурка не только вечная, как мир, но ведь и жалкая, — философски зубоскалил Голованов, будущий физик-теоретик.
(К несчастью, Голованов ошибся. Недолго Рогулин будет ходить в качестве третьего лишнего, потому что весна 1956-го окажется для его друга Салихова последней. Наилю не хватит одного балла, чтобы поступить в химико-технологический институт, а потому осенью он устроится грузчиком в бригаду отца, работавшего на одной из местных фабрик. А где-то в конце ноября этот здоровый и красивый парень сгорит за каких-нибудь два дня.
— Уж очень красив был. Такие вообще-то младенцами уходят, а он до восемнадцати дотянул, - так будут умствовать по поводу его ранней смерти некоторые взрослые соседки Салиховых.
Конечно, Наиль был очень красив. Шапка густых черных волос, нежная смуглая кожа, черные глаза на фоне больших и белоснежных белков, длинные ресницы, красные чувственные губы, стройная фигура. «Господи, да это же образчик восточной красоты!» - как-то по-бабьи и тихо ахнул географ Фёдор Владимирович, когда Наиль учился ещё в седьмом классе.
А ровесники Наиля, кивая на бокс, будут придерживаться более правдоподобной версии. Наиль занимался боксом у известного в городе любителя поддать. А у такого на тренировках всякое могло быть. Говорили, что в тот злополучный ноябрьский вечер спаррингом Наиля оказался парень совсем иного веса и опыта. Несмотря на недомогание, Наиль на следующее утро встал и пошел на работу. А после обеда ушел домой, лег, чтобы никогда не встать. Но никто эту версию не расследовал. Да и кто будет заниматься подобным делом в первом в мире рабоче-крестьянском государстве, когда из жизни вот так внезапно уходит грузчик и сын грузчика?..
Несчастье сблизит Зименкову и Рогулина, через несколько лет они поженятся. Так что одному Богу известно, кто в этой жизни окажется третьим лишним.)
Но у здания райкома партии шуточки и разговоры как оборвало, там десятиклассники остановились, оторопело глядя на происходящее…
На асфальтированной площадке, где в дневное время дожидались своих хозяев легковые автомобили, и неподалеку от скамейки, на которой любили посидеть вечерами питомцы семидесятой, лежал Мишка Дубицкий из 8 Б в окружении нескольких восьмиклассников и девятиклассников. Лежал на спине, подтянув к животу колени, прикрывая ладонями промежность. Уже без крика, но все еще раскачиваясь и срываясь иногда на стон, он смотрел открытыми теперь глазами, большими и выпуклыми еврейскими глазами, в небо Земляничной слободы. Смотрел с какой-то странной пристальностью, словно предчувствовал неизбежность окончательного созревания в будущем того главного вопроса, с которым он обратится когда-то к небу… По-видимому, он приходил в себя и самая нестерпимая боль была позади. Один из его приятелей держал футляр Мишкиной скрипки.
От мала до велика знали в семидесятой Мишку Дубицкого, Мишку Репетитора, Мишку Скрипача. И многие любили его. Любили за щедрость его душевную, неизменную готовность помочь, за скромность, которой отличники обычно не отличались, и еще за искреннюю, очень естественную для Мишки беззлобность нрава. Впрочем, на ребят, чьё детство пришлось на суровое военно-послевоенное время, вот это последнее качество его должно было действовать как красная тряпка на быка, несмотря на все Мишкины плюсы. Возможно, так оно и было бы, если б они безошибочно не угадывали за редкой Мишкиной беззлобностью такой же редкости твердый характер.
Конечно, многие пользовались добротой Мишки. В особенности не рубившие в математике. Иногда он оставался с ними в школе после уроков, но нередко они приходили в просторную квартиру Дубицких, где у Мишки была своя комната. И он объяснял и объяснял им материал, который они не поняли на уроке по причинам самым разным. На это репетиторство уходила уйма Мишкиного времени. Его родичи не переставали удивляться тому, как он успевает-таки учиться на одни пятерки и в общеобразовательной, и в музыкальной. Иногда это удивление перерастало в возмущение. Римма Давыдовна, мать Мишки, рыжеватая, полная, болезненная, давно не работавшая женщина, в один прекрасный день выходила на звонок сама и кидала оробевшим пацанам:
— Миши нет! И не будет!!
Потом, наступая на сына, выкрикивала наболевшее:
— Мне надоело подтирать за ними в туалете! Они привыкли мочиться на забор! Мне надоело нюхать пот их дырявых чулок! Мне надоело смотреть, как эти недоумки подрывают твоё и без того слабое здоровье! Ты забыл, как в семь лет болел целых полгода! Из-за них ты не высыпаешься, редко бываешь на свежем воздухе! И вообще – в кого ты?! Ты только внешностью в меня, а характером весь в неё! (Тут Римма Давыдовна кивала в сторону комнаты Генриетты Борисовны, её свекрови и Мишкиной бабушки.) Иногда я сомневаюсь в том, что ты мой сын, но точно знаю, что ты внук этой старой дуры!
И Римма Давыдовна, пользуясь частым отсутствием в доме своего мужа, вечно занятого работой крупного инженера-строителя, смело переводила гнев с сына на тихую свекровь. И вот тогда начинались безобразнейшие сцены…
И хоть мать ругала сына и искренне сожалела о том, что он не такой, как все, но втайне гордилась именно тем Мишкой, каким он был, - «странным еврейский мальчиком», как она называла его порою.
Генриетта Борисовна, тоже отличный математик, чтобы как-нибудь облегчить репетиторский труд внука, брала часть неуспевающих на себя. Она не занималась с ребятами, которые оказывались подопечными Мишки по причине лености мысли, эту публику старая проницательная женщина распознавала легко. Она бралась заниматься с пацанами или малоспособными, или с теми, чьи способности были плотно придавлены семейными обстоятельствами. И за несколько лет Генриетта Борисовна помогла доброму десятку мальчишек. Почти все они поступили в техникумы, а двое даже в вузы. Многие ли из нас могут похвастаться тем, что бесплатно, за одно глухое, неловко сказанное «спасибо» участвовали в определении судьбы не целого десятка людей, а всего лишь одного-двух человек?..
Родом из XIX века, красивая и в старости ослепительной сединой, всегдашней подтянутостью и выражением лица, то доброго, то строгого, то задумчивого до отрешенности, скончалась эта тихая и прожившая трудную жизнь женщина в начале шестидесятых. Вспоминают ли ее – пусть иногда – добрым словом те, кто обязан ей обретенной специальностью, судьбой? Дай-то Бог.
Стало быть, знали и любили в семидесятой Мишку Дубицкого. И самые поганые и тупые из приблатненных подростков в школе не решались тронуть Мишку пальцем.
А в тот майский вечер тронули. Поза Дубицкого была очень характерной, и друзья из 10 А, оторопевшие только на мгновенье, поняли, что примерно произошло тут считанные минуты назад. Первым – стремительно! – подошел к Мишке Рустем Сафиуллин.
Вот уже год в семидесятой Рустема звали Мухачом Кляйном, а намного раньше того просто Кляйном. Кличку «Кляйн» он схлопотал, когда в пятом классе стали изучать немецкий. Кто автор кликухи, никто точно не знал, и Рустем со временем потерял всякую надежду вручить автору «гонорар». По-видимому, она была рождена тихим шипом, как-то за спиной. Понятно, намекала на его ростик, который только в перспективе обещал стать наполеоновским. Но Рустем сызмала был спортивным и крутоватым, а потому он мало кому позволял называть себя Кляйном и его часто можно было видеть в садике, в котором учащиеся семидесятой выясняли отношения. Всем обидчикам морду не набьешь, но стараться надо. Вот Рустем и старался, начиная с 1950-51 учебного года. Опыт, обретенный в садике и вне его, прямехонько привел Рустема, когда он закончил восьмой класс, в спортивный зал. Ему повезло, он занимался боксом у одного из самых талантливых и интеллигентных тренеров в городе. И очень скоро стало очевидным для многих, что у этого парнишки не только задатки классного уличного бойца. Рустем оказался и прирожденным боксером. Он обладал двумя редкими для мухачей качествами: сильным ударом и способностью держать сильные удары. Оставалось только наращивать технику. Никто из его друзей не сомневался в том, что Рустема ждет большое спортивное будущее. Даже его многоопытный тренер верил, что когда-нибудь Сафиуллин будет блистать в наилегчайшем весе в масштабе Союза, а стало быть, и Европы. Итак, из-за веса, в котором Рустем работал, его кличка и обрела дополнение.
Склонившись над Дубицким, Рустем спросил коротко, категорично:
— Кто Мишку?
Восьмиклассник, державший футляр с Мишкиной скрипкой, невольно повинуясь требованию лаконичности и быстроты, ответил без промедления:
— Махмутка… Махмутка из Парка.
Рустем коснулся рукой Мишкиного плеча. Дубицкий, не глядя на него, тихо сказал:
— Погоди, Рустем. Сейчас сам встану. Погоди немного…
Рустем выпрямился, спросил у Мишкиного приятеля:
— По яйцам?
— По яйцам.
Махмутка из Парка… Да, все верно, семидесятая школа тут не виновата. Но это же семидесятая – в лице вот этих семерых пацанов из восьмых и девятых, которые стояли рядом с поверженным Мишкой, - не отвела страшный и коварный удар…
Рустем опалил ребят яростью черных, быстро влажнеющих глаз. Задержался взглядом на красивом и мужественном лице девятиклассника Кутепова. Тот был из подающих надежды боксеров в первом полусреднем. Кутепов хмуро отвел глаза.
— Махмутка, пес шелудивый…Опять забакланил, - сказал Рустем, продолжая алеть пятнами на щеках. — Но на этот раз…давно он ушел? Куда?!
Кроме Кутепова, заговорили чуть ли не все пацаны. Их как прорвало после долгого молчания. Смешавшись с выпускниками, они стали рассказывать о том, что произошло здесь несколько минут назад, как, мол, неожиданно все произошло. Каждый говорил о своем видении происшедшего, и каждый уже пытался нащупать, отыскать то обстоятельство, которое оправдало бы его бездействие и трусость.
Рустем не стал слушать этот базар. Посмотрев вслед Дубицкому, неуверенно ковылявшему до скамьи в сопровождении своих двух одноклассников, он ушел. Легким и быстрым шагом пошел он в сторону Песчаной, куда, как сказали ему, смылся Махмутка. Спохватились его ребята, когда он был в метрах ста от них. И сообразив, куда он идет, крикнули ему вдогонку, что под пиджаком у Махмутки топор. Но Рустем уже ничего не слышал, он легонько, словно воздушно пересек дорогу в месте поворота и вышел на улицу Песчаную. Там он остановился на несколько секунд, всмотрелся вперед, потом пошел, постепенно набирая скорость.
Поспешили в сторону Песчаной и его друзья из 10 А.
Действительно, Махмутка из Парка взбесился опять.
Худо кормленый, из беднущей и матерно пьющей семьи, вечно грязный, с лицом, казавшимся испитым уже к семнадцати годам, Махмутка был любимчиком если не всего Парка, то, во всяком случае, большинства его взрослых блатных компаний. Пожалуй, вот такой шкет, общий любимец, был в любом парке тогдашнего времени.
Трудно понять мотивы благосклонного отношения Парка к Махмутке, как вообще трудно понять, до самого-то конца, капризы любого нечистого мира. Тут можно только предполагать. Быть может, любя и балуя несчастненького Махмутку, жестокий мир Парка реализовывал тем самым свою потребность хоть кого-нибудь и что-нибудь любить и жалеть?.. Пришел Махмутка в Парк тринадцати лет от роду, и за несколько лет его так избаловали, что к семнадцати годам он стал законченным гаденышем.
И время от времени он бесился. Ему всегда-то ничего не стоило унизить, ударить человека, а в периоды бешенства он был особенно невыносим и опасен. Но в те майские дни Махмутка взбесился не так, как всегда. То был приступ отчаяния.
А дело заключалось в том, что он предал лучших своих корешков, главных своих взрослых покровителей. Очистили они в апреле один гараж, один богатый (богаче, чем иная квартира) частный гараж, принадлежащий какой-то шишке районного масштаба. Все сделали довольно чисто. Благодаря Махмуткиной неосторожности и какому-то особенному его неумению ждать милиция вышла на след. И за несколько дней до описываемого события в милиции состоялась первая беседа с ним по поводу гаража. Верный своему кодексу чести, Махмутка и не думал раскалываться. Даже в том случае, если его начнут бить. Побои ему уже случалось терпеть, особенно когда он оказывался за пределами родной Земляничной слободы. И точно, два тяжелых удара молоденького сотрудника не подействовали на него. Да и бил этот парень как-то незнакомо, культурно, не оставляя даже ссадин, а не так, как били людей в Парке: чем придется, куда придется, до лужи крови, до деформации жертв. Оба раза Махмутка вырубался на несколько секунд, как-то даже приятно вырубался, затем приходил в себя с новым и интересным для него ощущением: голова пока не болит, но она будто не его, а он славно так продолжает плыть и плыть… Зато опять подвели неосторожность и всегдашнее его неумение думать, когда разговор с ним продолжил другой сотрудник, пожилой, сдержанный и приветливый. Ну, известное дело: сказав «а»… Кончилось тем, что узнали от него все, что требовалось. Такой прессинг испытал на себе тогда Махмутка, какого еще не испытывал!
Махмутку отпустили в тот же день, когда взяли его взрослых друзей. То ли потому, что он несовершеннолетний, то ли потому, что его роль в этом деле была скромной (стоял на шухере), то ли по какой другой причине, но его пока отпустили. Уж лучше бы не выпускали! Несмотря на отсутствие привычки думать, немного ему понадобилось времени, чтобы до конца осознать то страшное и непоправимое, что случилось с ним. Конечно же, в первую очередь он переживал сам факт своего предательства. Предательства, совершенного неожиданно для него самого: еще недавно он не поверил бы в возможность такого! Пусть это предательство по неумению соображать, по неопытности, но ведь — предательство! Лучших своих друзей! Но если б только эти переживания мучили его…Нахлынул страх и перед днем завтрашним. Его страшила не столько физическая расправа Парка (пусть будет она, но только не самой крайней!), сколько изгнание из него. Ведь Парк был для него не просто местом времяпрепровождения, а гораздо большим — Домом, Родиной, Судьбой. Только в нем, в Парке, заключался смысл его, Махмуткиной, жизни. Короче, чувствовал он себя так, как, наверное, чувствует себя фанатик-сектант, которому грозит изгнание из общины, или как фанатик партийный накануне неизбежного исключения из партии.
Махмутка запил и взбесился, когда узнал, что его друзей взяли.
Обходя Парк стороной (хотя никто еще тогда не знал о его предательстве), Махмутка, полупьяный, ненавидящий, бродил по вечерним улицам и переулкам слободы, задирая незнакомых и знакомых ему людей, не останавливаясь даже перед возрастом. И перед силой тоже. Отчаяние породило взлет необыкновенной смелости. В прежние периоды бешенства Махмутка, постоянно ощущая за спиной силу Парка, бил людей все-таки выборочно. Он, если не был в стае, никогда не осмеливался задеть незнакомого мужчину, физически явно крепкого. А сейчас, несмотря на непривычное ощущение пустоты за спиной, он не останавливался перед силой. И накануне, в вечер, предшествующий описываемому, он был побит. Незнакомый мужик сделал бы из него отбивную, если бы не сердобольные старушонки. Но и этот случай не остудил Махмутку. Просто вместо ножа, который тот мужик легко и презрительно сломал одним усилием кисти, он прихватил с собой на следующий день маленький топор. Махмутка явно искал на свою задницу то приключение, которое позволило бы ему уйти от позорного для него процесса, уйти за решетку не предателем, а героем. Он тупо верил в такую возможность, а потому все продолжал чего-то искать.
Оказавшись в этот вечер у здания райкома партии, Махмутка не хотел подходить к группе ребят из семидесятой школы, потому что минут пятнадцать назад он походя грабанул в тихом переулке пожилого человека. По-видимому, тот шел из магазина домой, и Махмутка, пристроившийся к нему сзади, разглядел, что в старой хозяйственной сумке среди прочих продуктов лежит и бутылка водки. Выхватил из сумки только водку и банку рыбных консервов. Он мог спокойно убежать от инвалида с палкой, но не сделал этого. Когда мужчина повернулся к Махмутке, того ничто не остановило: ни глубокие, как шрамы, морщины на лбу пожилого человека, ни его хромота, ни орденская колодка на стареньком пиджаке. Выдержав долгую паузу, подонок опрокинул в бурьян старого солдата многократно отрепетированным ударом ноги в живот…
Так что не до ребят было Махмутке, когда он поравнялся с райкомом партии. Хотелось уйти еще подальше от места происшествия и в той забегаловке «Пиво-воды», что голубела в самом конце Песчаной, принять первую порцию сучка.
Но счастливый вид Кутепова заставил его остановиться. Ребята сидели на скамейке, а Кутепов, крепкий, рослый, прилично одетый, стоял перед ними и, пружиня стройными, широко расставленными ногами, что-то рассказывал. Он замолчал, когда почувствовал на себе долгий взгляд Махмутки. А Махмутка смотрел учителем: сурово, строго, осуждающе. На площадке установилась напряженная тишина. Махмутка не знал ни одного из них, а его знали все присутствующие, кроме Мишки. Мишка редко гулял по Кругу и оказался у райкома случайно. Возвращаясь из музыкальной школы, он присел здесь, чтобы минут пяток поболтать с одноклассниками.
Тишина стала еще напряженней, когда Махмутка приблизился к Кутепову. Красивое и мужественное лицо Кутепова стало бледнеть… Руки у Махмутки были жидковатые, а потому он предпочитал бить другими конечностями, которые были явно покрепче (в детстве гонял тряпичный мяч). Он и сейчас примерился для удара ногой, но все же передумал. По большому своему опыту он знал о причине таких быстрых побледнений, и ему стало скучно. Но гнев на милость он сменил не только из-за моментально выброшенного Кутеповым белого флага. Тяжесть бутылки во внутреннем кармане пиджака, холодок консервной банки в боковом напомнили ему о предстоящей радости, и он решил пошутить, повеселиться.
— Ты, курица, поди сюда! – поманил он пальцем Мишку, сидевшего на краю скамьи с футляром на коленях.
Ребята взглянули в сторону Дубицкого. Действительно, в тот момент в его облике было что-то от курицы. Может, от того, что нахохлился.
Мишка, смотревший на Махмутку взглядом внимательным и несколько удивленным, не тронулся с места. Заинтригованный, но еще не взбешенный, Махмутка подошел к нему сам. И только тут разглядел глубину Мишкиного взгляда. Чутьем гада он безошибочно почувствовал, что вот это некрасивое лицо куда интереснее того, Кутеповского. Кивнув на футляр, спросил вкрадчиво:
— Ты можешь играть «Цыганочку»? Ну ету: цыганычка, опа-опа, цыганычка чирнажопа…
Мишка странно улыбнулся.
— Смогу.
— Сыграй, Абгам. А я сбацаю.
Но Мишка продолжал сидеть и открытым, не прячущимся взглядом рассматривал Махмутку. Тот завелся. Снял с Мишки очки, удивленно заметил:
— Какой шнобель у тебя, Абгам!
Сидевший рядом с Дубицким восьмиклассник тихо попросил:
— Махмут, не трогай Мишку. Хороший пацан…
Махмутка отошел на несколько шагов назад, положил очки на асфальт, поднял носок стоптанного башмака.
— Жидок, будешь играть «Цыганочку»?
Мишка отрицательно покачал головой.
— Тебе я не буду играть и «Чижика-Пыжика».
Махмутка и тут не взорвался. Казалось, он не без удовольствия входил в роль кроткого и терпеливого мальчика. Все-таки артист он был немного, этот Махмутка. Его бесцветные брови недоуменно поползли на лобик.
— Как? И ету не будешь? – И он наиграл пальцем на губах известную мелодию: - Ым-ба, ым-ба, ым-ба-ба, ым-ба, ым-ба, ым-ба-ба… И ету?
— И ету, и ету, - улыбнулся Мишка. – А зачем? У тебя и на губах хорошо получается…
Вот тогда Махмутку затрясло, и он с силой накрыл очки всей подошвой. Раздался хруст.
Инстинктивно подавшись в сторону очков еще до того, как Махмутка накрыл их башмаком, Мишка успел сделать всего пару шагов…
Забыв о топоре, однако не мало сосредоточив внимания на сохранности бутылки, Махмутка врезал Мишке ногой. Точно попал в то самое место, по тому нежному и очень важному для будущего мужа и отца месту. Да, бутылка ветерана спасла Мишку, иначе удар – при такой-то точности попадания – мог оказаться последним в его жизни страданием. И все равно удар был достаточно сильным. Уронив футляр, Мишка рухнул на асфальт. Скрючившись, стал кататься по грязной площадке…
А Махмутка поднял упавший топор, мгновение подержал его в руке, пробуя пальцем лезвие и не спуская глаз с тех ребят, которые вскочили со скамьи. Когда понял, что ему ничто не угрожает, сунул топор поглубже за ремень, застегнул длинный, явно с отцовского плеча пиджак и пошел прочь, не обращая внимания на крики остановившейся женщины.
Рустем увидел Махмутку почти сразу, как только вышел на Песчаную. Тот шел по самой середине тихой Песчаной, похожей на улицу небольшого районного центра. Шел, не подозревая о том, что возмездие в лице Рустема приостановилось всего на несколько секунд, что совсем уже близко то приключение, ради которого он прихватил топор. Шел не спеша, однако более половины улицы было позади.
Рустем сообразил, что Махмутка движется к пивной. Вот недалеко от голубенькой, прикинул Рустем, он и пристопорит его. Не сворачивая на деревянный тротуар под прикрытие деревьев, Рустем – в полной уверенности, что Махмутка не уйдет от него, если даже, почуяв недоброе, оглянется сию же секунду, - быстро двинулся за ним следом. Решил, что бить будет баклана только ногами, как тот Мишку и многих других. И что первый удар – непременно по яйцам, как тот Мишку. Представив себе Махмуткино лицо, испитое, старообразное уже в 17 лет, в грязных веснушках, всегда вызывавших у него брезгливое чувство, упорно недобрый взгляд его глаз и их сладенько-ласковый прищур, когда Махмутка находился в компании своих взрослых покровителей, Рустем не выдержал и с быстрого шага перешел на бег.
Несколько позже раздался автомобильный сигнал. Был он неожиданным, Рустем резко свернул в сторону, приостановился… Милицейский автомобиль тихо поравнялся с ним. За рулем сидел молодой милиционер, рядом с ним пожилой человек с глубокими, как шрамы, морщинами на лбу, с орденской колодкой на заношенном пиджаке. Милиционер, кивнув на Рустема, что-то коротко спросил у пожилого человека. Тот мельком взглянул на красивое и чистое лицо десятиклассника, резко покачал головой и так же резко выбросил правую руку в сторону Махмутки.
А Махмутка тоже оглянулся на сигнал. Хоть и отделяли его от автомобиля метров 150, пожилой человек все же узнал его. Видно, неплохое зрение было у этого не старого еще человека, закончившего войну примерно сорокалетним. Да и запомнил он, хорошо запомнил эту зловещую фигурку.
Махмутка колебался не более двух-трех секунд. Зная улицу неплохо, побежал в сторону домов, стоявших в конце Песчаной. Только в тех больших дворах-лабиринтах, густо заставленных всякими сараюшками, можно было незаметно забросить в майскую крапиву топор, а в лучшем случае спрятаться и самому. Почему-то пропало желание попасть в милицию по причине геройского поступка. Но главное: не успел он еще совершить что-нибудь такое, что заставило бы весь Парк разинуть пасть от удивления, перед чем съежилась бы, уменьшилась в размерах его вина предательства. Но дыхалка, несмотря на юность, была порядком сбита табаком и водкой. Махмутка бежал плохо и сам чувствовал это.
Когда он побежал, водитель спокойно и неторопливо переключил скорость.
Рустема ошеломил такой неожиданный поворот событий. Ему не хотелось верить, что Махмутка теперь уже не его, что Махмутку остановят руки чужих и равнодушных людей. Рустем знал, что эти люди, а потом и другие, тоже выполняющие за зарплату свой профессиональный долг, не преподадут этой в грязных веснушках сволочи такого урока, который преподал бы он, Рустем. Ведь коли Махмутка в состоянии хоть что-нибудь понять, то наказать его должен сейчас его ровесник, знакомый ему парень из одной слободы.
И Рустем рванул за автомобилем. Бежал так, как бегал в классе только он. Бежал потому, что привык доводить борьбу до самого конца, даже вопреки здравому смыслу. И была еще надежда, что Махмутка уйдет от милиции, скроется во дворах, где Рустем его непременно отыщет, потому что дворы эти он знал превосходно. Бежал с возрастающим чувством отчаяния. Остановился, когда визг тормозов раздался у самых Махмуткиных ног…
Рустем подошел к крепенькому палисаднику, которым детский сад отгородился от улицы, и резким, очень резким ударом ноги высадил одну доску напрочь. Ударом именно такой силы он и хотел начать свой урок Махмутке. Вряд ли Рустем пошел на этот жест в надежде оказаться сейчас в одном кузове с Махмуткой. Не разгуляешься там от всей души. И не дали бы. Так что то был просто жест отчаяния. Даже не посмотрев, как два милиционера тащат Махмутку в «воронок», Рустем уселся на землю возле палисадника и уставился взглядом на ботинок, которым он высадил доску.
К нему подходили друзья, на чьих лицах было выражение величайшего облегчения. Не того они боялись, что Махмутка применит топор. Тут они были спокойны за Рустема. Их страшило другое: что в необычном гневе своем Рустем нанесет роковой удар – роковой прежде всего для него самого.
х х х
Итак, в тот светлый майский вечер 1956 года достойно повели себя в двух компаниях школьников только двое. В одной компании не согнулся духом только Мишка Репетитор, только он, тихий очкарик, принял Махмуткин вызов. А из подошедших десятиклассников только Мухач Кляйн решил наказать подонка.
Конечно, если бы знали ребята истинное положение Махмутки, все было бы иначе. Всадил бы в Махмутку разумный, трусоватый, но самолюбивый Кутепов одну из любимых его серий. Всадил бы сразу после взгляда на него упор, и с Мишкой не случилось бы тогда ничего. Но не сделал этого Кутепов, не встал между Махмуткой и Мишкой никто из остальных восьмиклассников и девятиклассников. Потому что все они полагали, что за спиной у Махмутки – Парк, та нечистая и беспощадная сила, которой, как казалось ребятам, совсем нечего терять. А им, учащимся старших классов, уже было что терять. Уже дорожили они тем малым, чего достигли, и еще больше дорожили тем, что проклевывалось в дне завтрашнем. Естественная любовь к жизни, к самым близким, к своим способностям, своему телу, естественная устремленность к благополучию и успехам грядущего дня – все эти понятные и естественные вещи становятся великим грехом, когда в жертву им приносится что-то очень важное.
Существуют истины, которые, несмотря на всю их внешнюю простоту, понятны немногим. Немногим открыт их глубинный смысл. Вот также и с трусостью, как самым страшным пороком. Лишь немногие догадываются о той разрушительной силе этого порока, которая и делает его самым страшным. Трусость разрушает как отдельного человека, так и совокупность людей, которую принято называть нацией, народом. В деле разрушения человека и нации никакой другой порок не в состоянии даже близко конкурировать с названным.
Вспомнились монологи Шулубина из «Ракового корпуса», прочитанного мною давно, еще в самом начале восьмидесятых. Это страстные монологи героя повести о собственной трусости и трусости повальной, трусости миллионов. Если самого себя интеллигент Шулубин судит самым беспощадным судом, то остальным, то есть миллионам, он великодушно оставляет лазейку. Вот выполненная с математическим изяществом фраза-формула, которая смутила меня тогда, озадачила, поразила: «У больших народов такой закон: все пережить и остаться!»
Остаться, остаться… Но – какой ценой?!! Если ценой дальнейшего саморазрушения, то ведь какой-то заколдованный круг получается!
А разве тот же чеченский народ не хочет остаться? Ах да, я и забыл, что речь идет о законе, по которому живет большой народ…
А может, то и не лазейка вовсе, а действительно закон, может, мне просто не дано постичь его?.. Может быть, может быть.
И все равно прошу и прошу: Господи, пусть хоть один из моих пацанов – пусть и запоздало, в старости, уже перед лицом неизбежного, когда со всей очевидностью станет ясно, что бесконечно оставаться нельзя, как ни хитри и ни пресмыкайся, - поймет во всей глубине то, что так выстраданно понял во сне человек в белом плаще с кровавым подбоем, прощенный в ночь на воскресенье сын короля-звездочета!
Вот такой незатейливый дидактический рассказ для юношества. Казалось бы, и точку поставить можно. Но у рассказа есть вторая часть, поскольку автор знает, как впоследствии сложились судьбы Махмутки из Парка, Мухача Кляйна и Мишки Репетитора.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Коротка и быстротечна жизнь человеческая, а жизнь баклана и того короче и быстротечнее. Само собой, это о Махмутке из Парка. Но по порядку.
В дополнение к душевным страданиям, которые испытал Махмутка, когда предал своих друзей, пришли страдания еще и физические, когда его на «воронке» привезли в милицию. Говорили тогда в Земляничной слободе, что попало Махмутке на все сто. Говорили, что бил его один милиционер из фронтовиков. Это похоже на правду, потому что в то время в милиции работало немало бывших фронтовиков, еще молодых и крепких. Понятно, это была расплата за хромого ветерана.
Но Махмутка не только очухался – выжил, с его здоровьем не произошло никаких необратимых изменений. Во всяком случае, он не мочился кровью, не выхаркивал из легких кровавые сгустки. По-видимому, фронтовики, пришедшие в милицию с передовой, так и не смогли стать хладнокровными палачами, по-видимому, отбивать у человека все жизненно важные органы так и не стало их любимым занятием.
Так что Махмутке повезло с самого начала его очередного приключения. Но жизнь такова, что человек, даже неглупый, о своем невезении знает гораздо больше, чем о везении. А уж что говорить о недалеком Махмутке. Он был уверен, что попал в полосу сплошной невезухи.
А везение не оставляло Махмутку и в дальнейшем. Так получилось, что по делу о гараже он не проходил вовсе, а срок ему дали исключительно за старого солдата. Уже через четыре года Махмутка был на свободе. Но если это везение было сомнительным, поскольку было куплено ценой предательства, то стопроцентность другого везения не вызывала никаких сомнений.
Тут нить повествования (впрочем, и не только она) заставляет рассказать еще об одной судьбе. Итак, очень коротко о Лехе Есенине, который и организовал так чисто и продуманно ограбление гаража. Есениным нарекли Леху в Парке, и кличку эту он получил не за счасливую способность к стихосложению, а за поразительное внешнее сходство с поэтом.
Так вот, в том 1956 году Леха передал на свободу еще из КПЗ, чтобы никто в Парке и пальцем не трогал Махмутку, где бы тот ни находился. Мол, после зоны разберусь с ним сам. А с пожеланиями Лехи Есенина не могли не считаться, так как он был одним из самых авторитетных парней в Парке. Совершенно очевидно, что Леха, которому, кстати сказать, повезло на трезвых и работящих родителей, и в самом деле жалел этого шкета.
В обывательской среде существует мнение, что в уголовном мире собрана вся нечисть нации. Это точка зрения везунчиков, плохо знающих жизнь вообще, а советско-российскую в частности. Ибо в криминальном мире, крохотным кусочком которого являлся Парк Земляничной слободы, всегда было, есть и будет немало ищущих, думающих, талантливых молодых ребят. Одним из таких был и Леха Есенин. О многом передумал в лагере этот умный парень, попавший туда в свои 21 год. Главным итогом его размышлений было следующее: да, плох тот лживый мир, от которого он пытался уйти шестнадцатилетним в мир Парка, но этот последний – еще хуже. Думал и о том, какую роль сыграл в его жизни Махмутка. И вовсе не оправдывая того (у Лехи отношение к предательству всегда было определенным), он все же решил, что Махмуткина слабость спасла его. Спасла, потому что по пьянке, вопреки всему лучшему, что было в нем, он мог когда-нибудь совершить такое, от чего не смог бы отмыться… Прежде всего – перед своей совестью не смог бы. И никогда, то есть до самой гробовой доски. Образование Лехи не позволяло ему додуматься до цепочки, которая неизбежно привела бы его к одному очень серьезному выводу, но он достаточно глубоко понял тогда в лагере, что с окончательной потерей человеком совести неминуемо приходит и его физическое разрушение.
Леха вышел на свободу где-то через год после Махмутки. Естественно, Махмутку не искал, он просто выключил его из своей жизни, как это сделал в отношении всего Парка. Недели две Леха приходил в себя, отогревался в родительском доме. И пил водочку. Не так, как раньше, но – пил. А поняв, что, не завязав с водкой, он, возможно, не завяжет и с прошлым, Леха выпил на исходе второй недели последнюю в своей жизни рюмку водки. В тот день Леха Есенин вновь стал тем, кем родился на свет, то есть Алексеем Константиновичем Ермолиным. И только по большим праздникам Алексей выпивал один-два бокала шампанского. Даже на собственной свадьбе, состоявшейся примерно через год после его освобождения, он не изменил своему правилу. Помню, железной воле этого парня дивились в начале шестидесятых многие в Земляничной слободе. И помню еще, как бывший одноклассник Алексея сказал мне в конце шестидесятых: «У Лехи какие-то особые нервы. Рабочие.» Может, и особые, может, и рабочие. Но показалось мне, что в словах этого главного инженера одного из самых крупных НИИ в Земляничной слободе прозвучало что-то похожее на зависть.
В 26 лет Алексей все начнет сначала. С детских лет любивший возиться с металлом и деревом, он устроится учеником токаря на завод, кормивший едва ли не половину слободы. К нему быстро придут и хороший достаток, и заметное положение на гигантском заводе, на котором человеку так легко затеряться, потому что профессиональные успехи Алексея окажутся поразительными. Всего через каких-нибудь три года ему будут давать задания, посильные только асам токарного дела, а задолго до его гибели пожилые технари будут говорить о молодом токаре почтительно, с придыханием: «О, это профессор!»
Погиб Алексей в 1973 году, 38 лет от роду. Ушел из жизни красиво, по-мужски. В тот роковой день он работал в вечернюю смену в своем металлическом цеху, расположенном на втором этаже. Ближе к концу смены на первом этаже, где не было работающих, кто-то случайно заметил огонь. В пожарную охрану позвонили моментально, но пожар разгорался так стремительно и в таком опасном направлении, что пожарников нельзя было пассивно ждать и пять минут. И Алексей, отчаянная головушка, рискнул сделать то, что из всех, кого еще не сдуло на улицу как ветром, сделать мог только он. Он решился вынести на улицу из поста газоэлектросварщика несколько баллонов с кислородом и пропаном…
Слава Богу, в этой стране торжественными и многолюдными могут быть не только похороны мерзавцев. Временами казалось, что у заколоченного гроба, в котором лежали останки Алексея, решила побывать вся Земляничная слобода. Провожавшая Алексея публика была на редкость разнообразной: от заводского начальства всех рангов до двух уголовных авторитетов, друзей покойного по молодости, с которыми он когда-то начинал в Парке. Эти двое, чьи имена давно уже стали легендарными в блатной среде Земляничной слободы, так и не смогли забыть такого красивого, такого отчаянного и такого надежного русского парня Леху по кличке Есенин. Саша Цыган и Гоша Беспалый прибыли упакованные во все черное на двух черных блестящих «Волгах» с сопровождением. Свежий холмик они покрыли прекрасными голландскими розами.
А с аккуратно завязанным пакетом Саша Цыган и Гоша Беспалый навестили дом Ермолиных только через несколько дней, когда вдова Алексея и старики его немного пришли в себя. Про содержимое пакета сказали вдове так: мол, это давний их должок Лехе, мол, за недосугом (жизнь такая, сплошные командировки) все не могли отдать, а вот теперь, мол, эти бабки покроют не только ваши расходы на похороны, все поминки, которые предстоят в году, установку памятника, но кое-что останется и вашим двум малолеткам.
Вот рассказал о судьбе Алексея Ермолина и на душе стало так, как, наверное, всегда бывает, когда исполнишь свой последний долг перед человеком.
Итак, за свое предательство Махмутка ничем не поплатился: по нему не только не прошлась бритва, он не схлопотал даже символического удара в пачку.
А везение и в дальнейшем не оставляло Махмутку. Пока он сидел, семья его переехала из Земляничной слободы в район, расположенный на другом конце города. Тяжелый во всех смыслах район, а в экологическом отношении один из самых страшненьких в этом большом промышленном городе, после его посещения человеку впечатлительному захочется повыть. Нельзя сказать, что переезд был связан со значительным улучшением жилищных условий Махмуткиной семьи. В сущности, из одного трущобного дома попали в другой, не менее трущобный. Но многочисленная семья получила дополнительные 20 квадратных, чему радовалась несказанно. Стало быть, новое везение Махмутки состояло в том, что там, на улице Кукаевской, где его никто не знал, он мог начать все по-новой, с белого листа. Одно время казалось, что он так и поступил. В году эдак 1962-м я случайно встретил его на Кукаевской. Узнал не без труда. Он прибавил в росте, нарастил мясо, веснушки его не показались мне грязными, одет он был прилично и чисто. Постояли самую малость (время для одной сигареты), но из беседы с ним можно было составить впечатление о том, как прошли два года его жизни после освобождения. Вот уже два сезона работал рабочим на плавкране на Волге. А это свежий воздух, хорошая жратва, сносный заработок и существенный приварок к нему, так как рядом рыбка. И даже женился месяц назад. И было видно, что Махмутка, если и пьет, то весьма умеренно, а не как раньше.
Когда Бог протягивает человеку руку помощи, ее надо непременно и с благодарностью принимать. Конечно, это связано с необходимостью совершить над собой громадное усилие. Но иначе – конец. А судя по тому, как дальше пошла жизнь Махмуткина, он в какой-то момент выпустил эту руку и тем самым повернулся к Богу спиной. Почему все случилось так, как оно случилось? Было бы упрощением считать, что Махмутка родился бакланом, а потому и должен был подохнуть таковым. Не думаю, чтобы бакланами рождались. И все-таки было что-то фатальное, неизбежное в его судьбе. Беда Махмутки заключалась в том, что у него кишка была тонка. Она не позволяла ему ни завязать с прошлым, ни сделать солидную карьеру в уголовном мире. Он был обречен оставаться бакланом.
О смерти Махмутки я узнал давно, еще в 1969-м. Информация была скупой: скончался в зоне, и случилось это несколько месяцев назад. А в 1985 году мне довелось посидеть за «рюмкой чая» с бывшим зеком, который родился на Кукаевской и жил там долго, до момента сноса его дома. От него-то я узнал более подробно о последнем периоде жизни Махмутки. Постараюсь передать этот рассказ, записанный мною тогда, в стиле рассказчика, только смягчая некоторые выражения.
Да, жил-был на Кукаевской такой парень. И точно, Махмутка был из Земляничной слободы. Хоть и пришлый, а быстро с нашими верховодами снюхался. Блатнились они, держали всю Кукаевскую в руках. Не знаю, работал ли он на плавкране, но помню, что работал грузчиком на фабрике, где валенки валяют. Вот там, на фабрике, он со своими дружками почистил кое-что. Ну, одно дело, когда ты чистишь рожу кому-нибудь в подъезде или пивной, и другое, когда руку поднимаешь на государственное имущество. Загремел он. Стал там в карты играть. Однажды проигрался совсем. Пришлось подставить очко. Еще раз проигрался. Заставили вафли принимать. И пошло, и поехало… Совсем опаскудился. А тут вышел на свободу мужик, который сидел с ним. И вся Кукаевская узнала правду. До жены слух дошел моментом. Долго не думая, поставила точку. И посылки прекратила отправлять. И, видно, что-то понял Махмутка. А когда до упора все понял – повесился.
Как это ни прозвучит, на первый взгляд, странно и жестоко, но я, поразмыслив об обстоятельствах смерти Махмутки, искренне порадовался за него. Сами посудите. Человек может очень глубоко пасть, но если еще есть в нем силы нравственные совершить над собой суд – человек в нем не умер до конца. А если нет в человеке этих сил остаточных, то не человек он уже вовсе. Такой на все способен. Ох, до чего же опасен падший человекоподобный, если он не в состоянии победить в себе все еще могучий инстинкт жизни!
А потому сидит во мне надежда, что Бог в 1969-м не стер Махмутку напрочь, как стирают запись с магнитофонной ленты, что Он еще даст (или уже дал) Махмутке шанс…
х х х
Судьба Мухача Кляйна, сложилась, на мой взгляд, удачно. И даже очень удачно, если иметь в виду, что в качестве уличного бойца он дрался аж до 29 лет. Ведь в одной из драк он запросто мог сложить свою голову. Одно дело – детские драки, случавшиеся в садике около школы. Там были железные правила: один на один, на кулаках (только попробуй спрятать в ладошке кусочек свинца!), лежачего не бьют. И совсем иное – драки взрослых.
Драки взрослых бывают разными. Вот, к примеру, схватился Мухач Кляйн с парочкой гадов на ночной и безлюдной улице Земляничной слободы. Это одна драка. А вот, к примеру, упрямый Теленок схватился с могучим Дубом в драке длиной в целую жизнь. Это совсем другая драка. Но какими бы разными ни были драки взрослых, драться всегда тяжело, если драка всерьез, насмерть, с противником сильным и беспощадным. Вот почему от этой части бытия многие люди бегут стремглав, при этом нередко прикрываясь высокими нравственными принципами.
Драться Мухач Кляйн прекратил как-то сразу. В 29 лет он женился, вскоре родилась дочь. Вот тогда Кляйн и завязал с донкихотством на улицах Города-на-Волге. А в 30 лет ушел с ринга. Как был чемпионом области много лет подряд, так и ушел чемпионом.
Сам Кляйн считал, что карьера боксера ему не удалась, что он не оправдал надежд тренера и друзей по спорту. Да и собственные надежды тоже. Его годы службы в армии прошли в Польше. И в Легнице ему довелось в 1961 году увидеть на телеэкране чемпионат Европы по боксу. Бои Виктора Агеева и Олега Григорьева привели Кляйна в восхищение. Ах, какой это был допинг! Ах, как стал работать тогда Кляйн на армейском ринге! Но к желанному европейскому рингу он так и не пробился. Люди, хорошо знающие Кляйна, по-разному объясняли его спортивный результат. Одни говорили, что он профукал, промотал свой боксерский талант в бесконечных и изнурительных уличных драках. Другие говорили, что ему не хватило характера и целеустремленности. Третьи говорили, что иначе и быть не могло, мол, талантливому спортсмену из провинции всегда трудно было пробиться в большой спорт. Последняя версия мне не кажется убедительной, а вот к первым у меня отношение серьезнее. Впрочем, я полагаю, что Кляйну не о чем сожалеть, поскольку он все-таки состоялся как очень первоклассный боксер. О его боях можно сказать одним словом: красивые. Ведь красивый поединок на ринге не так часто можно увидеть: или висят друг на друге, или идет грубый обмен ударами, или один молотит другого. Кляйн никогда не старался раздавить, сломать противника. Когда я наблюдал его на ринге, меня не покидало ощущение, что Кляйн стремится навязать противнику такой рисунок боя, чтобы тот тоже почувствовал себя боксером. Да, красиво он работал, было на что посмотреть. А что он не смог повторить успех своих кумиров, то не судьба, стало быть. Так бывает не только в спорте.
С женитьбой и уходом из спорта закончился романтический период жизни Мухача Кляйна, кончилась молодость его. Все и навсегда оставалось позади: и неизбежное волнение перед выходом в гудящий зал, и сверхнапряжение душевных и физических сил в уличной схватке, и дружеские попойки, и фланирование по «Броду» красавца и пижона Кляйна (черный костюм, белая сорочка, «бабочка» и, разумеется, вызывающий кок), и посещение танцевальных вечеров в родном авиационном институте и университете, где играли лучшие в городе джазмены из студентов, и – конечно же, конечно! – совершенно волшебные, изумительные ночные часы в компании с неподражаемым Уилисом Кановером, устами которого, казалось, о джазе рассказывал Сам Господь Бог.
Началась размеренная, не лишенная своих прелестей и удобств, но трудная семейная жизнь инженера Рустема Сафиуллина. Трудная, потому что жизнь с женой очень не похожа на период добрачных отношений с ней. Трудная, потому что неизбежно встал проклятый и извечный для этой страны квартирный вопрос. Трудная, потому что уже тогда стало ясно, что мать его, Амина – апа, как звали ее друзья Рустема, маленькая, светленькая, хрупкая и при этом совсем не слабая, ибо ее энергией долгие годы держалась вся семья, идет к той черте, за которой следует необратимый и стремительный слом человека…
Трудной была и работа Рустема. Закончил он к 29 годам вечернее отделение авиационного института, считавшегося одним из самых престижных вузов страны. Новоиспеченный инженер по эксплуатации авиационного оборудования стал работать на большом вертолетном заводе. Начинал на испытательной площадке. Естественно, летом мучила жара, а зимой доставалось от холода. Но были трудности и другого порядка. На заводе Рустему пришлось учиться фактически заново, учиться тому, чему в вузе их не учили. Но, пожалуй, главная трудность Рустема и его коллег заключалась в том, что от качества их работы зависели человеческие жизни.
С годами оказалось, что инженер Рустем Сафиуллин стоит на ногах в этой жизни примерно с той же прочностью, с какой когда-то передвигался Мухач Кляйн во время уличных потасовок и боев на ринге. Уже лет через пять он стал специалистом, которому смело можно было доверять не только дорогостоящую технику, но и человеческие жизни. И пошли длительные загранкомандировки: Афганистан, Куба, Финляндия…Возвратившись из одной загранкомандировки, Рустем с нетерпением ожидал следующего предложения. Ведь не только дальние дали манили. Зарабатывание денег оказалось увлекательным занятием.
Но нет истинного достатка, когда не решен квартирный вопрос. В благоустроенную трехкомнатную квартиру Сафиуллины вселились, когда Рустему перевалило за 45. Вернувшись с Кубы, он стал, что называется, лизать ее. И лизание это затянулось на несколько лет. Он в одиночку отделывал квартиру, доводил ее до кондиции в соответствии со вкусами жены и со всем пылом еще молодого и сильного хозяина.
К 50 годам у Рустема было все, чем так дорожит и гордится средний советский трудяга-бюргер. Была вылизанная, за вычетом некоторых недоделок, квартира. Были добротная мебель, всевозможные ковры, паласы, посуда, хрусталь, шмотки. Был необходимый набор вечной японской аппаратуры, была солидная фонотека. Были черная «Волга» с гаражом в 20 минутах ходьбы от дома и моторная лодка на лодочной станции в 5 минутах ходьбы. Само собой, в сбербанке лежали кое-какие деньжата, правда, обреченные в самом ближайшем будущем превратиться в ничто по воле комиссаров-экспроприаторов новейшей формации. Только дачи не было почему-то. Вот так поздним был у Рустема достаток и комфорт. Что ж, не самый печальный вариант: у многих советских мужиков, еще живущих или уже ушедших, тоже энергичных, работящих и способных, и этого не было. Значит, не заработали.
Специфика работы позволила Рустему оформить в 1993 году, когда ему исполнилось 55 лет, пенсию. Случись это лет десять назад, Рустем и в застойные те годы продолжил бы работать, а в новые суровые времена он тем более не мог легкомысленно помахать заводу ручкой, так что продолжает там работать до сего дня. К тому же от добра добра не ищут: вертолетный завод один из немногих крупных предприятий Города-на-Волге, которые еще не грохнулись на колени. Только на испытательной площадке Рустем уже не работает, благодаря давним дружеским связям нашел должность полегче.
Однажды летом 1994 года Рустем после неудачной рыбалки уединился на одном островке, чтобы не торопясь покопаться в моторе. Поневоле предался размышлениям, как жить-выживать дальше. За дочь у него, слава Богу, не болела голова. Оказалось, что Амина (так ее назвали в честь бабушки) унаследовала от отца его крепкую в этой жизни стойку, умение работать. После окончания финансово-экономического института она чуть больше года проработала в конторе, где получала копейки. Как-то по долгу службы «схватилась» с людьми из налоговой полиции, но конфликт кончился тем, что ей предложили там работать. Около двух лет дочь работает в налоговой полиции, растет, зарабатывает столько, сколько в месяц имеет вся семья Сафиуллиных. Да и муж у нее оказался цепким парнем. Так что тут все нормалек.
А вот бюджет своей семьи Рустему казался хлипким. Сыну Андрею, студенту мехмата университета, учиться еще три года, его стипендия не в счет. Лена, жена Рустема, работает инженером-конструктором на том же вертолетном, зарплата скромная. Примерно такая же пенсия у тещи. Да его, Рустема, зарплата плюс пенсия. Вот такие слагаемые. Конечно, с точки зрения миллионов российских городских людей, месяцами не получающих заработанных денег и не имеющих никакой иной, кроме зарплаты, опоры, им, Сафиуллинам, грех, большой грех жаловаться, ведь как-нибудь прожить на такой бюджет можно. И Рустем это прекрасно понимал, он всегда умел видеть, что творится рядом с ним, всегда умел чувствовать чужую боль, в противном случае многие его уличные схватки в молодости попросту не состоялись бы. Но он понимал и другое: его семья не хочет жить как-нибудь, материально она хочет жить так, как жила до эпохи великих перемен. А если положить руку на сердце, то и сам Рустем не хотел мириться с тем рационом потребления, который уготовила ему эта самая эпоха. Он не хотел носить дырявые носки, как это было давным-давно, не хотел хлебать безрадостное, однообразное, безвитаминное пойло, как это было давным-давно, не хотел отказываться от рюмки коньяка, когда душа того попросит, хотел видеть баки своих моторов всегда заправленными. А коли так, надо поискать еще какую-нибудь работу.
А что если уволиться с завода и заняться каким-нибудь небольшим, но доходным бизнесом? Нет, бред, он не смог бы, даже если поворотом волшебного кольца ему сбросить годков эдак 15… Нет, решил Рустем на том островке, бредовые мысли надо гнать, с завода увольняться нельзя, надо искать дополнительную работу, самую традиционную. И когда осенью ему предложили работать в охране одного городского драматического театра, он тут же согласился. А чего не согласится: сутки работать, трое свободен, зарплату, пусть скромную, не задерживают, окружение интеллигентное. Благодаря все тем дружеским связям Рустему сделали такой рабочий график на заводе, который позволял ему работать и в театре. И пошла для Рустема с осени 1994 года такая круговерть, какой и раньше не было. Из театра, не заходя домой, не освеженный трехчасовым сном в одежде и на жестком лежаке, он мчался на завод. Выходной день выпадал редко. Трудно, очень трудно достаются в этой стране честному человеку деньги, даже малые.
Первые признаки усталости я заметил в Рустеме еще до того, как он стал работать в охране театра. Его усталость заявляет о себе по-разному. Она проявляется в том, что ему до отвращения осто…пардон, остонадоело лизать квартиру. Например, об изготовлении железной двери он побеспокоился еще в 1993 году, когда оформлял пенсию, а вот с установкой ее не торопился, скоро будет три года, как она стоит на одном из балконов. И совершенно бесполезно жене пилить Рустема по этому поводу, в такие минуты он ее просто не слышит. Глаза Рустема, их выражение тоже выдают усталость. В молодости у него были очень черные и динамичные глаза, полные вызова и веселья. Сейчас это отцветающие глаза, в них часто грусть, не подвластная самоконтролю. Усталость проявляется и в некоторых его скупых высказываниях. Не думаю, что усталость моего школьного друга носит сугубо физический характер. Физическая, спортивная форма Рустема еще такова, что дай Бог иметь такую каждому мужику его лет и даже намного моложе. Еще в 1993 году Рустем играл в составе заводской футбольной команды. Он и сейчас может переплыть Волгу туда и обратно без отдыха и подстраховки лодкой в районе Соколовки, где отдыхает в последние годы. А это как-никак километров 7-8 будет. Так что у меня есть основание полагать, что усталость Рустема из разряда усталости душевной. И в этом отношении он вовсе не одинок. Сейчас таких мужчин и женщин много на Руси. Одним едва перевалило за 40, другим, как моему другу, под 60, кто-то еще старше, но все они страдают усталостью души. А она – от великого разочарования. Родившись где-то осенью 1991 года, в наиболее слякотный ее период, разочарование это в дальнейшем только набирало обороты. Ведь самые умные и чуткие из этих разочарованных, пережив августовско-сентябрьскую эйфорию, поняли, что большевизм не только еще не сдох, но он и в принципе не может подохнуть… Во всяком случае, в обозримом будущем. Они поняли, что его, большевизма, морда находится всего лишь в состоянии пластической операции, которая естественным образом, без скальпеля совершается в огромном пространстве от Балтики до Тихого. И Рустем тоже прекрасно осознавал кошмарный факт непотопляемости, выживаемости большевизма, большевистских настроений, если под ними понимать вечную готовность одних, меньшинства, к бесконечным экспериментам и вечную готовность других, большинства, быть подопытными в тех экспериментах.
Сильно способствовали преждевременной душевной усталости Рустема и его потери. Его отец, мать и младший брат сгорели от водки, все они оказались очередными жертвами одного из самых страшных пороков этой страны. Отца Рустем похоронил в 1979 –м. А вот мать, в прошлом трезвый человек и большая труженица, отстрадала свое в 1984 – м, когда Рустем был на Кубе. Скончалась Амина – апа в больнице. Ее младший сын пропьянствовал момент ухода своей матери из жизни, а потому она несколько дней пролежала в больничном морге. Все похоронные заботы взяли на себя мужчины из родственников жены Рустема. Эти же русские люди позаботились и о том, чтобы над усопшей была прочитана последняя мусульманская молитва. А несколько лет назад Рустем похоронил младшего брата. Такие были его потери, вот почему он твердо знал, что не водка будет причиной его смерти. Рустем готов был принять смерть от ножа баклана где-нибудь в трамвайной темноте, готов был загнуться от какой-нибудь случайной инфекции, готов был развалиться на части под винтом стремительной «Ракеты» при очередном заплыве, от чего угодно готов был сгинуть, но только не от водки. Ее, падлу, он непременно перехитрит самым аккуратным к ней отношением, ей, падле, если надо будет, он всегда готов показать ту впечатляющую фигуру, которая понятна людям, говорящим на разных языках, и которая идет от локтя до твердо сжатого кулака!..
Меру своей душевной усталости Рустем осознал, пожалуй, еще летом 1993 года. Тогда он имел возможность отдохнуть в Соколовке на даче Виктора Лазарева, своего ближайшего друга и зятя, целых два месяца. Рустем и по сей день помнит те жаркие июльские дни… Ранним утром – лес с его сотканной за ночь паутиной и пятнами солнца на траве и стволах деревьев, дальше по времени – лодка, волжская ширь, песок и тишина дальних зеленых островов. А в августе, где-то после первой декады, бывало так: температура воздуха под 18, сегодня дождь, а завтра дымка. И все равно хорошо. И как-то на рыбалке, когда до отъезда в город осталось несколько дней, подумалось Рустему: «Как можно жить без всего этого?! Как обворовывают себя люди, живущие без всего этого!.. Без леса, без этой таинственной, всегда таинственной толщи воды, которая за бортом. Без орешника. Без стогов, без буйства красок полевых цветов. Ведь вся эта благодать еще доступна, ее пока не приватизировали, еще не останавливают людей вооруженные автоматами мордовороты окриком «стой, гони мани за вход!» Никуда бы не уезжал, жил бы здесь и жил! А придет время перехода в иное царство – пусть Волга, все та же Волга станет моей Летой!..»
Редко я встречаюсь с Рустемом. Встречаемся в основном на днях рождения, в среднем это 15-20 часов общения в год. А в конце жаркого мая 1995 года нам довелось пообщаться на протяжении почти суток. Рустем пришел днем, когда я сидел за письменным столом. Реакцией на его неожиданный приход было напряжение на моем лице… Нет, нет, успокоил меня школьный друг, никаких дурных новостей, все о’кей. Я поставил на плиту чайник, а Рустем стал рассказывать о цели своего визита.
В апреле дочь купила на зелененькие дачу в Соколовке. Одноэтажная, но вполне просторная. Правда, есть недоделки, даже электричество не подключено, так что придется поработать. Вряд ли Амина с мужем будут там отдыхать, свой отпуск они предпочитают проводить далеко за бугром, на островах в океане, ведь сейчас вся эта экзотика доступна людям состоятельным. А нам, совкам, и так сойдет. Да еще как сойдет! И вообще, не нужен нам берег турецкий!.. По-видимому, Аминушка, оживленно рассказывал Рустем, зная любовь своего ати к Волге и рыбалке, решила преподнести ему подарок в такой деликатной форме. А рядом дачи Виктора Лазарева и Володи Голованова. Хоть в эти-то годы побудем вместе! Рустем не скрывал своего удовольствия, весь сиял. Так вот, в Соколовку надо перегнать лодку с мотором и кой-какими вещами. Но перегнать на веслах, потому что по правилам только через полмесяца можно ставить мотор. Предложил участвовать в перегоне Витьке – тот отказался, сославшись на то, на сё. Предложил Вовке – тот тоже изобразил балалайку. В них нет романтического начала, рожденный ездить грести не хочет, а вот ты, Раулина, истинный романтик, хоть и человек из подполья! Рустем льстил мне весело, насмешливо, с той ухмылкой, которая напомнила мне Мухача Кляйна. Да что нам эти 40 кэмэ, тьфу, уже к вечеру будем в Соколовке, там переночуем, а по утрянке домой!
Я поинтересовался: а как же он, при его-то бешеном рабочем ритме… Рустем не дал договорить, сказал, что уже оформил на заводе административный отпуск на все лето, а в театре у него очередной отпуск в августе. Всех денег все равно не заработаешь, ну их туда-то!.. Ну как?
Я мог использовать на раздумья минуты, в течение которых заваривал чай, резал хлеб, сыр, но мне хватило и нескольких секунд. Было ясно, что Рустем сознательно не хочет ждать двух недель, что он, влюбленный в Волгу, желает маленького и неторопливого волжского приключения. Было ясно, что физическая форма Рустема позволит ему без посторонней помощи, одному перегнать на веслах тяжелую железную лодку, загруженную мотором и всяким барахлом. Ну, придет в Соколовку на пару часов позднее, вот и вся разница. Еще было ясно, что Рустем, знавший и мое пристрастие к веслам, и всю тяжесть моей последней недавней потери, и весь мой образ жизни, пришел ко мне из лучших побуждений. Старый школьный друг просто хочет, чтобы я хоть на день вышел из своей кельи, оказался в пространстве, где много солнца, воздуха и вообще жизненного ликования. Я быстренько сообразил: день, пусть два я не буду за столом перебирать слова, возиться с ними, зато я поимею Волгу, которую, может, люблю не меньше Рустема.
— Об чем звук, татарин, - сказал я и запел: - Прощай, любимый город, уходим завтра в море…
Рустем продолжил, работая под приблатненного моремана:
— … и ран-ней-й порой-й мелькнет за кормой-й з-знакомый платок голубой-й-й…
– Ах, татарчонок ты мой, ах, Штольц ты мой! – сказал я с некоторой укоризной.
Рустем выставил вперед ладони:
— Вношу протест! Ты мне действительно нужен, что ты, я такой же Штольц, как ты Обломов. И потом: не бывает Обломова без Захара. А где у тебя Захар? Ау, Захарка, где ты, раб ленивый и лукавый, ау?! Нет Захарки!
В торжествующем взгляде моего друга была откровенная гордость за свою железную логику. Я сдался:
— Что ж, протест принимается.
Когда хорошо заваренный индийский чай был разлит по стаканам, Рустем наклонился к своей щеголеватой спортивной сумке и вытащил оттуда железную фляжку.
— Коньячок. Правда, не армянский. Осталось не меньше трехсот. Будешь?
Я опустил глаза, как и положено мальчику из хорошей семьи.
— Вижу, вижу, застенчивый ты мой, что будешь. Тащи рюмки, вздрогнем за успех нашего броска-рывка…
Так получилось, что мы оба – Рустем в театре, я на заводе – всегда дежурили в один день. Договорились, что после ближайшего дежурства отсыпаемся каждый у себя дома, а вечером я приезжаю к Рустему, у него ночую с тем, чтобы уже в три утра нам быть на ногах. Так и сделали.
В ту ночь, сжавшись на маленьком диванчике, что стоял у Рустема на застекленной лоджии, я пытался уснуть. Не удалось, потому что весь был в предвкушении грядущего дня. Но на пару часов мозг все же отключился, а потому я встал довольно освеженным.
Позавтракав остатками вчерашнего супа, попив чай, мы отправились на лодочную станцию. Переноска мотора и прочих вещей заняла минут 20. Ровно в 4.30 оттолкнулись от берега Петровской слободы. Договорились, что меняться за веслами будем через каждые полчаса. По праву хозяина Рустем первым заступил на вахту.
День обещал быть прекрасным, солнечным. Еще не достигнув старого русла Волги, мы сообразили, что ветер нам будет попутным. Похоже, Бог неплохо относится к Кляйну, подумал я. Через 2,5-3 часа, когда позади остались мол, оберегающий речной порт, и грузовые причалы, наводящие тоску своей давней безжизненностью, а наша лодка оказалась примерно посередине Волги, впечатляюще широкой в этом месте, Рустем встал и показал мне на поросший лесом мыс, врезавшийся в Волгу далеко-далеко впереди:
— Держать прямо на эту полоску. Никаких отклонений. Там пообедаем, не раньше.
— Рустем, это поселок Победный?
— Нет, это уже Зеленый Мыс.
Мне понравилось, как друг прочертил линию. Молодец, он не жмется к берегу. Я решил похвалить его:
— Ты неплохо проложил курс. В тебе пропадает талант штурмана.
Рустем самодовольно улыбнулся:
— Вот ты и сам расставил точки над «i». Надеюсь, тебе понятно, кто в этой лодке старшой?
Я поспешил спросить:
— Старшой, а первый пузырек ты распечатаешь во время обеда?
Рустем весело рассмеялся:
— Первый! Ты полагаешь, что будет и второй? Хорош гусь!
Я не унимался:
— А что это будет – коньяк аль водочка?
— Водяра, наглый ты мой, только водяра. Ты вечно перегребаешь своей левой, поработай правым.
Я не отлипал:
— Ты считаешь, что я рылом не вышел для коньяка?
— А ты посмотрись в Волгу, тогда не будешь задавать идиотских вопросов.
Я обиделся:
— Жлобина ты, морда деревянная.
Рустем угрожающе встал с кормы:
— В лодке послышался какой-то шум. Кто-то что-то сказал… Или мне это послышалось? Этому уже немолодому человеку просто надоело жить. Но ничего, мы ему поможем… Чичнари, чичнари, чичнари…
Но резать он меня не стал, а стал раздеваться до пояса, потому что заканчивалась пора утренней свежести.
Я опять похвалил друга:
— В тебе не только штурман, но и артист пропадает. Ты прилично передал интонации Крючкова. «Котовского», поди, раз десять смотрел?
— Не помню. А за пяток просмотров ручаюсь.
Через минуту-другую Рустем ушел в себя и даже глаза прикрыл. А я все не мог наглядеться на окрестности, нарадоваться, что я здесь.
— Господи, как хорошо-то! Ты слышишь меня, Рустем? Как хорошо, я говорю!
Друг открыл глаза.
— Я слышу тебя. И не только…Раулина, ты в последние годы спасаешься за письменным столом. Скажи откровенно: ты не боишься писать в этот самый стол?
Я заговорил после долгой паузы:
— Плохо спасаюсь, если могу не писать месяцами… Знаешь, Рустем, писательство – это одно из самых странных занятий на свете. Любого писателя, если он настоящий, а не деляга, можно смело отправлять на соответствующую медицинскую экспертизу, настолько это странное, с точки зрения нормального человека, занятие…
Друг прервал меня:
— Это я, кажется, понимаю. Но повторяю: не страшно писать в стол?
Я ответил коротко и убежденно:
— Испытывающий этот страх за стол никогда не сядет.
Рустем покачал головой:
— Я никогда не смог бы так. Мне сразу надо видеть результаты своего труда. И – чтобы деньги на бочку! Да…
Я не дал ему довести мысль до конца, спросил, кивнув в сторону далекого правого берега:
— Рустем, что это за местечко там, как называется? Открытое, какое-то незащищенное.
— Где сады?
— Да.
— Это Студеное. Там бьют родники, вода их славится. Номенклатура прошлых веков любила там делать привалы во время путешествий по Волге. Говорят, сама Екатерина Вторая испила водицу из тех родников. Нынешняя тоже обожает постоять там лагерем.
Некоторое время мы молчали, но вскоре я поневоле стал инициатором еще одной трудной темы. Давно я не был на Волге, а потому поразился увиденному. Уже более трех часов в пути, а вокруг как вымерло все. Пронеслись где-то с большим временным интервалом два «Метеора», кажется, толкач протащил баржу, было что-то похожее на «ОМик». Вот и все. Ни одного большого теплохода. Даже рыбацкие лодки встречаются редко. И вспомнил я свой завод, год от года пустеющий, покорно ждущий свой последний, гильотинный час. Да, большое запустение пришло на великую когда-то реку-труженицу. Я поделился коротко своим впечатлением с другом.
Почти мечтательно улыбнувшись, Рустем оживленно заговорил:
— А помнишь речпорт, каким он был до эпохи великих перемен и даже в восемьдесят седьмом, в восемьдесят восьмом еще? У пассажирских причалов один красавец швартуется к другому, до трех-четырех таких красавчиков стояли в связке! У этих пароходов какой-то свой, особый запах… И люди шли на этот запах путешествия. Люди, простые люди, обыкновенные работяги, зарабатывающие по сто пятьдесят – двести рэ, могли сесть на один из них и прокатиться до Астрахани или до Питера.
А этих «Ракет», «Метеоров», «ОМиков», «МОшек» вообще была тьма тьмущая, они приходили и уходили едва ли не каждые четверть часа, портовому диктору работа была!
У билетных касс очередищи, зал ожидания всегда забит. Нация передвигалась! Почти без передыху работали кабак, кафе, буфеты.
А грузовые причалы… Меня никогда не покидало ощущение, что они работают двадцать четыре часа в сутки.
А вечерами, Раулина, вечерами! Мне казалось, вечерами многие приходили туда просто погулять. Эти люди, которых я и по сей день считаю солью земли, потому что они стоят у станка, лечат, учат, строят, шьют, проектируют, эти люди приходили в речпорт, пожалуй, за тем, чего им постоянно не хватало в их жизни…
Я не спрашиваю, Раулина, вернутся ли все эти картинки, потому что знаю, знаю, что в одну реку дважды не войти. Я хочу спросить несколько иначе…
Тут Рустем замолчал. Мне показалось, что друг замолчал потому, что он стесняется произнести банальные слова. Я решил сделать это за него:
— Ты хочешь сказать: вернется ли к Волге ее былая динамика, вернется ли к ней отторгнутый от нее человек, который соль земли, возродится ли она вообще?
— Да!
— Господи, да с таким же успехом можно задаться вопросом относительно возрождения всей России! Рустем, ты представляешь себе прошлый опыт Волги?
— Откровенно говоря, очень смутно.
— И я тоже. Сколько она видела-перевидела, сколько еще увидит!.. Вот я вспомнил свой завод… Можно угрохать сотни таких заводов, потому что они – творение рук человеческих. А Волгу угрохать нельзя, потому что ее делали другие руки. Нет, поэкспериментировать над ней с большевистским апломбом можно, как это было лет сорок назад, но вконец угрохать – ни-ни. Те экспериментаторы ушли, мы с тобой уйдем, а она останется. Останется как вечный свидетель. В ней, как в зеркале, будет отражаться жизнь страны, плохая ли, хорошая. И останется не только в качестве свидетеля…
А что касается твоих ностальгических воспоминаний о речпорте былых времен, то я их понимаю, потому что они и мои тоже. Но, Рустем, та короткая пора стабилизации, пришедшая к нам в шестидесятые, потому и рухнула в одночасье, что построена была не на крепких сваях эволюции, рынка, как хочешь называй, а совсем на иной основе. Мы-то с тобой должны это понимать.
— Это я понимаю, Рауль, но ностальгические чувства часто бывают сильнее разума. Мне труднее понять другое… Это я по поводу возрождения России. Один из наиболее перманентных, с позволения сказать, вопросов. Иногда складывается впечатление, что сколько стоит Русь, столько же и задаются этим вопросом. Нормально ли это?
Тонкое, очень тонкое наблюдение, подумал я, а сказал другое:
— Рустем, а ведь я ушел с курса!
Во время страстного монолога Рустема я сидел сгорбившись, понуро, как если бы лично был виноват во всем, что случилось с речпортом, Волгой и всей страной. И совсем сбавил темп движения, не позаботился даже о том, чтобы лодка шла по заданному курсу.
Взглянув на часы, Рустем сказал:
— Моя очередь.
Я сел на корму, закурил, а друг, выправив движение лодки, энергично налег на весла. Я с огорчением подумал, что если и мне поддерживать такой темп, то часа через три мы проскочим Зеленый Мыс, после которого Волга уже не такая широкая, как здесь, и нам поневоле придется идти рядом с левым берегом.
Что ж, а пока можно было хмелеть от пространства, которое вокруг. И мы хмелели. Почти не сбавляя темп движения, Рустем напел мелодию Эллингтона, с которой выходили в эфир радиопередачи Уилиса Кановера. То было приглашение к джазу, и я не заставил себя уламывать. Стоя на корме и держа в руках невидимый саксофон, я исполнил «Красные розы для грустной леди», потом сел, но час джаза продолжался…
А последние два часа пути до Зеленого Мыса мы провели беззвучно, полностью отдавшись наслаждению греблей, тишиной, Волгой.
Мыс остался позади, но обедать мы почему-то не стали, а на одном дыхании проскочили до того местечка, где правительственные дачи. Вот там Рустем чуть было не испортил мне настроение.
— Пора выпить стопашку и закусить, - сказа он.
Я предложил:
— Давай уйдем за забор, там нормально пообедаем.
Я знал, что говорю. Давно, еще в начале 70-х, когда дачи сии назывались обкомовскими, мне довелось как-то ночью провести в этих местах неприятные полчаса. Я возвращался на лодке домой, то есть на родительскую дачку, из маленького, километров на 100, путешествия. Сильный ветер гнал меня к берегу, до него оставалось метров 300, когда там врубили мощный прожектор. До чего же неприятно быть ослепленным! Я весь тогда выложился на веслах, чтобы уйти из вельможной зоны…
Но мой друг закапризничал:
— В гробе я их видел и в белых тапочках! Будем обедать здесь. А потом и спиннинг заброшу.
Рустем выставил хлеб, вареную картошку, мясные консервы, яйца, репчатый лук, бутылку водки, в большом термосе нас дожидался чай, но все это изобилие меня не радовало. И верно: только успели проглотить по первой и закусить, как на берегу появился милиционер.
— Идите за забор, здесь нельзя останавливаться! – крикнул он.
До берега было метров 100-150, Рустем не мог разглядеть погоны милиционера, но он решил величать его сержантом:
— Слушай, сержант! Вот почему так: в стране вроде бы что-то сдвинулось, а у вас порядки все старые?! И лица все те же!..
Я не выдержал, заулыбался, потому что вспомнил Мухача Кляйна. Милиционер то ли не расслышал Рустема, то ли оказался сочувствующим, он только еще раз указал в сторону забора.
— Не дразни ты челядь, не дразни служивого, греби отсюда, - сказал я.
— А ты че бздишь-то, а ты не бзди! – шипел на меня друг, а сам начал потихоньку подгребать в сторону забора, потому как жизненного опыта бывшему слободскому парню занимать не было нужды.
Удалившись от забора на некоторое расстояние, мы продолжили свой обед. Когда друг налил по второй, я сказал:
— Вот только сейчас пойдет кусок в горло. Обедать там значит осквернять всю эту прекрасную еду. Рустем, пойми… Я забыл, когда в последний раз сидел за веслами. И только Богу известно, сяду ли вновь. Для тебя сегодняшняя прогулка – это только эпизод, поскольку тебя этим летом ждет целая череда таких удовольствий. А для меня это событие, которое я надолго запомню…
Рустем несколько растерялся:
— Старик, но кто же виноват, что…
— Я никого не виню. Так рассчитали звезды. Так вот, Рустем, для меня очень важно, чтобы я хоть в такой день не думал о тех, которые за забором.
— Старик! Неужели ты думаешь о них… и о тех, кто в Москве, кто везде… каждый день?!.
Рустем рассматривал меня самым пристальным образом.
— Будем! – сказал я, поднимая стаканчик.
После обеда мы постарались двигаться в прежнем темпе, но былое настроение нас уже покинуло. Было грустно от того, что прогулка близится к завершению. Уже без десяти два лодка ткнулась в песок Соколовки.
— Хорошее всегда быстро кончается, - сказал я, - Кляйнушка, татарчонок, Рустем, спасибо тебе за сегодняшний день.
— Раулина, мои прогнозы оказались несколько ошибочными. Я предполагал добраться сюда только вечером. На такой лодке!...
— Не обижай лодку, свое дело она сделала. А на деревянной лодке с хорошими мореходными качествами мы пройдем и несколько сотен кэмэ и ни хрена с нами не случится. Но этого никогда не будет.
— Но почему, старик?
– А потому, - сказал я и встал.
В несколько ходок мы унесли мотор и другие вещи на дачу, расположенную неподалеку в лесу. Потом с помощью катков перетащили по пляжу лодку к месту скопления прочих лодок, закрепили ее. Потом, раздевшись донага, вошли в Волгу. Несмотря на удивительно жаркий в том году май, вода не прогрелась еще толком, так что купание наше было недолгим. Закусить мы расположились на днище одной перевернутой лодки, стоявшей в тени деревьев. Рустем достал бутылку водки и остатки обеда.
После первой порции грустное настроение улетучилось, время от времени мы даже хохмили.
— А зря я разделся с самого утра, - сказал Рустем, разглядывая свою грудь, живот. – Спалился. Засну ли ночью? Ты-то рубашки не снял. Ты хитрее меня.
Я вскинул брови:
— Я не хитрее тебя, я – умнее тебя! Менингитик ты мой!
Рустем печально покачал головой:
— Как долго ты будешь помнить карту моих детских болезней, ехидный ты мой? Как-то, Раулина, один из самых рослых маршалов Наполеона бестактно подчеркнул разницу своего роста и императора. Сказал, что он выше патрона. На что Наполеон, который за словом никогда не лез в карман, ответил: «Вы не выше, а длиннее меня!»
— Ты к чему это?
— А к тому, что ты груб и примитивен, а сир тонок. Ты сравни свой афоризм с ответом Наполеона, тогда поймешь, почему он полководец на все времена, а ты вохровец без берданки…
В пятом часу мы отправились к автобусной остановке. Это минут 30 ходьбы лесной дорогой. Минут через 10 поравнялись с участком, в глубине которого стояла шикарная и свеженькая двухэтажная дача из кирпича. Гремел тяжелый рок, пахло шашлыком, у дымка сновали несколько молодых амбалов и их длинноногие грязнульки. Неподалеку от трех новехеньких иномарок расположилась пара огромных породистых собак.
— Рустем, сколько я ни смотрю на этих, амбалоидных, все не перестаю удивляться…Молодые, лет по двадцать, руки наверняка не рабочие, а разъезжают на иномарках, такие дачи!.. Ты первоклассный инженер, работал в загранке, а своей дачи у тебя нет, и «Волга» твоя старенькая и одна на всю жизнь, как у однолюба жена.
Рустем отвечал, не сбавляя шага:
— Не знаю, как насчет дач, а машины у многих амбалоидных общаковские, говорят. Старик, я вот о чем все чаще задумываюсь… А ведь наступит момент, когда придется народу схватиться с ними. Всерьез, с «калашниковыми» в руках. А я часть народа. И это будет, пожалуй, главная в моей жизни драка.
— Рустем, наверное, не столько с ними, это все мелочь, а с теми, кто породил их.
Друг согласился с поправкой:
— Разумеется, с теми, кто их вызвал к жизни, разумеется. Вот почему драка обещает быть очень серьезной. Просто народ должен созреть для нее.
На автобус нам повезло, ждали его недолго. Уже в шесть вечера я сошел на своей остановке, а автобус покатил моего старого школьного друга до конца маршрута.
Неторопливо поднимаясь в гору, на которой стоит мой дом, я вспомнил разговор с Рустемом у шикарной дачи. И подумал, что народ вряд ли в ближайшее время созреет для той драки, о которой говорил мой друг. Ведь терпели же одних паханов 70 лет, а многие и влюблялись в них до потери пульса и самой жизни. Терпеть будут и их преемников. А потихоньку и влюбляться начнут в самых крутых из них. Впрочем, кто-то уже втрескался. И Рустем за оружие никогда не возьмется, и главная в его жизни драка так и не состоится. Потому что свой выбор он сделал давно и бесповоротно. Далеко не каждому, кому Бог от рождения отпускает задатки бунтаря, суждено прийти в свой Шервудский лес и навсегда в нем остаться.
х х х
Теперь о судьбе Мишки Репетитора, на котором, скорее всего из-за Махмутки, должен со временем закончиться род Дубицких.
Продолжая учиться в общеобразовательной школе, Михаил будет два года заниматься в какой-то единственной на весь город музыкальной спецшколе, где и познакомится с Фаиной, будущей его супругой. В консерваторию они поступят одновременно: он на струнный факультет, она на отделение фортепиано. Закончив второй курс с блеском, Михаил неожиданно для всех заберет документы из консерватории и отнесет их в приемную комиссию университета. Даешь физмат, отделение вычислительной математики! Изумление и гнев – такой будет реакция на этот шаг Михаила его домашних, друзей, преподавателей (у декана струнного, к примеру, отвиснет челюсть, немая пауза в его кабинете затянется надолго). Только бабушка его, Генриетта Борисовна, не скажет ему ни слова, она посмотрит на него взглядом долгим, внимательным, с нарастающим сочувствием. А Фаина, несмотря на ее молодость и природную сдержанность, будет близка к взрыву. Будет близка к нему, но справится с этим и ограничится вопросом: «Как ты можешь…как ты можешь поменять красоту на эту…на это?..» Михаил не затруднит себя ясным и развернутым ответом, на вопрос он ответит вопросом: «А что мы понимаем в красоте?..»
Свадьбу они сыграют, когда Михаил закончит второй курс физмата. Жить молодые будут у Дубицких. Безусловно, женитьба на Фаине окажется одной из главных жизненных удач Михаила. Фаина была очень красива. (После свадьбы Михаил спросит ее: «И как ты, красавица, выбрала меня, такого?..» На что Фаина – экая память! – лукаво ответит: «А что ты понимаешь в красоте…») Однако женская красота, ничем не согретая, может быть очень опасной. Фаина была еще умна и добра. Нет, она была не одной из главных удач Михаила, а самой главной его удачей.
Часто бывает так, что молодые супруги из студентов оттягивают рождение ребенка до окончания вуза. Любовь Михаила и Фаины к детям была такой, что не терпела отсрочек. К тому же материальное положение их родителей позволяло молодым не тянуть с ребенком до лучших времен. Но Фаина почему-то не беременела. Нет, с потенцией у Михаила было все в порядке. Если не сказать, что более чем в порядке. Стоило Фаине расстегнуть на его рубашке верхние пуговицы и всего лишь прикоснуться губами к одной из эрогенных его зон, как в другом месте, несмотря на недавнюю близость, изо всех сил преодолевая сопротивление одежды, стремился нарисоваться остроконечный шатерок. И вообще, любовью эта молодая чета занималась взахлеб, с европейской раскованностью, нисколько не считаясь с некоторыми заветами их далеких предков. Но Фаина не зачала ни на первом году совместной жизни, ни на втором. Молодые еще не закончили учебу, как к ним стал подкрадываться страх. С Михаилом это случилось раньше, чем с его женой, еще не знавшей о Махмуткином ударе.
Хождение супругов по врачам началось, когда Михаил закончил университет и приступил к работе. К тому времени Фаина два года работала преподавателем в музыкальной школе. Михаил, согласно распределению, стал работать инженером-программистом в вычислительном центре одного солидного научно-производственного объединения. Понимая всю серьезность ситуации, он вынужден был однажды рассказать о майском эпизоде 1956 года сначала Фаине, потом ее матери Анне Яковлевне, доктору медицинских наук и заведующей терапевтическим отделением городской больницы. Благодаря связям Анны Яковлевны Михаил и Фаина имели возможность обследоваться у лучших специалистов города. Впрочем, хождение Фаины по врачам закончилось быстро и с самым благоприятным для нее выводом. Врачи нашли, что у нее нет никаких отклонений, которые не позволяли бы ей забеременеть и родить. Мучения Михаила, состоящие из визитов к врачам, всевозможных обследований, безрезультатного лечения, длились значительно дольше. В один прекрасный день он, бесконечно уставший от мира белых халатов и собственного отчаяния, решил: все, баста, от судьбы не уйдешь, надо спасаться в работе. Самое сильное впечатление, с которым Михаил вышел из этого периода, было не оставшееся на всю жизнь удивление перед важностью и наигранным оптимизмом большинства медицинских мэтров, с которыми он имел дело, а совсем другое: Фаина – вот истинный подарок судьбы. И впечатление это только укреплялось в нем во все последующие годы.
В 1977 году случилась беда, которая внесла большие изменения в жизнь бездетных супругов. Младший брат Фаины и его жена погибли в авиакатастрофе. И две девочки, четыре года и два, в одно мгновение стали сиротами. Когда Фаина и ее родители справились с первым приступом отчаяния, Михаил сказал им, что он готов удочерить Наташу и Мару. На совете родственников было решено, что лучшего варианта, чем предложенный Михаилом, нет и быть не может. Девочки переехали к Дубицким еще до оформления соответствующих документов. Выписывать их из своей просторной и ухоженной трехкомнатной квартиры Анна Яковлевна не посчитала нужным…
К несчастью, самые мрачные предчувствия Анны Яковлевны сбылись довольно скоро. Ее муж, сломленный смертью сына, скончался через два года. Похоронили его в нескольких метрах от могилы, в которой лежат предполагаемые останки сына и невестки.
В последовательности ухода близких Михаила не было такой трагедии. Генриетта Борисовна скончалась в 1962 году, Римма Давыдовна пережила свою свекровь на 8 лет, а отцу Михаил закроет глаза в 1985-м.
Осенью 1987 года между Анной Яковлевной и Фаиной состоялся разговор, который определил дальнейшую жизнь семьи Дубицких.
Есть немногочисленная категория людей, способных тонко почувствовать близость своего ухода из жизни. Их возраст и, главное, состояние здоровья еще таковы, что, казалось бы, нет никаких оснований для мрачных предчувствий. Они могут еще работать, их мысль настолько ясная, что они пригодны не только для рутинной работы. И тем не менее однажды они принимают сигнал: скоро, скоро, возможно, очень скоро…Одни предпочитают его проигнорировать, спасаются в самообмане, другие, кто поумнее и посильнее характером, хладнокровно используют оставшееся время для устройства последних и неотложных дел. Именно так, по-деловому и мужественно, повела себя осенью 1987 года Анна Яковлевна. После смерти сына и мужа она держалась любовью к внучкам и дочери, а также работой. С работой распрощалась в декабре 1985-го, а в один их октябрьских дней последнего года жизни она поняла, что сохранявшая ее до сих пор на плаву любовь к детям значительной отсрочки уже не принесет.
Как и договорились по телефону, Фаина пришла к матери одна и на весь день. Анна Яковлевна встретила ее с праздничной торжественностью: в самом нарядном своем платье, на проигрывателе – итальянская опера, на обед – любимые дочерью свекольник, заливная рыба, тушеная капуста с мясом, компот на урюке. И даже бутылка шампанского, простоявшая едва ли не с Нового года.
— Ты кого-нибудь ждешь? – спросила Фаина, когда оценила обстановку.
— Никого, кроме тебя, - на ходу бросила мать, позаботившись, чтобы интонационно ответ не прозвучал многозначительно.
Весь обед Анна Яковлевна провела с дочерью в беседе легкой и обычной. Не посерьезнела она и тогда, когда они уселись друг против друга в массивных кожаных креслах, которые Михаил прозвал профессорскими. Помешивая ложечкой черный кофе, Анна Яковлевна начала с улыбкой:
— Два дня назад приснился отец…
— Мой?
— Чей же еще. Ты знаешь, Сёмушка в первые годы часто навещал меня во сне. Иногда ласкал. Но ласки эти, я рассказывала тебе, были какие-то деревянные, холодные, отдающие могилой. После большого перерыва он приснился позавчера опять. И опять ласкал, но это были другие ласки… Горячие: я явственно ощутила жар его тела. И почувствовала его запах, проснулась с ощущением этого запаха. Все-таки поразительное создание человек. Возможно, он одна из самых больших творческих удач Бога. Ведь запах – не номер телефона, а наш мозг хранит и хранит в себе и такую информацию. Иную вещь, тот же номер телефона, мозг может выщелкнуть за ненадобностью, но запах близкого человека – никогда. Ну, ты знаешь, как это бывает во сне… Картинки могут резко меняться. Из обстановки интима мы оказались на людях, а Сёмушка все продолжал меня целовать. Я сказала ему в сердцах: «Слушай, ведь мы не молодые пижоны, работающие на публику. Перестань!» Что-то было еще, но я не помню. Такой сон.
Фаина сидела напряженно, она давно уже поняла, что мать, отказав себе в удовольствии увидеть лишний раз внучек, неспроста позвала ее одну. На рассказ матери отреагировала так:
— Не исключено, что это нормальный сон. А вообще-то…что ты, мамочка, хочешь сказать?
Вот с этого момента Анна Яковлевна стала серьезной. Не торопясь с ответом, она достала из пачки сигарету и закурила. Курить она начала давно, еще в пору работы в военном госпитале. Будучи женщиной волевой, конечно же, могла бросить курить, но просто не ставила перед собой такую цель, с возрастом она только ограничила себя десятью сигаретами в день.
— Разумеется, нормальный, - сказала Анна Яковлевна после нескольких затяжек. – Нормальным может быть и вещий сон. Но дело не только в этом сне… - тут она затянулась еще раз, после чего заговорила решительно и жестко: - Были некоторые другие ощущения, о которых я не собираюсь говорить даже тебе. Фаина, пойми, дорогая, я не собираюсь помирать, но быть готовой к этому должна. Вот почему позвала тебя одну и до утра. Есть о чем поговорить. Кофе остыл, иди согрей. Коньяк на обычном месте, если хочешь плеснуть в чашки.
Дочь ушла на кухню, мать осталась сидеть в кресле. В течение многих лет Анна Яковлевна была блестящим лектором. Где бы она ни читала свои лекции, они всегда собирали большую аудиторию, на них старались попасть даже далекие от медицины люди. Лекторы такого уровня часто бывают увлекающимися людьми, не способными уложиться в регламент. Этим грешила и Анна Яковлевна. Вот почему она, пользуясь передышкой, еще раз прикинула, сидя в кресле, как более сжато, не растекаясь мыслью, провести с дочерью разговор, в котором намеревалась изложить свою последнюю волю.
Фаина вернулась с горячим кофе. Анна Яковлевна, держа чашку в руках, заговорила вновь:
— Имущественную часть нашего разговора я решила провести в последнюю очередь. Тогда же поговорим и о некоторых организационных вопросах… А сейчас о главном. Скажу сразу: вы должны уехать в Израиль. В этом заключена моя последняя и главная воля. Ты знаешь, Фаина, как я отношусь к России…
— Да, знаю, - откликнулась дочь.
— … и тем не менее говорю: в Израиль!
Анна Яковлевна отхлебнула кофе и, поставив чашку на журнальный столик, опять потянулась к сигаретной пачке.
— Ты сегодня непривычно много куришь, - сказала Фаина.
— А ты сегодня старайся не замечать этого. Твоя задача на сегодняшний день – послушать много пожившую, много передумавшую и не самую глупую женщину.
Где-то весной восемьдесят пятого года из какого-то московского зала транслировали по телевидению концерт. Скорее всего, это было сразу после избрания Горбачева генсеком. Но точно не помню. Зато хорошо помню, что играли преимущественно Гершвина, а может, только его. И еще лучше помню, что исполнение Гершвина было на редкость ликующим. Впрочем, ликование было не только в музыке, но и самой атмосфере зала. С тех пор ликование идет по нарастающей. В Горбачева верят многие, эту веру не остудили даже все последствия майского указа. Конечно, я тоже не без сочувствия отношусь к этому человеку. Но мое сочувствие особое. Это сочувствие к человеку, которого история, похоже, взяла за грудки.
Как врач, как ученый, я, скажем так, скептичнее всех этих литераторов, музыкантов, артистов… Господи, много ли надо нашей интеллигенции! Дай ей возможность поговорить откровенно не только на родной кухне, но и за служебным столом – вот тебе и спасибо. А уж если власти сделали милостивый жест по отношению к старому, усталому и больному человеку, вернув его в Москву, то тут…
Мне кажется, что я, в своем восприятии происходящего, ближе к тем, кого называют простонародьем. Доченька, фольклор не дремлет. Вот такую частушку мне довелось услышать на днях:
Нам перестройка – мать родная,
Хозрасчет – отец родной.
На хера родня такая,
Лучше буду сиротой!
Конечно, народ может ошибаться. И примеров тому в российской и мировой истории предостаточно. Но, Фаина, ведь за этой частушкой стоит интуиция народная, интуиция мощная, сродни звериной, в ней нет места соплям интеллигентским. Вот от этих соплей свободна и я.
Фаина, я тебе уже рассказывала о тех последствиях майского указа, с которыми столкнулась в качестве врача. Правда, всех этих несчастных отправляли в отделение, которое двумя этажами выше. А потому не буду повторяться. Скажу только, что уже в конце восемьдесят пятого я поняла одну очень важную вещь. Большой террор закончился несколько десятилетий назад. Если быть более точным, он закончился в пятьдесят третьем. Три десятилетия без большой крови – это сильнейшее испытание для такой страны. Большая кровь – это тот наркотик, без которого эта империя долго существовать не может… И я поняла, что все жертвы антиалкогольной кампании – это только начало, это всего лишь раскачка перед большим кровопусканием.
Фаина, дорогая, грядет новая война империи против собственного народа. Невозможно предугадать только формы, в которых она будет вестись. К несчастью, вам суждено стать непосредственными свидетелями неистощимости истории по части форм, если вы, дети мои, не исполните мою волю. Я за вашу эмиграцию, потому что до донышка исчерпала свой оптимизм по отношению к этой стране, хотя понимаю, что Россия с нами не кончается. Оптимизм, российский оптимизм, его история… А ведь тут пахнет интересной темой, серьезным исследованием. Предложила бы тему знакомым гуманитариям, да не по зубам она им, у них зубы только для того, чтобы друг друга покусывать. Совершенно очевидно, что российский оптимизм в отличие от российского пессимизма всегда был двух типов: казенный и неказенный… Доченька, ты, наверное, думаешь, что вот старуха опять увлеклась, что она скучает без аудитории, что…
Фаина с горячностью перебила Анну Яковлевну:
— Мама, как ты можешь! О чем бы ты ни рассуждала, я всегда слушаю тебя с удовольствием. Особенно люблю, когда ты размышляешь о России.
Вот теперь с Фаины стало спадать напряжение. Чем больше она слушала Анну Яковлевну, тем сильнее в ней крепло убеждение, что мать, с ее-то внешностью и умом в полные 70 лет, еще очень далека от того, к чему решила приготовиться.
— Спасибо, дорогая, - сказала Анна Яковлевна рассеяно. – Но о чем бишь я?..
— О двух типах российского оптимизма, мама.
— Да… Ну, о казенном российском оптимизме говорить нет смысла уже потому, что он казенный. Он вечен как Россия, у него есть где-то начало, но, по-видимому, нет конца. А вот границы неказенного российского оптимизма мне представляются более ясными. Его коротенькая история укладывается, на мой взгляд, в интервале между «В надежде славы и добра – Гляжу вперед я без боязни…» и монологами чеховских героев. Я не специалист, а потому мне трудно судить, был ли надрыв в самом начале, но конвульсивность оптимизма чеховских персонажей сомнений у меня не вызывает. Давно не перечитывала Чехова, но помню, как его герои, люди милые, интеллигентные, немножко ограниченные, чуток припадочные, упрямо долдонили после картишек, чая, водочки: ах, как прекрасна будет жизнь через пятьдесят, сто лет! Может, и похитрее цифры назывались, может, только это не имеет значения. Ну, насколько прекрасной она будет по истечении максимального срока, люди узнают очень скоро, а вот какой прекрасной она стала через пятьдесят лет, мы уже знаем.
Вчера поехала в больницу навестить друзей. Хотелось прогуляться, потому пошла не к троллейбусу, а к трамвайной остановке, а это минут двадцать ходьбы через весь микрорайон. Обеденное время, еще светло. Смотрела на громадные очереди за водкой. Момент торговли еще не наступил, очереди только изготовились. Как правило, толстая кишка очередей льнула к стенам магазинов, затем поворачивала в сторону торцевых помещений, похожих больше на дзоты. Господи, думала я, сколько сейчас по всему Союзу в таких вот очередях летят и летят в топку, невидимую и прожорливую топку, миллионов человеко-часов! Трамваем и возвращалась. Я осторожно ступала по микрорайону, освещенному преимущественно светом из окон. Видела догорающие очереди за водкой. У витрин некоторых магазинов останавливалась, смотрела через стекло на очереди за песком и другими продуктами. Эти еще были полны динамики. Смотрела и думала: скоро гладкомордая сволочь, которая не стоит в этих очередях, будет праздновать семидесятилетний юбилей все еще Великого Октября… И опять медленно ступала по микрорайону, пользуясь светом из окон. Все решила еще по пути домой. Дома, как ни устала, заставила себя принять душ. Затем позвонила тебе.
Вы должны уехать в Израиль из этой страны не только потому, что она такая неуютная, безрадостная, темная, слякотная и накануне большого кровопускания…
Фаина не выдержала:
— Вы должны, вы должны…А ты, мама?!
— А мое место здесь, - спокойно и просто сказала Анна Яковлевна. – И ты это прекрасно знаешь. Оно здесь до конца дней моих. А потом – рядом с Сёмушкой. Он не простил бы мне предательства. Однако не сбивай меня.
Фаина, ни воспитание мое, ни весь мой жизненный опыт не позволяют мне бесцеремонно заявить о богоизбранности еврейского народа. Но в том, что мы великий народ, я не сомневаюсь. Сам факт, что из шестидесяти шести книг Библии тридцать девять были написаны на еврейском языке, говорит о многом. И вот этот великий народ на протяжении двух тысячелетий не имел родины и государственности. Представь себе, что такая же судьба свалилась бы на французов, или британцев, или русских, или японцев, на какую-то одну из этих великих наций… Да из-за одних только последствий для мировой цивилизации такое трудно представить. Мы же были развеяны по всему миру на протяжении веков. Конечно, мы не сидели сложа руки, наш вклад велик. И все-таки развеянные, мы не могли дать вклада, адекватного нашему потенциалу. А потому мне представляется, что мы – должники. И вот после войны случилось… Сорок лет прошло с тех пор. Доченька, ты представляешь, как трудно было израильским первопроходцам превратить эти пятнадцать или двадцать тысяч квадратных километров каменистого плоскогорья и пустыни в оазис?
— Только отчасти, мама. Очень поверхностно. И с неизбежной романтической дымкой: как и у американских пионеров, рядом с бороздой у них лежало оружие. Труд пахаря и воина.
— Все верно, труд пахаря и солдата. И вот я думаю, Фаина, что все эти пот, слезы, кровь были пролиты еще и ради того, чтобы Наташа и Мара дозрели в Израиле и там родили стопроцентных израильтян. Свободных, без комплексов, работящих, способных отрабатывать долги предков.
Если бы не наша семейная трагедия, то вас, бездетных, я оставила бы в покое. Тебе и Мише по сорок семь, я понимаю, что в таком возрасте трудно начинать все сначала. Но сделать это надо – повторяю и повторяю – ради детей и той задачи, которую Бог поставил перед нашим народом. В этом состоит моя главная воля. Но есть еще одна…
Анна Яковлевна допила остывший кофе, взяла из пепельницы недокуренную сигарету, закурила и прошлась по комнате. Докурив на ходу сигарету, опустилась в кресло и продолжила:
— Моя последняя просьба заключается в следующем. Где бы вы ни находились, не проклинай, Фаина, Россию и ее народ. Не проклинай, что бы тут ни творилось. Понимаю, бывают моменты, когда трудно уйти от соблазна такого рода. Не забывай, что, проклиная Россию, ты ав-то-ма-ти-чес-ки проклянешь и землю, в которой лежат кости многих поколений твоих предков, в том числе и самых близких… Не забывай, что, проклиная Россию, ты проклянешь страну, в которой ты прожила лучшие годы своей жизни. Не забывай, что, проклиная Россию, ты проклянешь страну, народ которой своей кровью обеспечил нам историческое решение ООН. Без его жертв евреям всего мира не видать бы Израиля как своих ушей. Не забывай, что, проклиная Россию, ты проклянешь страну, в разрушение которой в недавние времена мы, евреи, внесли свою посильную лепту. Не забывай, что, проклиная Россию, ты проклянешь страну, народ которой Бог наделил, как и нас, судьбой уникальной по степени ее тяжести. Если мы демонстрируем чудеса выживания, будучи развеянными по всему миру, то они проявляют свой несомненный талант выживания в пределах своей же страны и государственности. Поразительной живучести нация, эти русские. Много мифов ходят-бродят о них. В том числе и миф о их лености. Хотела бы я посмотреть на любую другую великую нацию, коли б ее лишали стимулов к труду в громадном историческом промежутке от ордынских баскаков до баскаков большевистских!.. Я не знаю, за какие грехи или, наоборот, достоинства Бог отметил их такой судьбой, об этом можно только гадать. Но будь ты сдержанна, Фаина, как бы тебе тяжело ни было, пусть Бог разбирается с этой страной, это Его прерогатива. К тому же помни, что в лице лучших своих представителей русские, как никто другой, наделены даром беспощадного самоанализа и самооценки. Вот такова моя воля. Что скажешь на это, девочка моя?
Фаина не торопилась с ответом. Пришла ее очередь потянуться к сигаретной пачке. В отличие от матери она не пристрастилась к табаку всерьез, за сигарету бралась редко, только в моменты сильного волнения. А сейчас она не могла не волноваться, потому что понимала, что все сказанное матерью – это завещание, наиболее главная его часть. Фаина заговорила после нескольких глубоких затяжек:
— Поразительно, мама, до чего иногда могут совпадать настроения, мысли, желания… Я не имею в виду необходимость эмиграции в Израиль. Но я обязана быть честной в этом вопросе. Как ты понимаешь, не я одна буду решать его. В самых важных вопросах последнее слово за Мишей. Так было всегда. А он…
— А он упрям у тебя, - заметила Анна Яковлевна.
— Чисто внешне, мам. Это слово не выражает его сущности. Он настоящий мужчина, так будет точнее. А разговоры об Израиле я уже заводила с ним. Нет, конкретно вопрос я не ставила, разговоры имели самый общий характер. И реакция Миши была не столько негативной, сколько философской, что ли…
— Пожалуйста, поясни, - попросила Анна Яковлевна. – Хотя замечу, что мне трудно понять привязанность Миши к стране, где его походя лишили возможности стать отцом, где он, при его способностях, в свои сорок семь лет ходит в должности старшего инженера.
— Попробую, мама. Ну, что касается должности старшего инженера, тут все понятно. У Миши целый ряд недостатков. Еврей. Умен и талантлив. Беспартийный. Молчун, не только не умеющий лизать начальственные зады, но и вовремя и вежливо осклабиться. Честолюбие где-то на отметке «нуль». И тех, от кого зависит продвижение, должна настораживать даже любовь, с которой относятся к нему его немногочисленные подчиненные. Тут все понятно, и Миша философски относится к своей карьере. Кстати, мама, если б не твоя помощь, мы не смогли бы жить так, как живем. Спасибо тебе. Но то же самое философское отношение присутствует и во всем остальном. Вот ты вспомнила об ударе в детстве… Миша давно еще сказал, что такой удар он мог «схлопотать» в любой другой стране. В глубине души Миша убежден, что у него не было бы детей и без того удара. От судьбы деру не дашь, как-то сказал он.
— Странно. Как может быть фаталистом такой европеец, как Миша.
— Мама, он, как и все мы, не европеец в строгом смысле этого слова. Он еврей, воспитанный преимущественно на русской культуре, если, разумеется, не считать его музыкальных пристрастиях. От Пушкина до Солженицына, он весь в русской культуре, русской истории, он пропитан этим. И он относится к факту своего рождения и жизни в этой стране все с тех же позиций: Бог определил мне жить тут, так почему я должен подвергать ревизии Его волю? И вообще, мама, он доволен своей жизнью. Считает, что ему повезло на меня. Души не чает в наших девочках. Его увлеченности работой не видно конца. На скрипке играет так, как не играют закончившие консерваторию его товарищи. С удовольствием и все еще на хорошем уровне играет в теннис. Друзья по консерватории, университету, спорту тянутся к нему. Его время спрессовано, он живет полной жизнью. Ты слушаешь меня?
— Слушаю, слушаю, - откликнулась Анна Яковлевна. – Я просто вспомнила тот день, когда Миша впервые появился у нас. Как давно это было?
Фаина напомнила:
— Можно сказать, что ровно тридцать лет назад, ибо я познакомила его с вами где-то в конце осени пятьдесят седьмого года.
— Уже тридцать лет, - вздохнула Анна Яковлевна. – Господи, каким некрасивым, невзрачным он был в ту пору! Худой, какой-то нескладный, нос, казавшийся непомерно большим из-за его худобы, очки на этом носу. Мезальянс, ахнула я мысленно. И какой он сейчас! Плечистый, длинноногий, шапка седых кудрей. Импозантен! Слушай, Фаина, ты, может, методично перекачиваешь в него свою красоту? – полюбопытствовала Анна Яковлевна. – Но по тебе это незаметно, у тебя ничего не убыло.
Фаина улыбнулась.
— Мама, о возможности подобной перекачки не знают врачи даже твоего уровня. Конечно, его физическому возмужанию способствовал спорт. В теннис он пришел поздно, когда поступил в консерваторию. Но у него получается все, за что он берется. Ушел кандидатом в мастера. И все-таки объяснять его похорошение одним спортом нельзя. За сегодняшней внешностью стоит нечто большее: бесконечный процесс внутреннего возмужания, весь образ его жизни…
— Но ведь у Миши никто не собирается отнять родину. Ни я, ни ты не в состоянии этого сделать, - задумчиво сказала Анна Яковлевна. – Это невозможно сделать даже с помощью силы, потому что у человека есть память, сердце. Уверена, Александр Исаевич в далеком Вермонте так слышит, чувствует пульс своей страны, как это не дано многим из тех, кто никогда не покидал ее. Позволю себе так переделать известные слова Франклина… У еврея две родины. Одна – в которой он родился волею судьбы. Другая – Израиль. И вот эта другая – тоже судьба еврея. И от этого не отмахнуться. Видишь ли, далеко не каждый еврей может вернуться на родину предков. По самым разным причинам. Но каждый еврей, если он, конечно, еврей, а не жид беспринципный, жид без рода и племени, должен в сердце своем плыть к Израилю, как однажды плыл по сибирской реке Короленко. И пусть, пусть жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, пусть! Но все-таки впереди – огни!..
— Мама, ты поговорила бы с Мишей сама. У тебя так хорошо получается!
— Возможно, поговорю, возможно… Но без тебя, без твоей целенаправленной работы Мишу не сдвинуть. Его фатализм – та же инертность.
— Мама, у меня магнитофонная память. Особенно когда слушаю тебя. Я передам Мише этот разговор близко к тексту. И я даю тебе слово, что сделаю все возможное, чтобы выполнить твою главную волю. Что касается другого твоего пожелания, тут все несколько сложнее. Как и ты, я очень ответственно отношусь к произнесению сильных слов. И я крепко запомнила твою аргументацию. Но вот в чем дело… Если наш контакт с Россией будет осуществляться с помощью спутниковой связи, мне легко будет выполнить твою просьбу. Иное дело – в пределах этой страны. Если больно будет мне (лично мне!), я напрягу все свои силы, чтобы выполнить твой наказ. Но если в ходе катаклизмов, о возможности которых ты говорила, мука мученическая свалится на моих девочек, на Мишу…я за себя не ручаюсь. Вот мой ответ тебе.
— Что ж, ответ честный, а потому обнадеживающий. Не сомневаюсь, что Миша поймет тебя в конечном итоге. Чутье мое подсказывает, дочка, что все будет хорошо. Иди ко мне, моя девочка, моя сорокасемилетняя девочка…
Фаина подошла к матери и опустилась на колени. Анна Яковлевна взяла ее лицо руками, посмотрела на дочь внимательно, долго, с нарастающей жадностью, потом порывисто и крепко расцеловала ее. Какое-то время Фаина продолжала оставаться на коленях, прижавшись к матери, зарывшись в нее головой. Вдыхая такой знакомый с детства запах, подумала о том, что да, память об этом запахе ее мозг будет хранить в себе до полной своей остановки.
Затянувшуюся паузу прервала Анна Яковлевна:
— Теперь, Фаина, попьем чай с твоим любимым тортом. А потом обсудим вопросы практического порядка…У нас весь вечер впереди.
Разговор Фаины с Михаилом состоялся вечером следующего дня. Подробный и взволнованный рассказ жены Михаил выслушал внимательно, причем ему передалась взволнованность Фаины. На аргументы Анны Яковлевны у него не нашлось ни единого возражения. Практический итог долгого разговора был таков: теоретически Михаил за эмиграцию в Израиль, но спешить со звонком в Хайфу дяде Изе не стоит, надо кое-что обдумать, взвесить…
И Фаина поняла, что не скоро они окажутся в Израиле, что Михаилу еще надо раскачаться, свыкнуться с мыслью о неотвратимости эмиграции, а потому он будет какое-то время придерживаться тактики проволочек. Разговор, длившийся не менее двух часов, она закончила так:
— Я понимаю, Миша, что тебе надо время, понимаю…Но позволит ли история долгую раскачку – вот в чем вопрос. И в своей раскачке не забывай, что судьба детей и их будущих детей в твоих руках. В твоих. На тебя вся надежда. Ты классный программист, к тому же отлично владеющий техническим английским. Ты, спасибо бабушке, хорошо знаешь иврит. Такие в Израиле не пропадут, в дворнике не подадутся. Не на меня, а на тебя вся надежда. Помни.
Смерть Анны Яковлевны самым естественным образом продлит жизнь Дубицких в СССР. Скончается она через четыре недели после своего большого разговора с дочерью. В то воскресное утро она позвонит дочери и скажет, что выезжает к ним и пусть они никуда не уходят. Дубицкие в полном составе провели у Анны Яковлевны всю вторую половину субботы, поэтому телефонный звонок матери озадачит Фаину, а потом и встревожит. Как и всегда, на дорогу к Дубицким уйдет примерно полтора часа. Анна Яковлевна успеет нажать на кнопку звонка, но ей не хватит несколько секунд для того, чтобы взглянуть на детей в последний раз. Чистюля и аккуратистка даже в самые трудные периоды своей жизни, Анна Яковлевна отошла в мир иной на грязном полу лестничной площадки.
Даже по прошествии времени, уже в Израиле, когда все там образуется, Фаина будет с содроганием вспоминать период с ноября 87-го года по ноябрь 88-го. Безмерно уставшая от потерь, впервые почувствовавшая свой возраст, Фаина жила и работала в тот период сцепив зубы. При жизни матери в густых и вьющихся волосах Фаины было всего несколько серебряных ниточек, а ближе к печальной годовщине цвет этого драгоценного металла уже вовсю соперничал с черным.
Вплоть до конца 88-го года Фаина ни словом не обмолвилась об эмиграции, будто и не было страны Израиль, будто в октябре 87-го и не прозвучала последняя воля матери. Потому что Фаина решила: никакой суеты, пока не состоятся поминки, пока не будет поставлен памятник. Михаил заказал памятник еще весной 88-го, а поставил его только осенью, потому что не менее года нужно, чтобы земля осела, утрамбовалась сама собой.
1989 год хлебосольные и компанейские Дубицкие встречали по-скромному, вчетвером. И в ту новогоднюю ночь прозвучал тост Фаины, решительный и проникновенный:
— Миша, Наташа, Мара! Дорогие мои, единственный смысл моей теперешней жизни! За то, чтобы в этом году была исполнена последняя воля мамы! Благодарная нам за прошедший год, сейчас она благословляет нас…
И Михаил понял, что Фаина заставит-таки его, рано или поздно, пойти на решительный шаг. Те несколько разговоров, которые состоялись между супругами в январе-феврале, были тяжелыми для каждого из них. Если на минуту предположить, что сдержанность, самообладание не являются результатом воспитания и самовоспитания, а даются тому или иному человеку преимущественно от рождения, то есть как дар, то дар этот, несомненно, обладает способностью изменять человеку, когда он устает от потерь. Казалось, дар сдержанности изменил Фаине во время этих разговоров. О нет, бабьей истерики, визгливой, агрессивной, неэстетичной, не было, а были только отчаяние и тихие слезы. А Михаил, умом прекрасно понимавший, что все кончится Израилем, никак не мог вымолвить «да», потому что он множеством нитей был привязан к этой одной шестой, потому что он буквально был заворожен тем редкостным зрелищем, историческим действом, которое разворачивалось на его глазах со все нарастающей скоростью.
Все решилось в конце апреля 1989 года. После событий 9 апреля в Тбилиси преобладающим чувством Фаины стала тревожность, а у Михаила – острая жалость к ней. Вот уже несколько лет Фаина не провожала детей в школу и не встречала их. Школа находилась в десяти минутах ходьбы, располагалась в оживленном месте, девочки ходили туда и обратно, как правило, гурьбой. И вдруг Фаина, несмотря на отчаянные возражения пятнадцатилетней Наташи и тринадцатилетней Мары, вновь стала провожать их и встречать. Михаил вынужден был спросить ее:
— В чем дело, Фаина? Ведь девочки довольно взрослые, особенно Наташа. Они стесняются такой опеки. Вспомни себя.
Жена ответила так:
— Самой младшей жертве в Тбилиси было шестнадцать. Ровесница Наташи. Я боюсь.
— Но, милая, в нашем городе солдаты еще не орудуют саперными лопатками!
— Это пока. Но ведь и солдатушки-бравы-ребятушки в городе есть, и лопатки-то у них есть. Я боюсь. Только ты не подумай, что у меня серьезный сдвиг по фазе. Я просто боюсь. Сбывается пророчество моей умной, моей мудрой мамы. Пророчество о большом кровопускании.
«Господи, это уже невроз! К счастью, пока невроз», - подумал Михаил. Скупой на слезу, он готов был в ту минуту разрыдаться.
Хотя в отношении событий 9 апреля гласность пробуксовывала с самого начала, супруги Дубицкие все же знали о них максимум того, что мог знать рядовой советский человек. Чтобы узнать правду, люди опять включали свои транзисторы и настраивались на короткие волны. А 19 апреля Дубицким довелось прочесть в городской вечерней газете небольшую, но очень информативную статью Юрия Роста о тбилисских событиях. Фотокорреспондент этой вечерней газеты случайно достал статью московского коллеги во время своей поездки в Тбилиси. Вот тогда-то, после 19 апреля, Фаина и возобновила проводы-встречи девочек.
Решение пришло к Михаилу в ночь с 28 на 29 апреля. Вечером 28 апреля Дубицкие всей семьей смотрели программу «Взгляд». Писатель Борис Васильев коротко и взволнованно поделился своими впечатлениями о пребывании в Тбилиси. Дубицкие слушали его в тишине абсолютной. Фаина долго крепилась. Когда писатель рассказывал о тщательности, с которой войска блокировали площадь, она еще держалась. Но когда он сообщил о том, что одну девушку убили уже в фойе театра, а другую за километр от площади («То есть за ней попросту гнались!» - воскликнул писатель), что мать другой убитой молодой беременной женщины скончалась от сердечного приступа и хоронили мать и дочь одновременно, - вот тогда нервы у Фаины не выдержали, она расплакалась. Но плакала навзрыд, а не тем тихим плачем, который имел место в январе и феврале. Мара встала на колени перед матерью и зарылась в нее головой, почти скопировав сценку октября 1987 года, а Наташа встала позади кресла, в котором сидела Фаина, и мягко обхватила голову матери руками. Михаил стремительно принес из кухни стакан воды, столовую ложку и пузырек корвалола. Руки у него заметно дрожали, когда он капал в ложку корвалол. Справившись с рыданиями, Фаина выпила корвалол и с жадностью запила его водой. Ни к кому не обращаясь, сказала тихо, словно боялась, что кто-то ее услышит:
— Кто они?.. Что за нация?.. Как их земля носит, как Господь Бог их терпит!!!
На «они» и «их» Михаил отреагировал внутренним стоном:
«Господи, она пытается отстраниться окончательно!..»
Девочки почистили зубы, ушли в свою комнату и быстро затихли. Супругам же было не до сна, но вместе они не были. Михаил находился в большой комнате, где размещалась почти вся библиотека. Он брался то за одну книгу по специальности, то за другую, но затем быстро возвращал их на место. Так же было и с художественной литературой. Потом он сообразил: «Мне надо что-то светлое и крепкое… И чтобы непременно – много солнца! Конечно же, «Казаки»! Вот где солнце!» Он быстро отыскал нужный том, раскрыл его на «Казаках», стал читать…
«Все затихло в Москве. Редко, редко где слышится визг колес по зимней улице. В окнах огней уже нет, и фонари потухли. От церквей разносятся звуки колоколов и, колыхаясь над спящим городом, поминают об утре. На улицах пусто. Редко где промесит узкими полозьями песок со снегом ночной извозчик и, перебравшись на другой угол, заснет, дожидаясь седока. Пройдет старушка в церковь, где уж, отражаясь на золотых окладах, красно и редко горят несимметрично расставленные восковые свечи. Рабочий народ уж поднимается после долгой зимней спячки и идет на работы.
А у господ еще вечер».
Михаил оторвался от чтения: «До чего же хорошо! Как бальзам… И как хорошо, что его не мог высечь строгий учитель словесности за два «уж» в одном абзаце… Хорошо, бальзам…» И он стал читать далее, полагая, что чтение его захватит…
А Фаина после истерического плача ополоснула лицо холодной водой и пошла на кухню, где при открытой форточке жадно выкурила сигарету. Почистив зубы, ушла в спальню. Лежала недолго, всего минут пятнадцать. Поняв, что без таблетки ей обеспечена бессонная ночь, она встала, накинула халат, подошла к трельяжу, в ящиках которого находилась часть домашней аптечки. Всего две таблетки димедрола… Надо экономить. Но и заснуть надо непременно, чтобы завтра четко исполнять свои обязанности. Таблеток мало, но есть коньяк. Фаина вернулась на кухню, открыла бутылку армянского, нарезала сыр, лимон и хлеб. Поставила две рюмки, пошла звать Михаила. Но приглашение почему-то не состоялось. Остановившись в дверях, Фаина спросила:
— Читаем?
Михаил поднял голову:
— Да, «Казаки».
Фаина тонко улыбнулась:
— Понятно. Хочешь спрятаться в ином мире, ином времени. Не получится, Миша. Чтобы сделать истинно верный шаг, не в песок надо зарываться, а уразуметь одну простую, как пареная репа, истину: российские безобразия непременно переживут нас. Что ж, Миша, продолжай свое путешествие во времени… Одно скажу: неужели тебе не надоело все это? – и она кивнула в сторону двери и лестничной площадки.
Слишком хорошо знавший Фаину, Михаил верно понял смысл ее жеста: мол, неужели тебе не надоело все, что сразу начинается за дверью нашей квартиры!..
Жена ушла на кухню, а муж вновь сделал попытку погрузиться в чтение.
Фаина налила полную рюмку, выпила, закусила лимоном в сахаре. Захорошело быстро. Милый, милейший виноград, с умилением подумала она. Да, коньяк дорогое удовольствие, но держать его в доме необходимо, как держат, к примеру, в домашней аптечке раствор йода. Ах, какое прекрасное солнце там, как оно работает на виноградную лозу!
Фаина опрокинула еще одну полную рюмку…
А Михаил так и смог погрузиться в «Казаков». Дождавшись ухода жены в спальню, он положил книгу на полку и отправился на кухню. Там тихо ахнул: судя по бутылке, демонстративно оставленной на столе, выпила Фаина около стакана. Такого в жизни не было! Не было! И не было, чтобы она пила вот так, без него! И Михаил испугался, так как наслышан был о том, что женщины быстрее мужчин привыкают к алкоголю, тяжелее мужчин избавляются от этого зла.
И вообще, главным чувством Михаила в минувший вечер и наступившую ночь было чувство страха. Конечно, еще было чувство бессилия, такое всегдашнее чувство советского, российского человека, но главным было все-таки чувство страха. Ему было страшно не только потому, что республиканское начальство (а может, и более высокое) фактически поощрило солдат на нанесение смертельных ударов. Ему было страшно потому, что солдаты с такой готовностью выполнили возложенные на них палаческие функции. Ему было страшно потому, что он понял, что среди солдат немало садистов и душевнобольных. Ибо только садисты и душевнобольные могут бежать километр за беззащитной девушкой, чтобы размозжить ее голову лопатой. Ему было страшно потому, что он знал, что размышления о солдатах неизбежно приведут его к вопросам старым, тем, которые тихо выдохнула Фаина… Вот только местоимения у него будут другие: «Кто мы?.. Что мы за нация?.. Как нас земля носит, как Господь Бог нас терпит!!!»
Нет у нас той армии, которая была, подумал Михаил. Той, которая вернулась в страну летом 45-го. Время беспощадно слопало ее. И сей факт обнаружится, когда эти «саперы» окажутся лицом к лицу с настоящими и хорошо вооруженными мужиками.
Михаил сидел за столом, обхватив голову руками. Самой старшей – 70 лет, самой младшей – 16, вспомнил он статью Роста. Он хотел перекинуться на какие-то другие мысли, образы, но не мог справиться с воображением, оно беспощадно подсунуло ему сцену в фойе театра… Что было на лице той девушки за считанные секунды до смертельного удара: страх с мольбой о пощаде? только ненависть?..
Михаил понял: еще немного работы воображения – и его кулак опустится на стол, будет много грохота. И еще ему стало холодно. В квартире тепло, а ему холодно. И дрожь неприятная подкатывает. Достав стакан, он в два приема допил коньяк, закусив остатками сыра, лимона, хлеба. И отступила дрожь.
В спальне он стоял минуту, разглядывая жену при свете ночника. Рот ее был как-то некрасиво распахнут. «Да, как алкоголь может обезобразить даже очень красивого человека… Фаина, мое богатство, моя судьба… Нет, ее надо спасать. Чем и займусь завтра, то есть уже сегодня.»
Несмотря на коньяк и короткий сон, Михаил встал раньше обычного, но из-за коньяка ночного бег отменил. Почистив зубы, разбудил Фаину, девочек и пошел на кухню готовить завтрак. Весело взглянув на жену, кислую от непривычного похмелья, обозвал ее алкашкой и посоветовал принять душ. Когда все сели за стол, он сказал, обращаясь к жене:
— Ну что, поехали?
Фаина отреагировала недоуменно:
— Куда?
— Туда, где круг замкнется. В Израиль. Сегодня вечером буду звонить дяде Изе.
Фаина опять не сдержалась и тихо заплакала. Серьезная и молчаливая Мара приникла к ней, а веселая и шумная Наташа с визгом бросилась обнимать и целовать отца.
С того дня жизнь Дубицких стала меняться. Каждый последующий месяц их жизни в СССР был труднее предыдущего. В конце декабря СССР, Город-на-Волге, Земляничная слобода лишилась еще четырех хороших своих людей. А Израиль их обрел. Новый год Дубицкие встретили под небом Хайфы в гостеприимном доме дяди Изи.
У Дубицких была возможность не менее месяца поездить в сопровождении дяди Изи по Израилю, но они ограничились тремя неделями. То было незабываемое путешествие по стране, где море красоты и все дышит историей. Наверное, не было такого родственника, которого бы они не посетили. А потому эти три недели стали временем и невольной, самой фантастической жрачки и возлияния. Дубицкие, которые еще совсем недавно в плотных и злобных очередях отоваривали свои талоны до одиннадцати ночи, буквально были ошарашены обилием, разнообразием и доступностью вкусных и экологически чистых продуктов. В этом празднике живота участвовала и их кошка Мурка. Употреблявшая в СССР только минтай и какую-то кашку, в Израиле она лопала-трескала все. По истечении третьей недели Дубицкие усилием воли заставили себя отвалить от того блистательного стола, за которым они перепробовали блюда еврейской, европейской, арабской, турецкой и еще каких-то других кухонь. Вернувшись в Хайфу, они недели две пожили у дяди Изи, пока не сняли двухкомнатную квартирку. Праздник кончился, началась будничная, настоящая жизнь Дубицких в Израиле, началась задолго до истечения периода абсорбции.
Лишь немногим из репатриантов дано быстро и зорко всматриваться в новую для них жизнь и делать самые глубокие выводы из своих впечатлений. Проницательные супруги Дубицкие были одними их этих немногих. Им понадобилось всего три или четыре месяца, чтобы увидеть, что Израиль и его люди совсем не такие, какими их рисуют многочисленные легенды, имеющие хождение в Союзе. Их прозрение касалось не только и не столько положения репатриантов. А вскоре пришла и тоска по стране, в которой Дубицкие прожили полвека.
Но времени на растерянность у супругов не было. Время торопило Дубицких вцепиться в жизнь в этом далеком не ласковом обществе, которому наплевать было на их высочайший уровень знаний и культуры. Что ж, им не привыкать: по части наплевательского отношения к их достоинствам у Дубицких был солидный жизненный опыт. И не надо делать трагедии из этого, что СССР не заметил своей потери, а Израиль не разглядел своего обретения, ибо такова жизнь, резонно решили Дубицкие.
Задача, которую поставили перед собой супруги, была, на их взгляд, скромной и реалистичной. Им по пятьдесят, лучшие их годы отданы СССР, в Израиле они новички. Главная их забота состоит в том, чтобы дать детям образование и создать необходимую материальную базу для жизни следующих за ними поколений. А вот Наташа, Мара, а потом их дети, а потом дети их детей уже со свежими силами и гордой осанкой продолжат – каждый на своем этапе – дело, начатое после той страшной войны романтиками и пионерами. Ведь дело обустройства страны процесс бесконечный, как и сама жизнь. Так вот и сбудется последняя воля Анны Яковлевны.
В самом начале повествования о судьбе Мишки Репетитора сказано было, что на нем должен со временем закончиться род Дубицких. Ошибка вышла. Сдается мне теперь, что Михаил преодолел свое бесплодие.
Но повествование это будет неполным, если не рассказать об одной встрече.
В последний понедельник мая 1996 года я возвращался в девятом часу утра домой после дежурства. Сказать точнее, плелся. Казалось, нет во мне такой группы мышц, которая бы не давала о себе болезненно знать. Дело в том, что в ночь с пятницы на субботу мне подфартило участвовать в разгрузке вагонов с куриными окороками.
Читатель, хорошо знающий современную российскую жизнь, может подумать: «Ох, и блатной же он мужик, коли ему доступна такая шабашка!» Увы, я не блатной, связи мои, учитывая мой возраст, непростительно никчемные. К примеру, в застойные годы достать пачку индийского чая в своем родном городе было для меня проблемой. Так что вагоны с окороками – это чистейший фарт. Просто заскочил недавно на завод молодой парень, который проработал в нашем карауле около трех месяцев и в конце марта уволился. Он до сих пор не получил расчет, потому и зашел. Естественно, заглянул к нам в первую очередь. Оказалось, что Григорий постоянную работу еще не нашел, а пока занимается разгрузкой вагонов. Работа тяжелая, но платят хорошо, а ему, как бугру, перепадает больше. Спросил меня, как дела на заводе. Дела глухие, ответил я, и ждать тебе, Гоша, свой расчет придется до дня «икс». Да как же вы выживаете?!! Да кто как, отвечал я. Деревенские держатся в основном за счет личного хозяйства. А городским потяжелее. Кого родительская пенсия выручает, кого – супружеская зарплата, кто шабашит, а кто бутылки собирает, кто как… И невесело пошутил: мол, самые молодые и красивые бабенки из охраны на панель еще не пошли, а мы, мужики, с кистенем на ночную улицу тоже еще не ходим, но дело к этому идет. С кистенем-то, заметил Григорий, вы только на себе подобных можете идти, потому что самый хреновенький богатый нынче без пушки не живет. И расчувствовался он. Ждем, говорит, вагоны с окорочками. В бригаде – все свои. Но один может нажраться до беспамятства, вот тогда, Равиль-абы, я дам тебе шанс. Только учти: самому старшему в бригаде около сорока, темп работы очень высокий. Выдержишь?..
Я сказал, что выдержу, и дал свой адрес. Наверное, потому так сказал, что принадлежу к категории людей, которым свойственно иногда позабывать свой возраст. Убеждал самого себя: если я выдерживал 16-часовой рабочий день на «малышах» в Баренцевом море и 12-часовой на БМРТ в Северной Атлантике, то как-нибудь выдержу вагоны с цыплятками. А что с тех пор прошло лет эдак 25, об этом подзабыл.
Григорий приехал ко мне на своем стареньком «Москвиче» в седьмом часу вечера в пятницу. Сказал, что тот парень забурил-таки, и дал мне на сборы десять минут. Разгружали мы три вагона с восьми вечера до двенадцати часов следующего дня. Уже через пару часов работы я вспомнил, что мне не 30 лет…
Спасибо Григорию: он не только помог заработать 400 штук, но и домой отвез, и по пути заскочил в магазин, чтобы купить мне хлеба, молока, огурцов, колбасы, бутылку водки, и до самой двери проводил с «трофейными» окороками. Спасибо этому парню, с которым я проработал всего около трех месяцев. И всего-то он от меня добра видел, что я, зная его нагрузку (в то время он подрабатывал сварным), часто давал ему поспать в течение всей ночи вместо положенных трех часов.
После ванны мне стало чуть легче, но не было сил готовить обед, сил хватило только на то, чтобы принять стакан водки и зажевать ее колбасой, огурцами и хлебом. Спал до шести вечера, после чая опять провалился в сон. В воскресенье на дежурстве, пользуясь тем, что завод пуст, начальства нет, большую часть дня тоже пролежал. Вот почему я не шел, а плелся домой в тот понедельник.
Подошел мой трамвай, я придвинулся к средней двери, тут за спиной раздался чей-то тихий голос:
— Равиль? Бакиров?
Я обернулся. Передо мной стоял пожилой мужчина, по виду лет шестидесяти, если не больше, почти совсем лысый. Узнать мне помогли его глаза и голос.
— Ты что, Равиль, не узнаешь меня?
— Юра! Юра Никитин! Конечно, конечно, узнал, вот только реакция ослаблена, после суточного дежурства я.
Если читатель внимательно читал эту повесть, он, быть может, вспомнит восьмиклассника, который в тот светлый майский вечер 1956 года робко попросил Махмутку из Парка не трогать Мишку Репетитора. Так вот, этот пожилой лысый мужчина и был тем восьмиклассником 40 лет назад.
Я поразился тому, как постарел Никитин за истекшие 10 лет. В последний раз мы виделись летом 1986 года, когда я устроился работать на завод. Встретились на этом же пятачке, общались недолго. Тогда я узнал его быстро, в ту пору он был при волосах.
— Заколдованное это место, - сказал Никитин. – Тут мы встретились где-то в начале перестройки.
— Ничего заколдованного, просто наши заводы неподалеку. Курнем?
— Подымлю за компанию. Ведь я никогда толком не курил.
Мы отошли за одноэтажное здание диспетчерской, где отмечались водители трамваев и троллейбусов, закурили. Когда Никитин сказал, что несколько месяцев назад он был в Израиле и встретился там с Михаилом Дубицким, я решил, что без рассказа его не отпущу.
— Ты занят, Юра?
— Не слишком. Я на больничном, ОРЗ. Пошел на завод по делу.
— Дела будут всегда, пока живем. Давай обмоем встречу, посидим, расскажешь о житье-бытье, о Мише.
— Прости, пожалуйста, но я на мели. Май кончается, а мы получили только за декабрь.
— А у нас еще не все получили за декабрь.
— Но это не все… Врачам тоже стали задерживать. И недавно случилось несчастье: у жены увели из кабинета, где она ведет прием, всю мартовскую зарплату. Оставили только сумочку. Существуем на пенсию тещи.
— Юра, в наши дни это действительно несчастье. Сочувствую вам…Но я после шабашки, деньги есть, не беспокойся. Пойдем в кафе.
В кафе я уже не плелся, а шел. Усталость и боль временно отступили, таков был эффект от встречи с детством. Как и всегда, кафе было почти пустым. Люди заходили, быстро выпивали свою порцию, уходили. Никитин уселся за столик у окна, я взял в буфете бутылку водки, две порции салата из капусты и репчатого лука, нарезал остатки колбасы, огурцов, хлеба, которые не смог доесть на заводе из-за усталости. Потом разлил по первой.
— Юра, - сказал я, поднимая стакан, - за встречу, за семидесятую, за Земляничную!
Рассказ Никитина был неторопливым, но, на мой взгляд, скуповатым. Такое сложилось впечатление, что говорит он об одном, а мыслями где-то в иной плоскости. Это ощущение усилилось, когда я заметил, что Никитин пить-то пьет, а вот закусывать как бы подзабывает в своей задумчивости.
Дочь Никитина вышла замуж за еврея в 1985 году, в 1988-м они эмигрировали в Израиль. Дважды дочь приезжала с мужем и сыном в Город-на-Волге навестить родителей, а в конце 1995 года, когда доходы зятя значительно увеличились (он занимался рекламой), дочь прислала вызов. Никитины решились на поездку, потому что зять оплачивал все. Он оплатил расходы на дорогу туда и обратно, расходы на поездки в самом Израиле, буквально все. Около трех недель супруги пожили у дочери в маленьком городке неподалеку от Тель-Авива, с неделю поездили по стране.
Об Израиле Никитин рассказал и того меньше, почти ничего. Остановился только на двух впечатлениях: о гостеприимстве израильтян и степени безопасности в Израиле. Дубицкие с их гостеприимством не в счет, сказал Никитин с улыбкой (когда речь заходила о них, он всегда теплел). У них – что у Мишки, что у Фаинки – хлебосольство, радушие в крови. Такими они были тут, такие они и там. И дочки у них такие же. Но дело в том, что мы, удивлялся Никитин, были желанными гостями у всех, кого посетили! А это так контрастирует с тем, что в России… Российское гостеприимство – это один из мифов, в России же и сотворенных, философствовал Никитин. Может, мы и были такими, но только в досовковый период, когда мы были еще русскими. Совок – это одно из самых замкнутых, тяжелых, мизантропистых существ на свете. И евреи-совки совсем не исключение, они, пожалуй, похлеще совков из русских, татар. Вот есть у меня один сосед еврей, вспомнил Никитин. Позвонишь ему на предмет какого-нибудь пустяка, так он, если не откажет, в комнаты не приглашает, стоишь в прихожей возле туалета, нюхаешь, пока не придет он с аналгинчиком. А вот израильтяне – совсем другие. Они раскованные, лояльные, хлебосольные. Хрен знает, может, гостеприимство их – продукт самого воздуха страны… Впрочем, оговорился Никитин, его впечатления могут быть и поверхностными, ведь за несколько недель страну не поймешь.
С восхищением отозвался он и о безопасности в Израиле. Послушать, почитать наши средства массовой информации – так ведь и ехать туда не захочешь. А шанс получить пулю от какого-нибудь арабского террориста примерно такой же, как выиграть у нас автомобиль. Супруги Никитины ходили по вечерним и даже ночным улицам больших и малых городов Израиля с таким ощущением безопасности за свою жизнь и достоинство, какого в России у них никогда не было.
О Дубицких Никитин рассказал с большей оживленностью, но тоже не самым щедрым образом. Он попросил зятя так рассчитать поездку по стране, чтобы она завершилась посещением Дубицких. Мол, если что-то испортит настроение, то в Хайфе оно будет поправлено. Так и сделали. У Дубицких они гостили два дня. Это были изумительные часы, коротко сказал Никитин.
И вот то немногое, что я узнал от него о Дубицких. Михаил работает по специальности в одной солидной частной фирме. Правление фирмы очень дорожит им, заработки Михаила, если переводить на наши деревянные, совершенно баснословные. Просторный и комфортабельный двухэтажный дом с садом Дубицкие приобрели еще в начале 1994 года. Фаина нигде не работает, потому что работы предостаточно в домашнем хозяйстве. Но вынуждена давать уроки на фортепиано, когда отказать в этом совершенно невозможно. А это еще одна статья дохода, поскольку педагогическое мастерство Фаины по достоинству оценено в кругу знакомых Дубицких. Наташа учится в консерватории на вокальном отделении. С 1993 года, когда она вышла замуж за офицера израильских ВВС (он тоже родом из СССР), живет в Тель-Авиве в доме родителей мужа. В 1994 году Наташа родила сына, мальчика назвали Михаилом. Михаил и Фаина без ума от своего первого внука. А Мара пошла по стопам отца, то есть учится на инженера-программиста.
Когда Никитин стал рассказывать о себе, о заводе, я понял, где постоянно витали его мысли.
— Равиль, ты с трудом узнал меня из-за моей головы, - сказал он тихо и с улыбкой. – До девяносто второго года процесс облысения был незаметным, естественным. А зимой того года началось… Я пошел к дерматологу. Он осмотрел меня самым тщательным образом, его вывод: облысение на нервной почве. И у тебя, я смотрю…
— Да, и у меня что-то начинается. Все мы в одной среде.
— Да, да, все мы из одной среды обитания. А вот мой красный упырь не лысеет. Его рожа все пунцовеет, его живот все чаще вываливается из-под ремешка…
— Прости, Юра, а кто он, твой красный упырь? – спросил я, понизив голос.
— Это директор нашего завода. Впрочем, уже не «нашего».
— А завод был когда-нибудь «вашим»?
— Трудно сказать. Ведь я не ученый экономист, а типичный технарь, закончивший авиационный. В какой-то мере был, если мы кормились около него. А сейчас точно знаю: он его, упыря, завод, хотя формально завод еще в госсобственности.
Ты знаешь, наш завод появился здесь в войну в результате ленинградской эвакуации. После войны он рос, рос, рос… Он настолько вырос, что мог при Хрущеве строить дома для своих работников, целые кварталы домов, больницы, профилактории, детсады, пионерлагеря. В строительстве завода и всего, что родилось от него, участвовали десятки тысяч людей, несколько поколений. Многие из них в могиле. Кто-то еще на пенсии. И немногие, всего несколько тысяч, копошатся среди его развалин. Но даже развалившийся завод для нашего упыря – золотое дно! Потому что есть производственные площади, оборудование, коммуникации. Если б ты знал, сколько кооперативов, которым некуда деваться, самых разнообразных по роду деятельности, упырь запустил на завод…
— Знаю, потому что у нас абсолютно то же самое.
— Равиль, человеку порядочному, неискушенному трудно разобраться в механизме нынешнего разбоя, но нет никакого сомнения в том, что от дочерних малых предприятиях и всех этих кооперативов, магазинчиков упырю и его клике идут суммы, о размерах которых мы и не догадываемся. Конечно, что-то капает в заводскую кассу, но это – мизер. Я понимаю, упырь должен делиться с теми, кто закрывает глаза на его беспредел, но ему все равно остается много. Ты подумай только: завод горит синим пламенем, а упырю по разным ведомостям, а то и без всяких бумажек, идут и идут в руки лимоны!.. Многие из наших работяг и ИТР говорят, что администрация, мол, свою зарплату получает аккуратно, мол, за апрель наверняка получили. Не знаю, как остальная клика, а упырь и январскую, я уверен, не получил. Во-первых, демократический жест. Во-вторых, нахрена она ему сдалась!
Так зачем ему поднимать завод, налаживать выпуск какой-нибудь конкурентоспособной продукции?! Да и не способен он к этому, он никогда не был способен к настоящей работе, он пришел-то на завод на все готовое лет двенадцать назад, чтобы, как оказалось, намертво присосаться к тому, что он не создавал.
Упырь обожает ездить по заграницам. Разумеется, на деньги завода и под маркой производственной необходимости. Не так давно прилетел из Лондона, на днях упылил в сторону тихоокеанских «тигров». Ваш упырь тоже катается?
— Наш упырь больше ссыт.
Лицо Никитина вытянулось:
— Это как понять?..
— Самым буквальным образом. Он алкаш. Нажрется в течение рабочего дня коньяка, водки или спирта, приляжет вечером на диван в той комнате, что рядом с кабинетом, и – пыс, пыс, пыс, пыс, пыс-с-с!.. Почки, значит.
— Но как его держат?!
Я улыбнулся Никитину, как улыбаются ребенку:
— А как твоего упыря держат, так и нашего. Связи. Старые номенклатурные связи. И до пенсии ему осталось несколько месяцев. По всей видимости, наш упырь тем выгодно отличается от вашего, что он был неплохим инженером, когда работал в наладке. Дело в том, Юра, что в нашу заводскую наладку приходили на протяжении многих лет очень сильные мальчики из авиационного, университета. На фоне этих блестящих голов он был всего лишь неплохим инженером. Кстати, там он и начал привыкать к спирту. А в остальном он ничем не отличается от вашего упыря. Циник. Например, года два назад он заявил публично: на заводе остались одни дураки и бездельники. И так же хапает, как и ваш. Когда начался весь этот беспредел на заводе, его жена в порыве откровенности ляпнула при большом количестве свидетелей: мы (то есть ее муж и она) только и зажили по-настоящему сейчас… Вот такие пироги, Юра.
— А тебе не кажется, Равиль, что вся эта краснота саморазоблачилась в последние пять лет? Ведь их истинное лицо очевидно сейчас всем.
— Как сказать, как сказать… Судя по результатам выборов в Госдуму, нам ой как далеко до массового прозрения.
Мы выпили еще немного.
— Иногда я боюсь свихнуться… - сказал Никитин, поковырявшись вилкой в салате. – Ловлю себя на том, что нет такого дня, чтобы я не думал о своем красном упыре. Нормально ли это?
— Быть может, нормально. Во всяком случае, ты не одинок. Я не думаю о своем упыре денно и нощно, а вот о том, что их породило, думаю, возможно, каждый день.
Застенчиво улыбаясь, Никитин сказал:
— Ты знаешь, иногда я допускаю себе такие сценки… Говорят, упыря сейчас охраняют. Возле кабинета. А я записываюсь на прием по личным вопросам, а там… там я….
— Там ты мочишь его из пронесенной в кабинет пушки, да? В пунцовую рожу, в живот, который ремешок уже не держит, да?
— Да, - сказал Никитин, продолжая застенчиво улыбаться.
— Что ж, Юра, такой полет фантазии тоже дело житейское.
После долгой паузы, в течение которой Никитин смотрел в окно, а я доедал свой салат, он сказал:
— Равиль, я верую в демократию, как ни обхезала это понятие вся практика последних лет российской жизни. Только она легитимна, а все остальное – нет. И было бы странно, если бы не веровал, ибо таков опыт моего поколения. Ведь мы даже Сталина застали: тебе было пятнадцать лет, мне тринадцать… Вот почему я не перестаю удивляться тому, как много в нашем поколении тоталитарно настроенных людей. Итак, верую. Но сейчас я скажу тебе одну очень крамольную, с точки зрения либерального человека, вещь… Брежневский режим, несмотря на его вечный дефицит товаров, его психушки, всесилие КГБ и бессмысленно проливаемую кровь в Афганистане, он был намного гуманнее нынешнего режима. А как ты считаешь?
Я растерялся. Еще год-полтора назад такой вопрос не застал бы меня врасплох. На полной искренности заговорил бы, к примеру, о неизбежной болезненности перехода от общества, в котором человеку гарантирована пайка хлеба, к обществу свободному. Ну и т.д. А сейчас вот растерялся. Вопрос был поставлен честно, на него надо было отвечать с такой же честностью.
— Да, в ту пору, когда все эти нынешние президенты ходили в секретарях, простой человек чувствовал себя намного защищённее, чем сейчас.
А Никитин все не мог оторваться сознанием от своего упыря:
— Во всяком случае, брежневский режим, несмотря на всю его коррумпированность, еще мог выполнять функции намордника для упырей, подобных моему и твоему.
— Все так, Юра, все так. Но нельзя забывать о том, когда и кем джинн был выпущен из бутылки. Конечно, истинный час шариковых наступил не тогда, когда зычные братишки в тельниках и молчаливые люди в черной коже уселись в кресла директоров заводов и управляющих банками. Ибо тогда они были подконтрольны тем, кто еще всерьез полагал, что сказку можно сделать былью. Истинный час шариковых наступил семь десятилетий спустя, когда с иллюзиями было покончено. Вот их наследники и жируют сейчас… И все-таки, повторяю, первоначальное освобождение джинна было совершено еще тогда. И во гневе своем, Юра, надо оглядываться назад, далеко назад. Давай еще по пятьдесят.
Мы выпили, я принялся за хлеб, колбасу, огурцы, а мой товарищ все пытался прикончить салат.
— Январь, февраль, март, апрель, май… - вдруг зашептал Никитин.
Я вопросительно взглянул на него. Никитин объяснил:
— В прошлом году зарплату задерживали на четыре месяца. Нынче пять прошло.
— Нынче, Юра, и восемь пройдет, и десять. Нынче будет иной размах, я это шкурой чувствую. А иногда мне кажется, что не видать нам большую часть этих денег вообще.
— И все-таки поразительно, Равиль, поразительно! Ты можешь себе представить, что где-нибудь на Западе, предположим, во Франции, зарплату не выдают по полгода?
— Не могу представить. По многим причинам, - решительно возразил я и сам задал вопрос: - Ты можешь представить себе в должности директора завода в какой-нибудь западной стране наших упырей? Причем я имею в виду не нравственный аспект, а деловой только.
— Да Бог с тобой!
— А в дооктябрьской России ты можешь представить таких в качестве директора, управляющего?
— Да ни при какой погоде!
— Но так же и с прочим.
— Но давай представим. Пусть вопреки логике, здравому смыслу, вопреки всему, - настаивал Никитин.
— Хорошо, давай, - согласился я.
— В конце концов, Равиль, общество там обязательно встанет на дыбы. И не столько под стук ложек по пустым кастрюлям, сколько под крики «Отечество в опасности!» Поднимутся даже те, кому пока везет. Баррикады из бетонных блоков, перевернутого транспорта. Через несколько дней режима нет, революция свершилась!..
А на меня снова стала накатывать усталость.
— Ты, Юра, послушай… Обделанные, отлитые, созданные нашими властителями и нашим климатом, только в силу покорности стали мы великим народом.
— Что это? Какой-то нездешний, очень высокий слог…
— Это Петр Чаадаев. «Апология сумасшедшего».
— Повтори, пожалуйста.
Я повторил.
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что революция и покорность несовместны.
Подумав, Никитин тихо заговорил:
— А я хочу сказать об иной несовместности… Впрочем, какой стиль, какой интересный поворот мысли, какой нестандартный ум! Но вот простым своим умом, умом инженера, никогда не хватавшего звезды с небес, я полагаю, что покорность и великость несовместны. Мы состоялись как многочисленная нация, а не как великая. Мы не стали великим народом прежде всего из-за своей покорности.
Я слушал Никитина, рассматривая его глаза. В семидесятой ни у кого не было таких синих глаз. И сейчас, по прошествии многих лет, его глаза, даже усталые и поблекшие, синевы были необычайной.
По-видимому, я улыбался.
— Ты чему? – спросил Никитин, тоже улыбнувшись.
— Да так… Вспомнил сказки Андерсена… Чаадаев, Юра, потому-то и на века, что спорить с ним будут всегда и с самых разных сторон.
Я налил в стаканы остатки водки, но пить мы не торопились.
— Скоро выборы, - сказал Никитин, глядя в окно. На противоположной стороне улицы двое рабочих поправляли какой-то покосившийся агитплакат.
— Неужели опять придется выбирать между красными и красными? И что за судьба…
— Давай, Юр, о чем полегче, - попросил я. И спросил в надежде что-нибудь еще услышать о Дубицком: - А Михаил по-прежнему играет на скрипке?
Никитин расцвел в улыбке:
— Играет. И, пожалуй, лучше, чем когда-либо. Он играл на второй день нашего пребывания у них. Он все еще Мишка Скрипач. Я до сих пор понять не могу, почему он променял скрипку на математику. В тот вечер было много гостей из родственников, друзей, даже соседей. Фаина, наверное, все вымела из холодильников…
— Из холодильников? Их сколько у них?
— Не считал. Кажется, два. И это мощные такие агрегаты, без них в Израиле никак нельзя. И климат такой, и пожрать израильтяне любят. Эдакая веселая, раблезианская черта. Нам повезло, поскольку мы застали семью в полном составе. Из Тель-Авива приехала Наташа с мужем и сыном. Интересный парень, этот муж. В его жилах еврейская, татарская, русская кровь. В Израиле он давно, родители привезли его туда из нашего города еще ребенком.
— Он летает?
— Самым натуральным образом. На самых современных истребителях. В кабине, наверное, на космонавта походит. И глаза этого здорового, мужественного парня повлажнели от Мишкиной игры задолго до того, как я сам разрыдался.
— Но по порядку, - попросил я.
— Чего там по порядку… Миша на людях без настроения играть не будет, а в тот вечер настроение, по-видимому, было, если уговаривать его совсем не пришлось. Получился целый концерт, в первой половине Миша играл барокко…
— А что он исполнял, кого?
— Равиль, нужно быть, наверное, профессиональным музыкантом, чтобы сказать точно, кого и что он исполнял.
— Да, да, прости….
— Вивальди, Тартини наверняка прозвучали, он их очень любит. На разогрев ушли какие-то минуты, он скоро захватил всех.
Барокко… Впервые я услышал это слово от Михаила, когда был совсем молоденьким совочком. Ходил я тогда в носках штопаных-перештопаных. Господи, с нужды началась жизнь, нуждой и заканчивается!.. Но к культуре тянулся, тянулся…
Я не только наслаждался игрой Михаила, я еще и любовался им. Некоторые скрипачи во время игры ужасные рожи делают, так у них невольно получается. А играющий Михаил становится симпатичнее обычного. Равиль, когда мы гуляли с Михаилом по улицам Хайфы, я обратил внимание, что некоторые молодые девчонки останавливаются на нем взглядом. Что это – любование красивым закатом или нечто другое?
— Юра, я давно не видел Мишу, но думаю, что «красивый закат» - это не про него. Он, пожалуй, все еще в соку. Так что те девочки смотрели на него нормально, то есть по-женски. Но на него бесполезно смотреть.
– Ты думаешь, он знал… знает только Фаину?..
— Я уверен в этом. Таких счастливых пар немного на свете, очень немного, но они есть. Но что еще играл Миша?
— Ну, когда Михаил закончил, наступила пауза. Потом – аплодисменты. Вот тогда я заметил случайно влагу в глазах его зятя. Но сам я еще крепился. А Михаил стоял. Улыбающийся, элегантный. Фаина умеет как-то одевать его. Одевает просто, но сколько вкуса в этой «простоте»!
Затем началась вторая половина концерта. Вот когда наступил апофеоз!.. В концерте участвовала уже вся семья. Фаина села за фортепиано, Наташа встала рядом, Миша поднял смычок… На безупречном английском Наташа великолепно исполнила арию кормилицы из «Порги и Бесс». Равиль, нужно быть профессионалом, чтобы смело судить о том, легко или, наоборот, трудно Фаине и Наташе работать в одной упряжке с Михаилом, этим увлекающимся импровизатором. Я не берусь судить об этом, я скажу только, что, окажись Гершвин свидетелем такого исполнения, он расплакался бы от гордости. И были слезы кой у кого, были… Но я еще крепился.
Потом рядом с Наташей стала Мара. Я еще не знал, что наступил момент русского романса, я только почувствовал, что волнение пришло и к исполнителям, даже к Мише. Все четверо словно собирались с духом…
Их выбор пал на «Утро туманное». В том море красоты, каким является мир русского романса, этот романс один из самых пронзительных по красоте и чувству. И один из самых русских. Вот это последнее я понял там, в Хайфе. Именно там, в Хайфе, слушая «Утро туманное», я ощутил себя русским с такой силой, с какой, быть может, никогда не ощущал. Пойми ты: именно русским, а не совком! Ты когда-нибудь слышал пение Фаины и Михаила?
— Нет, только их игру.
— У них несильные, но довольно выразительные голоса. Такой же у Мары. Равиль, чтобы ты получил полное представление о том, как исполнялся этот романс Дубицкими, нужен язык профессионала, а не мой…
— Юра, не надо мне язык профессионала, ну его в одно место. Мне нужен именно твой!
— Спасибо… В моей фонотеке много вариантов «Утра туманного», все прекрасные певцы. Но чтобы так, как Дубицкие… Уверен, что исполнение не было экспромтным, такие вещи подолгу отрабатываются. По-видимому, когда-то и что-то, их, старших Дубицких, так припекло, что они всей семьей вцепились в романс. Не сомневаюсь, главным аранжировщиком, интерпретатором был Миша, но меня не покидало ощущение, что в этом ансамбле нет, нет участников второго сорта!
— Юр, а бывали моменты, когда аккомпанемент прекращался и все только пели на разные голоса?
— Точно не помню. Ведь я слушал сквозь слезы. Вряд ли, вряд ли… Если Миша опускал смычок и начинал петь, Фаина наверняка продолжала играть.
Романс звучал бесконечно долго. Он был как путешествие в прошлое, как погружение в него. То был удивительной красоты плач по прошедшим годам, по местам, где на нивах печальных, снегом покрытых, прошла большая часть жизни, где лежат останки самых дорогих людей. Вспомнишь и лица, давно позабытые… Они и вспоминали!..
Но, Равиль, показалось мне, что то был плач еще и по России, которую Михаил и Фаина не успели застать по факту своего рождения. Есть говорухинский, кинематографический плач по России, которую мы потеряли, но ведь есть и иные жанры плача, тоже по-своему очень выразительные…
Наконец нервы мои не выдержали, я ретировался в сад. Почти выбежал. Я не слез стеснялся, а истерики. Со мной и была истерика. Короткая, но сильная. Я плакал навзрыд, прислонившись к какому-то дереву. Сумел взять себя в руки ближе к последним аккордам.
Что там творилось, когда я вернулся! Артистов обнимали, целовали, благодарили. Моих опухших от слез глаз никто не заметил, потому что в слезах недостатка не было. Боясь разрыдаться вновь, я подошел только к Мише, чтобы пожать ему руку. Он был весь взмокший. Равиль, я на минуту…
Никитин ушел в сторону вестибюля, а я сделал попытку представить себе Михаила в момент, когда друг детства пожал ему руку. Да, весь взмокший. Крутой лоб, серебряная грива почти до плеч, статный. Добрая улыбка. И еще на лице выражение счастья и гордости за свою талантливую и чистую семью. Наверное, так…
Когда Никитин вернулся, я сказал:
— Спасибо тебе, Юра, за рассказ о вечере у Дубицких.
Никитин улыбнулся.
— Быть может, он несколько сентиментален. Но это мое видение.
— А ты не стесняйся сентиментальности, тебе это не к лицу. Оставь это занятие черствым, циничным, пустым.
Никитин взялся было за стакан с водкой, затем поставил его на стол.
— Я сказал тебе, что он все еще Мишка Скрипач. Но не сказал, что он по-прежнему Мишка Репетитор, как и в далеком детстве, когда часами напролет занимался с отстающими. Мне кое-что рассказал один из его гостей. Михаил помогает очень многим приезжающим из России. И не только родственникам. С тех пор как Дубицкие приобрели дом, у них постоянно кто-то живет из свежих репатриантов. Только съедут одни, приезжают другие. Случается, что с оказией Михаил и Фаина отправляют баксы в Россию самым нуждающимся из близких. На всю эту помощь уходит энная часть заработка Михаила. Кто знает, возможно, солидная. А Дубицкие богаты только по нашим меркам. О помощи организационного характера, моральной и говорить не приходится. И делает он все это без насилия над собой, без внутреннего напряжения, с легкой душой.
Равиль, я из большинства. Я всю свою жизнь работал только на себя и свою семью. Больше ни на кого. Такой жидкий уродился. Может, поэтому я так люблю Мишу…
Тут я поспешил поднять стакан:
— Ну что, Юра, за Мишку Скрипача, за Мишку Репетитора!
Никитин, подняв свой стакан, поправил меня:
— За Мишку Репетитора! Это важнее!
Мы вышли из кафе, остановились у проезжей части улицы. Никитин переехал из Земляничной слободы в этот район лет 30 назад, когда тут была новостройка. До его пятиэтажки всего несколько минут ходьбы, так что нам было не по пути.
— Ты, Равиль, вернёшься к диспетчерской?
— Да. Плюхать мне на трамвае минут тридцать. Я устал, хочется…
Я замолчал, потому что Никитин как-то резко дернулся головой вслед светлой «Волге», только что проскочившей мимо нас.
— Служебная машина моего красного упыря, - пояснил он.
— Ты сказал, он укатил в сторону «тигров»?
— Да. Он теперь там пачкает клозеты. Вернется, продолжит пачкать здесь. Ненавижу.
Через минуту-другую мы попрощались. Сделав несколько шагов, я остановился, чтобы закурить. И взглянул на удалявшегося Никитина. Он шел медленно, даже осторожно, словно боялся расплескать переполнявшую его ненависть к своему красному упырю. Бессильную ненависть. Бессильную. Ведь все начинается в детстве.
Казань, август 1996 года
Свидетельство о публикации №211031101051