Феофаныч 9
Уложив детей спать, я вышла проводить Феофаныча на крыльцо. Во дворе было темно, в черном южном небе рассыпалось множество звезд, из-за дерева выглядывал огромный шар Луны и свет ее падал на наш домик.
- Красота-то какая! – воскликнул Феофаныч. – Сколько мириадов звезд в безмолвной пустоте!... Важно только в жизни научиться отличать звезды от электролампочек… Чего она стоит - наша жизнь без любви, без поисков, без находок, - размышлял он. – Каждая минута жизни и каждый жизненный акт, который не усиливает нашего духа, который не расширяет русло нашей жизни – являются даром потерянными. Жить – значит чувствовать, наслаждаться жизнью, чувствовать постоянно новое и это новое воплощать в жизнь трудом и, только трудом! А голова наша – это орган, предназначенный рыть в глубину и находить богатейшие жилы жизни. Жизнь – она никому из нас не дается легко! Ну что же, надо иметь настойчивость, а главное – уверенность в себе. Надо верить, что ты еще на что-то способен и это «что-то» надо достигнуть во чтобы то ни стало! Что было, если бы все негодующие неудачники и пессимисты во всем мире вышли вместе на улицы и стали возмущаться, кричать и впадать в отчаяние? То что бы получилось в мире? Стон и плач воющих жителей земли без какого-либо действия. Наступила бы всеобщая смерть. В жизни всегда надо быть оптимистом, Анюта, а иначе, зачем жить?...
Я тоже впадал в отчаяние и хандру, бывало… Да еще какую! Но все проходит, наша жизнь всегда перемежается то черными, то белыми полосами – за неудачами следуют удачи, за горем – радости, за тяготами жизни – облегчение. Хандра – это что? Это просто слабость нашей нервной системы, когда, как говорят, нервы сдали, и мы уходим в тыл от переполненных нас невзгод и неудач… Но вечно в ней никто не пребывает! Она проходит, как сон, как опьянение, стоит только выглянуть солнышку…
Вот разрушила война все мои планы: в сороковом году хотел получить высшее художественное образование в Москве, но для этого необходимо было хлопотать о прописке в Москве. В прописке мне отказали… Однако, я быстро продвигался и без Москвы, – все-таки школа Машкова мне многое дала, - выступал с картинами на выставках, получал грамоты, а когда работал над картиной по роману Шолохова, планы оборвала Отечественная война…
После войны хотел вернуться к художнику Машкову, но профессор умер. Тут брат позвал на помощь, - единственный оставшийся в живых, - и тот инвалид войны. Поехал я в Узбекистан помочь брату, опять устроился инспектором в отделение милиции и художником в Дом офицеров. Там, в городе Фергане и встретил свою бывшую жену Разию, казанскую татарку, измученную тропической малярией и дважды обворованную начисто… Ну, что там после войны: ни сливочного масла, ни картошки, ни рыбы, и Разия где-то на мельнице собирала пыль от ячменной муки, пекла лепешки. С ней во время войны получилось так, что долго перетерпела в оккупации в Симферополе, а потом была выслана вместе с крымскими татарами. Долго я хлопотал о разрешении отпустить ее и, наконец, увез к себе на Алтай, где было и с продуктами лучше и заработки высокие. Зажили мы в семье в ладу, с годами растущий достаток приобрели. Разия доучиться смогла, а потом уже врачом трудилась и я все ей завидовал, ибо сам когда-то мечтал о такой профессии. Хотя я и со своей работой тоже был лекарем, только общественно-моральным лекарем, а это тоже многое для человеческого здоровья…Так успокоился, представляя себя лечащим людей от болезней.
А вот что после было? Родилась у нас дочь, но хилая здоровьем. Хотя Разия сама врач, а задумала и все требовала от меня переехать жить на юг, из-за дочери. Сломился перед ее просьбами, поехал в Николаев, купил дом… Я не говорил вам сразу, Анюта, стыдновато как-то, что вроде бы старались, а дети неудачно воспитаны… Тут наука сложная… Порой самые великие педагоги вроде бы все знают, а перед своими детьми слепы, как кроты. Так вот, подрастающая дочь наша стала сплетничать, тунеядничать, а потом внука нагуляла; отец пьянчужкой оказался, денег ей не давал, бродяжничал, в семье жить не хотел; дочь денег требовать стала от нас и все больше и больше. И пошел с Разией у нас раздор из-за дочери. Та все жалела ее, потакала ей, а я против был. «Дурнушку, бездельницу воспитываешь»,- твердил ей. И действительно, выросла, гулять стала, с пьянчужками завелась и сама пить начала. Разию, мать избивала, а у той уже гипертоническая болезнь. Вот так в один из скандалов и представилась Разия…
Я продал в Николаеве пол дома, оставив другую половину дочери, а сам купил вот эту развалюху, - девять лет назад. Не было здесь ни печи, ни постельных принадлежностей, так как все оставил дочери, чтобы не пропала поначалу. Возня с переоформлением пенсии затянулась и я погибал от истощения и обид за дочь. Простудившись, лежал весь в фурункулах и думал уже умереть, так как одиночество уже ничего не сулило: дочь-пьяница, внук – урод, Разия – умерла.
Как-то узнала о моих бедах одна ленинградка, с которой я переписывался в литературном плане: все слал ей стихи. Перестав получать от меня письма, она приехала и подняла меня на ноги – спасла, можно сказать, от смерти. Помню, все держалась официально, боясь навязать свои услуги. А после ее отъезда, неожиданно получаю от нее ни мало, ни много – десять посылок сразу, с продуктами, лекарствами. Но лечиться не хотел. Предложили переливание крови, я и от этого отказался. Медленно угасая, хотел уснуть и более никогда не проснуться. Дочь в это время в Николаеве вместо того, чтобы поступить на работу, вместе с мужиками-сожителями стала изготовлять курительный порошок из конопли, за что ее посадили. Внук остался без присмотра, пришлось мне его забрать… А я бы с удовольствием растянулся где-нибудь в тайге под таинственный шум леса, крики ночных птиц и умер; либо поехал на Алтай и бросился со скал в водопад и, чтобы никаких следов… У меня в жизни более привязаностей не осталось, все пусто, думалось. Вот такая хандра была у меня, Анюта! Если бы не внук, то наверное я бы уже не поднялся вновь. Задумал, что еще можно спасти мальчишку от матери – ханыжки. Всего три года растил внука: рыбачить научил, и в школе у него успехи появились, - еще мал был, а потому и пластичен.
А теперь, теперь – неисправим! Снова вернулся к матери, когда та вышла из тюрьмы, и снова без присмотра, сам себе предоставлен, компании появились, музыка рок-кен-ролловая, на стенах развесил плакаты с голыми негритянками, обвитыми цепями. Я не отпускал его, а он все: « к матери поеду, поеду - и все!». Не захотел деда слушать, не захотел человеком быть! И удержать его нельзя: подрос, сам ездить стал. Раз поехал к матери и не вернулся. Почувствовал там себя свободнее, самостоятельнее: что хочу, то делаю, а у деда – боже упаси…
Я уже стар, не в силах противостоять засосавшему его болоту, да и не едет он ко мне – знает, что дед того не одобрит, того не разрешит. Матери –то что? Она и не видит его.
- Александр Феофанович, а почему вы уехали? Не лучше ли было не оставлять дочь одну, тогда можно контролировать ее поступки, - задала ему вопрос, когда Феофаныч, прервал свой рассказ на минуту.
- В этом все и дело, - отвечал он. – Думалось же иначе: поживет сама, не у кого денег брать, не за что кормиться, работать станет, образумится… Не дурна ведь собой и умом – выучили ее на врача, правда, с помощью покойной матери, но все же выучили, хотели, чтобы человеком стала. Да и специальность у нее какая благородная – врач-педиатр. Нет же более милого дела, как детей от болезней лечить. А она с трудностями столкнулась и в кусты, за родительские спины…
Сколько Рази говорил: "Перестань опекать, взрослая уже…» Вот потому и уехал, мечтая, что сама будет хлеб зарабатывать, коль отца рядом не будет. А вышло-то совсем иначе: я и подумать не мог, что до такого додумается – наркотики производить! Наверное, думала, отец защитит, когда попадется, да не тут-то было! Я не защищал, и слова не промолвил… Стыдно только, потому что понимал: я виноват, раньше надо было к ответственности представлять, когда еще работать не хотела. В милиции, если кто и знал за мою дочь, то молчали: « что, мол, упрекать начальника, сам разберется со своим чадом». А я-то и не разобрался, вот и мучает теперь совесть. Все равно в тюрьму попала, а поначалу думал: как же это свое родное дитя самому в тюрьму сажать?.. Ну, пошел я, Анюта, в этой сумятице ни конца, ни радости…
- Не уходите, Феофаныч! – сдерживая слезы, промолвила. Мне стало жалко старика, хотя он скорее жалел меня… В моем голосе он уловил жалость к нему и сострадание и как-то сразу ободрился, подтянулся и восторженным голосом произнес стихи: « Нет! Жизнь моя не стала ржавой. Не оскудело бытие… Поэзия – моя держава. Я вечно подданный ее».
Время позднее, а я томим каким-то жаром души, - пожаловался он. Вот сходить бы сейчас к морю, принять ледяной душ, отчаянно растереться полотенцем… По науке такой душ надо принимать ежедневно. Да, но в море сейчас вода теплая, как в ванной, несмотря на ночь…
Немного подумав и помолчав, он снова начал говорить, как бы оправдываясь.
- Есть у меня много знакомых из Казани, Марийской АССР и однополчане Заполярья. Вот друзья тогда и помогли письмами, убеждениями, просьбами: жить, служить маленьким делом людям. Тогда и пошел я на общественную работу, а вскоре и депутатом избрали. Сейчас я работаю до полного изнеможения в саду, в огороде, и бегаю по делам: то письмо отослать, то брошюру, то совет, то разбирательство дел семейных..., иначе вакуум в душе без контакта с каким-то делом, с человеком, другом… Александр Блок говорил: «Тот, кто поймет, что смысл человеческой жизни заключается в беспокойстве и тревогах, уже перестает быть обывателем».
Лечащий врач, сняв у меня электрокардиограмму сердца, удивился, что у меня был инфаркт-миокарда, а я и не заметил… Меня спасает упорнейший физический труд, ежедневное обливание холодной водой, рациональная пища: овощи, молочные продукты… Иногда в столовой бывает хороший борщ, но это, когда нагрянет ревизионная комиссия. Обычно с большим удовольствием съешь клубень картофеля с ломтем хлеба дома, чем обед в нашем ресторане. Борщ – абсолютно пресный, как трава, пельмени – это твердый кусок теста, внутри которого с горошину какая-то смесь, абсолютно не схожая с мясом…Котлеты протухшие, деревянные, без запаха мяса, очевидно, сработаны из остатков каши. И сколько раз приходилось пугать этих махинаторов столовых, но ничего не помогает…Тут что-то другое надо, вроде уголовного кодекса…
Уехать бы жить на Родину! Но я уже стар и никого там не осталось из близких. Братья погибли, я уже говорил, а последний умер от гангрены ног. Прежде, когда я был моложе, на месяц-другой уезжал на Алтай, устраивался работать художником. Альпийские родные луга, вечные снеговые просторы горных вершин, клекот орлов.. Кругом хрустальный воздух, шестидесятиметровые деревья, усыпанные щебечущими птицами. И всегда бегут арыки тающих ледников; какой-то медовый запах повсюду, эдельвейсы, безбрежные долины, полыхающие то красными, то желтыми маками.
Земляки мне предлагали невест с готовым хозяйством, разведенных и вдов, но я отнекивался и, проработав художником, возвращался обратно сюда, к морю, в свою лачугу, где меня ласково встречала лишь овчарка Байкал – бывшая моя живая подруга, .. издох давно…
Феофаныч стеснительно улыбался, но все же говорил.
- Есть и здесь женщины, которые предлагают руку и сердце, но они считают, что я имею средства и просят дать тысячи четыре для сына, или тысячу взаймы. Но коли пенсии семьдесят два рубля, то много ли я могу теперь дать? Правда, где-то в Марийской АССР, да и теперь в Одессе, Москве, Риге печатают в газетах о желающих мужчинах и женщинах соединиться в браке. Но когда у тебя уже весь цвет облетел, то кому ты нужен? А хорошо бы так: встал утром – солнышко, щебет птиц, тепло, какие-то общие планы, пусть по хозяйству, но все же тихо, мирно, размеренно, взаимное уважение, помощь друг другу…
Еще лет пять тому, стал я переписываться с одной молодой поэтессой из Севера. Она инвалид первой группы после перенесенного полимиэлита, не ходит, в коляске. Вообще, я веду литературную переписку со многими, но эта особенная! Поехал я как-то ее навестить и, вы знаете, влюбился в нее, как мальчишка!.. Потом снова ездил к ней, хотел забрать сюда, на юг, но она не захотела.. И снова мне хочется поехать на север, кого-то спасти в стихию, или самому погибнуть, или попасть трупом в анатомку и послужить науке девственными легкими, а еще мечтаю – найти самую разнесчастную женщину, ободрить ее, помочь… В аллегорическом смысле хотел бы я разводить чудесные цветы в долине, создавать волшебных красот долину…
Ах! Но зачем тешить себя иллюзиями! Одна радость: лопата, сад, огород…,-
Феофаныч на мгновение о чем-то задумался. а потом восклицал, безотрывно глядя мне в глаза.
- Нельзя убежать от любви, от нее не скроешься! Вы, зря, Анюта, на любовь вето положили. У любви нет берегов!... Коли надежды на лучшее исчезли, то даже счастливый дар судьбы упадет от человека в двух шагах, то упадет впустую, оставшись незамеченным, потому что не захочет человек встретить его, потянуться навстречу. По гнилому валежнику нельзя судить о красоте целого леса. Так и про мужчин… А вы тащите на себе груз прошлого – это тяжелый груз! Оплакивать прошлое – это значит остановить жизнь. Жизнь - как море, она всегда исполнена бурь и вечных стрессов. Если счастье не бывает длительным, то и несчастье не вечно! Милая Анюта! Вы устали? – вдруг спросил он, увидев мое грустное лицо.
- Нет, нет! Я внимательно слушаю вас! – ответила, а Феофаныч внезапно взял мою руку в обе свои могучие руки, нежно прикоснулся губами и тихо произнес: «Спасибо».
Для него сейчас я была, очевидно, тем слушателем, которого у него давно не было. И неважно, поймут ли его, ему нужно только обращаться к кому-то живому и высказывать свою отболевшую боль. Ему, старцу, как никому больше, необходимо это из-за его одиночества, в котором он остался жить, работать и еще служить людям. Но надо было мне подозревать, что этот старик, расчувствовашись передо мной, уже кажется, влюбился в меня, в этот ночной час со звездным над нами небом.
Я уже было пожалела, что не ушла раньше, сама остановив его и просив, продолжать рассказывать о себе. Но было поздно, Феофаныч так вошел в поэтическое состояние чувств, что остановить его было невозможно.
- «Ночь… Дождя отшумевшего капли, тихонько по листьям текли. О чем-то шептались деревья, кукушка кричала вдали» - снова услышала я тихий голос Феофаныча. – А сейчас струйки бегут торопливо, и все шепчут и шепчут во мраке ночном… Как это все трогает! Нет! Поэзия незримо сопровождает человека всю его жизнь. Человек не испытавший горячего увлечения литературой, поэзией, живописью, не прошедши через ее эмоциональную красоту, навсегда остается уродом, как бы он не преуспел в науке и жизни! Великое счастье родиться и жить, пусть даже цветочком, но людям светить! Конечно, человек, не ведающий поэзии, искусства, не ощущающий застывшую красоту архитектуры, обкрадывает себя духовно. Даже много тысячелетий назад человек старался на стенах пещер изобразить видимую природу, стремился воплотить любыми изобразительными средствами свое ощущение мира.
В катакомбах Рима христиане, которых зверски убивал Нерон, на стенах, как могли, делали рисунки. Да, кстати, сам Нерон был поклонником искусства, ему не была чужда лира, но есть в мире великое «НО!»… Как может сочетаться лира в душе человеческой вместе с жестокостью? Например, когда Нерон приказал поджечь ради зрелища свою же столицу, то, взяв лиру, пел: «О колыбель моих отцов…» Или, в Древнем Риме на пиру патрициев был выставлен живой мальчик, весь покрытый бронзой. К вечеру мальчик умер, так как кожа его перестала дышать, и он получил самоотравление…
Простите меня, Анюта, что я так слишком ассоциирую, внезапно озарившими меня воспоминаниями, о прочитанном. Почему-то сейчас, несмотря на жгучий ветер, который дул мне всю жизнь в лицо, в голове все так же ясно помниться бездонный колодец впечатлений от полотен великих мастеров искусства. Это видение не покидало меня и в дни войны, когда служил пилотом в Заполярье, когда глядел в такое высокое небо, полное огня и крови, и пряди тумана казались душами умерших. А ночью мириады вспыхивающих снежинок на темно-фиолетовом небе, уносили мое воображение в родные края Сибири, где мы мальчишками резвились в сугробах, или, сломя голову, неслись и падали с необъезженных коней. И все думал: суждено ли мне разделить судьбу павших братьев или еще оставаться живым?
А тут посмотришь, по улице идет урод-уродом, а жена – красавица, и читаешь по морде суженого, что на уме у него только выпить да закурить, да играть в бессмысленное домино. Идет он, словно болтается небрежно, а она перед ничтожеством лебезит. Ну что ему до понятия ярких эмоций, представления о женщине – как матери всего сущего на земле! Что ему до красивых облаков на небе! Да он никогда не уделяет внимания небесам, даже когда ежедневно загорается хрусталь звезд на небе или ласковый зефир потянул с моря. Он думает только о пиве и только!
Вот и мыслю, что все мои дела как бы попусту в этом мире прошли. Сколько лет проработал в милиции, - пьяниц не перевелось, а ворюг не поменьшало… Да и теперь мое дело в чем заключается? Люди идут, просят о помощи, и я веду борьбу с бюрократами, но от этого ведь их меньше не становится. Вот и думай – зачем все делаешь? На мои дела смотрят как на помеху, а я их могу в один миг провернуть, в любое время, и в награду мне ничего не надо, ну, разве, мимолетного приветливого взгляда… Меня многие не понимают, считают белой вороной, идеалистом, и. мол, от этого у меня все жизненные неудачи. Но таков был и мой отец: с кудрями по плечи, массой книг и журналов, в окружении крестьян, рабочих, медсестер, врачей и художников; жаль вот, что погиб рано, да и то по причине своей доверчивости…
Ну, до завтра, Анюта, а то я замучил вас своим философствованием… Не забудьте завтра в душ…
- Завтра же на остров, - напомнила Феофанычу.
- На остров? Да, значит, на остров… Спокойной ночи вам…
Феофаныч ушел, время подошло ко второму часу ночи. Я легла, но уснуть не могла. Когда-то мне думалось, что старые люди уже ни о чем не думают, ни о чем не мечтают… А теперь пришлось узнать, что и в глубокой старости человек по-прежнему живет той же жизнью: любит, ждет, надеется, мечтает, хочет быть полезным и, наверное, очень мучается, если кому-то стал обузой…
Свидетельство о публикации №211031300079
С уважением
Альберт Деев 03.10.2012 23:05 Заявить о нарушении