Феофаныч 8
Вечером Феофаныч ожидал нас у калитки, когда мы вернулись с моря. Снова ужинали вместе. Он принес много помидоров и жаренной рыбы. Вид у него был подтянутый, лицо выбрито, белые, как снег волосы гладко зачесаны и одет в светлые полотняные брюки с белой крахмаленной рубашкой. От него пахло каким-то дешевым одеколоном.
Я невольно улыбнулась его праздничному виду. – Откуда рыба? – еще с большим удивлением спросила, так как в Скадовске не встречала, чтобы где-либо продавали рыбу.
- Наловил, - отвечал он. – Сегодня в четыре утра ездил на остров Джарылгач и наловил.
- Как ездили? Сами?
- А вот так. На лодке.
- Да это же далеко!
- Для нас, моряков, недалеко..о..с! А это морской бычок, - показал он и поднял рыбешку за хвост, которая жаренной похожа и на хек и на мойву. – Есть и камбала, и осетр, и даже кефаль, но их трудно поймать…
- Он еще и по рыбу ездит, - подумала, - И откуда у него такие силы в его возрасте?
О вчерашнем он не вспоминал, я ему рассказала, что мы тоже ездили на остров
- Экскурсовода не было, магнитофонная запись на теплоходе сообщала, что на острове имеется около четырехсот мелких озер, что он самый большой в Черном море, что его населяют редчайшие звери, ядовитые пауки и что более, чем на 500 метров от пристани удаляться запрещено, чтобы не заблудиться. Рассказывали о воинах, погибших на острове в Великую Отечественную войну, защищая Скадовск. У памятника этим солдатам мы сфотографировались, Николка сам фотографировал, - похвалила я сына и у него загорелись глазенки от такого сообщения Феофанычу. – А больше мы там ничего не увидели, кроме голой степи с высокой травой.
- Мама, мама! Расскажи кого мы еще видели сегодня, - вмешался Николка.
- Ах, да, - вспомнила я, - «чудовище» видели… Надо же случиться такому совпадению, как будто бы дикарь на необитаемом острове явился… Молодой «детина», а на спине выколота картина «Сикстинская мадонна»!
- Как, полностью картина? Вы не преувеличиваете?
- Нет, нет, мы тоже видели, - подтверждал Николка, - нарисованы картина у дядьки на спине – ангелочки на плечах, а ниже во весь рост тетя с ребеночком на руках, - более детально объяснял он.
- Не тетя, а мадонна, так называли женщину-мать в былые времена. Это же больно сильно выкалывать такое произведение, - добавил Феофаныч.- Но что с дуру не сделают…
Его не очень удивил наш рассказ, ему приходилось за долгую жизнь видеть всего. – Я никогда не курил, - как бы вспомнив вчерашнее, начал он говорить и снова рассказывать о себе. – С пятнадцати лет я рос без отца, в страшные двадцатые годы гражданской войны, а курить так и не научился, сколько мальчишки не требовали. Отец погиб сразу, как только началась война. Годы голода, тифа, лишений… Мать заболела и на меня свалилась гора забот: как вырастить четырех меньших братьев и сестричку, чтобы не отдать в усыновление чужим людям. Изба у нас – с одной комнатой и оконцем, все мы на земляном полу спали и, кроме драного тулупа – ничего. В трубе воет ветер, на улице мороз за минус пятьдесят, дверь вся в сталактитах льда…
- Дедушка, а что такое сталактиты? – вдруг поинтересовался мой Николка.
- Сталактиты – это такие большие заледенелые сосульки, которыми обросли наши окна и двери от мороза, - объяснил ему Феофаныч и продолжал. – Место, где мы жили, было глухое: ни ребят, одни казаки злые-презлые… И пошел я батрачить у зажиточных казаков, в условия унижения и побоев..
- Как батрачить? – снова спросили дети.
- Работать, работать, сынок. Так вот, сын казака-хозяина говорил своему другу, если был на меня зол: «Анну, ожги его хорошенько бичом!». Но моя спина была знакома с бичом…
Потом я устроился работать в сельсовет, где ночами в хибарке, в облаках табака, при коптилке писал разные бумаги, за это мне давали немного пшеницы. Плел еще дома корзины и менял на калачи – так и жили. Но все равно приходилось есть одни суррогаты, а от этого десна стали гноиться и зубы рушиться от цинги: фельдшеришко, один на всю станицу, ноль внимания на нас – видит голодранцы…
Пребывая писчим, я совершенствовал почерк и меня, наконец, приняли служить в милицию. Эх! Как я носился на коне за преступниками! Как любил, чтобы висела плошка и меч! А в двадцать втором году посылают меня в самый тяжелый район начальником милиции, где штат-усачи из больших буденовцев, и моряки, сосланные еще при царизме с крейсера «Очаков», и другие красноармейцы – всех немало, так человек двадцать в моем подчинении было. И снова бессонные ночи – сижу в кабинете в собачьих рукавицах, на стенах иней висит, чернила замерзают. Снова сажусь на коня и в буран, мороз, по горам и ущельям в погоню! У коня ноги, как у слона! Потому как у слона, что в горных реках он и я ноги промочим, а на горе обмерзают ноги-то… Конь скользит, падает, у его ноздрей длинные сосульки свисают, дышать нечем, вьюга забивает дыхание. Под скалой отдышимся, отколю шашкой лед с ног коня, со своих сапог и тяну его уже на поводу – конь обессилел. Вдруг, показывается волк! Я выдерну револьвер, выстрелю и он исчезает. Обычно, оглушительный выстрел в круговерти, как хлопок полотенцем, но волка все же спугивает…
Дети мои слушали Феофаныча, затаив дыхание. Им уже спать пора ложиться, а они не хотят, просятся: « Мама, мама, мы еще немножко послушаем как дедушка рассказывает, интересно-то как! Рассказывайте, дедушка еще, а что потом? – просили они.
И Феофаныч продолжал свой рассказ. Он говорил с чувством не столько горечи, сколько сожаления о том, что это, хотя и тяжелое время его жизни, уже давно позади, что его никогда не вернуть, как и не вернуть молодости…
- Потом выдвигают меня на работу в округ. Конечно, это не специальность, где бы я мог побольше помочь людям. Вот бы врачом стать… - сделал он заключение из всего рассказанного и надолго задумался в тоске и сожалении, что не сбылись когда-то его мечты, его надежды… Но я ошибалась, так думая о его судьбе, как мне пришлось узнать потом, он был очень настойчив в достижении своих целей.
- А мать все против была – моего желания поехать учиться, - продолжал он. «Не оставляй! Ты у нас за старшего в доме. Пропаду я одна с сиротами!» голосила мать. Но не послушался матери, так же, как Ломоносов, тайком в шинелишке без подкладки, в хлопчатобумажном галифе и холодных сапогах пристал к обозу. Ямщики, сидя в валенках и оленьих шубах на возах, все отговаривали меня: «замерзнешь в дороге, а нам отвечать потом за тебя…» Конечно, я больше бежал, чем ехал на возу, чтобы не замерзнуть. На льдах Иртыша был привал… Ямщики долбили в мертвом льду прорубь. В черной глубине отражались ночные звезды. Один киргиз колол топором на куски замерзший хлеб-калач, макал в проруби и мы объедали размокшие куски. Потом снова держали путь.
Я ехал с киргизом на возу впереди, казаки – позади, поодаль в тумане. В одном месте у скал, бушующих под ними бешеных вод реки, воз, на котором ехал я с киргизом, ухнул в полынью. Конь барахтался и погибал в холодной пучине, а воз боком шел под лед. Киргиз в ужасе убежал в туманный мороз к казакам, а я вижу – конь тонет, и такая жалость меня взяла… Схватил я оглобли саней и хомут, освободил коня, а потом вожжами стал его душить…
- Зачем душить? – удивилась я.
- Сейчас объясню. Такой способ спасения – конь раздувается от удушья и всплывает, а потому спасся сам и вытянул коня. Сани остались в воде, их все больше и больше затягивало, но тут уже подъехали казаки. Шок у киргиза прошел, он увидел меня и коня живыми – очень удивился. Но они все вместе все же вытянули сани с пшеницей.
Через четыреста верст я был уже в Семипалатинске. Тридцатый год. По заявлению председателя церебкома мне разрешили купить одну буханку хлеба; хотел - другую, но председатель дернулся и закричал: «Этак и штаны с меня снимите!».
Меня влекла неизвестность, тянуло вдаль, я продал запасные подметки от сапогов, чемодан и прочее, наскреб денег на билет в Ленинград. Долго коптился в табаке на верхней полке, отщипывая крошки хлеба, пока доехал…
В Ленинграде я пошел в ночлежку, где был один сброд: народу при норме полторы тысячи, набилось тысяч пять. Я уплатил двадцать пять копеек и получил койку. Она была застелена только куском холста, пахнущего карболкой, а в изголовье – железная подушка. Ввиду случая в ночлежке черной оспы, мне сделали прививочный укол, а также от брюшного тифа. Упав на твердую кровать, я крепко уснул. Во сне почувствовал холодный ужас, кошмар, как будто падаю в бездну, лечу в ад и ждут меня черти, которые все пищат и пищат… Потом проснулся от крика двух ночлежников-картежников, которые в ссоре грозили один другому ножом по шее. А когда снова уснул, меня вновь разбудили пинки шпаны, которые выражались нецензурно и требовали уступить им койку. С дороги я ослаб, но все же переднему горилле так засветил в подбородок, что тот, пролетев метров восемь, упал и замер, ударившись об батарею отопления. Ударил я и другого, а третий убежал… Но тут поднялся крик других: «Бросай его с пятого этажа!». Тогда я открутил железную подушку и решил драться, но тем временем прибежали коповцы (вроде наших дружинников) и всех успокоили.
Народ лежал в ночлежке повсюду: под койками и между ними, в коридорах и уборных – кто на газетке, а кто стоял, мучился и скрипел зубами; видал и припадочного…
Утром, взяв за десять копеек первое в столовой, пошел искать работу. Но прежде, чем принять на работу, меня направили к врачу по фамилии Чехольян в больницу им. С.Перовской. Врач заподозрил сильное истощение и направил меня на рентгеновские снимки. Однако, кроме прозрачности легких от малокровия, ничего не было.
Оформившись на работу, я поступил на первый курс Академии медицинских наук учиться на военврача. Латынь я уже знал: отец с дубинкой заставлял учить еще в школе. Учебников тогда не было и я приспособился бегать по знания латыни к фельдшеру. По французскому языку тоже один учебник на весь класс, но и этому языку я учился у фельдшерского друга – шведа Седфстрема Карла, и все тайком от отца, а отец по своему наитию все думал, что я прозреваю свыше богом. Поэтому в Академии мне знаний было не занимать.
Через месяц житья в Ленинграде я поправился на шестнадцать килограммов, и тот же врач, удивившись моему здоровью, сказал: «Сибирский демон, видать?!»…
Но тут у моей матери возникла нужда – она тяжело заболела и все звала вернуться домой. «Смелая ты голова, - писала она мне, - я и валенки спрятала, чтобы не уехал; я, ведь, караулила тебя, а только с коромыслом по воду пошла, и ты исчез… У нас дела без тебя плохи…» И вот я продал на барахолке все, что мог и ринулся на помощь матери, обратно в свой Алтай. А потом, когда вернулся в Ленинград, то опоздал на занятия ввиду неудач в дороге, за что меня отчислили из Академии. Впал я тогда в отчаяние… А врач все спрашивает: «Вы влюблены, что ли? Или неудачно женились?» Объяснив ему ситуацию, получил ответ: « Не кисните, ищите новую идею, новое призвание, поезжайте куда-нибудь…»
И стал я искать новых призваний: но в рабфак воздушного флота меня не приняли без должного ленинградского рабочего стажа, да и брали только в сельскохозяйственную авиацию, а я мечтал в военную… Подался тогда в геологоразведочный институт – не приняли, в экспедицию – тоже. Потом еще в морской флот хотел устроиться матросом и там не повезло: места не было. И вот вспомнил я свою милицейскую работу, направился тогда в местное отделение милиции. Здесь меня с радостью взяли, узнав о моих способностях в бывших должностях. Но у меня еще с детства была страсть рисовать, и поехал я в станицу, где летом проживал профессор Машков, который руководил изостудией в Доме культуры. Машков взял меня в ученики, хотя сразу отказывал, ссылаясь на занятость. Проучился у него пару лет, а тут война сорок первого года все оборвала. Жертвы и жертвы среди братьев, мать умерла.. Четыре года войны я пробыл в Заполярье, где цинга, куриная слепота, и с продуктами так плохо, что варили хвоевый чай от цинги… Впрочем, об этих былых военных днях долго рассказывать, как-нибудь в другой раз… Задержал я вас до поздна, извините меня, детям спать пора…
- Да, пора, - согласилась я, спасибо вам за рассказ, Александр Феофанович, а вот о войне – самое интересное, и вы нам обязательно расскажете, только завтра, может с нами на остров поедите? – Он согласился.
Свидетельство о публикации №211031101707