Благословенная страна Оливия

                В. ФЕДИН

                БЛАГОСЛОВЕННАЯ СТРАНА ОЛИВИЯ         
                Трилогия
                Моим детям:Евгению, Светлане и               
                и светлой памяти Юрика
   Автор выражает искреннюю благодарность             
    и сердечную признательность
    Асматулову Земилю Эмирзяновичу
   
   Главный лозунг демократов: свобода, равенство и братство—лжив в самой основе. Равенство всех лишает каждого человека свободы. Всеобщая свобода исключает равенство людей. Что касается братства, то в современном демократическом обществе человек человеку—волк.
   В истинно демократической Оливии средний оливиец вздумал баллотироваться в сенат—без санкции властей. Он сам и его семья были быстро морально уничтожены. («Детский детектив»).
    Талантливый ученый перед угрозой безработицы вынужден в военном НИИ разрабатывать изощренные средства убийства людей—в обстановке тотальной слежки и подозрительности. Единственный выход для него—эмиграция из благословенной Оливии. («Эллипс поражения»).
   Малоизвестный писатель позволил себе усомниться в гуманизме оливийского общества. Ему доброжелательно советуют исправиться—он по-прежнему пишет. Перед ним закрыли двери издательств—он пишет «в стол». Власти принимают меры. Оклеветанный писатель теряет сына, жену и исчезает с общественного горизонта. («Вариант «Афродита»).

               ПРЕДИСЛОВИЕ

   Читателю, конечно, известна страна Оливия. И уж конечно, он обратил внимание на небольшую заметку в газетах о недавних политических событиях в этой стране. Чтобы помочь читателю составить более полное представление о далекой Оливии, автор приводит небольшую, но точную и абсолютно достоверную статистическую справку.

      География Оливии
   Если как следует раскрутить глобус и, когда он остановится, посмотреть между экватором и одним из полюсов, то почти наверняка ваш взгляд упадет прямо на Оливию. Она очень удачно расположена в зоне контрастного климата. Здесь бывают и трескучие морозы, и изнурительный зной. Кое-где в Оливии зимой выпадает снег, но этот небольшой недостаток с лихвой компенсируется теплым летом. Природа Оливии обильна и разнообразна. Есть высокие горы с вечными снегами на вершинах, есть скалы и водопады. Имеются обширные болота, бескрайние плодородные поля, не знающие засухи. Вдоль океанского побережья тянутся сплошной лентой великолепные пляжи с белым коралловым песком. Встречаются и леса. Над Оливией частенько сияет ласковое, животворящее солнце. Последнее хищное животное было зафиксировано вне зоопарка в 1989 году.

      Демография Оливии
   Жители Оливии называют себя оливийцами. Оливийцев насчитывается много миллионов. Основную часть составляют белые, но есть и негры, индейцы, мулаты и метисы, немало евреев. Последняя перепись населения установила также наличие эскимосов.
Оливийцы — добродушные и немного сентиментальные люди. Они любят свою страну и традиционно почти сто лет называли ее благословенной и истинно демократической. Главными добродетелями оливийца издавна были трудолюбие, бережливость и преданность Президенту. Оливийцы всегда любили слова с Большой Буквы и никогда не любили тех, кто посягал на их душевное спокойствие и мешал им вкушать прелести жизни. Правда, до недавних времен таких людей в Оливии было немного.
Основной язык оливийцев — оливийский со множеством диалектов. Национальное блюдо — овсяная каша-размазня.

      История и политика Оливии
Примерно до конца XIX века Оливия была бесправной английской колонией. В результате Революции и долгой, кровопролитной гражданской войны Оливия стала самостоятельной демократической республикой. Страна административно разделена на штаты, штаты — на округи. Высший орган власти — Сенат во главе с Президентом. Сенаторы Верхней Палаты избираются штатами, Нижней — округами. Первым Президентом Оливии был избран Освободитель.
      Государственный Герб и Знамя Оливии придуманы Супругой Освободителя. Она вручила Первым Повстанцам цветное полотнище, на котором собственноручно вышила шелком парящего Горного Орла с оливковой ветвью в клюве и агонизирующей змеей в лапах. Впоследствии по высоким политическим соображениям змея изгнана из Герба.
      Первый Президент, он же Освободитель, трагически погиб вскоре после Освобождения. Его преемниками на высшем государственном посту становились лидеры разрешенной Конституцией Партии. Последнее десятилетие Партия заметно теряла популярность.
Политический, экономический и культурный центр Оливии — Столица с населением в несколько миллионов человек.
   Не так давно Оливия торжественно и весьма пышно отпраздновала столетие Освобождения. Оливийцы с гордостью повторяли друг другу, что целый век в стране ни разу ничто не возмущало общественного и политического спокойствия.
   Больше полувека Оливию связывали тесные узы с Великим Партнером, который заботливо обеспечивал младшего политического брата всем необходимым, начиная от растворимого кофе и кончая крылатыми ракетами. Взамен оливийцы исправно и усердно экспортировали свои богатства: никель, сахар-сырец, урановую руду и сыновей. Сыновья надевали форму цвета хаки и вливались в ряды Объединенных Сил Защиты Интересов. Интересы у Великого Партнера весьма обширны, и экспорт сыновей Оливии увеличивался год от году.
   Вскоре после Празднования в жизни оливийцев произошли Большие Перемены, и сейчас обстановка в стране обострена. К сожалению, составитель не располагает точными сведениями о ближайшем будущем Оливии.



            ДЕТСКИЙ  ДЕТЕКТИВ

                ГЛАВА 1

—  Микки-Майкл! Сегодня ты вел себя как самый настоящий
сорванец! Иди сюда, Дед-Сто-Лет тебе уши надерет. Как это за что? Овсяную кашу ты назвал противной размазней и отказался ее есть. Маме нагрубил. Отца рассердил, и он даже шлепнул тебя пониже спины. А им надо спокойно отдыхать на Золотом Берегу, куда мы с тобой их сегодня проводили. Даже на меня ты надулся, а ведь мы давали нерушимую ковбойскую клятву не помнить обид и всегда защищать друг друга.
Страшно подумать: сегодня ты отказался есть овсянку, завтра не захочешь ходить в школу, а послезавтра... Послезавтра ты пойдешь вместе с этими длинноволосыми юнцами кричать у Голубого Дома, что, мол, правительство не заботится о народе Оливии! Ты не веришь? Вспомни, ты не верил мне, что падать с дерева очень больно, и полез на старый платан.
Давай-ка, забирайся в наше Орлиное Гнездо, и я расскажу тебе печальную историю о мальчишке Даниэле, который тоже не слушался родителей, отказывался есть овсянку и что из этого вышло. А чтобы тебе не было скучно, назначаю тебя дежурным наблюдателем на ракете Земля-Центавр. Лететь нам с тобой двадцать лет, делать совершенно нечего.
Жизнь, Микки-Майкл, штука себе на уме. Ты считаешь, что солнце всегда будет ласковым, деревья — надежными, а высота — сладко кружить голову. И ты лезешь вверх, в таинственный полумрак, но вдруг под ногой оказывается гнилой сук. Ты кубарем летишь на чертовски жесткую и корявую землю, тебе очень больно, а солнце все так же сияет на небе, деревья все так же шумят листвой, и им нет никакого дела до твоей боли, до твоих слез. И только маме так же больно, как тебе, она прижимает тебя мягкими теплыми руками к своей груди, и тебе становится легче, потому что мама берет твою боль себе.
Ты еще не знаешь, что солнце может сжечь человека, дерево — перебить ему хребет, а высота — сбросить в пропасть. И мама не всегда сумеет придти на помощь.
Ну так вот. Жил в нашей благословенной Оливии человек, звали его Джон Джошуа Джонс. У него была жена Джина и трое мальчишек: Давид, Джордж и Даниэль. В этой семье уже двести лет всех называли только на «ди» или на «джи», и наш Джонс страшно гордился тем, что даже жену выбрал на «джи».
Джонс всю жизнь мечтал разбогатеть. Ты помнишь, я читал тебе книжку «Как стать миллионером?» Это очень просто: надо работать, экономить и беречь здоровье. Джонс работал как десять слонов. Когда все оливийцы спешили на уик-энд, он шел к хозяину и просил работу на выходные, потому что за это платили вдвое. Хозяин был доволен и через каких-то десять лет Джонс стал старшим бухгалтером фирмы Клейтон и Сыновья.
Так прошло много лет. Джонс жил очень экономно. Он не тратил ни единой монеты на уик-энды. Правда, в воскресенье он работал только до обеда, а потом шел в городской парк и пел там в хоре. Этот хор давным-давно создал сам мистер Филдс, и он строго следил, чтобы каждому певцу каждое воскресенье выдавали по полумонете.
В парке Джонс познакомился с очаровательной девушкой Джиной, которая тоже пела в этом хоре. Она работала в универсальном магазине мистера Филдса. Вскоре Джина стала госпожой Джонс, и у них один за другим появились трое маленьких горластых мальчишек. Думаю, госпожа Джонс покупала их в том же универсальном магазине, там можно купить все на свете.
Женщины больше всего любят покупать, и госпожа. Джоне была не прочь купить еще десяток мальчишек, но Джонс вдруг обнаружил, что трое маленьких требуют столько денег на пеленки и еду, на горшки и ползунки, что он может не стать миллионером. Джонсы посоветовались и решили, что им хватит троих. И госпожа Джонс сказала, что в таком случае Джонс должен стать сенатором. Она была умной женщиной, верно? Ты сам знаешь, что для сенатора стать миллионером — плевое дело.
Но чтобы стать сенатором, надо чтобы тебя народ выбрал в Сенат. А я что-то не слышал, чтобы в нашей благословенной Оливии старшего бухгалтера выбирали в Сенат. Джонсы тоже не помнили такого. Поэтому Джонс засучил рукава и стал работать еще больше. И вот через десять лет он стая коммерческим директором филиала фирмы Клейтон и Сыновья. Видишь, Микки-Майкл; чего можно добиться в Оливии?
Но Джонс еще не стал миллионером. А в Оливии коммерческих директоров филиала фирмы в Сенат тоже никогда еще не выбирали. Джонсы решили, что им теперь надо обеспечить себе то, что наш Большой Партнер называет «паблисити». Надо, чтобы о них знало побольше народу, чтобы их все вдруг заметили, как замечают человека, высунувшегося на ходу из автобуса.
Теперь Джонсы по четвергам приглашали к себе гостей. Вскоре среди гостей появились уважаемые люди города, их постоянными посетителями стали мэр города и шериф. А однажды на «четверге» оказался сам мистер Филдс с супругой. Джонсы чувствовали себя на седьмом небе от счастья. Их, наконец, заметили!
Джонс осмелел и попросил у мистера Филдса кредит. Представь себе, он получил его. В городе появилась новая контора «Квота». Надо ли говорить, кто был ее хозяином? И вот после этого Джонс решил попытать счастья на выборах в Сенат: до них оставалось полтора года.
К тому времени Джонсу стукнуло пятьдесят лет. Тебе кажется, что это ужасно много, но для делового оливийца это возраст самих больших дел. Сыновья у Джонсов уже выросли. Давид окончил колледж и учился в университете на адвоката. Джонс-отец очень хотел, чтобы Давид со временем стал во главе конторы «Квота и Закон». Давид стал инсайдом университетской сборной и ему прочили большое будущее.
Средний сын, Джордж, в колледже прослыл отличным регбистом, но потом забросил учебники и завербовался в Силы Защиты Интересов Оливии и ее Великого Партнера. Он надел берет хаки и отправился защищать Интересы от происков красных и цветных. Он остался хорошим сыном и регулярно присылал родителям редкостные туземные сувениры и свои фотографии. На последнем фото он в форме лейтенанта красиво стоял на фоне весело горящей туземной хижины.
А вот младший сын, Даниэль, очень огорчал родителей. Он не раз доводил их до отчаяния своими выходками. Директор школы уважал Джонса, но иногда приглашал его в школу и с сияющей улыбкой, как положено оливийцу, говорил ему весьма неприятные вещи.
—  Господин Джонс, сегодня Даниэля видели с негритенком. Они, представьте себе, как друзья жевали по очереди одну и ту же резинку. Вы понимаете...
Джонса такие сообщения потрясали до глубины души. Он обещал принять самые радикальные меры. И он принимал их. Иногда ему даже приходилось пускать в ход ремень. Даниэль плакал, говорил, что не делал ничего плохого.
—  Как это не делал!? — негодовал отец. — Выходит, директор говорит неправду?
Против такого аргумента Даниэль ничего не мог возразить. Он просил прощения и говорил, что больше не будет. А через некоторое время Джонс снова сидел перед директором школы.
—  Даниэль сегодня призывал учеников собрать деньги для больных безработных. Все как один объявили ему бойкот. Вы понимаете, чем это чревато!?
Джонс целую неделю вместе с супругой разъяснял младшему отпрыску пагубность его поведения. Они рисовали сыну ужасные картины будущего, умоляли Даниэля подумать о родителях. Ведь отцу надо стать сенатором, а кто будет голосовать за человека, чей сын якшается с цветными и бродягами? Даниэль смотрел на убитых горем родителей большими грустными глазами и спрашивал:
—  Разве безработные не такие же люди? Мне жалко их. Когда я отдал Тощему Стивену завтрак, он даже заплакал. Он очень хотел кушать.
И через неделю Джонс снова любовался белозубой улыбкой директора школы. Джонсы хватались за голову. Они не знали, что делать с маленьким негодяем, который может разрушить их Главную Мечту.
Ты, Микки-Майкл, можешь понять их отчаяние. Но ты еще не знаешь, что взрослые не всегда бывают правы, хотя к твоим родителям это не относится. Каждому человеку надо во что-то верить. Дети предпочитают верить в хорошее. Маленьким человечкам необходимо верить, что добро всегда побеждает зло; что бедных надо жалеть, и что оливийский учитель всегда прав. Но тебе уже пора знать, что в жизни не всегда так бывает. Бывает, что зло побеждает добро, над бедными смеются, а учителя могут быть несправедливыми и злыми.
Нормальный человек прекрасно знает об этом и потихоньку приучает своих детей к настоящей жизни. А Джонсы были типичными не очень умными оливийцами. Они верили словам, они не сомневались в правоте красивых фраз. И когда живой и любознательный, доверчивый и подвижный Даниэль натыкался на острые когти действительности, им и в голову не приходило, что его надо оберегать от этих когтей. Они считали, что жизнь в Оливии прекрасна, и если Даниэль поцарапался, то только по скверности своего характера. Ведь у старших Джонсов никогда не было ни синяков, ни шишек.
Даниэль постепенно стал отщепенцем в школе. Другие ученики быстро сообразили, что на него можно валить все свои проказы. Даниэль получал нагоняи в школе и дома уже не только за то, что он делал, но и за то, о чем даже не подозревал. Он уже не плакал, а угрюмо бурчал:
—  Я не делал этого...
—  Как же ты не делал, если директор говорит!? — воздевал руки отец, уверенный, что его сын — не только проказник, но и закоренелый лжец.
Ослепительная улыбка директора становилась все официальнее, и вскоре Джонсу при виде ее стала вспоминаться соседская собака, свирепая как волк.
Незадолго до окончания Даниэлем школы произошел публичный скандал на одном из «четвергов». Вначале все шло по сценарию госпожи Джонс. После кофе шериф пустился в воспоминания о старом добром времени, когда было просто и интересно жить, когда достаточно было упомянуть о Комиссии по расследованию антиоливийской деятельности, чтобы любой буян успокоился. Мэр негромко пробормотал, что нынешнее правительство не понимает всей опасности.
И вдруг в задумчивой тишине холла прозвучал молодой голос:
—  Времена «охоты за ведьмами» — позор Оливии! Наши потомки будут стыдиться этого.
Гости оцепенели. В полутемном углу стоял Даниэль, подавшись вперед. Его волосы были всклокочены, глаза горели. Теряющая сознание госпожа Джонс успела подумать, что Даниэль сейчас похож на посланца ада.
После этого Джонсы несколько недель не устраивали «четвергов». Им пришлось крепко поработать, чтобы восстановить пошатнувшийся авторитет семьи. Госпожа Джонс вступила в Легион Спасения. Естественно во главе Легиона стояла госпожа Филдс. Сам Джонс долго ходил по кабинетам своих высокопоставленных гостей. Шериф немного рассказал мне о визите Джонса к нему.
—  Старина Джонс расхлюпался, представляешь? Я, мол, не переживу позора, я всегда был патриотом, мое благополучие висит на волоске... Ну, ты понимаешь, мне было жаль его, да служба есть служба. Я так прямо ему и сказал. Тут он совсем скис. А я не могу видеть, когда здоровый мужик пускает слезу. Пришлось пообещать, что этому делу ходу не дам. Но, говорю, на Даниэля придется завести Карточку неблагонадежности. По-моему, Джонс согласился бы хоть на десять Карточек, лишь бы избежать публичного скандала.
Так рассказывал мне мой старый приятель шериф, а другие говорили мне, что Джонс подарил шерифу дорогое раритетное ружье, госпожа Джонс преподнесла супруге шерифа очень дорогой набор гребней из платины с крупными изумрудами, который ей прислал Джордж из своих жарких стран.
Вот так-то, Микки-Майкл. И все это случилось только потому, что Даниэль в детстве отказывался есть овсянку. Ну, на сегодня хватит. Освобождаю тебя от дежурства. Пошли, я тебе кое-что покажу. Настоящий индейский лук со стрелами, честное ковбойское!


                ГЛАВА 2

      — Кому я подарил лук? Тебе или это му грязнуле? Посмотри, на что он теперь похож? Если уж ты хочешь играть с Батистом, то пускай он сначала вымоет руки. Грязными руками нельзя делать хорошее дело. Даниэль Джонс тоже частенько не мыл руки. Слушай, что произошло с ним дальше.
Скандал на «четверге» удалось замять. Джонс пожертвовал пятьдесят тысяч монет в муниципалитет на благоустройство города по усмотрению мэра. Еще двадцать тысяч он передал редактору городской газеты на поощрение лучших репортеров — тоже по личному усмотрению редактора. И директору школы он отвалил двадцать тысяч — на приобретение школьного инвентаря. Госпожа Джонс не щадила себя в Легионе Спасения и ее произвели в помощницы Главы Легиона. Все порядочные люди восхищались их патриотизмом, их мужеством. «Квота» тоже процветала.
Даниэль на время унялся. Не знаю, что больше подействовало на него: то ли порка, устроенная отцом, то ли слезы матери, то ли выпускные экзамены в школе. Взнос Джонса произвел впечатление на директора, и Даниэль получил право на поступление в колледж. Плата за его прием туда оказалась самой большой в истории этого почтенного заведения.
Эти расходы исчерпали счет «Квоты» в банке, и Джонсу снова пришлось просить кредит у мистера Филдса. Ты уже знаешь, что за любой кредит рано или поздно надо платить, но Джонс надеялся, что сумеет погасить долг, когда станет сенатором.
Джонсы хорошо продумали свою предвыборную программу. На место сенатора от округа уже имелось несколько претендентов, и они не скупились на обещания. Они обещали ликвидацию безработицы, организацию гетто для цветных или, наоборот, всеобщее равенство, уменьшение налогов, улучшение работы полиции, транспорта и муниципалитета, прекращение роста цен. Один претендент пообещал даже засадить в тюрьму верхушку городской мафии. Все это оливийцам обещали сто лет, и еще ни один из сенаторов не выполнил своих обещаний.
Джонсы разработали программу не такую громкую, но выполнимую. Джонс обещал в полтора раза расширить городскую тюрьму и уменьшить пособие для цветных безработных. Всем жителям города надоели бесчисленные бродяги, а полиция ничего не могла с ними поделать, потому что в тюрьме всегда не хватало мест. Всем надоели высокие налоги, а власти объясняли, что налоги растут потому, что цветные не хотят работать.
Джонс отрепетировал свою речь и произнес ее в один из «четвергов». Он удостоился поощрительной улыбки мистера Филдса, а шериф расчувствовался и доверительно шепнул, что при первой возможности уничтожит позорную Карточку неблагонадежности.
Поначалу соперники Джонса не обратили на него внимания. Это оказалось их большой ошибкой. Короткая, деловая речь Джонса хорошо принималась избирателями, и на его митинги стекалось все больше и больше народу. Госпожа Джонс неизменно присутствовала на этих митингах и с помощью ангелисс Легиона вела подсчет будущих голосов. Все предвещало успех.
Даниэль к этому времени вроде бы взялся за ум. Он увлекся новейшей музыкой и проводил вечера в компании приятелей и приятельниц под оглушительный рев магнитофонов. Джонс не возражал: уж лучше этот рев, чем цветные и безработные. Ему недосуг слушать эти песенки, но одна очень шумная запомнилась ему: о том, как хорошо будет, когда «Першинги» встанут на земле Оливии, но гораздо лучше, если бы не было ни «Першингов», ни Великого Партнера.
Однажды Даниэль заявил, что уезжает в Столицу на фестиваль песни. Джонсу понравилось, что ненадежный отпрыск на время исчезнет из города, и отсчитал ему довольно крупную сумму. Даниэль в тот же вечер уехал вместе с приятелями и магнитофонами.
...В тот роковой день Джонс выступил четыре раза. Особенно много избирателей собралось на кожевенном заводе мистера Филдса, где каждый участник получил по новенькой полумонете. Когда Джонс сходил с трибуны, собравшиеся устроили ему небывалую в истории овацию: каждый щелкал своей монеткой о монетку соседа. Звонкие щелчки слились, и над притихшей толпой поплыл медный переливчатый звук...
Громадная толпа проводила Джонсов до их коттеджа. Когда утомленные супруги вошли в холл, их встретила перепуганная экономка.
—  Полиция. — сказала она свистящим шепотом, указывая на гостиную.
—  Даниэль. — простонала догадливая госпожа Джонс, падая на руки растерявшегося супруга.
Джонс осторожно передал бесчувственное тело жены экономке, принял приветливо-деловитый вид и вошел в гостиную. Но хотя шагал он твердо, сердце у него замирало, будто в невесомости, и ему казалось, что кто-то налил ему в грудь холодного липкого киселя. Да-да, Микки-Майкл, точно так же как у тебя, когда я тебя застукал возле рояля, из которого ты успел вытащить половину струн для Эоловой арфы.
В гостиной за столом сидели четверо коренастых широкоплечих мужчин.
—  Чем могу служить, господа? — широко улыбнулся Джонс, а его сердце продолжало захлебываться в холодном киселе.
—  Господин Дж. Дж. Джонс? — вместо ответа спросил самый широкоплечий. Голос его звучал так профессионально, что Джонсу показалось, будто он уже стоит перед судом присяжных.
—  К вашим услугам, — с приветливей улыбкой склонил голову Джонс. Он произнес это бодро, а перед глазами все вдруг стало расплываться от какого-то неизъяснимого ужаса.
—  Даниэль Джонс — ваш сын?
Сердце Джонса замерло, стукнуло, снова замерло и вдруг заскакало, будто его быстро волокли по кочкам. Значит, Даниэль опять что-то натворил.
—  Да, это мой сын. В чем дело, господа?
Самый широкоплечий встал, подошел к Джонсу и лениво отогнул лацкан своего пиджака. Джонс увидел никелированный значок Государственного Бюро Расследований. Он тяжело опустился на стул, достал платок, вытер обильный пот на лбу. В ушах у него гудело. Сквозь этот гул он услышал:
—  Инспектор ГБР Мартин. Где ваш сын Даниэль?
—  В Столице, — машинально пробормотал Джонс и тут же спохватился, что откровенничать, пожалуй, не стоит.
—  В Столице его нет. Где он?
—  Не знаю. — Джонс героически боролся с тошнотой и слабостью.
—  Когда он будет дома? — спокойно допытывался инспектор.
—  Я не знаю, — простонал Джонс. Его будто разбил паралич. Подумать только, к нему, почти сенатору, ворвались в дом ищейки ГБР в поисках сына. ГБР пустяками не занимается. Что же натворил Даниэль!?
—  Хорош папаша, — подытожил инспектор результаты опроса. — Не знает, где шляется его оболтус. Не мудрено, что сынок таков.
—  Что все-таки произошло, господа? — Джонс собрал все силы, чтобы снова принять достойный оливийца вид.
—  Нечего не могу сказать, — монотонно проговорил инспектор и тут же сказал нормальным голосом. — Как только он появится дома, рекомендую вам вместе с ним посетить ГБР, кабинет номер шесть.
Джонс безвольно кивнул головой.
—  Ради всего святого: что он натворил?
—  Ничего не могу сказать, — эта фраза выливалась из инспектора, будто кто-то вдруг включал заигранную магнитную ленту. Все остальное он произносил нормальным человеческим голосом.
Инспектор круто повернулся и пошел к выходу. Остальные дружно поднялись и потянулись гуськом через гостиную. Не попрощавшись, они исчезли.
Остаток дня и половину ночи Джонс успокаивал свою супругу. Она умирала от тревоги. Лицо ее покраснело, распухло от слез, взгляд лихорадочно метался по комнате. Джонс не хотел, да и не мог сказать ей правду: он сам ничего не знал. Но он не сомневался, что этот паршивец снова влип в какую-то скверную истории. «Что он натворил!? — снова и снова думал Джонс, в то время как его руки и язык действовали независимо от него. — Снова спутался с цветными? Или даже с красными!?»
Уже после полуночи госпожа Джонс обессилела от нервного напряжения и как-то неожиданно уснула посреди фразы. Джонс на цыпочках отошел от нее, поднялся в библиотеку, уселся в любимое кресло и мрачно уставился на тусклое золото фолиантов.
Он то изнемогал от тревоги за сына, который, возможно, в эту самую минуту прячется в чужой подворотне, дрожит от холода и страха, голодный, оборванный и избитый. То его охватывала ненависть к этому подонку, который натворил невесть что в решающий для семьи момент.
Даниэль явился домой под утро, когда Джонс переживал очередной приступ ненависти. Джонс подскочил к сыну, на него явственно пахнуло спиртным.
—  Где ты шлялся!? — выкрикнул он, стараясь, чтобы его голос не проник в спальню.
—  А что? — опешил Даниэль.
—  Где ты шлялся, я спрашиваю!? Почему тебя разыскивает целый взвод ГБР!? Как ты посмел явиться домой пьяным!?
Даниэль побледнел, лицо его стало напряженным и чужим. Он привычно опустил голову и исподлобья смотрел на отца.
—  Во-первых, я не пьяный, — с вызовом буркнул он. — Мы с Анной выпили по рюмочке мартини.
—  Мерзавец! — воскликнул Джонс, уже не сдерживаясь. Его уши уловили только слово «выпили», и это привело его в бешенство. Его рука сама поднялась и сильно ударила Даниэля по щеке.
Даниэль отшатнулся. Тяжело дыша, он с ненавистью смотрел на отца, а отец с такой же ненавистью смотрел на сына. Даниэль шевельнулся.
—  Ухожу от вас. Надоело.
Он шагнул к выходу. Джонс опомнился. Ему стало стыдно за истерику.
—  Не дури. Куда ты пойдешь?
—  Есть куда, — с вызовом ответил сын, открывая дверь.
Джонс положил руку на плечо сына. Даниэль обиженно дернулся.
—  Пойдем в библиотеку. Ты должен мне все рассказать.
Они прихлебывали крепкий кофе и вели серьезный мужской разговор. Даниэль оттаял, в его глазах уже не было ненависти, хотя лицо оставалось напряженным. Джонс с тоской подумал, что совсем не знает сына.
—  В Столице проходил фестиваль песни. — твердил Даниэль. — А позавчера вечером мы решили провести манифестацию. Ну, против «Першингов». Собрались у Голубого Дома, но ничего не вышло. Налетела полиция. Вот и все.
Когда пробило девять, отец и сын пошли в ГБР. Инспектор Мартин встретил их по-приятельски. Он поговорил с Джонсом о последних успехах сил Защиты Интересов, сказал, что по его сведениям, Джорджу скоро присвоят чин капитана. Потом он поднялся, попросил Джонса поскучать и увел куда-то Даниэля. Вернулся он один, сел за стол, приготовил авторучку.
—  Пустая формальность, — махнул он рукой на встревоженный взгляд Джонса.
—  Да, конечно, — через силу улыбнулся Джонс. Он думал о том, что сейчас Даниэль где-то рядом тоже отвечает на вопросы следователя, что за последние пятьдесят лет ни одному Джонсу но приходилось давать показаний, тем более в ГБР, что если бы его бестолковый сын потерпел еще немного, то он бы стал сенатором и тогда ни одна полицейская сволочь не посмела бы допрашивать его без специального решения Сената.
Он тяжело вздохнул и стал отвечать на вопросы. Инспектор быстро записывал его ответы. Джонс не считал себя выдающейся личностью, но полагал, что кое-чего успел достичь, смог выделиться из общей серой массы. Вопросы инспектора разрушили эту его уверенность. Он увидел вдруг, что ничем не отличается от заурядного оливийца, что у него нет никаких заслуг перед Оливией, нет ни одного титула, ни одной государственной награды, он ни разу не избирался в сенат, в муниципалитет, у него даже нет личного счета в банке.
Ему даже стало неудобно перед инспектором, в глазах которого он выглядел, как большинство его клиентов, маленьким никудышным человечком. Джонс вдруг понял, что его гражданская ценность определяется только том, что имеет и умеет он лично: его способностью выполнять малоответственную работу да стоимостью его личного имущества.
Джонс отвечал на вопросы и думал, что до сих пор считал жизнью и миром то, что его окружало. Жизнь казалась ему интересной и насыщенной, а его мирок — незыблемым. Он гордился тем, что сумел построить жизнь почти в полном соответствии с мечтой. И вдруг беда в лице инспектора ГБР обрушила стены его мирка. И теперь прохожие видят убогость того, чем он гордился, а перед ним вдруг возникла пугающая безграничность мира, где каждый занят только своим делом, где никого не интересовали переживания ошеломленного и жалкого беспомощного существа, которое испуганно озирается среди обломков. Большой мир, Микки-Майкл, создан для блага всего человечества, и он не может отвлекаться на заботу о каждом из нас в отдельности.
Инспектор нажал какую-то клавишу, и Джонс услышал легкий шорох магнитной ленты.
—  Теперь, господин Джонс, отвечайте как можно точнее, — строго сказал инспектор и подмигнул почти по дружески.
Джонса не утешило это нелегальное проявление симпатии. Он с тоской думал, что отныне лента с записью его показаний навеки ляжет в массивные сейфы ГБР.
Новые вопросы инспектора Мартина оказались не так безобидны, как прежние. Точные и бесстрастные, они вызвали вспышку самых противоречивых чувств в его душе.
—  С кем общался ваш сын в последнее время?
Джонс ответил, что точно не знает, но может назвать неких Жака, Вильгельма и странную девицу Анну.
—  Не высказывал ли ваш сын или его приятели антиоливийских мыслей?
Джонс ответил, что при нем не высказывали.
—  Не проявлял ли он склонности к пьянству? К бродяжничеству? К попрошайничеству? К жестокости? К садизму?
И были, Микки-Майкл, другие вопросы, о которых тебе лучше не знать. Эти вопросы даже Джону казались чудовищными, а ведь он был взрослым человеком.
Джонс отвечал и постепенно впадал в состояние какого-то оцепенения души. Наконец, инспектор выключил магнитофон, взял протокол и стал читать его, по-ребячьи склонив голову. Джонс подумал, что инспектор похож на старательного школьника. Инспектор закончил чтение, поднял голову, улыбнулся.
—  Все правильно?
—  Как будто, да, — рассеянно ответил Джонс. — Только, по-моему, я не говорил, что у Даниэля были девушки. Я этого просто не знаю.
—  Хорошо, я исправлю. Пожалуйста, теперь прочтите сами и распишитесь. Джонс прыгающим взглядом пробежал протокол, попытался сосредоточиться, но перед его мысленным взором стояли все восемь поколений Джонсов, из которых никто не переживал такого позора. Он потерянно помотал головой, махнул рукой и, не читая, расписался. При этом он старательно упирался пальцами в бумагу. «Если им нужны мои отпечатки, то пожалуйста, — с какой-то гордостью думал он. — Я честный оливиец, мне нечего скрывать».
—  Можете спокойно идти домой, — сказал инспектор.
—  А могу я узнать, что произошло? — робко спросил Джонс.
—  О, ерунда. В Столице произошли беспорядки. Чепуха, обычный максимализм молодежи. Но, к сожалению, имеются жертвы. Вы не беспокойтесь, я уверен, ваш сын тут ни при чем. Простите меня, но я думаю, что вам следовало почаще пороть его.
Джонс сокрушенно развел руками, искренне соглашаясь с инспектором.
В эту ночь отец и сын снова не спали. Они сидели в библиотеке, и Джонс выпытывал у Даниэля подробности его пребывания в Столице.
—  Не видал я никаких жертв, — угрюмо пожимал плечами Даниэль. — Мы собрались у Голубого Дома. Было страшно весело. Все орали, плясали. А тут налетела полиция, стала лупить всех дубинками. Все разбежались. Мы стояли у самого памятника Освободителю, получилась дикая давка, мы ушли последними. Вот и все. Никаких жертв не было, разве что фараоны сами кого ухлопали. Лупили они здорово, у Жака вот такая шишка на затылке.
—  Но ведь инспектор говорил, что есть жертвы, — недоумевал Джонс.
—  А я почем знаю? Не видал я никаких жертв, — бурчал Даниэль. — Там шлялся один алки, приставал к нам, мы с Вильгельмом еле отцепились от него. Он, по-моему, уснул у памятника.
Объяснения Даниэля немного успокоили Джонса. Чтобы сын проникся серьезностью положения, Джонс сурово сказал:
—  Сколько раз мы с мамой говорили тебе. Сейчас может выйти так, что жертвы все же были, а там окажутся твои следы. Ты же не отцепишься от полицейских пиявок. Тебя засадят. А что будет с нами?
Даниэль молчал, привычно набычившись. Могу сказать тебе, Мякки-Майкл, что Джонс очень скоро пожалел об этих своих словах и очень хотел бы вернуть их туда, откуда они вылетели. Но ты отлично знаешь, что это невозможно. Когда ты нагрубил маме, тебе потом очень хотелось откусить свой гадкий язык, но твои слова уже вошли в уши маме, и теперь она будет думать, что ты не очень ее любишь. Так и слова отца, — холодные и безжалостные, — вошли в сердце Даниэля и приучили его к мысли о безвыходности.
Ну, а пока Джонсы отделались легким испугом. Госпожа Джонс поверила, что произошло недоразумение. Она потом тоже очень жалела, что не вытряхнула из своего недальновидного супруга всю правду. Но еще никому не удавалось вернуться во вчерашний день и исправить ошибку.
Внешне все шло прекрасно. Госпожа Джонс организовывала митинги, встречи и собрания, готовила сценарии «четвергов». Джонс произносил речи. На это уходило все их время. За ужином Джонс видел сына и иногда замечал, что Даниэль становится всю угрюмее. Но на длинные разговоры с сыном у него не было ни времени, ни сил, а на его вопросы Даниэль отвечал односложно. С ним что-то происходило, но он не открывался родителям. А Джонс так был занят, что не обратил внимания на несколько звонков инспектора Мартина, который вежливо осведомлялся о времяпрепровождении Даниэля.
Портреты Джонса, цитаты из его речей не сходили со страниц городской газеты. О нем писали газеты штата. Ему была посвящена большая статья в правительственной газете. Все это не приходило само собой, требовало времени и денег. Джонсу пришлось в третий раз обратиться к мистеру Филдсу за кредитом. Тот согласился. Банкир сделал большее. Он однажды приехал на один из митингов, поднялся на трибуну и произнес несколько прочувствованных фраз о Джонсе, а после этого на виду тысячи людей обнял его и похлопал по плечу.
Соперники Джонса по драке за место сенатора приуныли. Такая мощная поддержка означала их полное поражение. Надо ли говорить, как подействовал этот благородный поступок мистера Фиддса на Джонсов? Госпожа Джонс уже обдумывала фасоны будущих туалетов для сопровождения супруга в Столицу.
Старшие сыновья тоже порадовали родителей. Давид сообщил, что его приглашает на оплаченную практику знаменитый лондонский адвокат, и что он немедленно выезжает в Англию. Джордж прислал дивизионную газету, в которой воспевались подвиги капитана Джонса в боях с бандами красных головорезов.
И вдруг Джонс обнаружил, что Даниэль исчез. Его не было за ужином, не появился он и к утреннему кофе. Джонс начал ворчать. Вечером Даниэля опять не оказалось дома. Уж не осуществил ли он свою нелепую угрозу уйти из дома? Госпожа Джонс успокоила его.
—  Не следует волноваться, дорогой. Этот паршивец, конечно, пропадает у своей вертихвостки Анны. Она спит и видит себя нашей родственницей.
Ночью Джонса что-то разбудило. Он долго не мог сообразить, где он и что с ним. Он задыхался, ему не хватало воздуха. Сердце колотилось резкими толчками. Иногда оно замирало и Джонсу казалось, что он летит в черную пропасть. Он осторожно встал. Беспричинная тревога наполняла все его тело. Он прошел в библиотеку. Ему хотелось курить, но он боялся перегрузить сердце. Ему было нехорошо.
—  Что-то случилось с Даниэлем, — бормотал он. — Что-то с ним стряслось.
Утром, ничего не сказав супруге, Джонс помчался к инспектору Мартину.
—  Что с Даниэлем? — почти выкрикнул он, забыв поздороваться.
Инспектор неторопливо вытащил сигару изо рта.
—  Ваш сын арестован, — спокойно сказал он.
—  Как!? — обмякшее тело Джонса упало на стул. — За что?
—  За совершение опасного преступления, — хладнокровно пояснил инспектор.
—  Но за что!? — умоляюще простер к нему руки Джонс.
—  Ничего не могу сказать, — прозвучала уже знакомая фраза. Инспектор явно не хотел разговаривать с отцом преступника.
В этот день Джонс не поехал на митинг. Он поехал в «Квоту», заперся в кабинете, достал из сейфа бутылочку коллекционного коньяка и незаметно для себя осушил её. Думаю, что это спасло его от инфаркта, — его здорово разобрало и он уснул. Проснулся Джонс поздно вечером. В кабинете стояла темнота. Голова так кружилась, что Джонс с трудом добрался до телефона. Он вызвал шофера, попросил отвезти его домой. Когда он поднимался на крыльцо коттеджа, его сильно качало.
В холле Джонс сразу увидел свою супругу. Госпожа Джонс сидела на диване среди разбросанных газет, ее лицо показалось Джонсу серым, а глаза — дикими. Он опасливо приблизился, стараясь дышать в сторону. Госпожа Джонс не обратила внимания на скверное состояние супруга. Она беззвучно пошевелила губами, и Джонс увидел, что лицо и губы ее будто кто-то обсыпал серой дорожной пылью. Госпожа Джонс указала пальцем на газеты. Она не могла произнести ни слова.
Джонс осторожно расправил смятую страницу. Ему в глаза бросился заголовок, набранный огромными буквами:
УБИЙЦА ПОЙМАН!
САДИСТ ЗА РЕШЕТКОЙ!
КРАСНАЯ ОПАСНОСТЬ В СЕРДЦЕ НАЦИИ!
Под этим тройным заголовком красовался портрет симпатичного молодого человека. Джонс вгляделся и узнал Даниэля...


                ГЛАВА 3

   — Что-то ты заскучал, Микки-Майкл. Держу пари, что хочешь к маме! Ну, не красней, это здорово, что ты любишь маму. Давай-ка, дружище, становись на космическую вахту, а я расскажу тебе дальше историю про Даниэля, который не любил овсянку. Рано иди поздно ты столкнешься с такой стороной жизни, так лучше ты узнаешь об этом от меня, чем от какого-нибудь проходимца с нечистыми мыслями.
Арест Даниэля оказался страшным ударом для Джонсов. Ведь они уже примерялись к сенаторскому креслу. Большая беда всегда приходит к человеку неожиданно. Потом он начинает клясть себя за слепоту, вспоминать множество ее предвестников.
Джонс настолько растерялся, что потерял способность соображать. Госпожа Джонс, как женщина, оказалась более стойкой. Материнский инстинкт толкал ее на немедленные действия. Джонс останавливал ее. Он считал, что дело будет как-то замято. Бедняга, он не верил, что пришло непоправимое.
Газеты сообщали, что распоясавшиеся юнцы основательно нагрузились спиртным на средства из «красного фонда» и устроили «кошачий концерт» под окнами Голубого Дома. «Концерт» перерос в антиправительственный шабаш. Бесчинствующие молодчики потеряли контроль над собой и зверски убили пожилого рабочего, который пытался их урезонить. Газеты утверждали, что инициатором этого садизма был некий Даниэль Джонс, сын человека, который пытается пролезть в Сенат. Как видно, резюмировали газеты, наглость красных дошла до того, что они пытаются открыто внедрить в наше правительство своих платных агентов, и что красная, опасность — не химера подозрительности, что ею поражены глубинные слои нашего общества.
В наше время информационного взрыва новости распространяются гораздо быстрее скорости света. К сообщению в правительственной газете отнеслись с доверием. Ведь если в ней что печатается, то это правда, или кто-то из больших людей хочет, чтобы это было правдой, что одно и то же. За сутки новость облетела город, и когда наутро Джонсы, поддерживая друг друга, вышли на крыльцо, они увидели во дворе кучку угрюмых личностей. Одно тухлое яйцо попало Джонсу в темя, второе разбилось о ключицу госпожи Джонс и залило вонючей слизью роскошное платье.
С госпожой Джонс случилась истерика, а Джонс целый день пролежал на диване в холле. Иногда его лицо выражало слабые эмоции: нечто вроде саркастической усмешки, когда он думал о том, что лучший выход для него — сойти с ума, и нечто похожее на озабоченность, когда он понимал, что находится на грани безумия. Из этого состояния его не вывела экономка, которая со сдержанным негодованием заявила о расчете. Не трогали его и возгласы супруги, которая нервно бросалась к телефону при каждом звонке и тут же швыряла трубку.
—  Ты слышал!? Твою жену оскорбили! — простонала она после первого звонка. Джонс воспринял эту огорчительную информацию крайне индифферентно.
—  Они назвали нас красными свиньями! — воскликнула она после второго звонка. Джонс никак не отреагировал на клеветническое заявление анонимного абонента.
Постепенно госпожа Джонс впала в состояние тихого бешенства. Джонс все так же апатично лежал на диване, а его супруга бросалась к телефону, будто ей должны были сообщить, что арест Даниэля — ошибка, и что репортер столичной газеты брошен в тюрьму за диффамацию. К вечеру душевный паралич Джонса окончательно вывел супругу из себя.
—  Ты теперь всю жизнь намерен так валяться!? Надо что-то делать! Иди к Филдсу, он все может! Поговори с ним, как мужчина с мужчиной. Сходи к редактору, даром ты отвалил ему двадцать тысяч? Непременно встреться с мэром, с этим пьяницей-шерифом! Ну, за что бог наказал меня бестолковым мужем!?
Мысль о том, что ему, отцу садиста-убийцы, придется смотреть в глаза честным людям, приводила Джонса в ужас. Но госпожа Джонс продолжала психологическую обработку всю ночь, и ей удалось влить в отчаявшуюся душу супруга несколько капель бодрости.
Утром Джонс полчаса провел у зеркала, закрепляя на лице улыбку добропорядочного оливийца. Он мучался у зеркала и думал, что практицизм супруги не лишен оснований. Мистер Филдс возлагал на него немалые надежды, неужели он не попытается довести дело до конца, чтобы вернуть затраченные средства? А легко ли редактору идти на попятную после того, как его газета чуть не год захлебывалась в дифирамбах Джонсам? И неужели шериф забудет о коллекционном ружье и платиновых гребнях с изумрудами?
Джонс решительно вошел в приемную банкира, приветливо кивнул опешившему секретарю, открыл массивную резнув дверь.
—  Мистер Филдс, вы, конечно, знаете о трагедии моей семьи, — начал он, и ему не пришлось стараться, чтобы голос прерывался. — Я надеюсь, что это — печальное недоразумение, и что оно будет улажено.
Многолетняя практика позволила Филдсу быстро справиться с некоторой растерянностью. Он улыбнулся и изобразил внимание.
—  Я надеюсь на вашу помощь, — продолжал Джонс. — После того, что вы сделали для меня... Я намерен продолжать предвыборную борьбу. Никакие происки моих врагов, — а это их происки, я уверен, — не заставят меня сойти с пути бескорыстного служения Оливии. При вашей поддержке...
В глазах Филдса мелькнуло нечто, похожее на одобрение. Дальнейший разговор протекал при взаимной заинтересованности обеих сторон, в деловом оливийском ключе.
Значительно успокоившийся расположением банкира Джонс поехал к редактору. Тот встретил его сердечно.
—  Сочувствую, — старый мошенник печати опечаленно склонил голову. — Это черт знает что! Поторопились господа из Столицы.
Он крепко пожал сухую дрожащую руку Джонса, усадил его в кресло.
—  Я не верю, что мой сын преступник! — дрожащим от волнения голосом проговорил Джонс. — Это недоразумение. Я очень надеюсь на влияние вашей газеты.
—  О чем разговор! — воскликнул редактор. — Я убежден, что эти шалопаи там просто порезвились, никого они не убивали. Кто ведет следствие?
—  Какой-то инспектор Мартин. ГБР.
Лицо редактора стало задумчивым,
—  Это сложнее, — медленно сказал он. — ГБР пустяками не занимается.
—  Это происки моих врагов! — воскликнул Джонс. — Но я отдам все, что имею, тем людям, которые защитят честь моей семьи. — Он говорил это, и ему очень не нравилось выражение лица редактора.
—  Я сделаю все, что в моих силах, — ненатуральным голосом сказал тот, изучая лепку на потолке. — У меня тоже растет постреленок, всего пятнадцать лет, а у меня каждый вечер ломит затылок. Современная молодежь способна хоть кого свести с ума, это поистине терра инкогнито. Кстати, дорогой Джонс, я бы рекомендовал вам переговорить с мэром, он очень высокого мнения о вас.
Джонс вел автомобиль к мэрии и почему-то думал о кошке, которая нечаянно наступила в чужое дерьмо, и теперь брезгливо отряхивала лапы, стараясь сохранить изящество и элегантность. Эта кошка стояла перед его глазами, и морда у нее была похожа на круглое лицо редактора.
Широкая улыбка мэра несколько улучшила его самочувствие.
—  Я искренне переживаю за вас, — проникновенно сказал мэр. — Такая трагедия! В наше время никто не застрахован от подобных эксцессов. У современной молодежи нет ничего святого. А наша полиция? Уж я, поверьте, знаю ее нравы!
Мэр ничего не обещал. На горячие заверения Джонса о невиновности Даниэля он реагировал рассуждениями о всеобщем падении нравов в наше распущенное время. Уже прощаясь, мэр задержал руку опечаленного Джонса и доверительно понизил голос.
—  Загляните-ка, к шерифу, Джонс. Он удивлен, что вы не вспомнили о нем.
В полицейском управлении царил суровый казарменный порядок. В приемной за столом секретаря сидел румяный сержант. Он разговаривал по телефону, что-то писал и грыз большое яблоко. Наконец, сержант положил трубку.
—  Мне к господину шерифу. Пожалуйста, доложите, я — Джонс.
В глазах сержанта мелькнула веселая искорка.
—  А, Джонс. Заходите, шеф ждет вас.
Шериф разговаривал по телефону. Очки делали его похожим на боксера-профессионала, удалившегося на покой. Джонс невольно поискал на его столе пухлую рукопись мемуаров ветерана спорта. И только витые погоны на широких плечах хозяина кабинета наводили на мысль, что он занимается более серьезным делом, чем воспоминания на тему «3олотая перчатка Оливии».
Шериф увидел Джонса, прикрыл трубку ладонью:
—  Располагайтесь, дорогой Джонс, я сейчас освобожусь.
Он разговаривал по телефону долго и сердито. Он твердил о переполненной тюрьме, о проститутках, о бедняцких трущобах и нехватке полицейских. Когда разговор окончился, шериф снял очки, протер их и уложил в футляр, а футляр — в ящик стола. От старичка-боксера не осталось и следа.
—  Идиоты, — брезгливо кивнул шериф в сторону телефона. — Сунуть бы этих каленых красавчиков в нашу дыру, посмотрел бы я на них.
Он еще некоторое время распространялся о каленых красавчиках из штата, потом без всякого перехода заявил:
—  Берегите нервы, дорогой Джонс. Я сделаю все, что смогу. Дело будет вести самый добросовестный следователь. Городской прокурор обязан мне, я недавно вытащил его подонка из такой дыры.
У Джонса задрожали губы. Он не ожидал подобного великодушия.
—  Сколько грязи вылили на нас... — пробормотал он непроизвольно. — Тухлые яйца... Госпожа Джонс...
—  Да бросьте, Джонс! Если хотите знать мое мнение, то столичные громилы в мундирах сами пристукнули этого бродягу, а теперь ищут козла отпущения. Я знаю их манеры. А тут на беду Даниэль подвернулся: как же, из состоятельной семьи! Вот они и вцепились.
Шериф возмущенно махнул рукой и заговорщицки прошептал:
—  Но вы понимаете, что сейчас лучше не дразнить гусей. Заболейте-ка на недельку чем-нибудь. Ну, хотя бы корью, а?
И он захохотал, довольный шуткой.
Джонс ехал домой, ничего не замечая вокруг. «Какие люди, — шептал он, и слезы застилали его глаза. — Какие сердца.
Кошку, брезгливо отряхивающую свои изящные лапы, он не вспоминал.
Дома он с жаром описал супруге результаты своих визитов. Госпожа Джонс вновь стала собрана и деловита.
—  А ты не хотел ехать, — упрекнула она Джонса. — Я знаю людей. Так что тебе шериф говорил о следователе?
Супруги проговорили весь вечер. Их воодушевляла надежда и они не обратили внимания на позвякивание одного из телефонов. Не придали они значения и тому, что во всех комнатах мебель оказалась чуть сдвинута со своих мест. Через несколько дней они горько жалели об зтом и чуть не убили себя за такое благодушие.
Надежда, Микки-Майкл, — величайшая лгунья. Она делает человека невнимательным и бездеятельным, когда ему нужны собранность и энергия. Она сопровождает человека на эшафот и успокаивает его до последнего мгновения. Но на эшафот приводит его именно она.
Джонсы, выполняя мудрый совет шерифа, неделю не выходили из дому. Им пришлось вспомнить давно забытые навыки в простейших домашних делах. Но вынужденное уединение не тяготило их. Они заново переживали забытое чувство жизни вдвоем, которое неизбежно приходит к людям, вынужденным уединиться от всего мира. И это было приятно им после долгих лет суеты и озабоченности, после ограниченной рамками этикета жизни на виду многих людей. И только неотступная мысль о том, что их сын мог совершить страшное преступление, что он сейчас валяется в грязной и холодной тюремной камере вместе с пьяницами, ворами и бандитами, — эта мысль заставляла их хмуриться и часами сидеть, вздыхая, в тяжком раздумье.
Джонс снова становился для супруги милым Джо, а он с удивлением узнавал в бесстрастных чертах супруги симпатичную мордашку веселой девчонки Джины. Когда госпожа Джонс ложилась спать, ее супруг долго сидел возле нее, перебирал ее поредевшие волосы. Госпожа Джонс однажды сказала:
—  Знаешь Джо, это стыдно и горько, но сейчас я спокойна за Даниэля. Я знаю, где он, знаю, что сейчас он не натворит ничего постыдного.
Джонс такого чувства не испытывал. Его душу глодало запоздалое раскаяние. У раскаяния обнаружились длинные и острые зубы. Он не переставал ругать себя за неправильное воспитание сына. Он не верил в невиновность Даниэля и сейчас находил все новые подтверждения тому, что это из-за его отцовской невнимательности Даниэль так ожесточился, что смог убить человека, Даниэль, такой жалостливый и добрый в детстве.
Джонс тихо стонал, думая о том, что Даниэлю всю его маленькую жизнь проходилось вслепую, без помощи отца выбираться из тех лабиринтов противоречий жизни, куда его заводили неуемная любознательность и жалость к обездоленным, такие естественные в ребенке. Он брел наугад в кромешной тьме и мудрено ли, что он заблудился? Даниэль добр и действовал по велению своей души. А его за это ругали. Ругали, когда он по неведению делал плохо. Ругали, когда он делал добро. Ругали, когда он в полном отчаянии ничего не делал. Джонса жег стыд, когда он вспоминал, сколько раз он ругал Даниэля, вместо того, чтобы с мудростью отца приласкать сына и сказать: «Плюнь на все, пойдем лучше погоняем мяч».
Даниэль мучался, пытаясь понять странную логику мира взрослых. Для него все оказалось запретным, и он взбунтовался, стал действовать без оглядки на непостижимые требования взрослых. Он устал от упреков и пошел туда, где ему ничего не запрещали, где никого не интересовало, сколько у него плохих оценок. А он, отец, пальцем не пошевелил, чтобы помочь ему стать настоящим оливийцем.
Джонс очнулся от тяжелого раздумья и пробормотал на последнюю реплику супруги:
—  Да-да, дорогая, ты права.
Этой ночью Джонс опять проснул ся будто от толчка. Сердце заходилось от сильной ноющей боли. Он понимал, что находится на пороге инфаркта и думал, что это — неплохой выход для него. Долгие годы все, вспоминая его, будут с сожалением качать головой: бедняга Джонс, сердце не выдержало... Но его ужасала мысль, что если он сейчас умрет, то супруга, Даниэль, старшие сыновья останутся без всяких средств к существованию. Ему вдруг захотелось разбудить супругу, но он подумал, что Джина так устала. Он мысленно назвал супругу Джиной и поразился: он совсем забыл, какое красивое у нее имя. Джина — жена сенатора... И тут он понял, что шансов стать сенатором у него не осталось. Если бы он просидел дома даже в нормальной обстановке неделю, то неделя бездействия свела бы на нет все его предыдущие успехи. А ведь он эту неделю был для всех отцом гнусного преступника, отцом садиста. Конечно, конкуренты воспользовались таким благоприятным шансом. И Джонса вдруг охватила ненависть к сыну.
А потом ненависть растаяла в нестерпимой жалости к младшему сыну, такому доброму и веселому в детстве и такому несчастному сейчас. Он вспоминал круглые удивленные глаза Даниэля, в которых всегда стояло горькое недоумение.
—  Даниэль, мой сын, прости меня... — шептал Джонс, и слезы неприятно щекотали его лицо.
Так жили они в полном одиночестве, пока однажды Джонс не обнаружил, что в холодильном шкафу ничего нет.
—  Я полагаю, дорогая, — задумчиво сказал он, оглядывая заиндевелые полки, — что нашу болезнь можно считать исцеленной.
—  Езус Мария, — обрадовалась госпожа Джонс. — Еще немного, и я бы сошла с ума. Немедленно едем к шерифу, ему, пожалуй, уже пришло распоряжение освободить Даниэля!
Надежда продолжала убаюкивать их. Они не обиделись, когда знакомый Джонсу сержант сухо сказал, что господин шериф не сможет принять их, и что им следует обратиться в ГБР, в кабинет номер шесть. Они поехали в ГБР.
В кабинете номер шесть они увидели нескольких человек в форме и в штатском, которые почтительно внимали инспектору Мартину. Инспектор недовольно посмотрел на вошедших и сказал с официальной улыбкой:
—  Хорошо, что вы зашли. Дело вашего сына передано в ведение прокурора штата. Оно слишком серьезно для городского уровня.
Закрывая за собой дверь кабинета, Джонс подумал, что сообщение инспектора Мартина как-то не вяжется ни со словами Филдса, ни с доброжелательностью шерифа, ни с вежливостью мэра. Перед его мысленным взором снова встала во весь рост брезгливая кошка, но тут он услышал за спиной тихий стон и успел повернуться, чтобы подхватить падающее тело потерявшей сознание госпожи Джонс.
Вот так-то, Микки-Майкл. Мы, оливийцы, с детства приучены приветливо улыбаться, даже снимая рубашку с ближнего своего.


                ГЛАВА 4

   Я вижу, ты доволен, что услышал маму по телефону, а? Ну-ну, не красней, это очень хорошо, что ты любишь маму. Только, по-моему, нет ничего лучше письма. Возьми-ка самую лучшую мою бумагу да напиши маме, как мы здорово тут живем, и как ты соскучился без нее и без папы. А я немного подремлю.
Нет, я не в силах рассказывать мальчишке о всей той грязи. И я не допущу, чтобы на него обрушилось что-то подобное, лет десять я еще протяну.
Когда Джонсы пришли в себя после сообщения инспектора, их охватило очень сильное и очень странное чувство. Они проклинали тот день и час, когда доверились добрым советам. Они потеряли целую неделю, и какую неделю! Они задыхались от негодования на лицемеров, которые обещали им всяческое содействие, а вместо этого сплавили дело Даниэля в штат, от греха подальше. Мало того, что у Джонсов в штате не было никаких связей, передача дела в штат означала, что все здешние добрые знакомые отвернулись от них, не захотели вмешиваться в это грязное дело. В моменты просветления Джонс бурно выражал свое негодование:
—  Я сейчас же пойду к этим трусам! Я скажу им! Я...
—  Советую предварительно позвонить, дорогой, — негромко сказала госпожа Джонс, и ее лицо в тот момент могло служить моделью для маски Горький Сарказм.
Рука Джонса подрагивала от возбуждения, когда он набирал номер Филдса. Джина подняла параллельную трубку.
—  Приемная господина Филдса, — раздался в трубке сочный баритон.
—  Это Джонс. Прошу соединить меня с мистером Филдсом.
—  Добрый день, господин Джонс. Мистер Филдс два дня назад выехал на отдых.
—  Скажите, пожалуйста, как ему позвонить?
—  Простите, мистер Филдс не оставил никаких указаний по этому поводу.
—  Я прошу вас, если мистер Филдс позвонит...
—  Мистер Филдс не обещал звонить сюда.
Госпожа Джонс делала яростные знаки супругу. Джонс догадался.
—  Скажите, пожалуйста, госпожа Филдс в городе?
—  Госпожа Филдс выехала вместе с мистером Филдсом.
Джонс яростно швырнул трубку. Джина печально вздохнула.
—  Будешь звонить мэру, дорогой?
Джонс решительно поднял трубку, набрал номер. Ему ответил секретарь.
—  Пожалуйста, соедините меня с мэрам.
—  Как доложить господину мэру?
—  Это Джонс.
Секретарь мэра был вышколен не хуже секретаря мистера Филдса. Голос его не дрогнул, он даже ничуть не изменил тональности.
—  Простите, господин Джонс, господин мэр сейчас проводит очень важное совещание, и просил никого не соединять с ним.
—  А когда окончится совещание?
—  Не могу сказать точно, но господина мэра ждет автомобиль. Он сразу же выезжает в Столицу.
—  Благодарю вас. — Джонс медленно положил трубку.
—  Осталось позвонить шерифу, — грустно сказала госпожа Джонс. От ее сарказма не осталась ни следа. Она, как любой скептик, не надеялась на лучшее.
Джонс медленно поднял трубку, нерешительно крутнул диск. Госпожа Джонс вдруг ахнула, выхватила у него трубку, положила на место.
—  Что случилось? — растерянно спросил Джонс.
Супруга прижала палец к губам, призывая к молчанию. Глаза ее смотрели куда-то мимо. Она взяла супруга за руку, потащила к столу.
—  Садись, надо кое-что обдумать. — Она лихорадочно рылась в ящиках стола, вытащила и бросила на стол авторучку, блокнот. Джонс с недоумением смотрел на нее. Госпожа Джонс что-то написала в блокноте, подтолкнула блокнот к супругу. Тот хмыкнул, развернул блокнот к себе.
—  Что это? — удивленно спросил он.
Госпожа Джонс яростно прошипела что-то, она нетерпеливо ткнула пальцем в блокнот. Джонс пожал плечами, прочитал написанное.
«Нас подслушивают. Помнишь позвякивания в телефоне и сдвинутую мебель?»
Джонс высоко поднял брови.
—  Ты думаешь? — задумчиво начал он, но холодная ладонь зажала ему рот.
—  Пиши! — еле слышно шепнула госпожа Джонс.
«Почему ты так думаешь?» — написал Джонс, удивляясь идиотизму положения. Он не может в собственном доме разговаривать с супругой, и это — в благословенной Оливии!
Госпожа Джонс долго писала. Джонс читал:
«Это же ГБР. Они не могут без этого. И вообще все подстроено, чтобы уничтожить нас. Всю историю устроили конкуренты».
Госпожа Джонс испытующе смотрела на супруга. Джонс медленно соображал. Но он еще не мог до конца осознать написанное супругой. Он поморгал и открыл рот, но госпожа Джонс выхватила у него блокнот.
«Идиоты — юнцы не могли убить человека. Его убил такой же пьяница и бродяга. Но для ГБР надо, чтобы виноватым оказался наш сын, Даниэль. Это же «красная зараза в сердце общества!» Теперь им есть где развернуться: шумный процесс, борьба за нравственность.
Джонс читал, и в его мыслях наступала ясность. Какая умница Джина! Ему и голову не приходило такое. Конечно, все это организовали конкуренты. Они просто не могли упустить такой возможности. Они пронюхали, что Даниэль присутствовал на идиотском «кошачьем концерте», и организовали все это дело. Теперь уже неважно, виноват Даниэль или нет. Конкуренты на этом факте сумеют сделать так, что Джонс в любом случае выйдет из борьбы. Его просто растопчут. Ему теперь никогда не выбраться из серого обывательского прозябания. Рухнула их с Джиной Главная Мечта, ради которой они отказывали себе во многих простых радостях и удовольствиях. Им теперь остается одно: смириться с неизбежным и уехать куда-нибудь в глушь, где никто не слышал об их позоре. Там им придется влачить беспросветное растительное существование до самой смерти. И вдобавок на них будет клеймом гореть гнусное обвинение... Джонс тяжело вздохнул, взял ручку.
«Я не намерен сдаваться, — написал он и снова тяжело вздохнул. — Будем продолжать кампанию. Будем вытаскивать Даниэля».
Госпожа Джонс нетерпеливо выхватила у неге ручку.
«Как? — написала она. — Нас на первом же митинге закидают тухлыми яйцами!»
Джонс упрямо стиснул зубы. Перспектива прозябания в глуши, которую он только что нарисовал себе, его никак не привлекала.
«Пусть, — написал он. — Не мы первые, не мы последние. Надо держаться».
Госпожа Джонс долго размышляла. Потом она встала, подошла к телефонам, нарочито громко произнесла:
—  Учти, дорогой, мы с тобой многое знаем. Если с нами поступят скверно...
Джонс одним прыжком оказался рядом, зажал супруге рот. Та растерянно отбивалась, а Джонс громко говорил в сторону телефонов:
—  Мы знаем только то, что известно всем. Что это тебе пришло в голову? Нам надо смириться и молча нести свой крест.
Он подтащил супругу к столу, усадил, сам начал писать.
«Ради бога, никогда не говори вслух ни о чем подобном. Нам ли шантажировать ГБР!? Нас просто уничтожат».
Госпожа Джонс выхватила у него блокнот.
«Я молчать не буду! Я дойду до Президента!»
Теперь саркастическая усмешка появилась на лице у Джонса. Наивная госпожа Джонс. Он не может дозвониться до мэра этого паршивого городишки, а она надеется попасть на прием к Президенту!
«Тебя остановят. В лучшем случае ты доберешься до Столичного вокзала».
Госпожа Джонс прикусила губу. Глаза ее недобро блеснули.
«Тогда я обращусь в русское посольство. Попрошу гражданского убежища.»
Джонс грустно показал головой.
«Ты не успеешь. Нас объявят сумасшедшими и засадят в психолечебницу. Да русские не захотят портить дипломатические отношения с Оливией из-за родителей грязного убийцы».
Госпожа Джонс швырнула ручку на стол, уронила голову на руки, и от ее тоскующего стона дрогнули с тихим звоном подвески люстры.
Джонсу тоже хотелось завыть от бессилия, но он сдержался. Он молча смотрел на вздрагивающие плечи жены, и в нем просыпалось что-то давно забытое. Его отчаяние уходило куда-то в глубину сознания, и душа наполнялась спокойной печалью о безвозвратно потерянном. И он понял, что в его сердце просыпается от летаргического сна прежняя любовь к Джине. Не к той далекой Джине его юности, а к этой вот, постаревшей от горя, поблекшей, сухопарой пожилой женщине, к матери троих его детей, к его верной, бесстрашной помощнице. К матери Даниэля.
Он подошел к Джине, поднял ее на руки. Джина оказалась очень тяжелой. Он чуть не закряхтел от натуги. Джина обхватила его шею, крепко прижалась к его груди, как когда-то. Джонс донес Джину до постели, положил, вернее, уронил ее. Несколько минут после этого он успокаивал дыхание и сердце. Он с запоздалой горечью подумал, что они бы жили немного лучше, если бы он все эти долгие годы не перегружал себя так работой, не стремился бы к креслу сенатора, а просто наслаждался спокойной семейной жизнью и каждый день носил Джину на руках.
Он заботливо подоткнул одеяло, поцеловал Джину в лоб, погасил свет и сказал:
—  Спокойной ночи, дорогая.
—  Спокойной ночи, дорогой, — сонно отозвалась Джина.
Джонс поднялся в библиотеку. Он просидел там всю ночь, просматривая накопившуюся за неделю почту. Писем оказалось несколько десятков. Подавляющее большинство их было без обратного адреса. Джонс отложил их в сторону. Он догадывался об их содержании. Одно письмо прислал Давид. Старший сын восторженно описывал достоинства своего лондонского шефа. У Джонса мелькнула мысль, что всемирно известное юридическое светило могло бы оказать их семье хорошую помощь, но следующая мысль отрезвила его. Если лондонское светило узнает, что у его оливийского помощника-практиканта братец убийца, то Давид может ставить крест на своей карьере адвоката.
Второе письмо пришло от Джорджа. Джордж как всегда сдержанно писал, что у него все о’кэй и что он скоро пришлет Даниэлю кое-что сногсшибательное. Имя Даниэля в этом письме кто-то старательно обвел траурной рамкой. Джонс мрачно усмехнулся. Неизвестным любознательным читателям его почты явно некуда девать свое время.
Джонс сложил эти письма в стол, раскрыл одно без обратного адреса. В конверте оказался аккуратно сложенный чистый лист бумаги. Джонс недоуменно повертел его в руках и вдруг отшатнулся: из листа на стол посыпались сухие клопы. Некоторые из них слабо шевелили ножками.
Во втором письме пожелавший остаться неизвестным автор сердечно советовал Джонсу убираться из города, пока цел его коттедж, «бордель и притон». Следующее письмо автор отпечатал на машинке. Джонс прочитал несколько строк и не нашел ни одного привычного слова, кроме «Эй, ты...». Все остальное содержание письма представляло собой виртуозный набор нецензурных аббревиатур.
Джонс наугад вскрыл еще одно письмо. «Истинные слуги господни» обещали Джонсам вечную благодать, если они придут в их единственно верную идеалам христианства и самую могучую в мире секту. В другом письме «группа рабочих» выражала сожаление, что подлая семейка Джонсов испоганила великое дело борьбы за свободу, равенство, братство.
Больше Джонс не колебался. Он выбросил все письма без обратного адреса в корзину, вынес ее на кухню и вывалил содержимое в мусоропровод. После этого Джонс принялся просматривать газеты, останавливаясь на наиболее крикливых заголовках. У него создалось впечатление, что редакции всех газет исчерпали свои информационные запасы, кроме преступления Даниэля Джонса.
В одной из газет приводилось интервью с мистером Филдсом. Бойкий репортер изловил Филдса на Золотом Берегу. Филдс с негодованием отвергал гнусные домыслы о том, что он, Филдс, якобы поддерживал или собирался поддерживать на выборах кандидатуру этого проходимца Джонса. Если же об этом заявлял сам Джонс, — уверял банкир, — то это можно отнести только за счет нервного потрясения отца разоблаченного преступника.
«Да, — подумал Джонс. — Я самый большой в Оливии болван. Как я не мог сообразить, что ГБР прослушивает все наши с Джиной разговоры, внимательно анализирует их и допускает утечку информации? Они деловые ребята, и Филдс — деловой человек, а я — недоразвитый ублюдок, гомо оливикус!
Его вдруг охватило желание чем-то отплатить ГБР. Он прокашлялся и громко сказал в сторону телефона:
—  Если бы Даниэля отпустили, я бы отдал все, что имею, тому человеку, который сумеет восстановить справедливость и честь моей семьи!
Пока он произносил эти слова, его чувства претерпели неожиданную метаморфозу. У него появилась надежда, что кто-то из предержащих власть услышит его слова, обратит на них внимание. Так христианин ставит свечку богу, искренне считая, что богу больше нечего делать, как следить за его действиями.
Внимание Джонса привлекла статья с многозначительным заголовком:
«Красные отрекаются от своего платного агента». Какой-то настойчивый репортер сумел добраться до одного из лидеров изгнанной из пределов Оливии Левой партии. Подобный репертаж подлежал запрету, и Джонс понял, что опубликование его означала поощрение властями любого материала, порочащего семью Джонсов. Еще он понял, что в душе надеялся на поддержку «левых», ведь Даниэль, как-никак, участвовал в митинге протеста. Эта статья поставила его перед брезгливым осуждением «левых».
От Джонсов отреклись не только «левые». «Наш корреспондент» городской газеты сообщал, что им получено письмо от руководителя городской мафии, в котором эта почтенная организация с возмущением отвергает какую-либо связь Даниэля Джонса с мафией. Другой «наш корреспондент» — от газеты штата — побывал на конференции полулегальной корпорации Неподкупных Наследников Народа, Сборище «Трех Н» проходило под дружное скандирование: Джонсов — на крест! На торжественном обеде в честь сенатора от штата, который перед выборами осчастливил город своим посещением, большую речь произнес почетный гражданин города, владелец фабрики бройлеров.
—  Мне непонятно поведение нашего муниципалитета и горожан, — гневался почетный гражданин. — Как они терпят среди нас семью гнусного преступника и садиста? Наши чрезмерно гуманные законы не позволяют провести над этими подонками суд народа, но мне противно сидеть за столом, мне кусок не лезет в глотку, когда я думаю, что где-то рядом ухмыляются эти омерзительные Джонсы!
Мэр города в ответ смог невнятно пробормотать, что истинно демократическая конституция Оливии предоставляет всем оливийцам равные права.
—  Интересно, на что он потратил мои двадцать тысяч? — подумал Джонс
Из следующей газеты он узнал, что думает о его семье директор школы, которую недавно закончил Даниэль. Оказывается, Даниэль всегда считался бичом школы. Он истязал животных и птиц, однажды облил керосином бродячую кошку и поджег ее. Он приносил в школу птичек и на глазах потрясенных учеников хладнокровно разрывал их живьем на части. Не раз его уличали в краже мелких вещей, а однажды он ограбил школьный буфет. Он обладал патологической склонностью к общению с отбросами общества, частенько высказывал антиоливийские мысли, за что попал в Картотеку неблагонадежности.
Сам же глава семьи, — печалился директор, — не обращал ни малейшего внимания на замечания, которые он, директор школы, постоянно высказывал в адрес гнусного отпрыска семьи Джонсов. Мало того, Джонс-старший не раз пытался вручить ему, директору школы, некие суммы — во избежание скандала, за что Джонса не раз выдворяла из школы полиция, которую вызывал директор.
После чтения газет Джонсу показалось, что он тонет в зловонной жиже, и рядом нет ничего, за что бы он мог ухватиться. Его душевные силы иссякли. Он прорычал что-то нечленораздельное, упал головой на стол и зашелся в истерическом рыдании. Он молил создателя лишить его разума. Он хватал нож и загипнотизированно смотрел на узкое блестящее лезвие, решительно приставлял нож к груди и... ронял его. Он хотел умереть, но тогда вся его семья останется без средств к существованию и вдобавок будет обречена на позорную участь семьи трусливого самоубийцы.
Потом его охватила жажда деятельности. Он схватил бумагу, ручку, стал лихорадочно писать. Он написал письма Филдсу, мэру, редактору, инспектору Мартину, директору школы, Президенту. В письмах он умолял, негодовал, просил и обличал. Вся его жизнь прошла среди бумаг, и он верил в магическую силу отпечатанного. Но он перечитывал свои письма, его слова, рожденные болью и отчаянием, казались ему тусклыми, бессильными и лицемерными. Весь результат его эпистолярного труда оказался в мусоропроводе.
Около девяти утра послышались шаги госпожи Джонс. Дрожащими руками Джонс затолкал все газеты в стол, запер ящики, спрятал ключи в карман.
—  Доброе утро, дорогой, — сказала супруга. — Ты давно встал?
Она была в пеньюаре, волосы не улажены, лицо выглядело измятым и старым.
—  Добрее утро, дорогая, — ответил Джонс.
Ему стало нестерпимо стыдно. Он — глава семьи, он не только не сумел уберечь Даниэля, он сам впал в истерику, он довел Джину до безразличия к своей внешности, а ведь это для женщины — последняя грань.
—  Я приготовила кофе, дорогой.
За кофе они говорили о пустяках. Они помнили о замаскированных где-то рядом микрофонах. Джонс незаметно разглядывал супругу. Она выглядела совсем старой. Лицо ее покрыли бесчисленные морщины. Растрепанные волосы давно выцвели, и сквозь краску обильно проглядывала седина. Кожа на руках увяла, глянцево блестела и шелушилась, как у старухи.
Джонс смотрел на эту неряшливую, опустившуюся старую женщину и видел прежнюю юную Джину. Он видел ее счастливую, в окружении троих толстеньких карапузов, его сыновей, из которых самым жизнерадостным и добрым был Даниэль. И одновременно он видел ее теперешнюю: с обрюзгшей, морщинистой шеей, с небрежно заколотыми растрепанными волосами, с облезшим лаком на ногтях, с дряблой кожей в разрезе пеньюара.
То ли вид Джины, то ли еще что вдруг подействовало на Джонса взбудораживающе. Каждый час промедления может оказаться роковым для Даниэля, для всех них. Он взял блокнот.
«Пойду, позвоню шерифу и мэру из автомата». Джина подняла плохо подбритые брови. «Зачем? Ты уже говорил с ними».
Джонс стиснул зубы. В это время зазвонил телефон. Они оба вздрогнули, хотя уже оба привыкли к неумолчному трезвону телефонов. Звонки долго не умолкали. Джонс посмотрел на супругу и поднял трубку.
—  Господин Джонс? Это Пальмер.
Джонс облегченно вздохнул. Пальмер работал старшим бухгалтером «Квоты». Он в последние дни совсем забыл о существовании «Квоты».
—  Неприятности, шеф. — Голос Пальмера казался как всегда немного сонным. — Служащие «Квоты» требуют немедленного расчета.
Джонс горько усмехнулся. Судьба безжалостна. Уж если она решит кого-то доконать, она это сделает беспощадно.
—  Все? — уточнил он.
—  Да, все. Кроме меня.
Джонс вздохнул. Во всей Оливии один только человек хочет остаться с ним. А Пальмер продолжал своим бесцветным голосом:
—  Это еще не все, шеф. Банк Филдса требует немедленного погашения кредита.
Джонс похолодел. Филдс наносил смертельный удар. Сумма кредита превышала все, что Джонс имел.
—  Пальмер, — проговорил Джонс, выгадывая время. — Каков наш баланс?
Пальмер не дал ему передышки.
—  Дефицит — пятьдесят тысяч.
—  Найдите покупателя на мой коттедж, Пальмер. Это двести тысяч.
—  Бесполезно, шеф. На ваш коттедж покупателя сейчас не найти.
Пальмер прав. Никто не захочет пачкаться, никто не протянет Джонсам руки.
—  Мне надо подумать, Пальмер, — сказал Джонс. — К вечеру я сообщу вам решение.
Джонс положил трубку. Его остекленевшие глаза уставились на супругу.
Та слышала разговор. Но Джонс не видел ее. Он видел только нищету впереди.
—  Решили добить, — с ненавистью в голосе сказала супруга. — Филдс решил сменить загнанную лошадь.
Джонс схватил шляпу и выбежал из дому. В приемной Филдса секретарь встретил его со служебной вежливостью.
—  Добрый день, господин Джонс, — проговорил он, отвечая на приветствие.#Мистер Филдс просил передать вам наилучшие пожелания и это письмо.
«Дорогой Джонс, — писал банкир. — Я начинаю большую игру, и мне нужны все наличные, до последней монеты. Месяца через два можете рассчитывать на двойной кредит. Мои комплименты госпоже Джонс».
Джонс уронил руки. Письмо выпало и сиротливо лежало на ковре.
—  Могу я переговорить с мистером Филдсом?
—  Мистер Филдс вылетел сегодня в Каир и его адрес еще неизвестен.
Когда Джонс вышел из офиса Филдса, колени его заметно подгибались. Он видел Джину, прозябающую в жалкой лачуге, Давида — в очереди у биржи труда, Джорджа — с сорванными погонами. Себя и Даниэля он не видел. Даниэль умрет в муках на электрическом стуле, а самому Джонсу остается только лезть в петлю.
Как уличенный преступник вспоминает всех своих соучастников, чтобы переложить на них часть вины, так и Джонс лихорадочно перебирал в уме всех, кто мог бы помочь ему. Он вспомнил, что однажды Филдс знакомил его с банкиром Греем из Столицы. Грей тогда долго тряс руку Джонсу и обещал ему всяческую помощь.
«Надо сказать Пальмеру, чтобы он нашел этого Грэя», — подумал Джонс, продолжая выискивать в своей памяти возможных спасителей.
И тут он вспомнил о шерифе. Черт возьми, ведь шериф не фигурировал ни в одном репортаже по делу Даниэля! Скорее всего, шериф еще не отказался от него. Джонс бросился к ближайшей телефонной будке.
—  Дорогой Джонс, я давно жду вашего звонка, — услышал он знакомый голос. — Нехорошо забывать старых друзей!
Слезы выступили на глазах Джонса.
—  Я так благодарен вам... — начал он, но шериф перебил его.
—  Вы откуда звоните?
—  Из автомата.
—  Я всегда высоко ценил вашу сообразительность, — с непонятным удовлетворением проговорил шериф. — Понимаете, эти каленые красавчики еще кое-что раскопали.
—  Что еще? — у Джонса не было сил на эмоции.
—  Могли бы вы прямо сейчас подъехать?
В управлении полиции царила обычная деловая суета. Джонс в глубокой задумчивости брел длинными коридорами и очутился в тупике. Перед ним оказалась массивная металлическая дверь. Джонс рассеянно подергал ручки. Из-за двери вдруг послышался такой свирепый собачий лай, что Джонс отшатнулся. Злобный густой рев сотрясал воздух. Джонс понял, что за этой дверью сидит вместе с другими преступниками его Даниэль, и лютые служебные псы стерегут его.
Шериф радушно усадил Джонса.
—  Вы что-то неважно выглядите.
—  Что еще случилось, господин шериф? — спросил Джонс, отгоняя страшное видение: Даниэль под охраной свирепых собак.
—  Сплошная чепуха. Эти каленые красавчики установили, что убитый бродяга оказался еще и педиком. Теперь они хотят свалить все это на Даниэля.
—  Кем-кем? — не понял Джонс.
—  Педиком, — поморщился шериф, — ну, гомосексуалистом, если это вам понятнее.
Из груди Джонса вырвался стон. Он вспомнил вопросы инспектора Мартина о том, жил ли Даниэль половой жизнью, не замечалось ли у него каких отклонений в этом деле.
—  Да вы не расстраивайтесь, — добродушно говорил шериф. — Я уверен, Даниэль тут не при чем. Этот грязный бродяга сам подставился кому-нибудь.
Джонс с трудом собрал остатки самообладания.
—  Но ведь это ужасно, — пробормотал он.
—  Не принимайте близко к сердцу. Я кое-что придумал. — Шериф замолчал, покосился на многочисленные телефоны и сказал совсем тихий голосом: Вы прогуляйтесь до ближайшего перекрестка, я сейчас подъеду к вам.
Джонс в растерянности топтался посреди перекрестка. Он полностью потерял способность соображать. Голова будто деревянная, в ней тупо билась одна мысль: неужели Даниэль мог и это...? Рядом взвизгнули тормоза и голос шерифа тихо проговорил:
—  Быстро садитесь, Джонс.
Они вдвоем мчались по улицам, распугивая прохожих и встречные лимузины. Джонс даже не старался понять, куда везет его шериф. Может, в тюрьму? Это даже хорошо; не придется смотреть в глаза честным людям.
Шериф прервал затянувшееся молчание:
—  Я сведу вас с психиатром тюрьмы. Вы сами с ним переговорите, я не буду мешать.
Машина остановилась у глухого забора. Шериф куда-то ушел. Потом дверца автомобиля с громким щелчком открылась, и на сиденье к Джонсу с кряхтеньем уселся высокий, грузный мужчина.
—  Иогансон, психиатр, — представился он.
Когда приветственные улыбки погасли, Иогансон перешел к
делу.
—  Ваша история мне известна. Преступление страшное. Оно удивляет своей бессмысленностью. У меня есть все основания сомневаться в дееспособности вашего сына.
Он замолчал, давая возможность Джонсу обдумать его слова. До Джонса медленно доходил смысл услышанного. В его отчаянии появился просвет. Ведь если Даниэль — сумасшедший, то его не будут судить? И родителям не надо отвечать за него: это их беда, а не вина — тронувшийся рассудком ребенок.
Иогансон был, по-видимому, опытным психиатром. Он заметил, что Джонс готов к дальнейшим переговорам.
—  Если ваш сын будет признан недееспособным, то его никто не сможет осудить. Он будет помещен в специальную клинику, за ваш счет, разумеется. Там его подвергнут лечению, это займет года два. После этого вы сможете забрать его в семью.
Иогансон выжидательно смотрел на Джонса. Джонс не был ни психиатром, ни психологом. Во взгляде Иогансона он увидел только ожидание согласия на лечение сына в психиатрической лечебнице. Джонс лихорадочно обдумывал возможные последствия своего согласия. Для Даниэля помещение в сумасшедший дом будет тяжелым ударом, но в любой случае это лучше электрического стула.
—  Но Даниэль здоров... — нерешительно пробормотал он.
Иогансон снисходительно засмеялся. Смех его звучал дружелюбно.
—  Все мы — психи в той или иной мере. Критерия психически здорового человека не существует. Это уж наша забота.
—  Но Даниэль может не согласиться.
—  Его согласия никто не будет спрашивать. Натворить такое мог только человек с серьезными нарушениями психики. Так как вы смотрите?
Иогансон снова испытующе посмотрел на Джонса. Его взгляд пронзал Джонса.
—  Я буду вам очень благодарен, — Джонс схватил руку психиатра. — Я вам очень благодарен!
Джонс долго тряс руку Иогансону, а тот улыбался и выжидательно смотрел на него. Наконец, на лице его мелькнуло что-то вроде сожаления, он еще раз заверил Джонса в своем расположении и вылез из автомобиля. Минуты через две появился шериф, и они снова помчались по городу.
—  Договорились? — спросил шериф?
—  Да! — радостно воскликнул Джонс. — Не знаю, как вас благодарить!
—  Чепуха, — отмахнулся шериф. — Я понимаю ваше состояние. У меня растет дочь, не знаю, что с ней делать. Современная молодежь сведет с ума кого угодно.
Джонса снова окрылили надежда, и он решил обойти всех, кто мог помочь ему. Он подогнал автомобиль к школе и вошел в кабинет директора.
—  Я хочу поговорить с вами как мужчина с мужчиной, — решительно произнес он заранее подготовленную фразу.
Директор встретил его улыбкой, но это была улыбка торжества, улыбка профессионального палача, ощупывающего шею очередной жертвы.
—  Слушаю вас, — улыбка директора стала еще злораднее.
—  Ваше интервью может нанести серьезный моральный ущерб моей семье. На мой взгляд, в нем не все соответствует истине.
—  Я не намерен отказываться ни от одного своего слова, — ликующим голосом продекламировал директор. — Я говорил правду, только правду, ничего кроме правды, но к вашему счастью, не всю правду.
Джонс понял, что он бессилен. Директору надо позарез очистить слегка запятнанную репутацию его школы, ведь как-никак, Даниэль учился здесь долгие годы. Остановить директора в этом благом намерении невозможно. Он снова и снова повторял звенящим от сознания правоты голосом:
—  Все, что я говорил репортеру, — чистая правда. Никто из учителей не сомневался, что ваш сын рано или поздно окончит свои дни на электрическом стуле.
То ли Джонс устал, то ли у него просто иссякли силы, но он отказался от своего намерения навестить других своих знакомых. Он едва смог подняться на крыльцо своего коттеджа. Ему хотелось лечь, но он вспомнил о Пальмере: тот ждет его звонка.
—  Дружище, если вы не передумали, то у нас остается один выход. — Джонс тяжело переводил дыхание, даже говорить стало для него непосильной задачей.
—  Будьте любезны, Пальмер, переговорите со служащими: кто остается со мной, тем я удваиваю жалованье, в том числе и вам.
—  Хорошо, шеф, хотя относительно меня это лишнее.
—  И, пожалуйста, Пальмер, свяжитесь с банкиром Греем в Столице. Он неплохо заплатит за мой коттедж.
Джонс положил трубку. У него мелькнул вопрос, а почему, собственно, Пальмер держится около него? Но обдумать этот вопрос у него не осталось сил.
В этот вечер Джонсы долго переписывались. За весь вечер они не произнесли ни слова. Тишину в холле нарушал только легкий шорох бумаги. Они обсудили все возможные последствия психиатрического заключения Иогансона. Медицинский справочник изрядно истрепался за этот вечер.
Добродушная лгунья-надежда тешила Джонсов несколько дней. И с каждым днем они чувствовали, как тают их физические силы. Самые простые действия стали пыткой для них. Они с трудом застилали постели утром, с частыми передышками готовили еду. После уборки комнат они долго отлеживались, собирая остатки сил.
Джина часами лежала днем, но спать не могла. Ночи из-за бессонницы стали мучительными для обоих. Утром они поднимались еще больше ослабевшими. Обоим хотелось одного: погрузиться в бесконечный летаргический сон и спать, спать, спать...
Особенно трудно давалось Джонсу бритье. Кожа на лице стала болезненной, каждое прикосновение бритвы причиняло острую боль. Но он заставлял себя бриться каждое утро: он не позволит никому, особенно Джине упрекнуть его в неряшливости. Глаза у обоих воспалились от хронической бессонницы. По ночам веки отчаянно чесались. Джина говорила, что у нее постоянно болит сердце, она говорила это не жалуясь, а просто констатируя факт. У Джонса тоже сильно кололо сердце, будто в нем застряла большая ржавая игла. Перед сном они заботливо прощались друг с другом, потому что каждый не надеялся дожить до утра. А утром все начиналось сначала, только сил становилось все меньше.
Джонс не раз думал, что они с Джиной сейчас похожи на беженцев, изгнанных войной из родного края. Уничтожающий вихрь сжег дотла их дом, убил Даниэля, сорвал их с места, забросил во враждебную страну. Никто не хочет понять их горя, не испытывает сочувствия к ним. Сердца победителей черствы, души их темны, замыслы жестоки. Джонс думал, что они с Джиной будто оказались вдруг посреди штормового моря ненависти и презрения. Им не на кого надеяться, никто не подаст им спасительную руку. Наоборот, любой, кто наткнется на них, со злорадным смехом вырвет из их слабеющих рук обломок доски и с удовлетворением будет смотреть, как они захлебываются.
Он думал, что никогда не подозревал о неиссякаемых запасах злобы и ненависти в душах людей. Что заставляет, в общем-то, добродушных оливийцев с таким садизмом наблюдать их мучения и ждать, когда они, обезумев от животного страха смерти, начнут топить друг друга, чтобы еще хоть раз вдохнуть пропитанный водой воздух?
Вот он истинный облик гомо оливикус. А они отныне обречены на абсолютное одиночество. Одиночество отшельника — ничто по сравнению с их одиночеством. Отшельник не замечает его, погруженный в заботы о вечном блаженстве Джонсов впереди ожидало бесконечное одиночество бойкотируемых.
Отчаяние заблудившегося в пустыне — ничто по сравнению с их отчаянием. Умирающий от жажды и зноя путник надеется доползти до оазиса или колодца. Джонсов окружала испепеляющая пустыня всеобщего презрения. У этой пустыни не было границ. В этой пустыне не было оазисов и колодцев.
Страх летящего в пропасть — ничто по сравнению с их страхом. Страх сорвавшегося с обрыва кратковременен, его оборвет первый же выступ скалы. Джонсам предстояло падать в пропасть позора всю жизнь. У этой пропасти не бывает дна.
Так прошло несколько дней. Время уходило незаметно, будто проваливалось куда-то. Джонсы часами лежали в полузабытьи, сонная истома дурманила сознание. Думали они только о Даниэле. Вечером Джина ложилась рано, некоторое время она лежала молча, казалось, она спала. Успокоенный Джонс гасил свет, ложился сам. Неглубокая дрема нехотя охватывала его. Но заснуть он не мог. Он открывал глаза и всегда видел одну и ту же картину: на соседней кровати молча сидела Джина. Сидела она совершенно неподвижно, и только тихий шепот иногда нарушал могильную тишину спальни:
—  Езус Мария... Неужели Даниэль мог... Да-да, он последнее время стал совсем чужим, холодным и неродным. О, Даниэдь, Даниэль мой.
Джонс осторожно обнимал худые плечи жены, гладил ее костлявую спину. Они часами молча сидели рядом, согревая друг друга. Иногда Джонс пытался уложить Джину, но она с неожиданной силой отталкивала его руки и снова часами неподвижно сидела на постели, устремив в темноту пугающий взгляд. Этот взгляд отнимал последние силы у Джонса.
Однажды они сидели в холле, отдыхая после попытки прибраться. Приглушенно звонили из-под подушек телефоны. И вдруг Джонс почувствовал, что должен взять трубку. Долгое отчаяние развило в нем звериный инстинкт.
—  Дорогой Джонс, — услышал он тенорок шерифа. — Третий день не могу дозвониться. Приезжайте-ка, надо поговорить.
Джонсу показалось, что в обычно добродушном голосе шерифа звучит то ли досада, то ли раздражение. Когда он вошел в кабинет, то увидел, что шериф попросту разъярен.
—  Вы как договаривались с Иогансоном? — вместо приветствия набросился на него шериф. — Что вы ему обещали?
—  Ничего, — растерянно ответил Джонс. — Это он обещал.
—  Идиот, — прошипел шериф. — Я знаю, что он мог вам обещать. А вот вы что обещали ему?
—  Ничего.
—  Ну, так полюбуйтесь!
Шериф раздраженно швырнул Джонсу какую-то официальную бумагу. Это было заключение психиатрической экспертизы. У Джонса волосы зашевелились на голове. «Д.Д.Джонс психически здоров... Неврастенический тип... Отдает полный отчет своим действиям... Склонен к жестокости... Садистские действия выполнял сознательно... Воспитание в семье...»
Джонс почувствовал, что у него начинается обморок. Он поспешно согнулся, прижал грудь к коленям, постепенно тошнота отпустила его. Он вспомнил настойчивый, испытующий взгляд Иогансона. Ведь тот надеялся на «благодарность»! Как это Джонс не мог сообразить? Все теперь пропало. Даниэля ждет электрический стул.
—  Вы думаете, моральный ущерб и возможность вылететь с работы для Иогансона ничего не стоят? — добивал его голос шерифа. — Теперь сами расхлебывайте эту мерзость!
Джонс не помнил, как он добрался до дома. Он долго лежал в холле на диване, не в состоянии шевельнуть пальцем. Стемнело. Джонс через силу поднялся, прошел в спальню. На полу спальни в ворохе газет лежала Джина. Джонс подумал, что она умерла, и слабо удивился тому, что это не испугало его. Плечи Джины дрогнули. Значит, она жива, — подумал Джонс и с трудом присел на пол рядом с женой. Положил руку ей на голову. На большее у него не хватило сил. Джина слабо шевельнулась.
—  Не трогай меня, — услышал он ее слабый шепот. — О, как мне все противно... Джина не говорила, она стонала. — Почему я не могу умереть!?
Она подтолкнула смятую газету Джонсу. Тот расправил страницы, погладил Джину по голове. Она тихо завыла.
«Новые подробности преступления! Даниэль Джонс изнасиловал свою жертву — пожилого рабочего!»
Джонс вяло выпустил газету из рук. Ему было все безразлично. Все равно он не доживет до утра. Он только пожалел, что не успел спрятать утреннюю почту от Джины.
И тут на сцене появился я.


                ГЛАВА 5

   - Микки-Майкл, смотри, на вишне еще остались ягоды! Держу пари, что ты не управишься с ними за четверть часа. Управишься? Ну, тогда получишь полумонету. Ну-ка, на старт!
...Играй, постреленок, пока жизнь не показала тебе волчьи зубы. Я постараюсь, чтобы ты оказался готов к этому и не развесил уши в трудный момент. Многие оливийцы живут спокойно и не подозревают, что их спокойствие в этом сумасшедшем мире — чистая случайность. Просто им повезло, или они инстинктивно избегают любых потрясений. Они не догадываются, какую цену платят за это спокойствие. Сколько великих дел осталось несделанными, сколько ярких чувств похоронено в душах, сколько потеряло человечество из-за этого стремления к покою, из-за того, что мы считаем себя умнее соседа... И сколько горя приносит это наше спокойствие другим людям. Ведь в мире все сбалансировано, как в хорошем концерне: сколько счастья у одних, столько горя у других.
Читал я про нищенку под окнами дома, где пируют в рождественскую ночь счастливые люди. Никому из пирующих просто не пришло в голову, что кто-то рядом страдает, когда они веселы и довольны жизнью. Они ведь не злодеи, эти веселые, спокойные люди. Они просто уверены, что мир существует только для них. Даже когда они читают в газетах о жертвах карателей в Африке, это не портит им аппетита: ведь это далеко, это не касается их и потому не может быть реальностью.
Они поругивают свое правительство, но только потому, что не имеют больше чем у них есть света, тепла и еды. В душе они преданы своему правительству. Это они, сытые, довольные собой люди сказали самые страшные слова: Родина — в правом и неправом. Это они скандировали: «Германия, Германия превыше всего», — когда других людей, недовольных и беспокойных, сжигали в печах крематориев.
У русских есть поговорка: не согрешишь — не покаешься; не покаешься — не спасешься. Но ведь русских не может понять ни один цивилизованный человек. А все цивилизованные люди твердят: боже, не введи меня во искушение. Упаси бог к чему-то стремиться, кроме покоя, тревожиться чужими бедами. Это чревато серьезными последствиями.
У буддийских монахов нет понятия индивидуального «я». Джонсы не были философами. Как все оливийцы, они считали себя вершиной биологической эволюции. Они верили, что мир существует лишь постольку, поскольку их «я» необходимо проявить себя на общем сером фоне. Целью их жизни было утверждение их индивидуального «я».
Но грянула беда, и они увидели, как микроскопически мало их «я», как беспомощно и бессильно оно. Джонсы не были философами, но они обострившимся от страдания чутьем поняли, что полуживое от бесконечной и неведомой ранее боли «я» каждого из них может жить, только если рядом будет «я» близкого, понимающего существа. Что-то глубоко человеческое еще осталось в их душах гомо оливикусов. Поистине, ничто человеческое людям не чуждо.
Джонс не был философом, но в его сознании родилась еще не осознанная им мысль о том, что смысл его существования — это существование Джины, Давида, Джорджа, Даниэля, существование «мы» — Джонсов. Его дремлющее социальное сознание еще не ощупало пути от этой мысли к другой: о неразрывности связи отдельного человека с человеческим сообществом, о неразделимости индивидуального «я» с коллективным «мы» всего человечества. Трудно любить все человечество, если не любишь никого, кроме себя.
Я тогда здорово их выручил. Мой приход буквально оказался спасением для них. А все этот старый хрыч Файн. Он давно уже раззадоривал меня: тебе не поднять этого дела, ты берешься только за беспроигрышные дела, ты сломаешь последние зубы на этом деле... Я бы не клюнул на его трепотню, я уже собирался уйти на покой. Но когда Файн заявил о пари на 1000 монет, тут я не вытерпел. 1000 монет не делали погоды ни для него, ни для меня, но надо знать этого скрягу! Если бы кто видел его физиономию, когда он, кряхтя и гримасничая, вытаскивает из кармана только одну полумонету! А тут целых 1000 монет! Такого зрелища я не мог упустить. Я поклялся себе, что выиграю дело и заставлю старого сквалыгу выложить одну за другой 1000 монет. Я буду смотреть на его сморщенную от жадности и жалости к себе рожу, и этого впечатления мне хватит на остаток жизни.
К Джонсам я попал весьма своевременно. Мне долго пришлось звонить у парадного. Наконец, дверь открыли. Передо мной стоял изможденный, сутулый старик. Глаза его казались совершенно безжизненными, лицо — опухшим и помятым, будто после недельного запоя. Любой благонамеренный оливиец безошибочно определил бы, что у этого типа сынок пойдет далеко — прямиком к электрическому стулу.
Я смотрел на Джонса и благодарил судьбу, направившую меня к нему именно сейчас. Этот человек не дожил бы до утра. У меня накопилось достаточно опыта, чтобы определить это. Когда я увидел госпожу Джонс, то укрепился в своем мнении. Ночью они бы умерли, а если бы дожили до утра, то закрылись бы на кухне и включили газ.
Ох уж эта оливийская благонамеренность. Сколько раз я наблюдал, как терялись наши обыватели, когда жизнь вцеплялась своими крепкими когтями в их изнеженные сытостью и покоем души. Они впадали в состояние полной прострации, опускали руки и могли только безмолвно вопрошать: как же так, в нашем роду никогда такого не было, и — на тебе? И самое удивительное: они верили в справедливость и объективность государственных инстанций. Им и в голову не приходило, что в этих инстанциях сидят точно такие же оливийцы, которым нет никакого дела до чужих бед, а надо лишь отрабатывать жалованье, чтобы сыто и спокойно жить дальше. Я досыта насмотрелся на таких гомо оливикус.
Джонсы напоминали мне одного растяпу, который на моих глазах вывалился из электрички. Спас его куст акации, в который он воткнулся. Когда я помог ему выбраться из объятий неодушевленного спасителя, он только очумело мотал головой. Потом он отдышался и со слезами рассказал мне, как он с женой и детьми ехал в деревню, как они любовались пейзажем за окном. Он вышел в тамбур покурить, прислонился к двери, и вдруг дверь распахнулась, а вагон дернулся на повороте.
И невдомек этому растяпе, что в электричке ухо надо держать востро, особенно в тамбурах, потому что молодые оболтусы шутки ради ухитряются раскрывать двери на ходу, что поезд мчит со скоростью 90 миль в час, что вагон дергается на стыках, стрелках и поворотах. Только лежа на больничной койке, такой Джонс начинает понимать, что когда он внезапно вываливается из стремительного вагона, то ему не поможет ни незапятнанная репутация, ни любовь к детям, ни лояльность к правительству. От убийственной встречи с жесткой, залитой мазутом, заплеванной, усеянной битым стеклом землей его может спасти только чудо в виде куста или лужи. А электричка мчит дальше, ведь за каждую минуту опоздания машинист теряет премиальные, а ему тоже хочется сытого спокойствия.
Я смотрел на Джонсов и вспоминал все, что мне удалось узнать о деле их сына. Мне оно не казалось безнадежным. Вполне можно было допустить, что Даниэль тут ни при чем. Просто кучка молокососов устроила «кошачий концерт» под окнами Голубого Дома. Откуда взялись другие обвинения, мне совершенно непонятно. Пришлось поломать голову. И я сумел найти для себя объяснение.
Наше уважаемое правительство погрязло в заигрываниях с Великим Партнером, в гонке вооружений, в защите «интересов». Оно потеряло всякую популярность среди других государств и даже среди граждан благословенной и безразличной к своей судьбе Оливии. Надо обладать большими талантами, чтобы раскачать оливийцев на демонстрации протеста, манифестации, митинги. За последние сто лет это не удавалось ни одному правительству Оливии, ни одной политической партии. И теперь нашей администрации требовалось нечто сногсшибательное, чтобы переключить внимание раздраженных обывателей на какого-нибудь козла отпущения. Поэтому, когда после разгона «кошачьего концерта» на площади полиция обнаружила труп бродяги-гомосексуалиста, это оказалось как нельзя кстати. Оставалось подобрать подходящую кандидатуру на роль преступника. Полиция наткнулась на досье Даниэля, и его судьба была решена.
Лично против Джонсов не существовало никакого заговора. Все произошло спонтанно, как весной проклевывается сквозь прогретую землю трава, которую никто не садил. Правительству Оливии нужна человеческая жертва, как жрецам древней Мексики.
Серьезный и добросовестный комиссар полиции просмотрел досье на подозреваемых и обратил внимание на личность Даниэля Джонса. Он искренне огорчился, когда узнал, что этот недостойный отпрыск давно бросает тень на репутацию уважаемых родителей. Наверное, комиссар сокрушенно качал головой, вспоминая своих ненадежных отпрысков, думал о том, что красная зараза проникла даже в тот общественный слой, который всегда служил опорой Оливии. Этот серьезный служака сразу уверовал, что Даниэль Джонс — преступник. Вслух он своих предположений не высказывал, возможно, в душе он надеялся, что грозу пронесет мимо уважаемой семьи. Он дал указание проработать несколько версий, в том числе версию причастности Даниэля Джонса.
Его подчиненным тоже до чертиков надоела растущая преступность в стране, все эти митинги, марши, протесты. Их возмущала распущенность молодежи, ведь в их время молодежь была совсем не та. И незаметно для себя они поставили на первое место версию Даниэля. Этот сын приличных родителей, оказывается, давно уже состоит в Картотеке неблагонадежности, постоянно якшается с цветными и бродягами. Он участвует в «кошачьем концерте» на священном для каждого оливийца месте. У них не возникло никаких сомнений в том, что Даниэль мог совершить, а значит, и совершил преступление. Эти старательные чиновники доложили свои соображения комиссару. Они привели в действие свою полицейскую логику, кое-что подтянули за уши, кое-что отбросили. При этом они искренне верили в свою объективность.
Возможно, комиссар некоторое время колебался. Ведь, Джонсы принадлежали к людям его круга, но долг для него превыше всего. Он проинформировал руководство. И Джонсы с того мига попали в переплет. Газетчикам давно нужна сенсация — они получили ее. Конкурентам на пост сенатора от округа нужно избавиться от наиболее сильного претендента, — и они ухватились за полученную возможность. А простые оливийцы и помыслить не могли, что газеты, полиция и их будущие представители в правительстве могут так дружно ошибаться.
Когда сенсация достигла правительственных ушей, обладатели этих ушей сразу поняли, что дело Даниэля Джонса дает им давно ожидаемый повод привести в действие лежащие втуне проекты «жестких мер».
Так сплетение самих разных факторов сделало семью Джонсов самой известной в Оливии. Увы, эта известность оказалась не той, о которой они мечтали.
В тех материалах, которые мне удалось искоса посмотреть, — помог мой старый друг шериф, — я не нашел доказательств вины Даниэля. Но и доказать его невиновность тоже очень трудно. На трупе обнаружены человеческие выделения. Эти выделения содержали два антигена: Н и А. У каждого человека, может быть только один антиген. А всего антигенов существует четыре. Антиген А принадлежал организму убитого. Антиген Н принадлежал, скорее всего, убийце.
Вместе с Даниэлем были арестованы два его приятеля: Вильгельм и Жак. Вероятность того, что у одного из них будет обнаружен антиген Н, составляла девяносто пять процентов. Скорее всего, экспертиза выявит у одного из арестованных этот злополучный антиген Н, и это послужит веским доказательством их вины. В этом случае моя задача сведется к тому, чтобы заставить обвинение доказать, что обнаруженный на трупе антиген Н принадлежит именно подозреваемому, а не другому неизвестному лицу, — ведь не меньше четверти населения Оливии носит в себе этот антиген, не подозревая об этом. Пусть обвинитель доказывает, а я буду подвергать сомнению каждое его слово. Законы Оливии предусматривали презумпцию невиновности, и гражданину нашей страны не нужно доказывать свою невиновность. Могли быть всякие неожиданности, но я надеялся выиграть этот процесс и заставить старого хрыча Файна раскошелиться на 1000 монет. Вот уж веселья будет!
В свой первый визит я недолго пробыл у Джонсов. Из их бессвязных жалоб я понял, что они уверены в существовании заговора против них, и что они не верят никому, даже адвокату. Но они согласились принять мои услуги. Мы оговорили мой гонорар. Видит бог, я не воспользовался их растерянностью и паникой, хотя они согласились бы с любой суммой. Уходя, я строго-настрого наказал им не предпринимать ни одного шага без моего совета: было очевидно, что они не отдают отчета своим действиям и могут погубить весь мой труд.
Адвокат не имеет права давать волю эмоциям, но мне стало жаль Джонсов. Такое чувство я испытывал давным-давно к своему первому клиенту. Сейчас перед моими глазами стояли два глубоко несчастных человека, изможденных, преждевременно состарившихся. Женщина прислонилась к мужчине, чтобы не упасть, а мужчина обнимал ее за плечи, чтобы удержаться на ногах.
На мою долю досталась нелегкая задача вытаскивать их из-под обломков, но помочь им встать на ноги я не в состоянии. Если бы такой случай произошел не с ними, то они, конечно, не опустились бы до анонимок и угроз, но руки своей попавшим в беду людям они бы не подали, как никто сейчас во всей Оливии не хотел помочь им.
Когда профессия сталкивает человека с самыми отвратительными сторонами жизни, сердце его черствеет. Но горе Джонсов тронуло меня. Я жалел этих несчастных, но одновременно злился на них. Эти Джонсы, как и бесчисленное множество им подобных в нашей благословенной Оливии, принимают наш мир за лучший из миров. Они безропотно платят налоги, отправляют сыновей к черту на кулички защищать неведомо от кого «интересы» Великого Партнера. Они осуждают любое недоверие к власть и деньги имущим. Когда гроза разражается над ними, они способны только покорно склонить голову.
Такие джонсы напоминают мне овец, озабоченно бегущих под ударами указующего бича погонщика к воротам мясоконсервного завода. Сравнение не бог весть какое, но что поделаешь, если джонсы существуют столько же, сколько существует скотобойный промысел. И самые лучшие мясники получаются именно из них. Им все равно, чем заниматься, лишь бы за это получше платили. Ох уж эти гомо оливикус!
Джонсы буквально помешались на заговоре. Они немедленно отказались бы от моих услуг, если бы я вздумал переубеждать их. Они не способны были понять, что если существующий порядок позволяет внезапно открывать двери в тамбуре на ходу поезда, то рано или поздно кто-то вывалится из вагона под веселый смех остальных пассажиров. Такие клиенты только мешают адвокату. Если бы мне приходилось выбирать, то я предпочел бы иметь дело с хладнокровным рецидивистом, который плюет на всякие объективные доказательства, на мордобой в полиции и твердит одно: в тот вечер я находился у своей милашки, спросите у нее сами.
Но я не мог оставить Джонсов в беде. Дело не только в монетах Файна. Меня удерживало зрелище, которое я увидел в первый приход к ним и которое не выходит у меня из памяти до сих пор: Джонсы, каждый из которых едва держался на ногах, поддерживали друг друга. Такое в Оливии увидишь не часто.
Эй, Микки-Майкл! Ты выиграл пари, бледнолицый внук мой! Давай-ка пойдем, поглядим, какой приз приготовил тебе Дед-Сто-Лет. Ни за что не угадаешь: новенький кольт! Совсем как настоящий, с полуавтоматическим взводом, будешь по-ковбойски «отмахивать мух»!


ГЛАВА 6

Не приставай ко мне с этой историей, Микки-Майкл! Я сегодня не в спортивной форме. Видишь, грязнуля Батист заглядывает в наш сад и так отчаянно ковыряет в носу, что вот-вот сломает палец. Пусть он хорошенько вымоет руки, и сыграйте вы в «шерифа и индейца». Да-да, можно взять и кольт, и лук, а когда солнце коснется второй ступеньки крыльца, разбудишь меня.
Ишь, как заливаются. Много ли мальчишкам надо? Чтобы жизнь шла весело, как игра да чтобы кто-то мог заслонить от беды. Великое это дело: заслонить от беды маленького человечка. Джонсы не сумели заслонить от большой беды своего сына.
Когда я получил разрешение ознакомиться с материалами следствия, меня чуть не хватил удар. Оказывается, эти молокососы во всем признались! Я читал их показания и остатки волос шевелились у меня на голове.
Их было четверо: Даниэль, Вильгельм, Жак и девица Анна. Четверо сопляков среди двух сотен таких же лоботрясов, что собрались в тот вечер у Голубого Дома. Они, видите ли, хотели заявить протест правительству! Да чихать хотело правительство на них через левое плечо! И чихнуло бы, если бы не долгожданный случай с убитым бродягой.
Даниэль на третий день допросов признался, что он вместе с Жаком и Вильгельмом изнасиловал бродягу. Жак, в свою очередь рассказал, что Даниэль и Вильгельм били свою жертву о постамент памятника Освободителю. Вильгельм же утверждал, что били алкоголика Даниэль с Жаком. Только Анна ничего такого не показала, парни тоже ни словам не говорили о ней. Я знал методы обработки преступников в полиции. Наверняка, парням пришлось очень плохо, если они взяли на себя такой грязный грех.
Как ни убийственны были эти показания, я все-таки не потерял надежды. Я снова и снова читал протоколы допросов, заключение медиков, описание места преступления. Моя бедная старая голова уже начала трещать по всем швам, когда я, наконец, сумел выстроить линию защиты, которая могла спасти этого дурака.
Обвинение было построено на признании Даниэля и подкрепляется лишь косвенными доказательствами. Показания и улики его вины неполны, плохо вязались между собой. Не заметить этого мог только человек, заранее убежденный в виновности Даниэля.
Даниэль в своем признании ни слова не говорил об избиении, а Вильгельм и Жак — об изнасиловании. На одежде пострадавшего экспертиза обнаружила микрочастицы от шикарной куртки Даниэля и шарфа Жака, но вся троица уверяла в один голос, что подвыпивший старикан приставая к ним, лез целоваться, и они отталкивали его.
В деле подшито показание ночного уборщика Голубого Дома, который под утро слышал крики на площади, и видел, правда неясно, двух дерущихся. Он даже позвонил в полицию из кабинета помощника президента, хотя уборщикам строго приказано не прикасаться ни к чему в кабинетах. До полиции он дозвонился, но полиция, конечно, приехала, когда на площади все давно уже стихло. Сам уборщик давно забыл бы об этом событии, — мало ли кто дерется на улице в наше время, — но его за нарушение приказа вышвырнули из Голубого Дома. Этот бывший уборщик уверял, что неизвестные дрались уже под утро, а обвиняемые клятвенно заверяли, что они ушли с площади вместе с последними «протестантами», не позднее двенадцати.
Результатов анализа крови Даниэля я и его приятелей ждать пришлось долго. Я был уверен, что злополучный антиген Н у кого-нибудь из них найдется. Мало того, интуиция мне говорила, что он будет найден именно у Даниэля: Джонсам в этом деле катастрофически не везло. Если мои опасения оправдаются, то мне придется сыграть на тонкостях оливийского судебного крючкотворства, а язык у меня смолоду очень неплохо подвешен.
Свидания с Даниэлем мне, конечно, не разрешили, — «в интересах следствия». Оставалось ждать, а за это время найти того бывшего уборщика, который звонил в полицию, того дежурного полицейского, с который он говорил по телефону, да поискать других случайных свидетелей. В обязанности адвоката это не входило, но мне уже стало по-человечески жаль Джонсов.
Найти людей, которые хорошо бы отзывались о Даниэле и о Джонсах, мне не удалось. После газетной шумихи ни один человек в Оливии не сомневался в том, что Даниэль с пеленок рос законченным преступником. Я читал леденящие кровь заявления школьных учителей о том, что Даниэль дразнил и щипал девочек, дергал их за волосы, что он не любил кошек и мучил птичек, что он, по слухам, дурно отзывался о правительстве и даже об Оливии в целом, что, опять же по слухам, он не расставался с рогаткой и портретом Мао, что он постоянно отирался в компаниях с бродягами, и от него частенько разило перегаром.
Я читал эти заявления школьных учителей, и даже мне становилось не по себе. Когда человек сидит за решеткой, очень удобно лить на него грязь, да только количество и качество этой грязи характеризуют не столько обливаемого, сколько обливающих. Какие нравственные черты могли привить нашим детям и внукам эти любители сплетен, из которых ни один не нашел в себе мужества сказать о своем бывшем воспитаннике хотя бы одно хорошее слово.
Ученики оказались достойными своих учителей. В «деле» я нашел письмо студентов колледжа, где до ареста учился Даниэль. Они заверяли правосудие, что у них с этим Даниэлем Джонсом никогда не было ничего общего. Они требовали сурового наказания закоренелого преступника. Они заверяли, что прилежанием и смирением смоют грязное пятно с репутации их почтенного учебного заведения.
Находилась в деле и Карточка неблагонадежности. Тревога шерифа за свой престиж оказалась сильнее влияния коллекционного ружья и платиновых гребней с изумрудами.
Не остались в стороне и соседи Джонсов. Некий Кларк пространно описывал, что Даниэль почти непрерывно пьянствовал, и что последнее время он занимался этим делом вместе с отцом. Другой сосед, д-р Разан, свидетельствовал, что непосредственно перед арестом Даниэля он не раз видел, как отец и сын Джонсы по ночам накачивались наркотиками в своей так называемой библиотеке. Заключение психиатра Иогансона меня просто позабавило. Совершенно очевидно, ясно, как Божий день, что Иогансон страшно разобиделся на скаредного папашу преступника и излил всю желчь в официальном документе.
Примерными оливийцами оказались и участники «кошачьего концерта». Молодые люди Франц и Аксель утверждали, что в тот вечер Даниэль Джонс вел себя как-то странно, что у него подозрительно бегали глаза. Девица Луиза экспансивно живописала, как Даниэль на ее глазах мочился на постамент памятника Освободителю. При этом он якобы святотатственно хохотал и говорил, что в Оливии не каждый может похвастаться таким подвигом. Один только молодой человек, по имени Стэн, показал на допросе, что Даниэль был «нормальным парнем». Но Стэн оказался одинок.
В общем, в «деле» имелись одни эмоции и ни единой прямой улики, не считая дурацких показаний Даниэля и его приятелей. Ни один беспристрастный прокурор не решился бы направить в суд присяжных обвинительный акт на основе этой макулатуры. Но за сорок лет адвокатской практики я ни разу не встречал беспристрастного прокурора.
Анализы крови задержались надолго. Первые образцы где-то затерялись, на вторых лаборант перепутал этикетки: к образцам были приложены результаты анализа мочи каких-то мошенников.
А Джонсов продолжало преследовать невезение. Обычно в Оливии любая сенсация волнует умы и сердца от силы неделю, после чего внимание обывателей переключается на что-то свеженькое. Сейчас во всей стране уже третий месяц не происходило ничего! Газетам оставалось только пережевывать старую жвачку да изощряться в смаковании подробностей преступления Даниэля Джонса. Даже мафия притихла: в городе третий месяц не произошло ни одного убийства, ни одного порядочного ограбления. Такого полицейская история Оливии еще не знала. Можно и в самом деле поверить в существование заговора против Джонсов. Непривычное отсутствие новостей раздражало обывателей, и Джонсам приходилось несладко.
Я иногда навещал их. Мне хотелось как-то поддержать их. Супруги таяли на глазах. Несколько раз меня принимал только один из них, и я знал, что в это время второй не в силах встать на ноги. Госпожа Джонс превратилась в трясущуюся высохшую старуху. Сам Джонс все больше становился похожим на жертву белой горячки, хотя я знал, что в последние недели он не мог пить даже кофе.
Самое страшное в этом деле то, что в глубине души Джонсы верили всему, что говорилось и писалось о Даниэле. Как говорят, скажи человеку сто раз, что он свинья, и он захрюкает. И еще лучше о подобной ситуации говорил колченогий Геббельс: чем чудовищней ложь, тем охотнее в нее верит масса. Министр пропаганды знал психологию обывателя.
В один из моих визитов Джонс разговорился. Он рассказал мне всю свою жизнь. Меня это не интересовало, за свою практику я таких историй наслушался досыта. Чтобы как-то отвлечь его от ненужных самобичеваний, я спросил его о здоровье супруги. И Джонс вдруг расплакался. Он плакал, что называется, в три ручья, хлюпал и шмыгал носом.
—  Джина уже три месяца не спит. Я иногда заставляю себя подремать, а она не спит. Сидит на кровати, качается и бормочет. Так страшно: глаза провалились, волосы растрепаны, сидит и бормочет. И качается.
Я представил себе эту картину, и мне стало страшно. Я почти закричал:
—  Вы-то сами верите в эти сплетни!?
Джонс тяжело вздохнул, опустил голову:
—  Я не знаю...
—  Не делал он ничего этого! Вы понимаете!? Не убивал, не насиловал, понимаете!?
—  Не знаю, — прошелестел бессильный голос.
Я не мог больше говорить. И этот человек собирался стать сенатором и вершить судьбы Оливии! Я представил себе Сенат, состоящий из таких Джонсов, и мне стало страшно. Имеет ли право на существование страна, в которой правители не могут постоять за судьбу собственного сына!? Чтобы управлять надо иметь трезвую голову, а не горшок с пропагандистскими лозунгами.
Я искренне жалел Джонсов. Но их покорность судьбе бесила меня. Мне приходилось видеть никудышных отцов и супругов, которые показали себя стойкими гражданами своей родины. Я видел отличных отцов, которые оказались позором своего народа. Джонс не смог стать ни тем, ни другим. Он мог только переживать, как овца, на глазах которой мясник свежует ее ягненка. Мудрено ли, что и Даниэль, плоть от плоти его, в трудную минуту сломался от мордобоя и наговорил невесть что на себя и на своих приятелей? Я догадывался, я знал, что его били, морили голодом и жаждой, не давали спать. У тех, кто хочет что-то выпытать у человека, нет других методов, кроме насилия. Но как бы ни было активно насилие, естественным состоянием для человека остается желание сохранить свою честь, свое достоинство, — если он человек.
Я гнал от себя эти злые мысли. Что могли поделать эти нравственно невежественные люди, которые с первых мыслей привыкли верить в справедливость государственной машины, когда эта машина случайно зацепила их и принялась тискать и рвать их души и тела своими хорошо смазанными рычагами, зубцами и шестернями? Они покорились, и теперь неодушевленное божество неотвратимо превращала их в кровавую кашу. Никого на свете не интересовало, виноваты они или нет. Они попали между шестерен, и никто не мог остановить бездушную машину, чтобы спасти их.
Так камнедробилка размалывает вместе со щебнем попавшего в ее бункер человека. Камнедробилка не испытывает никаких чувств к этому бедняге, он для нее только рабочий материал. Джонсы оказалась именно в таком положении. Я почти воочию представлял, как мечутся они в тесном бункере, опускаясь все ниже и ниже вместе с камнями к роковому отверстию, как ломают они ногти и пальцы, пытаясь взобраться по гладким стенкам, как вопят они и зовут, чтобы кто-то остановил машину. Но неодушевленный агрегат создан ими самими вместе с миллионами таких же джонсов, еще недавно они с гордостью мечтали пробраться поближе к пульту управления, но вместо этого угодили в загрузочный бункер.
Экспертиза выдала результат, который озадачил даже меня. Ни у одного из парней не нашлось антигена Н. Парни вытащили один шанс из миллиона. Такого в моей практике еще не бывало. Бедняги нарушили закон бутерброда. Но рок, преследующий Джонсов, сделал свое дело: у Даниэля оказалась та же группа крови, что и у бродяги-гомосексуалиста, тот же антиген А.
Следователь и его начальство так уверовали в виновность Даниэля, что этот ошеломляющий результат истолковали по-оливийски решительно. В обвинительном акте они указали, что после того, как Даниэль, Жак и Вильгельм убили бродягу и ушли с площади, садист Даниэль вернулся туда и «вместе с неопознанным лицом» совершил свои мерзкие штучки. Прокурор штата, ничтоже сумнящеся, утвердил этот блестящий образец оливийской правоохранительной логики.
Меня трясло, когда я читал акт. Вот уж воистину: оливийцу палец в рот не клади, оливийца не оттащишь от облюбованного кусочка!
Свидание с Даниэлем мне разрешили перед самым заседанием суда. Невероятно тощий, остриженный наголо, перепуганный и озлобленный мальчишка смотрел на меня глазами затравленной собаки. Я даже ничего не стал спрашивать у него. Совершенно очевидно, что его били, морили и не выпускали из карцера. Я принес с собой пару бутербродов, и видел бы кто, как лихо он с ними управился!
Разговор у нас долго не клеился. Мальчишка за неполных пять месяцев хлебнул столько, что сейчас не верил никому на свете. Это мне понравилось: у парня есть характер, в хороших руках из него выйдет неплохой человек. Недоверие Даниэля намертво срослось с презрением ко всему оливийскому. Я вполне понимал его: жизнь в тюрьме не укрепляет те идеалы, которые вбивают в голову гомо оливикусам с детства.
Я передал ему содержание обвинительного акта, спросил, как он смотрит на все это. Даниэль криво усмехнулся, дернул плечом.
—  Сволочи они все, — буркнул он, и грязно выругался.
Я не хотел терять время на эмоции.
—  Слушай меня внимательно, — сказал я. — Чем больше ты наговоришь на себя и на приятелей, тем вернее окажешься на электрическом стуле. Все эти разговоры о чистосердечном признании — сказки для малышей.
Глаза у Даниэля недобро блеснули и я понял, что живым он на стул не сядет. Я от души пожалел старших Джонсов, которые не сумели разглядеть в своем младшем сыне славного человека. А не разглядели они потому, что свято верили в правильность оливийского образа жизни. Этим страдает большинство моих сограждан. Даже Освободитель за долгие годы подполья настолько сжился с вооруженной борьбой против Диктатора, что когда пришла долгожданная победа, он растерялся. Об этом нигде не пишут, но я уверен, что он растерялся. Все ликовали, а он мучительно думал, что же делать с этой самой победой. И наверняка он даже обрадовался, когда увидел нацеленное на него дуло пистолета Убийцы.
—  Не верь никому, — продолжал я внушать своему подопечному. — Второго свидания мне не разрешат. На суде отвечай только так, как я сейчас тебя научу. Больше никого не слушай. Тебя будут уверять, что если ты сознаешься, то тебе скостят наказание. Не верь. Тебе уже говорили такое, когда выколачивали у тебя признание, верно?
Даниэль вспыхнул и кивнул остриженной головой. Я обстоятельно рассказал ему, что он должен говорить на суде: правду, только правду, ничего кроме правды, но не всю правду. Да, он участвовал в «кошачьем концерте». Все пошли и он пошел. Перед Голубым Домом собралась толпа, орали магнитофоны, все бесились. Они втроем стояли в середине толпы, у самого памятника. На памятник он не мочился. Мочился на памятник какой-то бродяга, а он вместе с Жаком и Вильгельмом оттаскивая его, чтобы бродяга не осквернял национальную святыню. После этого он бродягу не видел. Ушел он с площади вместе со всеми. Вместе с ним ушли Жак и Вильгельм. Больше он на площадь не возвращался, никого не убивал, никого не насиловал. Следователь сказал ему, что если он признается, то ему скостят наказание, а если будет отпираться, то ему грозит электрический стуж. Вот он и сознался.
Все это я несколько раз повторил Даниэлю. Его уже настолько запутал не в меру ретивый следователь, что он уже сам не знал, в чем он сознался, от чего отказывался, что он делал на площади и чего не делал. Я велел ему день и ночь твердить то, что я ему рассказал, вызубрить все это, как он не зубрил ни один школьный урок.
—  Если ты напутаешь хоть в одном слове, — убеждал я, — то за твою жизнь я не дам и фальшивой полумонеты.
—  И еще, — сказал я, когда убедился, что он все запомнил. — Тут тебя, конечно, били, морили голодом и все такое. Об этом не заикайся. Присяжные не поверят, что в благословенной Оливии с кем-то могут дурно обращаться даже в тюрьме. Ты понял меня?
Даниэль стиснул зубы. Он до того изголодался, что нос его казался неправдоподобно большим.
—  Ладно, шеф, — сказал он. — Я все понял.
И он опять грязно и длинно выругался. Я не стал делать ему замечания: тюрьма — не лучшее месте для приобретения хороших манер. Когда я пошел к двери, он негромко спросил:
—  Шеф, а как там... мои? — и голос его дрогнул.
Я ждал этого вопроса.
—  Неважно, Даниэль. Ты это поймешь, когда у тебя будет такой же болван.
Даниэль хрипло засмеялся.
—  Я ученый. Такого болвана у меня не будет.
И опять глаза его недобро блеснули. Я решил отвлечь его от этого направления мыслей.
—  Даниэль, — сказал я. — Ты, сынок, думай сейчас только об одном: о том, что я тут тебе рассказал. На суде тебе будут задавать самые разные вопросы. Все эти вопросы никто не может предвидеть. Вспомни, о чем тебя расспрашивал идиот-следователь, продумай, какие еще вопросы могут быть. Старайся отвечать так, чтобы все ответы подходили к тому, о чем мы с тобой сейчас договорились. Чтобы ни одна сволочь не могла придраться. Ты меня понял?
—  Еще как, шеф, — задумчиво проговорил Даниэль.
... А, Микки-Майкл! Так, где тень от платана? Ты скажи-ка, и правда, она коснулась второй ступеньки. Пошли-ка в вигвам, разожжем остывший очаг да зажарим хороший кусок оленины, как подобает настоящим мужчинам. Это ведь неважно, что очаг у нас электрический, а вместо оленины будет бекон с яйцом, верно?


                ГЛАВА 7

   Солнце сегодня какое, а?  Ну, для тебя, Микки-Майкл, оно всегда одинаковое: ласковое и доброе. Давай заберемся в гамак, я сегодня снова в спортивной форме, могу тебе рассказать, чем закончилась история Даниэля Джонса.
Не хотел бы я, чтобы мой бледнолицый внук попал в переплет вроде Даниэля. Поэтому обязательно ешь овсянку, и никогда не обижай маму. Ведь у Даниэля дела складывались совсем дрянно.
Сам посуди: он оказался ночью у памятника Освободителю, пару раз толкнул там какого-то пьяницу, а утром этого пьяницу нашли у памятника мертвым. И на его одежде нашли микрочастицы от куртки Даниэля. Как на грех, кровь у него оказалась одинаковой с этим бродягой, и полиция решила, что это Даниэль убил бродягу. Вдобавок ко всему, Даниэль раскис, как слабак и наговорил невесть что на себя и на своих приятелей, а те в отместку наплели много лишнего на него. Дело пахло электрическим стулом, сильно пахло.
Главное было в том, что никто не сомневался в виновности Даниэля. Даже родители считали, что их младшенький способен на этакое. А уж если родители так считают, то что остается делать другим?
Следователь и вся полиции города и штата мечтали получить премиальные за то, что так лихо распутали это темнее дело, поймали опасного бандита. Их раздражало, когда кто-то начинал сомневаться в преступности Даниэля, — тут они принимали самые серьезные меры. А уж если кто пытался говорить о Даниэле хорошее, то полиция просто выходила из себя. Правда, таких людей в городе не нашлось.
В школе и колледже Даниэль надоел учителям и профессорам, они обрадовались возможности сочинять о нем всякие страшные небылицы. Ведь каждый понимает, что если твой воспитанник оказался преступником, то и ты приложил к этому руку. А думать такое про себя неприятно, лучше уж заявить, что этот подонок прямо из колыбели шагал к электрическому стулу.
О наших славных оливийских властях и говорить не приходится. Им ведь все равно, что будет с отдельным человеком, они заботятся сразу о всех нас, и это отнимает у них все силы и время. Властям до чертиков надоели митинги протеста, фестивали, манифестации. Властям давно требовался хороший повод, чтобы одним махом навести порядок в благословенной Оливии. Поэтому убийство бродяги оказалось как нельзя кстати, особенно когда выяснилось, что в нем замешан сын приличной семьи, глава которой собирался баллотироваться в Сенат. Если бы убийцей оказался такой же бродяга, то на это событие никто бы не обратил внимание, подумаешь, один пьянчужка прикончил другого. А тут можно говорить о проникновении «красной заразы» в глубинные слои общества.
Я твержу тебе это потому, что хочу видеть тебя крепким мужчиной, а не капризным слабаком, слюнтяем. Ведь если с тобой что случится, даже если ты не будешь виноват, то эту историю тут же раздуют, как с Джонсами, ведь твой отец — заметный человек. Помнишь, я тебе показывал в автобусе табличку «не высовывайся»? Вот ты и не высовывайся. Делай свое дело, но пусть об этом знает поменьше народа, тогда ты скорее достигнешь всего, чего хочешь в жизни.
Если бы на месте Даниэля оказался сынок какого-нибудь миллионера, то эту историю поскорее бы замяли, это ты тоже должен понимать. А Джонсы успели «высунуться» так, что их уже видело много народу, но еще не стали миллионерами, которым все можно.
Пожалуй, во всей Оливии только один я верил и знал, что Даниэль здесь не при чем. И это я должен был доказать на суде всей Оливии.
И вот настал день суда. Видел бы ты, что творилось в тот день в нашем городе! Одних репортеров наехало не меньше сотни. Всю площадь запрудили зеваки. Все жаждали посмотреть или хотя бы услышать, как суд присяжных по заслугам накажет этого садиста и убийцу Даниэля Джонса.
Молодчики из Неподкупных Наследников Народа маршировали по улицам и орали хором: «Джонсов — на крест!» Полиция, конечно, куда-то подевалась, у полиции в такие моменты всегда находятся более важные дела.
Джонсы сумели добраться до Дома Правосудия без особого вреда для себя только потому, что я им посоветовал выйти из дому пораньше. Но им все равно пришлось несладко. Когда открылись парадные двери, в Дом Правосудия ворвалась целая толпа ангелисс из Легиона Спасения. Эти фурии чуть не растерзали свою бывшую коллегу. Джонсу удалось вырвать супругу из их лап в довольно помятом виде. Мне тоже досталось на орехи — за то, что я взялся защищать от справедливого возмездия убийцу и садиста. Судья все это видел, но мудро промолчал, по примеру Пилата умыл руки.
Он оказался неплохим человеком, этот судья. По оливийским законам суд по такому грязному делу должен проходить при закрытых дверях, чтобы не вызвать брожение в народе и не осквернять нашу нравственность. Судья попросил публику освободить помещение. Куда там! Ему даже не дали договорить. Ты не можешь себе представить, Микки-Майкл, что тут началось! Если бы красные устроили свою любимую революцию, то криков и битых стекол оказалось бы куда меньше. Наши благонамеренные оливийпы будто взбесились. Еще бы: они полгода ждали этого зрелища! В Доме Правосудия не осталось ни одной целой двери. Больше всех сходили с ума репортеры: тут намечалась сенсация, а их хотели выставить из зала суда.
Явилась полиция, но и она ничего не могла поделать. Наконец, судья сдался и заявил, что по требованию народа Оливии суд будет публичным. Торжествующая толпа хлынула в зал. Трещали стулья и ребра, звенели стекла, от воплей чуть не лопались барабанные перепонки. Репортеры взбирались на плечи и головы публики и торопливо щелкали своими аппаратами.
Не буду тебе описывать суд. Это очень долгое, нудное и совсем не интересное дело — суд. На мое и Джонсов счастье, судья оказался умным человеком. Он оставался таким же самым настоящим оливийцем, только подогадливее других. Он изучил дело и понял, что обвинение шито белыми нитками. Ему ничего не стоило обвинить Даниэля, никто бы не стал копаться в неувязках следствия, все ждали сурового приговора. Но судья понял, что на этом деле он сможет сделать карьеру. Никто в Оливии не сомневался, что Даниэль Джонс — преступник. И вдруг суд оправдывает его! О, тогда этот процесс войдет во все школьные хрестоматии, как доказательство справедливости оливийских законов!
Судья проявил себя умным оливийцем, хотя в Оливии умный человек — редкость. Он так нудно повел заседание, так мучительно медленно и торжественно перечислял состав суда, все титулы и родословную всех двенадцати присяжных заседателей, имена свидетелей и род их занятий, так заунывно зачитывал до последнего слова все статьи Уголовного Уложения, которые могли пригодиться в этом деле, хотя этого совсем не требовалось, что толпа успокоилась. Самые кровожадные из публики убедились, что суд — всамделишный, что судья — дотошный и строгий буквоед, что Джонсам придется несладко. Потом толпа начала скучать, многие догадались, что в таком темпе суд протянется не один день, что столько времени им не высидеть в битком набитом душном зале, тем более, — не выстоять, — и мало-помалу любопытные стали расходиться. Ведь у каждого кроме любопытства имелись еще и свои дела.
Судья занимался нудными формальностями до обеда. Он так и не добрался до обвинительного акта. Потом он объявил, что ввиду необычайной серьезности и сложности дела следующее заседание переносится на завтра: присяжным необходимо ознакомиться со всеми статьями Уголовного Уложения, которые указаны в обвинительном акте.
Самолюбие толпы он на первый раз удовлетворил. Плотоядно поглядывая на едва живых Джонсов-старших и на перепуганных подсудимых, все начали расходиться. А когда на следующее утро любители острых ощущений явились к Дому Правосудия, то они увидели, что Дом плотно оцеплен полицией. Обыватели поворчали для порядка, но портить отношения с полицией никому не хотелось. Репортеры высадили стекла в аптеке на углу, но тем дело и ограничилось. Рассмотрение громкого дела прошло за закрытой дверью.
Суд продолжался пять дней. Умница-судья вел дело очень добросовестно и осторожно. Ему хотелось, чтобы на него никто не остался в обиде, а он бы при этом прославился. Для этого ему требовалось оправдать Даниэля и его приятелей так, чтобы не портить отношения с прокурором.
Даниэль тоже показал себя молодцом. Он ни на слово не отступил от того, что я ему так старательно втолковывал. Справедливости ради можно добавить, что и Жак с Вильгельмом дружно отказались от своих прежних показаний — с ними поработали их адвокаты. Но им пришлось не в пример легче: они оказались на скамье подсудимых только потому, что были приятелями Даниэля.
По мере разбирательства брюзгливое и напыщенное выражение лиц присяжных понемногу стало сменяться сначала недоумением, потом — интересом, а под конец — даже некоторым сочувствием к подсудимым. Прокурор, конечно, долго стоял на своем, но под конец и он понял, что в таком запутанном деле ему лучше вспомнить, что он — блюститель закона, и что он сумеет отыграться на растяпе-следователе.
Но это далось мне нелегко. Судья вел процесс очень осторожно, одно и то же приходилось повторять много раз, что при наших законах не так-то легко. Особенно трудно пришлось, когда судья приступил к выяснению личности подсудимых, в первую голову, конечно, Даниэля. Жак и Вильгельм никого особенно не интересовали. Все так же нудно и неторопливо судья зачитывал многочисленные и пространные показания добровольных свидетелей о том, что Даниэль с пеленок не любил кошек и мучил птичек. Проблески сочувствия к моему подзащитному во взглядах присяжных заседателей начали гаснуть.
Сильно навредил мне и сыну почтенный Джонс. Его появление присяжные встретили без симпатии. Еще бы: этот человек собирался стать сенатором, а не сумел навести порядок в собственном доме. Сам Джонс не смог найти нужных слов. Вместо того, чтобы потребовать от досточтимого обвинения доказательств виновности сына, потребовать подтверждения всем сентенциям о скверности и испорченности сына, вместо того, чтобы заявить, каким послушным и хорошим сыном был Даниэль, — вместо всего этого, чему я его учил, Джонс начал жаловаться на беспутность Даниэля, погубившего его Главную Мечту. Своим дурацким выступлением он чуть не свел на нет все мои труды: ведь если отец начинает жаловаться суду на сына хоть в чем-то, то тем самым он подтверждает все самое дурное, что говорилось о сыне. В суде надо не жаловаться, а защищать сына.
Чаша весов Фемиды склонилась в пользу обвинения. Джонс-старший бесформенным мешком опустился на свое место, провожаемый недружелюбными взглядами присяжных. Я надеялся, что положение исправит госпожа Джонс. Но она вообще не смогла сказать ничего связного. Она плакала, ее часто приходилось усаживать, чтобы она пришла в себя. Долго, путано и невнятно она жаловалась на заговор, на тухлые яйца, на диффамацию, говорила о заслугах господина Джонса перед Оливией. Но все же горе матери тронуло черствые сердца присяжных, и они не прерывали ее.
Пришлось мне выкладывать свой основной и единственный козырь. В зал вошел свидетель Грэм, — тот самый ночной уборщик Голубого Дома, который видел драку у памятника Освободителю. Как я его нашел, к делу не относится. За то, что в ту ночь Грэм осмелился позвонить по правительственному телефону, его не только вышвырнули из Голубого Дома, но еще наказали держать язык за зубами, а не то будет еще хуже.
Грэм путано повествовал о своей горькой участи, но все-таки довольно толково рассказал о том, что он видел. Судья потребовал назвать полицейского, с которым Грэм разговаривал по телефону. Грэм назвал: люди хорошо помнят причастных к своим бедам, хотя истинного виновника почти никогда не знают.
Остальное для судьи было делом техники. Но оставалась еще одна большая трудность. Даниэль и его приятели просидели в тюрьме почти полгода. А в Оливии невиновные люди не могут сидеть в тюрьме. Судья и тут вывернулся. Даниэль и его приятели признавали, что пьянчужка приставал к ним, и что они отталкивали его. Этого оказалось достаточно, чтобы обвинить их в оскорблении личности, за что полагалось до шести месяцев тюрьмы.
Все присяжные дружно признали парней невиновными в убийстве, но обвинили их в оскорблении личности свободного оливийца и наградили подсудимых полугодом тюремного заключения.
Все остались довольны. Старшие Джонсы теряли сознание от радости, обнимали Даниэля, освобожденного тут же, в зале суда. Присяжные заседатели пожимали друг другу руки, и лица их сияли гордостью: они свято соблюли закон, невиновные освобождены, но никто не имеет права оскорблять свободного оливийца. Судья напыжился, заважничал, он уже видел себя в бархатной мантии верховного судьи штата. Прокурор восторга не проявлял, но и он понимал, что при другом исходе он мог бы получить по шапке.
Оставались только Даниэль и я. Ну, я повидал всякое и мог потирать руки: я выиграл трудный процесс, выиграл пари на 1000 монет у Файна. А вот что чувствовал Даниэль, я не берусь судить. Мои коллеги-адвокаты поздравили меня с успехом, и я ушел из зала суда. Больше я никогда не видел ни Даниэля, ни его родителей.
Ты хочешь спросить, Микки-Майкл, стал ли господин Джонс сенатором? Конечно, нет. Кто же выберет в сенат человека, сын которого только что вышел из тюрьмы? Надо знать Оливию и оливийцев. Джонсов продолжали травить. И ненависть к ним стала сильнее, потому что они разрушили ожидания многих людей. Вдобавок к старой грязи, их стали обвинять в том, что они подкупили и судью, и присяжных заседателей.
Последнее, что я знаю о Джонсах, это то, что когда господин Джонс немного пришел в себя, он узнал, что любимая «Квота» больше не принадлежит ему. Его детище перешло в руки верного Пальмера, бывшего старшего бухгалтера.
Сразу после суда, будто из рога изобилия, на оливийцев хлынул поток новых сенсаций. Но для Джонсов они запоздали. Говорили, что Джонсы за гроши продали Пальмеру свой коттедж и исчезли из нашего города навсегда, больше никто никогда ничего не слышал о них.
Ну, а если говорить о тебе, Микки-Майкл, то я рассказал тебе эту историю вот почему. В мире сейчас неспокойно, и ни один человек не может быть уверен в завтрашнем дне. Считай, что ты в незнакомом лесу, и за каждым деревом тебя поджидает опасность. Настоящий мужчина никогда не даст застигнуть себя врасплох.
Среди оливийцев мало настоящих мужчин. Поверь мне, в благословенной Оливии что-то произойдет в ближайшее время. Какая-нибудь кучка негодяев прорвется к власти, а гоио оливикус не сможет постоять за себя. Вот тогда тебе придется показать, на что ты годен.
Придет время, ты встретишь девчонку, лучше которой нет в мире. Вы с ней поженитесь, и она накупит тебе кучу маленьких Майклов. Ты никогда не забывай, что она — лучшая в мире девчонка, защищай ее и своих маленьких. Помнишь, как во дворе Хиттлов курица кидалась на ворону, которая хотела стащить цыпленка? Ворона была втрое сильнее, а ничего у нее не вышло. Вот так делай и ты.
Что касается старины Файна... Тут твой Дед-Сто-лет маленько дал маху. Видел бы ты, как кривлялся и паясничал этот старый шельмец, когда выкладывал на стол одну за другой 1000 монет. Ты думаешь, он переживал от жадности? Он хохотал!
Он ловко провел меня. Ведь один из приятелей Даниэля, такой же оболтус Жак оказался его внуком.








                ЭЛЛИПС ПОРАЖЕНИЯ

                ГЛАВА 1

   Что ж, на худой конец мы с Энн сможем несколько лет прожить и без моей работы. А что потом? Пособие по безработице? На него можно существовать, но когда человек попадает в списки биржи труда, ему уже не следует рассчитывать на работу по душе. Никто не решится пользоваться услугами ученого, докатившегося до пособия по безработице.
Так думал я, глядя на кусочек глянцевой бумаги, лежащий передо мной на столе. «Администрация Вычислительного Центра НАСА благодарит Вас за добросовестный труд и ставит в известность, что в связи с завершением проекта «Апполо» контракт с Вами теряет силу по истечении тридцати дней с момента получения уведомления, — в соответствии с пунктом 12.1.3 упомянутого контракта».
Я ждал этого. Ждали этого все мои коллеги, которые не имели военного чина и не числились в штатах министерства обороны. Когда девять лет назад я подписывал контракт, я обратил внимание на зловещий пункт 12.1.3: «Администрация оставляет за собой право расторгнуть контракт в случае своевременного или досрочного завершения работы». Я был прекрасно осведомлен о чудовищном невезении «Апполо». Русские запускали на Луну одну за другой автоматические ракеты, они то разбивались о лунные скалы, то совершали мягкую посадку, но ни один корабль «Апполо» но мог выйти на окололунную орбиту. Мне казалось несбыточной фантазией прилунение наших астронавтов.
И вот программа «Апполо» завершена. Выполнен даже сверхплановый эксперимент: сочленение на околоземной орбите модулей «Апполо» и «Союз». НАСА больше не нуждается в услугах десяти тысяч наемных ученых: математиков, кибернетиков, химиков, металлургов, конструкторов, механиков. Десять тысяч моих коллег сейчас точно так же потерянно смотрят на уведомление администрации и думают о своей семье, о своей жизни, о своей научной карьере, просто о завтрашнем дне.
Каждый умирает в одиночку, — сказал какой-то умный немец. Каждый живет и умирает в одиночку, — сказал бы я сейчас. Каждый из десяти тысяч моих коллег должен сейчас сам устраивать свою судьбу, обеспечивать жизнь своих близких.
Я медленно вел спортивный «Ягуар» по шоссе, забитому лимузинами. Был час пик, час окончания работы. Вокруг меня так же медленно двигались ярко раскрашенные автомобили, в которых сидели беззаботные, веселые люди. Наверное, они не получали от своей администрации уведомления о том, что их услуги больше не нужны. Я покосился на себя в зеркало заднего вид. На моем лице сияла широкая, приветливая улыбка. Поглядев на меня, никто бы не подумал, что этот респектабельный человек, доктор философии Уилльям Франк через месяц станет безработным.
Самое скверное заключалось в том, что у меня не было американского подданства. Я оставался иммигрантом, «гражданином Вселенной». Девять лет назад мы с Энн и тремя малышами покинули нашу благословенную Оливию, чтобы обосноваться в Америке. Энн была урожденной гражданкой США, ее дядя, конгрессмен, помог мне устроиться в НАСА. Но дядя умер пять лет назад. Теперь, когда я стану безработным, Энн сможет оставаться здесь, а мне, скорее всего, напомнят о моем положении. США — демократическая страна, иммигрант с моими учеными заслугами может надеяться на место преподавателя в колледже или в школе, на место рядового сотрудника в научной организации. Но сейчас на поиск работы одновременно ринутся сразу десять тысяч ученых самой высокой квалификации. Больше половины из них — граждане США. Америка — большая страна, но сразу всем места не хватит. И последними в очереди будут иммигранты вроде меня. Для нас открыты все дороги: в официанты, в уборщики, в сборщики апельсинов, — вместе с тысячами негров и латинцев без образования. Я могу оставаться здесь туристом, но для этого нужно очень много долларов. Значит, если за месяц-другой я не найду работы в Америке, мне придется уезжать.
Я вел «Ягуар», улыбался привычной улыбкой и думал, как мне подготовить Энн к огорчительной новости. Бедняжка, она столько труда вложила в наше гнездышко. Ладно, будем надеяться на
хеппи-энд.
—  Дорогой, я все знаю, — такими словами встретила меня Энн. — Мне звонила Глэдис Спулендайк. Не расстраивайся. Все будет хорошо. На худой конец, мы продадим наше гнездышко и вернемся в твою благословенную Оливию.
Все мои приготовления оказались ненужными. А Энн с обычной мягкой улыбкой подтолкнула меня в сторону моей спальни:
—  Переоденься, прими ванну и выходи в столовую. Стол накрыт.
Мы с Энн прожили всю жизнь в полном согласии, если не считать прямо противоположных взглядов на диету. Энн с фанатизмом первых христиан верила, что долголетие человеку гарантирует фруктово-растительная диета. Она считала себя вегетарианкой, но не ужасалась каннибализму людей, поглощающих мясо убитых животных. И сама иногда позволяла себе полакомиться кровавым бифштексом. Но только иногда. У Энн много свободного времени, и основную часть его она тратила на чтение дурацких измышлений дипломированных шарлатанов, проповедовавших растительную диету.
Сегодня на обед она приготовила овощной суп на сложном растительном бульоне, тушеную тыкву, поджаренные на оливковом масле кукурузные хлопья и неизменный арбузный сок. Арбузный сок я не любил вою жизнь, у меня слабоваты почки, но Энн твердо придерживалась своих принципов. Я оглядел сверкающую сервировку стола и тяжело вздохнул. Покосился в сторону бара.
—  Хорошо, дорогой, — мягко сказала Энн. — Сегодня можно.
И она поставила на стол бутылку сухого мартини.
—  Сегодня не помешало бы даже виски, — пробормотал я, надеясь на чудо.
Чуда не произошло.
—  О, нет, — энергично возразила Энн. — Я не хочу, чтобы Глэдис Спулендайк говорила, будто доктор Франк запил с горя.
Она с ласковой улыбкой положила свою руку мне на плечо. И только в глубине ее глаз я заметил нечто, похожее на тревогу. Я поцеловал руку Энн и разлил мартини.
—  Я скажу спич! — засмеялась Энн. — Дорогой мой доктор Франк! Наше процветающее общество не допустит вашей нищеты. Я уверена, что такой известный ученый нужен везде: и в Америке, и в Оливии. Кибернетика сейчас в моде. Не волнуйся, наш дорогой, наш ученый папочка. Все будет о’кэй!
Мы чокнулись, как любила Энн: держа фужеры за донышко. Мелодичный хрустальный звон проплыл по столовой. Я еще раз вздохнул и принялся за овощной суп.
Последний месяц моего пребывания в НАСА, точнее, в Вычислительном Центре проекта «Апполо» (штат Флорида) подходил к концу. Каждый день я просыпался с тяжелым сердцем и тоскливым вопросом: что же делать дальше? Каждый вечер я ложился с тем же вопросом, с тем же чувством безысходности. Энн, как могла, пыталась отвлечь меня от неприятных мыслей. Чтобы не огорчать ее, я делал вид, что наше будущее лучезарно и безоблачно. Она спокойно засыпала, а я лежал без сна и думал все о том же. Снотворное не помогало, да я и не налегал на него. Кибернетику, как никому другому, опасно травмировать мозг наркотиками, транквилизаторами и алкоголем.
За месяц я потерял девять фунтов. Наверное, я постарел, потому что Энн однажды внимательно посмотрела на меня и вдруг спросила:
—  Билл ты помнишь Андрея Перькова?
—  Да, — удивился я.
Почему это Энн вдруг вспомнила о моем русском коллеге, с которым мы несколько раз встречались при подготовке совместного полета «Апполо» и «Союза»? Уж не подумывает ли моя супруга перебраться в Россию?
—  Почему ты вспомнила о нем?
—  Ты сейчас очень похож на него, — вздохнула Энн.
Я понял ее, и мне стало совсем тоскливо. При встречах с русскими коллегами я и мои коллеги удивлялись, как небрежно они относятся к своей внешности. Наши русские сверстники выглядели много старше своего возраста. Особенно невыгодно смотрелись их жены, почти все грузные, с оплывшими фигурами, с дряблыми лицами, обильно тронутыми преждевременным увяданием. Моя Энн старше многих из них, но выглядела стройной девочкой рядом с этими, давно забывшими о спорте и диете женщинами. Правда, русские уверяли нас, что у них нет безработицы.
За этот месяц я вспомнил всех своих друзей и коллег в Америке и в Оливии. Я рылся в телефонных справочниках, в записных книжках, разыскивал их адреса и телефоны. Я надеялся, что кто-то из них поможет мне с работой. Я написал десятки писем, хотя этот способ общения непопулярен.
Боюсь, мои письма получались неубедительными. Я не хотел показывать бедственность моего положения. Я ссылался то на знойный и влажный климат Флориды, якобы убийственный для бедняжки Энн, то на свою тоску по заснеженным склонам, где можно мчаться на лыжах целые мили, только держись на ногах. Я аргументировал свою просьбу желанием провести остаток жизни где-нибудь в провинции, подальше от суеты делового мира, или, наоборот, мечтой о карьере в крупном промышленном центре.
К концу месяца мне ответило чуть больше половины моих адресатов. Остальные или забыли обо мне, или сменили адреса, или сами находились в таком же положении. Ответы были довольно однообразны, независимо от того, приходили они из Америки или из Оливии.
«Дорогой Билл (или Франк), страшно рад, что ты вспомнил обо мне, помнишь, как мы волочились за малюткой Джейн (или Лорой, или Мэри), счастливое было время, сейчас совсем другие заботы, всегда готов помочь тебе, но пока вакансий нет, как только что-то появится, немедленно сообщу».
Отчаяние настолько охватило меня, что я пожертвовал тысячей долларов и отправил анкету-запрос в национальный центр тестирования, надеясь, что мои данные подойдут для какой-нибудь приличной работы. Анкету специалисты составляли убийственно откровенной, из пятисот вопросов половина касалась тем, которые обычно в обществе не обсуждаются. Я заполнял эту анкету украдкой от Энн, когда она спала, и в эти часы чувствовал себя так, будто меня абсолютно голым выставили в витрине самого популярного универсального магазина.
Ответ из центра тестирования пришел очень быстро. Центр сообщал, что доктор философии Франк вполне соответствует занимаемой должности начальника лаборатории Вычислительного Центра «Апполо». Сначала я обиделся. Такой ответ означал, что у меня нет никаких шансов на служебную карьеру. Даже если бы я оставался работать в НАСА, то после этого ответа я считался бы бесперспективным работником. Но потом я понял, что из десяти тысяч моих коллег, над которыми вдруг нависла угроза безработицы, по меньшей мере, половина обратилась в Центр с аналогичной просьбой, и его служащие соответствующим образом отреагировали на массовый наплыв анкет ученого люда.
В последний день моего пребывания в Вычислительном Центре меня пригласил директор нашего отдела, Милдс. Обычно он носил штатский костюм, но сейчас, когда проект «Апполо» был завершен, он облачился в военный мундир. Выглядел он в нем весьма эффектно. Сияло золото погон, сияли пуговицы, сияли целлулоидным блеском орденские планки.
—  Ну, что, дорогой доктор Франк, — с широкой улыбкой проговорил Милдс, когда я уселся (в последний раз!) — в огромное кресло черной натуральной кожи. — Мне дьявольски жаль, но такова жизнь.
—  Я благодарен вам за внимание... — начал было я, но Милдс широким жестом остановил меня.
—  Пустое. Если бы вы имели военный чин, я бы предложил вам работу.
Военного чина у меня не было, я с сожалением развел руками и собрался откланяться. Полковник дружески остановил меня. Он встал, подошел к массивному сейфу, открыл его. Это был холодильник, мастерски замаскированный под старинный сейф. Милдс извлек из него бутылку, сифон, нарезанный ананас.
—  Собственно, — сказал он, разливая виски, — я пригласил вас, чтобы сделать вам предложение. Ваше здоровье.
Я жевал ломтик ананаса и ждал продолжения.
—  Вы дьявольски толковый парень, — говорил Милдс, — и я хочу вам помочь. Возможности мои, — он с усмешкой ткнул пальцем в свой полковничий погон, — ограничены, поэтому, ради всех святых, не обижайтесь, если мое предложение как-то заденет вас. Вы, яйцеголовые, дьявольски обидчивы. Я могу оставить вас в своем отделе. Есть возможность сразу присвоить вам чин лейтенанта армии США, несмотря на ваше оливийское гражданство.
Я знал, что такое лейтенант в военном научном заведении. Мои знания, мои научные связи не будут иметь никакого значения. Мне придется ежедневно по два часа заниматься шагистикой, раз в неделю круглосуточно дежурить в штабе. И ежедневно, ежечасно, ежеминутно тянуться и козырять любому солдафону, у которого на погонах хотя бы на одну звездочку больше. При обсуждении научных вопросов мой голос не будет значить ровным счетом ничего. Слушаюсь, господин капитан! Да, господин капитан! Есть изменить константу в уравнении! И оклад лейтенанта раз в десять меньше той суммы, к которой давно привыкла Энн.
Лицо мое, должно быть, достаточно красноречиво отразило мои чувства, потому что Миддс с солдатской чуткостью расхохотался.
—  Ну, полно, полно! — Он стал серьезным. — Из всех ваших коллег я могу предложить работу только одному. И я предлагаю свою помощь вам. Чин лейтенанта — это мало, я понимаю. Но мои возможности не позволяют мне предложить вам больше. Года через два я сделаю вас капитаном, а лет через десять вы станете полковником и получите американское гражданство.
Он пристально смотрел на меня. Я молчал. Десять лет солдатской жизни на жаловании младшего офицера...
—  Дружище Франк, — полковник залпом проглотил виски, зачавкал ананасом. — Я вижу, куда мы все идем. Уже сейчас половина яйцеголовых в той или иной форме работают на нас, на оборону. Через десяток лет не останется ни одного яйцеголового, который не будет связан с армией. Рано или поздно вы снова окажетесь в том же положении, А если вы сейчас примете мое предложение, то к тому времени будете иметь вес в армии. И не забудьте об американском гражданстве.
Я знал, что Милдс прав. Я знал, что большинство моих коллег выполняют военные заказы. Борьба за паритет в средствах нападения становилась тотальной, — как для Оливии, так и для ее Великого Партнера. А платили военные неплохо, наши правительства не жалели средств на оборону. Но чин лейтенанта. Но десять лет унизительного чинопочитания. Но положение иммигранта. Но моя бедняжка Энн.
—  Господин Милдс, — сказал я самым уважительным и патетическим тоном. — Я так признателен вам...
Глаза полковника подернулись масляной пленкой удовлетворения.
—  Я прошу вас дать мне возможность обдумать ваше любезное и почетное для меня предложение. Мне необходимо знать мнение моей супруги. Если недельный срок вас устроит...
—  Устроит, — добродушно махнул рукой Милдс. — Устроит и двухнедельный. Но больше ждать я не смогу. Я ведь всего лишь полковник. Я не волен в своих действиях.
—  Я постараюсь, чтобы мой ответ состоялся как можно скорее. Еще раз позвольте поблагодарить вас за то участие, которое...
Я, конечно, ничего не сказал Энн о предложении полковника. Мы с ней продолжали убеждать друг друга в безоблачности ожидающего нас будущего. А на душе у меня становилось совсем скверно. Фактически я уже стал безработным. Правда, не тем безработным, которых так любят описывать и смаковать левые газеты. У меня отличный коттедж. В гараже стояли три машины последних выпусков. На банковском счете лежала не такая уж маленькая сумма. В коттедже хранились большие запасы всего самого необходимого. Мы с Энн могли бы пересидеть в нашем подземном убежище атомную войну, конечно, при условии, что наше гнездышко не окажется в зоне прямого поражения.
Но это благополучие могло продолжаться от силы несколько лет. Ведь если бы мы изменили образ жизни, стали бы экономить или, что еще хуже, начали бы продавать свое имущество, чтобы выручить доллары на пропитание, — это для всех означало бы одно: доктор Франк на мели. После продажи первого же автомобиля у меня не осталось бы ни единого шанса на приличную работу.
Когда человек в нашем обществе не работает, это не считается предосудительным, он может делать деньги любым дозволенным способом или просто стричь купоны. Но если он нигде не работает и продает имущество, чтобы не умереть с голоду, значит, он банкрот. А банкротство у всех народов во все эпохи считалось крайне предосудительным явлением. Гражданину нашего общества можно рассчитывать на снисхождение во многих случаях. Он может быть гангстером, заниматься рэкетом, торговлей наркотиками, содержать публичные дома — все это только способ делать деньги, все это прощается. Не прощается только банкротство. Когда человек терпит крах, это означает, что он не способен на инициативу в нашем мире свободного предпринимательства.
Внешне наша жизнь текла по-прежнему. Мы с Энн впервые за много лет получили возможность беззаботно проводить день за днем. Мы разъезжали по роскошному побережью, останавливались в фешенебельных отелях. Мы старательно делали хорошую мину при плохой игре. Никто не должен догадываться о моем отчаянном положении, о моем страхе перед завтрашним днем, перед грядущими лишениями. И только моя чековая книжка исправно выполняла роль бальзаковской шагреневой кожи. Счет в банке уменьшался гораздо быстрее, чем я ожидал. Каждый литр бензина, каждый обед в ресторане, каждый ночлег приближал черту, за которой чернела бездонная пропасть нищеты. Возвращаться на родину в таком положении не имело никакого смысла. Но оставаться без работы в Америке бесконечно я не мог.
Истекали две недели, отпущенные мне Милдсом на раздумья. По-прежнему продолжали приходить ответы от моих знакомых, — все с тем же неутешительным содержанием. Мне ничего не оставалось, как принять любезное предложение полковника, любезное, потому что оно исходило из глубины его армейского сердца. Но по своей сути это предложение меня унижало унизительным. Надеть военный мундир значило потерять свободу. В любой момент меня, лейтенанта сухопутных или каких там еще войск, могли отправить куда угодно: в казармы, на военный полигон, на Ближний Восток. И я буду вынужден выполнять приказ. Десять лет, щедро обещанные мне Милдсом для получения чина полковника, могли растянуться до самого конца моей жизни или оборваться гораздо раньше нелепой смертью.
И все-таки другого выхода у меня не оставалось. Несколько десятков писем, которые я уже получил, бесстрастно констатировали, что доктору философии Франку, уволенному из НАСА в связи с завершением проекта «Апполо», работы нет ни в Америке, ни в Оливии. Везде достаточно опытных ученых, специализирующихся в области прикладной математики и кибернетики.
Последний день мы с Энн провели дома. Завтра я пойду к полковнику Милдсу и дам согласие на получение чина лейтенанта.
Энн вытащила на свет божий фото наших детей. Мы целый день рассматривали их, сортировали в хронологическом порядке. В этот день мы заново пережили всю нашу жизнь. Мы снова записывали нашего старшего сына, Марта, в привилегированную частную школу с уклоном в лингвистику. Сейчас Март знал шесть языков и работал референтом в отделе информации крупной фирмы. Мы не беспокоились за его судьбу, насколько это возможно для родителей.
Мы снова огорчались бесконечными болезнями нашего среднего сына, Роберта. Из-за его слабого здоровья я подписал девять лет назад контракт с НАСА: Энн тогда мечтала о Флориде. Здесь Энн удалось закалить слабый организм Боба. Сейчас Боб заканчивает медицинский колледж в Гарварде.
Мы умилялись, глядя на фото нашего Малыша, Джорджа. Малыш в детстве выглядел копией пухленького, лукавого Купидона с картин старых мастеров. Потом Малыш как-то вдруг вытянулся, похудел и превратился в тощего, долговязого и бесшабашного подростка, десятки которых можно видеть в любой подворотне. Он выбрал карьеру юриста, и мы отправили его вслед за Бобом в Гарвард.
Энн то громко смеялась, то на ее глазах появлялись слезы, то она надолго застывала в раздумье.
—  Дорогой, правда ведь, здесь взгляд у Боба совсем нормальный, нисколько не косит? Я так благодарна доктору Андерсону.
Лечение косоглазия нашего Боба у милого доктора Андерсона обошлось мне в весьма крупную сумму, но я не стал задевать материнских чувств Энн.
—  Посмотри, — воскликнула Энн, взяв в руки другое фото. — Здесь Март вот-вот расхохочется. Помнишь, в тот момент ты сказал что-то о едином языке для людей и компьютеров. Как он смеялся тогда...
Энн долго с нежной улыбкой рассматривала какой-то снимок, потом протянула его мне.
—  Как жаль, что Малыш был тогда так молод. Лучшей пары ему не найти.
На снимке фотограф запечатлел группу кривляющихся подростков. Наш Малыш крепко обнимался с очаровательной блондинкой в бикини.
—  Я слышал, она вышла замуж? — спросил я.
—  Ты всегда все узнаешь последним, — вздохнула Энн. — Глория уже дважды разводилась. Я думаю, она не может забыть нашего Малыша.
Я не стал возражать. Мне самому не встречались девицы, которые разводились бы с мужьями из-за тоски по прежним кавалерам. Сентиментальность не свойственна современным девушкам. По-моему, мы очень своевременно отправили Малыша в Гарвард, иначе эта ветреная пигалица давно бы наградила его развесистыми рогами и алиментами.
В этот день почта доставила мне всего одно письмо. Еще одно. Сколько их я получил за этот месяц? Сотню? Нет, пожалуй, поменьше. Я осмотрел конверт. Штампы на нем стояли оливийские. Это писал мой старый друг Фрэнк Колинз. Мы с Фрэнком крепко дружили в колледже, часто встречались в первые годы научной работы. Потом, как это бывает почти всегда, наши дороги разошлись. Во времена нашей дружбы Фрэнк Колинз считался ярым патриотом. Обычной темой его рассуждений была необходимость держать Россию в страхе перед военной мощью Оливии и ее Великого Партнера. Насколько я знал, он работал в какой-то секретной военной научно-исследовательской организации.
—  Откуда это? — поинтересовалась Энн.
—  Оливия, штат Миннекота. Точнее не могу сказать, тут штамп только штата. Странно, я ведь писал ему в Эллегон.
—  Кто это?
—  Это Фрэнк Колинз. Помнишь, мы еще не были женаты, я познакомил тебя с высоким, черным, веселым парнем? Ты еще назвала его стервятником, и мы с тобой поссорились из-за этого?
—  А... — разочарованно протянула Энн. — Это он тогда рассуждал о необходимости глобального кровопускания?
—  Он самый.
Я вскрыл конверт. «Как дела, дорогой Билл? Совсем неожиданно получил твое письмо. Долго раздумывал. Если я опоздал, то желаю успеха. Я знаю о том, как с вами поступили в НАСА после завершения проекта. Если других предложений нет, то можешь приезжать. Считается, что человеку лучше умирать на родине. Недавно у нас сошел с ума профессор-консультант. Его место свободно. Возможно, скоро освободится и мое, — по той же причине. Если приедешь, дай мне знать, я закажу тебе отель. Жди меня в Далате, дальше ты без меня не доберешься. Я заеду за тобой. Жду твоего звонка. Привет и наилучшие пожелания малютке Энн, если она еще не ушла от тебя. Твой Ф. Ф. Колинз».
Я внимательно перечитал письмо. Наконец-то появилась альтернатива унизительному предложению полковника Милдса. Конечно, Оливия — это не Америка, но оливийские монеты почти ничем не хуже американских долларов. Я догадывался, чем занимается фирма, в которой работает Колинз. Это меня не пугало, Милдс прав, через десяток лет мы все будем работать на оборону. К тому же у меня сейчас не осталось выбора. Так не все ли равно, когда и где начинать? Армейские заказы ученым никогда не иссякнут. Должность профессора-консультанта меня вполне устраивала. Отпадал самый важный вопрос — финансовый. Немного пугало переселение из благодатной Флориды в Оливию, с ее туманами и холодами. Как-то еще Энн перенесет смену климата, как она будет себя чувствовать в долгие зимние холода в той северной глуши?
Когда я поднял взгляд от письма, я увидел перед собой на столе графинчик виски и сифон с содовой. Энн протягивала мне рюмку. Она сказала:
—  На твоем лице все написано. Я рада, что у нас появилась возможность как-то перебиться некоторое время. Давай выпьем за твоего Фрэнка Колинза, за процветание штата Миннекота и всей благословенной Оливии!


               ГЛАВА 2

   Щедрое флоридское солнце заливало тело расслабляющим покоем. Было лень шевелиться. Мы с Энн полулежали в шезлонгах у самой воды и смотрели на море.
—  Не хмурься, Билл. Все будет хорошо. Ведь ты возвращаешься на родину. Все устроится самым лучшим образом. Какое-то время мы перебьемся врозь. Чтобы ты не скучал, я буду иногда приезжать к тебе. А года через три-четыре Боб и Малыш встанут на ноги, и мы снова все вместе соберемся в нашем гнездышке, — здесь, во Флориде.
Энн говорила именно тем голосом, который мне так нравился: голосом засыпающего ребенка. Я молча слушал ее, и мне хотелось верить, что все так и будет. Мне виделся наш коттедж на высоком берегу над океаном, виделся я сам в качалке на веранде. Я видел окружавших меня наших взрослых сыновей, их красивых и ласковых жен, веселых малышей, моих внуков. Я верил, что когда-нибудь буду сидеть рядом с Энн на веранде и безмятежно смотреть на удивительно синий океан.
Я люблю смотреть на океан, смотреть и думать. Каждый человек, даже самый черствый делец, даже закоренелый преступник, как бы ни был загнан делами, как бы ни озлобили  его несправедливости им же самим созданного мира, не может не поддаться очарованию вечной задумчивости океана.
Мы вышли из моря беспомощными моллюсками и уйдем в него речной водой, растворившей нашу плоть. Мы жили в море два биллиона лет. Два биллиона лет мы плавали, парили, ползали в море. Два биллиона лет море было нашей колыбелью, нашим миром, нашей могилой. И поныне наши тела — всего лишь морская вода, заключенная в эфемерную оболочку протоплазмы. Еще биллионы лет сухопутные существа будут хранить в извивах нуклеиновых кислот генетическую ностальгию по своей великой и таинственной колыбели. Мы связаны непознанными, но могучими силами с шумом прибоя, с белыми гривами волн, с зеленоватым полумраком глубин, с теплотой прибрежных отмелей, с нашими старшими братьями по крови, оставшимися в океане, сохранившими, в отличие от нас, верность матери-океану. Эти силы притягивают наш взгляд к неоглядной, вечно волнующейся, безграничной водной дали и погружают нас в состояние спокойной мечтательности.
Рев реактивного двигателя оборвал мои мысли. Я посмотрел в небо. Далеко опередив свой собственный звук, над морем разворачивался F-111. Может, это совершает тренировочный полет мой приятель Нейл Рокк, майор ВВС США, бывший шеф-пилот бывшей поисковой группы бывшего проекта «Апполо»?
—  Да, дорогая, — сказал я Энн. — Все будет о’кэй. Только береги себя. Нас у тебя много, а ты у нас одна.
Когда сверкающий «Форд» поднялся на вершину холма, я остановил машину. Мы с Энн вышли и встали, обнявшись. Мы смотрели на океан. Ослепительно сияло солнце. Дул легкий, почти неощутимый ветерок. По синему небу скользили маленькие белоснежные облачка. Рука Энн покойно лежала на моем плече. А я смотрел на океан, может быть, в последний раз.
Далат встретил меня нудным, затяжным ненастьем. Природа Оливии не ликовала по поводу возвращения своего блудного сына. Лето стояло в разгаре, но сейчас было откровенно холодно. За девять лет я основательно отвык от климата своей родины. Резкий, пронизывающий ветер сек лицо холодными, колючими брызгами дождя. Серые, безрадостные тучи цеплялись за крышу аэровокзала. Впереди еще будут солнечные, теплые дни, но мне сейчас казалось, что эти тучи, этот промозглый ветер, этот вызывающий физическое отвращение мелкий колючий дождь никогда не кончатся, и что отныне я навеки обречен вот так ежиться, прятать уши в воротник плаща, глотать пресную водяную пыль. Я вспомнил о вчерашнем прощании с океаном, и мне стало еще тоскливее. Не улучшила настроение и мысль об Энн, которая осталась совсем одна в нашем опустевшем гнездышке. И вдобавок ко всему меня глодала тревога за свое ближайшее будущее.
Лучший способ поднять настроение, — начать улыбаться. Я заставил себя думать о том, что я снова на своей родине, широко улыбнулся, как положено процветающему оливийскому ученому, известному в своей области науки не только в Оливии, но и среди американских коллег. Я снисходительно оглядел все, что меня окружало, и поехал в отель, где Фрэнк Колинз заказал мне номер.
Фрэнк приехал только на третий день. Двое суток я изнывал от скуки и тоски. Можно улыбаться сколько угодно, но когда нечем успокоить тревогу в душе, жизнь не представляется радостной. Двое суток я был во власти самых нежелательных — по уверениям наших психофизиологов — эмоций. Я честно старался разогнать дурное настроение. Но суровая реальность, — начинать жизнь сначала на исходе пятого десятка, — снова и снова погружала меня в изнурительную меланхолию. Возвращение на родину оказалось далеко не триумфальным. Благословенной Оливии наплевать на своих сыновей, блудных и неблудных.
Я часами бродил по набережной Северного озера, но низкие тучи над головой не способствовали подъему настроения, а грязные волны огромного озера, лоснящиеся нефтяными пятнами и обильно нашпигованные всевозможным мусором, навевали мрачные мысли. Я пытался читать взятые о собой книги, но ни «Функциональный анализ» Неймана, ни «Математическая логика» Гёделя, ни «Теория электрических сетей» Винера не шли в голову.
По вечерам улицы Далата полыхали огнем реклам, стекла дрожали от грохота и лязга то ли арт-, то ли поп-музыки. Я заново знакомился с родиной. Я бродил по блестевшим от дождя тротуарам, и меня гипнотизировали многозначительными взглядами огромноглазые косметические красавицы. Они ласково прикасались к моим рукам и плечам, нашептывали успокаивающую ложь доступной любви. Я молча проходил мимо, а они без всяких признаков раздражения или неудовольствия, с терпеливой нежностью профессионалок любви принимались за следующего потенциального клиента — с той же обволакивающей душу призывной интонацией, с теми же отработанными приемами продажной любви.
Оказавшись в тоскливом одиночестве, современный человек спешит обрести душевное равновесие в близости с представителями противоположного пола, — тем поспешнее, чем он моложе. Я далеко не молод, и меня не манил созданный нашим урбанистическим обществом богатый арсенал средств забвения от невзгод, печалей и тревог. Мне только грустно становилось от того, что на моих глазах предосудительные когда-то средства этого арсенала стали доступны и почти узаконены. И еще я думал о том, что мы с Энн не смогли бы остаться близкими духовно и душевно, если бы нам довелось в молодости вкусить из этой обильной чаши. Человек отличается от животного памятью, и когда он обнимает в постели партнера по любви, его человеческое сознание независимо от его желания возрождает все прежние подобные случаи. И гнет этих воспоминаний не позволяет человеку испытать подлинную любовь, если он остался человеком.
Вечером третьего дня, вручая мне ключ, портье передал вместе с ним листок бумаги, на котором стояли номер телефона и смутно знакомая мне подпись Фрэнка Колинза. За эти дни я проникся к Фрэнку самыми горячими чувствами, потому что только сейчас полностью понял, от чего меня спасло его предложение.
—  Хэлло, Фрэнк!
—  Добрый вечер. Билл, как дела?
—  Как всегда, великолепно! Ты где?
—  Я в номере 1636. Если не сочтешь за труд, — заходи.
—  Может быть, встретимся в баре? Я голоден, как дюжина негров.
Фрэнк рассмеялся. Я не узнал его смеха. Это был какой-то хриплый кашель, а не его хорошо знакомый мне раскатистый хохот.
—  Если ты потерпишь еще с полчаса, Билл, то я с удовольствием составлю тебе компанию. Я тут не один. Тебе предстоит пройти кое-какие формальности. Заходи, дружище.
Лифт поднимал меня на шестнадцатый этаж, а я размышлял о последних словах Фрэнка. Мне знакома процедура приема на работу в секретную фирму, и я понимал, что шефы Фрэнка хотят начать контакт со мной всякими бюрократическими штучками вроде отпечатков пальцев, подписки о сохранении тайны и прочей чепухи. Если человек захочет продать свои служебные секреты, эта ерунда его не остановит.
Дверь в номер 1636 была открыта, и на пороге стоял Фрэнк Колинз. За те годы, что мы виделись, он заметно поправился и здорово постарел, но я узнал его сразу.
—  Салют, Фрэдди! — я с искренней радостью пожал руку своему старому другу. — Ты ничуть не изменился за последние двадцать лет!
—  Салют, Билл, — радостно улыбнулся Фрэнк. — Заходи, дружище.
Мы приветствовали так друга в дни нашей давно прошедшей молодости, когда вместе учились в научно-исследовательской школе Государственного технического института.
В гостиной у Фрэнка сидели двое мужчин в строгих деловых костюмах. Фрэнк представил меня.
—  Уилльям Франк, доктор философии.
Мужчины привычно вытянулись. Широкоплечий крепыш моих лет склонил голову с пробором:
—  Уайт.
Второй мужчина, молодой, рослый здоровяк, шагнул ко мне, протянул руку с широкой улыбкой на свежем лице:
—  Уотсон.
Фрэнк засмеялся, вернее, хрипло прокашлял:
—  Билл, это не тот доктор Уотсон. Скорее, наоборот.
Я заметил быстрый взгляд Уайта, брошенный на моего друга.
—  Прошу, господа, — Фрэнк указал рукой на стол.
Мы расселись. Уайт бесцеремонно ощупывал мое лицо почти осязаемым взглядом. Уотсон поднял с пола огромный портфель, раскрыл его, вытащил несколько бланков. Значит, я не сшибся. Сейчас начнутся игры в секреты и шпионов. Уотсон широко улыбнулся.
—  Чтобы мы смогли продолжить разговор, прошу ознакомиться, доктор Франк.
Он протянул мне один из бланков. Я не спеша осмотрел его. Это был текст обязательства, который мне предстояло подписать. Конечно, Уайт и Уотсон — представители секретной службы. Уайт, скорое всего, начальство среднего ранга, возможно, майор, если не полковник. Уотсон же младший офицер.
—  Вы согласны подписать текст присяги? — спросил Уотсон все с той же широкой улыбкой.
Я молча кивнул головой.
—  Простите, пожалуйста, я не расслышал, — еще шире улыбнулся Уотсон, и я понял, что наш разговор записывается: эти штучки я хорошо узнал на работе в проекте «Апполо».
—  Да, я согласен подписать текст обязательства, — улыбнулся я.
—  Пожалуйста, подпишите, — Уотсон протянул мне толстую авторучку.
Ручка показалась мне тяжелее обычной, и я понял, что записывающая аппаратура спрятана в ней. Я подписал присягу, протянул бланк Уотсону. Я знал, что сейчас последует, но мне вдруг захотелось подразнить этих жрецов государственного молчания. Я не ошибся. Уотсон отрицательно покачал головой.
—  Пожалуйста, прочтите вслух. У нас так принято. Думаю, это не трудно?
Мне это не было трудно. Я прочитал текст присяги, постарался, чтобы слова звучали четко.
—  Спасибо.
Уотсон аккуратно сложил текст присяги в модную папку, протянул мне второй бланк.
Наша беседа протекала довольно странно. Я сидел со своими соотечественниками в сверкающем номере комфортабельного отеля. За окнами гудел и вспыхивал неоновыми огнями большой промышленный город. Доносились крики буксиров и теплоходов из порта. Шла последняя четверть двадцатого века. В моем чемодане лежали мои дипломы бакалавра, магистра математики, доктора философии, почетного профессора двух университетов. Я говорил со своими собеседниками на современном оливийском языке. Но содержание этого разговора очень  напоминало мне диалог негра со своим плантатором.
Меня покупали. Грубо, открыто, за солидную плату у меня отбирали почти все мои гражданские права: право на общение с людьми, право на свободу слова, перемещение и переписку, право на свободный выбор работы. Мне любезно оставляли очень немногое: право работать, дышать, есть, спать. Все остальное у меня отбирали или ограничивали. Но плату за потерю предлагали заманчивую. Но у меня нет выбора. Кроме того, за девять лет работы в НАСА я привык к некоторым ограничениям. А как говорил мой приятель Нейл Рокк, шеф-пилот «Апполо», самое трудное — начать, дальше все идет само собой.
Процедура моего оформления на работу заняла гораздо больше времени, чем я ожидал. Когда, наконец, Уотсон уложил в папку последний подписанный мной бланк, Уайт встал, с видимым удовольствием потянулся, не вынимая рук из карманов:
—  Ну что, парни, теперь не мешало бы немного промочить горло и пожевать.
Пожевали мы основательно, ведь обычное время ужина давно прошло. С питьем дело обстояло гораздо скромнее. Я не стал пить. Моим единственным источником доходов служил мой мозг, и я должен его беречь. Тем более, что за последнее время нервных клеток у меня, наверное, здорово поубавилось. То ли глядя на меня, то ли следуя своей должностной инструкции, почти не пили Уайт и Уотсон. Они за вечер осушили по порции коньяка, причем, этот аскетизм явно угнетал Уайта. Зато Фрэнк пил за нас всех. Я с тревогой смотрел, как он опрокидывает в рот рюмку за рюмкой. Но Фрэнк почти не пьянел. Он только становился все мрачнее. Когда мы собрались уходить. Фрэнк устроил нечто вроде тихой истерики. Он обвел вызывающим взглядом Уайта и Уотсона и громко спросил каким-то свирепым тоном:
—  Слушайте, парни, а стоит все это тех монет, которые вам
дают?
Я с недоумением смотрел на него. Уайт сделал каменное лицо. Уотсон напрягся, он заметно растерялся, не знал, как себя вести.
—  Вы о чем, доктор Колинз? — бесцветным голосом спросил Уайт.
Фрэнк не обратил на него ни малейшего внимания.
—  Ну, Билла я понимаю, — кивнул он на меня. — Он еще с молодости бережет свои мозги, хотя я не знаю, зачем они ему, как и всем нам. Ну, а вы? — Он ткнул пальцем в сторону представителей секретной службы. — Вам-то ради чего отказываться от самого доступного и самого дешевого удовольствия? Тоже мне, Шерлок Уайт и лейтенант Уотсон! Ха-ха-ха.! — И он закатился долгим смехом-кашлем.
Я понял, что постоянная опека секретной службы доняла Фрэнка до печенок, и это мне не понравилось. Он ведь взрослый человек и должен спокойно принимать то, чего он не в силах изменить. Видно, Фрэнк здорово измотался. Я вспомнил фразу из его письма о том, что он скоро сойдет с ума, и мне стало тревожно за друга.
Когда мы шли к лифту, Фрэнк сказал:
—  Билл, ты не возражаешь, я буду спать у тебя? Нам надо поболтать. Я так давно не говорил с умным человеком.
Уотсон опять напрягся, но Фрэнк заметил это и брюзгливо пробормотал:
—  Святая Мария, оставьте свои фокусы при себе. Я знаю все ваши дурацкие инструкции. Обязательства доктора Франка у вас. Если вы хотите, я сам поставлю ваши потайные микрофоны у своей кровати, но только дайте мне сегодня отдохнуть, как следует.
Уотсон пожал плечами, посмотрел на Уайта. Тот выпятил губы и ничего не сказал. Мы с Фрэнком вышли на моем этаже, а стражи государственной тайны поехали дальше.
В моем номере Фрэнк повалился на диван, не снимая даже ботинок. Он потягивался и кряхтел, и я не мог понять, выражает ли он удовольствие или стонет от какой-то внутренней боли.
Мой жизненный принцип заключается в том, что не стоит тянуть траву за стебли, — она сама вырастет, и предоставил Фрэнку полную свободу выражать свои эмоции, а сам позвонил дежурному. Мне вдруг до смерти захотелось арбузного соку. Лет двадцать я считал арбузный сок самым нелюбимым моим напитком, но сейчас почувствовал, что умру, если не выпью пару пинт. Дежурный согласился переговорить с кухней относительно странного напитка, я не стал дожидаться и забрался в ванну.
Когда, я снова вошел в гостиную, Фрэнк сидел за столом, пил арбузный сок и его лицо выражало отвращение.
—  Ты не мог заказать чего-нибудь покрепче? — брюзгливо спросил он.
—  Прости, Фрэнк, мне кажется, с тебя вполне достаточно. Нам надо еще поболтать. Неужели у вас там сухой закон?
—  Где? — усмехнулся Фрэнк, — В Лейк-Уортоне? Уж чего-чего, а выпивки там хватает. Сам увидишь. Я понял, Билл, что ты на мели, если уж вспомнил обо мне?
—  Как тебе сказать? — осторожно начал я, но тут же решил не лукавить с другом: Фрэнк всегда весьма чутко чувствовал любую фальшь. — Не то, чтобы на мели, а просто твое предложение на сегодня единственное.
Фрэнк протяжно свистнул. Свист перешел в какую-то мелодию. Фрэнк насвистывал и барабанил пальцами по столу.
—  Я так и понял, — сказал он. — Если человек согласен перебраться из Америки в такую дыру, значит, другого выхода у него нет. Они, — он кивнул куда-то наверх, видимо, намекая на «двух дабл ю», — это прекрасно понимают. Значит, «Апполо» успешно завершен, национальный престиж Великого Партнера спасен, а мавр может уходить?
—  Увы, — усмехнулся я.
—  Ну уж в Лейк-Уортоне тебе это не грозит, — пообещал Фрэнк. — Там работы всем нам хватит. До самой смерти.
Он уже второй раз упоминал какой-то Лейк-Уортон. Я не слышал о таком городе. Где-то на севере находилось большое озеро с таким названием, кажется, у самой границы. И потом, если Фрэнк работал в этом самом Лейк-Уортоне, то как мое письмо нашло его? Ведь я писал в Эллегон. Неужели секретная служба в Оливии работает так четко, что письмо доставили по новому адресу?
—  Ты давно уехал из Эллегона? — осторожно спросил я, памятуя о потайных микрофонах. Фрэнк понял меня.
—  Теперь Энн может писать тебе хоть на Аляску, — усмехнулся он. — Письмо ты все равно получишь.
—  Фрэнк... — предостерегающе показал я на уши.
—  А, — брезгливо сморщился Фрэнк. — Надоело до чертиков. Мне по контракту осталось работать меньше года. Уйду ко всем чертям. А людей у них всегда не хватало.
—  А какая там природа, в Лейк-Уортоне? Я никогда не был в тех местах.
—  Природа там разная, — усмехнулся Фрэнк. — Болота, слякоть, дожди. Когда вся эта мерзость надоедает, то на уик-энд выбираемся в Варджанский национальный парк. Там сухо, сосны. Кроу уверял, что эти сосны реликтовые.
—  Кто это — Кроу?
—  Мой приятель. Твой предшественник. Он с тоски спился и его отправили в психиатрическую лечебницу. Распад личности.
Фрэнк снова стал мрачным и я раздумывал, чем бы развлечь его. Вспоминать нашу молодость? Воспоминания о безвозвратно потерянном еще никогда никому не поднимали настроения. Расспрашивать о жизни? Фрэнк уже достаточно красноречиво высказался.
—  Фрэнк, дружище, — сказал я. — Мы с тобой не виделись тысячу лет, а говорим о какой-то ерунде. Если тебе не противно, расскажи, что это такое: Лейк-Уортон. Кто там будет моим шефом, ну и все прочее. Если это не будет раздражать тех господ, — я кивнул наверх. Фрэнк тяжело вздохнул, налил себе арбузного сока.
—  Ты благотворно действуешь на меня. Еще пара таких вечеров и я перейду с виски на арбузный сок. Чертовски приятная бурда.
Он с удовольствием выпил сразу весь фужер, почмокал губами и расхохотался своим странным смехом:
—  Видел бы кто: доктор Колинз пьет арбузный сок! Можешь держать пари с любым в нашей дыре, — через месяц станешь миллионером. Он закурил.
—  Кое-что тебе рассказали эти господа. Но ты сам все увидишь. А я скажу так: все эти нейтронные бомбы и прочие крылатые ракеты — все это дерьмо собачье. Их никто никогда не станет применять. Только сумасшедший решится нажать на кнопку. Если начнется война, а я считаю, что она никогда не кончалась, то люди будут воевать обычным оружием. Люди будут убивать друг друга старым надежным способом: огнем и мечом. Ничего, что огонь стал напалмовым, а меч превратился в пули, бомбы и снаряды. Все это будет нужно всегда.
Я слушал Фрэнка и у меня становилось легче на душе. Я опасался, что мне придется заниматься средствами массового уничтожения людей или каким-нибудь запретным оружием: бактериологическим, химическим. К обычному оружию люди во всем мире относятся терпимо — взять те же пистолеты.
—  Взять те же пистолеты, — Фрэнк будто подслушал мои мысли. — Или карабины. Что раньше было пулей? Сначала — просто кусок свинца. Потом ему стали придавать обтекаемую форму. Потом покрыли сверху твердым металлом, потом стали надрезать носик, чтобы дыра в человеке получалась больше, начиняли пулю взрывчаткой, — с той же целью. И всегда старались делать пулю все тяжелее, все крупнее, все совершеннее аэродинамически. Сейчас мы далеко ушли от всего этого. Помнишь, русские подняли шум в ООН, когда Великий Партнер пустил во Вьетнаме в ход новые малокалиберные карабины?
Я кивнул. Тот шум, как и другие подобные случаи, мало волновал меня. Каждая страна хочет иметь самое совершенное оружие и не хочет, чтобы противник обладал им.
—  Я приложил руку к этому карабину, — усмехнулся Фрэнк. — Даже запатентовал пулю. Все стремились совместить в одной точке три центра: массы, геометрии и сопротивления. А я взял и разделил их. Понимаешь, что вышло из этого?
Я представил такую пулю, ее действие и мне вдруг стало зябко. Я поежился.
—  Вот-вот, — Фрэнк следил за мной. — Приятно иметь дело с умным человеком. Такая пуля попадает в задницу, а выходит из левой пятки. Или из правого уха. Для человека достаточно простого попадания такой пулей, — она начинает кувыркаться в нем. И я до сих пор не найду алгоритм расчета ее траектории в биологическом материале.
Я молчал. Долгие годы я занимался обратной задачей. Мои программы в НАСА должны были обеспечить надежное возвращение живого и здорового человека из космоса, на землю, несмотря ни на какие передряги.
—  Фрэнк, — сказал я, — расскажи лучше, с кем мне придется иметь дело. Кто мой шеф, кто есть кто?
—  А, неприятно марать башню из слоновой кости человеческим дерьмом? Ничего, привыкнешь, — усмехнулся Фрэнк. — Человек ко всему привыкает. Отвечаю на твои вопросы. Шефом твоим буду я.
Я сделал непроизвольное движение. Фрэнк довольно рассмеялся.
—  Ладно, виски можешь не заказывать. Честно говоря, мне и это надоело.
Он замолчал, и его лицо снова стало угрюмым. Он вообще выглядел очень изнуренно. Меня в сегодняшний вечер удивляла резкая смена настроения моего старого и постаревшего друга. От безудержного, полуистерического хохота он вдруг, без всяких промежуточных эмоций переходил к глубочайшей депрессии. Наверняка, его нервная система находилась на грани срыва. Долго протянуть в таком состоянии человек не может. И опять Фрэнк удивил меня.
—  Правильно, Билл, все верно. Скоро ты сможешь занять мое место. Я долго не протяну на этом вонючем объекте 00555. Держусь только на выпивке и транквилизаторах. А это не лучшее лекарство для нервов.
Я изумленно смотрел на друга, а он весело подмигнул мне:
—  Ничего, лет через пять, если не сойдешь с ума, станешь таким же психоаналитиком. Когда человек ежедневно изучает протоколы вскрытия людей, убитых с его помощью, лица живых для него — детские картинки.
Фрэнк хлебнул арбузного сока, лицо его разгладилось от удовольствия.
—  Как это я раньше не додумался? Отличная штука. Это, конечно, Энн?
—  Энн.
—  Молодец она у тебя, видно. Что касается твоих коллег... — Фрэнк ненадолго задумался. — Вот, например, Маккилси. Старший программист в моей лаборатории. Вообще-то он редкая сволочь. Учти это. Он бреется два раза в сутки, причем, только опасной бритвой. Говорит, осталась от деда, какая-то особая сталь. Представляешь, каждый вечер и каждое утро человек скоблит свою физиономию опасной бритвой. По-моему, он скоро проскоблит ее до дыр. А он уверяет, что иначе не может. Утром он бреется, чтобы выглядеть прилично на работе, а вечером — чтобы девочки не жаловались на щетину. Он тут уже восемь лет, и все восемь лет скоблится два раза в сутки. Когда это мне надоедает, я отправляю его на полигон на ночные испытания. Так он перед тем, как ехать туда, обязательно бреется. А утром приезжает домой, опять побреется и — спать. Кошмар, верно?
Я достаточно хорошо представлял себе этого своего будущего коллегу. Наверняка, Маккилси был элегантным, подтянутым, пунктуальным человеком средних лет и приятной наружности. Скорее всего, у него предки пуритане. Я подумал, что сумею поладить с этим парнем. У Фрэнка с ним просто психологическая несовместимость, если не какие-то личные счеты.
—  А кто еще работает в лаборатории? Кстати, ты заведуешь лабораторией?
—  Нет, — покачал головой Фрэнк. — Тут военный научно-исследовательский институт. Тут нет заведующих, нет директоров. Тут есть начальники и командиры. Я — начальник лаборатории. А командует всем объектом 00555 генерал Сверли, — тоже подонок, кстати.
—  Ты — начальник вычислительного центра?
—  Тоже нет. В вычислительном центре несколько лабораторий, и я — начальник лаборатории нестандартного программирования. Ну, всякие там особые случаи: эллипс поражения, взаимодействие с преградой...
—  Эллипс рассеивания? — не понял я.
—  Эллипс поражения. Я же сказал, что у меня — особые случаи.
—  А что такое эллипс поражения?
—  Ты представляешь шариковую бомбу? — вместо ответа спросил Фрэнк.
—  В самых общих чертах.
—  Ну, в деталях ты ее скоро изучишь, — серьезно пообещал Фрэнк. — Мы сейчас бьемся над обеспечением равномерного разлета шариков. Это и есть эллипс поражения. Дьявольски трудная задача. Поручение Великого Партнера оливийской науке.
—  А в чем тут трудность? — не понял я.
—  Видишь ли, эти бомбы весьма эффективны, но они недобирают процентов двадцать мощности, расчетной эффективности. Мы не можем обеспечить равномерность разлета шариков. Анизотропия свойств оболочки, ну и прочая чепуха.
Лицо Фрэнка скривилось.
—  Билл, к черту эту мерзость! Как там твоя Энн поживает? Мальчишки, пожалуй, уже завели свои семьи?
Мы проговорили до полуночи. Спал я плохо. Фрэнк то и дело вставал, чтобы добраться до туалета, — арбузный сок обладает отличными мочегонными свойствами. Фрэнк плохо ориентировался в темноте, он грохотал мебелью, натыкался на все углы и яростно шипел от боли и нетерпения, кряхтел и вполголоса ругался почище далатских докеров.
Утром меня разбудил телефон. После беспокойной ночи хотелось спать, зевота сводила скулы.
—  Хэллоу, доктор Франк?
—  Доброе утро, мистер Уайт.
В трубке забулькал смех.
—  Мы с вами поладим, док. Может, перейдете в наше ведомство? У вас подходящие данные.
—  Спасибо, — я решил поддержать шутливый тон. — Как только забуду таблицу умножения, я ваш.
—  Договорились. Док, предлагаю через полчаса встретиться в баре, а? Позавтракаем и — в путь. Хорошо?
—  Прекрасно, Уайт. Через полчаса будем в баре.
Раскрашенный под старую жабу вертолет скользил над мощным слоем облаков, почти задевая свою тень. По солнцу я определил, что мы летим на северо-запад. В вертолете кроме нас, четверых пассажиров, находилось двое пилотов, молоденьких парнишек в военной форме. Они не обращали на нас ни малейшего внимания. Один из них, кажется, пилот, без устали насвистывал что-то, по-моему, из предосудительного репертуара Дилана. Это беспокоило Уотсона. Он осуждающе вертел головой, порывался встать, но почему-то именно в этот момент вертолет вдруг проваливался или, наоборот, резко взлетал вверх. Уотсон, бледнея, цеплялся за кресло.
—  Не иначе, всемирный потоп начинается, — буркнул Фрэнк, глядя на облачную массу внизу, мокрую даже на взгляд.
—  Такое же дерьмо налетело сюда семь лет назад, — проговорил Уайт, не открывая глаз. — Целый месяц лили дожди. Половина фермеров вылетела в трубу. И сейчас то же самое будет.
Уайт открыл глаза, повернулся ко мне.
—  Док, говорят, погода взбесилась на всей земле из-за этих ракет. Верно это?
—  Не думаю, — ответил я. — Каждая ракета пробивает в ионосфере дыру, эта дыра не залечивается лет пятьдесят, но пока это вряд ли могло привести к глобальным изменениям климата. Скорее, тут дело в повышении концентрации углекислоты в атмосфере.
Уайт хотел спросить еще что-то, но вертолет резко клюнул носом и стал опускаться. Несколько минут мы падали в непроглядном облачном массиве. Потом под нами неожиданно распахнулся простор близкой земли. Я увидел чахлую растительность болотного цвета, полосатые столбы, вышки с часовыми, тускло блестевшие темные лужи, мокрую траву. Вертолет на мгновение завис, потом почти упал на темную от дождя. бетонную полосу. Нас тряхнуло. Рев двигателя оборвался, и в ушах осталось ощущение внезапной глухоты. Пилоты поднялись со своих мест, прошли к двери.
—  Лейк-Уортон! — провозгласил Фрэнк тоном авиационной стюардессы. — Счастливого пути! Благодарю за внимание!


                ГЛАВА 3

   Вопреки моим сомнениям, новая ра бота мне понравилась. Если отбросить излишнюю щепетильность, то я получил отличное место. Министерство обороны не скупилось на оплату труда ученых. Должность профессора-консультанта лаборатории нестандартного программирования оказалась откровенной синекурой. Мои официальные обязанности заключались в том, что я должен с десяти утра до четырех часов дня находиться в здании вычислительного центра. Никто не интересовался, чем я занимаюсь. Я мог сидеть в своем кабинете, рассматривать иллюстрированные журналы. Мог бродить по всем помещениям и отвлекать сотрудников, чтобы поболтать с ними о национальном чемпионате по боксу. Мог целыми днями рыться в здешней, довольно богатой библиотеке.
Условия жизни в Лейк-Уортоне, как назывался этот военный городок, меня вполне устраивали. Мне предоставили половину просторного коттежда, меблированного по последнему крику моды. Когда Энн приедет сюда погостить, она останется довольна. Коттедж обходился мне бесплатно на все время действия контракта. Завтракал я в приличном кафе на самом берегу огромного озера. Обедал обычно вместе с коллегами в служебной столовой. Ужинал в том же кафе. Иногда вечерами заходил к Фрэнку домой.
Фрэнк жил вдвоем с женой, очень красивой и очень молодой женщиной. Ее звали Айрин. Когда я впервые увидел ее, то почувствовал беспокойство за друга. Таких жен надо держать в строгости, а Фрэнк явно таял в присутствии своей очаровательной супруги, которая вполне могла сойти за его взрослую дочь. Мне нравились ужины, которыми меня угощала Айрин, но я все-таки старался бывать у них пореже, — из-за Айрин.
После работы я шел в свой коттедж, переодевался в спортивный костюм и отправлялся в купальню. Она располагалась в уютном заливчике, отгороженном от остального озера яркими буйками. В купальне были вышки, дорожки для пловцов. На берегу оборудован отличный пляж. Я плавал час-полтора, в зависимости от настроения и погоды, потом шел ужинать.
После ужина я совершал длительный моцион. Я бродил по прелестным островкам сухой земли между болотами, вдыхал давно забытый запах диких трав. Самочувствие мое было превосходным, спал я отлично. Возвращение на родину оказалось не таким уж печальным.
Через два-три дня я звонил Энн. Мне хотелось, чтобы она поскорее приехала, и в то же время я боялся просить ее ускорить приезд в это сырое, болотистое место.
Основное время на работе я проводил в библиотеке. С одобрения Фрэнка я оповестил всех сотрудников лаборатории, что любой из них может получить у меня необходимую консультацию с десяти до двенадцати. В двенадцать мы устраивали ленч, а потом я шел в библиотеку.
Раздел математики и кибернетики комплектовал мой несчастный предшественник. Он явно страдал каким-то психическим расстройством. В его заявках на литературу я не мог найти никакой системы. Подборка трудов по функциональному анализу поражала своей полнотой, имелись даже японские ежемесячники. Теория электрических сетей представлена более чем тысячей наименований, можно найти все без исключения переиздания Винера. А математического анализа представлен на редкость убого, не было даже основных трудов того же Винера. И работ по теории групп я практически не нашел.
За первый месяц своей работы я разобрался в этих залежах и составил заказ на несколько сотен томов. Заказ следовало утвердить у Фрэнка и я пошел к нему. Фрэнк сидел в своем кабинете и мрачно разглядывал какой-то бесформенный кусок металла с рваными, краями. Когда он увидел мой заказ, брови его удивленно поднялись и он протяжно свистнул. Я заволновался: сумма заказа мне самому казалась очень солидной.
—  Думаешь, будут возражения? — спросил я. — Но ведь здесь только самое необходимое.
—  Я не об этом. Наша доблестная армия не считает центы. Просто, насколько я понимаю из твоего заказа, Кроу спятил еще года три назад?
Я помялся. Мне не хотелось плохо отзываться о бедняге.
—  Не думаю, — ответил я осторожно. — Просто он видимо оригинальничал, как все талантливые люди. У него была своя система.
Но Фрэнка провести мне не удалось.
—  Знаешь, Билл, — сказал он, и его лицо выражало тревогу. — Не сочти за труд, но я бы хотел, чтобы ты просмотрел внимательно все наши программы по эллипсу поражения. Боюсь, что наши неудачи связаны именно с оригинальностью Кроу. Своих я не хочу просить, если окажется, что в программах ошибка, то будет скандал. А ты посмотри, никому не говоря. Хорошо? Я бы сам посмотрел, но я тут увяз в одной штуке. Расскажу тебе о ней попозже, думаю, тут мне тоже понадобится твоя помощь. Но это потом. А сейчас, прошу, посмотри эллипс поражения.
Я сам собирался после наведения порядка в библиотеке познакомиться с программами лаборатории, причем не только с эллипсом поражения. Поэтому я охотно согласился.
—  Хорошо, шеф, я сделаю это.
Фрэнк весело рассмеялся, подбрасывая на ладони все тот же рваный кусок металла.
—  Давно мечтал стать твоим начальником. Мы с тобой еще не рассчитались за голубоглазую Элен! Теперь ты в моих руках!
Я решил поддержать его тон. Мне было понятно, что Фрэнк вышел из состояния мрачной задумчивости.
—  Слушай, Франк, спрячь-ка эту штуку подальше, мне как-то не по себе, очень сожалею о той своей оплошности...
Моя шутка почему-то оказалась неудачной. Фрэнк снова помрачнел. Он еще раз подбросил на ладони свой сувенир.
—  Это и есть та самая штука, в которой я увяз. Сейчас я не буду отвлекать тебя от эллипса поражения. Пожалуйста, постарайся как можно критичнее посмотреть все наши программы. И как можно скорее, ладно?
Я понял, что чем-то невольно расстроил друга. Я вышел из его кабинета, ругая себя в душе за то, что невольно причинил какую-то боль другу.
Старший программист лаборатории нестандартного программирования Маккилси, типичный ирландец, оказался очень любопытным экземпляром. Он окончил Гарвард, отлично знал свое дело. Разговаривать с ним интересно, но трудно. Он мог на полуслове оборвать начатую фразу и заняться удалением едва заметного пятнышка на своих ногтях. Он был болезненно чистоплотен, и любая неряшливость повергала его буквально в панику. В такие моменты он забывал обо всем. Рассказывали, что однажды, когда вычислительный центр посетила группа высших военных чинов, Маккилси доверили давать пояснения высоким гостям. Все шло хорошо до тех пор, пока Маккилси не заметил на своем туфле какое-то микроскопическое пятнышко. Он оборвал свои пояснения, отвернулся от почтительно слушавших его генералов, присел на корточки и стал тереть свой туфель носовым платком. Это продолжалось минут пять, и все пять минут генералы с побагровевшими лицами терпеливо наблюдали за этими странными манипуляциями.
—  Как дела, Мак? — приветствовал я его, войдя в кабинет.
—  Благодарю, рад вас видеть. Чем могу помочь?
Маккилси протянул мне руку. Мы обменялись крепким рукопожатием, после чего Маккилси подошел к водопроводному крану и стал мыть свои руки. Он намыливал их и поглядывал на меня с самой дружеской улыбкой.
—  Шеф приказал, чтобы я посмотрел программы по эллипсу поражения, — сказал я, стараясь не замечать щекотливости положения. — Он, видно, считает, что мне пора заняться настоящим делом.
—  Да, — кивнул Маккилси, продолжая свое гигиеническое занятие. — Колинз странный человек. По-моему, у него не все в порядке с головой, как вы считаете?
—  Я еще не успел так хорошо узнать его, — дипломатично ответил я. — А что, этот эллипс поражения, — действительно, такая сложная штука, если к нему привлекают консультанта?
—  Да, это пикантная штука, — подтвердил Маккилси — почему-то мы никак не научимся прогнозировать. Я иногда думаю, что ошибка где-то в математической модели. Пробовал смотреть сам, но ничего не нашел.
Он намыливал каждый палец, чистил щеточкой ногти. Чтобы не выглядеть идиотом, я отошел к окну, стал спиной к Маккилси.
—  Если можно, Мак, я бы хотел, кроме программ по этому эллипсу, посмотреть всю другую макулатуру по этому делу. Техническое задание, результаты проверки, ну, вы сами знаете...
Маккилси подошел ко мне с чистыми, сухими руками.
—  Пожалуйста, садитесь, дорогой Франк. Я совсем забыл о правилах хорошего тона. Не возражаете, — мартини?
Я не возражал. Мы потягивали легкое вино. У Маккилси всегда было отличное настроение.
—  Мы с этим эллипсом вертимся, как собака, у которой блохи кусают хвост. Не могу понять, в чем дело, но где-то сидит ошибка. Буду страшно благодарен, если вы поможете нам.
Я слушал, а Маккилси посвящал меня в узкую область прикладной науки о разлете поражающих элементов.
—  Вы сами видите, дорогой Франк, что с первого взгляда в теоретическом отношении ничего сложного нет. Все дело в различии свойств самих шариков и особенно в анизотропии свойств оболочки бомбы. Мы вынуждены предъявлять промышленности весьма высокие требования. Элементы нам сейчас делают с микронной точностью. Клянусь, это ненужно. Но мы вынуждены идти таким путем. А у металлургов ничего не выходит с металлом для корпуса бомбы. Мы прогнозируем одно, а эксперимент дает на восемнадцать-двадцать два процента меньшую эффективность. Это очень нервирует нашего заказчика.
Я ушел от Маккилси с длинным списком необходимой мне литературы и с чувством, что этот болезненно чистоплотный человек как-то причастен к мрачному настроению Фрэнка. Мне очень не понравилось его недружелюбие по отношению к начальнику лаборатории.
Задание Фрэнка оказалось на редкость интересным. Я даже забросил плавание, мне стало не хватать времени. К тому же лето кончалось, и вода в озере стала довольно прохладной. Когда я почувствовал себя достаточно уверенным в теории, настала очередь программ. Не буду говорить о скучных деталях и ненужных подробностях. Физико-математическая модель разлета поражающих элементов носила на себе отпечаток оригинальности мышления моего предшественника. С одной стороны, она была много рациональнее других подобных моделей, здесь полностью проявился талант Кроу. Но он почему-то не ввел в программу необходимых коррелирующих функций, вместо этого он принял допущение об абсолютном равенстве свойств всех элементов и материала корпуса бомбы. Это привело к тому, что промышленность несколько лет безуспешно пыталась реализовать это ничем не обоснованное допущение.
Я перерыл все материалы по экспериментальному определению эллипса поражения. Я составил тысячи таблиц, построил сотни графиков, вывел необходимые функции, и не только для шариковых элементов, но и для элементов всех мыслимых форм. Я так увлекся, что сделал небольшое открытие. Мой метод расчета стал универсальным и позволял с приемлемой точностью прогнозировать эффективность любого осколочного оружия.
Я решил запатентовать свой метод. Он должен принести военным фирмам и мне немалую прибыль. Оформление документов в местной конторе патентного бюро заняло немало времени. Я никому не говорил об этих своих хлопотах, даже Фрэнку. Я не говорил никому, что уже закончил работу. Военные несколько лет работали по старым программам и могли потерпеть еще пару недель. После того, как в НАСА по-свински обошлись со мной, я твердо решил во всех своих действиях считаться не столько с государственными интересами Оливии и ее Великого Партнера, сколько с интересами моей семьи. Энн не должна испытывать никаких ограничений, мальчикам нужно становиться на ноги.
Я по-прежнему с десяти до двенадцати сидел в своем кабинете, а потом перебирался в библиотеку. Фрэнку я сказал, что задача по эллипсу поражения сказалась дьявольски трудной, и что ее решение потребует определенных затрат. Фрэнк прекрасно понял меня без лишних слов. Я хотел кроме будущих дивидендов от патента получить от военных круглую сумму за решение задач, не входящих в обязанности консультанта.
Френк помог мне. Он переговорил с кем надо, и в итоге министерство обороны заключило с профессором-консультантом Франком дополнительный контракт на выполнение частного задания. Особым пунктом оговаривалось мое право на патентование результатов моей работы по этому контракту. Когда контракт лежал у меня в кармане, Фрэнк при встрече подмигнул мне и сказал:
—  Думаю, ты прав. Лучше доить наши доблестные вооруженные силы, чем тратить собственные доллары на выпивку, как я.
Я смог только улыбнуться. Мой друг опять поразил меня своей проницательностью. Поистине, он был нечеловечески догадлив. У него явно намечались сдвиги в психике.
Все эти хлопоты длились месяца два. Наконец, патент оказался у меня в руках. Я пошел к Франку, мне хотелось похвастаться перед ним.
—  Поздравляю с успехом, — Фрэнк не дал мне сказать ни слова и крепко пожал мне руку. — И давно ждал этого торжественного момента. Значит, метод доктора Франка запатентован?
Мне стало не по себе от его ясновидения.
—  Слушай, Фрэнк, — сказал я. — Не мучь меня. Сознайся, как это ты видишь то, что я держу в секрете от себя самого?
Фрэнк захохотал. Его хриплый кашель-смех еще больше обеспокоил меня.
—  Как ты себя чувствуешь, Фрэнк? По-моему, тебе надо всерьез заняться своим здоровьем.
Фрэнк совсем зашелся. Он упал в кресло. Он даже не смеялся, не кашлял. Он выл от восторга, от избытка чувств. Я решил, что у него начинается истерика, достал из холодильника виски, плеснул ему в бокал. Фрэнк колотил руками и ногами по креслу. Из глаз его текли слезы. Дрожащей рукой он ухватил бокал и проглотил виски.
—  Содовой... — прохрипел он.
Он жадно пил воду и приходил в себя. Осушив стакан, он со стуком поставил его на стол и помотал головой.
—  Благодарю, Билл. Давно я так не смеялся. Этого мне хватит надолго. Теперь я снова смогу спокойно заниматься своей головоломкой.
Я с большим беспокойством смотрел на друга. Ему явно необходим длительный отдых, полный покой. А Фрэнк уже говорил нормальным голосом.
—  Не ожидал от тебя такой наивности. Ты забыл о Шерлоке Уайте и лейтенанте Уотсоне. И обо всей секретной службе. Они знают о каждом нашем шаге прежде, чем мы этот шаг сделаем.
Я медленно опустился в кресло. Мне стало нехорошо. Я как последний идиот наслаждался интересной работой, моционом по болотам, отдыхом на берегу озера и совсем забыл, где нахожусь.
—  Я узнал о том, что ты вывел коррелирующие функции, через полчаса после тебя, — продолжал Фрэнк. — Мне доложили, что ты направляешься в патентное бюро раньше, чем ты туда добрался. Можешь считать это свинством, но я считал страшно интересным разыгрывать тебя и видеть, как ты от изумления хлопаешь ушами.
—  Фрэдди, — сказал я, — ты свинья.
—  Ты тоже, Билл, — вздохнул Фрэнк. — Ты мог быть откровеннее со мной. Все равно тут ничего невозможно утаить, даже мысли.
—  Фрэнк, — сказал я. — Спасибо, дружище. Ты все знал — и помогал мне. Я и в самом деле свинья.
—  Я свое дело сделал для тебя раньше: когда включил в контракт твое право патентовать свои изобретения, если они не являются строго конфиденциальными. Это я сделал вместо извинения за то, что затащил тебя в эту дыру. Значит, теперь можно составлять программы по методу доктора Франка? За это надо выпить.
Он плеснул виски в бокалы, протянул один мне.
—  За неиссякаемые дивиденды доктора Франка!
—  Спасибо, Фрэдди.
Я чувствовал стыд за то, что я пытался дурачить друга, который все прекрасно знал, и обиду, что он тоже водил меня за нос, и удовольствие от его похвалы.
—  Знаешь что, Билл, приходи вечером ко мне. Айрин устроит нам по такому случаю торжественный ужин. Мне надоело накачиваться в одиночку.
—  Спасибо, Фрэнк, обязательно буду.
—  Теперь, если не возражаешь, ознакомь Маккилси со своим методом, пусть он начинает корректировать программы. А в понедельник я покажу тебе кое-что новенькое.
Фрэнк снова взял со стола причудливый обломок металла, стал его разглядывать, и лицо его опять приняло мрачное и угрюмое выражение.
Еще в первый месяц своего прерывания в Лейк-Уортоне я изучил проспекты туристических фирм и обнаружил сравнительно недалеко отсюда прелестный кемпинг с патриархальным названием «Северное очарование». С майором Уайтом — он оказался все-таки майором, а не полковником — я поддерживал приятельские отношения, и он любезно разрешил мне проводить уик-энды в «Северном очаровании», на берегу Северного озера.
Внешность хозяйки вполне оправдывала название кемпинга. Ее предки наверняка происходили из северных народов: шведов, финнов или русских. Натуральные пепельные волосы пышной массой обрамляли ее лицо, подчеркивая его безупречный овал. Большие миндалевидные большие глаза притягивали мужские взгляды. Фигура у хозяйки «Северного очарования» была почти девичьей, спортивной, несмотря на довольно высокий бюст и тяжелые, призывные бедра зрелой женщины.
У меня с ней, — ее звали госпожа Клейн, — с самого начала сложились вполне приятельские отношения. Они перешли в дружеские, когда я дал госпоже Клейн рецепт для укрепления желудка ее маленькой внучки Мерилин. Этот рецепт мне когда-то сообщил в обмен на дюжину виски мой приятель шеф-пилот Нейл Рокк. Средство простое: порошок из толченых высушенных оболочек куриных желудков. Мне это средство в те годы понадобилось для Боба, оно оказалось чудодейственным. Госпожа Клейн проверила его на себе, потом — на Мэрилин, и с тех пор прониклась безграничным доверием ко мне и уважением к моим познаниям.
На этот уик-энд я тоже решил отправиться в «Северное очарование». На попутном служебном вертолете я добрался до Варджании, а оттуда автобус быстро домчал меня до знакомого кемпинга. Госпожа Клейн встретила меня сама, что служило признаком особых достоинств гостя.
—  Благодарю вас за посещение, доктор Франк, — сказала она с обычной милой улыбкой. — Мы давно ждем вас. Как вы доехали?
—  Благодарю вас, долетел отлично. Как ваше здоровье, Кэтти?
Госпожа Клейн позволяла мне звать ее по имени, сама же упорно титуловала меня доктором Франком, а в особо доверительных случаях — доктором Биллом.
—  Мне приходится следить за собой, — вздохнула госпожа Клейн. — У меня на руках малютка Мэрилин и кемпинг.
—  А почему она не встречает доктора Билла? Я обижен.
—  Она спит. Она так ждала вас. Вы буквально очаровали ее. Я так завидую вашей жене, вы, наверное, не отходили от детей.
Госпожа Клейн говорила и смотрела на меня загадочными северными глазами. Она казалась значительно моложе своих сорока двух лет. Кожа ее лица была чистой и свежей. Только у глаз лучились резкие тонкие морщины, какие появляются у много переживших людей, но эти морщинки только подчеркивали красоту ее зрелости. В общем она выглядела довольно соблазнительно.
Я в ее глазах тоже имел, видимо, что-то привлекательное. Я не раз думал, как думает мужчина при тесном знакомстве с миловидной женщиной, что мы с ней могли бы отлично поладить и найти общий язык не только в беседах. Но мне не хотелось нарушать это возвышенное, слегка грустное очарование взаимного интереса на расстоянии. А высокая нравственность госпожи Клейн не позволяла ей проявлять обычную в таких случаях для современных женщин активность.
—  У каждой семьи — свой скелет в шкафу, — ответил я поговоркой на последнюю фразу госпожи Клейн.
—  Вы правы, доктор Билл. — Морщины у глаз женщины стали заметнее. — Над нами, Клейнами, висит какое-то проклятие. Нам не везет с близкими. Мой муж, вы знаете...
Я сочувственно склонил голову. Обстоятельства безвременной гибели господина Клейна в автомобильной катастрофе уже известны мне до мельчайших подробностей.
—  И Эдди тоже не повезло.
Эдди, взрослый сын госпожи Клейн, жил бобылем: жена сбежала от него, бросив годовалую Мэрилин.
—  Все будет хорошо, Кэтти. — Я легонько прикоснулся к плечу госпожи Клейн. Она доверчиво прижалась к моей руке щекой.
—  Я так хочу верить этому. Ох, простите, я болтаю с вами, а вам необходимо отдохнуть с дороги. Ваша комната ждет вас. Обедаете вы, конечно, у меня.
Мы снова улыбнулись друг другу, и я отправился в конторку кемпинга. Дружеское расположение ко мне госпожи Клейн не отражалось на наших деловых отношениях. Я вносил полную плату и за номер, и за обеды. Так удобнее во всех отношениях нам обоим.
Я принял душ, переоделся в спортивный костюм, выпил чашку кофе с горячим хрустящим тостом в баре кемпинга и отправился на свою обычную десятимильную велосипедную прогулку. Велосипед почти без усилий катился по асфальтовой дорожке. Справа, ниже по склону холма, сверкало автомобильными крышами широкое, ровное как стрела, шоссе. А еще правее и ниже голубел бескрайний простор Северного озера. До его берега больше двух миль, но даже сюда доносилось свежее дыхание озера, воспетого оливийским Отцом Поэзии. Потерявшее свою первобытную прелесть, загаженное отходами человеческой цивилизации, оно все же оставалось красивым. Люди превратили озеро в сточную канаву, использовали его только как источник технической воды и путь сообщения, но оно продолжало служить людям, их чувству прекрасного.
Я крутил педали и думал о том, что сейчас на всей богатой территории моей страны человек нигде не может уединиться. В самых недоступных местах он обязательно наткнется на соплеменников или на следы их недавнего пребывания. Я вспомнил «Перелетных птиц», где Лонгфелло с мудрой печалью угадал будущее человека, который забыл свою Мать-Природу, растоптал ее материнскую любовь, насмеялся над ней. Можно много спорить о путях развития индустриальной цивилизации, но ничто не может оправдать отношение к природе по принципу: после нас хоть потоп.
Грустные мысли об индустриальной цивилизации неожиданно ухудшили мое светлое в начале прогулки настроение. Я вспомнил о том, что я и мне подобные вообще нигде не бываем в одиночестве. Сейчас я усердно кручу педали и наслаждаюсь красотой ранней оливийской осени, а где-то в моей одежде, в волосах, в велосипеде или в часах затаились практически необнаруживаемые «мушки», исправно передающие из своего полупроводникового чрева на ближайший радиопункт секретной службы мои слова, мое дыхание, может быть, мои чувства.
Лучший способ избавиться от дурного настроения — заставить себя смириться с его причиной и начать улыбаться. Я живу в мире, раздираемом противоречиями. В другом полушарии миллионы людей заняты тем же, чем занят я и мои многочисленные коллеги здесь, в Оливии и в секретных фирмах Великого Партнера. Все мы совершенствуем оружие. Оружие наших противников направлено против Оливии и против ее Великого Партнера. Может быть, мой знакомый русский ученый Андрей Перьков, человек с изможденным лицом иконописного святого именно сейчас заканчивает такую же программу, которую я только что завершил.
Я часто думал в последнее время о психологической трагедии участников проекта «Манхэттен», создателей первой атомной бомбы. Я спрашивал себя: переживали ли подобную трагедию их русские коллеги? Что чувствовал Андрей Перьков, когда он оказался причастен к этому чудовищному порождению человеческого гения? Я не находил ответа. Меня, как и любого оливийца, с детства приучили к мысли, что мы всегда должны быть готовы дать отпор красной агрессии. На моей памяти русские ни на кого не нападали. Но если так много говорят о коммунистической агрессии, то может ли это не содержать хотя бы долю правды?
Сейчас от детских идеалов у меня не осталось и следа. И в первую очередь жизнь убила доверие к официальным доктринам. Но я считал, что в моем положении лучше думать плохо о русских, чем о своей стране. Мне неприятно знать о замаскированных где-то на мне «мушках», но если они необходимы для своевременных мер противодействия русскому шпионажу, то с этими «мушками» надо смириться. Я занят делом, о котором русские ничего не должны знать. Ни русские, ни кубинцы.
Мысль о кубинцах совсем испортила мне настроение. Не помогали никакие ухищрения с улыбками. Я думал об Энн. Ведь если кто-то все-таки нажмет на кнопку, то первые ракеты русских обрушатся на Флориду, на официальный полигон космических американских ракет, на ближайшую к Кубе территорию Великого Партнера. Там находится космический центр, там остался полковник Милдс, его коллеги, его начальники. Они продолжают свои космические работы, — уже без рекламы. И рядом с ними в уютном коттедже на берегу океана живет моя жена Энн, мать моих троих сыновей.
Я опять, в который уже раз подумал, что надо увозить Энн оттуда. Но куда? В Лейк-Уортон? Объект 00555, конечно, обозначен на стратегических картах русских как одна из целей первого удара. Где же найти на земле место, чтобы самый близкий и самый дорогой мне человек не испарился в пламени ядерного взрыва или, что еще хуже, не умирал бы мучительной медленной смертью от лучевой болезни?
Обратный мой путь к кемпингу пролегал среди прелестных сосновых рощ. Между соснами желтели всеми оттенками осенних цветов лиственные деревья, и их спокойный прощальный привет уходящему лету снова вернул мне хорошее настроение.
После ужина я немного повозился с малюткой Мэрилин. Потом госпожа Клейн отправила ее спать, а мне предложила немного побродить с ней по свежему воздуху. Мы дошли до великолепной сосновой рощи, углубились в нее. Воздух заметно охладился, осень заявляла о себе. Свежий лесной воздух, удивительно легкий, пахнущий хвоей и смолой, кружил голову. Госпожа Клейн поежилась и взяла меня под руку.
—  Вы не будете возражать, если мы немного побродим так? — спросила она с обаятельной, немного смущенной и немного лукавой улыбкой, — Мне почему-то очень покойно с вами, доктор Билл. Покойно и светло на душе.
Она слегка прижалась к моей руке, и я почувствовал сквозь ткань прикосновение ее упругой груди. Сердце мое забилось тревожно. Но я понимал, что если я сейчас воспользуюсь ее доверчивостью, то вход в этот чудесный уголок для меня закроется навсегда.
—  Вы правы, Кэтти, — сказал я. — Я тоже чувствую себя так, будто после долгой разлуки и трудных странствий вернулся в родной дои, где теперь хозяйничает моя сестра.
—  Правда? — радостно спросила госпожа Клейн, и я снова, почувствовал прикосновение ее груди. — Вы удивительно милый человек. Признаться, я немного опасалась вас. Может, мы с вами родственники, только не знаем об этом?
—  Увы, — вздохнул я. — Сейчас родственные связи ничего не значат. Скорее, это то самое родство душ, о котором так хорошо писали Хотторн и Мелвилл?
—  Вы читали «Моби Дика»? — с той же тихой радостью спросила госпожа Клейн. — Сейчас такие книги не в моде. Я вообще-то немного читала в жизни, но эта книга, по-моему, лучшая в мире. Правда?
—  Я не могу ответить на ваш вопрос, Кэтти. Я тоже немного читал художественных произведений, но знатоки уверяют, что хороших книг множество, и «Моби Дик» входит в их число.
—  Вы такой умный, Билл, — грустно проговорила, госпожа Клейн. — Можно, я буду называть вас Биллом, конечно, наедине?
—  Я горжусь вашим хорошим отношением ко мне, — торжественно и искренне ответил я. — Вы знаете, что мне давно хотелось, чтобы вы называли меня именно так.
—  Но это ничего не означает, — лукаво и немного кокетливо проговорила госпожа Клейн.
—  Кэтти... Как вы могли подумать?
—  Простите меня, Билл. Просто мне сейчас очень радостно. Какое-то странное состояние, что-то вроде эйфории. — Она вздохнула. — Наверное, я кажусь вам дурочкой? Легкомысленной не по возрасту пустышкой?
—  Не говорите так, Кэтти. Вы очень молоды. И я всегда ценил ваш ум. Просто здесь, среди этих сосен бродят духи древних туземных идолов, и они толкают нас, бледнолицых пришельцев, на безрассудства.
—  Вы верите в духов? — тихо и серьезно спросила моя спутница.
—  Верю, — так же тихо и серьезно ответил я. — Верю, что там, где тысячи лет жили люди, а потом вдруг исчезли, остается что-то от их мыслей, чувств, от их богов, от них самих. И это «что-то» влияет на мысли и на саму жизнь чужеземцев.
Я говорил это, и мне было приятно видеть тревогу госпожи Клейн, чувствовать теплоту ее тела, все плотнее приникающего ко мне. Женщина всегда остается рабыней своих эмоций, и ближайший путь к ее сердцу лежит через них. А эмоции порождают суеверие, как бы это суеверие ни называлось: религией, мистикой, гедонизмом или сексом. Женщина всегда остается суеверной, даже современная эмансипированная женщина, не боящаяся ни черта, ни бога, ни призраков, ни скандального бракоразводного процесса.
Я понимал, что сейчас госпожа Клейн готова отдаться мне, отдаться здесь же, в этом осеннем сосновом лесу. Я тоже испытывал сильное влечение к ней. Но я хорошо знал, что наступит потом. Лучше сохранить наши дружеские отношения, эту легкую печаль недоступности, чем потом стыдиться смотреть в глаза хорошему человеку, избегать его общества, потерять навсегда его уважение.
—  Вам, наверно, трудно вести одной такое большое хозяйство? — спросил я после долгой и приятно напряженной для нас обоих паузы. — Я всегда восхищался, дорогая Кетти, вашей стойкостью в невзгодах и трудностях жизни.
—  Благодарю вас за сочувствие, доктор Билл, — легонько вздохнула госпожа Клейи, — Это трудно только первое время, потом привыкаешь. Человек ведь ко всему привыкает. Меня беспокоит другое. Малышка Мэрилин плохо переносит зимние холода и сырость. Я очень боюсь за ее здоровье, но ничего не могу придумать. У меня нет достаточных средств, чтобы перебраться в теплые края. А Эдди после той негодяйки никак не придет в себя. Он ведь пьет, дорогой Билл, у него могут начаться неприятности по службе, как вы думаете?
—  Будем верить, что все закончится благополучно, — пробормотал я, но думал о ее предыдущих словах.
Госпожа Клейн хочет перебраться в теплые края. Мне надо увезти свою Энн из благодатной, но опасной Флориды. Увезти туда, где не будут взрываться ядерные боеголовки. Кемпинг госпожи Клейн в этом отношении — самое подходящее место. А отсюда, до Лейк-Уортона не так уж далеко. Я смогу проводить уик-энды здесь, в «Северном очаровании», только не с госпожой Клейн, а с Энн, со своей семьей. Мальчикам здесь наверняка понравится, тут чудесно: холмы, сосны, Северное озеро. А пока мальчики становятся на ноги, Энн необходимо заняться каким-нибудь не очень обременительным делом. Она вполне справится с управлением кемпингом не хуже госпожи Клейн.
—  Кэтти, — пробормотал я и остановился. — Пожалуй, для малышки Мэрилин лучше всего подойдет Флорида.
Госпожа Клейн тоже остановилась. Некоторое время она напряженно раздумывала, потом лицо ее осветилось радостной улыбкой. В этот момент она показалась мне такой красивой, что я вдруг подумал, что настоящее призвание мужчины, единственное достойное его дело — это доставлять такую вот радость женщине.
—  Билл, дорогой, — тихо проговорила госпожа Клейн. — Я никогда не думала об этом. Вы хотите предложить мне свой коттедж во Флориде? Но ведь это безумно дорого. Мой кемпинг не стоит столько.
—  Эта сторона дела не самая главная. Главное в том, что я не знаю мнения Энн, моей жены. Она очень привязана к Флориде, это ее родина.
—  Тогда вряд ли это ее обрадует. Ваша жена наверняка такая же умная и добрая, как и вы, но ведь для любой женщины главное — ее дети. Ваша жена, конечно, мечтает о том времени, когда вся ваша семья соберется в старом доме. И потом, мне кажется, ваша жена, как всякая женщина, не захочет жить здесь одна. Женщина должна жить со своим мужем.
Госпожа Клейн произносила слова «муж» и «жена» как-то многозначительно и интимно. Я понимал ее. Остаться вдовой в самом цветущем возрасте...
—  Дело не в этом, Кэтти. Конечно, Энн всю жизнь мечтала быть хозяйкой большого дома в благодатном краю. Чтобы к нам постоянно приезжали наши дети, внуки. Думаю, она без восторга встретит мое предложение. Но я обещаю очень убедительно поговорить с ней.
—  Вы идете на большую жертву, Билл. Вашим внукам может оказаться здесь так же неуютно, как малышке Мэрилин.
—  Простите меня, Кетти, если я вселил в вас несбыточную надежду. Но у меня несколько другие жизненные принципы, и я еще раз твердо обещаю вам, что попытаюсь убедить Энн.
—  Билл, дорогой...
Госпожа Клейн обняла меня за шею, прижалась ко мне всем телом, и наши губы слились в отнюдь не братском поцелуе. Я ощущал, как трепещет прильнувшее ко мне женское тело, истосковавшееся по мужской ласке. Госпожа Клейн прервала поцелуй, приложила ладони к моим щекам, погладила меня по волосам, вздохнула глубоко и счастливо.
—  Я сейчас готова на все, но не будем заходить дальше, правда, Билл?
И она выскользнула из моих объятий.
В понедельник ровно в двенадцать мне позвонил Фрэнк и попросил сразу после ленча заглянуть к нему.
Он встретил меня приветливой улыбкой, которая тут же сменилась мрачной задумчивостью. Я понял, что в его работе над «головоломкой» произошли осложнения. Я не ошибся.
—  Ты очень своевременно разделался с эллипсом поражения, Билл. Сегодня нашему боссу звонил ни кто иной, как министр обороны. На Ближнем Востоке большие обострения, и вот эта штука позарез нужна там Великому Партнеру.
Он взял со стола примелькавшийся мне обломок металла. На этот раз он не стал его подбрасывать на ладони, а протянул мне.
—  Посмотри повнимательнее, Билл.
Он подошел к сейфу и начал рыться в нем, лязгая какими-то металлическими предметами, а я рассматривал его «головоломку». Плоский осколок металла, покрытый цветами побежалости. Форма его удивляла своей причудливостью. Больше всего он напоминал грубую плоскую щепку, а еще больше — расплющенную еловую шишку с торчащими чешуйками. Большинство этих чешуек точь-в-точь, как у настоящей шишки, другие только намечены неровностями рельефа, третьи отсутствовали, будто кто-то обломал их.
Франк закончил возню у сейфа, вывалил на стол ворох осколков. Я потянулся к ним, но Фрэнк отвел мою руку. Он сел в кресло рядом со мной, забрал у меня свой любимый сувенир.
—  Вот это и есть та самая штука, над которой сейчас бьются почти все наши коллеги на этом объекте. Да и в других фирмах хлопот хватает. Ты хорошо рассмотрел форму?
—  Если есть регрессионные уравнения, то я смог бы сформулировать условия образования максимального количества этих осколков, — спокойно сказал я.
Фрэнк недоверчиво посмотрел на меня, хмыкнул, медленно взял со стола другой обломок, подал его мне.
—  Ну, а об этой штуке что скажешь?
Второй осколок тоже имел плос кую форму, но на этом сходство кончалось. Тяжелый обломок металла больше всего напоминал спрессованный моток колючей проволоки — более точного сравнения я не мог подобрать. Я рассматривал нагромождение шипов и напряженно думал. Плоская форма осколков говорила, что они составляли когда-то довольно тонкостенный корпус снаряда или бомбы. Скорее всего задача заключалась в том, чтобы получить как можно больше равномерных по массе осколков наиболее рваной формы из корпуса снаряда, начиненного взрывчаткой. Различная форма осколков, по-видимому, зависела от свойств металла или от технологии изготовления снарядов. Я положил осколок на стол, стал рассматривать остальные. Фрэнк задумчиво постукивал одним осколком о другой и молчал. Он негромко насвистывал что-то.
Я не берусь точно описать то, что увидел. По-моему, в английском языке нет слов, которыми можно бы охарактеризовать невероятную причудливость форм этих изодранных взрывом кусков металла. Все они имели два общих признака: плоская форма и многочисленность составляющих их первичных элементов структуры металла.
—  Ну, и что скажет доктор Франк? — спросил Фрэнк, когда я положил на стол последний экспонат его коллекции.
—  Думаю, что проще всего делать шариковые бомбы. Или, если уж кому-то не нравятся шарики, то делайте элементы ромбическими, кубическими, пирамидальными или как там все это еще называется.
—  Нашим генералам шарики нравятся. Они не нравятся русским и ООН. После того шума, помнишь?
Я помнил шум, поднятый русскими в ООН после применения первых шариковых бомб во Вьетнаме. Русские оказались настойчивыми, им удалось протащить резолюцию о запрещении шариковых бомб. Но кто, кроме русских, всерьез обращает внимание на эти резолюции?
—  Ты прав, Билл, — снова удивил меня Фрэнк своей проницательностью.
Я рассердился. Уж об этих моих мыслях Фрэнк никак не мог узнать от секретной службы, если только парни там не научились вести прямой прием мыслей из мозга.
—  Слушай, Фрэнк, — сказал я, — ты, случайно, не из ада?
Фрэнк рассмеялся своим хриплым кашлем.
—  У тебя написано на лице все, о чем ты думаешь. Ну, так и быть. Слушай, что я тебе расскажу.
Фрэнк закатил целую лекцию. Слушать его было легко, потому что он отлично знал свое дело и умел довести его суть до собеседника.
Оказывается, генералов тревожит не резолюция ООН, хотя без крайней необходимости они не хотели бы получать звание военных преступников. Шариковые бомбы слишком дороги в изготовлении. Генералам нужен такой же эффект от более дешевых бомб. Кроме того, по технологическим трудностям из шариков нельзя изготавливать корпуса артиллерийских снарядов и мин.
—  Вот в этом и состоит головоломка, — кивнул Фрэнк на груду искореженного металла. — Наши стальные короли берутся изготовить необходимый сплав, хотя он стоит очень дорого, а короли тоже, как и доктор Франк, хотят иметь дивиденды. Но это полбеды. Армия, в конце концов, может не окупиться. Теперь все уперлось во взрывчатку. Детонация — это такая штука, что никогда нельзя сказать, что из этого получится.
—  Но ведь есть математическое ожидание, доверительная вероятность...
—  Все это есть, — усмехнулся Фрэнк. — Но ты сам посуди: станешь ты покупать партию снарядов или мин, если знаешь, что часть из них даст не те осколки, что нужны тебе? Не станешь, верно? И Великий Партнер тоже хочет иметь гарантии, что все снаряды до единого будут давать осколки необходимой формы. Вот тут я и засел.
—  Это не наша с тобой задача, — сказал я. — Мы можем сделать все, что от нас зависит. Можем составить программы, определить требования к сплаву, но сделать взрывчатку лучше, чем она есть, мы с тобой не сумеем. И этого не смогут сделать все математики мира. Тут нужны химики.
—  Последнее время я тоже начинаю так думать, — мрачно сказал Фрэнк. Но не бросаю этой штуки. Я еще ни разу не бросал задачу, не решив ее. Это ты можешь понять?
И тут Фрэнк рассказал мне, каким образом он хотел упорядочить бесшабашную, словно пьяная женщина, энергию взрыва. Я не буду говорить об этой его идее, потому что мы с ним еще не получили патента на этот метод. Из соображений строгой конфиденциальности министерство обороны наложило вето на публикацию патента, хотя и обязалось выплачивать нам ежегодно довольно крупную сумму.
Фрэнк убедил меня. Я согласился заняться его головоломкой. У Фрэнка в лаборатории над этой проблемой работала большая группа сотрудников, и он неофициально подчинил ее мне, — после того, как со мной заключили новый дополнительный контракт. Скажу сразу, что позже я не раз горько раскаивался в своей податливости. Мне пришлось нелегко. Трудности оказались не только технические. Трудность еще заключалась в сроках выполнения этого заказа. Великий Партнер требовал от Оливии решения этой задачи в ближайшие полгода. И Фрэнку, и всему руководству объекта 00555 пришлось бы плохо, если бы мы не уложились в этот срок. Тем из них, кто носил погоны, грозило понижение в чине, а штатских просто вышвырнули бы на улицу, как недавно шефы НАСА поступили со мной и моими коллегами.
Но на этом неприятности не кончались. Это, в конце концов, трудности служебные. Они не касались меня лично, не касались моей личной жизни. В любом случае я бы остался на своей должности профессора-консультанта. Я ведь официально не участвовал в выполнении конкретных заданий. Но существовала еще одна трудность. Если бы я заранее знал о ее существовании, я никогда бы не согласился работать над этой проблемой.
Группу сотрудников, которые занимались математическим обеспечением этого заказа, возглавлял доктор наук Грант Уиллис. И этот самый Грант Уиллис, с которым мне пришлось почти полгода работать бок о бок, оказался негром.


                ГЛАВА 4

   Грант Уиллис смотрел на меня выпуклыми, будто налитыми кровью, глазами. Все его коричневое лоснящееся лицо сморщилось в наглой усмешке. Этот доктор наук был самым настоящим негром, в нем воплотились все самые неприятные для меня черты этой экспансивной расы. Он не мулат, не белый с примесью негритянской крови. Он — чистокровный, стопроцентный негр, один из самых черных негров, которых мне доводилось видеть. А я девять лет прожил во Флориде и на негров насмотрелся.
У него были толстые, будто вывороченные губы, и я видел его красную. слизистую оболочку, когда он улыбался. Я ненавидел его негритянскую дынеобразную голову, косо насаженную на черный столб шеи, если смотреть сбоку. У него были густые, жесткие, будто спутанные волосы, черные и блестящие, казалось, что он вымазал голову смолой. И белки его глаз были всегда налиты кровью.
Я не против негров. На Юге я давно привык к ним. Они были и здесь, на объекте 00555. Но все негры, которых я встречал раньше, выполняли обычную для них работу уборщиков, лаборантов, шоферов. Служили негры и в охране объекта 00555, и я ничего не имел против них. Но этот негр оказался доктором наук. Он окончил Миннекотский университет. И он проявил себя довольно талантливым ученым, если уж быть объективным. Но он оставался негром, и он с первого дня нашей совместной работы проникся ко мне неистовой ненавистью, на которую только способны представители его расы. Что послужило причиной этой ненависти с первого взгляда, не знаю. Может, его задевало то, что Фрэнк, начальник лаборатории, выразил ему профессиональное недоверие, подключив меня к выполнению его работы?
—  Доктор Франк, вам не кажется, что мы с вами занимаемся противоестественным делом?
Пористая коричневая кожа на лице Уиллиса собралась в лоснящиеся складки. Его глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Крупные белоснежные зубы резко выделялись на темном губастом лицо и придавали ему поистине людоедское выражение. Все это вместе взятое означало светскую улыбку.
—  Мне это не кажется противоестественным. А вот почему вы, чернокожий, так старательно совершенствуете оружие белых?
Мы были коллегами, работали над одной проблемой, но находиться вместе в одном помещении для обоих стало пыткой. Если я еще как-то пытался сдерживаться, сгладить психологическую несовместимость, то Уиллис, наоборот, каждой фразой, каждым жестом стремился спровоцировать меня на вспышку. Я тоже начинал язвить, и мы расходились, преисполненные лютой ненавистью друг к другу. Сейчас, после моего ответа, Уиллис еще плотояднее оскалил свои блестящие зубы.
—  Я это делаю по двум причинам. Во-первых, пусть белые скорее уничтожат друг друга. А во-вторых, когда сила белых ослабнет, мы, черные, вырвем это оружие из ваших бесцветных, бессильных рук.
—  А вас не тревожит, что эти ваши слова услышит лейтенант Уотсон?
—  Не тревожит, доктор Франк. Я не нарушаю ни конституции, ни условий контракта. В Оливии — свобода слова. А по контракту я обязан держать язык за зубами только за воротами объекта, при встречах с незнакомыми людьми и только по делам службы.
Я не расист. Но я девять лет прожил во Флориде, и для меня стала естественной уважительная осторожность негров по отношению к любому белому. А этот доктор наук Грант Уиллис оказался ярым черным расистом. Он ненавидел всех без исключения белых. И он не боялся никого из нас. Он считал себя выше всех нас, вместе взятых. И мне никак не удавалось поставить его на место.
—  Насколько я помню, доктор Уиллис, в контракте сказано, что если служащий услышит речи, обращенные против интересов Оливии или ее Великого Партнера, то он обязан поставить об этом в известность секретную службу...
—  Ставьте ее в известность, доктор Франк. Ставьте, пожалуйста. Белым свойственны качества доносчиков и предателей. Только учтите, что когда я говорил о силе белых, то имел в виду русских и прочих красных! Ясно?
Уиллис хохотал мне в лицо. Он чувствовал безнаказанность своей беспардонной наглости.
—  Но ведь красные уверяют, что они борются за равенство всех рас? Почему же вы хотите уничтожить таких полезных союзников?
—  Вы, кажется, занялись коммунистической пропагандой, доктор Франк? Что говорит контракт о подобных случаях?
Мне нестерпимо хотелось ударить кулаком в его сплющенный, с вывернутыми ноздрями нос. Но надо сдерживаться. Надо сдерживаться каждый день, каждый час, каждый миг. И сейчас я вынужденно проглотил пилюлю.
—  Сила белых заканчивается, доктор Франк. Вы составляете сейчас меньше четверти населения земли. А ведь Африка только пробуждается. Сколько у вас детей?
—  Это вас не касается.
—  Наверняка не больше четверых, белая женщина не способна родить и выкормить больше четверых детей. А моя жена родила мне уже семерых, и мы не собираемся ставить точку. Через сто лет земля будет нашей. Через двести лет белого человека будут показывать в зоопарке. Как вам это нравится, доктор Франк: ваш потомок в обезьяньей клетке на виду у приличной черной публики занимается совокуплением со своей белой самкой!
—  Могу только сожалеть, что генерал Грант, чью фамилию вы носите как имя, оказался так недальновиден. Он не предвидел появления подобных вам.
—  Белые всегда были и будут недальновидными. Это говорит о низшей степени развития их интеллекта. Во что вы превратили нашу планету? О чем вы думали, когда веками завозили черных рабов на Американский континент? Вы только облегчили нам выполнение нашей эволюционной миссии. На американском континенте будет единое государство черных!
Он мог часами мести этот расистский бред. А я вынужден выслушивать его. К сожалению, Уиллис прав в основном. Наши жадные до скорого богатства, но недальновидные предки добрых пятьсот лет делали все, чтобы разжечь ненависть к себе всех цветных, ненависть к белой расе. За века угнетения эта ненависть вошла в кровь, стала биологической для всех потомков черных, красных и желтых рабов. И сейчас эта ненависть выплескивается через край.
Уиллис знал, что в конечном счете он прав, и это делало его особенно нахальным. А мне давно уже стало просто невозможно сохранять даже подобия спокойствия при контакте с ним.
Несколько раз я просил Фрэнка избавить меня от оскорблений негра. В конце концов, говорил я, профессор-консультант не обязан выполнять конкретный заказ и, тем более, выслушивать оскорбления негра. Фрэнк выслушивал меня с кислой миной, а потом принимался за уговоры. Аргументы его звучали, как всегда, убедительны, проблема — дьявольски интересной, ожидаемое вознаграждение — солидным, и я соглашался потерпеть еще некоторое время.
Но однажды я застал Уиллиса одного в моем кабинете. Перед этим я вышел куда-то ненадолго и не захлопнул дверь. Элементарная этика не позволяет никому из нас хозяйничать в чужом кабинете, но законы этики писаны не для негров. Уиллис не рылся в моих бумагах, не делал ничего предосудительного. Он просто сидел в моем кресле и пил Мой кофе из Моей чашки. Он знал, что это будет мне особенно неприятно, и встретил меня самой наглой улыбкой из своего богатого арсенала. Он обхватывал края моей чашки своими толстыми губами цвета плохо прокопченного мяса и отвратительно громко чавкал.
И ничего не сказал Уиллису. Я подошел к нему и вырвал мою чашку из его коричневых рук. Я швырнул ее в раковину так, что фарфоровые брызги разлетелись по всему кабинету. По-моему, Уиллис сообразил, что перехватил. Он явно перепугался. Но я не сказал ему ни слова. Я пошел к Фрэнку.
На этот раз Фрэнк не стал уговаривать меня. Си заорал на меня.
—  Ты расист! — орал он. — Ты привык к южному рабовладению! Подумаешь, негр пил кофе из его чашки. Идя, линчуй его за это! Возьми своего Уайта, он с удовольствием поможет тебе! И оставь меня в покое!
Фрэнк орал, и по его безумным глазам я видел, что дело ни только во мне или Уиллисе. Что-то другое до продела накалило Фрэнка, напрягло до предела его нервы. Мой приход просто оказался последней каплей. Но я тоже здорово разозлился.
—  Ты нарочно подсунул мне этого черномазого! Я знаю твои штучки! Ты не можешь спокойно спать, если кому-то хорошо. Ты сам тут свихнулся с этими военными преступниками, и тебе просто невыносимо видеть спокойствие других людей!
Я прекрасно понимал, что веду себя недопустимо по отношению к другу, веду себя как подонок, но я взбесиля, и моей выдержки хватали только на то, чтобы не орать, как Фрэнк, а говорить, хотя и повышенным тоном. Остановиться я уже не мог.
А Фрэнк совсем взбеленился и орал почти одну бессвязную брань. Я отвечал ему спокойным, язвительным тоном, но содержание моих фраз было не лучше.
—  Если бы я знал, что ты такой ублюдок, — вопил Фрэнк, — ноги бы твоей тут не было! Теперь я понимаю, почему тебя вышвырнули из НАСА!
Это было уже слишком.
—  Ну и целуй в зад своего вонючего негра! — рявкнул я и ушел, хлопнув дверью так, что в коридоре дружно звякнули и загудели оконные стекла.
Я шел по коридору, не разбирая дороги, и меня трясло от бешенства. Куда я попал?! Тут одни сумасшедшие. Они изобретают изощрённые средства убийства людей и спятили от угрызений нечистой совести. Мой предшественник лечится от безумия. У этого вшивого негра явная мания величия. Маккилси помешался на своем чистоплюйстве, это явный комплекс неполноценности! Фрэнк то хохочет своим ужасным хриплым кашлем, то впадает в беспричинную ярость, то закатывает истерики. Он — самый сумасшедший из всех, кто тут работает. Я давно это подозревал. Нет, я больше на намерен терпеть такое надругательство над моим человеческим достоинством. Уходить отсюда я не собираюсь — мне просто некуда идти больше, но я позабочусь, чтобы здесь навели порядок. В этом бедламе стало невозможно работать.
И я пошел к майору Уайту. Наши приятельские отношения позволяли мне надеяться на его поддержку и помощь. Я чувствовал какую-то внутреннюю симпатию к нему, Уайт тоже проявлял заметное расположение ко мне. О «мушках» я старался не думать. Работа есть работа, и, если бы мы с Уайтом поменялись местами, он бы тоже не стал обижаться на меня. Просто каждый из нас выполняет свои служебные обязанности.
—  Признаться, я давно вас ждал, док, — спокойно проговорил Уайт, когда я рассказал ему об антипатриотических бреднях Уиллиса. — Я не сомневаюсь в вашей лояльности, поэтому могу говорить с вами прямо. В действиях Уиллиса нет ничего, что могло бы заинтересовать секретную службу. В его высказываниях нет ничего, что позволило бы применить к нему одну из имеющихся мер пресечения. То, что он болтает и делает, — не более чем попытка спровоцировать вас на вспышку. Он дьявольски умен, не правда, ли?
—  Он слишком умен для негра, — разочарованно пробормотал я. — Он слишком умен. Я не привык иметь дело с такими умными неграми.
—  Я вполне разделяю ваши чувства, но... — Уайт развел руками. — Придется вам немного потерпеть. Доктор Колинз утверждает, что срочный заказ министерства обороны можете выполнить только вы с Уиллисом, при условии, что будете работать совместно.
Это мне совсем не понравилось. В спокойных словах Уайта я уловил если не угрозу, то серьезное предупреждение. Его слова означали, что мне не дадут выйти из игры. Им всем наплевать на мое человеческое достоинство, на мои чувства, им важно, чтобы я выполнял заказ Великого Партнера. Я чуть не вспылил, но вовремя сдержался. Ведь у меня не было выбора.
Уайт был опытным психологом и правильно понял меня. Он широко улыбнулся.
—  Не смотрите так мрачно на вещи, док. У вас есть чувство юмора. Оно редко в наше сумасшедшее время. Используйте его. Вам необходимо снять нервное напряжение. Прошу прощения, но, по-моему, вы ведете слишком уж аскетический образ жизни. Почему бы вам немного не порезвиться?
Я смотрел на добродушную физиономию Уайта и мне страшно хотелось двинуть ногой прямо в эту улыбающуюся рожу. Значит, «мушки» все-таки работают, и мои разговоры с госпожой Клейн — не тайна для Уайта. Значит, куда бы я ни поехал, с кем бы ни говорил, все мои слова и поступки будут достоянием этих наглецов.
Я улыбнулся.
—  Вы правы, Уайт. Мне очень не хотелось огорчать супругу, но против природы, пожалуй, нельзя идти. Обязательно воспользуюсь вашим советом.
Уайт захохотал.
—  Даю вам слово, док, что об этих ваших амурах не будет знать ни одно частное лицо.
Я вернулся в свой кабинет взвинченным до крайности. Осколки чашки резко белели на темном полу. Я сел в кресло, обхватил голову руками. Мне хотелось завыть от бессилия, от злости, но я представил себе, как будет хохотать Уайт, слушая в своей аппаратуре мои стоны, — и сдержался. У меня нет выбора. Единственная должность, на которую я мог сейчас рассчитывать — это должность профессора-консультанта объекта 00555.
Мой рабочий день давно закончился, а я все еще сидел в своем кресле. Зазвонил телефон. Я поднял трубку. Говорил Фрэнк, но я не сразу узнал его голос.
—  Билл, ради бога, зайди ко мне, если ты в состоянии. Мне надо тебе кое-что сказать.
—  Хорошо, Фрэнк, иду.
Я не сомневался, что Фрэнк сейчас тоже страдает, — оттого, что сорвал на мне зло, причиненное ему кем-то другим.
Фрэнк сидел за своим столом точно в такой же позе, в какой я только что сам находился в своем кабинете. На его столе стояла полупустая бутылка виски. Услышав мои шаги, Фрэнк поднял лицо, и я не узнал своего друга. На меня смотрел изможденный, больной старик. Покрасневшие глаза Фрэнка блестели от слез.
—  Ты прости меня, Билл.
—  Это ты прости меня, Фрэдди. Я не должен был...
—  Ерунда. Я даже не помню, что ты нес. Понимаешь... Вчера от меня ушла Айрин. К этому бритому подонку.
Я не могу сказать, что был ошеломлен драматическим сообщением Фрэнка. Но боль друга — всегда твоя боль. Некоторое время я молчал, осознавая услышанное и обдумывая то, что я сейчас должен сказать другу. Еще когда я нанес свой первый визит супругам Колинзам, у меня сложилось двойственное впечатление об этой семье. С одной стороны, я завидовал Фрэнку, радовался за него: ему удалось покорить очень красивую и очень молодую женщину. О такой жене, я убежден, втайне мечтают все или почти все мужчины в годах. Но я сразу решил, что женитьба на Айрин — рискованный для Фрэнка шаг. Его избранница моложе его на двадцать лет. Это весьма привлекательное, но наверняка легкомысленное и ветреное создание, типичная представительница неисчислимого легиона современных стандартных красавиц, абсолютно эмансипированных девиц без малейших предрассудков и комплексов.
В тот вечер моего первого визита Фрэнк явно хотел показать мне свою очаровательную молодую супругу с самой лучшей стороны, похвастать передо мной своей победой, Айрин, со своей стороны, неплохо, очень неплохо исполняла роль хозяйки дома. Она отлично сервировала стол, оживленно болтала с нами. У нее оказался довольно острый ум. Могло показаться, что Фрэнку, наконец, удалось свить прочное семейное гнездо, если бы весь тот первый вечер я не ощущал на себе пристального взгляда Айрин. И этот ее взгляд не позволил мне уверовать в прочность семейного счастья Фрэнка.
Взгляд Айрин был не то чтобы откровенный, но явно оценивающий. Мне приходилось сталкиваться с такими взглядами женщин и с последствиями таких взглядов. Так смотрят опытные, развратные самки, оценивающие сексуальные качества нового самца. Я подумал тогда с огорчением, что Айрин, наверняка, давно уже наградила моего друга развесистыми рогами и при каждом подходящем случае продолжает любовно и старательно прилаживать к этим рогами все новые и новые отростки. Потому я и старался пореже бывать у них: мне ни к чему осложнения с Фрэнком из-за его жены.
Теперешнее сообщение Фрэнка подтвердило это мое давнее подозрение. Любого мужчину, связавшего свою судьбу с женщиной много моложе его, ждет одно и то же. Ей надоедает спать с человеком, который годится ей в отцы. Она рано или поздно начинает разнообразить свое сексуальное меню. Она может не разрывать своих супружеских отношений формально, — может продолжать поддерживать со своим мужем супружескую близость, продолжать украшать свое привычное и уютное семейное гнездышко, — ведь сейчас разведенной женщине не легко образовать новую семью, — но, супружеское лоно она будет делить не только с мужем.
Я понимал состояние Фрэнка сейчас, после ухода Айрин. И мне казалось, что единственным средством, которое могло бы отрезвить его, была встряска, боль от которой оказалась бы сильнее боли его потери.
—  Билл, помоги мне нажраться... — Жалобно сказал Фрэнк. — У меня сегодня еще есть дела, но я послал их всех к черту. Я вылакал почти полную бутылку, но трезв, как стеклышко. Не берет, хоть убейся.
Он говорил бесцветным, с овсем не пьяным голосом.
—  Давай, — сказал я, — давай нажремся. А завтра ты будешь выть не только от тоски по Айрин, но и от головной боли. Айрин ты этим не вернешь.
—  Не говори мне об этой шлюхе! — крикнул Фрэнк сдавленным голосом. — Сука!... — Он грязно выругался.
Я сел напротив него, положил ноги на стол. Эта американская привычка послужила пищей для миллионов карикатур на американцев. Но никто из тех, кто рисовал эти карикатуры или весело хохотал над ними, не подумал о том, что процент мужчин в Америке, страдающих нарушениями кровообращения нижних конечностей, гораздо меньше, чем в любой другой цивилизованной стране. У американцев медицина очень дорога, и это заставляет их выбирать наиболее гигиенические привычки и образ жизни.
Я взял бокал, плеснул в него капельку виски. Виски у Фрэнка всегда отличное. Я пригубил виски и сказал, глядя на Фрэнка сквозь бокал:
—  Не ругай Айрин. Потом тебе будет неловко за эти слова. Ты же любил ее.
—  Любил! — рявкнул Фрэнк.#Я любил эту... — и он опять грязно и длинно выругался.
—  Ты любил ее, — продолжал я спокойным тоном. — И она любила тебя. Любила, как могла и сколько могла. Теперь она любит другого, Маккилси, но поверь мне, что и ему она рано или поздно наставит рога. Не позднее, чем через год. И это у нее будет продолжаться очень долго, до самой старости, а то и больше.
—  Ей все равно с кем спать, — пробурчал Фрэнк с горечью. — Она никогда никого не любила, кроме себя.
Я полностью в душе соглашался с Фрэнком, но сейчас мне необходимо говорить совсем другое.
—  Это не так, — сказал я, — у нее, наверняка, был богатый выбор.
—  Что верно, то верно, — язвительно усмехнулся Фрэнк, — выбор у нее всегда был, что надо.
—  У нее был богатый выбор, — продолжал я, не обращая внимания на сарказм друга, — но она всем предпочла тебя. Она любила тебя. Она верила, что сумеет стать хорошей женой тебе.
—  Не об этом она думала. Она думала, что будет пользоваться моей чековой книжкой и спать, с кем вздумается.
Я по-прежнему не обращал внимания на его язвительность.
—  А вот о чем ты думал, когда женился на красивой женщине, которая на двадцать лет моложе тебя? — как можно язвительнее спросил я.
Фрэнк вскинулся, но промолчал.
—  Ты ведь знал, на что идешь. Ты знал, что у вас разные дороги. Мы с тобой перевалили хребет и теперь мирно спускаемся в ту долину, где несть печалей и тревог. А она только идет к своей вершине. Она с каждым шагом поднимается все выше, перед ней открываются все новые просторы, к ней приходят все новые силы и желания. Она с каждым шагом видит все дальше, видит все больше. Понимаешь ты меня, глупый мой друг?
Фрэнк тоже положил ноги на стол и сосредоточенно рассматривал свои носки.
—  Это естественный финал, — продолжал я. — Такой конец ждет каждого, кто решится на подобную глупость. Думаешь, мне не хотелось сменить свою Энн на свеженькую девочку? Еще как хотелось, будь уверен. Как по-твоему, почему я не сделал этого?
Фрэнк начал багроветь. Я подумал, что нахожусь на правильном пути. Сейчас Фрэнк взбеленится, ему надо дать наораться, излить в яростном крике свою тоску. Пусть он даже швырнет в меня бутылку. Эта вспышка успокоит его.
—  На что ты надеялся? — говорил я самым презрительным тоном. — Ты думал, что тридцатилетней женщине приятно постоянно обнимать пятидесятилетнего старика, — ведь с ее точки зрения мы с тобой старики! Ты надеялся, что с годами она привыкнет к этому и воспылает новой страстью к шестидесятилетней развалине? Ты думал, что ее устраивает перспектива остаться вдовой в сорок пять или в пятьдесят, когда у женщины практически нет шансов найти новое счастье? Если ты надеялся на все это, то ты просто дурак.
Фрэнк протянул руку к бутылке. Я убрал ноги со стола, чтобы успеть увернутся и дать деру. Фрэнк взял бутылку в руки. Я приподнялся. Фрэнк плеснул виски в бокал и поставил бутылку на место. Я перевел дух.
—  Знаешь, Франк, — миролюбиво сказал Фрэнк, — ты ведь прав. Я сам все это не раз передумал за последние годы. Чего я только над собой не вытворял, чтобы казаться помоложе. Как-то, еще в самом начале, Айрин заметила, что я слишком коротко подбриваю виски, это, мол, старит. Я отпустил бакенбарды, настоящие бакенбарды, и ходил с ними, как идиот, несколько лет. Потом она сказала, что у меня дряблая кожа лица. Я стал два раза в неделю наведываться к косметологу. Массажи, маски, примочки, ванночки, мази, кремы, — много лет! Потом как-то мы отдыхали на море, и она увидела, что у меня массивный торс и тонковатые ноги. Я пять лет платил бешеные деньги спортивному тренеру. Несколько лет я не ел мяса, ни масла, ни сахара. Сидел на растительной диете, чтобы выглядеть помоложе. А Айрин все говорила, что я смотрюсь старше своих лет.
Фрэнк тяжело вздохнул, чокнулся с моим бокалом, залпом проглотил виски.
—  Если бы ты меньше пил... — осторожно начал я, сбитый с толку его философскими рассуждениями, но Фрэнк только махнул рукой.
—  Как ты сам только что говорил, это бы только оттянуло развязку. Да я и пить-то начал по-настоящему только год назад, не больше.
—  Она стала холодна с тобой?
—  Нет, — усмехнулся Фрэнк. — Надо отдать ей должное. Ее темперамента хватило бы на десяток мужчин. Дело совсем в другом. Совсем в другом.
—  В чем? — не понял я.
Мне не нравилось это неожиданное спокойствие Фрэнка. Ему позарез необходима  разрядка во вспышке ярости, а он загнал свою боль в глубину души. И этот разговор о других причинах. Какая причина может быть сильнее поруганной любви? Может, Фрэнк настолько отчаялся, что решил покончить с собой? Если человек твердо решает покончить счеты с жизнью, он вполне может стать покладистым и спокойным в самых драматических ситуациях.
—  Причина та же, по которой я не спешил тащить тебя сюда.
—  Не понимаю, — рассердился я. — Ты недоволен своей работой, но это не означает мировую трагедию. Это обычное явление в научной среде. Многие недовольны своей работой, своим положением, но продолжают работать, потому что у них нет ничего лучшего. Что до меня, то этот самый объект два нуля и так далее меня вполне устраивает. Если бы его еще перенести во Флориду, то я вообще был бы счастлив.
—  Посмотрим, что ты запоешь через год.
—  Менять мотив не собираюсь. Тебя еще никогда не выбрасывали на улицу, вот ты и фордыбачишь.
Фрэнк презрительно усмехнулся.
—  Деньги не пахнут?
—  Не пахнут, — твердо сказал я. — У меня трое сыновей и Энн. Мне некогда нюхать деньги. Я должен делать их. А здесь ты дал мне работу, которую я могу выполнять и за которую мне платят совсем неплохо.
О сыновьях и Энн я, пожалуй, сказал напрасно. У Фрэнка не было детей, а теперь не стало и жены. Фрэнк снова помрачнел. Лицо его скривилось. Мне показалось, что он вот-вот заплачет, но он только жалобно пробормотал:
—  Не наступай мне на любимую мозоль, дружище.
И эта его жалобная фраза вдруг наполнила мою душу жгучим стыдом. Кто я такой, чтобы судить друга, который спас меня от самого унизительного, что только могло ожидать меня в жизни: от безработицы? Что давало мне право говорить с ним в таком тоне: по-менторски, свысока? Фрэнк сейчас в полном отчаянии. Ему надоело работать над средствами убийства людей, пусть даже эти дюди были врагами Оливии или Великого Партнера. В таком положении человеку нужна педдержка близких, а самый близкий человек предал его. И я сейчас поступаю не лучше. Нельзя причинять Фрэнку новую боль. Ему надо помочь. Ему сейчас нужны любимая преданная женщина и тихий уголок. Но где в наше время найти такую женщину и такой уголок?
—  Прости меня, Фрэнк, — сказал я. — Прости. Я свинья. И подонок. Давай лучше еще выпьем. Нам некуда сегодня спешить.
Фрэнк наливал виски в бокалы, а я раздумывал над своими последними словами. Сегодня мне некуда спешить, до уик-энда еще два дня. А в пятницу вечером мне надо ехать в «Северное очарование». Туда должна приехать Энн, чтобы посмотреть кемпинг, хозяйкой которого ей предстоит стать. Там меня с надеждой ждет милая, честная женщина, видевшая в жизни много горя.
Мы чокнулись, Фрэнк снова залпом проглотил виски, а моя рука остановилась на полпути ко рту. Госпожа Клейн — вот кто может спасти моего друга. Она и только она, потому что сама нуждается в помощи и поддержке. Милая, женственная Кэтти, тоскующая по семейному счастью, может стать отличной парой для Фрэнка, душу которого раздирают противоречия и боль. Фрэнку нужны покой, забота и любовь. Кэтти нужны любовь, забота и поддержка.
—  Ты так и не научился пить? — кивнул Фрэнк на мой бокал. В его глазах опять стояла тоска.
—  Фрэнк, — сказал я, — ты сделаешь мне большое одолжение, если согласишься провести со мной уик-энд. Как ты смотришь на это?
—  Если там дают пить, то я согласен, — усмехнулся Фрэнк.
Я видел, что мое предложение для него безразлично. Ему плохо, и он ничего светлого не видел впереди.
—  Думаю, питье для тебя найдется, если ты этого так уж захочешь. Но вполне возможно, что тебе не захочется пить.
Фрэнк сморщил лицо в кислой гримасе.
—  Меня сейчас может утешить только один старый добрый друг, — кивнул он на бутылку. — Хотел бы я знать, что ты задумал?
—  Просто мы с тобой посетим одно место, где ты увидишь хороших людей.
—  Хороших людей, — снова усмехнулся Фрэнк. — Где ты откопал хороших людей в наше время? Что вообще может быть хорошего в грязной клоаке, которая называется нашим миром? Но ты подал мне отличную идею.
Фрэнк замолчал, что-то обдумывая. Я терпеливо ждал.
—  Я поеду на твой уик-энд, — сказал он, — если ты примешь одно мое предложение.
—  Согласен. Выкладывай.
—  Я поеду с тобой, куда ты хочешь, если ты сейчас поедешь со мной. У меня сегодня кое-какие дела, а поскольку я так и не смог нажраться, то покажу тебе кое-что любопытное.
Я очень хотел затащить Фрэнка в «Северное очарование», поэтому без колебаний согласился с его неожиданным предложением.
—  А куда мы поедем? — спросил я.
Фрэнк загадочно посмотрел на меня и нажал какую-то кнопку на своем телефонном аппарате.
—  Да, господин полковник, — раздался приятный мужской голос.
—  Пожалуйста, автомобиль, — сказал Фрэнк, нисколько не смутившись неожиданным для меня титулом полковника. — И пропуск доктору Франку в квадрат 05.
—  Но господин Уайт уже уехал, господин полковник.
—  Это я беру на себя, Филлипс. Когда будет автомобиль?
—  Через десять минут, господин полковник.
—  Спасибо, Филлипс, вы славный парень.
—  Благодарю вас, вы так добры ко мне, господин полковник.
Фрэнк посмотрел на меня. Лицо его было непривычно твердо и сурово.
—  Так ты еще вдобавок и полковник? — удивился я.
—  Не забывай, что я двадцать пять лет служу в министерстве обороны. А ты разве не знал?
Теперь я понял, почему Фрэнк позволял себе такое пренебрежение к представителям секретной службы. Понял, почему секретная служба докладывала ему обо всех моих передвижениях, — по отношению к обычному начальнику лаборатории это не обязательно, я немного знал порядки секретной службы. Я понял, почему Фрэнк вел себя так независимо на этом объекте 00555.
—  Поздравляю, — против воли почтительно сказал я. — А куда мы едем?
—  Ты посмотришь кое-что и понюхаешь, чем пахнут наши деньги.
—  Но, Фрэнк...
Я понял, что Фрэнк хочет показать мне испытания нашего оружия, оружия, которое создавалось здесь, на объекте 00555. Мне совсем не хотелось этого. Одно дело — математическое обеспечение определенных работ, и совсем другое — видеть, во что это обеспечение воплощается. Я совсем не собирался смотреть, как рвутся шариковые или какие там еще бомбы.
—  Ты мне обещал, — сказал Фрэнк твердо. — Другого такого случая просто может не представиться. И ты сам только что говорил, что деньги не пахнут. Рано или поздно ты столкнешься с этим, так уж пусть это сделаю я.
Чтобы успокоить волнение, я выпил виски, и мы с Фрэнком поднялись. Когда мы выходили из кабинета, я вдруг с острой завистью подумал, что и здесь Фрэнк обскакал меня: он имел чин полковника, а мне Милдс предлагал всего лишь погоны лейтенанта.


                ГЛАВА 5

   —  Капитан, тут осталось что-нибудь пожрать? Доктор Франк умирает с голоду. Да и мне не мешает что-нибудь пожевать.
Молодой человек в штатском костюме, которому я только что пожал руку, задумчиво помолчал.
—  Господин полковник, кормежка у нас бывает только после испытаний, в два часа.
—  Думаю, доктору Франку лучше наполнить желудок сейчас, — усмехнулся Фрэнк.
—  Это верно, — засмеялся штатский капитан. — Прошу пройти в столовую, я разбужу повара, а уж разговаривайте вы с ним сами, господин полковник. Вы же знаете этого типа.
Заспанный повар, тощий и длинный, как карикатура на Дон Кихота, с грохотом поставил на стол жестяной солдатский термос, с еще большим остервенением шваркнул нам под нос алюминиевые тарелки и такие же кружки. В тарелках лежало что-то непонятное по виду, но вкусное на запах. Фрэнк не обращал ни малейшего внимание на эту демонстрацию протеста повара, которого мы вырвали из сладкого сна. Он повертел носом над тарелкой.
—  У вас всегда дьявольски вкусная жратва, Олдрин. Если бы сюда еще хлеба, мы были бы счастливы.
Олдрин швырнул прямо на стол несколько кусков хлеба и молча удалился досматривать прерванный сон.
—  Ешь, Билл, нам придется пробыть тут до самого утра.
Мы сидели в длинном и узком помещении, заставленном неуютными, — пластик с алюминием, — столами и такими же стульями. Фрэнк с аппетитом поглощал маисовую кашу со свиной тушенкой. Она и в самом деле оказалась очень вкусной. Мы ели кашу и запивали ее обжигающе горячим кофе. Мне все происходящее казалось нереальным. В это время я всегда уже крепко спал.
—  Я мог бы накормить тебя получше, но ты видел эту толпу лимузинов?
Я молча кивнул, не понимая связи между едой и длинной шеренгой автомобилей во дворе этого «квадрата 05».
—  Сегодня у нас большой день, — продолжал Фрэнк. — Генералы хотят видеть результаты нашей работы за последний год. И твоей работы, учти. Через часок начнутся испытания, а пока генералам наш босс рекламирует наш товар. После испытаний, часа в два, будет настоящий банкет. Тут не только наши генералы, но и представители Пентагона, заметь это.
—  А мое присутствие? — я не совсем понимал, зачем Фрэнк затащил меня в этот самый квадрат, который оказался самым обычным военным полигоном.
—  Ты сопровождаешь члена комиссии министерства обороны, — усмехнулся Фрэнк.
—  Ах, да, я совсем забыл, что ты — полковник. — Боюсь, что в моем голосе все же прозвучала зависть.
—  Ты закончил? — спросил Фрэнк, отодвигая свою тарелку. — Тогда пошли, мы можем понадобиться нашему боссу.
Ярко освещенный зал казался тесным от множества людей в военных мундирах. Такого количества высоких военных чинов в одном место я еще не видел. Мы с Фрэнком протолкались метров на пять от двери, и плотно застряли между широкими полковничьими плечами. Ниже полковников я здесь никого не видел. Впереди тускло поблескивало золотое шитье генеральских мундиров. Стояла почтительная тишина. Где-то впереди солидно басил начальственный голос. Я услышал часто повторяемые слова «эллипс поражения».
—  Пошли вперед, — сказал Фрэнк и принялся решительно продвигаться вперед, раздвигая могучие торсы полковников.
—  Разрешите, господин полковник... Извините, сэр... Прошу прощения, господа... — бормотал Фрэнк, продвигаясь в направлении к солидному баритону.
Голос стал слышен лучше. Я уже различал отдельные фразы.
—  Четыре месяца назад... Прежние расчеты не соответствовали... Блестящее совпадение...
—  Позвольте, господин генерал... Виноват, господин генерал... — бормотал Фрэнк.
Мы пробуравили плотный слой облаченных в мундиры тел. Перед нами открылось свободное от публики пространство. На никелированных и полированных витражах выстроились обтекаемые, тяжелые даже на взгляд предметы, назначение которых понял бы даже ребенок. Перед бомбами, минами и снарядами стоял наш босс, генерал Оверли в полной парадной форме. Он громко говорил, обращаясь к сверкающему галунами генералу огромного роста.
—  Сейчас мы можем гарантировать эллипс поражения. Новая модель расчета позволяет не только оценивать реальную эффективность этой бомбы. Мы смогли теперь выдвинуть обоснованные требования промышленности. Заряд увеличен, и фактическая эффективность бомбы стала равна прежней расчетной. Стоимость бомбы увеличилась на шесть процентов, а поражающая способность — на восемнадцать.
—  Кто, вы говорите, это сделал? — спросил большой генерал трубным голосом.
—  Доктор Колинз и его сотрудники, — небрежно повел генерал Оверли рукой в нашу с Фрэнком сторону, будто знал, что мы находились здесь всегда.
Сверкающая галунами генеральская грудь развернулась в нашу сторону, и Фрэнк тут же сделал несколько твердых шагов вперед. Он щелкнул каблуками лакированных туфель и отчеканил непохожим на свой обычный голосом, вытянув руки по швам:
—  Полковник Колинз, сэр. Начальник лаборатории нестандартного программирования объекта 00555.
Потом Фрэнк деревянно повернулся ко мне и таким же мертвым голосом проговорил:
—  Профессор-консультант лаборатории доктор Франк, сэр.
—  Ваши яйцеголовые недаром получают большие деньги, — одобрительно протрубил генерал. — Только почему они не додумались до этого раньше? Мы потеряли отличный полигон во Вьетнаме. Теперь негде проверять ваши формулы. Придется придумать что-нибудь вместо Вьетнама. — И генерал оглушительно захохотал, страшно довольный своей шуткой. По залу прокатилась почтительная волна одобрительных сдержанных возгласов.
—  Продолжайте, генерал, — сверкающая грудь отвернулась от нас.
Фрэнк прежним твердым шагом прошел на свое место, развернулся, встал рядом со мной. На миг я увидел его побелевшие глаза. Он явно сдерживал бешенство.
Наш босс подошел к массивному снаряду.
—  Это еще одна наша новинка, — в голосе Оверли прозвучала нескрываемая гордость. — Здесь нам удалось реализовать два несовместимых ранее достоинства. Форма осколков такова, что почти наверняка останавливает противника. Но самое главное, господа... — Наш босс сделал многозначительную паузу. — Любое ранение таким осколком — смертельно.
Легкий шум прокатился по залу. Сверкающий собеседник генерала Оверли почтительно наклонил голову, выражая крайнюю заинтересованность.
—  Нам удалось подобрать такое сочетание металла и взрывчатки, что осколки раскаляются до красного каления. При контакте с ними биологический материал обугливается, продукты распада тканей попадают в организм, и противник погибает от интоксикации, от гангрены.
Я почувствовал, что недавно съеденная маисовая каша со свиной тушенкой просится обратно. Резко закружилась голова, в глазах потемнело. Я судорожно уцепился за стоящего рядом человека, чтобы не упасть.
—  В чем дело, сэр? — раздался негромкий недовольный голос.
Я с трудом преодолел слабость, посмотрел на своего невольного спасителя. Передо мной с брезгливой миной стоял мой бывший шеф из Вычислительного Центра НАСА Милдс!
—  О, вот так встреча! — потеплевшим голосом сказал Милдс. — Рад за вас, доктор. Это — тоже ваша работа? — кивнул он на витражи.
—  Добрый вечер, полковник! — искренне обрадовался я. Милдс оказался единственным знакомым мне человеком в этой толпе больших чинов. Значит, Фрэнк говорил правду, что здесь есть представители Пентагона. К Милдсу у меня сохранились самые теплые чувства, ведь совсем недавно он искренне хотел помочь мне, — в меру своих полковничьих возможностей.
—  Вы невнимательны, доктор, — тихо засмеялся Милдс и покосился на свой погон.
—  Поздравляю вас, господин генерал!
—  Благодарю вас, как дела?
—  Благодарю вас, все отлично. Скажите, пожалуйста, генерал, вы тоже ушли из НАСА?
—  О, нет. Мое пребывание в НАСА не было случайностью. Сейчас у нас неплохо идут дела. — Милдс понизил голос до тихого шепота. — Я всегда считал вас самым умным из яйцеголовых, которые работали со мной. И вижу, что не ошибся.
—  Право же, я не заслуживаю такой лестной оценки.
—  Пустое, я разбираюсь в людях. Прошу вас, док, завтра утром зайти ко мне. Я тут у вас в шестьдесят третьем номере. Мне надо кое-что сказать вам.
—  Благодарю вас, генерал. Обязательно буду.
Вокруг все вдруг зашевелились. Меня плотно притиснули к Фрэнку. В образовавшемся проходе к двери двигался верзила-генерал, следом шел мой босс. Остальные генералы толпой потянулись за ними. Полковники почтительно ожидали своей очереди. Мы с Франком вышли из зала последними.
—  Ну и как? — Фрэнк искоса посмотрел на меня.
—  Это ужасно!
—  Ужасно не это. Ужасно то, что люди к этому привыкают. И ты привыкнешь. Пошли, нас могут забыть и потерять.
Длинная вереница автомобилей долго тянулась по узкой бетонной дорожке. Мы с Фрэнком сидели в одном из последних джипов, меня прижало к холодному борту твердое полковничье плечо. Снопы света от фар вырывали из мрака голые кусты, запорошенные первым снегом болотистые полянки. Наконец, колонна остановилась. Я вывалился из джипа и стоял, не зная, что делать дальше. Меня обтекали полковники.
—  Пошли. — Фрэнк тронул меня за руку.
Мы вошли в бетонный капонир. Массивная металлическая дверь с тяжелым гулом захлопнулась за моей спиной. В капонире было так же тесно, как и в зале. Где-то мягко, но мощно гудели вентиляторы, легкий сквозняк обдувал лицо.
—  Что тут делается? — спросил я у Фрэнка.
—  Сейчас будут испытания в условиях, максимально приближенных к реальным, — буркнул Фрэнк.
Впереди что-то бубнил голос генерала Оверли, но я не мог различить ни одного слова.
—  Там у них телевизоры и всякая оптика, — продолжал бубнить Фрэнк, — а мы с тобой, как идиоты будем стоять тут. Но это недолго. Потом вся толпа пойдет на место.
—  А что будут испытывать?
—  Почти все, что ты видел в зале, — нехотя сказал Фрэнк. — Но Пентагон больше всего интересуют две наши новинки: новая шариковая бомба и осколочная мина. То, к чему приложил руку и ты. Можешь гордиться, твоя работа понравилась.
—  Я занимался только математической стороной.
—  Вот и я о том же толкую, — буркнул Фрэнк и замолчал.
Мы стояли в тесноте почти полчаса. Впереди продолжали бубнить голоса, окружающие нас полковники вполголоса переговаривались. Мне все это здорово надоело. И вдруг стало тихо, так тихо, что снова стало слышно дыхание вентиляторов. Все напряженно ждали чего-то.
Легонько дрогнул бетонный пол. Еще раз. И еще раз. Мне казалось, что какой-то великан с чудовищной силой бьет огромной подушкой по нашему капониру. Потом удары прекратились. Полковники зашевелились, меня снова притиснули к шершавой бетонной стене. У двери образовался проход, и по нему шли генералы. Дверь с видимой натугой стала открываться, и сквозь щель в капонир ворвался далекий истошный визг. Визг напоминал не то захлебывающийся плач испуганного младенца, не то ликующий вопль мартовского кота.
—  Что это? — в недоумении спросил я Фрэнка.
—  Свиньи, — с отвращением бросил он.
—  Какие свиньи? — удивился я.
—  Увидишь.
Фрэнк не смотрел на меня, он явно не был расположен к разговору. Я счел за лучшее не приставать к человеку.
Мы шли в самом конце длинной процессии по узкой бетонной дорожке между валиками счищенного снега. Сбоку меня слепили лучи прожекторов, выбивая слезы из глаз. Наверное, я все-таки простыл на этой прогулке по полигону в сырой, морозной ночи. Мои туфли все-таки не приспособлены для длительной ходьбы по снегу.
Отчаянный визг впереди все продолжался, он становил громче и громче по мере нашего приближения. Потом в той стороне что-то резко хлопнуло, визг оборвался. Наступила тишина, и в этой тишине стал слышен слитный шум, напоминавший мне морской прибой. Это шлепали по бетону полковничьи ботинки.
Мы вышли на обширное ровное поле, покрытое неглубоким снегом. Полковники рассыпались по открытому пространству, залитому яркими лучами прожекторов. Впереди толпились люди в военной форме. Они рассматривали что-то под ногами, жестикулировали.
—  Пошли туда, — буркнул Фрэнк, и мы зашагали по снегу. Мои открытые туфли сразу же наполнились снегом, и я всерьез стал опасаться, что завтра слягу от простуды. Только этого мне не хватало. Хотя на объекте 00555 нас обслуживали военные врачи бесплатно, — это входило в условия контракта, — но лучше не попадаться врачам в руки, меня этому с детства учил отец.
Мы подошли к толпе военных. Они стояли широким кольцом, и в середине этого кольца резко чернела на снегу большая воронка с размытыми краями. Я увидел разбросанные вокруг нас какие-то тугие серые мешки. Некоторые из мешков были густо измазаны чем-то черным и блестящим. Глава военной делегации стоял возле одного мешка и легонько пинал его носком тяжелого ботинка. Потом он присел на корточки, что-то посмотрел, поднялся и отошел.
Кольцо военных распалось. Генералы и полковники бродили вокруг воронки, останавливались возле мешков, что-то рассматривали, переговаривались. Фрэнк направился к воронке. Я уныло побрел за ним и вдруг остановился как вкопанный.
Передо мной лежал не мешок. Передо мной лежала свинья. Обыкновенная миннекотская свинья фунтов на четыреста. Ее буквально изрешетили осколки. Рыло у свиньи оторвано. Из вспоротого брюха вывалились лопнувшие внутренности. Задних ног у свиньи не было. От свиньи исходил тошнотворный смрад. Меня от этого смрада чуть не стошнило. Я непроизвольно отшатнулся и успел заметить, что передние ноги свиньи перехвачены чем-то вроде наручников и привязаны к невысокому металлическому столбику.
Фрэнк молча потянул меня за рукав. Я побрел за ним, борясь с тошнотой от мерзостной свиной вони. Фрэнк остановился. У наших ног лежала еще одна свинья. Собственно, свиньи как таковой уже не было. На снегу лежала большая свиная голова, а от нее тянулся широкий, перекрученный лоскут кожи, густо залитый кровью. Я отшатнулся. Под ногами что-то жирно чавкнуло. Я посмотрел вниз. Из-под моих ног змеились глянцевые тугие кишки. Я почувствовал, что сейчас упаду и поспешно присел на корточки, чтобы побороть дурноту. Я прижал голову к коленям, обхватил ее руками. Рядом звучали голоса.
—  Неплохо, а?
—  Но здесь не больше десяти ярдов.
—  По расчетам убойный радиус семьдесят ярдов. Представляете, в радиусе семидесяти ярдов — ничего живого!
—  Реклама, генерал. Я помню первые шариковые. Они хороши против толпы. А все эти красные имеют обыкновение зарываться в землю. И мы никак не можем отучить их от этой дурной привычки!
Надо мной захохотали. Потом саркастический голос произнес:
—  Вряд ли эта штука пойдет в Ливане. В условиях городского боя...
—  Т-с-с... Пойдемте, генерал. Видите, все двинулись. Мы можем отстать.
Голоса удалились. Я с трудом выпрямился. Дурнота ослабла, и я уже мог стоять. Фрэнк внимательно смотрел на меня, лицо его казалось мрачнее, чем раньше.
Я осмотрелся. У воронки остались мы одни. По залитому светом полю от нас удалялась толпа. Мы с Фрэнком побрели следом. Фрэнк упорно молчал. Я тоже молчал, я испытывал некоторый стыд за свою слабость. Мы прошли ярдов триста и остановились. Толпа разбрелась вокруг. Я посмотрел вперед и не поверил своим глазам. Ярдах в пяти впереди на снегу лежал голый человек. Меня будто подтолкнула к нему какая-то сила, я против своего желания подошел к нему. Передо мной лежал навзничь труп человека. От него явственно тянуло горелым мясом.
Я стоял возле трупа, и незнакомое мне прежде любопытство заставляло меня жадно рассматривать его. Это было когда-то женщиной. По фигуре я понял, что женщина сравнительно молода. Лицо трупа раздроблено, и сквозь черную обугленную массу влажно блестели осколки белых зубов. Живот трупа был разворочен, и обугленные внутренности распластались по округлым бедрам. Крови не было.
—  Не тошнит? — сдавленным голосом спросил Фрэнк.
—  Нет, — с искренним удивленьем ответил я. — Откуда это?
—  У нас договор с моргом в Далате. После испытаний их отправят обратно, там приведут в порядок и выдадут безутешным родственникам.
Меня внезапно вырвало. Минут пять я корчился в мучительных судорогах. А рядом заходился хриплым кашлем Фрэнк. По-моему, у него началась истерика.
Утром я проснулся поздно. Страшно болела голова, все суставы ломило. Наверное, я здорово простудился на этой дурацкой прогулке по дохлым свиньям и трупам. Я с трудом заставил себя встать. Мысленно я ругался самыми грязными словами, ругался на психопата Фрэнка, затащившего меня на этот дурацкий полигон, на верзилу-генерала, на нашего босса, на свежеиспеченного генерала Милдса. Добравшись до Милдса, я заставил себя успокоиться. Я вспомнил, что Милдс назначил мне свидание сегодня утром. Я заставил себя думать о том, что нет ничего губительнее для человека, чем неразделенные отрицательные эмоции. С помощью этой мысли и таблеток я окончательно пришел в себя и отправился искать Милдса. Я догадывался, зачем он хотел видеть меня. Мне казалось, что он неспроста хвалил мой интеллект.
К двери шестьдесят третьего номера я подошел в полной физической норме. Ночные события отодвинулись на задворки памяти. В конце концов, любую технику надо испытывать в условиях, максимально приближенных к реальным. Я сам не раз с увлечением смотрел по телевизору захватывающие испытания новых автомобилей с манекенами вместо водителя. Кто поручится, что и там роль манекенов играют не трупы? Человек и после смерти может помогать делать деньги. Ничего ужасного в этом нет, хотя это и неприятно.
И постучался, услышал разрешавший возглас и вошел в номер. Милдс встретил меня буквально с распростертыми объятиями. Выглядел он прекрасно: весь в хаки с лампасами и генеральскими погонами.
—  Дорогой доктор Франк, давно жду вас. Даже проверил качество французского коньяка, который приготовил именно для этой встречи. И чего только люди находят в этом пойле? Когда пьешь, — першит в горле, а утром — трещит голова. Попробуйте-ка, доктор, может вы, как ученый муж, оцените продукцию лягушатников?
Мы выпили. По-моему, коньяк был отличным. Я так и сказал Милдсу. Он захохотал.
—  Вы импонируете мне. Любой на вашем месте из уважения к генералу стал бы плеваться и ругать французов! А вы — парень что надо. Давайте еще. Коньяк и в самом деле отличный.
Мы выпили еще.
—  Мне говорили, что вы вчера тоже оказались не совсем в форме, а?
Я, кажется, покраснел. Мне опять стало стыдно за свою вчерашнюю слабость. Чтобы скрыть смущение, я спросил:
—  А почему — тоже?
Милдс снова захохотал. У него было отличное настроение.
—  Вчера один из ваших генералов вывернулся наизнанку, как и вы. Босс загнал его под домашний арест, — за недостойную воина слабость. Картина для оливийской армии, а?
—  Я не ожидал... — пробормотал я.
—  Пустое. Все проходят через это. Человек есть человек. Двадцать лет назад я тоже проявил слабинку. Был я тогда желторотым лейтенантом. Попал во Вьетнам на F-104. Мы обработали напалмом пару деревень, а потом командир эскадрильи, капитан Хокинс, — отличный парень, жаль, его через пару месяцев сбили красные, — повез нас в одну из этих деревень. Он называл это осмотром дела рук своих. Со мной было четверо желторотых. Ох, и выворачивало нас! Я неделю ничего не мог есть, по ночам кошмары мучили, меня трясло всего. А Хокинс только ухмылялся: мол, все в порядке, теперь — иммунитет на всю жизнь. И верно. Чего только потом мне не приходилось видеть, — больше ни разу даже не мутило. Давайте, док, выпьем за ваш иммунитет.
Мы снова выпили. Для меня доза уже оказалась вполне достаточной, а Милдс, казалось, не замечал действия коньяка. Спиртное расслабило мои нервы. Мне стало приятно, что я сижу и беседую с влиятельным человеком из Пентагона.
—  Собственно, док, у нас сегодня будет недолгий разговор. Помните, я предлагал вам работу в американской армии?
—  Да, генерал. И я очень признателен вам.
—  Пустое. Сейчас я хочу снова вернуться к той же теме.
—  Искренно благодарю вас, генерал. Но...
Милдс засмеялся.
—  Вы забываете, что у генерала возможности не в пример больше, чем у полковника. Смена полковничьих погон на генеральские, — это не просто очередной шаг по служебной лестнице. Это, как говорят марксисты, небольшая революция в эволюции.
Милдс с заметным удовольствием говорил на эту тему. Он еще не успел привыкнуть к своему генеральскому положению.
—  Короче, док, условия такие. Вы получаете чин майора армии США. При определенных усилиях с вашей стороны и при некоторой моей помощи вы года через два-три будете полковником. Сейчас от вас требуется принципиальное согласие. Если вы его даете, то мне потребуется некоторое время, скажем, пара месяцев для решения некоторых организационных вопросов. Потом мы с вами снова встречаемся. Если вы к тому времени не измените своего решения, то я ознакомлю вас с предстоящей вам работой. При этом американское подданство вы получите одновременно с чином.
—  А если я передумаю?
Я понял, что мне предстоит снова пройти проверку на лояльность, вторую за этот год. Значит, речь идет об очень серьезных вещах.
—  О, как говорится, ради всех святых. Это ваше чисто личное дело. Конечно, мне будет жаль, если вы передумаете, но... Так что вы скажете?
—  Прежде всего, благодарю вас, генерал, за неизменную поддержку...
—  Пустое. — Милдсу понравилась моя почтительность.
—  Но мне надо переговорить со своей супругой. Ведь она осталась во Флориде.
—  Я знаю. Да, без супруги решать такие вопросы не следует, особенно в наши годы. Кстати, я совсем забыл: место вашей новой работы будет рядом с прежним.
Милдс многозначительно замолчал, и я понял, что уточнять не следует.
—  Думаю, в таком случае моя супруга возражать не будет, — сказал я. — Поэтому на ваше любезное предложение я могу сейчас дать принципиальное согласие.
—  Отлично! — Милдс с удовлетворением потер ладони. Мой ответ еще больше улучшил его настроение. — Давайте спрыснем нашу неофициальную сделку! Так говорите, коньяк отличный?
Я понял, что моя аудиенция закончена. Мы выпили. Я поднялся, еще раз искренне поблагодарил генерала Милдса и ушел.


                ГЛАВА 6

   Вертолет земноводной расцветки направлялся к Северному озеру. На этот раз со мной летел Фрэнк, и из уважения в его полковничьему чину нам предоставили транспорт до самого места назначения. Пилоты направлялись в Далат, они должны высадить нас у «Северного очарования» и подобрать на обратном пути.
Фрэнк выглядел неважно. После памятной ночи Фрэнк без передышки пил, и я боялся, что господа Клейн не одобрит мой тайный замысел. Она очень строго относилась к этому мужскому пороку. Наш пилот громко насвистывал предосудительные песенки Фолкрока. Штурман непрерывно курил сигарету за сигаретой. По-моему, они были начинены марихуаной, потому что уже в середине полета я почувствовал прилив беспричинного оптимизма, На Фрэнка дым марихуаны не действовал. Он пребывал в мрачном раздумье, молчал и не отрывался от иллюминатора.
Под нами проплывали заснеженные поля, расчерченные квадратами лесополос, черные извилистые речушки, еще не схваченные льдом, круглые озера. Потом впереди замаячили пологие холмы, показалась беспредельная серо-голубая поверхность Северного озера. Пилот-меломан повел вертолет на снижение, и я увидел знакомую, раскрашенную в яркую шахматную клетку крышу «Северного очарования». Мы приземлились в сотне ярдов от ворот кемпинга. Фрэнк договорился с пилотами о времени встречи, и мы вышли из вертолета. Двигатель взревел, винт обдал нас настоящим снежным ураганом, и вертолет быстро полетел вдоль береговой линии на запад.
Мы с Фрэнком не спеша шагали по неглубокому снегу к кемпингу. Фрэнк озирался с каким-то озлоблением.
—  Ну и дыра. Затащил ты меня. Тут и слова такого никто не слышал: виски.
—  Если не будешь хандрить, будет тебе и виски, и многое другое, — пытался рассеять я дурное расположение духа своего друга.
Нас должны встречать две женщины: госпожа Клейн и моя Энн. Я в последние дни задал работу телефонным линиям, созвонился с Энн, с госпожой Клейн и надеялся, что встреча окажется приятной.
На высокой веранде кемпинга стояли две женщины в меховых шубах. Когда мы вошли во двор, они спустились с крыльца и направились к нам. Инициативу представления я взял на себя.
—  Как дела, госпожа Клейн? Надеюсь, вас не шокирует наш
налет?
—  Благодарю вас, доктор Франк. Я очень рада вам. Сейчас клиентов немного, поэтому вам будет уютно. Буду счастлива, если уик-энд в «Северном очаровании» понравится вам.
Взаимные представления заняли минут пять. Госпожа Клейн всегда выглядела привлекательно, а сейчас в норковой шубке и канадских соболях она была просто неотразима. Я поверил, что ее приветливость и чуткость сумеют пробить ледяной панцирь меланхолии Франка. По крайней мере, он сразу начал улыбаться и разразился каким-то банальным комплиментом. Это успокоило меня: обычно мой друг не отличался галантностью.
Когда Фрэнк здоровался с Энн, он уже улыбался во весь рот. Я не видел Энн почти полгода, и сейчас она меня приятно поразила. Мы привыкаем к внешнему облику своих близких и перестаем замечать их достоинства и недостатки. Энн заметно посвежела. Трудно поверить, что она — мать троих взрослых сыновей. В манто и шапке из русских соболей она казалась мне величественной северной королевой, снисходительно принимающей посланцев из отдаленных провинций.
Они с Фрэнком едва были знакомы двадцать лет назад и не питали друг к другу особо теплых чувств. Но сейчас Энн протянула Фрэнку руку с самой теплой улыбкой, будто снова встретила старого друга.
—  Вы нисколько не изменились, дорогой Колинз, — сказала Энн, и я удивился, какой приятный голос у моей жены. — Я вас именно таким и помню.
—  Неужели я и в молодости выглядел такой же развалиной? — пробормотал Франк, пытаясь неуклюжей шуткой скрыть свою растерянность перед величественно красивой дамой. Рот его сам собой растянулся в радостной улыбке. — Страшно рад за Билла, ему здорово повезло с супругой. Вы так прекрасны, что если бы не Билл, я бы влюбился в вас и начал волочиться за вами.
—  Это никогда не поздно, — лукаво проговорила Энн.
Фрэнк покраснел, как мальчишка, а я вдруг почувствовал в сердце острые уколы ревности. Энн заметила наше состояние и весело рассмеялась.
—  Думаю, мы подружимся и долго будем с удовольствие вспоминать этот уик-энд.
Фрэнк начал какой-то запутанный комплимент, а я обратился к хозяйке кемпинга.
—  Дорогая Кэтти, доктор Колинз неважно себя чувствует. Ему последнее время пришлось невероятно много работать. Нам с вами необходимо поставить его на ноги.
Фрэнк не дал госпоже Клейн раскрыть рот.
—  Билл, наши милые дамы могут подумать, что я и в самом деде ни на что не годен. — Энергично запротестовал Фрэнк. — Держу пари, что загоню вас всех на лыжах.
—  Охотно верю, — вмешалась госпожа Клейн. — Но вначале вы должны повиноваться мне. Вы мои гости, и я не могу допустить, чтобы один из моих клиентов умер от недоедания.
—  Буду счастлив выполнять все ваши предписания. — Фрэнк поклонился так галантно, что я и обе женщины рассмеялись.
Госпожа Клейн повела нас в приготовленные номера. Мы с Энн пропустили хозяйку и Франка вперед. Энн легонько прижалась ко мне.
—  Я очень рада, милый, — шепнула она, прикрыв на миг глаза. — Мы так давно не виделись. Ты заметно посвежел.
—  Ты отлично выглядишь, дорогая, — тихо ответил я и погладил ее по плечу.
—  Тс-с, — Энн с заговорщицкой улыбкой прижала палец к моим губам и повлекла меня в помещение.
После обеда Энн и Фрэнк уехали на автомобиле госпожи Клейн в горы, покататься на лыжах. Мне очень хотелось поехать с ними, подышать здешним чудесным воздухом, но мне предстоял нелегкий разговор с госпожой Клейн. Мы сидели с ней у камина в гостиной. Я потягивал арбузный сок. Разговор лился сам собой. Я внимательно смотрел на госпожу Клейн, вспоминал все наши встречи и убеждался, что не ошибся, затащив сюда Фрэнка. Если они поладят, то госпожа Клейн будет отличной женой и другом Фрэнку. Она достаточно красива, элегантна и воспитана, чтобы достойно представлять доктора Колинза в любом обществе. Ее женские качества, насколько я мог судить, заставят Фрэнка выбросить из головы все его дурацкие мысли и сомнения. А характер госпожи Клейн, мягкий, но настойчивый, добродушный, но решительный, окажется лучшим лекарством для его истерзанной сомнениями и противоречиями души.
Когда мы пришли к единому мнению по поводу «страшных» романов Вулфа, госпожа Клейн легонько вздохнула и с милой, но немного грустной улыбкой спросила меня:
—  Сознайтесь, дорогой Билл, что вы приехали ко мне с неутешительными вестями и не знаете, как позолотить горькую пилюлю?
—  Ваша проницательность, дорогая Кэтти, делает вам честь, хотя сейчас вы не совсем правы.
—  О, Билл, не утешайте меня. Я знаю мужчин. Вы всегда берете быка за рога, если уверены в успехе. А когда есть хоть малейшие сомнения, вы мнетесь и не решаетесь начать разговор.
—  Вы — самая умная женщина, которую я когда-либо встречал, — с легким поклоном ответил я.
—  А ваша супруга? — лукаво спросила госпожа Клейн и шутливо погрозила мне пальцем. — Такие комплименты мужчина может говорить женщине только в определенных обстоятельствах...
Как обычно, госпожа Клейн произносила слова «мужчина» и «женщина» с каким-то интимным оттенком голоса. Эта ее фраза могла бы показаться фривольностью, если бы не улыбка моей собеседницы. Так обычно говорят женщины кокетливые. Но госпожа Клейн не была кокеткой. Ее откровенность исходила из уверенности в высоких нравственных качествах собеседника и ненавязчиво подчеркивала это. Как и прежде в таких случаях, ее прямолинейность исполнила меня приятной гордостью за то, что мы с ней, представители противоположных полов, можем свободно обсуждать любые, даже щекотливые вопросы, нисколько не роняя нравственности друг друга. Я еще раз подумал, что это качество госпожи Клейн будет особенно необходимо моему другу.
—  Я тронут вашим доверием, Кэтти, — сказал я, и госпожа Клейн слегка опустила глаза, всего на миг. — Но вы правы лишь частично. Мое предложение не может быть реализовано, это вы верно угадали.
Госпожа Клейн ничем не показала, что мой ответ разрушил ее многолетнюю мечту. С обычной милой улыбкой она спросила:
—  Вашей супруге не понравился мой кемпинг?
—  Мы с ней еще не говорили на эту тему. Дело в том, что у меня изменились обстоятельства. Мне предлагают работу в Америке, возможно, во Флориде. У меня нет сил отказаться от этого предложения.
—  И не отказывайтесь, — строго сказала госпожа Клейн. — Я очень рада за вас, Билл. Я рада за вас, хотя мне грустно, что наши редкие встречи прекратятся. Мне будет очень не хватать вас.
—  Мне тоже грустно, что наши встречи прекратятся, Кэтти. Но... — Я многозначительно поднял палец, — У меня в запасе есть кое-что, слегка компенсирующее мой отказ.
—  Я так благодарна вам, Билл. Только не мучьте меня, говорите немедленно, что там у вас еще за душой? Не забывайте, что дразнить любопытство женщины опасно.
—  Дорогая Кэтти, от вас требуется только обещание не причинять мне физического ущерба после моих слов.
Госпожа Клейн рассмеялась, потом задумалась.
—  Я догадываюсь, зачем вы привезли сюда вашего друга. Ведь это — смотрины, да?
—  Милая Кэтти! — воскликнул я в сильном изумлении. — Вы ясновидящая. С вами страшно говорить. В этом отношении Фрэнк тоже часто пугает меня своей способностью читать мои мисли. Вы правы, Кэтти, хотя доктор Колинз еще не догадывается о своей роли здесь.
—  Вы противоречите себе, Билл. Если доктор Колинз так проницателен, то он уже раскусил ваши хитроумные замыслы.
—  Увы, Кетти, боюсь, вы правы. И это меня пугает. Во Фрэнке сидит бес противоречия, он будет упрямиться, как мул, будет отказываться от своего счастья, лишь бы не чувствовать себя марионеткой в наших руках.
—  Я его понимаю, — задумчиво сказала, госпожа Клейн. — Если бы я родилась мужчиной, я поступала бы точно так же. Нам, женщинам, слишком часто приходится уступать воле мужчин. Но вы уверены, Билл, что со мной ваш друг обретет долгожданной счастье?
—  С вами любой мужчина будет счастлив, дорогая Кетти.
—  О, и вы были бы счастливы со мной, — с легкой грустью проговорила госпожа Клейн. — Мы оба были бы счастливы. Что поделаешь. — Она вздохнула и улыбнулась.
—  Увы, я связан с Энн и могу сказать, что эти узы не кажутся мне обременительными. Вы видите, дорогая Кэтти, что я предельно откровенен с вами.
—  Благодарю вас, Билл. Мы с вами всегда понимали друг друга. Я догадалась о роли вашего друга, как только вы представили его мне. На первый взгляд он производит приятное впечатление. Но ведь он, кажется, пьет? — И госпожа Клейн с тревогой посмотрела мне в глаза.
—  Кэтти, поверьте, Фрэнк пьет недавно. У него серьезные неприятности в жизни. Да и работой он последнее время недоволен.
—  От него ушла жена?
—  Да.
—  Они еще не разведены?
—  Нет.
—  И сейчас ваша супруга готовит его так же, как вы готовите меня?
—  Да.
—  Вы думаете, она сумеет преодолеть его упрямство?
Я рассмеялся.
—  Кэтти, вы не знаете Энн. Я сам не решился говорить с Фрэнком. Она сумеет найти слабое место в ледяном панцире недоверия Фрэнка.
Госпожа Клейн некоторое время сидела, задумчиво покачивая красивой головой. Потом ее тонкое лицо осветилось мягкой улыбкой.
—  Я верю вам, Билл. Мне утомительно мое одиночество. Самое страшное, что может случиться с женщиной, — это остаться вдовой во второй половине жизни, когда почти нет шансов на новое счастье.
Я вспомнил труп на полигоне, и мне захотелось возразить моей собеседнице. Но я промолчал. Каждая женщина считает свою беду самой серьезной. И возможно, так и должно быть. Для каждого человека свои чувства, свои интересы — самые серьезные.
—  Как всегда, вы правы, Кэтти. Но сейчас судьба протягивает вам свою дарующую руку. И ваша воля — принять ее или оттолкнуть. Я настолько уважаю вас, что в любом случае не смею настаивать. Если вы не возражаете, я расскажу вам о своем друге.
—  Я с удовольствием послушаю, — улыбнулась госпожа Клейн.
—  Фрэнк очень доверчивый и легко ранимый человек. Я знаю его почти тридцать лет. Он в последние годы сильно изменился, жизнь крепко обкатала его. Раньше он не был таким мрачным пессимистом, скорее ярым оптимистом и патриотом. Я не знаю, когда он заблуждался: тогда или сейчас. С женщинами ему не везло. Мы вместе ухаживали за одной девушкой. Она предпочла его. Но в последний момент свадьба расстроилась. Она вышла замуж за процветающего адвоката. Фрэнк глубоко переживал ее измену. Я с ним после этого долго не встречался. Не знаю, как он жил, но он женился только в сорок пять. Айрин была на двадцать лет моложе его.
—  Ее звали Айрин? — живо спросила госпожа Клейн, — Она красива?
Я помялся. Айрин была очень красива, но надо ли говорить об этом госпоже Клейн?
—  Конечно, она очаровательна, как бывает очаровательна любая женщина в двадцать пять. Она очень энергична. А Фрэнк к тому времени уже стал известным ученым в своей области. Да и внешность его, по-моему, не вызывает отрицательных чувств.
—  Да, он приятен, хотя и кажется старше своих лет. У него очень одухотворенное лицо. Он любил ее?
—  Он искал утешения и покоя. К женитьбе он уже успел во многом разочароваться.
—  Я понимаю его...
—  Поэтому я привез его к вам. Мне казалось и кажется сейчас, что вы необходимы друг другу. Вы оба дороги мне, и я искренне хочу счастья каждому из вас.
—  О, Билл! — с улыбкой воскликнула госпожа Клейн. — Я вовсе не считаю себя слабой женщиной!
—  Кэтти простите, я не хотел вас обидеть. Разве не помните, как я всегда восхищался вашей стойкостью к жизненным невзгодам? Вы удивительно сильная женщина. С вами любой мужчина будет счастлив.
—  Благодарю вас. Вы давно уловили мою слабость к комплиментам.
—  Кэтти...
—  Я шучу, Билл. Что касается меня, то я предпочла бы, чтобы со мной были счастливы вы.
Кэтти легонько положила свою ладонь мне на колени. Я осторожно взял ее руку и поцеловал. Пальцы Кэтти слабо дрогнули. Она легонько высвободила свою руку, вздохнула.
—  Не надо ничего говорить, дорогой. Я ведь тоже хочу, чтобы вы были счастливы, пусть не со мной.
Она поднялась. Я тоже встал.
—  К сожалению, у меня дела, дорогой Билл. Мне необходимо идти.
—  Но вы простите меня, что я отнял столько вашего времени?
—  Не только прощаю, но и благодарю вас. Когда наши спортсмены вернутся?
—  Думаю, не раньше, чем через час.
—  Прошу вас передать им мое приглашение на чашку кофе.
—  Благодарю вас.
Мы раскланялись. Мне захотелось побродить по свежему снегу, подышать здешним удивительным воздухом.
Хорошо расчищенная дорожка привела меня в ту самую рощу, где мы с госпожой Клейн обменялись единственным поцелуем. Здесь дорожка разветвлялась на несколько тропинок, затейливо петляющих между соснами. Я много лет не видел снега и сейчас с наслаждением брел между светло-коричневыми стволами, которые поднимались из сверкающего снега. Опьяняюще свежий воздух ранней северной зимы был насыщен ароматом хвои и смолы. Легкий морозец приятно освежал голову. Снег сиял неправдоподобной белизной. От сосен тянулись тонкие голубоватые тени.
Я свернул с тропинки и побрел прямо по снегу, с радостным смущением нарушая нетронутый ничьими следами белоснежный покров. Меховые сапоги мягко тонули в пушистом снегу. Каждый шаг сопровождался легким поскрипыванием. Меня охватило состояние легкой восторженности, какое бывает у детей в сочельник. Я забыл обо всех неприятностях. Мне вдруг отчаянно захотелось остаться тут, в этом северном очаровании, остаться и просто наслаждаться жизнью, не думать ни о завтрашнем дне, ни о деньгах, ни о возможных невзгодах. Я даже не удивился, когда понял, что мне почти безразлично, кто будет разделять мою счастливую жизнь здесь: Энн или Кэтти. С Энн мы прожили четверть века, вырастили троих сыновей. А госпожа Клейн подарила мне это счастье покоя, открыла мне высокую нравственную красоту души зрелой женщины.
Я прислонился спиной к мохнатому  стройному стволу. От меня к тропинке тянулась неровная цепочка следов, я каждый из них казался залитым голубоватым полумраком. Невдалеке защебетала невидимая птица. Когда я последний раз слышал щебетанье птиц?
Я вдохнул всей грудью пьянящий морозный воздух и медленно выдохнул его. Мечты о покое в «Северном очаровании» несбыточны. За последний год меня второй раз подвергают проверке на лояльность. Я занимаюсь делом, прямо связанным с военной мощью нашей страны. Меня приглашают на работу, требующую еще большей конфиденциальности, на работу в Армию США. Если я сейчас захочу вдруг уйти на покой, мне просто не позволят этого.
Я сам выбрал свою дорогу, выбрал много лет назад, когда подписал контракт с НАСА. Я зашел еще дальше по этой дороге, приняв приглашение Фрэнка. И теперь я дал принципиальное согласие генералу Милдсу. Мне не свернуть с этого пути, пока я жив. Знать это не очень приятно, но надо принимать жизнь такой, какова она есть, и использовать положительные стороны любой ситуации. А они тоже всегда есть, положительные стороны.
Что касается «Северного очарования», то, увы, все на свете приедается. И с этим тоже приходится мириться. Беда человека в том, что он не может ничем насладиться впрок: ни едой, ни красотами природы, ни любовью. Приходится расставаться с любимым человекам, хотя кажется, что без него жизнь превратится в постылую обязанность. Приходится вставать из-за стола, где остались нетронутыми самые изысканные лакомства. Приходится отрываться от созерцания дивных уголков природы, чтобы больше никогда не увидеть их.
Если бы жизнь состояла только из потерь, то человек не смог бы жить. Но мир так устроен, что возмещает любую, самую страшную потерю. И разочарованный женоненавистник снова влюбляется и не может понять, как он мог увлекаться другими женщинами, когда на свете существует ОНА. Пресыщенный гурман, залечив язву желудка, довольствуется скудной диетой и брезгливо вспоминает свое былое обжорство пряностями, копченостями и соленостями. А заброшенный в Неваду тонкий любитель природы, найдя в песках чахлый кустик, искренне наслаждается оттенками цвета его полузасохших листьев и недоумевает, как мог он раньше восхищаться пышной тепличной зеленью океанского побережья, когда природа создала такую стойкую и неприхотливую красоту.
3а кофе разговор не клеился. Госпожа Клейн пребывала в задумчивости, Фрэнк находился в непривычной растерянности. Мы с Энн, как могли, поддерживали светскую беседу, но наши собеседники явно смущались тем, что им предстояло. Поэтому мы поспешили откланяться и оставили их вдвоем в гостиной у горящего камина.
В спальне нашего номера воздух хорошо прогрелся, и мы лежали под одними простынями. Энн ласково перебирала мои волосы и рассказывала о детях. Она очень подробно обрисовала молодую жену нашего Боба, — он первый рискнул обзавестись семьей. Энн говорила таким голосом, который мне нравился больше всего на свете: голосом заспанного ребенка.
—  Мартин пишет, что его направляют в Скандинавию.
—  А куда именно? Если в Швецию, то хорошо. Чтобы ни случилось со всем миром, Швеция будет нейтральной.
—  Не говори об этом, милый. Я боюсь читать газеты. Только и знают, что подсчитывают боеголовки у русских и у нас. Это ужасно. Я чувствую себя насекомым, когда читаю, что творится в мире.
—  А когда Боб и Лора ожидают маленького? — спросил я, чтобы отвлечь Энн от неприятного для нее направления разговора.
—  Думаю, в конце весны. Я теперь спокойна за Боба. Лора боготворит его. Она очень хорошая хозяйка. Правда, бедняжка часто нездорова.
—  Отличная пара, — усмехнулся я. — Лора нужна Бобу, чтобы поддерживать нормальный распорядок его жизни, а Боб нужен Лоре, чтобы лечить ее болезни.
—  Ты несправедлив, милый, — обиделась Энн, но я обнял ее, и она успокоилась.
—  Джо еще не нашел очередную невесту? — спросил я.
—  Нет. Ты знаешь, он очень изменился. Стал совсем серьезным. Говорит, что будет военным юристом.
—  О, он действительно взялся за ум. У военных юристов работы почти нет, разве что засадят в тюрьму за год пару дезертиров. А платят им неплохо.
—  Милый, мне не нравится твой скепсис! — воскликнула Энн. — Ты совсем одичал в этих болотах!
—  Прости меня, Энн, я и в самом деле немного очерствел без тебя. А сейчас меня вдобавок гложет вопрос, касающийся нас с тобой.
—  Да, я понимаю, — Энн положила голову мне на плечо, обхватила меня тонкими, мягкими, но сильными руками. — Я осмотрела это «Северное очарование». Мне госпожа Клейн показала все, даже систему уничтожения отходов. Если у нас нет другого выбора, то я могла бы хозяйничать здесь. Тут не так уж плохо.
—  Но Флорида лучше?
—  О, Билл! Мы с тобой там прожили лучшие годы. Разве можно все это забыть?
—  Пожалуй, я могу тебя обрадовать, дорогая.
—  Билл!
Энн быстро приподнялась и села в постели. Лицо ее сияло. Я смотрел на ее наготу, и в который раз восхищался, что моя жена так молодо выглядит, несмотря на возраст.
—  Я умру от нетерпения. Рассказывай немедленно!
—  Мне предлагают работу где-то в тех краях. — Я помнил о безграничных технических возможностях службы майора Уайта. — Где точно, пока не знаю, да это не так уж важно. Предлагает мой бывший шеф.
—  Полковник Милдс?
—  Генерал Милдс, — усмехнулся я. — Что за работа, не знаю, но Милдсу известны мои профессиональные склонности.
—  Надеюсь, ты не вздумал отказаться?
—  Разве ты можешь сомневаться в моем ответе? Но я ведь не знаю твоего отношения.
—  Билл, ты шутишь. — Энн вдруг задумалась. — Но, милый, там, где ты будешь работать, — не получится, как в прошлый раз?
—  Гарантий никто не может дать. Но мне обещают военный чин и немалый. А года через три ты сможешь стать полковницей.
—  Ты будешь полковником? Как интересно!
Энн засмеялась, но тут же лицо ее снова стало озабоченным.
—  Я, наверное, глупая женщина, но что-то меня беспокоит. Ведь твой военный чин принесет определенные неудобства? Ты понимаешь?
Милая Энн. Она, конечно, понимала, что означает предложение Милдса. И она понимала, что прямо говорить об этом нельзя — даже в супружеской постели. Несколько мгновений мы выразительно смотрели друг на друга. Энн забавно переводила взгляд с одного моего глаза на другой. Я решил, что длительное молчание не послужит мне на пользу в идущей сейчас проверке на лояльность.
—  Конечно, неудобства будут. — Я опять выразительно посмотрел на Энн, она понимающе прикрыла глаза. — Военная дисциплина, чинопочитание, все эти нелепые условности. Но я думаю, что все это окупится. А лет через десять я выйду в отставку, и мы с тобой будем возиться с нашими внуками.
Несколько минут мы лежали молча, думая об очередной предстоящей нам перемене. Я бережно гладил Энн, ее рука легонько скользила по моим плечам. Потом Энн тихо сказала:
—  Когда-то мы с тобой считали, что у доктора философии будет много денег. Но цены так растут, что наш счет в банке просто несерьезен. Скорей бы мальчики становились на ноги, тогда мы сможем подумать о своей старости, правда?
У меня было свое мнение о собственной старости, но я не хотел высказывать его Энн, — и не только из-за всеведения службы майора Уайта. Я решил переменить тему разговора.
—  Интересно, — сказал я. — Что сейчас делают Фрэнк и госпожа Клейн?
Энн засмеялась, прижалась ко мне.
—  Думаю, они заняты тем же, чем и мы, — нежатся друг возле друга. Твой Фрэнк совсем мальчишка. Можно подумать, что он никогда не имел дела с женщинами. Меня он, например, просто боится. Госпоже Клейн не составит никакого труда прочно приковать его к себе и к своей постели.
—  Он не рассердился на тебя?
—  Попробовал бы он это сделать! — Энн весело рассмеялась. Но ее смех быстро затих. Она поежилась. — Знаешь, милый, мне как-то не по себе. Что-то меня тревожит...
—  Тревожит — за них или за нас?
—  Не знаю. Наверное, за них. Тревога появляется, когда я думаю о твоем друге.
У меня мелькнула смутная догадка о причинах этой тревоги, но тут Энн перебралась ко мне и лукаво сказала:
—  А может, это все мои женские глупости? Не лучше ли нам с тобой последовать примеру госпожи Клейн и твоего друга?

                ГЛАВА 7

   — Масса Франк, я могу констатировать, что наша совместная работа, к моему большому удовольствию, закончена.
Уиллис нагло улыбался мне в лицо и любовно поглаживал стопку перфокарт. Со времени инцидента с разбитой чашкой он явно стал побаиваться меня. Теперь он опасался открыто высказывать мне свои расистские бредни. Но он затаил свою ненависть, и она проявлялась теперь этим, бесившим меня самоуничижительным обращением «масса». Так звали его предки-рабы своих белых хозяев-плантаторов.
—  Вы правы, доктор Уиллис, — сухо ответил я. — Теперь можно оформлять патент на изобретение.
—  С вашего любезного позволения, масса Франк, я займусь этим ответственным делом.
Я начал злиться. Этот негр умел наступать на мозоли. Конечно, он желает взять патент на мой метод без меня. Я заставил себя сдержаться и только спросил:
—  И кого же вы считаете достойными быть авторами этого метода?
Уиллис осклабился. Крупные зубы хищно блестели над толстыми губами, будто вымазанными запекшейся кровью.
—  Конечно же, доктора Колинза и себя. Вернее, себя и доктора Колинза.
Это было верхом наглости, но я опять сдержался.
—  Не кажется ли вам, доктор Уиллис, что я сам могу взять патент на свое имя? Вы тут два года ничего не могли придумать, пока я не нашел аппроксимирующие функции.
Говоря так, я знал, что тоже не прав. Но мне надоел этот нахальный негр, достойный потомок африканских людоедов. Мне захотелось поставить его на место. Но Уиллис лишь расплылся в ухмылке.
—  Ты сердишься, Юпитер, значит, ты не прав! Я счастлив, что такой великий ученый, как доктор Франк, снизошел до спора со мной!
И опять он оказывался победителем. Я и в самом деле настолько забылся, что унизился до спора с негром. Долго я так не протяну. За полгода контакта с этим черномазым я основательно расшатал свою нервную систему. Я пустил в ход свое последнее оружие.
—  Доктор Уиллис, вам не кажется, что вы злоупотребляете своим временем, да я моим тоже?
Это был удар ниже пояса, но на наглость надо отвечать только наглостью или не обращать на нее внимания. Последнее давно уже стало выше моих сил. Уиллис заметно рассвирепел. Его лицо стало пепельно-серым, что, как известно, означает у негров высшую степень бледности.
—  О, масса Франк, тысяча извинений. Уж вы пожалейте бедного негра, не говорите ничего доктору Колинзу.
Прошипев эту тираду, Уиллис сверкнул налитыми кровью глазами, и избавил меня от своего присутствия.
«Господи, — думал я. — Скорее бы Милдс давал о себе знать! Если Фрэнк уедет раньше меня, я тут могу натворить большие глупости из-за провокаций этого ниггера. Осталось всего две недели. Две недели! Надо терпеть. Только бы выдержать!»
Но и сейчас, пока Фрэнк еще был здесь, я уже не мог жаловаться ему. После нашей поездки в «Северное очарование» Фрэнк официально подал в отставку. Пока этот вопрос решался в официальных инстанциях, Фрэнк стал совершенно безразличен ко всем служебным неприятностям. При встречах со мной он увлеченно обсуждал одну-единственную волнующую его тему: как он выйдет в отставку и займется вместе с госпожой Клейн расширением и перестройкой кемпинга на берегу Северного озера. Он был счастлив, а счастье всегда эгоистично.
Я решил не терять время на оформление патента. Пусть этим занимается Уиллис. Хоть такую пользу я мог извлечь для себя из него. Фрэнк, конечно, не позволит ему игнорировать мой вклад в создание нового метода.
Уиллис своей наглостью сослужил мне неплохую службу. Желание показать свое преимущество перед негром заставило меня пойти гораздо дальше в решении поставленной передо мной задачи. Еще в самом начале работы над ней мне пришло в голову, что военные недостаточно продумали свое техническое задание. Их интересовал узкий вопрос: какое сочетание свойств металла и взрывчатки обеспечит получение наибольшего количества осколков убойной силы. Эту задачу мы с Уиллисом решили за четыре месяца. Как ни противно, но в патенте наши имена будут стоять рядом.
Я добился гораздо большего — уже без Уиллиса. Я внимательно изучил всю коллекцию осколков у Фрэнка, и мне пришла в голову одна очень простая мысль, настолько простая, что я не поверил, чтобы кто-нибудь не додумался до нее раньше. Но оказалось, что эта мысль пришла мне первому.
Солдат противника не обязательно убивать насмерть. Достаточно парализовать их болевым шоком, остановить, заставить забыть обо всем, кроме слепящей боли. Если человеку отсечь кисть руки, то он сможет преодолеть боль и будет продолжать сражаться. Надо поразить ту же кисть, но так, чтобы она осталась на месте и превратилась в месиво из раздробленных костей, разодранных связок, размозженных нервных волокон, каждое из которых стало бы источником невыносимой боли. И тогда человек забудет и о приказе, и о долге, и о самой жизни. Он будет корчиться от боли и выть, будет кататься по земле, грызть землю, вместо того, чтобы сражаться за нее.
Мне пришлось надолго засесть в библиотеке. К счастью, там оказалась неплохая подборка необходимых мне материалов по анатомии, физиологии и патологии. Я изучил все, что относилось к физическим травмам организма человека. Особенно ценные сведения я получил из патологоанатомии и судебной медицины.
Оказывается, человека очень трудно убить. Природа заложила в каждого из нас громадный резерв жизненных сил. Повешенный за шею живет еще до сорока минут, испытывая муки удушья, боль от сломанных позвонков и разодранных связок. Если человеку отрубить голову, то туловище еще около двадцати минут проявляет признаки жизни, а голова почти столько же ощущает трудно представимые муки от боли в перерезанных нервах. Смерть на электрическом стуле далеко не гуманна. Ток напряжением в десятки киловольт заставляет кровь вскипать в сосудах, и агония приговоренного длится десятки минут, все это время он испытывает адские мучения. Самая быстрая смерть наступает при параличе дыхательных центров под действием синильной кислоты, ей ненамного уступает смерть от прямого поражения сердца. Но даже эти виды смерти нельзя считать мгновенными, как это обычно принято.
Человек очень живуч. Поэтому общепринятая цель военных действий: убить противника — нерациональна. Для этого требуются слишком большие затраты. Гораздо дешевле лишить противника способности к осознанным действиям болевым шоком, не заботясь о его дальнейшей судьбе. В этом отношении самым рациональным оружием является напалм: охваченный яростным огнем человек уже не способен на осознанные действия.
Я не могу раскрывать всего хода моих мыслей и их результат. Но мне удалось решить эту свою задачу. Я вывел все необходимые уравнения, по которым промышленность могла создать новый вид оружия с почти абсолютным останавливающим действием. Теперь мне оставалось только запатентовать свой метод.
Службы майора Уайта я не опасался. Я знал, что контролирующая аппаратура с большой разрешающей способностью расположена так, что фиксирует все, что я делаю, говорю и пишу. Мое местонахождение постоянно известно с точностью до ярда. Но я принял некоторые меры предосторожности. Я зашифровал общепринятые условные обозначения таким образом, что смысл моих уравнений не поймет ни один, даже самый грамотный специалист. Ключ к этим условным обозначениям находится у меня в голове. Тот, кто следит за моими действиями, может знать только одно: доктор Франк усердно занимается выполнением частного заказа министерства обороны, и у него, по всей видимости, ум зашел за разум, если он надеется решить эту замысловатую систему чудовищных уравнений.
Когда же я начну патентовать свой метод, будет уже поздно. Конечно, подобный образ действий не вызовет восторга у майора Уайта и его шефов, но у меня в запасе есть генерал Милдс. Секретной службе известно его расположение ко мне. Поэтому, когда Уайт поймет, что я водил его за нос, он сможет только чертыхаться. Думая об этом, я в душе немного веселился. Пусть эти парни узнают, что доктор Франк не так прост, как им казалось. По контракту, мудро составленному Фрэнком, я имел юридическое право патентовать от своего имени свои изобретения.
Если я получу дивиденды от всех этих трех патентов: за эллипс поражения, за осколочное оружие и за это последнее изобретение, — то их будет достаточно, чтобы обеспечить Энн и мальчикам безбедную жизнь, даже если со мной что-то случится. Ни Энн, ни мальчики не будут испытывать материальных затруднений, если служба майора Уайта или его американских коллег решат, что я знаю слишком много.
Гораздо больше меня беспокоил сейчас Фрэнк. Как и предполагала моя мудрая Энн, он по уши влюбился в госпожу Клэйн. Влюбился, как мальчишка, как зеленый юнец, и потерял голову от неожиданно свалившегося на него счастья. Я радовался бы за своего друга, если бы не догадывался, на что способна секретная служба. Ведь Фрэнк почти тридцать лет был причастен к святая святых интересов обороны нашей страны и ее Великого Партнера. Позволят ли ему спокойно удалиться от дел и мирно заниматься с госпожой Клейн любовью и перестройкой «Северного очарования»?
Как-то после ленча мне позвонил майор Уайт и попросил ненадолго заглянуть к нему. Меня это любезное приглашение не насторожило. Я думал, что дело касается моей внеочередной проверки на лояльность.
—  Я счастлив, док, что оказался здесь первым человеком, который познакомился с таким талантливым ученым, как вы! — воскликнул Уайт, идя ко мне с широко раскинутыми руками, будто собирался заключить меня в свои объятия.
Я сделал самую скромную мину, на которую только способен.
—  Вы льстите мне, майор, то, что делаю я, может делать любой достаточно подготовленный математик.
—  Виски, кофе? — радушно предложил Уайт и спохватился. — Ах, простите, ведь я приготовил ваш любимый напиток!
Он полез в холодильник и извлек из него банку арбузного сока!
—  Майор, вы чародей! — воскликнул я, изображая высшую степень изумления и восхищения. — Арбузный сок здесь, среди снегов и морозов! Мне трудно поверить в это.
—  Человеку всегда трудно верится в то, что лично ему кажется невероятным, — говорил Уайт, расставляя на столе бокалы. — Но как только вы сделаете первый глоток, вы поверите в чудеса.
Мне очень не понравились философические рассуждения начальника секретной службы объекта 00555 о чудесах и невероятном. «Черт возьми, — с тревогой подумал я, — неужели они откопали в моей биографии что-то предосудительное!?»
Мы потягивали свои любимые напитки, и Уайт сразу перешел к тому, что послужило причиной этого мирного застолья.
—  Я ценю вашу скромность, док, но должен признать, что вы, — незаурядный талант в области прикладной математики, доктор Кроу свихнул свои мозги как раз над той самой задачкой, которую вы сейчас только что решили. А ведь Кроу был неплохим математиком, смею вас уверять.
Я чуть не разлил арбузный сок. Стало быть, все мои старания утаить от любопытных взоров мой новый метод оказались бесплодными? Я, наверное, выглядел порядочным идиотом в глазах этих парней, идиотом, если не хуже! Что же, надо успокоить начальника секретной службы.
—  Я понимаю, о чем вы говорите, майор, — спокойно сказал я. — Но если я сам не сказал вам об этом раньше, то только потому, что считал свои подозрения недостаточно подтвержденными, чтобы бросать тень на невиновного человека.
—  Вы говорите о докторе Уиллисе? — с легким замешательством удивленно поднял брови Уайт.
—  Да, об этом... — я помялся, будто подыскивал выражение. — Об этом докторе наук. Если бы вы видели его лицо в те минуты, когда он философствует о грядущем господстве черной расы на земле! О, майор, мне невыносимо работать с этим человеком.
Лицо Уайта приняло свое обычнее выражение.
—  Я понимаю вас, док. К сожалению, Уиллис ничем не скомпрометирован.
—  А его высказывания о том, что черные вырвут оружие из изнеженных белых рук?
—  Обычная трепотня негров, когда-либо читавших листовки «черных пантер».
—  Я буду рад, если ошибаюсь в Уиллисе, но осторожность подсказывает мне, что доверять ему не следует. Я, вы знаете, вынужден принять меры предосторожности против его подозрительного любопытства. Вы не поверите, он постоянно роется в моих бумагах! Пусть он вне подозрений по вашим формальным признакам, но мне омерзительно видеть его имя рядом со своим на патентах. Особенно, когда он даже не понимает постановку задачи!
—  Вы сняли тяжелый груз с моей души, — улыбнулся Уайт. — Со своей стороны могу гарантировать, что Уиллис не будет иметь возможности даже догадываться с том, что вам удалось найти теоретическое решение задачи по созданию оружия с абсолютной останавливающей способностью.
Я продолжал пить сок, но все мои силы были направлены только на то, чтобы сохранять на своем лице небрежно-обиженное выражение. А Уайт продолжал говорить уже без улыбки.
—  Это решение вы, безусловно, можете запатентовать на свое имя. По контракту вы имеете на это право. Но по тому же контракту опубликование этого патента будет возможно лишь после соответствующего разрешения министерства обороны.
Мое разочарование оказалось сильнее моих актерских способностей. Уайт посмотрел на меня и слегка улыбнулся.
—  Я понимаю, что это не совсем удобно для вас. Ведь для каждого ученого самый лакомый кусок — известность, не так ли? Что поделаешь. Интересы обороны выше любых личных интересов.
—  Вы недалеки от истины, майор, когда говорите об известности. Но есть еще одна сторона, которая волнует меня гораздо больше. У меня трое детей и жена. Мальчишки сейчас еще не встали на ноги.
—  О, док, эта сторона не должна вас тревожить. Ваши дивиденды останутся вашими, министерство обороны будет регулярно выплачивать их вам. Это, кстати, удобнее во всех отношениях.
—  Благодарю вас, майор, признаться, вы заставили меня поволноваться.
—  Вы тоже, дорогой Франк, заставили кое-кого поволноваться и довольно сильно. Я рад, что все наши с вами волнения оказались простым недоразумением.
—  Я могу быть свободен?
—  О, конечно. Только если у вас найдется еще пара минут...
—  Для вас? — Я засмеялся. — Сколько угодно.
—  Мне приятны такие люди, как вы, док, поэтому я позволю себе некоторое отступлений от обычных правил.
—  Благодарю вас, Уайт. Я всегда высоко ценил доброе ко мне отношение, и сейчас я весь внимания.
—  Я хочу попросись вас об одном небольшом одолжении. Вы — человек довольно высокой мобильности и поневоле сталкиваетесь со множеством случайных людей. Моя просьба заключается в том, что если вы заметите повышенный интерес к себе со стороны мало знакомых людей, то очень прошу вас немедленно поставить в известность об этом меня. При этом возможен любой способ, к которому вы сможете прибегнуть.
Вот оно, — то, чего я так боялся и ждал. Майор Уайт откровенно дает мне понять, что мои знания некоторых вопросов обороны превысили безопасный уровень. Отныне я нахожусь под особой опекой секретной службы. Уайт не сказал, что я знаю слишком много, но теперь я могу ждать этого в любой момент. Секретная служба не будет рисковать сведениями особой конфиденциальности. В душе у меня шевельнулась надежда, что этот повышенный интерес связан с предложением генерала Милдса, но слабая надежда быстро угасла. Секретная служба Оливии ничего не делает без ведома Великого Партнера. Неожиданно я подумал о Кроу, и у меня зашевелились волосы. Интересно, они сами споили его или отправили в психиатрическую лечебницу совершенно здорового человека?
—  Надеюсь, майор, это не касается членов моей семьи?
—  Никоим образом! Я имею в виду людей посторонних, независимо от их расы и пола.
—  Госпожа Клейн входит в число этих посторонних?
Уайт несколько мгновений внимательно изучал мое лицо, потом спокойно ответил:
—  Скажем так: к этой категории людей относятся все лица, с которыми вам не приходилось контактировать последние полгода.
—  Благодарю вас, Уайт. Я понял.
Я сделал попытку подняться, но наш разговор еще не был окончен.
—  Еще один момент, как говорят немцы. Мне хотелось бы узнать ваше мнение о последнем увлечении доктора Колинза.
Это уже смахивало на предложение стать доносчиком, но в моем положении выбирать не приходилось.
—  Я рад за доктора Колинза, — сказал я. — Госпожа Клейн будет ему отличным спутником жизни. Вы разделяете мое мнение?
—  Конечно, док. Хотя в этом вопросе, на мой взгляд, могут быть некоторые осложнения.
Ну что же, если майор ставит вопрос в лоб, то и я могу сделать то же самое.
—  Доктор Колинз знает об этих возможных осложнениях?
Уайт широко улыбнулся.
—  Мы не вмешиваемся в личную жизнь ученых. Боюсь, что доктор Колинз не предполагает ничего. Но я был бы рад за вашего друга, если бы он с чьей-то помощью смог оценить всю совокупность факторов, в том числе и эти возможные осложнения.
—  Я понял вас, майор, доктор Колинз, конечно, не должен знать об этом нашем разговоре?
—  Это было бы нежелательно.
Уайт еще раз обворожительно улыбнулся и встал, показывая, что наша беседа закончена.
Два месяца, отпущенные мне Милдсом на раздумья, истекли, но ничего не изменилось. Я успокаивал себя тем, что в данном случае пара месяцев — понятие весьма относительное. Проверка могла растянуться на более долгий срок. Возможности генералов тоже не безграничны. Сам Милдс, в конце концов, мог неожиданно куда-то уехать. Да мало ли чего непредвиденного могло произойти в наше беспокойное время?
Мне плохо удавалось сохранять спокойствие. Иногда по ночам я не мог сразу уснуть. Тревожные мысли пробивались откуда-то из глубины сознания и нарушали с трудом созданное спокойствие. Так спугивает грубый голос полицейского парочку, притаившуюся в укромном уголке сквера.
Мне не давали покоя мысли о том, что в ходе проверки могло быть обнаружено нечто, заставившее секретную службу более внимательно рассмотреть какие-то подробности моей жизни, о которых я сам уже позабыл. Я перебирал всю свою жизнь, но не мог найти ничего предосудительного. И мне казалось, что эти тревожные подробности связаны с моим пребыванием на объекте 00555. Меня тревожило повышенное внимание майора Уайта ко мне. Но ничего интересующего службу майора Уайта я не мог найти и в этом периоде своей жизни. Я поступал в полном соответствии с условиями контракта.
Ответ патентного бюро о приеме моего заявления уже пришел. Мой приоритет в разработке нового оружия с высокой останавливающей способностью отныне закреплен государственной организацией. Срок опубликования патента меня особенно не волновал. С помощью Фрэнка я подготовил прошение министру обороны о выплате мне дивидендов в случае использования моего изобретения. Я не мог контролировать масштабы этого использования, но с этим неудобством мне приходилось мириться.
Заканчивался уже третий месяц с момента моего разговора с генералом Милдсом, но известий от него так и не приходило. Я счел за лучшее не волноваться из-за непредвиденной задержки и терпеливо ждать. Чтобы полнее использовать эту, пожалуй, последнюю в моей жизни снежную и морозную зиму, я усердно осваивал лыжи и коньки. Это отвлекало меня от тревожных мыслей, да и просто приятно заниматься спортом на пьянящем свежестью и морозом воздухе. Моим тренером любезно согласился стать лейтенант Уотсон, — за единовременную премию в виде дюжины виски. Лыжи я освоил довольно успешно и даже удостоился похвалы моего сурового тренера, не делавшего скидки ни на мой возраст, ни на мою неопытность, ни на мои научные заслуги. Гораздо хуже шло дело с коньками.
Мое поведение на льду буквально травмировало чуткую душу перспективного работника секретной службы. Он приходил в отчаяние, глядя на мои неуверенные движения и немыслимые пируэты. В выражениях он особенно не стеснялся. Каждое наше с ним появление на льду превращалось в гвоздь программы всего вечера и проходило под восторженную реакцию многочисленных зрителей.
Я храбро выходил на лед и делал несколько «легких, скользящих движений», как меня учил мой тренер. При этом ноги мои сразу же выворачивались в лодыжках то внутрь, то наружу, «скользящие» шаги превращались в судорожный спотыкающийся бег, и в итоге я с размаху крепко садился на лед. Толпа зрителей поощрительно свистела и кричала. Лейтенант Уотсон нервно описывал вокруг меня изящные «восьмерки» и упражнялся в красноречии.
—  Почему бы вам не загипсовать ноги, док? А к заднице — привязать подушку? Завтра принесите подушку, я сам запихаю ее вам в штаны!
Я решительно поднимался, снова делал несколько трепещущих скачков и опять распластывался на льду.
—  Вы что, сговорились с майором? Я поспорил с ним на дюжину виски, что научу держаться на коньках даже такого паралитика, как вы. Ну, что вы вихляетесь, как мешок с дерьмом!?
Я молча потирал ушибленные места, поднимался и мужественно проделывал все с самого начала.
—  Что у вас вместо костей? В жизни не видел, чтобы у человека ноги так вихлялись! Вы бы палки к ним привязали, что ли? В вашем возрасте проделывать такие фортели просто неприлично!
Так продолжалось около месяца. Все мое тело покрылось синяками. По утрам я поднимался с постели с трудом, будто по мне ночью проскакал табун испуганных мустангов. Эти наши упражнения закончились тем, что я крепко ушиб копчик и несколько дней едва мог передвигаться. Когда копчик перестал болеть, лейтенант Уотсон повел нас с Уайтом в бар — отпраздновать свое поражение.
В конце марта Фрэнк снова попросил меня помочь ему. На этот раз речь шла о пробивной способности поражающих элементов. Задача не показалась мне сложной. Я не видел, что смогу извлечь какую-либо пользу для себя от этого занятия. К тому же я со дня на день ожидал известий от Милдса, и мне не хотелось ввязываться в новое долгое дело. Я так и сказал Фрэнку. Сначала он обиделся, но потом небрежно махнул рукой и рассмеялся.
—  Правильно, дружище! Я вед ь тоже тут последние дни отсчитываю. Уже подготовлен приказ о моей отставке, осталось только подписать его у министра обороны.
Я вспомнил недвусмысленное предупреждение майора Уайта и решил воспользоваться удобным случаем. До этого у меня не было возможности предупредить Фрэнка, — меня сдерживала просьба Уайта не рекламировать наш с ним разговор.
—  Прости меня, Фрэнк, но у тебя не появилось неприятностей в связи с твоей отставкой?
—  Сколько угодно, — засмеялся Фрэнк. — Им очень не хочется терять такого специалиста.
—  Я не о том. Осложнения могут быть гораздо серьезнее.
Фрэнк задумчиво побарабанил пальцами по столу.
—  Мне сейчас на все наплевать. Я не могу поверить, что скоро смогу забыть обо всей этой мерзости. Мне наплевать на все осложнения. Я бросаю все ко всем чертям и еду к Кэт. А потом мы с ней переберемся туда, где никто не слышал слова «война».
—  Ну, на земле такое место ты вряд ли найдешь. Фрэнк, дружище, скажи мне, майору Уайту можно верить?
Я смотрел на друга самым умоляющим взглядом. Мне так хотелось, чтобы он понял серьезность разговора. Упоминание об Уайте уже нарушало нашу с майором договоренность, но мне очень хотелось предостеречь друга. Я не знал, какие именно осложнения создаст секретная служба Фрэнку, но майор Уайт не завел бы из-за пустяков того разговора. Сейчас Фрэнк, казалось, сообразил, о чем я говорю. Он помолчал, задумчиво проговорил:
—  Майору Уайту? Смотря в чем. В своем деле он неплохой специалист. Но ведь я уже заполнил декларацию.
—  Какую декларацию?
—  О строжайшем соблюдении конфиденциальности всех моих сведений о работах на оборону — в соответствии с каким-то пунктом Государственного свода законов.
—  А что говорится в том параграфе?
—  Я точно не помню, — поморщился Фрэнк. — Там длинный перечень всяческих кар.
Меня очень встревожило это сообщение и не понравилось безразличие Фрэнка к таким важным вещам. Я сделал еще одну попытку предостеречь друга. Из-за наших «мушек» я не мог говорить прямо, но и оставить друга перед грозящей ему опасностью я тоже не мог.
—  Фрэнк, может тебе просто сменить работу? Таких фирм в Оливии и в Америке много, ты — известный специалист. В крайнем случае, почему бы тебе не устроиться куда-нибудь консультантом? Могу заверить, что это — не самая худшая должность.
Фрэнк насупился. Разговор ему был явно неприятен.
—  Если бы ты знал, Билл, как мне все это осточертело. Свиньи, трупы, кишки... И мысли. Ты думаешь, я начал пить из-за Айрин? Мне уже года три кусок не лезет в горло от отвращения. Я не могу видеть, как люди едят. Они наслаждаются вкусовыми ощущениями, а я вижу, как пережеванная пища размазывается у них во рту, как эта неаппетитная масса проталкивается по пищеводу, как она переваривается в желудке, как идет по кишкам, превращаясь в кал!
Я с тревогой смотрел на друга. Фрэнк сильно разволновался, лицо его покрылось красными пятнами.
—  И я представляю, как осколки вспарывают им животы, и вся эта гадость вываливается вместе с кишками на грязную землю.
У Фрэнка тряслись руки. Я уже сожалел, что затеял этот разговор. Ясно, как Божий день, что Фрэнка невозможно никакими силами и угрозами заставить выполнять ту работу, которой он занимался всю жизнь. Я налил в стакан содовой, но Фрэнк оттолкнул мою руку.
—  Я даже с Кэт не мог... Я смотрю на изящную женщину за столом или в постели, но вижу не ее красоту, а ее анатомию! И смотрю на веселых жующих мужчин, а вижу все это. Меня мутит, а они жрут, жрут, жрут!
Последние слова Фрэнк уке кричал. Видимо, психика его сильно травмирована. Ему и в самом деле позарез надо хорошенько отдохнуть. Но дадут ли ему такую возможность!?
Я достал из холодильника виски, налил нам обоим. Фрэнк жадно проглотил виски, запил содовой. Он тяжело дышал. Руки у него заметно тряслись.
—  Прости меня, Франк, — с тоской сказал я. — Желаю тебе покоя и счастья с госпожой Клейн. Старайся не думать ни с чем, отдыхай, как следует. Господа Клейн — женщина удивительных душевных качеств, тебе будет покойно с ней.
Я возвращался к себе, и мне было невыразимо тоскливо. Неужели эти люди не понимают, что доктор Колинз — просто человек, измученный непосильной работой, а не только хранитель строго конфиденциальных сведений!?
Через несколько дней после этого неудачного разговора меня снова пригласил к себе майор Уайт. Эта заботливость начальника секретной службы начинала меня здорово раздражать. Если дела пойдут так дальше, то я очень скоро стану таким же психопатом, как и Фрэнк.
Уайт на этот раз находился в кабинете не один. Он скромно сидел в кресле для гостей, а на его месте восседал незнакомый мне крупный и полный мужчина. Они оба повернули головы в мою сторону, но не двинулись с места. Я понял, что гость Уайта — большой чин из секретной службы, никак не меньше полковника, если не генерал. Я едва сдержал саркастическую усмешку при мысли о том, что моей скромной персоной уже занимаются такие важные чины. Уайт, не вставая, кивнул на свободнее кресло:
—  Дорогой доктор Франк, располагайтесь поближе к нам!
Я был несколько шокирован такой бесцеремонностью, но постарался ничем не выдать своего неудовольствия. Я молча уселся в кресло.
—  Рад вас видеть, доктор Франк, — сказал незнакомец приятным баритоном, призванным командовать и повелевать. — Вы неплохо тут поработали. Вами очень довольны. — Он мотнул головой куда-то вверх.
—  Благодарю вас, сэр, — с радостной улыбкой ответил я этому невоспитанному человеку, который даже не соизволил представиться.
—  Я, собственно, просил вызвать вас по приятному для вас вопросу, — незнакомец завозился в кресле, устраивая свой зад поудобнее. — Наше ведомство не возражает против вашего участия в работе, которой руководит известный вам генерал Милдс.
Я почтительно склонил голову. Наконец-то я смогу уехать отсюда! Смогу вернуться в свое гнездышко во Флориду, к своей Энн! Я изо всех сил старался скрыть вспыхнувшую радость. Чтобы это лучше удалось, я стал убеждать себя, что этот незнакомый мне чин просто хам, — он, видите ли, «вызвал» меня, будто я мелкая сошка из его подчиненных. Он не соизволил пожать мне руку! Думаю, мне удалось справиться со своими эмоциями. А незнакомец продолжал:
—  Мне бы хотелось дать вам один практический совет, думаю, вы со временем оцените его. На вашей службе у генерала Милдса вам придется сталкиваться со множеством самых различных людей. Насколько я знаю, вы — человек искренний, импульсивный. Это хорошая черта для ученого. Но если кто-то из ваших новых коллег вызовет у вас... ну, скажем, некоторые сомнения, то вам следует немедленно доложить об этом руководству секретной службы, как бы ни малыми эти сомнения показались вам.
—  Я всегда делал только так, — почтительно сказал я. — Господин Уайт может...
—  Предпринимать каких-либо самостоятельных действий вам не следует, — продолжал незнакомец, не обращая на меня ни малейшего внимания. — Мне хотелось бы, чтобы вы сделали правильные выводы из моих слов, которые, поверьте, продиктованы только расположением к вашему таланту.
Черт возьми, моя тайная работа над патентом их здорово взбеленила.
—  Благодарю вас, сэр, — еще более почтительно сказал я.
—  Теперь, собственно, о главном, — продолжал гость Уайта, он как будто игнорировал само мое присутствие. — Вам присвоен чин майора армии США. За неделю вам предстоит завершить свои дела здесь, майор Уайт вам поможет.
Уайт почтительно склонил голову, и я заметил, какой завистью блеснули его глаза.
—  Через неделю вы должны быть в Пентагоне, — небрежно звучал сочный баритон. — Оттуда вы отправитесь по месту вашей новой службы.
—  Благодарю вас, сэр, — повторил я.
—  Вот, собственно, и все. Можете быть свободны, — снисходительно закончил невоспитанный гость Уайта.
—  Благодарю вас, сэр, — в четвертый раз повторил я, и на этот раз моя улыбка получилась почти искренней.
Вышло так, что мы с Фрэнком уезжали с объекта 00555 в один день. Мне предстояло на служебном вертолете долететь до Столицы, а оттуда я намеревался добираться до Вашингтона самолетом. Мне надо привести свои мысли и нервы в порядок и как следует выспаться. Вертолет отправлялся в десять утра. Фрэнк уезжал на своем двенадцатицилиндровом «Форде». Он собирался выехать пораньше, часов в восемь, ему не терпелось увидеть свою Кэт. Он хотел успеть в «Северное очарование» к обеду.
В семь утра Фрэнк разбудил меня. Пока я принимал душ и брился, он бродил по комнатам и насвистывал песенку о девчонке в короткой юбчонке. Настроение у него было отличное. Ничего в его поведении не напоминало о недавнем срыве.
Мы пили кофе, и мой друг строил грандиозные планы на все обозримое будущее.
—  Первым делом я расширю «Северное очарование». Мы с Кэт присмотрели в холмах чудесное местечко для новой гостиницы. Люди будут приезжать к нам и любоваться сосновой рощей и видом на озере. А какой там воздух!
—  Ты прогоришь, — поддевал я его. — В первый же год вылетишь в трубу! Никто не поедет в такую глушь дышать воздухом. Вспомни, как я тащил туда тебя!
—  Я не прогорю, — улыбнулся Фрэнк. — Хозяйство будет вести Кэт.
—  О, тогда беру свои слова назад.
—  А что касается глуши... Я знаю одного доктора философии, который каждый уик-энд проводил в «Северном очаровании» и возвращался страшно доволным. Думаю, в Оливии найдется сотня — другая таких чудаков.
Мы болтали, подшучивали друг над другом. У меня было какое-то взбудораженное состояние, и я не мог понять, чем оно вызвано. Я радовался за друга, который наконец-то сможет обрести счастье спокойной жизни возле любимой женщины. Кэтти сумеет вознаградить его за долгие годы ожидания этого счастья. Но сквозь эту светлую радость отчетливо пробивалась сильная тревога. Я вспомнил слова Энн о том, что ей становится тревожно, когда она вспоминает о Фрэнке и Кэт. После некоторых размышлений я отнес эту свою тревогу за счет ожидания перемены в собственной судьбе. Я почти успокоил себя этой мыслью. В конце концов, говорил я себе, в секретной службе сидят такие же нормальные люди, как и мы. Ну, почти такие.
А Фрэнк находился на седьмом небе от предвкушения счастья с милой Кэт.
—  Послушай доброго совета, — говорил он с широкой улыбкой. — Плюнь на свои американские майорские погоны, как я плюнул на оливийские полковничьи. Поверь, что самое главное в нашей жизни, — это когда тебя обнимает женщина, дороже и прекраснее которой для тебя нет на всем белом свете. Все остальное — страшная чепуха. Мы все чего-то суетимся, создаем видимость собственной незаменимости, необычайной важности того дела, которым мы занимаемся. Езжай к своей Энн, присмотри там для нас подходящий домишко. Мы с тобой купим его и повесим роскошную вывеску: «Отель Франк, Фрэнк и жены»!
Он весело захохотал, довольный своей шуткой. Около восьми он поднялся, озабоченно поглядел на часы:
—  Мне пора. Я не хочу, чтобы Кэт волновалась, если я опоздаю к обеду.
Мы крепко пожали руки друг другу.
—  Будь счастлив, Фредди, спасибо тебе за то, что ты так выручил меня в тяжелую пору.
—  Всегда рад тебе помочь. Я тоже желаю тебе счастья, Билл. Передай мои пожелания Энн. Она у тебя отличная женщина, я рад за тебя.
—  Твоя Кэт всегда восхищала меня своими душеными качествами. Передай ей мои наилучшие пожелания.
—  Спасибо, передам. Прощай, Билл.
—  Прощай, Фрэдди.
Фрэнк ушел. За окном взвыл мощный двигатель. Я подошел к окну. Сверкающий оранжевым лаком огромный «Форд» развернулся под моими окнами и скрылся за углом.
Странно, но с отъездом Фрэнка моя тревога вдруг улеглась. Так бывает, когда человек вдруг понимает, что его долгие переживания окончены. Неважно, как они закончились, хорошо или печально, но они окончены и можно больше не мучаться тревогой неопределенности.
Я собрал свои вещи, уложил чемоданы. Около половины десятого под окном просигналил дежурный джип. Через минуту в мой номер вошел молоденький парнишка с погонами сержанта.
—  Доброе утро, господин майор. Мне приказано доставить вас на аэродром.
—  Доброе утро, сержант. Вы завтракали?
Парнишка порозовел от смущения. Еще бы, его желудком интересуется майор.
—  Благодарю, господин майор. Нас хорошо кормят. Разрешите, — ваши чемоданы?
—  Пожалуйста, сержант. Спасибо.
Джип быстро катился к ворогам объекта 00555, за которыми находился служебный аэродром. Я оглядел хорошо знакомые мне здания, радостно вздохнул и откинулся на сиденье. После обычной проверки документов ворота распахнулись, и я навсегда покинул территорию объекта 00555, где прожил почти год.
За воротами стояло несколько военных грузовиков, мощный автокран, около них толпилось множество людей в штатском и в форме. Все они озабоченно суетились. Когда джип поравнялся с колонной грузовиков, я вдруг увидел в кузове одного из них что-то, сверкающее оранжевым лаком.
—  Стой! — заорал я сержанту не своим голосом.
Парнишка испуганно вздрогнул, свернул на обочину, затормозил. Я выскочил из джипа, подбежал к грузовику.
В его кузове громоздилась груда сплющенной жести, которая два часа назад была дванадцатицилиндровым оранжевым «Фордом» последнего выпуска. Смятая передняя дверца была густо залита темной кровью. Я понимал, чья это кровь...
—  Доктор Франк?
Я обернулся. Передо мной стоял майор Уайт. Его лицо выражало скорбь.
—  Несчастный случай, — кивнул он на изуродованный «Форд». — Дорожное происшествие.
—  А доктор Колинз? — спросил я, еще надеясь на что-то.
—  Увы... — Уайт печально развел руками. — Виновник, конечно, будет примерно наказан, но поправить что-либо уже невозможно.
Он прикрыл глаза тяжелыми веками, огорченно поджал губы, покивал головой. Я смотрел на его скорбное лицо. Значит, Фрэнка больше нет. Секретная служба не захотела рисковать теми сведениями, которыми обладал мой друг.
Я знал, что Уайт носит пистолет под мишкой. Мне вдруг страшно захотелось выхватить у него этот пистолет и выпустить все пули, сколько их там есть, в его сытое, жестокое, лицемерное лицо.
—  Бедняга Фрэнк, — сказал я и, не прощаясь с майором Уайтом, побрел к джипу. Но я не дошел до него. Меня кто-то осторожно, но настойчиво потянул за рукав. Я резко обернулся. Если бы это оказался Уайт или кто-то из секретной службы, я бы тут же врезал ему под челюсть. Но передо мной стоял со своей обычной наглой ухмылкой Грант Уиллис.
—  Трагическое происшествие, а масса Франк?
—  Послушайте, вы...
Улыбка сползла с лица Уиллиса.
—  Ну, хорошо, — сухо сказал он. — Скажу прямо. Мне жаль доктора Колинза. Он был талантливым и порядочным человеком. Одним из самых порядочных среди вас, белых. Но я рад. Вы сами уничтожаете своих лучших представителей. А с остальными мы справимся. Мир будет черным, доктор Франк!
Я отвернулся от этого шизофреника и пошел к джипу.
В Пентагоне дежурный офицер провел меня в кабинет генерала Милдса.
—  Ну, поздравляю вас, майор!
Лицо Милдса сияло приветливой улыбкой. Он усадил меня в кресло и сразу заговорил о деле.
—  Теперь я могу рассказать вам о вашей новой работе. Вам предстоит занять мое место в знакомом вам Вычислительном Центре НАСА.
Он увидел мое изумление, улыбнулся.
—  Возвращение блудного сына, не правда ли? И неплохое возвращение, а?
Милдс согнал улыбку. Лицо его вдруг будто окаменело, настолько жестким и властным стал его взгляд.
—  Мы начинаем новый проект — «Шаттл Спейс». Вы ведь знакомы с квантовой механикой?
—  В пределах курса Государственного технического института, господин генерал.
—  Отлично. Это неплохой вариант. Мы с вами должны, майор Франк, построить космический лазер.
Милдс пустился в длинные рассуждения. Я вполуха слушал его и думал сразу о многом. О запекшейся крови Фрэнка на дверце «Форда». О том, что будет с Кэт, когда она узнает. О том, что Энн не придется никуда уезжать, мы с ней будем жить в нашем гнездышке. О том, что я снова вернусь к хорошо знакомому мне делу математического обеспечения космических полетов. О том, что отныне я — гражданин Соединенных Штатов Америки. Я думал о том, что в проекте «Шаттл Спейс» мне не придется иметь дела ни с дохлыми свиньями, ни с изуродованными посмертно трупами.
И еще я вдруг, неизвестно почему, вспомнил русского доктора наук Андрея Перькова и его коллег, выглядевших старше своего возраста. Скорее всего, методы работы служб, обеспечивающих конфиденциальность сведений, одинаковы во всем мире.





                ВАРИАНТ «АФРОДИТА»

                ОТ АВТОРА

   Все читатели Оливии оказались вдруг невольными участниками удивительного события. Еще не стихли митинги Великой Революции, как Оливию захлестнул небывалый в истории народов «читательский бум».
Экономика нашей страны испытывает серьезные трудности: наш Большой Партнер объявил нам, своим братьям меньшим по разуму, экономическую блокаду. Большой Партнер не желает видеть Оливию сильной промышленной державой. Урезанная, разделенная на множество мелких самостоятельных государств, Оливия нужна ему как поставщик дешевого сырья, дешевых мозгов и дешевых рабочих рук.
Оливийский Золотой берег опустел. Оливия лишилась своего знаменитого солнечного морского побережья. Его присвоили себе наши бывшие штаты, ныне суверенные государства, враждующие между собой по отдельности, а все вместе ненавидящие то, что называется теперь Оливией. По бывшим оливийским лазурным берегам теплых морей рыщут вооруженные банды озлобленных местных националистов, звучат автоматные очереди, грохочут разрывы гранат. Как недавно писал мой, увы, безвременно умерший друг Ольберг, Оливия строит свое будущее, держа в одной руке пустую продовольственную корзину, а другой держится за предынфарктное сердце.
Если продолжить мысль Ольберга, то можно оказать, что сейчас оливиец держит в одной руке пустую продовольственную корзину, другой держится за грудь, а перед глазами его — книга. Вся Оливия читает. Я был у пограничников нагорья: вахтенный с биноклем в руке сидит у крупнокалиберного АМГ и читает. Зенитчики Южного Плато в свободное от дежурства время читают. Горняки Никельтауна читают, когда электричка мчит их к карьеру. Читают безработные, читают оборванные бродяги, читают беспризорники, читают бандиты и «новые оливийцы».
Серьезные писатели оказались вдруг в очень трудном положении: издательства не берут их рукописи, хотя ротаторы работают с предельной нагрузкой. Страну буквально затопила лавина дешевых бульварных комиксов в ярких обложках. Их авторы не блещут талантами, наоборот, они блистают редкостной бездарностью, они даже не в ладах с литературным языком. Но они с упоением описывают великолепную жизнь «новых оливийцев» в роскошных коттеджах, жизнь, наполненную опасностями и погоней за неправедной наживой. Эти творения трудно назвать литературой, но их покупают нарасхват, ими завалены книжные полки и лотки. Видимо, нищим гражданам Оливии доставляет удовольствие читать о чьей-то роскошной жизни и мечтать о ней. Среди этого мутного потока теряются ручейки произведений авторов недавнего прошлого, которые при жизни оказались пасынками своей родины, благословенной Оливии. Мы узнаем писателей, перед талантом которых бледнеет имя Отца Поэзии. Эти удивительные произведения невозможно поставить в рамки каких-либо литературных систем. Их трудно сравнивать между собой, потому что шедевры неповторимы. Их объединяет одно: авторы их — оливийцы, и все они без исключения испытали при жизни непереносимый для нормального человека позор, публичное осуждение. Произведения и рукописи их оказались запретными, нередко еще до появления на свет. Но они существовали, эти рукописи, они ждали своего часа в пыли чердаков и сырости подвалов. Хранили их разные люди, из разных побуждений. И сейчас мы читаем книги, каждое слово в которых пронизано нечеловеческой болью сердца умерших в безвестности авторов, напоено удивительным настроением ожидания и предчувствия Больших Перемен. Правда, никто не ожидал, что перемены окажутся столь чудовищными.
С легкой руки Ольберга-младшего первыми увидели свет «Люди черного века» никому не известного Эдвина. Это произошло через два месяца после Великой Революции. А через три года, когда министерство культуры и здравоохранения провело референдум, большинство оливийцев совершенно неожиданно назвало первым кандидатом на увековечивание в Аллее Истории автора «Людей черного века» — Великого Эдвина. Справедливости ради можно все-таки напомнить, что Отец Поэзии был вторым.
Я надеюсь, что читатели будут снисходительны ко мне. Умирающий Ольберг передал мне архив своего знаменитого отца, и в моих руках оказались единственные известные на сегодня сведения о Великом Эдвине. Сведения эти обрывочны, они оставлены недоброжелательно настроенными людьми. По этим сведениям невозможно восстановить биографию первого автора Оливии. Но они приоткрывают непроницаемую завесу запретного и позволяют при известной доле воображения понять обстановку, в которой жил этот удивительный человек.
Последние годы жизни Великого Эдвина тонут в непроницаемой тьме, в которой ослепительной вспышкой сияют «Люди черного века». Пожалуй, эта тьма никогда не будет рассеяна. Но «никогда» — слишком жестокое слово, и автор оставляет читателям и себе искру надежды.
Как купальщик подходит к ледяной воде темного лесного омута, так и я с ощущением обжигающего озноба приступаю к робкому экскурсу в неведомое и великое.

               *  *  *
   — Дорогая Марго, как я счастлива видеть тебя! Ты еще больше похорошела. Надеюсь, все благополучно в семье?
—  Благодарю тебя, Лаура. Мы не жалуемся на судьбу, никогда не ропщем. Какой чудесный у тебя кулон! Ал, ты видишь, как господин Ольберг любит свою супругу?
—  Ольберг, друг мой, уведи меня в уединённый уголок. Мне теперь не будет покоя, пока моя Марго не украсит свой бюст чем-нибудь таким же сногсшибательным по стоимости.
—  Ах, Лаура, мой Ал иногда бывает так несносен! Не обращай внимания, наши мужчины отвыкают от хороших манер на своей скучной службе. Кто у вас сегодня?
В разговор вмешался хозяин дома, высокий, лысоватый мужчина лет пятидесяти.
—  Самым драгоценным украшением нашей Среды всегда были и останетесь Вы, очаровательная госпожа Гриффитс.
Маргарэт Гриффитс, невысокая красивая брюнетка, рельефную фигуру которой облегало изящное платье из темно-синего бархата, томно подняла изогнутые, широкие, — по последней моде, — брови.
—  Ал, ты слышишь, что говорит настоящий мужчина? Я уже не помню, когда ты произносил что-либо подобное. Дорогой Ольберг, вы сегодня будете моим рыцарем. Лаура, я похищаю у тебя твоего супруга — на сегодняшний вечер!
—  Мы все и весь наш дом — в твоем полном распоряжении, дорогая Марго.
—  Благодарю тебя, дорогая. Господин Ольберг, позвольте опереться на вашу рыцарскую руку.
—  Ваш покорный слуга. Ал, ты можешь вызвать меня к барьеру, но просьба прекрасней дамы для меня дороже дружбы.
Перебрасываясь шутками, две пары направились из просторного холла в еще более просторную гостиную. Ольберг вел супругу своего друга, Маргарэт Гриффитс, урожденную Вандерберг, из боковой ветви которых происходил сам Президент. Высокий худощавый мужчина и маленькая, начинающая полнеть женщина, они не выглядели рядом смешно: почтительно склоненная голова хозяина дома скрадывала его высокий рост, а длинное темное платье делало гостью стройнее и выше.
Следом за ними неторопливо двигались хозяйка и счастливый супруг очаровательной женщины из высших кругов общества. Никто не мог бы упрекнуть Гриффитса в том, что он женился на деньгах или на титуле: в год их свадьбы теперешний Президент занимал скромный пост помощника губернатора одного из провинциальных штатов Оливии. Гриффитс снисходительно прислушивался к щебетанию своей жены и негромко говорил хозяйке гостеприимного дома:
—  Дорогая госпожа Ольберг, почему бы вам не устраивать ваши Среды почаще? Я получаю истинное наслаждение в общении с такими людьми, как вы с Питером. А ваши гости...
—  Господин Гриффитс, вы льстите нам. Ваше с Марго присутствие — всегда праздник для нас. Мы рады, что вы оказываете нам честь. Ах, простите, я заболталась и забыла о своих обязанностях! Питер! Представь наших гостей, а я должна отдать распоряжения экономке.
Щеки госпожи Ольберг горели от приятного возбуждения. Среда удалась на славу. Все гости будут довольны. Известный всему миру писатель Крафт, министр Гриффитс, родственница самого Президента, величайший оливийский издатель Томпсон. Кто еще может похвастаться такими гостями? Даже эта невыносимая зазнайка Марго сгорает от зависти.
А в гостиной шла церемония представления гостей. Эту трудную обязанность взял на себя хозяин дома.
—  Господин Томпсон, издатель.
—  Очень рад воочию увидеть самого популярного члена Кабинета с супругой.
Сияющая улыбка на круглой физиономии издателя, полупоклон даме, легкое прикосновение двух мужских ладоней.
—  Господин Крафт, писатель.
Отработанный изумленный взгляд, всплеск длинных, тощих рук.
—  Мадам, я потрясен вашей красотой. Если Оливия рождает таких женщин, то я готов примириться даже с нашей всемирно известной овсянкой!
—  Неужели вы — тот самый знаменитый писатель Крафт!? О, святая Мария! Драматическая Одиссея вашего Герберта покорила всю Оливию. Я счастлива познакомиться с таким талантливым человеком.
—  О, мадам, вам стоит только нахмурить вашу изумительную бровь, чтобы мужчины всей Оливии бросились к вашим ногам. Я завидую вам, господин Гриффитс, супругу прекраснейшей женщины благословенной Оливии!
—  Господин Винтер, дипломат.
—  Господин Кроуфорд, драматург.
—  Госпожа и господин Теснер, литературный критик.
—  Господин Эдвин, мой друг.
Мужчина средних лет, среднего роста, средней наружности, слегка порозовев, склонил голову с аккуратным пробором.
—  Рад познакомиться, госпожа и господин Ольберг.
Он хотел отступить за спины гостей, но Маргарэт с легкой лукавинкой погрозила ему пальчиком. Она была светской женщиной и сразу почувствовала в этом ничем не примечательном человеке ИЗЮМИНКУ.
—  Сознайтесь, господин Эдвин, чем вы знамениты?
Удивленный быстрый взгляд серых глаз, слишком пристальный, выдает новичка на подобных приемах. Ответ не подтвердил догадку Маргарэт.
—  Только тем, что впервые присутствую в обществе таких известных людей и тем, что отныне могу считать себя знакомым самой красивой женщины Оливии.
О, этот Эдвин не слишком отесан, но далеко не прост. Маргарэт определенно чувствовала в нем НЕЧТО. Она кокетливо улыбнулась Ольбергу.
—  Дорогой Ольберг, ваш друг слишком скромен. Раскройте мне его тайну! Вы же знаете, что дразнить женское любопытство, по меньшей мере, рискованно.
—  Вы правы, госпожа Гриффитс. Господин Эдвин, как истинный герой, очень скромен. А ведь он на днях оказал неоценимую услугу Оливии.
—  Ах, какое интригующее начало! Говорите немедленно, я требую.
К разговору уже прислушивались почти все гости. Ольберг слегка повысил голос.
—  Заслуга господина Эдвина в том, что он спас литературу Оливии от гибели, — не более, не менее.
—  И сделал меня в глазах Великого Партнера врагом номер один! — засмеялся Томпсон.
—  Так вот что вы натворили, скромник вы этакий! — Маргарэт с укоризненной, но ласковой улыбкой покачала очаровательной
головкой. — Как вам это удалось? И откуда грозила гибель нашей литературе?
Эдвин смущенно улыбнулся. Чувствовалось, что он не привык быть в центре внимания.
—  Наш уважаемый хозяин значительно преувеличил мою роль. Я всего-навсего подготовил возражения против законопроекта о предоставлении в нашей стране издательских преимуществ писателям нашего Великого Партнера.
—  И...? — нетерпеливо притопнула ногой Маргарэт.
—  И Сенат согласился со мной.
—  Что спасло Оливию от потока дешевых комиксов, а наших писателей и меня лично — от разорения! — подхватил Крафт.
—  О! — воскликнула Маргарэт.
Ольберг подошел к Эдвину, положил руку ему на плечо.
—  Но самое главное, господа, заключается в том, что господин Эдвин сам обладает незаурядными литературными способностями, хотя тщательно скрывает этот дар от всех окружающих. Мне стоило большого труда уговорить господина Эдвина дать мне почитать кое-что из его произведений, и смею уверить, что лично на меня рукописи господина Эдвина произвели огромное впечатление.
—  Как интересно, — протянула Маргарэт. Она повернулась к хозяину дома. — Дорогой Ольберг, я вам изменяю! Моим рыцарем сегодня будет господин Эдвин. Он должен рассказать мне все!
На середину гостиной вышла сияющая хозяйка дома.
—  Господа! Прошу к столу!
После обеда мужчины удалились в курительную, а Маргарэт повлекла Эдвина к уютному диванчику под комнатной пальмой.
—  Расскажите мне, я никогда не сталкивалась с этим, откуда вы берете темы для своих произведений? Откуда вообще писатели берут своих героев, сюжеты? Выдумывают или это все-таки описание действительности?
—  Где-то я читал, что сны — это небывалые комбинации бывалых впечатлений. Мне кажется, что художественная литература — это небывалая комбинация жизненных ситуаций.
—  И не зная жизни, писатель не сможет ничего создать, не так ли? — подхватила Маргарэт. — Вы, должно быть, прекрасно знаете жизнь всех слоев нашего общества?
—  Увы, к моему большому сожалению, я знаю только одну сторону жизни: отношения в среде государственных чиновников, да еще, пожалуй, немного — некоторые тайные пружины того, что мы называем государственной властью.
—  И вы пишете...?
—  Да, я пишу только об этом.
—  Но ведь это скучно! Фи, служба, деловые бумаги, чинопочитание.
—  А также коррупция, умение вовремя подсказать важному лицу полезную для тебя мысль, обработать мнение заинтересованных в необходимости того или иного законопроекта, — перебил даму Эдвин, улыбаясь.
—  И это дает вам необходимую остроту сюжета? Никогда не думала, что это возможно.
—  Настолько значительную остроту, что далеко не все я могу писать так, как это происходит на самом деле. Приходится многое смягчать, о многом умалчивать, чтобы создать хотя бы видимость хэппи энда.
Маргарэт на какое-то время глубоко задумалась. Потом ее красивое лицо оживилось.
—  Кажется, я поняла. Расскажите мне что-нибудь из своих произведений!

                *  *  *

   —  А вот и я!
—  Па! Привет!
Альберт крепко пожал отцу руку, взял его тяжелый кейс. Эдвин с удовольствием потряс уставшей кистью. Ли с приветливой улыбкой подошла к мужу, подставила щеку для поцелуя. Эдвин благоговейно прикоснулся губами к свежей, бархатистой коже, от которой исходил легкий аромат с привкусом горького миндаля. Все годы супружеской жизни Ли пользовалась одним и тем же сортом французских духов, и их запах ассоциировался у Эдвина с присутствием жены. Он нередко ловил себя на том, что даже на улицах оглядывался, уловив знакомый аромат от проходящих мимо женщин.
Альберт наткнулся на перила, кейс гулко грохнулся на паркет.
—  Берт! — укоризненно проговорила Ли, с улыбкой покачав головой.
—  Я нечаянно! — быстро отозвался Альберт, поднимая кейс. — Он такой тяжеленный. Па, как ты его волок только?
Не дожидаясь ответа, Альберт поднялся в отцовский кабинет.
—  Ты опять взял работу на дом? — Ли говорила всегда ровным, приветливым голосом, и Эдвин частенько не мог уловить настроение жены. Сейчас она, кажется, была недовольна, хотя ее губы, глаза и все лицо излучали только приветливую, добрую улыбку.
—  Да, милая. Ты же сама говорила, что тебе нужно новое манто, а меха дорожают с каждым днем.
Ли ласково прикоснулась к плечу мужа.
—  Прости, дорогой, но твое усердие явно не соответствует твоему жалованью. Господин Жанье никогда не брал работу на дом и никогда не задерживался на службе после пяти.
—  И, тем не менее, именно он стал  директором отдела, а не твой чересчур усердный муж, — подхватил Эдвин хорошо знакомую фразу.
—  Увы, ты прав. Миль говорила, они купили новый кадиллак. Отделка салона...
—  Па! — донесся сверху голос Альберта. — А ты что, с Кольбергами уже разделался? Тут какой-то Раунти.
—  Езус Мария, Берт весь в тебя. С этаких лет роется в этих ужасных бумагах. Переодевайся, дорогой, и выходи к столу. Берт, оставь отцовские бумаги в покое!
Эдвин яростно растирался под душем волосяной рукавицей. Нет, Ли явно не в духе. О, женщины. Их невозможно понять, будто они и мужчины — биологически разные существа. Конечно, обидно, что директором отдела назначен этот тюфяк Жанье, хотя он и старый друг их семьи. Эдвин считал, что у него самого шансов на повышение побольше. Но даже если бы шефом отдела стал Эдвин, то добавочные пять тысяч монет не удовлетворили бы Ли.
Всегда находится кто-то, у кого счет побольше, дом просторней и машина дороже. Вот и приходится брать работу на дом. За Кольбергов Жанье обещал отвалить сотен пять премиальных, — ловко удалось остановить этих акул. Если выгорит дело Раунти, то шефу придется раскошелиться на тысчонку, меньше будет просто нечестно. Этот Раунти умный парень. Субсидию просит небольшую, а автомобилесборочное предприятие давно необходимо Оливии. Правда, тут может вмешаться Большой Партнер, ведь для «Дженерал Моторс» такая инициатива младшего партнера невыгодна. Ну, ничего, будем осторожны и настойчивы.
А Ли все недовольна. Ее, бедняжку, можно понять: третий год появляется в одном и том же манто. Интересно, удастся когда-нибудь одеть ее так, как разодета эта Маргарэт Гриффитс? Пожалуй, столько не заработать и за десять лет.
Если бы не такие запросы Ли, на счету бы лежали уже заветные пятьдесят тысяч. На каждом углу с рекламных плакатов улыбаются крепкие, энергичные парни: «Он имеет пятьдесят тысяч, он может не работать!» Иметь бы эти пятьдесят тысяч, скромно жить на проценты, освободиться от осточертевшей ежедневной обузы и писать, писать, писать. Жаль, что у Ли нет задатков делового человека, а то бы взяла она на себя роль литературного агента мужа!
Вот если бы издать все, что уже написано — тысяч двадцать гонорар, не меньше. «Хроника госдепартамента» наверняка стала бы бестселлером, а это, страшно подумать, долгожданная свобода от рутинной чиновничьей службы. Почему издательства не берут рукописи Эдвина!? Ведь неплохо, дьявольски неплохо написаны! Сам старик Крафт на Среде у Ольбергов полистал рукописи и разразился такими дифирамбами, что неудобно слушать. А главное, он забрал рукописи с собой, обещал внимательно посмотреть. Крафт сейчас, пожалуй, лицо номер один в оливийской литературе.
Ольберг оказался благородным человеком, так помог с подготовкой возражений по законопроекту, да еще познакомил с самим Крафтом. Любопытное общество собралось у Ольбергов. Эта Маргарэт да и ее супруг — какие типажи! Теперь смело можно вводить в сюжеты представителей «сливок общества».
А рукописи не идут. Не идут, хоть убейся! Что ж, значит, надо писать еще и еще, писать лучше, ярче, а главное, увлекательней. Неплохо бы пожить среди простого народа, понаблюдать. Маргарэт права: жизнь чиновников скучновата и однообразна, рано или поздно этот источник сюжетов будет исчерпан.
Обычно после обеда Эдвин часок возился с сыном, но сегодня ему надо работать с делом Раунти. Предложение Раунти — новое для Оливии, очень заманчивое.
Эдвин углубился в работу. Но примерно через полчаса за дверью кабинета послышалось тихое сопение. Сопение продолжалось довольно долго. Эдвин рассеянно улыбался и читал бумаги. В Доме царил Закон. По этому Закону ни одному смертному не разрешалось беспокоить отца в его кабинете. Но Закон имел одно исключение. Раздались три робких удара в дверь. Эдвин вздохнул, поднялся из-за стола, открыл дверь. Закон и исключения из него надо соблюдать, чтобы не наступило Беззаконие.
В кабинет вошел с виноватой улыбкой Альберт.
—  Прости, па... Это очень важно.
—  Понимаю, сын. Иначе ты бы не постучал. Слушаю тебя.
—  Па...
Альберт искоса взглянул на отца. Как он втянулся. Пожалуй, уже начинает перегонять своего «предка». Сын вздохнул и — будто шагнул с обрыва.
—  Карлу отец щеночка подарил. — Английский дог... Потешный такой.
У Эдвина защемило сердце. Сын наступил ему на больную мозоль. Эдвин давно и горячо хотел купить своему единственному сыну собаку. Каждый человек должен иметь друга, хотя бы четвероногого. Альберт замкнут не по возрасту, инфантилен. Пятнадцать лет парню и — «щеночек». Ему сейчас надо хоть немного поозорничать с приятелями, носиться по спортивной площадке с исцарапанными коленками, а не сидеть дома, даже если это — Дом. Нужна, конечно нужна сыну дружба с четвероногим беспомощным существом. Но в Доме на животных Табу. У Ли аллергия к шерсти.
—  А что говорит по этому поводу мама?
—  Она говорит, что я должен посоветоваться с тобой.
Эдвин прикусил губу, озадаченно посмотрел на сына. Доверчивые мальчишеские глаза глядят в упор. В их взгляде надежда, да что там надежда, откровенная мольба во взгляде пятнадцатилетнего человека.
—  Берт, это очень сложно. Ты постарайся понять.
Метнулся взгляд круглых карих глаз. Быстро отступает, уходит из них выражение доверия, будто всасывается черными провалами зрачков. Веки дрогнули, сблизились, сузившиеся глаза смотрят настороженно.
—  Ты помнишь, что было, когда ты в прошлом году наелся с Францем зеленых слив у них в саду?
Сын кивает головой, а глаза еще больше сузились, взгляд становится угрюмым. Понимает человек, что ему отказывают. Дети гораздо острее взрослых чувствуют реакцию других людей, особенно близких. Особенно — потому, что большинству других взрослых просто наплевать на снующую у них под ногами чужую мелюзгу, нет у этих взрослых никаких чувств для болей и радостей маленьких людей, поэтому детям просто нечего чувствовать с посторонними.
—  Помнишь? У тебя сильно болел живот, а все тело покрылось противной сыпью? Живот болел потому, что ты набил его незрелыми сливами. А вот с сыпью сложнее. У Франца тоже болел живот, но сыпи ведь не было. Помнишь?
Сын снова кивает, а взгляд его мечется, во взгляде растерянность, мучительное желание понять, куда клонит отец, ведь ясно, что отец не хочет, чтобы в Доме появился маленький четвероногий друг, почему же он говорит о каких-то сливах?
—  Это называется аллергия. У тебя аллергия к сливам. Сейчас почти у каждого аллергия к чему-нибудь: у тебя к сливам, у меня к полыни. Если тебя кормить сливами, а меня заставлять нюхать полынь, то мы с тобой будем сильно болеть до тех пор, пока не умрем. Вот что такое аллергия.
Сын отводит глаза, смотрит в окно, на стеллажи с книгами, опускает голову. Сейчас он расстается с мечтой о теплом, веселом живом комочке с четырьмя пухлыми лапами, с мокрым, холодным носом, с ласковым, шершавым языком.
—  Мы с тобой ведь любим маму?
Сын мо лча кивает. На отца он не смотрит.
—  И мы не допустим, чтобы мама болела и умерла?
Сын вскинул голову. Прищуренные глаза смотрят в упор, смотрят с недоумением.
—  А разве от щеночка, бывает эта... аллергия?
—  От самого щенка, может, и не бывает, а вот от шерсти — сколько угодно. У мамы аллергия к шерсти. Ты ведь знаешь, что в Доме нет ни одной шерстяной вещи, что у нас нет даже кошки? Маме очень плохо от шерсти, сын.
Взгляд Берта лихорадочно мечется с одного отцовского глаза на другой. Эдвину чудится, что это у него толчками пульсирует в сердце жаркая кровь.  Пятнадцатилетний человек решает сложную даже для взрослого моральную проблему. И вот раздается неумело наигранный спокойный мальчишеский голос:
—  А зачем она — аллергия?
Проблема решена. Но произнести найденный ответ сын не в силах. Слишком энергичный наплыв эмоций испытало его неокрепшее сердце за эти короткие минуты.

                *  *  *

   Тишина в Доме. И город, — неуютный, неразборчиво жадный — тоже затих. В тишине легко рождаются мысли. С негромким стуком ударяют литеры о бумагу, и на белом листе выстраиваются четкие строчки фраз. Двести ударов в минуту,  паузы для подбора единственно нужного слова, три листа в час. И как в сладком предутреннем сне невозможно заставить себя поднять голову от подушки, так никакие силы не могут заставить прервать это упоение творчества.
В глубине Дома прошелестели легкие шаги. Это Ли. Бедняжка, у нее опять бессонница. А может быть, она просто ждет мужа, ждет и не может сказать об этом, боясь получить оскорбительный для гордой женщины отказ?
Прости, Ли, я люблю тебя, я хочу тебя, нет ничего дороже счастья близости с тобой, но мысли мои, как могучий водопад, льются по нервным волокнам в кончики пальцев, ударяющих по клавишам машинки, и не оторвать пальцев от клавиш, не остановить этого порханья рук, этого мучительного и сладостного истязания собственного мозга.

 «Дорогой Ольберг!
Спешу обрадовать тебя. Твое имя попало в списки на «Почет Оливии» второй степени. Ты надеялся на первую, я знаю. Но чего мне стоила даже эта вторая степень! Помнишь того элегантного шатена, с которым ты знакомил меня на одной из своих Сред? Представь себе мое изумление, когда в списках претендентов на «Почет Оливии» я увидел против твоей фамилии приписку: «Контакт с потенциально опасным Эдвиным». И подпись начальника третьего департамента ГБР Риллана. Да, толстяка Риллана собственноручная.
Не мне объяснять тебе, что такое контакт с потенциально опасным лицом. Я навел справки и выяснил, что этот самый Эдвин уже добрый десяток лет назад был занесен в картотеку лиц недостаточно лояльного поведения. Этот чиновник средних способностей с молодых лет возомнил себя писателем. Кто в молодости не пишет стихов? Но Эдвин решил, что у него талант. Может, так оно и есть, но в своих стишках он позволял себе кое-что лишнее.
А потом он решил заняться прозой и приволок в издательство Губерта толстенную рукопись. Губерт говорил мне, что его консультант, которому он отдал рукопись на рецензию, прибежал к нему с выпученными глазами, и волосы его стояли дыбом. Рукопись Эдвина оказалась гнуснейшим пасквилем на наш почтенный Сенат. Эдвин пытался там замести следы, изменил фамилии, но прототипы легко прослеживаются. Между нами, в Сенате попадаются такие, на которых негде ставить пробы, но нельзя же публично выставлять в позорном виде избранников народа!
В общем, Губерт позвонил Риллану, Эдвина «пригласили» в ГБР, вежливо разъяснили ему ошибки, порекомендовали перенести действие его повести куда-нибудь в Польшу или на Кубу. Губерт, естественно, отправил Эдвину разгромную рецензию, ты знаешь, как это делается: «хаотическое, сюжетно не связанное нагромождение событий, обилие штампов, невыразительный язык...»
Но Эдвин не унялся. Он ходит по издательствам с новыми рукописями: одна другой предосудительнее. Ему дают разгромную рецензию, но он пишет новую рукопись и снова идет. Между нами, Губерт шепнул мне, что его вещи, в общем-то, талантливые, но тем хуже для Эдвина, — попал из недостаточно лояльных в потенциально опасные. А ты принимал его в своем доме, и я, старый дурак, жал ему руку. Разумеется, Марго ничего об этом не знает.
Мне долго пришлось говорить с Рилланом. В конце концов, решили считать твое знакомство с Эдвиным случайным явлением. Ты уж не подведи старого друга, а то я знаю тебя, ты любишь оказывать помощь всем, кто сумеет разжалобить тебя.
Поздравляю с «Почетом Оливии». За тобой дюжина «Старого дьявола». Наилучшие пожелания госпоже Ольберг и твоему постреленку.
Неизменно твой Ал Гриффитс.
Постскриптум. Извини, дорогой друг, мы с Марго не сможем быть на вашей очередной Среде. Мой наследник угодил в прескверную историю, надо его вытаскивать.
Всего доброго, Гриффитс.
Пост-постскриптум. Надеюсь, тебе не надо подсказывать, что это письмо следует сжечь, а пепел спустить в унитаз.
Ал.»

—  В общем, Ал, будем считать, что ничего не было. Но мой тебе совет: задай хорошую порку своему подонку. Чтоб неповадно было.
Риллан легко поднялся из кресла, упругими шагами подошел к огромному окну. Боковым зрением он зорко следил за старым приятелем. Гриффитс сидел с поникшими плечами, опустив длинное холеное лицо.
—  Я так тебе благодарен, Бэн. Поверь, это просто максимализм молодости, молодая глупость. Ты же знаешь мою семью.
—  Всё, Ал, всё, я же сказал, ничего не было. Сегодня же дам приказ уничтожить все бумаги. Старая дружба что-нибудь значит даже в наше продажное время. Я знаю тебя, я верю тебе. Никакого дела не существует.
—  Бэн... Если тебе понадобится моя помощь... Ты буквально спас меня. Через месяц — выборы.
—  Ну, по моим скромным оценкам, конституционной партии беспокоиться не о чем. Либералы сейчас не пользуются популярностью. Надеюсь, ты при случае замолвишь за меня словечко Президенту, а!?
Риллан добродушно захохотал. Воспрянувший духом Гриффитс поддержал смех. Он не заметил острого взгляда Риллана. А Риллан смеялся искренне. Еще бы, получить такие материалы в досье на процветающего министра социальных дел! Он не дурак, чтобы уничтожать подобные улики. Они могут оказаться спасательным кругом для самого Риллана. Обстановка сейчас сложная. Никто из этих самодовольных павлинов, умеющих только цепляться за свои портфели, не представляет, что может грозить Оливии в самое ближайшее время. Он, Риллан, не хочет гнить в тюрьме или валяться во рву, когда грянет гроза.
Мысли Риллана прервал веселый голос Гриффитса.
—  Поехали ко мне, Бэн! Такую радость надо спрыснуть. Ты не представляешь, как будет рада Марго. Она совсем была убита.
—  Отлично, дружище, согласен. У меня тут еще одно небольшое дельце. Если не возражаешь, поскучай с умным видом. Это недолго.
—  Может, мне подождать в другом месте?
—  Чепуха. Какие секреты могут быть от министра? Да ты знаком с этим делом, твое присутствие ничуть не помешает. Сиди здесь, а чтобы не уснуть от скуки, посмотри вот эти фото.
Риллан протянул Гриффитсу толстый пакет. Гриффитс вытащил из пакета одну фотографию, брови его удивленно полезли вверх, потом масленно заблестели глаза.
—  Да это же наш красавчик Крамер! Ну и ну!
Риллан снова захохотал.
—  Полюбуйся, там есть на что посмотреть. Смотри, сам не попади в такую историю. А она — ничего, верно?
Гриффитс вытащил из пакета толстою пачку снимков, жадно впился в них взглядом. Риллан, похохатывая, нажал клавишу. В кабинет тут же вошел мужчина в штатском костюме.
—  Садитесь, Брунсвиг. Докладывайте, только короче, я спешу.
—  Господин генерал, объект передал в издательство Флайта новую рукопись.
—  Можете говорить совершенно свободно.
—  Под названием «Дети отцов своих». К рукописи он приложил рецензию известного писателя Крафта. По мнению Крафта, новая рукопись Эдвина свидетельствует о необычайно ярком даровании автора, о его редком умении несколькими штрихами изображать впечатляющие образы самых разных людей, от трущобной проститутки до министра.
—  Дайте рецензию.
Риллан пробежал взглядом одну страницу, вторую, третью, вернулся к первой.
—  Скажите, пожалуйста, — пробормотал он. — Ну и Крафт. И как это я просмотрел его в молодости? Придется всерьез заняться. Вы только послушайте: «Вот как, оказывается, можно писать на такие избитые темы, как коррупция в высших кругах общества, попрание прав простого человека. Я считал, что несколько привык к неожиданным ракурсам автора, но о подобной точке зрения не предполагал. Эта повесть — событие в нашей литературе, а ее автор — не только талантливый самородок, но явление в современной оливийской, а возможно, и в мировой литературе.» Н-да... Продолжайте, Брунсвиг.
—  Крафт отличается оригинальностью, но обычно его оценки весьма объективны. Это отмечают все издатели, к которым мы обращались за консультацией. Следовательно, в соответствии с инструкциями, Эдвин попадает в разряд...
—  Это мне известно, Брунсвиг. Самое печальное, это то, что Эдвин — необычайно яркий талант. Не просто талант, а необычайно яркий талант, так?
—  Так точно. Разрешите продолжать?
—  Продолжайте.
—  Флайт заказал Эдвину повесть о происках красных на Ближнем Востоке.
—  Отказался?
—  Нет. Написал о вмешательстве тайных коммандос Великого Партнера во внутренние дела латиноамериканских стран.
—  Опять необычайно яркая вещь?
—  Установить это не удалось, господин генерал. Рукопись бесследно исчезла.
—  Кто?
—  Крукс.
—  Отметить. Усердие не должно оставаться незамеченным.
—  Слушаюсь, господин генерал. У меня все.
—  Ваши предложения?
—  В соответствии с инструкцией, необходимы решительные меры. Прошу вашего согласия на вариант «Афродита».
Риллан с минуту молчал, потом недоуменно спросил:
—  Почему «Афродита»?
—  Эдвин — эмоционально неустойчивый, увлекающийся человек, неспособный на быструю реакцию в сложной обстановке. Вариант «Афродита» гарантирует успех с минимальными затратами времени.
—  Почему не «Геракл»? Не «Золотая молодежь», наконец?
—  Разрешите объяснить, господин генерал. — Брунсвиг заметно разволновался. — «Геракл» как самостоятельный вариант, по нашим оценкам, не будет эффективным. Конечно, Эдвин, как большинство талантливых людей, не отличается особыми сексуальными качествами, и госпожа Эдвин пойдет на этот вариант. Но Эдвин может просто не заметить измены супруги, а если обнаружится ее неверность, то он, как склонный к самоанализу человек, ограничится внутренними переживаниями.
—  Ну, а «Золотая молодежь»? Это ведь самый популярный сейчас способ в вашем отделе?
—  Господин генерал, Эдвин-младший на редкость необщителен. В то же время он предельно откровенен с родителями. Реализация «Золотой молодежи» потребует в данном случае значительных усилий и, самое главное, — времени, а в соответствии с параграфом 17.6.4 инструкции 18 дробь П...
—  Инструкции мне известны. Но «Афродита»? Эдвин может не клюнуть на такую дешевую приманку. Почему бы вам не попробовать «Мзду»?
—  Непосредственный начальник Эдвина, директор отдела Жанье — личный друг Эдвина, поэтому «Мзда», по компьютерным расчетам, тоже оказывается довольно длительным вариантом. Господин генерал, я прошу вашего согласия на «Афродиту». Его предложил известный вам психолог, доктор Морренс. Мы весьма тщательно провели сравнительный анализ, поначалу я тоже не верил. В крайнем случае, мы можем подстраховаться «Гераклом». На оба варианта у нас подготовлены кандидатуры.
—  Мало, Брунсвиг, мало! Нужен молниеносный, абсолютный вариант. Мы не должны проморгать этого Эдвина, как я в свое время — Крафта. Ну, тогда были совсем другие времена, а все же... Вы понимаете важность ситуации?
—  Так точно, господин генерал!
—  Ладно, не обижайтесь. Даю вам еще сутки. Завтра в это же время доложите окончательное мнение ваших специалистов.
—  Слушаюсь, господин генерал. Разрешите идти?
—  Да, вы свободны.
Автомобиль медленно продвигался к окраине Столицы. Час пик уже закончился, но улицы еще запружены тысячами лимузинов. Риллан откинулся на сиденье, прикрыл глаза. Гриффитс поглядывал на старого приятеля в зеркало заднего вида и пришел к выводу, что Риллан здорово вымотался. «Стареем» — мелькнула тревожная мысль. Чтобы отогнать ее, он спросил:
—  Бэн, почему такое внимание какому-то писаке?
Риллан ответил не сразу. Он приоткрыл глаза, потянулся, озабоченно почесал переносицу.
—  Видишь, Ал, — сказал он, наконец, — мы уходим, а что остается? Остаются руины и книги. Руины обычно молчат, а по книгам потомки пишут историю. Ты бы не хотел, чтобы твое имя, например, стало у потомков нарицательным?
—  Ну, после нас — хоть потоп.
—  Ты не прав, дружище, — хмуро сказал Риллан. — После нас останутся наши дети, внуки. Останутся люди, человечество. Если будет потоп, — кто будет Ноем, и кого он возьмет в свой ковчег? Весь вопрос в этом. А книги этот потоп могут приблизить или отдалить, не говоря уже о кандидатуре Ноя и его личности в глазах потомков.
—  А не проще ли? — Гриффитс провел пальцем у горла. —
Небольшая автомобильная катастрофа, или как там это у вас делается?
Риллан прикусил губу. Гриффитс увидел в зеркало, что лицо приятеля стало жестким и недовольным.
—  Не все так просто, Ал. Мы живем в свободной, истинно демократической стране. И потомки — странный народ. Им подавай мучеников. Любимцы фортуны им не нравятся. Сделай мы сейчас ЭТО, — Риллан повторил жест Гриффитса, — и Эдвину обеспечен ореол мученика в глазах потомков. Нет, дружище. В таких случаях необходимо совсем другое: чтобы имя этого Эдвина не вызывало у современников и потомков ничего, кроме брезгливости, кроме презрения и отвращения. Только тогда будет гарантия, что потомки не поставят его на пьедестал.
—  Не брезгливость проходит, а книги, как ты сам говорил, — остаются?
—  Книги, но не рукописи. Ты думаешь, это просто — следить за всеми художниками, музыкантами, «писаками?» Но это наш долг — не допустить сомнительную с нашей точки зрения вещь к публике. Чтобы тебя оценили потомки, надо, чтобы о тебе хоть немного знали современники. Пока у этого Эдвина и ему подобных не будет ни одной книги, — мы можем спать спокойно. А уж о рукописях мы позаботимся.
—  Тройная страховка? — усмехнулся Гриффитс насколько саркастически, хотя ему не хотелось обижать приятеля. — Все-таки вы слишком мудрите там у себя, в Третьем. Надо как-то проще. Если из-за каждого писаки...
Риллан с сожалением посмотрел на Гриффитса.
—  Ал, ты знаком с историей литературы?
Гриффитс пожал плечами.
—  Думаю, что в общих чертах, как всякий культурный человек...
—  Пушкин, Лермонтов, Чернышевский, — эти имена тебе о чем-то говорят?
—  Так это же русские!
—  К сожалению, история Старого Света богаче нашей. Приходится изучать. Я лично считаю, что первым, кто полностью оценил значение «писак», был русский царь Николай Первый.
—  А что он сделал? — с недоумением спросил Гриффитс.
—  Он создал систему. Не знаю, знал ли он сам об этом, но его система действовала безошибочно.
—  Он ведь, кажется, всех их ликвидировал?
—  Увы. И это было единственной и самой серьезной ошибкой Николая. Он не был дальновиден.
—  Значит, система его была порочной?
—  Не система, а ее реализация. Мы взяли эту систему за основу. Это мое открытие, к сожалению, я не могу его запатентовать. — Риллан расхохотался. — Понимаешь, Ал, до Николая ретивых «писак» попросту уничтожали физически: колесовали, четвертовали, сжигали на кострах, гноили в тюрьмах. И, как ты понимаешь, вскоре после своей мученической смерти эти «писаки» обретали в глазах общества ореол невинных жертв тирании. Им ставили памятники, книги их старательно восстанавливались, переиздавались. А Николай...
—  Что же за система была у Николая? Что он делал с писаками?
—  В том-то и деле, что по системе Николая, с «писаками» не надо было ничего делать. Понимаешь, у каждого человека есть свои слабости, свои изъяны в характере, свои дурные привычки. Эти недостатки, по системе Николая выискивались, среди них определялись главные.
—  И...?
—  И человеку, подлежащему дезавуации, давалась полная возможность проявить эти свои недостатки. У Пушкина таким «слабым звеном» оказалась его красавица-жена, как тебе известно. Как всякая красивая и избалованная вниманием мужчин женщина, госпожа Пушкина не отличалась чрезмерной строгостью поведения. А Пушкин был весьма ревнив, несмотря на собственные обильные грешки. И Николай предоставил госпоже Пушкиной полную свободу в ее увлечениях. Для этого он ввел Пушкина в придворный штат, дал ему какой-то соответствующий чин. А нравы при всех дворах... Не мне тебе рассказывать. Итог ты знаешь: дуэль, смертельное ранение. Русские до сих пор кричат, что Дантес был платным агентом империализма, как они это называют. Чепуха. Не Дантес, так кто-нибудь другой сумел бы добиться благосклонности легкомысленной красавицы, и итог оказался бы тот же самый.
Риллан подмигнул приятелю в зеркальце и хохотнул.
—  Как видишь, Николая не в чем заподозрить. Он не только не преследовал известного к тому времени поэта, но даже приблизил его к себе. И — избавился от него без всяких затрат. Или взять Лермонтова. У этого слабым местом был вздорный характер, привычка поязвить над недостатками других. Его и направили в такое место, где нравы отличались примитивностью, и где его вздорность могла натолкнуться на еще большую. И, пожалуйста: добрый приятель всадил Лермонтову пулю в сердце.
—  Я это читал. А за что?
—  На очередную вечеринку этот приятель явился в новом парадном мундире. Лермонтов, конечно, не мог упустить такой возможности поострить, и заявил, что мундир сидит на Мартынове, как седло на корове.
Гриффитс невольно засмеялся, он представил неуклюжее добродушное животное под седлом. Риллан тоже усмехнулся.
—  Русские всерьез уверяют, что приятель тоже был платным агентом империализма, что дуэль подстроена жандармским управлением, что за кустами сидел казах с ружьем, — для подстраховки. Чепуха. Никто ничего не подстраивал. Дуэль должна была состояться, — не с Мартыновым, так с другим, кому бы надоели оскорбительные шуточки Лермонтова. А если бы не  дуэль, то Лермонтов все равно долго не протянул бы. В те годы на Кавказе младшие офицеры гибли как мухи. Вот такова система у Николая, дружище.
—  Но ведь и Пушкин, и Лермонтов сейчас у русских считаются корифеями? Разве можно говорить об успешном применении системы?
—  Увы, как я уже говорил, Николай был умен, но недальновиден. Он позволил событиям зайти слишком далеко. Пушкин к моменту дуэли уже считался первым поэтом России, его славу нельзя утаить от потомков. И Лермонтов успел тиснуть пару книжонок, да еще оставил несметное количестве стишков в альбомах чувствительных девиц, к которым он имел большую слабость. Вот мы и следим, чтобы какой-нибудь Томпсон или Флайт не издал какого-нибудь Эдвина.
Гриффитс упрямо покачал головой.
—  И все-таки, по-моему, вы слишком мудрите. Сейчас в писаки рвутся миллионы, и если прихлопнуть десяток-другой, — никто и не заметит. А потомки... В этом идиотском мире, мне кажется, у потомков хватит других дел. Ого, как мы заболтались. Вот и мое гнездышко. Ты не представляешь, Бэн, как рада будет Марго.

                *  *  *

   —  Пожалуйста, посидите здесь, господин Эдвин, я доложу господину Ольбергу.
Шаги горничной затихли в дальнем конце коридора. Эдвин огляделся. Непохоже, чтобы сегодня здесь ждали гостей. Но ведь Ольберг приглашал на очередную Среду! Хотелось бы еще раз поговорить с Маргарэт Гриффитс, поподробнее узнать представителей «сливок общества». Да и мнение ее о рукописи важно. Избалованная, капризная красавица, но умна, дьявольски умна. Как оценила она его рукописи?
Послышались тяжелые мужские шаги, и в холл вошел хозяин дома. Он улыбался, но глаза его выражали тревогу и озабоченность.
—  Рад вас видеть, дорогой друг!
Странно, — подумал Эдвин, — хозяин не приглашает в кабинет, значит и в самом деле что-то стряслось.
—  Добрый день, господин Ольберг. Чувствую, что мой визит не ко времени.
—  В этом доме вам всегда рады. К сожалению, моя супруга слегка занемогла, пришлось отменить Среду. Я надеялся познакомить вас с издателем Дитмеем. Он не так всемогущ, как Томпсон, но более демократичен.
—  Передайте госпоже Ольберг мои пожелания скорейшего выздоровления. И примите мои искренние извинения за столь неудачный визит.
—  Я передам Лауре ваши пожелания. А чтобы вы не чувствовали себя в чем-то ущемленным, я познакомлю вас с прелюбопытнейшей особой. Это госпожа Мария Корнуэлл, учительница литературы и старая дева, подруга школьных лет госпожи Ольберг. Лаура показала ей вашу рукопись, и Мария пришла в неописуемый восторг. Должен отметить, что она всегда отличалась эксцентричностью, поэтому пусть ее восторги не вскружат вам голову.
—  Увы, господин Ольберг, моей голове это не грозит. Гораздо чаще мне проходится выслушивать совсем другие отзывы. Вот и сейчас Томпсон вернул мою новую рукопись с убийственней рецензией. Какой-то заколдованный круг.
—  Любой круг можно и должно разорвать. Почему бы вам не прислушаться к советам умных людей? Ведь Томпсон советует вам из лучших побуждений. Поверьте старому критику: писать можно о чем угодно, надо только вжиться в тему.
—  Ваше мнение много значит для меня. Вы считаете, что моя тематика...?
—  Если быть откровенным, то вы слишком прямолинейны, мой друг. Упругий клинок поразит цель там, где дубина окажется бессильной. Вы размахивает пороками нашего общества, а это мало кому покажется приятным. А вот в и Мария Корнуэлл!
По коридору простучали торопливые каблучки, и в холл быстро вошла рослая, полная дама. Даже без предупреждения хозяина дома Эдвин догадался бы, что перед ним учительница, настолько профессиональным казался строгий взгляд из-за стекол круглых старомодных очков. Вздернутый нос и гладкие волосы, стянутые на затылке в узел, говорили о привычной безапелляционности суждений их хозяйки.
—  Ал, немедленно познакомь меня с господином Эдвином! — Воскликнула дама высоким, пронзительным голосом. — Лаура сказала мне, что он здесь.
Ольберг еще только поднимался из кресла, а Мария Корнуэлл уже подошла к Эдвину, по-мужски протянула ему ладонь.
—  Это вы? Я впервые вижу настоящего писателя! Господин Эдвин, вы отлично пишете. Я не представилась? Ах, я вечно забываю эти светские манеры. Меня зовут Мария Корнуэлл. Я преподаю литературу моим детям. Если бы вы знали, как трудно не опуститься до профанации, изо дня в день и из года в год повторяя одно и те же. Святая Дева, и думать не смей отступить хоть на букву от программы школьного департамента. Отец Поэзии — величайший в мире поэт, не когда повторяешь это в сотый раз, то начинаешь сомневаться: а так ли это? Вы пишете грубо, приземленно, моим детям нельзя полностью читать содержание ваших произведений, но какая жизненная сила! Я забрала у Лауры вашу рукопись, там есть изумительные места, я их зачитаю моим детям, а потом проведу несколько диктантов. Вы непременно должны придти ко мне в школу. Мои дети будут поражены, они никогда не видели живого писателя.
—  Госпожа Корнуэлл, я...
—  Не отнекиваетесь, вам не идет кокетство. Я вижу на вашем челе печать Таланта, моим детям необходим контакт с Талантом!
В интонации Марии Корнуэлл талант Эдвина явно начинался с большой буквы. Эдвин умоляюще покосился на Ольберга. Тот, сдерживая усмешку, деликатно улыбался уголками губ и молчал. А Марию Корнуэлл остановить было невозможно.
—  Лаура говорила мне, что эта выскочка Марго Вандерберг, как ее сейчас, Гриффитс, кажется, — мы с ней учились в одном классе, — она всегда была зазнайкой, еще бы: в ее родне одни миллионеры, так эта Марго Гриффитс сказала Лауре, что ваши рукописи — нонсенс. Что они понимают, эти разряженные куклы? Им нужны боевики, потрясающие переживания, чтобы пощекотать нервы, чтобы бросалось в глаза, как глубокое декольте среди строгих фраков, а у вас раскрывается духовное богатстве человека, это им скучно, это им мелко, потому что они нищие духом, им самим нечего раскрывать, кроме своих бюстов на светских вечерах. Вы не расстраивайтесь, господин Эдвин, я-то знаю эту Марго, ее всегда звали выскочкой, для нее существует одно мерило всех ценностей — чековая книжка.
—  Поверьте, я...
—  Не возражайте, я знаю людей, учитель обязан быть психологом. У вас утомленные глаза, вы слишком много работаете по ночам. О, какое это счастье, — отдавать себя всего Творчеству! Какой у вас телефон дома? Повторите, я не успела записать. Я обязательно позвоню вам, вы должны подготовить несколько отрывков из своих произведений для моих детей.
Эдвин шел по тротуару, и в ушах у него продолжали взрываться нескончаемые тирады Марии Корнуэлл. У него кружилась голова. В мозгах бился пронзительный голос толстой женщины: «вы должны, мои дети, моим детям, вы должны!»
И только спускаясь по эскалатору в подземку, Эдвин вдруг понял, что именно произошло сейчас в том гостеприимном доме. Верхушка общества в лице Маргарет Гриффитс отвергла его произведения, его самого, как писателя, а известный литературный критик Ольберг попросту вежливо выставил его из своего дома.

                *  *  *
—  К... гм...
Эдвин как вкопанный остановился посреди собственной приемной. Он привык видеть за секретарским столом долговязую, плоскую фигуру их общей с коллегой Эльфом секретарши, «лупоглазой», как звал ее за глаза Вольф.
«Лупоглазая» исполняла свои секретарские обязанности на редкость плохо. В основном она занималась в часы службы косметикой, украшением своей личности.
Сейчас на месте «лупоглазой» восседала... нет, восседало... нет, восседал ангел в женском обличии! На Эдвина приветливо смотрели огромные серые глаза очаровательной молодой женщины лет двадцати пяти. Незнакомка приоткрыла идеального очертания рот и мелодичным голосом произнесла:
—  Добрый день, господин Эдвин. Я — ваш новый секретарь. Меня зовут Кристин Лоу. Можно звать меня просто Крис. Я закончила Высшие курсы управления. Очень надеюсь, что смогу заслужить у вас и у господина Вольфа доброжелательную рекомендацию.
Какой голос! Глубокий, звучный, полный чарующих интонаций. Каждое слово звучит, будто небольшая музыкальная пьеса. Чистое, одухотворенное лицо под пышной массой пепельных волос кажется миниатюрным и тонким. Совсем немного косметики, не то, что у «лупоглазой». И незнакомый, притягивающий аромат дорогих духов. Голова свободно полуразвернута на стройной шее, и от этого движения блузка натянулась на высоком бюсте крупными поперечными складками. Дьявольское искушение, да и только!
—  Очень рад, Кристин, — произнес, наконец, Эдвин. — Мы с коллегой Вольфом много натерпелись от вашей предшественницы и не будем слишком привередливыми. Я тоже, как и вы, надеюсь, что наша совместная работа будет приятной.
«Езус Мария, что за глупость я несу, — подумал Эдвин. — Вот уж не ожидал».
—  Ваши бумаги на столе, господин Эдвин. В одиннадцать совещание у господина Жанье. Вы какой кофе предпочитаете?
—  Любой, лишь бы покрепче и без сладостей. Попросите сходить за меня к шефу господина Вольфа, в одиннадцать мне надо быть у господина Раунти, шеф об этом знает. Вернусь не раньше трех.
—  Хорошо, господин Эдвин. Спокойной вам работы.
Эдвин буквально упал на свое кресло и несколько минут не мог собраться с мыслями. Он растерянно барабанил пальцами по папке с бумагами.
Откуда такая красавица взялась? Вообще, откуда берутся такие очаровательные создания? Ему приходилось видеть нечто подобное только на экранах телевизоров, а тут... Вот она рядом, за стеной, каждый день он будет видеть ее, говорить с ней, давать ей указания. Со временем первое впечатление об этой ошеломляющей красоте сгладится, он привыкнет видеть Кристин за ее секретарским столиком, как неотъемлемый атрибут служебной обстановки. Но сейчас...
Из приемной донесся сдавленный мужской крик, послышалось неясное бормотание, и в кабинет Эдвина ввалился его давний коллега Вольф. Всегда холодное, надменное германское лицо Вольфа сейчас выражало высшую степень растерянности. Вольф плотно закрыл за собой дверь, навалился на нее спиной, уставился на Эдвина испуганным взглядом.
—  Это что? — хрипло спросил он и мотнул головой в сторону приемной.
Эдвин невольно засмеялся. Неужели и у него был только что такой же идиотский вид? Вот так Кристин!
—  Это Кристин Лоу, наша новая секретарша. Она окончила Высшие курсы управления и будет варить нам кофе по нашему вкусу.
—  Это я слышал! Ты ответь, — зачем!? О, майн готт! Мне только этого не хватало. Если Эмми узнает, мне здесь больше не работать.
—  Успокойся, старина. Моя Ли тоже не будет в восторге, если узнает. Но нас с тобой двое, а Кристин Лоу — одна. Как-нибудь продержимся, я думаю.
—  Я знаю! Это штучки Роя из службы кадров! Он давно подкапывается под меня, не может простить, что я тогда завалил проект его шурина! Но он не на такого напал. Я буду игнорировать эту Кристин вместе с ее Высшими курсами! Только служба! Только служба! И я не пью кофе, ты знаешь это, — у меня слабое сердце, мне Эмми запрещает.
Вольф по-солдатски развернулся через левое плечо, решительно шагнул в дверь. Дверь открывалась внутрь кабинета, и Вольф безуспешно бился грудью о полированное дерево. Эдвин задыхался от сдерживаемого хохота. Он подошел к Вольфу, взял его на плечи, отодвинул от двери, открыл ее. Вольф посмотрел на него безумными, бессмысленными глазами, вскинул голову и шагнул в приемную.
—  Я не пью кофе! — донесся его крик. — Только служба! Только служба!
Эдвину очень хотелось выйти к Кристин, смягчить эту неожиданную выходку растерянного Вольфа, но он вздохнул и закрыл дверь. Служба есть служба.
Он раскрыл папку с бумагами и погрузился в их изучение.

                *  *  *

   Резкий телефонный звонок заставил Эдвина вздрогнуть. Он судорожно ударил пальцами по клавишам, рычаги литер сцепились. Будто удар электрического тока посторонний звук в ночной тишине хлестнул по нервам.
Эдвин тяжело перевел дыхание, а телефон зазвонил снова. «Нервы — ни к  черту! — сердито подумал Эдвин, приходя в себя. — Кто бы это мог звонить в три часа ночи?» Он поднял трубку.
—  Господин Эдвин? — спросил высокий женский голос.
—  Да, — с удивлением подтвердил Эдвин.
—  Это я, Мария Корнуэлл. Я прочла вашу рукопись. Очень внимательно и вдумчиво. Не могу придти в себя от изумления. Я 15 лет преподаю моим детям литературу, но ваши произведения — это шедевр! Это я вам говорю как профессионал. Какая точность видения! Какая глубина мысли! В таком ракурсе еще никто никогда не писал!
Эдвина начало разбирать зло. Кто позволил этой даме бесцеремонно вторгаться в его и только его время! Черт бы побрал ее вместе с ее восторгами! Шизофреничка, не иначе. В три часа ночи звонить едва знакомому человеку, мужчине...
—  Вы Талант! — интонация Марии Корнуэлл выделяла большую букву в слове талант. — Талант! Я так счастлива, что неожиданная случайность подарила мне такую возможность!
—  Вы льстите мне, — буркнул Эдвин, соображая, как бы прекратить этот дурацкий разговор. Послать бы эту даму к чертям свинячьим, но ведь — женщина.
—  О, я никогда никому не льщу. Всем хорошо известна моя принципиальность. Мои дети так и говорят: вы — сама принципиальность. Мы с вами должны непременно встретиться. Лучше всего на этой неделе у Ольбергов. Вы согласны?
—  Прежде всего необходимо согласие Ольбергов, — невежливо напомнил даме Эдвин.
—  О, я договорюсь с Лаурой. Мне она никогда ни в чем не отказывает. Что вы скажете, если мы договоримся на четверг?
Эдвин яростно потряс трубкой, хотя понимал, что этот неодушевленный предмет ни в чем не виноват. Как отвязаться от назойливой особы? Нахалка! Не говоря о том, что Ольберг, мягко говоря, отказал ему от дома, Эдвину совершенно не хотелось терять время на выслушивание болтовни этой сороки, наверняка свихнувшейся от постоянного контакта с «ее детьми».
—  Это невозможно, — выпалил он.
—  Почему? Вы куда-то уезжаете?
Эдвин с немой признательностью ухватился за эту спасительную мысль.
—  Да, я уезжаю, — начал импровизировать он.
—  Куда же вы едете? — Любопытство Марии Корнуэлл сжигало ее.
—  В Ливан, — неожиданно для себя выпалил Эдвин. Ему вдруг стало весело. Врать, так врать.
—  О, это так интересно! Масса новых, ярких впечатлений! Какие сложные события, острые сюжеты. Это будет ваш новый шедевр! Я уверена в этом. А когда вы едете?
—  Завтра.
Источник говорливости Марии Корнуэлл на мгновенье иссяк. Но только на мгновенье. Потом он забил с новой силой.
—  Отлично. Завтра у нас среда. Ведь сегодня уже вторник, не так ли? Тогда мы вот что сделаем: я сегодня приду к вам домой.
У Эдвина перехватило дух. От растерянности он не сразу нашелся.
—  Госпожа Корнуэлл, — промямлил он. — Это невозможно.
Эдвин был в отчаянии. Не хватало еще, чтобы эта сорока ввалилась в их Дом. Ну, как от нее отвязаться!?
—  Это невозможно, — растерянно повторил он, и вдруг его осенило. — У меня ужасно ревнивая жена. Каждый раз, когда она видит меня с какой-нибудь женщиной... Это невыносимо... Вы понимаете?
—  О, я понимаю! Талант всегда страдает рядом с неглубокими натурами. Самые близкие люди причиняют Таланту самые серьезные мучения, отравляют его. Как я понимаю вас и как сочувствую. Но тогда вы должны придти ко мне в школу! Это у станции подземки на площади Святого Себастьяна. Школа муниципалитета для малоимущих. Я жду вас сегодня в шесть вечера с новыми рукописями.
—  Но сегодня я уезжаю! — упрямо повторил Эдвин.
—  Вы уезжаете завтра! — безапелляционно уличила его во лжи Мария Корнуэлл.
—  Нет, я уезжаю сегодня, — торжествующе настаивал на своем Эдвин. — Просто я не учел, что сегодня — это уже завтра. Завтра уже наступило. Я уезжаю сегодня!
—  Ах, какая жалость! Но ведь вы вернетесь? Когда вы вернетесь?
—  Через месяц. Или через два, — уныло пробормотал Эдвин.
—  Обидно, что мы не можем встретиться сегодня! Но я очень надеюсь, что через месяц вы вернетесь с новыми рукописями и непременно покажете их мне. Я через месяц позвоню вам.
—  Умоляю вас! — возопил Эдвин. — Если я не приеду, а жена услышит женский голос... Страшно подумать, что она устроит. Ради всех святых, звоните не раньше, через два, нет, три месяца!
—  О, я понимаю вашу тревогу. Это выходит на август. В августе я собиралась везти моих детей на родину Отца Поэзии. Но ради встречи с вами я перенесу экскурсию на июль. Да-да, на июль.
—  Вот и отлично, — облегченно вздохнул Эдвин. Все-таки три месяца он выиграл, а за это время можно еще что-нибудь придумать.
И он с легким сердцем сказал:
—  В таком случае, разрешите откланяться до августа?
—  Ах, как это печально! Быть рядом с Талантом и не прикоснуться к его святая святых — Творчеству. Вы, конечно, сейчас Творили? Талант расцветает ночью, когда ничто постороннее...
—  Простите, — бесцеремонно перебил словоохотливую даму Эдвин, — Мне пришла в голову одна великолепная мысль. Я должен ее записать пока она не ускользнула. До свидания!
—  Ах, я счастлива, что в созвездии ваших Крылатых Слов будет одно, родившееся во время нашего с вами разговора! Я всегда буду гордиться причастностью к Великому. И помните, что в Оливии есть настоящие ценители Вашего Таланта.
Уф-ф! Эдвин потряс головой. Бывают же такие. Прилипала! Нахалка! Ворваться в чужую ночь! Все мысли разбежались. Теперь целый час надо сосредотачиваться. Бесполезно и приниматься. Пора спать. Вот нахалка эта Мария Корнуэлл!

                + + +

   «Уважаемый господин Ольберг!
Искренне признателен Вам за предоставленную возможность познакомиться с г. Эдвином и его рукописями. Я испытал редкую в наше время приятную неожиданность, да что там неожиданность, — величайшее наслаждение, читая то, что г. Эдвин скромно называет робкими упражнениями дилетанта.
Сознаюсь, что читать я начал с известней долей предубеждения и даже раздражения. Предубеждение вызвано было тем, что меня буквально терроризируют аналогичными просьбами, и только мое безграничное уважение к Вам заставило меня засесть за очередную, как я считал скучную и унылую, пачкотню графомана. Раздражение же мое родилось от явной невоспитанности этого г. Эдвина, который настолько небрежен, что вручил мне совершенно слепую, третью или даже четвертуй копию.
Но странное дело, — с первых же страниц и раздражение, и предубеждения мои исчезли. Я опомнился, когда за окном рассвело. Я не поверил себе, но это факт: ночь напролет я с упоением читал рукопись этого самого Эдвина.
Не буду описывать вам достоинства и недостатки рукописи, все это я изложил в подробнейшей рецензии, которую отправил автору. Вам я могу сказать одно: этот Эдвин — великий писатель, и мне его жаль. Ни одно из его произведений не увидит света в нашей благословенней Оливии, не будет принято ни одним издателем, над которыми нависло недремлющее око Третьего Департамента ГБР. Мало того, если Эдвин будет продолжать в том же духе, то его ждет жесточайшее разочарование, и я буду рад, если только разочарование, — нравы тех, кто регулирует вкусы наших читателей Вам известны не меньше, чем мне.
Если Вы имеете некоторое влияние на г. Эдвина, то сумеете найти приемлемую форму разговора, чтобы передать ему (от своего имени!) мои рекомендации.
1. Перейти на лояльную, официально одобренную тематику. Может быть, ему удастся преодолеть некоторую брезгливость и при этом сохранить остроту восприятия, свежесть мысли, оригинальность и самобытность стиля и манеры изложения.
2. Изыскать возможность издания своих произведений в других странах, где проникновение государственной власти во все направления жизни общества не так велико, как у нас, и где правительство не связано столь тесно с интересами нашего Великого Партнера, где еще сохранились некоторые свободы. Для этого ему лучше всего эмигрировать, к примеру, во Францию. Франция — прекрасная во всех отношениях страна, и она сможет оценить яркий талант, независимо от его происхождения.
3. Бросить писать и сосредоточить свои усилия на служебной карьере. Г. Эдвин явно незаурядный человек, и  ему будет несложно продвинуться в высшие сферы нашего общества. При этом мир потеряет большого писателя, но зато сам г. Эдвин проживет долгую, спокойную и благополучную жизнь. Потеря, о которой я говорю, носит чисто символический характер, поскольку произведения г. Эдвина в его теперешнем ключе никогда не будут изданы в Оливии, и мир о них в любом случае не узнает. Рукописи, в отличие от книг — мертвы.
Лично я советовал бы г. Эдвину принять третий вариант. Мне больно думать о тех бедствиях, которые ждут его, если он выберет свой собственный вариант и будет продолжать писать как сейчас.
Еще раз выражаю Вам, господин Ольберг, глубокую благодарность за предоставленную возможность соприкоснуться с таким прекрасным и редкостным явлением.
Наилучшие пожелания госпоже Ольберг.
С неизменным уважением, Крафт».

                *  *  *
   ...Черт побери! Попробуйте описать глаза влюбленной девушки, когда она зачарованно смотрит на своего избранника! Вот бумага, вот машинка, — ну!
Эдвин раздраженно скомкал лист. Правы рецензенты, правы издатели. Он — редкостная  бездарь. Самые простые события не может описать. Да что там события! Вот из окна виден в густых сумерках сквер. Шелестит листва, слегка качаются под ветерком стволы деревьев, бьют струи фонтана, фонари освещают готовящийся к ночному сну жалкий уголок природы в огромном городе. Попробуй опиши все это так, чтобы каждый читающий увидел этот сквер будто наяву! Нет нужных слов, фразы бледны и стерты от частого употребления.
—  Ладно, давай-ка без истерики, — подумал Эдвин, успокаиваясь. — Представь глаза Ли.
Он закрыл глаза. Увы. Глаза любимой жены стали для него так привычны, что он даже не сразу мог вспомнить, какого они цвета.
Ну, а как насчет глаз Кристин?
...Какие глаза у Кристин!  Огромные, глубокие, чистые и необычайно выразительные. В них отражаются все чувства, доступные земному человеку. Эти глаза могут все сказать одним взглядом, без единого слова. Не могут они только лгать.
Вот Кристин поднимает голову. Поднимает медленно, с достоинством красивой женщины, знающей, что каждое ее движение в глазах окружающих мужчин наполнено изяществом и женственностью, — тем невыразимым словами содержанием, которое делает мужчин рабами женщин. Она понимает бесценность красоты каждого своего движения. Вот она устремляет взгляд на Эдвина. Глаза ее расширяются, зрачки заполняют почти всю радужную, и в их бездонной и загадочной черноте....
Разве можно обычными словами описать эти глаза!?
Эдвин уткнул лицо в ладони. Нет, прочь эмоции. Только анализ этих эмоций, только слова и фразы, рожденные этими эмоциями. Такие фразы, которые у каждого читающего вызывали бы реальное впечатление таких, единственных в мире и в жизни каждого, глаз.
Глубокую тишину в Доме нарушили легкие, шелестящие шаги. Шаги приблизились, затихли у двери. Чуть слышно скрипнула дверь. Вместе с теплой волной горьковатого аромата Эдвин ощутил прикосновение теплых, мягких рук. Руки Ли легли ему плечи, скользнули на грудь, обхватили шею.
—  Дорогой, я соскучилась без тебя...
Сколько лет живут они вместе? Давно, очень давно, Берту уже пятнадцать. Но каждый раз при этих словах голос Ли всегда прерывается смущением. Это смущение гордой, чистой женщины. Сейчас в этом голосе не только смущение, в нем слышится робкая мольба, страстная надежда. Бедняжка Ли. Мало того, что он истязает себя этими ночными упражнениями с пишущей машинкой, он еще лишает ее того, что для любой женщины составляет основу семейной жизни, основу жизни вообще.
...Горьковатый аромат исходит от вспененной массы волос, от губ Ли, от всего ее трепетного тела, жаждущего ласки.
—  Прости меня, Ли, прости, милая, я совсем стал эгоистом. Ты измучилась со мной, тебя надо носить на руках, говорить тебе нежные слова. Говорить о твоей красоте, о твоем стройном теле, об этих изящных ногах. Прости меня, Ли, милая, прости. Я брошу это никчемное занятие, все равно я бездарь, у меня ничего не выходит, издатели правы, я не должен больше тратить время на это занятие. Я буду просто твоим мужем, отцом нашего Берта. Я получу повышение по службе, у нас будет побольше денег, ты сможешь одеваться так, как подобает тебе, прекрасной и очаровательной.
—  Ты правда не будешь больше писать? Не будешь сидеть по ночам? Ты так измотался, дорогой, устал от бессонных ночей, ты выглядишь старше своих лет. Тебе надо хорошо отдохнуть. Попроси отпуск, мы поедем на Золотой Берег. Берта мы отправим к моей маме и будем целых две недели одни, совсем одни. Вдвоем с тобой.
—  Я брошу, Ли, я обязательно брошу писать. Это пустое занятие. Оно так мучительно. Оно сушит мой мозг, убивает мои чувства. Бумага высасывает из меня все эмоции, ничего не остается для тебя, для нас с тобой. Я брошу это проклятое занятие. Оно хуже наркотика. Я люблю тебя, Ли, мне ничто и никто не нужен, креме тебя.
—  Ты, правда, любишь меня, Бен?
—  Правда, Лу, правда, моя единственная.
—  Ты должен сильно любить меня, очень сильно.
Странная интонация тихогоо голоса жены скользнула по поверхности сознания и исчезла, не оставив следа. Все смыла волна опьяняющего аромата, исходящего от горячей, шелковистой кожи.
...Утомленная Ли дремала, положив голову на грудь мужа. Мягкие, пушистые волосы приятно щекотали лицо, и Эдвин не убирал их, ему это ощущение нравилось. Он зарылся лицом в густую массу волос. Ли шевельнулась.
—  Ты любишь меня, Бэн?
—  Да, милая Ли, да, да, да!
—  Тебе понравилась моя новая ночнушка?
—  Все, к чему прикасаешься ты, для меня дорого и прекрасно. Твоя новая ночнушка просто очаровательна.
—  Это мне вчера принес тот коммивояжер. Помнишь, я говорила тебе? Он приходит уже четвертый раз. Первый раз он принес несессер для тебя. Он такой смешной.
—  Кто? Несессер?
—  Глупенький. Конечно, коммивояжер. Его зовут Крукс. Ты правда любишь меня?
Ли крепко спала, обхватив мягкими, теплыми руками плечи Эдвина. Эдвин лежал на спине и широко раскрытыми главами смотрел в темноту спальни.
Новая ночнушка. Тебе нравится мо я новая ночнушка? Коммивояжер такой смешной. Ну, почему в благословенной Оливии смысл и содержание жизни сводится только к возможности обладать красивыми, модными, дорогими вещами!? Ведь Ли никогда не казалась ограниченной женщиной. Но если вспомнить, о чем она говорила с мужем за неполные семнадцать лет супружества, то окажется, что все интересы Ли ограничены этим же проклятым кругом: мебель, картины, гобелены и ковры, фарфор, хрусталь, меха, авто. «Тебе нравится моя новая ночнушка?
А тебе, Ли, тебе, умной и прекрасной, нравится моя новая повесть «Небесное пламя»!? Поняла ли ты, что я хотел показать в ней? Поняла ли ты трагедию умного, талантливого ученого, которого политика Великого Партнера и нашего правительства, борьба за первенство в средствах нападения загнала в тупик, откуда нет выхода, убила в нем душу, превратила его в расчетливый, умный механизм, единственным стремлением которого осталось создание новых, небывалых орудий убийства, потому что за это ему хорошо платят, а больше он уже ничего не умеет?
Ты понимаешь, Ли, что его трагедия страшна не тем, что он создает эти зверские, абсолютные средства уничтожения людей? Страшно то, что он делает это ради увеличения своего счета в банке, а в конечном итоге, ради новой ночнушки для своей любимой жены, ради новой мебели, новых ковров и гобеленов, фарфора, хрусталя, авто. И ты, моя маленькая, родная Ли, ты тоже думаешь только о новых вещах, о том, чтобы у нас с тобой, а потом у нашего Берта и его будущих детей были всегда самые модные и дорогие вещи.
А ты знаешь, Ли, что творится в мире? Ты знаешь, что умные люди на всей земле сейчас засыпают ночью, не зная, будет ли на земле «завтра»? Ты знаешь, что половина человечества сейчас не надеется увидеть на следующее утро ни солнца, ни неба, ни своих близких?
Ты не знаешь этого, милая моя Ли. Кому-то в Оливин выгодно, чтобы ты, нежная и прекрасная, и такие же как ты, — чтобы все вы не думали об остальном мире, не думали о своем будущем. Кому-то очень надо, чтобы все мы думали только о новых вещах: о новой ночнушке, о новых авто и мехах.
Бедная моя Ли. Я опять, в который раз обманул тебя. Я не могу бросить писать. Я уже пытался, я обещал тебе, — и не смог. И сейчас я тоже не смогу. Люди должны знать о том, что всех нас сознательно превращает в животных чья-то недобрая воля: женщин — в красивых, ласковых, бездумных самок, мужчин — в молчаливых рабочих ослов или в диких зверей, натасканных на убийство себе подобных. Нельзя молчать, никак нельзя молчать. Кому-то выгодно, чтобы издательства принимали только развлекательные фантастические повести да детективы с благородными полицейскими следователями. Кому-то выгодно уводить всех нас от главного в современной истории: от мысли о ежеминутно подстерегающей нас мучительной гибели в ревущем огне адского по силе взрыва иди в медленном гниении заживо от лучевой болезни.
Прости меня, Ли, но я не могу.
Эдвин осторожно высвободился из рук жены, неслышно выбрался из постели. Ли шевельнулась и что-то сонно пробормотала. Эдвин легонько подоткнул одеяло, коснулся губами ароматной кожи женщины.
—  Спи, маленькая моя.
...200 ударов в минуту, три листа в час, мучительно подбираются единственные необходимые в этой фразе слова.
Крафт, конечно, просто решил поддержать дилетанта. Новая тема, новый взгляд, — да, но никакого таланта в этих рукописях нет. Был бы талант, издатели не отмахивались бы, им ведь все равно, за что получать деньги. Значит, надо писать еще лучше или совсем бросить писать.
Издать бы хоть одну книгу! Тогда к следующей будет меньше придирок, одно дело — безвестный новичок, и совсем другое — автор уже печатающийся, хотя и начинающий. Может, написать что-нибудь на потребу толпы? Какой-нибудь детективчик, легкую фантастику? Но ведь не получится. И в детективе, и в фантастике он обязательно собьется на проклятые вопросы, которые не дают покоя ни днем, ни ночью. А если не касаться этих вопросов, обходить их, то не получится искренности, не та будет острота чувств, а фальшь почувствует даже непритязательный оливийский читатель.
Может, попытаться издать что-нибудь за границей? Или совсем уехать из Оливии, покинуть родину, не желающую замечать его? Литература сейчас в моде, особенно в Европе, там его могут издать быстрее. Придет некоторая известность, тогда можно будет вернуться на родину уже признанным автором.  Нет, это тоже не вариант. Нельзя обрекать Ли и Берта на скитания в чужих странах. Нельзя оставлять их здесь без средств к существованию. И потом, Оливия — родина, а родину, как и мать, не выбирают. Человек должен жить и умереть там, где родился. Он должен делить со своими соотечественниками все: и радость, и боль, даже если соотечественники не ценят тебя.
Черт побери, что-то сегодня туго идет работа. Как раздражает поток избитых, штампованных слов и фраз. Они захлестывают мозг, сквозь них с трудом пробивается новое, свое.
Еле слышные шаги возникли в тишине Дома, приблизились к кабинету. Пауза. Тихие звуки возникли снова, они удалялись. Вот они затихли. Тишина в Доме, только негромко щелкают литеры по белой бумаге. 200 ударов в минуту. Три листа в час.

                *  *  *

   —  Докладывайте, Брунсвиг. И учтите, я вами недоволен. Почему такая медлительность?
—  Вариант «Афродита» с подстраховкой «Гераклом» развивается успешно. «Геракл» добился первого успеха, можно переходить ко второй стадии. «Афродита» в самое ближайшее время...
—  Достаточно. Где вы берете таких бездарных агентов? Что это за баба, которая за две недели не может затащить к себе в постель мужчину?
Риллан резко поднялся из-за стола. Брунсвиг вытянулся, хорошо зная, что последует за этим. Риллан рывком засунул руки в карманы широких брюк и уставился на подчиненного язвительным, сердитым взглядом.
—  А ваш «Геракл»!? Подумаешь, успех, — переспал со скучающей куклой. Может, они у вас считают, что жалованье мы им платим за удовлетворение их половых потребностей?
—  Господин генерал... Я...
—  Молчать! Вы разучились работать, Брунсвиг!
Зазвонил телефон, Риллан раздраженно поднял трубку, рявкнул в нее:
—  Что там у вас!?
В трубке завибрировали булькающие, неразборчивые звуки. Риллан сопел, но слушал молча. Потом лицо его стало отмякать, губы искривились в усмешке.
—  Ясно, — буркнул он уже вполне нормальным голосом. Всем участникам выдать премиальные. Хорошо, пусть двухмесячные. Врачу можно побольше, если он к тому времени не поймет и не покончит с собой. Можно, я же сказал! Все? Отлично!
Риллан положил трубку, сел в кресло. Лицо его было торжественно и задумчиво. Брунсвиг украдкой облегченно вздохнул. Неведомый коллега спас его от страшного разноса. Пронесло.
Риллан остановил взгляд на вытянувшемся Брунсвиге.
—  Учитесь, Брунсвиг. Мартенс оказался не в пример толковей вас с вашими беспомощными агентами. Он помог мне закончить слишком затянувшееся дело. Писатель Крафт сегодня скоропостижно скончался в лечебнице Форста. Увы, сердечная недостаточность.
Риллан замолчал. Было заметно, что сообщение очень важно для него. Он задумчиво постукивал пальцами по столу, губы его сложились в странную, торжествующую и одновременно скорбную усмешку. Потом он тряхнул головой и заговорил совсем миролюбивым тоном:
—  Учитесь работать, Брунсвиг. Эта операция Мартенса войдет в учебники. Быстро, бесшумно, надежно.  А ваша «Афродита» — простите, — тут и шум, и никакой гарантии, и ко всему — страшно долго. Недопустимо долго! Давайте предложения по форсированию операции.
—  Господин генерал, прошу разрешения на резервный вариант «Отпрыск».
—  Гм... Это уже что-то. Только кто потом будет отмывать полицию? Учтите, наш бюджет не резиновый.
—  Господин генерал, все расходы не превысят пяти тысяч.
—  А пять тысяч, — не деньги? Что вы там надумали с «Отпрыском»? Есть отклонения?
—  Увы. Эдвины — идеальная оливийская семья.
—  Бросьте, Брунсвиг. У каждой семьи есть свой скелет в шкафу. Нет человека без недостатков. А если Эдвин — исключение, — создайте ему парочку маленьких, но эффектных недостатков. Его новая рукопись...
—  «Земной рай».
—  Когда он только успевает? Так вот, эта рукопись дает все основания полагать, что вы, Брунсвиг, недопустимо затянули дело. Эдвина уже пора переводить в разряд опасно популярных, не приведи Господь, если он издаст где-нибудь за границей парочку своих книжонок!
—  Но, господин генерал, тогда можно будет передать дело в Комитет Особых ситуаций, как с Крафтом.
—  Вы сошли с ума. Забудьте о Комитете, как и о Крафте. Если допустите, что Эдвин попадет в опасно популярные, — я вам заранее не завидую. Так что там по «Отпрыску»?
—  Простейший случай.  Подготовим почву для дальнейших событий, блокируем Эдвина перед издателями, позволим закончить вариант «Геракл» и форсируем «Афродиту».
—  А потом опровержение, протест прокурора, негодование полиции, так?
—  Если Эдвин добьется опровержения, то не страшно. Наш вариант предусматривает и это. Опровержение пройдет незамеченным, в отличие от предыдущих репортажей. Это создаст у объекта нервное перенапряжение, и он не сможет устоять перед нашим агентом.
Риллан минуту напряженно размышлял. Потом лицо его прояснилось.
—  Крепкий орешек, а, Брунсвиг?
—  Исключительно, — вздохнул Брунсвиг. — У агента, работающего по варианту «Афродита», еще никогда не было таких сбоев.
—  Задержите ей премиальные, пока не будет результата. А результат должен быть один. Значит, вы просите в подмогу «Отпрыск»?
—  Так точно.
—  Хорошо. Пусть будет и «Отпрыск». У вас все?


                *  *  *

   —  Господин Эдвин? Очень рад.
—  Добрый день, господин Армстронг. Приношу свои глубочайшие извинения.
—  Не надо. Мне говорил о вас бедняга Крафт, а его пожелание для меня закон. Садитесь. Нет, вот сюда. В том кресле месяц назад сидел Крафт, я его передам в музей Крафта, если он будет когда-нибудь создан в этой лицемерной стране. Мегги, будь любезна, кофе.
Армстронг говорил спокойным монотонным голосом человека, который достиг всего и ничего больше не желает получить от жизни. Эдвин украдкой усмехнулся: Армстронгу, первому фантасту Оливии, можно позволить себе такую расслабленность.
Пожилая, очень полная женщина принесла на подносе две крохотные чашечки кофе. Эдвин сделал глоток и невольно поморщился. Известный оливийский писатель пьет такую отвратительную бурду? Наблюдавший за ним Армстронг захохотал.
—  Молодежь, молодежь! Вам бы покрепче, поярче, позабористей. Как говорили когда-то: лучше жить 30-летним орлом и глотать свежее, кровавое мясо, чем жить 300 лет вороном и жевать падаль, не так ли?
Эдвин почувствовал, что краснеет. Он, гость, проявил невоспитанность.
—  Простите, господин Армстронг, просто я впервые вижу так близко известного всей Оливии человека, чьи произведения...
—  Не лукавьте, Эдвин. Ваше лицо — открытая книга... К сожалению, не только для друзей. Так вот, о кровавом мясе. Вам не приходила в голову простая мысль, что на свежем, кровавом мясе вы можете сломать зубы и будете не в состоянии жевать даже падаль?
—  Я, право...
—  Разумеется. К сожалению, жизненная мудрость приходит к человеку тогда, когда она ему уже не нужна. Впрочем, в наше время... Крафт жил очень неосторожно, и вот результат.
—  Он не берег себя?
Армстронг печально посмотрел ни Эдвина.
—  Если бы он не перегружался, он не стал бы Крафтом. Да и вы, наверное, не слишком бережете себя в этом отношении, верно? Что делать, — чтобы писать ярко и искренне, надо забыть о своих нервах. Но не в этом дело. Совсем не в этом.
Армстронг замолчал и глядел на Эдвина пристально и печально, будто решал какую-то трудную задачу, и не знал, надо ли говорить об этом случайному посетителю.
—  Я не понимаю вас, господин Армстронг. Если вы говорите о трудностях, связанных с остротой социальных сюжетов, созданных Крафтом, то я не думаю, чтобы первый оливийский писатель...
Армстронг энергично взмахнул рукой, останавливая Эдвина. Эдвин осекся на полуслове, но Армстронг продолжал молчать, задумчиво помаргивая седыми ресницами. Наконец он заговорил.
—  Не в этом дело, друг мой. Сейчас не все можно говорить, тем более — писать. Правительства, наконец-то, поняли, какая это сила — слово писателя. А Крафт говорил вещи, очень неприятные нашему правительству. И говорил ярко, образно, громко.
—  Господин Армстронг, я не понимаю. Вы хотите сказать, что эта внезапная смерть...
—  Послушаете, Эдвин, а вы — действительно — Эдвин? По вашим рукописям у меня сложилось о вас мнение, как о весьма сообразительном парне. В натуре вы не производите такого впечатления.
—  Но ведь это убийство! Я не допускаю мысли...
Армстронг глубоко вздохнул, резко отодвинул чашку.
—  Святая Мария! И это — Эдвин, который в своих рукописях изображает нашу благословенную Оливию так, будто сам Президент делится с ним своими затруднениями. Впрочем, это бывает. Тот же Крафт — могучий талант, а в жизни — сущий ребенок. Да вы что, с луны свалились!? Вы не читали нашу истинно демократическую Конституцию?
—  Читал. И твердо знаю, что в Оливии ни один человек без решения суда не может быть...
—  А вы уверены, что по Крафту не было решения суда? Вы слышали о Комитете Особых Ситуаций?
—  Слышал. Об этом мало кто знает, но мне известно, что этот Комитет создан на случай особой ситуации, то есть ядерного военного конфликта.
—  В основном — да. Но пока нет, этого самого конфликта, Комитет рассматривает другие особые ситуации. В глазах его членов такие как Крафт — ничем не лучше водородной или нейтронной бомбы самой большей мощности. Так что, молодой человек, ни о каком убийстве речи не может идти, будьте уверены. Все совершено в рамках закона, в рамках Конституции.
—  В это невозможно поверить!
—  Святая Мария! Да вы и в самом деле теленок, простите уж меня за резкость. Вы помните, был такой певец — Нэд Ролл? Как по-вашему, что с ним сталось?
—  Я не был его поклонником. Шум, гам, двусмысленности, сомнительный успех. Я слышал, он умер от белой горячки?
—  Да простит нам матерь божья ваше неведение. А то, что этот Нэд Ролл считался самым популярным человеком в Оливии, — это вам тоже ни о чем не говорит!?
Армстронг разволновался не на шутку. Он поднялся с кресла, размахивал руками, как школьник на перемене, лицо его разрумянилось, старческие глаза блестели горячечным блеском. А Эдвин сидел, будто на плечи ему вдруг положили огромный груз. Он слышал слова Армстронга, понимал их смысл, но не мог поверить в реальность происходящего. И мысли его, будто в дурном сне, замедлили свой обычный стремительный бег.
—  Я никогда не понимал увлечения других людей, особенно молодежи Нэдом Роллом и его легкомысленными песенками. На мой взгляд, в них столько же поэзии, сколько в Уголовном Уложении. И тем не менее, должен отметить, что он пользовался популярностью, — ответил Эдвин на последнюю реплику Армстронга.
А тот совсем раскипятился.
—  Пользовался популярностью! Подумать только! Да наше уважаемое правительство не знало, как заставить замолчать этого озорного обличителя, вашего Нэда Ролла! Требовалось  принять самые крайние меры, потому что популярность его перешла всякие границы! Вся наша молодежь с ума сходила по Нэду Роллу, считалось просто неприличным появиться в компании без магнитофона с песенками Нэда Ролла!
Возбуждение утомило Армстронга. Он замолчал, устало оперся о край стола, сел в свое кресло. Грудь его взволнованно поднималась и опускалась от частого дыхания. Когда он снова заговорил, голос его звучал тихо и утомленно.
—  Комитет Особых Ситуаций рассмотрел сложившееся положение и признал Нэда Ролла опасно популярным. Ему вменялось в вину многое: клевета на нашу благословенную Оливию, оскорбление стоящих у власти людей, извращение истории Оливии, незаконное распространение своих опасных песенок, гражданское растление молодежи и многое другое. Комитет приговорил Нэда Ролла к смерти. Это случилось в мае, а в ноябре Нэд Ролл попал в лечебницу с какой-то пустяковой болезнью вроде гриппа. И не вышел оттуда. Пользовался популярностью... Святая простота!
Армстронг сердито фыркнул и гневно посмотрел на Эдвина, будто тот имел отношение к приговору Нэду Роллу. Эдвин почувствовал, что у него по спине побежали мурашки. Выцветшие глаза известного фантаста снова остановились на Эдвине.
—  Вы думаете: чего это старикан так разошелся? Не провокация ли это?
Эдвин так не думал, но эти слова задели его.
—  Господин Армстронг...
—  Не обижайтесь, это я так. А откровенничаю я с вами вот почему. Во-первых, вы — Эдвин. Вам нужно знать такие вещи, открыть свои глаза на то, что творится под небом благословенной Оливии в сени ее Конституции. А во-вторых, мне уже нечего терять. Сколько я еще протяну? День? Месяц? Год? Родственников у меня нет, единственный близкий человек — моя экономка Мэгги, ее не должны беспокоить из-за меня. И в третьих...
Армстронг снова задумчиво уставился на Эдвина своими когда-то голубыми глазами. В них светилась глубокая и неутолимая
печаль.
Эдвину вдруг стало жалко этого человека, несмотря на всю его славу. Что-то в тоне и во взгляде Армстронга подсказало Эдвину, что перед ним — глубоко несчастный человек, старый и одинокий, с одиночеством которого невозможно что-либо сравнить.
—  А в-третьих, — продолжал слегка охрипшим голосом Армстронг, — я исчерпал себя, Эдвин. Я иссяк и боюсь, чтобы с вами не случилось подобного. Я атеист, но сейчас я вам исповедуюсь в том, что было запретным для меня самого. Двадцать лет назад я был таким же вот, как вы, и писал не хуже вас. О, как я писал! Я искренне хотел искоренить в нашей благословенной стране те уродливые явления, которые, как мне казалось, были случайными для нее, ускользали от бдительного взгляда власть имущих. Но однажды меня пригласило Государственное Бюро Расследований, в Третий Департамент. До этого я удивлялся и негодовал по поводу того, что мои талантливые произведения никто не хотел печатать. В ГБР мне очень вежливо и очень популярно все объяснили. Со мной говорил там такой молодой и энергичный лейтенант Риллан, я запомнил его, я уже тогда знал, что он пойдет очень далеко. Интересно, где он сейчас? Ну, да бог с ним. Он очень настоятельно убеждал меня не тратить мой талант на пустяки, а направить его на то, что нравится народу Оливии: детективы, фантастика, разоблачение происков красных.
Армстронг поднялся, прошелся по просторному кабинету, остановился, покачиваясь с носков на пятки. Эдвин завороженно смотрел на знаменитого старика, начало писательской карьеры которого так напоминало его собственную судьбу. Он ждал продолжения.
—  Этот лейтенант Риллан оказался очень убедителен и настойчив. Я обещал подумать.
Эдвин с горечью подумал, что не так давно и он, уходя от доброжелательного чиновника в штатском костюме, тоже обещал подумать над тематикой своих будущих произведений.
—  И я стал писать фантастику. Сначала я обманывал сам себя. Я уверял себя: что пишу фантастику потому, что ее легче напечатать, меня сразу же стали издавать! Я говорил себе, что вот еще немного, еще чуть-чуть известности, — и я снова возьмусь за остро социальные проблемы. А пока я писал фантастику. Безобидную, завлекательную макулатуру о пришельцах, о братьях по разуму. Но когда однажды я взялся за серьезную вещь, — Эдвин, вы не представляете, что было! Я не смог написать даже одной главы! Меня постоянно сбивало на завлекательность, на легковесность, на приключения. Я погиб, как писатель. Но я не поверил. Я решил, что просто я устал в последние годы я, действительно, писал как каторжник. Но и потом я ничего не смог написать серьезного. Так я и остался фантастом. До визита в ГБР я написал 8 остросюжетных социальных повестей, два романа, девять пьес. За двадцать лет после визита в ГБР я написал около трехсот фантастических повестей, стал всемирно известным. Но я не написал ни одной стоящей вещи! Последние четыре года я вообще ничего не пишу. Я потерял не только остроту восприятия, но и технику этого дела! Моя душа перегорела, мои чувства атрофировались. Я спас себе жизнь, я приобрел некоторую славу и кучу монет, но я потерялся как писатель и, самое страшное, я потерял уважение к себе. Как по-вашему, игра стоила свеч?
Эдвина потрясло это неожиданное признание, эта исповедь маститого писателя ему, случайному человеку, дилетанту в литературе. Как же тоскливо и мучительно одиноко жилось этому человеку все долгие годы громкой известности, если он так искренно раскрыл свою душу совсем незнакомому человеку?
—  Я уважаю ваше мнение, — пробормотал он, не зная, что еще можно сказать.
—  Э, бросьте. Я и сам не знаю, стоила ли эта игра тех свеч. Все, что у меня осталось в жизни, — это надежда. Я надеюсь, Эдвин, что рано или поздно в правящих кругах Оливии произойдут решительные перемены. Не обязательно должна быть революция, просто сменится правящая элита, — этого может оказаться достаточно, чтобы мои первые произведения, которые так и лежат в рукописях, оказались вдруг необходимы, — хотя бы для того, чтобы показать народу пагубность политики прежних правителей и мудрость новых. И тогда моя фантастика поможет мне, как сейчас она погубила, меня.
Я завалил своих знакомых рукописями. Последние годы я не писал ничего нового, только переделывал старые, самые первые рукописи. Может, что-нибудь уцелеет, доживет до того времени. Вот что давало мне силы жить в этой мертвом мире все последние годы. Последние двадцать лет я начинал каждый новый день с проклятий самому себе и заканчивал его тем же. Я надеюсь, Эдвин...
Эдвин смотрел на трясущиеся руки Армстронга, на его бледное, морщинистое лицо, почти восковое, какие бывают только у покойников и у людей, стоящих на краю могилы. Нет, подумал он, я так не смогу. Нечего и думать. Я мог бы взяться за двойную работу: фантастика или детективы для издателей и серьезные вещи — для будущего, о котором мечтает этот несчастный старик. Но этого я не осилю. Моя фантастика убьет меня, она сама станет бесцветной, и эта бесцветность будет моим уделом во всем. Двойной жизнью нельзя жить. Двойная жизнь — это не две жизни, а одна, раскраденная у самого себя. Нельзя жить, считая, что настоящая жизнь начнется завтра. Лучшее подтверждение тому — этот старый, дряхлый Армстронг, который хотел обмануть судьбу, а обманул только себя.
Армстронг снова заговорил.
—  Я и вправду долго не протяну. Никогда не думал, что могу так разволноваться. Давление не меньше двухсот. Ну, так вы ждете от меня совета? Кто я такой, чтобы судить вас? Кто из людей, не лукавя, может сказать другому: это тебе хорошо, а то — плохо? Я не знаю, что посоветовать вам, Эдвин. Мне жаль себя, жаль вас. Нам просто не повезло. Мы с нами попали на такой отрезок истории человечества, когда государственная власть централизована выше всякого разумного предела, когда все люди стали пешками в руках власть имущих.
—  Но вы, господин Армстронг, с вашим именем...
—  Подите к черту с моим именем. Не обижайтесь. Мы — пешки, независимо от имени. Если с Вольтером ничего не могли поделать даже всемогущие короли, то сейчас любого из самых прославленных людей можно очень легко смешать с грязью и сделать само его имя презренным в глазах благонамеренных сограждан. Любого, кто не причастен к высшей власти. Да и тех, кто причастен, — разве мало тому примеров, разве мало на вашей памяти случаев свержения богов, развенчивания кумиров? Имя сейчас только вредит. Безымянные граждане, то есть нормальные люди, сгруппированы нашим правительством в стадо, которому заботливо регламентированы все потребности. Еда, питье, красивые вещи, секс — больше стаду ничего не позволено, разве что две-три затрепанные мыслишки об агрессии красных. За стадом установлен жесткий контроль, как в самых страшных моих повестях о глобальных, абсолютных правительствах где-то на неведомых планетах. Прослушивание, подглядывание, перлюстрация. А те, у кого есть то, что вы зовете именем...
Армстронг поднялся, шаркающим шагом подошел к книжным стеллажам, с усилием потянул одну из полок на себя. Полка отошла в сторону. Армстронг лукаво посмотрел на Эдвина, поманил его пальцем. Эдвин подошел, заглянул через его голову. В обнажившемся проеме он увидел в углублении стены небольшую черную пластмассовую коробочку. Рядом в стене был точно так же утоплен миниатюрный магнитофон, от которого к коробочке тянулись провода.
Армстронг приложил палец к своим губам, призывая к молчанию. Эдвин и сам понял назначение коробочки. Армстронг пальцем постучал себя по ушам, сделал знак прислушаться. До слуха Эдвина донеслась тихая печальная музыка, настолько тихая, что он подумал, не чудится ли она ему.
Армстронг с кряхтением задвинул полку на место, повлек Эдвина к столу.
—  Вот вам «имя». — Он откинулся на спинку кресла, прикрыл глаза. — В каждой комнате — микрофон. Я когда-то начинал радиоинженером, но мне стоило большого труда найти эти микрофоны и еще труднее — разобраться в системе. А потом я ее обезвредил. Сейчас мы можем говорить о чем угодно, парни из ГБР слышат только эту заунывную музыку и думают, что старина Армстронг опять захандрил. Ерунда, но приятно поводить за нос Третий Департамент.
Эдвину стало очень не по себе. Все, о чем до сих пор говорил этот словоохотливый старик, как-то не воспринималось всерьез. Но пластмассовая коробочка убедила Эдвина в реальности услышанного сегодня, в этот странный вечер. И еще Эдвин понял, что Армстронг не кокетничает, что он и в самом деле ничем не может помочь ему. Решать должен он сам.
—  Мы — рабы, Эдвин, — говорил Армстронг. Глаза его помаргивали спокойно и доброжелательно. — Мы современные рабы. Нас не бьют бичами, не убивают по прихоти повелителей, не калечат непосильным трудам. Это все существовало когда-то для большинства, а сейчас существует только для тех, кто вступил в открытый конфликт с законом, для отщепенцев, для единиц. А мы все — свободные граждане свободной, истинно демократической страны. Не мы рабы. От первого крика новорожденного младенца до предсмертного хрипа умирающего старца каждый наш шаг жестко запрограммирован. А чтобы мы не чувствовала своего рабства, наши программисты предусмотрели возможность дать нам толику сомнений и критиканства. Даже наш с вами сегодняшний разговор тоже статистически предусмотрен Третьим Департаментом. Не знаю как, но где-то у них запрограммировано определенное количество таких отступнических разговоров, и они наверняка очень ревностно следят, чтобы количество этих разговоров не превышало установленный предел.
—  Но какая цель? — хмуро спросил Эдвин. — В чем смысл этой системы?
Он уже не сомневался в справедливости слов Армстронга. И тяжесть на его душе становилась все невыносимее.
—  Я много думал об этом, — неторопливо проговорил Армстронг. — В чем смысл вообще всех действий по укреплению любой власти, будь то власть вожака у троглодитов, власть императора в древних цивилизациях, власть королей в средневековой Европе или власть современных правителей? Если отбросить разные исторические тонкости, то смысл, по-моему, в одном.
Он как-то горько усмехнулся и внимательно посмотрел на Эдвина, будто, снова решал, можно ли говорить этому малознакомому человеку о своих мыслях.
—  Правители должны быть уверены в своем завтрашнем дне. Они должны быть уверены, что вокруг них всегда будут избранные ими люди: господин А, госпожа Б, другие уважаемые и преданные им господа. И что, если господин А завтра вдруг умрет, то его месте займет господин С и никто другой. Они хотят жить спокойно, сыто и долго.
Эдвин усмехнулся. Мысль Армстронга показалась ему нелепо примитивной.
—  Мне кажется, вы утрируете... — пробормотал он, боясь обидеть старика.
—  Жизнь сама — весьма примитивная штука, Эдвин. Все перевороты, резолюции, войны, все социальные катаклизмы и потрясения, — только для того, чтобы одна группа людей жила лучше, чем все остальные. Только для этого.
—  Но коммунисты утверждают, что их цель — счастье всех людей, всех без исключения...
—  Христиане тоже так утверждали: благо для всех, кроме неправедно богатых, только не на земле, а где-то там. Что касается коммунистов, то вы подняли интересную для меня тему. Я читал немало книг, как они называют, их классиков. Многое там интересно, но... Даже если им удастся построить свое общество всеобщего счастья, то и тогда, я уверен, какая-то группа людей будет жить лучше, чем остальные, без этого немыслима государственная власть. А значит, сохранится неравенство. И те, кто будет стоять у власти, будут стремиться сохранить это свое преимущество. Вообще же, мне кажется, они допускают большую ошибку в своем делении общества на классы. Насколько я помню, они делят всех людей на эксплуататоров и эксплуатируемых. Ну, а мы, позвольте спросить, мы с вами — кто? Эксплуататоры? Пожалуй, потому что мы с вами не производим никаких материальных ценностей, а живем неплохо, что в их глазах является главным признаком присвоения результатов чужого труда. Может, мы с вами эксплуатируемые? Кто же нас эксплуатирует? У нас необременительный труд, нам хорошо платят. Нас не допускают до власти, но никто и грабит — в материальном отношении. Так кто же мы? Хорошо, со мной проще, я по их классификации отношусь к прослойке интеллигенции. А вы? Вы не интеллигент в их понимании, не рабочий, не крестьянин, не ремесленник, не капиталист. А больше у них нет определений. Кто же вы, — чиновник на государственной службе?
В этом-то, я считаю, главная их ошибка. Они забыли в своей классификации самый могучий класс любого общества: класс чиновников. Именно  этот класс определяет всю жизнь нашего государства, да и любого другого. Это огромная сила — класс чиновников. Помните, в Древнем Египте были и эксплуататоры, и эксплуатируемые, были рабы и фараоны. Фараоны обладали огромной властью, можно сказать, абсолютной. Но были ли они действительными хозяевами Древнего Египта? Вспомните Эхнатона, который решил завести новые порядки. Что с ним стало? Его убрали. А знаменитый Тутанхамон? Его тоже убрали. Кто их убрал? Чиновники! Только тогда они назывались жрецами, но это неважно. Чиновники не захотели перемен в стране, и Эхнатона не стало, не стало Тутанхамона, не стало многих других фараонов, которые пошли вопреки устоявшемуся порядку, а этот порядок поддерживали и укрепляли чиновники. Вообще история полна примеров, когда чиновники останавливали не в меру ретивых правителей, уверовавших в свое всемогущество. Несколько исключений, вроде Александра, только подтверждают мою правоту: миром правят чиновники. Это самый могущественный класс, обладающий неограниченной полнотой власти. За ними — многочисленные родственники, креатура, лица, ждущие вакансий в государственном аппарате. Вот кто правит нами — и эксплуататорами, и эксплуатируемыми. А марксисты отбросили этот класс, потому что он просто не вписывался в их стройную систему экономического строения общества.
—  Вы говорите страшные вещи.
—  Я раскрываю вам глаза. Я уверен, что это пойдет на пользу писателю Эдвину, хотя как человеку вам, конечно, тяжело переваривать все это.
—  Ну, что ж, господин Армстронг, разрешите откланяться. Очень признателен вам за то, что вы смогли уделить мне столько своего драгоценного для Оливии времени.
—  Чепуха. Мое время сейчас не стоит фальшивей полумонеты. Я же говорил, что за последние годы ни слова не написал. Если вы так настаиваете, я могу дать вам совет. Ценный совет старого литературного волка. Даже два.
—  Буду признателен вам.
—  Первый мой совет: уезжайте отсюда. Уезжайте, куда глаза глядят. В Австралию, в Гренландию, в Индию, в Россию, наконец. Куда угодно, только подальше от Великого Партнера и его сателлитов.
—  Я не смогу. Это ведь дезертирство.
—  Зачем такие страшные слова? Вы считаете, что прозябание на родине лучше признания на чужбине? Вы остолоп, нашпигованный оливийскими лозунгами. Здесь вы погибнете в полней безвестности. Вам здесь никогда не позволят напечатать ни одной строки. Поверьте человеку, который хотел обмануть судьбу, а обманул самого себя.
—  Нет, господин Армстронг. Это не для меня.
—  Матерь божья! Ах, как это патриотично и романтично! Да здесь вы подохнете под забором, если только милосердный господь раньше не лишит вас разума. Вы что, думаете, вам и дальше позволят писать ваши обличительные повести? Вас ведь, кажется, уже вызывали в ГБР?
—  Да, около года назад.
—  ГБР не будет шутить. Оно предупреждает только один раз. Потом, как говорится, пеняйте на себя. Все эти тридцать лет я думал: что бы сталось со мной, если бы я не прислушался к их «советам»? В любом случае, мне никто бы не позавидовал.
—  Господин Армстронг, после этого, — Эдвин показал рукой в сторону книжных стеллажей, — я вам верю. Но я не смогу уехать. Вы говорите, что обманули самого себя. Но ведь вы остались на родине, не покинули ее.
Армстронг долго смотрел на Эдвина. Потом он вдруг засмеялся. Смех быстро перешел в астматический кашель. Армстронг задыхался, у него в груди все хрипело и булькало, глаза налились кровью. Он не мог произнести ни слева. Эдвин испуганно суетился вокруг, не зная, чем помочь бедняге. Армстронг трясущимися руками открыл ящик стола, вытащил пузырек с темной жидкостью, не переставая кашлять, оттащил пробку и хлебнул прямо из пузырька. От кашля у него полетели обильные брызги изо рта, но кашель вскоре утих.
Армстронг несколько минут тяжело переводил дух с широко раскрытым ртом. В груди его клекотал влажный хрип.
—  Я и в самом деле скоро отдам концы, — неожиданно спокойно сказал он хриплым старческим голосом. — Скажите, Эдвин, почему люди, болеющие за свой народ, вынуждены подыхать под забором, а проходимцы, вроде того лейтенанта Риллана, живут припеваючи, да еще командуют нами? А ведь если запахнет жареным, они первые дадут тягу со своей родины!
—  Вы сами ответили. Им плевать на родину, на народ. Их беспокоит только собственное благополучие. Неужели вы, талантливый, честный человек, не смогли бы достичь высот власти, если бы сделали это целью своей жизни? Но вам это не было нужно. Вы считали своим долгом писать. А они стремятся только к власти, и конечно, добиваются своей цели, в той или иной степени. Это для них способ утвердить себя.
—  Слышу голос Эдвина. Тогда, послушайте второй мой совет. Уж его вы исполните обязательно. Вы где храните свои рукописи?
Эдвин недоуменно посмотрел на Армстронга.
—  Дома. В кабинете.
—  Они у вас все целы? Пропаж еще не было?
Эдвин вспомнил о неведомо куда запропастившейся рукописи «Открытый берег».
—  Понимаю, — задумчиво сказал он. — Одна рукопись недавно пропала, самая свежая. Вы думаете...?
—  Да! Да. Тысячу раз да! Немедленно бросьте все, займитесь размножением своих рукописей. Делайте сотни экземпляров, раздайте их всем своим знакомым. По несколько штук пошлите за границу, у вас наверняка там есть знакомые. Прикиньтесь болваном, которому позарез хочется узнать мнение иностранцев о вашей графомании. По паре штук пришлите мне, у меня есть надежные люди, хотя сейчас ни на кого нельзя положиться. Что у вас есть на сегодня?
—  Двенадцать повестей, два романа, несколько киносценариев, стихи.
—  Мало, Эдвин, это капля в море, это пылинка в нашем сумасшедшем мире. Пишите, пишите, бросьте все свои глупые чиновные дела. Если уж вы решились, будьте последовательны. Из десятка рукописей сохранятся от силы одна — для потомков, если они еще в состоянии будут думать о литературе и вообще читать. Пишите, Эдвин. Кто знает, сколько времени вам отпустит Третий Департамент. Ваша судьба для меня ясна, но рано или поздно весь этот бордель рухнет! Придет наше время, ненадолго, но придет. Потом новые правители спохватятся и закрутят гайки, но какое-то время им будет выгодно вслух говорить о язвах рухнувшей государственной системы прошлой Оливии. Увы, потом все вернется на круги своя, и новые властители создадут новый третий департамент. Но какой-то шанс у нас есть. Какой-то жалкий шанс.
Последние слова Армстронг проговорил как-то вяло, запинаясь и повторяясь. Лицо ого вдруг посерело, обрюзгло. Он обмяк и бессильно поник в кресле. Эдвин забеспокоился.
—  Вам плохо, господин Армстронг?
Армстронг с усилием засмеялся.
—  Мне плохо все последние тридцать лет. Пора бы и привыкнуть, но нет... Вы простите, — мне нужно лечь.
—  Ради всех святых! Простите, я так разволновал вас. Может, вызвать врача?
—  Да подите вы со своим врачом! — вдруг рявкнул Армстронг и осекся. — Простите, — с трудом прошептал он. — Всего вам доброго. Не забудьте мой второй совет.
—  Будьте здоровы, господин Армстронг. Всего вам самого доброго.

                *  *  *

   Эдвин просматривал толстую кипу электрографических копий своих рукописей. По совету Армстронга он отдал все рукописи на размножение. Это оказалось непростым делом, потому что все конторы, куда он обращался, дотошно выпытывали, зачем это автору-любителю понадобилось размножать свои неопубликованные рукописи в таком количестве экземпляров. Пришлось объехать все конторы Столицы и ее пригородов, чтобы разместить заказ. Но дело сделано, и теперь Эдвин по вечерам просматривал электрокопии.
Он разложил рукописи в хронологическом порядке, и теперь перед ним будто проходила история его собственного творчества. Первые три повести показались ему слабоватыми. Острота сюжета в них достигалась авторской прямолинейностью. Сейчас он написал бы их совершенно по-другому. Но он не стал их переделывать, этим он займется на маловероятном досуге после признания.
«Горький хлеб истины». Эдвину вспомнился прототип главного героя этой повести, бывший директор их отдела Хаст, которого сменил недавно Жанье. Хаст попался на крупных взятках от основной электрической компании Оливии. По официальным сообщениям, «электрический король» не подозревал, что его служащие давали взятки директору отдела государственного департамента. Однако Вольф уверял, что это не так. Жанье тоже как-то обронил странную фразу, из которой Эдвин понял, что «король» тоже замешан в коррупции. Но «король» есть король. А Хаст был вынужден подать в отставку, отставку приняли, но Хаст уже не узнал об этом: он внезапно умер. Ходили разные слухи о причинах его смерти. Одни называли инфаркт, другие, шепотом, — самоубийство. Эдвину тогда захотелось изобразить характер и психологию человека, который занимал крупный государственный пост и который погряз, незаметно для себя, в коррупции, и в конце концов, был пойман за руку. Повесть сейчас показалась Эдвину неплохой.
«Хроника госдепартамента». Сильная, компактная вещь. Много юмора, раньше Эдвин этого не замечал, а сейчас, через три года после окончания рукописи, он смотрел на нее глазами постороннего читателя и сам от души хохотал. Со здоровым сарказмом представлены все, с кем он общался долгие года работы в госдепартаменте: и те, кого он видит ежедневно, и те, кто представал перед рядовыми служащими в ореоле государственной власти. Чиновники, секретарши, директора отделов и департаментов, помощники министра, сам министр, сенаторы. Забавная штука, читается с удовольствием.
«Дети отцов своих». Мрачноватый сюжет. Можно попытаться немного «осветлить» его. Видимо, правы издатели, когда требуют обязательного «хэппи энда». Нервы читателей надо беречь. Но что делать, если жизнь сама подбрасывает такие истории, какая случилась с беднягой Коллибрайтом. Человек собирался идти к самой вершине государственной власти, у него неплохо получалось. И вдруг обнаружилось, что его сынок — садист и насильник. Говорят, Коллибрайт после выхода в отставку спился. В повести главный герой кончает этим, и вещь подучилась весьма впечатляющей, хотя и жутковатой.
«Небесное пламя». Сам Эдвин считал эту повесть странной. Она и в самом деле получилась странной, эта повесть об ученом мире Оливии. Странной не только по сюжету, необычному и непривычному для Эдвина. Странной она оказалась и по своему появлению на свет. Эдвин хорошо помнил, как Томпсон, благожелательно улыбаясь, порекомендовал ему:
—  Почему бы вам не написать о космических амбициях красных? Это тревожит весь наш свободный мир. Поверьте, что такое произведение будет встречено с большим пониманием. После его издания, вы, новичок в литературе, будете только улыбаться, вспоминая свои теперешние трудности.
—  Боюсь, это мне не по зубам, — усмехнулся тогда Эдвин. — У меня самые смутные представления не только о космическом, но и о любом другом оружии, не говоря уже о людях, которые занимаются такими вещами.
—  В этом я вам могу помочь, — уверенно пообещал Томпсон, — У меня есть Тони Гриссем, специалист в этих вопросах. Я вас познакомлю, вы сможете выкачать из него все, что вам требуется.
—  Этого мало, — покачал головой Эдвин. — Если уж говорить о художественном произведении, то мне нужно вжиться в тему. Нужны не только технические детали, нужно знать жизнь таких людей, их обычный мир, их мысли, их желания.
—  Все, что угодно, — засмеялся Томпсон. — У Тони множество знакомых среди ученых, военных и дипломатов. Целая куча знакомств! Берите любые типажи, наблюдайте, работайте с ними!
Эдвин познакомился с Тони Гриссемом, а через него — с доктором наук Иоганном Вертером. Он целых полгода все свои выходные тратил на беседы с Вертером, на встречи с интересующими его людьми. Но дело не шло. Не хватало каких-то небольших деталей, мелких, но очень важных, которые могли бы послужить «затравкой» для цепной реакции мысли. Без этих мелочей не вырисовывался сюжет, не было психологической остроты.
Но вот однажды Эдвин встретился у Вертера с обаятельным и остроумным тридцатипятилетним доктором философии Фрэнсисом Колинзом. Это был веселый, жизнерадостный человек, и о своей страшной работе он говорил с милой небрежностью, как аристократы говорят о своих увлечениях породистыми лошадьми, альпинизмом или розами.
И тогда родилась эта повесть: не о космических амбициях красных, а об оливийских ученых, создающих новое, всеуничтожающее оружие.
Сейчас Эдвин чувствовал, что это — самое сильное его произведение.
Томпсона рукопись повести буквально ошеломила.
—  Вы — талант! Но вы губите свой талант! — кричал он, бегая по своему просторному кабинету. — Ну что вы за странные люди, писатели!? Неужели вы не понимаете, что такая повесть никогда, понимаете, никогда не будет издана! Да мое издательство тут же прикроют, меня посадят в тюрьму, если я осмелюсь на это! Я прошу, я умоляю: замените оливийские имена русскими или там польскими, чешскими, какими угодно, — а все, что при этом вылезет из-под колпака — обрежьте без всякой жалости. Я уверяю, это будет бестселлер! Я гарантирую вам колоссальный успех!
Эдвин тогда сильно колебался. Слишком уж заманчиво звучало предложение Томпсона. Но он не смог переделать повесть. Простая замена имен, конечно, не годилась, а отказываться от образа главного героя, прототипом которого он взял Колинза, Эдвин не смог. И «Небесное пламя» осталось в рукописи.
«Открытый берег». Эту повесть Эдвин написал по заказу Флайта. И снова он не сумел удержать свое воображение в рамках подсказанного сюжета о происках красных агентов на Ближнем Востоке. Эдвин не смог писать о людях, которых никогда не видел и о которых ничего не знал: о русских шпионах и агентах КГБ. И родилась повесть об оливийцах, одетых во фраки дипломатов и в мундиры Сил Защиты интересов Оливии и ее Великого Партнера. Первый вариант рукописи куда-то бесследно исчез. Видимо, Эдвин оставил его в издательстве или попросту потерял, хотя после разговора с Армстронгом у него родилось совсем другое подозрение. За последний месяц он написал эту повесть заново и сейчас чувствовал, что она получилась даже сильнее, чем была раньше.
Около трех часов ночи Эдвин вздрогнул от неожиданного телефонного звонка. Кто это? — в сильном недоумении подумал он. — Неужели опять бесцеремонная поклонница его Таланта? Но ведь не прошло еще и месяца после его мнимого отъезда в Ливан. С ума сошла она, что ли? Эдвин раздраженно поднял трубку.
—  Хеллоу?
Черт побери, конечно, это она. Ну, сейчас он не даст ей болтать.
—  Господин Эдвин, я позвонила в ваш департамент, мне дали телефон вашего секретаря, такой очаровательный молодой женский голос. Эта милая особа сообщила мне, что вы никуда не уехали и не уезжали. Ваша поездка в Ливан сорвалась?
—  Увы...
—  Произошло что-то неожиданное? Я понимаю, ваша жизнь полна таких неожиданностей, резких переломов, внезапных решений...
—  Да, случилась большая неприятность, — перебил Эдвин разговорчивую даму. — В прошлый раз моя жена подслушала наш с вами разговор, закатила истерику. Она добилась приема у директора департамента и устроила мне грандиозный служебный скандал, я чуть не вылетел за ворота, спасла только многолетняя безупречная репутация.
—  Какой ужас! Невыносимая женщина! Талант...
—  О, она мать моего сына, и мне приходится с этим считаться. Тсс! Она теперь спит с телефонной трубкой в руках, и я слышу, что она проснулась. Сейчас будет ужасный скандал, сбежится вся улица и я потеряю работу! О, я погиб! Ради всех святых, никогда не звоните больше сюда! Прощайте!
Эдвин успел услышать в трубке изумленный то ли вопль, то ли стон и торжествующе швырнул трубку на место. Все! Больше эта сорока не будет отвлекать его по ночам от работы! Он удовлетворенно потер руки. Угрызений совести он не чувствовал. Конечно, обманывать одинокую женщину — безнравственно, тем более — поклонницу Таланта. Но слишком уж она навязчива!
Небольшое приключение взбодрило Эдвина. Он уселся в кресло и раскрыл очередную рукопись.

                *  *  *

   «Дорогой Ольберг!
Маргарэт и я благодарим Лауру и тебя за любезное приглашение на Среду. Что может быть приятнее общения с умными собеседниками, с радушными хозяевами. Я давно мечтаю о неторопливой беседе с тобой, мой мудрый и знаменитый друг.
Но, к сожалению, Маргарэт неважно себя чувствует. У женщины в этом возрасте могут быть неожиданные ухудшения здоровья. Да, мой друг, наши лучшие годы позади.
Если у тебя найдется несколько минут для коротенького письма, сообщи, как продвигается твое исследование. Я восхищен, что ты решился взяться за такую благородную тему. Мне, рядовому читателю, всегда казалось, что в жизни и творчестве Отца Поэзии изучены и разложены по палочкам все самые мельчайшие подробности. Но я знаю тебя, старый плут, — ты бы не ввязался в дело, если бы не имел в кармане кое-что сногсшибательное.
Кстати, дорогой Ольберг, мне хочется еще раз предостеречь тебя. Нас с тобой связывает старинная дружба, и мне было бы крайне огорчительно, если бы у тебя вдруг возникли какие-либо осложнения. Я имею в виду того самого Эдвина. Могу конфиденциально сообщить тебе, что визит в ГБР не оказал на него никакого влияния. Он не только не прислушался к доброжелательному совету, но продолжает действовать все более предосудительно. Он преследует издателей со своими рукописями, он начал распространять их среди тех людей, которых, к несчастью для них, занес в список своих поклонников. Он даже пытался отправить несколько экземпляров за границу, в том числе в страны, пораженные бациллой коммунизма.
Надо ли говорить, что эта выходящая за всякие рамки благопристойности деятельность не нашла ни малейшей поддержки среди патриотов Оливии? Я возмущен его все усиливающейся навязчивостью: он осмелился прислать свои рукописи Маргарэт! Надеюсь, ты избежал этого позорного «доверия» со стороны человека, за действиями которого вынуждено следить ГБР.
Еще раз искренне благодарю тебя за любезное приглашение. Если не ошибаюсь, это  юбилейная, пятидесятая Среда. Увы, мы не вольны в своей судьбе. Когда Маргарэт поправится, мне придется везти ее куда-нибудь в горы, например, в Швейцарию. Очень хотелось бы провести эту очаровательную поездку с тобой, но я ценю твое время, которого сейчас, в период твоей работы над новым исследованием, у тебя нет, и со вздохом сожаления прощаюсь с тобой.
Остаюсь твоим преданным другом.
Наилучшие пожелания милейшей и гостеприимнейшей Лауре.
Гриффитс»


                *  *  *

   200 ударов в минуту. Пауза.  Снова мягкое щелканье литер. Лист за листом ложится в папку с новым, пока еще приблизительным названием. Как будет называться новая повесть? «Третий департамент»? Нет, это слишком прямолинейно. «Центр наслаждения»? Нет, не то. Ничего, время еще есть. Название придет, когда рукопись будет готова.
Мирно спят оливийцы, граждане благословенной демократической республики. Утром они проснутся, — почти вся Оливия в одно и то же время, — начнется новый день их спокойной, благополучной жизни. Они будут работать, чтобы и впредь процветала их страна. Они будут радоваться и печалиться, поглощать калории и витамины, наслаждаться букетами лучших в мире оливийских крепких напитков, окутываться клубами дыма сигарет из отборного марочного табака. Глаза их будут отдыхать в созерцании красивых, модных, дорогих вещей. С экранов телевизоров лучшие артисты Оливии будут приятно волновать их души и сердца благородством поступков, динамизмом сюжетов, легкими переживаниями трогательных драм. Пресса приобщит их к бурной жизни большого мира, в центре которого находятся, конечно же, Оливия и ее Большой Партнер.
И только ничтожное количество оливийцев знает, что вся их приятная свободная жизнь регламентирована гораздо жестче, чем быт узников фашистских концлагерей. Подсчитано и дозировано все: калорийность и структура пищевого рациона, количество витаминов, алкоголя и никотина, уровень положительных эмоций и глубина переживаний. Подсчитан и поддерживается на необходимом уровне процент преступности: преступники нужны, чтобы средний оливиец мог с гордостью осознать свое превосходство над погрязшими в пороках, заблудшими детьми Оливии. Сведения о жизни большого мира и самой Оливии выдаются строгими порциями, достаточными, чтобы оливиец мог оценить свои социальные преимущества перед народами тоталитарных государств коммунистического правления и недоразвитыми туземцами из нищих африканских, азиатских и латиноамериканских государств. По каплям, будто драгоценное, сильнодействующее лекарство, отпускаются оливийцам факты, способные вызвать легкое недовольство правительством Оливии и ее Великим Партнером. Как рюмочка аперитива аппетитна перед обедом, усиливает пищеварительные функции организма, так и толика брюзжания повышает гражданский тонус оливийца.
Ошалевший от любви юноша сжимает в объятиях свою счастливую жертву, и оба они не догадываются, что миг их экстаза статистически предусмотрен теми, кто контролирует рождаемость в Оливии, кто внимательно следит за темпами потерь девственности, количеством абортов и рождений, и кто в зависимости от соотношения этих показателей регулирует выпуск подпольных порнографических открыток, книг с любовными сюжетами и противозачаточных средств.
К чиновникам министерства статистики Оливии стекаются бесчисленные ручейки цифр. Они заносят в скучные бесконечные таблицы компьютерного банка данных, среди множества других, сведения по продаже детских пистолетов и выручки от фильмов-ужасов, по тиражам книг сексуального уклона, и спросу на презервативы в различных штатах и округах Оливии, по количеству наркоманов и жертв несчастной любви, по рождаемости неполноценных детей и продаже алкогольных напитков, по уровню безработицы и росту детской преступности.
Чиновники другого ведомства внимательно анализируют содержание банка данных, раскладывают все сведения по матрицам математической модели, классифицируют весь этот разношерстный материал. Результаты вторичной обработки обобщаются в следующем ведомстве.
И ни один из этих добросовестных чиновников не задумывается над зловещим смыслом своей скучной повседневной работы, которая дает возможность безбедно существовать вместе с семьей в благословенной небесами Оливии. Никто из них не знает, да и не хочет знать, что их собственная жизнь опутана жесткими узами этих обезличенных цифр.
А потом какой-то врач делает инъекцию двойной дозы камфары задыхающемуся от сердечной недостаточности Крафту или потерявшему сознание от жара Нэду Роллу. Скорее всего, врач даже не подозревает, что в его шприце находится смертельная для пациента концентрация лекарственного препарата. И пациент неожиданно умирает. Большой оливийский писатель Крафт, человек всемирной славы, уже никогда не напишет ни одной строки, беззаботные молодые шалопаи больше не услышат звонкого, тоскующего голоса Нэда Ролла. Кто-то из высших чиновников ГБР доложит шефу: меры приняты. И в строго конфиденциальных отчетах против фамилий Крафта и Ролла появится короткая запись: приговор приведен в исполнение.
Крафт не вписывался в статистику Оливии. Нэд Ролл нарушал ее своими озорными песенками.
Эдвин устало опустил руки, откинулся на спинку жесткого кресла. Крафт и Нэд Ролл признаны опасно популярными для правителей Оливии. А он, Эдвин, — в какую графу занесено его имя? Ждать ли ему смертельной услуги врача, или пока он не представляет серьезной опасности для третьего департамента ГБР? Интересно бы знать, как эти парни классифицируют своих сограждан по степени социальной опасности.
Эдвин усмехнулся. Этого он никогда не узнает. Он знает точно одно: после того странного разговора с Армстронгом, после неожиданной откровенности прославленного фантаста Оливии ему надо писать еще больше. Армстронг оказал ему большую услугу, раскрыв глаза на грозящую опасность, приоткрыв завесу над тайной, о существовании которой он даже не догадывался. То, что он услышал от Армстронга, оказалось недостающим звеном в логике действий героев его рукописей. Они, его герои, жили в невидимой для глаза клетке жестких ограничений. Они страдали, не зная действительных причин своего неудовлетворения жизнью. Теперь ему ясен механизм социальных эмоций Оливии, и герои его прозреют тоже, вырвутся из ограниченного мира стандартных мыслей, стандартных чувств.
Мысли его соотечественников формируются официальными программами радио- и телепередач, сообщениями прессы, каждое слово в которых проверено тройной цензурой, чтобы не допустить возможности иного толкованная. Оливиец не должен думать иначе. Оливиец не должен нарушать установленного соотношения статистических данных. Оливиец не должен любить женщину, не предназначенную для него статистикой.
Кстати, о женщинах. Сколько ночей он не слышит легких шагов Ли? Она стала крепко спать, бессонница ее больше не мучит. Давно ее теплые, мягкие руки не обнимали его шею, не трогали его волосы. Давно не слышал он ее прерывающегося от смущения шепота. Бедняжка Ли, она смирилась со своей грустной участью. Он совсем забыл о жене.
Может, в этом виновата Кристин? Как-то незаметно их общая с Вольфом секретарша стала занимать много места в мыслях Эдвина. Он думал, что со временем привыкнет к ней, она станет для него просто коллегой, помощницей. Оказывается, к красоте привыкнуть невозможно. Каждый день, когда он видит Кристин, он заново поражается ее необычной красотой. Она отличная секретарша, понимает его с полуслова. Даже Вольф смирился с ней и похваливает ее, начал пить приготовленный ею кофе. А Кристин заметно оказывает Эдвину больше внимания, чем его коллеге, выполняет его распоряжения быстрее, печатает его бумаги мгновенно. Заходя в кабинет, она обязательно старается обронить одну-две фразы не по служебным делам.
Неужели он влюбился в свою секретаршу и забыл о Ли? Нет, этого не может быть! Он никогда не изменял Ли и изменять не собирается. Просто он слишком много времени и внимания уделяет своим рукописям, — после разговора с Армстронгом. Он должен быть ласковее и внимательнее к Ли.
Эдвин склонился над спящей женой. Ли лежала на боку, подложив под щеки обе ладони, она всегда спала как ребенок. В полумраке спальни ее лицо казалось юным и прекрасным. Из пены кружев вырисовывалось округлое, будто полупрозрачное обнаженное плечо. Эдвин осторожно прикоснулся внезапно пересохшими губами к бархатистой коже. Знакомый пьянящий аромат вскружил голову.
Ли что-то пробормотала сонным голосом. Ее мягкая рука легла на шею Эдвина, слабо притянула его голову к плечу. Эдвин, задыхаясь, обнял обнаженные плечи жены, приник губами к ее губам. Ли вдруг испуганно вскрикнула, резко отстранилась. Эдвин засмеялся. Снова притянул жену к себе. Ли уперлась локтями ему в грудь, с неожиданной силой высвободилась.
—  Ах, как ты напугал меня, — укоризненно сказала она. — У меня чуть сердце не оборвалось.
—  Ли, милая Ли, маленькая моя...
—  Прости, дорогой, не надо. Я хочу спать. Мне нездоровится.
...200 ударов в минуту, три листа в час. За окном рождались звуки и краски просыпающегося огромного города.

                *  *  *

   Вольф осторожно заглянул в дверь.
—  Можно к тебе?
—  Входи, дружище. Чем могу служить?
Вольф медленно приближался к столу. Одну руку он почему-то держал за спиной. Лицо его было встревожено и растеряно.
—  Ты ничего не знаешь? — каким-то растерянным тоном опросил он.
—  О чем? Что стряслось, Вольф?
—  Ты читал дневные газеты?
—  Я их просматриваю по дороге домой. А что там интересного?
—  Не хочу быть «черным вестником», коллега, но думаю, будет лучше, если ты узнаешь это от меня.
Вольф медленно, будто сомневаясь, правильно ли он действует, вытащил руку из-за спины и нерешительно протянул Эдвину сложенную «Оливия-Тайм». Тот недоуменно взял газету.
—  Что с тобой? В чем дело, Вольф?
—  Прочитай, слева внизу в разделе происшествий.
Эдвин удивленно смотрел на коллегу. Сгорбившийся Вольф медленно подошел к креслу, осторожно уселся. Эдвин пожал плечами, опустил взгляд на газетную страницу. Брови его удивленно поползли вверх, он вдруг подался вперед, впился взглядом в газетные строчки.
—  Что за чушь!
«СЫН ГОСУДАРСТВЕННОГО ЧИНОВНИКА
ПОДОЗРЕВАЕТСЯ В ОГРАБЛЕНИИ БАНКА
Сегодня трое неизвестных среди белого дня совершили дерзкий налет на банк господина Грэя. Под дулами пистолетов кассир Ф. уложил в объемистые мешки пачки денег, находящиеся в его сейфе, на сумму около 600 тысяч монет. Не сводя пистолетов со служащих банка, грабители вышли из помещения и направились к стоявшему возле подъезда автомобилю. В этот момент раздался взрыв: кассир сумел положить в мешок вместе с деньгами специальное взрывное устройство, замаскированное под пачку банкнот. Один из грабителей был убит на месте, двое других — ранены. Подоспевшая полиция арестовала налетчиков. Вместе с ними задержан еще один соучастник дерзкого преступления: шестнадцатилетний Альберт Эдвин, сын государственного чиновника Г.Б. Эдвина. При задержании распоясавшийся юнец оказал отчаянное сопротивление полиции, что полностью обличает его».
—  Какая чушь, — повторил Эдвин. — Этого не может быть!
Он схватил трубку, набрал номер домашнего телефона. Длинные гудки. К телефону никто не подходил. Эдвина вдруг охватила страшная слабость, онемели ноги, закружилась голова, все тело будто сковал паралич.
Он с трудом отнял телефонную трубку от уха, хотел положить ее, но не мог попасть в гнездо. Будто со стороны он смотрел, как его дрожащая рука снова и снова лихорадочно опускала трубку, каждый раз мимо гнезда.
Вольф подошел, забрал трубку, положил ее на месте. Эдвин непонимающе смотрел на коллегу.
—  Чем могу помочь тебе, Эдвин?
Губы Вольфа шевелились, а его хорошо знакомый голос звучал будто откуда-то со стороны.
Эдвин не ответил. Он просто не мог произнести ни слова. Все тело вдруг налилось свинцовой тяжестью, неподъемные руки грузно лежали на столе, пальцы рук и ног будто кололи тысячи острых игл. Спазм мышц стянул лицо в жалкую безвольную гримасу. Вместо привычной мебели в кабинете он видел расплывчатые цветные пятна.
—  Тебе следует зайти к Жанье. Ты же понимаешь...
Имя директора отдела будто отрезвило Эдвина. Зайти к Жанье. Да, да, конечно. Сын арестован, государственный чиновник не должен оставаться на своем посту, если у него сын — преступник. Оливия свято соблюдает чистоту репутации государственных служащих. И потом — надо что-то делать, Берт не мог... Надо выяснить, что же там произошло, у банка Грэя, это ведь совсем рядом с Домом. Не может быть, чтобы Берт, мягкий, ласковый Берт, с его инфантильностью...
Жанье встретил Эдвина слабой улыбкой, смущенной, настороженной, кривоватой улыбкой человека, оказавшегося вдруг свидетелем чьей-то грубой оплошности.
—  Садись, Грэм, выпей кофе. Какая нелепость. Это удар в спину. Я понимаю твои чувства.
—  Морис, — сказал Эдвин, очень надеясь, что его голос звучит, как обычно.
—  Это, действительно, большая неожиданность. Понимаю, какая это неприятность для тебя. Если хочешь, я сейчас же подам в отставку, чтобы развязать тебе руки.
Жанье сделал слабый, протестующий жест, но Эдвин продолжал:
—  Я не верю. Берт не мог. Ты же знаешь. Помоги мне, ты говорил, комиссар Локвид... Я не прошу ничего противозаконного, но это ошибка. Пока она не зашла слишком далеко. Если хочешь, я сейчас же подаю в отставку, только помоги.
Эдвин говорил, и ему самому был противен его просительный тон, сбивчивые фразы. Он вдруг представил себя глазами Жанье, со стороны: бледный перепуганный человечек стоит с трясущимися руками в унизительной позе и бормочет что-то бессвязное.
Жанье снял очки, повертел их, снова одел.
—  Успокойся, Эдвин. Пожалуйста, сядь. Я понимаю тебя. Ты все-таки выпей кофе. Об отставке пока не может быть и речи. Все понимают, что полиция — это еще не суд. Я надеюсь, что это ошибка, могли задержать первого попавшегося, а он еще брыкался. Я немедленно позвоню комиссару Локвиду, он объективный человек.
Жанье торопливо набрал номер. Приглушенные длинные гудки звучали и звучали, и с каждым гудком надежда Эдвина таяла. Наконец, Жанье пожал плечами и положил трубку.
—  Локвида в кабинете нет. Я обещаю тебе, что найду его, и сразу же позвоню тебе. Ты иди, работай и постарайся успокоиться.
Эдвин смотрел на хорошо знакомое, обычно улыбчивое лице Жанье, и ему казалось, что во взгляде старого приятеля сквозит брезгливость. Эдвина передернуло. Жанье испуганно вздернул брови.
—  Комиссар примет тебя. Иди, дружище. В любом случае тебе надо заканчивать дело по Раунти. Кстати, как оно движется?
—  Практически готово. Осталось подготовить окончательную редакцию законопроекта.
—  Хорошо. Иди, Эдвин. Я сделаю все, что в моих силах.
Эдвин шел по коридору, стараясь не сутулиться, не торопиться, не шаркать ногами. Ему казалось, что встречные смотрят на него как-то многозначительно. Вот впереди показался хорошо знакомый ему Кронски. Он заметил Эдвина и поспешно свернул в боковой коридор. Эдвин горько усмехнулся. Интересно, как бы он сам вел себя, если бы прочитал такое про сына Кронски? Привитая с детства мораль общества довлеет над всеми чувствами. Попасть в полицию по подозрению в грабеже... Что, кроме омерзения, может вызвать отец сына, арестованного полицией на месте преступления? Если бы в этом деле оказался замешанным не Берт, а сам Эдвин, то Берту бы сочувствовали, хотя бы втайне. Сыновья не виноваты в махинациях отцов. Но отец сына-преступника, — о, это совсем другое дело.
Мимо неслышной тенью прошмыгнул какой-то человек. Эдвин остановился, стиснул кулаки, сжал зубы. Почему он решил, что Берт — преступник? Берт не способен совершить ничего предосудительного. И нравы полиции хорошо известны: схватить первого попавшегося человека, а когда выяснится, что настоящий преступник благополучно скрылся, — с новой энергией настаивать на своей правоте, с упорством идиотов доказывать виновность невиновного. Ведь полиция должна поддерживать общественное мнение, что в нашей благословенной истинно демократической стране напрасно никого не арестовывают. И если действовать, то только сейчас, пока дело находится в самой начальной стадии, пока ошибка не зашла слишком далеко, пока в нее не оказались замешанными солидные, влиятельные лица, — тогда уже бесполезно взывать к справедливости.
Эдвина охватило нетерпение. Ему хотелось немедленно куда-то идти, настаивать, требовать. Но куда!? Если Жанье не найдет своего знакомого комиссара Локвида, — тогда все пропало. Больше у Эдвина нет никаких связей «в преступном мире», как он всегда с усмешкой называл служителей оливийского правосудия. А вдруг Жанье не захочет найти Локвида? Кто еще может помочь в этой ситуации, пока Берт не оказался между шестеренками могучей государственной машины правосудия, которую очень трудно привести в движение, но запустив, остановить уже невозможно? Может, скорее нанять адвоката? Но по оливийским законам адвокат допускается к материалам дела только после завершения следствия, при передаче дела в суд. Что же делать?
Эдвин медленно побрел по коридору к своему кабинету. Как непредусмотрительно он ограничил круг своих знакомых! С кем он может посоветоваться сейчас, в такую трудную минуту, когда любое промедление может оказаться роковым? Только с десятком коллег, таких же чиновников, как он сам, с двумя-тремя литературными критиками, — и, пожалуй, все. Может, обратиться к Маргарэт Гриффитс? У нее наверняка большие связи в высших кругах. Но она отвергла его как писателя, а сейчас вообще не захочет выслушать человека, сын которого арестован полицией. А что, если поговорить с этим банкиром Грэйем? Грэй — влиятельный человек, он сможет многое. Эдвин усмехнулся. Отличный сюжет для оливийского читателя: ограбленный банкир хлопочет за грабителя. О, это говорит о величии оливийского духа!
В маленькой приемной навстречу Эдвину порывисто поднялась Кристин. Во взгляде ее огромных серых глаз светились боль и сочувствие.
—  Господин Эдвин... Какой ужас! Этого не может быть! Простите, что вмешиваюсь в вашу личную жизнь, но мне кажется, что вам надо немедленно связаться с комиссаром вашего округа.
—  Благодарю вас, Кристин. Конечно, это недоразумение. Все прояснится. Вы совершенно правы. Этого просто не может быть.
—  Что я могу сделать для вас? Скажите, господин Эдвин, я сделаю все.
Понимающие, сочувствующие глаза совсем рядом. Черные зрачки занимают всю радужную, остался только тоненький серый ободок. Узкая белая ладонь чуть ощутимо касается его рукава. Верная преданная Кристин. Она понимает все, она верит ему. Она готова заслонить его от беды. Нет, он мужчина, и он не допустит такой позорной слабости.
—  Еще раз благодарю вас, Кристин. Очень надеюсь, что ваша помощь просто не понадобится. В нашей истинно демократической стране справедливость всегда побеждает. Я очень признателен вам, но...
Эдвин не помнил, как рука Кристин оказалась в его руке, а потом у его губ. Удивительно нежная, ароматная кожа, чистая, свежая. И совсем незнакомый запах. Он не похож ни на какой другой, Эдвин никогда не встречал его нигде, только рядом с Кристин. Трудно, невероятно трудно оторвать губы от этой руки. А совсем рядом прекрасное лицо молодой женщины, сейчас вдруг осунувшееся и побледневшее. Как Кристин переживает за его беду!
Рука Кристин слабо дрогнула. Эдвин опомнился, почувствовал, что краснеет, как захваченный врасплох мальчишка. Потом ему стало нестерпимо стыдно. Что он делает!? Берт в полиции, Ли сходит с ума от тревоги за сына, а он...
—  Простите меня, Кристин. Благодарю вас. Пожалуйста, возьмите на себя все телефонные звонки.
—  Хорошо, господин Эдвин. Как быть, если позвонит господин Жанье?
—  Жанье — соедините. Но больше, пожалуйста, никого.
Эдвин сидел, опустив подбородок на сцепленные ладони. Он мучительно перебирал всех своих знакомых, кто мог бы помочь ему. Сколько времени он провел в этом полуоцепенении, он не знал. Его мучила мысль: что с Бертом? Почему не звонит Жанье? Из мрачных размышлений его вырвал мягкий женский голос.
—  Господин Эдвин, пожалуйста, кофе.
Эдвин поднял взгляд и увидел грустною улыбку Кристин, ее изящные, нежные руки.
—  Благодарю вас, Кристин. Я бы сейчас не отказался и от чего-нибудь покрепче.
—  Простите, но я добавила в кофе немного коньяку. Это подбодрит вас.
—  Как я благодарен вам...
—  Вам нельзя сейчас оставаться одному. Нельзя носить боль в душе, человек не может страдать в одиночестве, это убивает его. Господина Вольфа сейчас нет, если вы не возражаете, я поухаживаю за вами.
Она говорит, как с больным ребенком, — подумал Эдвин. — Да ведь, собственно, любой, самый суровый мужчина хранит в своей душе что-то от детства, когда можно спрятать голову в мягких материнских коленях, прижаться к ее груди, закрыться от беды ее теплыми и всемогущими руками. Как красиво Кристин держит чашечку с кофе в правой руке, в левой у нее блюдечко, вот она подносит чашку ко рту, делает крохотный глоток. Почему не звенит Жанье? Никто больше не может помочь, только он, а он все не звонит. Кто еще поможет связаться с теми, от кого зависит судьба Берта, судьба всей семьи? Почему он не звонит?
—  Я восхищена вашей выдержкой, господин Эдвин. — голос Кристин тих и мелодичен. — Когда я была девчонкой, я грезила именно о таком герое, который встречает удары судьбы с гордой невозмутимостью, так же, как и ее улыбки. Увы, жизнь быстро развеяла все мои девичьи мечты. Как я завидую вашей супруге, которая может спокойно встречать любую беду, потому что вы своей грудью закрываете слабого человека от опасности.
—  Вы молоды, Кристин. Вам еще рано говорить о крушении мечты. Вы еще найдете своего принца, своего рыцаря без страха и упрека, молодого, красивого.
—  Где их сейчас найдешь? — негромко то ли засмеялась, то ли вздохнула Кристин. — У моих сверстников на уме только продвижение по службе, только бизнес. Ради лишней тысячи монет каждый из них готов предать даже любимую женщину.
Какой у Кристин голос! Глубокий, звучный, наполнен мудрой печалью и пониманием. Красивая, одинокая, тоскующая и гордая в своей тоске, в своем одиночестве женщина. Какой стала бы Ли, если бы оказалась в таком положении, вынужденная сама обеспечивать себе жизнь? Какой бы она стала, если бы семнадцать лет назад не встретила его, Эдвина, молодого, перспективного клерка государственного департамента? Сколько таких женщин в благословений Оливии, — жаждущих счастья, но не желающих поступиться своим достоинством, своими идеалами?
—  Вы простите меня, но ведь одинокая женщина может себе иногда позволить помечтать? — Продолжал звучать голос Кристин, — Так хочется счастья. Я ужасно устала от своей свободы, иногда даже жалею, что добилась ее. Хочется постоянно быть только с одним человеком, принадлежать только ему и находить в этом счастье, заботиться о нем, любимом...
Звонок телефона оборвал чарующее звучание голоса. Эдвин быстро поднял трубку.
—  Ну, дорогой Бэн, можете считать, что вам посчастливилось. Комиссар Локвид на пять минут забежал в свой кабинет, и я его поймал. Он страшно занят, два дня не заходил в комиссариат, но он всегда занят. Он ждет тебя через час в комиссариате.
—  Морис, как я благодарен тебе! Ты настоящий друг! Ты разрешишь мне отлучиться на час раньше?
—  Какой может быть разговор? — Похоже было, что Жанье усмехнулся, но Эдвин не стал вдаваться в такие тонкости. Главное Жанье сделал.
—  Спасибо, дружище. Я немедленно выезжаю.
—  Можешь взять мою машину. Сейчас на улицах относительно свободно, ты быстро доберешься. Потом шофер пусть возвращается сюда.
Комиссар Локвид оказался коренастым седым мужчиной с моложавым энергичным лицом. Из-под нависших седых, мохнатых бровей на Эдвина смотрели светлые, когда-то серые глаза. Губы комиссара улыбались, а глаза смотрели строго, пронизывающе.
—  Обычно мы не вмешиваемся в такие дела. Это прерогатива полиции — дознание. Когда будет сформировано обвинение, вступаем в дело мы. Жанье уверял меня, что арест вашего сына — ошибка. Это обычное дело, никто не хочет верить, что их сын или сын их друзей мог совершить преступление. Но Жанье я верю. Возможно, ваш сын случайно оказался на месте преступления.
—  Я уверен в этом, господин комиссар. Альберт воспитан в строгости. Кроме того, он не по возрасту инфантилен, и он просто не способен...
—  Можете звать меня просто Локвид. Что касается воспитания и инфантильности... Не так давно полиция месяца два не могла напасть на след опасных садистов. Знали только, что их двое. А они такое творили. Одной женщине затолкали в половой орган две пустые бутылки, — она изошла кровью. У другой откусили соски и еще кое-что. Неделю назад их взяли на месте. И что вы думаете? Сопляки по шестнадцать лет. Благовоспитанные, инфантильные, из приличных семей.
—  Какой ужас, — вырвалось у Эдвина. — Это чудовищно!
—  Увы, — безмятежно улыбнулся комиссар. — Это наша работа. С такой стороны жизнь видят не все, верна? Не она такова. У вас это вызывает сильные эмоции, у меня эмоций давно уже нет. Так же как по аресту вашего сына. Возможно, он не виноват ни в чем. А возможно и другое. Один момент.
Комиссар набрал номер. В трубке почти сразу же послышался мужской голос. Локвид поудобнее устроился в кресле.
—  Таубе, это ты? Добрый день, дружище, Локвид. Да погоди, не торопись. С голубым такси я от тебя не отвяжусь, но это потом. Твои молодчики сегодня взяли у банка Грэя одного сопляка... Да, Альберт Эдвин... Нет, нет, он мне пока не нужен... Да послушай ты, торопыга! Похоже, вы там тянете пустую карту... А он сам что говорит?.. Слушай, а может, он говорит правду? Нас с тобой не удивишь манерами твоих суперменов, а на свежего человека они производят исключительно сильное впечатление... Нет, я же говорю, меня лично этот сопляк не интересует, но я не хотел бы иметь дело с Грэем и подавать на тебя рапорт комиссару округа, за то, что шайка продолжает орудовать, а вы морочите всем голову каким-то сопляком... Ну-ну, в твоем распоряжении еще... — Локвид взглянул на свои часы, подмигнул Эдвину. — Еще восемнадцать часов. Он ведь, кажется, еще несовершеннолетний?.. Это твое дело. А расследование по ограблению банка Грэя контролирую я лично, ты меня знаешь. Завтра в двенадцать жду доклада... Ладно, ладно, голубое такси подождет, не велика потеря — парочка проходимцев.
Комиссар засмеялся, довольный шуткой. Он откинулся на спинку своего кресла, из-под полурасстегнутого мундира отчетливо вырисовывалось обширное брюшко. Наверняка, он был добродушным, веселым человеком.
—  Не хочу я сейчас слушать про голубое такси! Я занят, у меня тут дела посерьезнее... Ты разберись с этим сопляком. Грей шутить не любит, ты это прекрасно знаешь... Благодарю тебя. Наилучшие пожелания.
Комиссар Локвид положил трубку, чмокнул полными губами.
—  Вы вовремя пришли, господин Эдвин. Этот Таубе — туповатый, но цепкий, отличный служака. Его у нас зовут «К черту алиби». Если он в кого вцепится, то не скоро оторвется. Завтра к обеду все выяснится. Несовершеннолетних нельзя держать больше суток без официального обвинения. Если ваш Альберт не сознается, то Таубе ничего не останется делать, как отпустить его с миром. Но должен прямо сказать, ему сейчас приходится несладко. Парни у Таубе опытные.
Локвид взглянул на Эдвина, усмехнулся.
—  Я не должен говорить об этом? Возможно. Но я считаю, что человек должен иметь полную информацию о том, что его ожидает. Сейчас ваш сын проходит проверку характера. Рано или поздно каждый мальчишка должен становиться мужчиной, а наша жизнь ведь не слишком сладкая, не так ли? Теперь ничего изменить нельзя. Разве что для утешения могу предложить парочку виски.
—  Спасибо, — через силу усмехнулся Эдвин. — Сейчас мне не до виски. А что там, собственно, произошло, — у банка Грея?
—  Я бы советовал вам пропустить рюмашку. Это расслабляет. Нервы надо беречь. Что произошло? Вы газеты читали?
Эдвин кивнул.
—  Ну, это отработанный прием, хотя его стали применять совсем недавно. В любом банке у каждого кассира есть такая штука. Нам надоело хоронить служащих банков. Теперь им предписано в случае нападения не сопротивляться, выполнять все требования бандитов. По крайней мере, кассир останется жив. Но он должен суметь подбросить вместе с деньгами эту штучку. Я бы по виду не отличил ее от пачки банкнот. Она рассчитана на одну-две минуты, и кассир должен бросить ее в последний момент, чтобы врыв не произошел раньше времени. Вот она и сработала. Тут каким-то образом подвернулся ваш сын.
—  Банк Грэя в двух шагах от нашего дома. Альберт, наверняка, шел из школы, и мог в этот момент случайно...
—  И в самом деле, — подхватил Локвид. — Чего проще. А, в общем, сейчас все зависит от него. И помочь ему не в силах сам господь бог. Если у него хватит ума, скажем, терпения, то он и вы отделаетесь легким испугом. А вот если он признается... Тут я бессилен. Останется надеяться только на суд, но признание и косвенные улики, — этого хватит, чтобы любой суд в любой стране признал его соучастником.
Комиссар спокойно посмотрел на Эдвина и повторил:
—  Тут я бессилен. Могу только посоветовать найти хорошего адвоката.
—  Я искренне благодарен вам, господин комиссар, — пробормотал Эдвин, отгоняя видение: дюжие полицейские топчут коваными ботинками распростертого на цементном полу Берта. — Примите мою признательность.
—  А! О чем разговор! — отмахнулся Локвид. — Сейчас с детской преступностью во всем мире творится что-то невероятное. Куда мы идем? Никого не удивишь самым зверским преступлением, совершенным сопляками, которые еще в постель по ночам писают. А сейчас я ничего не сделал, я просто напомнил Таубе о законе, он и сам хорошо его знает.
—  Вы подали мне надежду, — сказал Эдвин искренно и встал. — Не смею больше отнимать ваше время.
—  Да, признаться, со временем у меня сейчас туговато. Но это — наше обычное состояние. Постоянный цейтнот. И, по-моему, чем дальше развивается наше благословенное общество, тем хуже идут дела. — Локвид шумно вздохнул и тоже поднялся. — Преступность растет во всем мире. Единственное, что меня успокаивает, — у красных она тоже растет.
Локвид застегнул мундир, дружески протянул руку Эдвину.
—  Наилучшие пожелания старине Жанье. Давненько мы с ним не виделись!

                *  *  *
   У Эдвина дрожали руки, когда он вставлял ключ в замочную скважину.
—  Ли!
Звук его голоса утонул в полумраке большой квартиры. Эдвин обежал все комнаты. Ли нигде не было. Он даже заглянул в ванную — никого.
—  Ли!
Он ошеломленно опустился на диван в холле. Где Ли? Что с ней? Жива ли она?
Сколько времени он просидел один в пустом Доме, всегда таком уютном, а сегодня холодном и черном. Отблески уличного света на гранях полированной мебели резали глаза будто волчьи огоньки. Где Ли? Может, она умирает в лечебнице? А может, она уже умерла, и ее окоченевший труп лежи на холодном пластиковом столе морга, бесстыдно обнаженный служителями этого мрачного заведения? Ли, милая, нежная Ли умирала от горя, а он, ублюдок, развлекался в это время с Кристин!
Его сына сейчас избивают в полиции, таскают по шершавому, холодному цементному полу полицейского подвала, избивают изощренно, чтобы не оставить явных следов, а он пальцем не шевельнул, чтобы спасти единственного сына, помочь ему продержаться до утра. Сможет ли Берт вынести все это, или опытные «супермены» Таубе за ночь вырвут у него нужное им признание?
—  Держись, сынок. — Эдвин вздрогнул от собственного хриплого шепота, и это будто отрезвило его.
Он вскочил. Сейчас он поедет к этому самому Таубе, сам поговорит с полицейским по имени «К черту алиби» и с его молодчиками. Пусть они забирают и его, он сам хочет убедиться, как они там обращаются с арестованными по подозрению, эти всегда улыбающиеся блюстители оливийских истинно демократических законов.
Эдвин рванул на себя входную дверь и замер. В холле звонил телефон.
—  Грэм!? Где ты пропадал? Ты знаешь, что стряслось?
Святая Мария, Ли жива, у умирающих не бывает такого раздраженного голоса. Конечно, она недовольна им, он мог бы энергичнее действовать в защиту своего сына.
—  Ли, милая Ли! Ты где, что с тобой?
—  Они забрали Берта!
—  Я знаю Ли, родная, ты где? Приезжай скорое! Или лучше я приеду за тобой, только скажи, где ты!
—  Как ты можешь, Грэм? Я схожу с ума, а ты сидишь дома, или где там еще! Я тебе тысячу раз звонила на службу и домой, тебя нигде не было. Ты должен спасти Берта. Он не...
Голос Ли прервался. В трубке послышались рыдания.
—  Ли, милая, приезжай скорее, я тебе все расскажу. По телефону это нельзя объяснить. Приезжай, родная моя, все будет хорошо.
—  Хорошо, — раздался приглушенный голос. Кажется, Ли говорила сквозь платок. — Я сейчас приеду.
Немного успокоившись, Эдвин в ожидании жены принялся просматривать вечерние газеты. Дерзкая попытка ограбления банка Грэя не стала сенсацией в насыщенной событиями жизни Столицы, но все четыре газеты не обошли ее молчанием. Они в различных вариациях описывали неудавшийся налет на банк, восхищались мужеством и находчивостью кассира, оперативностью полиции и все дружно признавали Берта соучастником преступления.
Наиболее подробное сообщение поместила «Ивнинг Мун», оно занимало чуть не четверть раздела происшествий. После описания событий репортер позволил себе, по мнению Эдвина, кое-что лишнее.
«Нашему корреспонденту» удалось выяснить любопытнейшие подробности о семействе Эдвинов, откуда происходит малолетний грабитель. Отец преступника подвизается на поприще государственной службы в департаменте экономики. Однако честный, добросовестный труд на благо Оливии его не удовлетворяет. Обладая непомерным честолюбием, этот Грэм Бенджамэн Эдвин возмечтал о лаврах писателя. Но чтобы стать писателем, надо иметь талант. Поскольку у Г.Б. Эдвина талант начисто отсутствует, этот честолюбец пытается заменить его скандальной известностью. Вместо того, чтобы растить сына в духе преданности Оливии, этот непризнанный претендент в гении литературы сочиняет грязные пасквили на нашу благословенную, истинно демократическую страну, которая имеет несчастье быть его родиной.
Все честные оливийцы, и мы вместе с ними, — надеются, что теперь, узнав истинное лицо этого проходимца, наши издатели плотно закроют перед ним двери. Народ Оливии не может позволить клеветнику и отцу преступника пробраться в святая святых оливийской культуры. Редакция также выражает сожаление, что отец грабителя предстанет перед лицом справедливого суда народа Оливии всего лишь частным лицом. Человеку, ненавидящему родину, воспитавшему сына в презрении к ее законам, не место на государственной службе...»
Как ни был взбудоражен Эдвин событиями дня, он понял смысл этих сообщений. Отныне его рукописям дорога в издательства перекрыта наглухо. Если до сих пор издатели хотя бы вежливо делали вид, что работают с его рукописями, то после такого откровенного призыва они просто захлопнут двери перед его носом.
Эдвин услышал царапанье ключа в замке и вышел в прихожую. Ли ворвалась в квартиру метеором. Эдвин подхватив ее, сжал в объятиях, а Ли билась на его груди испуганной птицей.
—  Ли, милая Ли, успокойся, — бормотал Эдвин. Ли решительно высвободилась из объятий.
—  Надо что-то делать, Грэм! — нервно воскликнула она. — Сделай же что-нибудь!
—  Сейчас ничего уже не поделаешь. — вздохнул Эдвин. И снова перед ним возникло видение распростертого на цементном полу Берта, его бескровное лицо, полицейские кованые ботинки.
Он коротко рассказал Ли о своем свидании с комиссаром Локвидом.
—  В общем, сейчас все зависит от Берта, — заключил он.
—  Как ты можешь спокойно говорить об этом!?
Широко раскрытые глаза Ли смотрели на него то ли с упреком, то ли с негодованием.
—  Они там бьют нашего мальчика! Разве может он выдержать?
—  Кто тебе сказал эту глупость? — строго опросил Эдвин. — Мы живем в свободной, демократической стране...
—  Я знаю! Мне все рассказали!
И Ли вдруг громко завыла. Она бросилась на диван, закрыла лицо ладонями. Душераздирающие рыдания сотрясали все ее хрупкое тело. Эдвин присел рядом, осторожно обнял ее за плечи. Ли резко дернула плечами, будто хотела сбросить его руки. Эдвин сжал ее крепче, привлек к себе. Ли сникла, притихла. Несколько минут они сидели молча. Эдвин подумал, что истерика Ли прошла, и она теперь сможет рассуждать спокойно, как всегда.
Ли медленно поднялась. Руки Эдвина, скользнув по ее телу, упали на диван.
—  Я не могу.
Эдвин не узнал голоса Ли. Это был голос чужой женщины, суровой и решительной.
—  Я не могу вот так сидеть, когда моего мальчика...
Она замолчала. Лицо ее было бледным и суровым. Она, не мигая, смотрела куда-то мимо Эдвина. Потом губы ее снова шевельнулись.
—  Я должна идти, Грэм.
—  Что? — не понял Эдвин.
—  Я должна идти. — В голосе Ли была холодная решительность.
Эдвину вдруг стало страшно, будто произошло что-то непоправимое.
—  Куда ты хочешь идти. Ли? — в горле у Эдвина вдруг что-то перехватило.
—  Один человек... Мне обещали помочь, — спокойно сказала Ли. — Я должна идти. Ты не хочешь ничего сделать, я сама сделаю.
Такой Ли Эдвин еще никогда не видел. Мягкая, спокойная, деликатная, легко смущающаяся Ли исчезла. Перед Эдвином стояла невысокая, стройная женщина с непривычно твердым лицом и решительным взглядом. Глаза ее широко раскрыты и смотрели сквозь Эдвина, будто его не существовало.
—  Я с тобой.
Эдвин поднялся. Он понял, что отговаривать Ли бесполезно. Она явно не в себе. Ему надо быть рядом, чтобы она не натворила глупостей.
—  Нет, Грэм. Не ходи за мной. Я не хочу.
Ли говорила спокойно, а у Эдвина вдруг пробежали по телу мурашки. Он не мог понять, что произошло с Ли. Но он чувствовал, что в их жизнь ворвалось еще что-то страшное, кроме ареста Берта.
—  Я не могу оставить тебя в таком состоянии, — он старался говорить как можно спокойнее.
—  Нет, Грэм, это невозможно. Ты все испортишь. Я все сделаю сама. Сиди здесь, жди звонка от комиссара Локвида.
Ли вдруг запнулась. Лицо ее исказила гримаса муки.
—  О, святая дева, ты видишь, что я не хотела этого!
Крик Ли потряс Эдвина, парализовал его волю. Он безвольно стоял и повторял про себя, что уговаривать Ли бесполезно. Нет, Ли он бы убедил. Но Ли больше не было. А эту незнакомую женщину, для которой он тоже — незнакомый, чужой мужчина, — ее ему не переубедить. Она просто не слышит его слов.
Он стоял посреди холла и смотрел, как Ли спокойно и решительно шла к двери. Ее невысокие каблучки громко и четко выстукивали по паркету. Ток-ток. Ток-ток. Ток-трак! Каблук резко царапнул паркет. Ток-ток. Ток-ток. Холодно лязгнул замок. В проеме двери мелькнул светлый плащ Ли. Дверь захлопнулась. Пришедший в движение воздух легонько ударил в уши. И все кончилось.
А Эдвин еще долго стоял в оцепенении посреди холла и смотрел на закрытую дверь.

                *  *  *
   После бессонной ночи в голове странное ощущение вязкой пустоты. Тело сковано, от каждого движения болезненно натягиваются мышцы и кожа. Эдвин угрюмо поднимался в свой кабинет по парадной лестнице. Он устало думал, что через 4 часа — все, наконец, прояснится, и прошедшие сутки окажутся дурным сном. Вечером в Доме его встретит похудевший, повзрослевший Берт и ласковая улыбка Ли.
Эдвин толкнул плечом дверь своей приемной и замер. Кристин сидела на своем обычном месте, уткнув лицо в лежащие на столе руки. Она медленно подняла голову, повернула лицо к Эдвину. Она была непривычно бледна, припухшие веки потемнели, под глазами голубели полукруглые тени. Кристин слабо улыбнулась бледными, пересохшими губами.
—  Доброе утро, господин Эдвин. Вы уже пришли? Как ваши дела?
—  Вы уже здесь? — вместо приветствия удивился Эдвин. Он стоял на пороге и не в силах был сделать ни шагу. Что еще случилось? Почему Кристин на своем месте, ведь до начала работы еще целый час? Почему у Кристин такой измученный вид?
—  Вы не спали? — в голосе Кристин было сочувствие и еще что-то неуловимо материнское, отчего Эдвину захотелось вдруг заплакать и пожаловаться, как когда-то матери, на свою никудышною жизнь: Берт сидит в полиции. Ли так и не вернулась домой, а он сам всю ночь просидел в холле, опустошенно глядя в темноту.
Он с трудом взял себя в руки, шагнул в приемную, изобразил улыбку:
—  Мы ведь договорились сегодня только задавать вопросы, не так ли, Кристин? Если продолжать в том же духе, то позвольте спросить, что случилось с вами?
Лицо Кристин вдруг порозовело, глаза расширились так, что казалось будто они занимают все ее лицо. Она отвела взгляд, поправила волосы негромко сказала:
—  Я не могла уснуть. Мне было тревожно. За вас...
Она снова подняла взгляд на Эдвина и больше не отводила его. И когда Эдвин почувствовал, что тоже краснеет, Кристин сказала своим удивительно мелодичным голосом:
—  Нам обоим надо встряхнуться после такой ночи. Сейчас я приготовлю кофе и подам вам. Вы, конечно, не завтракали? Я тоже.
Они сидели в кабинете Эдвина напротив друг друга. Кристин устроилась в низком кресле возле журнального столика. Она держала в правой руке чашку, в левой — блюдечко. Ее бледные, без помады, губы улыбались, но лицо оставалось строгим. Она смотрела прямо перед собой, но иногда, не поворачивая головы, переводила взгляд на Эдвина, и тогда они долго не могли отвести взгляды друг от друга.
—  Уверена, что все закончится благополучно, — негромко говорила Кристин.
Эдвину было приятно слушать ее голос, такой спокойный, убедительный и необычайно теплый. Ему казалась, что он сидит со своей матерью, и теперь никакие беды не страшны: материнские руки спасут его и Берта от любой беды.
—  Такие недоразумения бывают, я читала в газетах. Но как же вам сейчас тяжело. Вам и вашей супруге. Ей еще тяжелее. Она, конечно, сходит с ума от горя.
Да, Ли сошла с ума от горя, — подумал Эдвин. — Она умчалась куда-то из Дома в сверкающую огнями холодную ночь большого равнодушного города и не вернулась. Где она сейчас? Кто обещал ей помощь, и в чем эта помощь заключается? Что с ней, с маленькой и нежной, она ведь совершенно не знает жизни. И что сейчас с Бертом?
И снова перед мысленным взором Эдвина предстало страшное видение.
—  Я завидую вашей супруге жгучей завистью, — звучал тихий голос. — Она, должно быть, очень любит вас?
Эдвин вяло кивнул головой. Да, Ли очень любила его. Только вот в последнее время что-то произошло с ней. Давно уже по ночам в Доме не слышен звук легких шагов хозяйки возле кабинета супруга, давно, уже целый месяц не шепчет ему прерывающийся от смущения голос призывные слова, которые всплеском прибоя смывали из его сознания мысли обо всем другом: и его дневные заботы, и образы его вымышленных героев. Что-то происходило с Ли в этот последний месяц, а он ничего не замечал, и вот Ли ушла куда-то, ушла ночью к человеку, который обещал ей помочь в том, в чем оказался бессилен ее муж.
А голос Кристин все звучал и звучал, неторопливый, спокойный, доверчивый.
—  Какое это счастье: в трудную минуту опереться на крепкое плечо верного человека. Мы, женщины, не так уж слабы, удары судьбы мы переносим не менее стойко, чем вы, мужчины, но ведь не в этом наше предназначение. Иногда так хочется разреветься, и чтобы любимый человек прижал тебя к своей груди, чтобы был слышен стук его большого сердца. Отдать ему свою тяжелую ношу, свое завтра, всю свою судьбу...
Приглушенные расстоянием и толщиной стен, в коридоре послышались чьи-то тяжелые шаги. Кристин и Эдвин одновременно взглянули на часы.
—  Уже восемь пятьдесят пять, — грустно сказала Кристин.
Она поставил блюдце и чашку на столик, оперлась руками о подлокотники кресле. Под легкой тканью блузки отчетливо обрисовалась ее высокая грудь. Эдвину хорошо были видны ее длинные, стройные голени, тесно сдвинутые вместе, ее округлые колени.
—  Пора, — с легким вздохом сказала Кристин. — Желаю вам благополучного разрешения ваших трудностей, господин Эдвин.
Она улыбалась одними губами, а взгляд ее не отрывался от глаз Эдвина.
—  Держитесь за дерево, и все будет хорошо.
—  Благодарю вас, Кристин, — сказал Эдвин, с трудом отводя взгляд от ее лица, — Прошу вас соединить меня с господином Жанье, как только он появится.
Жанье не появлялся долго. Эдвин мучительно подбирал фразы в окончательную редакцию законопроекта по предложению Раунти. Дело продвигалась трудно, потому что мысли его занимало совсем другое. Спасало только то, что для законопроекта не требовалось изящных оборотов и красивых, ярких фраз. Наоборот, он должен состоять из самых избитых, шаблонных слов, принятых в официальном служебном мире, чтобы ни одно слово не допускало никакого иного толкования, кроме того, что подразумевал составитель законопроекта.
Эдвин несколько раз звонил домой — телефон по-прежнему не отвечал. Эдвин чувствовал себя отрезанным от всего мира. Ему казалась, что он сидит в глухом подвале без света, без свежего воздуха, в абсолютной тишине. За толстыми стенами подвала ликует солнечный мир, люди радуются и тревожатся, а он обречен сидеть здесь и ждать решения своей судьбы, от людей, которых он не знает и никога не видел. Эти люди тоже ничего не знают о нем и определяют его учесть только по полицейскому протоколу, составленному без его участия.
Около 10 часов в кабинет осторожно вошла Кристин. Она принесла ежедневную почту, положила на стол папку с деловыми бумагами, потом нерешительно, будто раздумывая, протянула Эдвину утренние газеты. Она выглядела сейчас свежее, чем час назад: продуманно уложенные пряди пышных волос, чуть-чуть косметики, губы отливают перламутровым блеском помады.
Кристин внимательно и печально посмотрела на Эдвина, вздохнула и молча вышла. Эдвин начал просматривать газеты. В самом конце отдела происшествий «Оливия — Тайм» поместила сообщение под названием «Преступник упорствует»:
«Инспектор полиции Таубе сообщил нашему корреспонденту, что арестованный вчера на месте преступления юный грабитель А. Эдвин отрицает свое причастие к попытке ограбления банка г. Грэя. Молодой, но опытный налетчик упорно игнорирует очевидные факты и отказывается назвать сообщников. Инспектор Таубе не высказал этого вслух, но явно сожалеет о чрезмерной мягкости законов в нашей истинно демократической стране. Оказывается, если преступник не признался в течение 24-х часов, то полиция вынуждена отпустить ого на поруки. Позволительно задать вопрос: не беспокойство ли за то, что полиция останется без работы, побуждало в свое время выдвинуть и принять такой законопроект? Получается, что граждане Оливии беззащитны перед преступниками: даже схваченный за руку бандит уже завтра может вернуться к своему гнусному ремеслу, если у него хватит ума промолчать сутки.
Как видно, отец бандита, государственный чиновник Г.Б. Эдвин неплохо изучил наши законы и успел внушить своему отпрыску их слабость...»
«Рупор народа» опубликовал без всяких комментариев отрывки из писем жителей Столицы, возмущенных наглыми действиями грабителей.
«Я работал всю жизнь, не покладая рук, отказывал себе и семье во многом необходимом, чтобы скопить на черный день. А тут средь бела дня мерзавцы грабят банк, в котором лежат мои, заработанные кровью и потом, сбережения. Почему полиция нянчится с этим А. Эдвином? Не потому ли, что его папаша — высокопоставленный чиновник?» (И. Аринк, рабочий).
«Пишу — рука дрожит от возмущения. Что же это получается!? Честному человеку нельзя держать свои деньги в банке, потому что полиция не может добиться признания от бандита и собирается выпустить его на свободу! А он пойдет и снова будет грабить.» (П. Брукс, мастер).
«Я был присяжным заседателем и знаю, что не злой умысел, а случай приводит человека на скамью подсудимых. И справедливый суд народа Оливии учитывает это при вынесении приговора. Но какие же здесь сомнения? Грабитель пойман за руку, но оказывается, этого еще недостаточно.» (Ф. Турнен, мясник).
«Я старый человек. Всю жизнь я славил Бога и благодаря всевышнему прожил свою жизнь иначе, лучше. Я не могу понять, что же это за государственные чиновники, для которых Закон — не закон?» (Х. Баткинз, священнослужитель).
«Как хотите, так и считайте, но на мой взгляд, таких мерзавцев надо убивать на месте, без всяких церемоний. Если только полиция отпустит А. Эдвина, то честным людям останется лишь сожалеть, что взрыв не разнес его гнусное тело на куски, вместе с его отцом!» (И. Мачколл, ангелисса Армии Спасания).
Эдвин выпустил газету из рук. С мягким шелестом она упала на пол. Расстреливать! Вешать! Растерзать в клочья! Убивать на месте любого, заподозренного в посягательстве на МОЕ СОСТОЯНИЕ, на МОЮ ЖИЗНЬ. Убивать без всяких церемоний, не заботясь об установлении вины человека. Такова оборотная сторона души благонамеренных, всегда приветливо улыбающихся оливийцев. Отсюда рукой падать до суда Линча.
Зазвенел внутренний телефон. Жанье просил Эдвина зайти к нему. Перед уходом Эдвин еще раз позвонил домой — никого. Эдвин вздохнул и отправился к шефу.
—  Как ты похудел за сутки, Бэн. — Жанье встретил своего друга и подчиненного широкой улыбкой. — Что тебе вчера сказал этот старый пройдоха?
—  Я очень благодарен тебе за помощь, за сочувствие... — начал было Эдвин, но Жанье перебил его.
—  Не будем расшаркиваться друг перед другом. Локвид очень опытный криминалист, и если он пообещал что-то...
—  Он, собственно, ничего не обещал. Просто проконсультировал меня о полицейских порядках. Да еще позвонил инспектору Таубе, который держит Берта...
—  О, это очень много! Большего не мог бы сделать сам министр юстиции. И каков его прогноз?
—  Прогноз неопределенный. Если Берт продержится до утра и ни в чем не сознается, то его отпустят.
—  Судя по утренним газетам, он держится? Там ему не очень сладко, я полагаю?
—  Локвид говорил, что молодчики этого самого Таубе хорошо знают свое дело, — пробормотал Эдвин, отгоняя все те же видения.
—  Ну, не переживай, дружище. Прости, что невольно огорчил тебя. Как говорят, в доме повешенного стараются не упоминать о веревке. Насколько я понимаю, Берту осталось потерпеть всего полтора часа?
Эдвин молча кивнул. Говорить об этом он был не в силах.
—  Будем надеяться на лучшее и готовиться к худшему. Увы, такова жизнь. Кстати... — Жанье многозначительно посмотрел на Эдвина, — Шеф уже все знает. Извини, но он просил напомнить, что у государственного чиновника не может быть сына-преступника.
Жанье доброжелательно улыбался, но Эдвин хорошо понимал, что означают его слова.
—  Ну что же, Морис, — вздохнул он. — Если сегодня Берта не освободят, я завтра утром подаю в отставку.
—  Увы, — развел руками Жанье, — Но ты можешь выбрать и другой вариант.
—  Какой!? — Эдвин не понимал, о каком другом варианте может идти речь.
—  Ну... — Жанье помялся. — Ты можешь официально, через газету отказаться от Берта.
—  Нет! — Эдвин даже задохнулся от наплыва чувств. Он глубоко вздохнул и уже спокойно добавил: — Это невозможно.
—  Я понимаю тебя и уважаю твое мнение, — серьезно сказал Жанье. — Но... как говорят японцы, — сыновья — это сумерки души отцов. Они не стоят наших переживаний.
—  Может, японцы и правы. Но я не откажусь от Берта. Какой бы он ни был, он — мой сын. Он не мог сделать ничего дурного. Он мой единственный сын, Морис. Мы с Ли всегда хотели иметь много детей, но ты же знаешь... После рождения Берта врач запретил Ли иметь второго ребенка. Спасибо тебе, Морис. Если Берт сегодня не выйдет из полиции, завтра утром я подам в отставку.
—  Желаю успеха, Бэн. Напрасно ты не хочешь обдумать второй вариант. Все понимают, что это — пустая формальность, что от собственных детей нельзя отказаться, но так делают, потому что государственная служба гораздо важнее этих глупых предрассудков.
—  Нет, Морис, прости, но я не могу. Лучше я вылечу за ворота.
—  Тебе сейчас трудно будет найти работу, Бэн, — спокойно сказал Жанье, — Ты ведь читал письма сограждан?
—  Читал. И когда читал, мне было стыдно, что они — мои сограждане.
—  Не принимай близко к сердцу. Все прекрасно понимают цену этих писем. Да, кстати, не вздумай потом требовать опровержения.
—  Почему? Я как раз собирался это сделать после освобождения Берта.
—  Мы взрослые люди, Бэн. Ты должен понимать, что акцентировать внимание на подобных вещах... Это может показаться нелояльным.
Эдвин молча в недоумении смотрел на Жанье. И это говорит его друг? Или может быть, сам Эдвин — плохой патриот Оливии? Ои тяжело вздохнул. Значит, полиция может морально уничтожить его семью, искалечить судьбу и тело Борта, а он должен молчать, чтобы кто-то не подумал плохо о порядках в благословенной Оливии? Впрочем, подумал он, после того, что мне рассказал Армстронг, это выглядит вполне в оливийском духе. Чуточку брюзжания можно позволить, но серьезнее недоумение у благонамеренных граждан не должно возникать.
—  Хорошо, Морис, — сказал он глухо. — Еще раз прими мои уверения.
—  Всего тебе доброго, Бэн. Держись за дерево.
Дождаться окончания работы было для Эдвина пыткой. Домашний телефон так и не отвечал целый день. Телефона Локвида он не знал, как и телефона Таубе. Куда звонить еще — он просто не знал. Наконец, в пять в кабинет вошла Кристин. Она каждый день перед уходом заходила к Эдвину попрощаться и уточнить указания на завтра.
—  Я могу идти, господин Эдвин? — произнесла она как обычно, хотя в этом вопросе, как и в разрешении Эдвина, не было никакой необходимости. — Есть ли распоряжения на завтра?
—  Боюсь, что завтра я уже не смогу вам дать никаких распоряжений, — помимо своего желания буркнул Эдвин. Он тут же спохватился и пробормотал с фальшивой улыбкой: — До свидания, Кристин, благодарю вас.
Кристин подошла к двери, приоткрыла ее и остановилась. Потом она медленно повернулась к Эдвину.
—  Желаю вам удачи. О, как бы я хотела хоть чем-то помочь вам!
—  Благодарю вас, Кристин. Если Берт, что называется, раскололся, то вряд ли кто-нибудь сможет помочь мне. Разве что сам Президент. Благодарю вас.
—  Я буду думать о вас, — серьезным тоном произнесла Кристин и исчезла.
От остановки подземки до Дома Эдвин почти бежал. Он то и дело сдерживал себя, чтобы не казаться смешным в глазах тысяч таких же, как он оливийцев, спешащих в свои гнездышки после окончания службы.
Когда он поднялся на крыльцо, сердце его колотилась так бурно, что пришлось прислониться к перилам и несколько минут постоять, дать отдохнуть. сердцу. Потом он нажал кнопку звонка. Приглушенная веселая трель донеслась из-за закрытой двери и стихла. Никого... Дрожащая рука долго не могла попасть ключом в скважину замка. Эдвин вошел в прихожую, и внезапное тяжелое чувство охватило ого. Тело будто вдруг разбил паралич, ноги стали неподъемно тяжелыми, поле зрения вдруг уменьшилось. В Доме затаилась Беда.
Когда Эдвин обрел способность двигаться, он понял причину неожиданного потрясения. Привычная обстановка Дома носила следы поспешного бегства. Шкаф для одежды раскрыт и из него свешивалось на пол летнее пальто Эдвина. Вокруг обувного ящика разбросаны туфли: мужские и женские вперемешку. На пороге холла валялась куртка Берта.
Эдвин медленно вошел в холл. И тут он вдруг понял, что стряслось. Дом был мертв. Такая тишина бывает только в могильном склепе. Жизнь ушла из Дома.
На столе белел листок бумаги. Эдвин машинально поднес его к глазам.
«Грэм, прости, но я не могу иначе. Я не спала всю ночь, а тебе это было безразлично. Мы забрали Берта из полиции в шесть утра. Крукс сделал то, что не захотел сделать ты. Не ищи нас. Берту надо придти в себя. Как-нибудь я тебе все объясню.
Прощай, Берт, Ли».
Эдвин опустил руки. Пальцы разжались, записка выскользнула и медленно опустилась на пол, кружась, будто осенний листок.
Странное создание человек, — подумал отрешенно Эдвин. — Ошеломляющая весть, которая могла бы убить его, не сразу доходит до сознания. Нервная система автоматически включает что-то вроде дросселя, и убийственное напряжение чувств теряет свою смертельную силу, протискиваясь сквозь заградительные барьеры. Ли ушла, а я спокоен. Что же произошло? Берта освободили, значит он не виновен? Но Ли ушла и увела Берта с собой.
И эти две мысли вдруг будто обожгли его сознание: Берт не виновен! Ли ушла!
Куда ушла Ли? Память услужливо подбросила мужское имя: Крукс. Кто такой Крукс? Ах, да, Ли что-то говорила о коммивояжере с таким именем. Этот Крукс такой смешной, — говорила она. — Тебе нравится моя новая ночнушка? Новую ночнушку принес Крукс. Да, этот Крукс чертовски смешной.
Новая мысли заслонила все остальные. Ли ушла к Круксу? Милая, нежная, стеснительная Ли завела любовника? И этот самый Крукс добился освобождения Берта на шесть часов раньше срока, вырвал его из цепких рук Таубе  по прозвищу «К черту алиби»?
Эдвин опустился на диван. Его вдруг начало сильно знобить. Озноб колотил его, тело Эдвина тряслось крупной дрожью. В голове только две мысли кружились, сталкивались, переплетались, отталкивались друг от друга и снова сцеплялись в нескончаемом круженье:
Берт свободен, но Ли ушла. Ли ушла к Круксу, но Берт ни в чем не виноват. Берт на свободе, но Ли ушла. Берт свободен. Берт свободен. Но Ли ушла.
Эдвин с удивлением осознал, что стоит на пороге холла и держит в руках куртку Берта. В кармане куртки что-то чуть слышно зашелестело.
Эдвин вытащил оттуда клочок бумаги.
«Па, я не виноват!»
Эдвин стиснул зубы так, что зашумело в ушах и заболело под глазами. Бедняжка Берт. Инфантильный и преданный родителям мальчишка. Он любит отца, но и огорчать мать он не в состоянии. Что ему говорила Ли, когда уводила из Дома? Скорее всего, ничего не говорила. Для нее он — маленький, несмышленый мальчик, которого избили злодеи в полицейской форме. А он бросил на пороге свою любимую куртку, чтобы передать весточку отцу. Его сердце еще не отошло от того ужаса, который он испытал среди «суперменов» Таубе, а уже вынуждено вновь разрываться между матерью и отцом.
Берт свободен! Что пережил он в полиции? Что творили с ним лихие молодчики Таубе? Почему его отпустили раньше срока? Кто такой этот Крукс, черт побори!? Коммивояжер? Коммивояжер не сумеет добиться освобождения человека, подозреваемого в опасном преступлении, или Эдвин ничего не понимает в оливийских порядках. И тем не менее этот самый Крукс сумел вырвать Берта из рук Таубе.
Ли ушла к Круксу. Любящая, нежная супруга, стеснительная женщина — такие уходят сразу и навсегда. Ли ушла навсегда!?
Звонок телефона оборвал все мысля. Одним прыжком Эдвин оказался у аппарата.
—  Хеллеу!?
Неужели это Ли? Конечно, это Ли. Ее записка — просто дурацкое недразумение. Разве может нежная Ли уйти к другому мужчине? Бросить свой Дом? Нет, нет, нет и нет!
—  Ах, милый Эдвин! У меня нет слов. Это ужасно. Я пережила смерть близкого человека, познала боль, но понимаю, что вам труднее. Вам гораздо труднее. Потерять сына, живого сына!
Эдвин бессильно уронил руку с трубкой. Увы. Это не Ли, это всего-навсего единственная, но назойливая поклонница его таланта, Мария Корнуэлл.
—  Талант всегда вынужден страдать. В страданиях оттачиваются его грани. Жизнь грубо сдирает с него все ненужные оболочки, обнажает зеркальный блеск драгоценного сплава...
Святая Мария, невозможно вставить ни единого слова. Когда она отвяжется? Неужели она не понимает, что сейчас Эдвину нужны во всем свете только два человека: Ли и Берт. Нет, Берт и Ли. Нет, пожалуй, Ли и Берт.
—  Конечно, близкие не способны понять страдания души Таланта. Ведь Талант имеет душу, не так ли? А для них его страдания — никчемный каприз избалованного судьбой человека. Его отрешенность от всего земного для них — досадная помеха в их благополучии, в спокойной сытой жизни. Но вы не переживайте, дорогой Эдвин. У вас есть настоящие друзья, которые понимают вас и готовы во всем пойти вам навстречу. Что я говорю? Как вы можете не страдать! Страдания — главная составляющая жизни Таланта. Вы потеряли плоть от плоти своей. Потеряли свое продолжение в веках, свое земное бессмертие.
По-видимому у Марии Корнуэлл от волнения иссяк запас воздуха в объемистой груди. Она сделала что-то вроде паузы, и Эдвин тут же воспользовался этим и проник в едва заметную щель ее излияний.
—  Моего сына отпустили с миром. Он ни в чем не виноват. Полиция просто ошиблась. Никаких переживаний сейчас у меня нет, я счастлив и доволен жизнью.
Но смутить Марию Корнуэлл было не так-то просто.
—  Что вы говорите!? Какое счастье! Я ни секунды не сомневалась в таком исходе! О, Мария, как теперь воспрянет ваш Талант!
Эдвина охватила ярость. В конце концов, мужчина он или тряпка? Конечно, Ли правильно сделала, что ушла от такого слизняка к настоящему мужчине! Сейчас он такое скажет этой назойливой особе, что у нее никогда больше не появится желание звонить ему!
Он уже открыл рот и... только крякнул. Даже теперь он не в состоянии был грубить даме. К счастью, поклонница Таланта сама поспешила прервать разговор.
—  Я вся в нетерпении! Какой шедевр создадите вы после такого взрыва чувств! Ваш интеллект получил огромную дозу допинга и должен немедленно выплеснуть свои чувства на бумагу! О, я уверена, что вы создадите произведение, которого не знала мировая литература! Я подготовлю для своих детей специальное занятие: роль Страдания в развитии Таланта. Я не смею больше отнимать ваше драгоценное время, чтобы ваши чувства не перегорели. Не теряйте ни одного мгновения! Ваше время принадлежит не вам, нет-нет, не вам, — будущему! Прощайте, дорогой Эдвин!
Эдвин не смог ничего сказать на прощанье своей преданной поклоннице, потому что на языке у него вертелись фразы, совсем не предназначенные для женских ушей. В трубке уже частили короткие гудки, когда он, наконец, раскрыл рот.
—  Чао, — с запоздалым отвращением проговорил он и повесил трубку.
И снова им завладели прежние мысли.
Этого не может быть, — думал он, — Не может быть, чтобы Ли ушла к какому-то Круксу. Она просто решила попугать его и ушла к своей матери. Конечно, как это он раньше не додумался до такой простой мысли? Куда еще могла уйти Ли, как не к своей матери! Она обиделась на него за его пассивность. Женщины эмоциональны, они все свои переживания должны тут же разрядить в действиях и движениях, и спокойствие, выдержка мужчин их раздражают. Ли вчера были необходимы действия, неважно, к какому результату эти действия приведут, лишь бы двигаться, действовать! Ей нужна разрядка! Ли просто обиделась на него и ушла на эту ночь к матери. Завтра она вернется вместе с Бертом, и Дом снова наполнится звуками, теплом, в Дом вернется жизнь!
Эдвин лихорадочно набрал номер телефона тещи.
—  Нет, дорогой Бенджамэн, — голос матери Ли удивительно напоминал голос хозяйки Дома. — Ли у меня нет. Я не знаю, что там у вас произошло. Я не могу и не хочу судить вас — ни Ли, ни тебя. Ли звонила мне днем, она хотела привезти Берта, но до сих пор не привезла.
—  Но почему... — вырвался у Эдвина выкрик, — почему!?
—  Я не знаю, дорогой Бенджамэн. Дети теперь не делятся со своими родителями ни бедами, ни радостями. Она тебе что-нибудь говорила?
 Эдвин помолчал, но решил говорить правду.
—  Она оставила письмо, что уходит и забирает Берта, что Берт будет у вас,  еще она писала о каком-то Круксе.
—  Это плохо, — послышался в тр убке вздох. — Ли очень молчалива, но если что-то решит, то ее уже не переубедить. Я помню, как она знакомила меня с тобой.
—  Что мне делать, ма...?
Эдвин очень редко называл тещу матерью, но сейчас это вышло у него непроизвольно.
—  Ждать, — прозвучал спокойный ответ. — Можно попытаться поискать их, но думаю, что это только повредит. Ли могла и уехать из Оливии.
Эдвин долго стоял у телефона. Искать Ли в городе, где живет три миллиона человек? Может, обратиться в полицию? Но там только посмеются: жена наставила незадачливому супругу рога, а он разыскивает ее. К тому же, мать права: Ли упряма, и его настойчивость может еще больше оттолкнуть ее. Но почему она увела из Дома Берта!?
Постепенно Эдвина стало охватывать раздражение. Ли поступила как законченная эгоистка. Она не посчиталась ни с чувствами Берта, ни с его, Эдвина, состоянием. Она ушла к какому-то Круксу! Нежная, мягкая, стеснительная Ли оказалась на поверку такой же себялюбивой особой, как эта толстая поклонница Таланта!
До сознания Эдвина не сразу дошло, что в прихожей давно уже раздается трель звонка. «Ну-ка, парни, не вешать носа!» — отрывок мелодии из любимой песенки Берта звучал снова и снова, и Эдвин, наконец, понял, что он означает. Тело его вдруг обмякло, он почувствовал страшную усталость.
Ну вот, — подумал он. — Ли вернулась. Никуда она не уходила, никуда не уезжала. Никакого Крукса не существует в природе. Сейчас он откроет дверь, и войдут Ли и Берт, — веселые и усталые. И все будет хорошо, как позавчера, как было всегда.
Он открыл дверь и вздрогнул. На него смотрели умоляющие глаза, огромные, серые глаза Кристин.

                *  *  *
   Неумолчное щелканье рычагов. Треск передвигаемой каретки. Буква за буквой, слово за словом рождается фраза. И какая фраза! Эдвин чувствовал могучий прилив сил. Обновленный любовью мозг рождал свежие, удивительные мысли, небывалые метафоры, неожиданные, сочные эпитеты.
Эдвин верил, что в эти ночи, наполненные сладкой истомой творчества, он создает свой шедевр. Это — повести о светлей мечте, о сокровищах чистой души задавленного отчаянием, изломанного, но не сломленного жестокой несправедливостью человека. Все, что он написал до сих пор — только подготовка к этому, изумляющему его самого, всплеску чувств, которые уверенно и легко ложились ровными рядами строк на бумагу.
Какие глаза у Кристин! Огромные, миндалевидные глаза бездонной глубины. От их взгляда кружится голова, этот взгляд заставляет забыть весь окружающий мир, остается только жутковатое чувство полета, — или падения? — в бесконечную, манящую черноту. А тихий грудной голос сказочной мелодией обволакивает сознание, наполняет все существо тревожным ожиданием похмелья. Но похмелье не приходило, оставалось только счастье, уже почти привычное, и все-таки каждый раз неповторимое.
Кристин была опытной женщиной и не скрывала этого. Эдвин всю жизнь брезгливо сторонился случайных связей, тем более с опытными женщинами, но эта опытность любимой не отравляла его счастья. Ревность к прошлому, горькая мысль о том, что умелые, непривычные для него ласки Кристин вынесла из близости с другими мужчинами, придавали пикантную остроту его чувству. Подчиняясь ненавязчивому руководству Кристин, такому незаметному, что Эдвину казалось, будто он действует по собственной инициативе, он забывал обо всем. Только одно неистовое желание властвовало всем его существом в долгие минуты близости с Кристин, желание сделать так, чтобы и она испытала такое же ошеломляющее счастье, которое ока дарила ему. И он делал то, на что никогда не решался и не осмеливался с Ли.
Ли не вернулась в Дом. Она отвезла Берта к своей матери и исчезла. Эдвин хотел забрать сына к себе, но теща решительно запротестовала.
—  Мальчику нужен уход. У него слабое здоровье, травмирована психика. А у тебя он вдобавок ко всему наживет еще язву желудка. И не говори, что умеешь готовить. Я знаю, как готовят мужчины. Берту нужна женская забота. А вы с Ли пока разбирайтесь в своих отношениях. Не хватало еще больше искалечить душу мальчику. Ли попала вожжа под хвост, это с ней бывает, но рано или поздно она опомнится. С Бертом ты можешь встречаться сколько угодно, где и когда угодно, но жить он пока будет у меня.
В глубине души Эдвин догадывался, что сейчас он должен сделать все, чтобы найти Ли, чтобы собрать в Доме так неожиданно рассыпавшуюся семью. Но он не в силах отказаться от Кристин, от того невероятного счастья,  которое она принесла с собой. Он чувствовал иногда угрызения совести, стыдил себя, говорил себе, что поступает как предатель по отношению к Берту, да и к Ли, но ничего не мог поделать с собой. Кристин разбудила в нем неведомые ему прежде какие-то первобытные силы, освободила могучие инстинкты, и бороться с ними Эдвин не мог да и не хотел. В такие минуты угрызений совести, которые, к счастью или несчастью для неге, возникали редко и ненадолго, он убеждал себя, что во всем виновата Ли, которая ушла к этому Круксу, и говорил себе, что если Ли захочет вернуться, она вернется и он примет ее, будто ничего но произошло.
Он хотел встречаться с Кристин каждый день, но она мудро ограничила их любовь одним долгим свиданием в неделю. Она приходила к нему в пятницу вечером и уходила в воскресенье днем. Без малого двое суток счастья наполняли Эдвина неиссякаемой энергией на всю неделю. Днем они виделись с Кристин на службе, и Эдвину нравилось изображать обычные служебные отношения между чиновником и его секретарем, ему доставляло удовольствие видеть в строгих серых глазах Кристин тщательно скрываемую искорку лукавства и нежности.
Он уходил из департамента сразу после окончания рабочего времени и всю ночь проводил за машинкой. Он печатал и думал о Кристин. Ему хватало сейчас двух-трех часов сна, чтобы почувствовать себя отдохнувшим и бодрым. Он с досадой вспоминал прежние годы, когда он, странно подумать, тратил на сон ежедневно по пять часов, а по выходным и все шесть. Сколько потеряно времени, сколько замыслов погибло, не родившись!
Неутомимо щелкают литеры. Пауз почти нет. Необходимые слова приходят сами, они теснятся в голове, и пальцы не успевают за мыслями, это раздражает, заставляет отбирать самые яркие слова и фразы из множества. Пока буква за буквой рождаются на бумаге слова, мозг успевает перебрать множество вариантов, отсеять лишние и выбрать единственно верный. Паузы нужны теперь только для того, чтобы выбрать лучшее. И эти редкие короткие паузы тоже раздражают, они крадут время, а его так мало впереди, они говорят о том, что рождается не самая лучшая фраза: ведь если есть несколько вариантов почти равноценных, то ни один из них — не шедевр.
Эдвин торопился, как никогда. Его подгоняло не только предостережение Армстронга. Ему казалось, что он вступает в возраст, когда мозг его начинает терять гибкость, или скоро начнет. Сама природа ограничила срок творческой активности человека, и это справедливо, хотя и горько. С годами появляется мудрость, жизненный опыт позволяет трезво оценивать людей в динамике их развития, отделять кажущиеся ценности от непреходящих. Но известность, богатство, положение в обществе... Погоня за ними начинает отнимать слишком много жизненных сил человека, заставляет забывать о том, что живет и будет жить, пока на земле существует разум. Иногда под конец жизни человек начинает понимать, что растратил лучшие годы, силы и чувства на суету и мишуру, а искусство, красота, верность друзей, любовь преданной женщины, сопереживание чужим бедам прошли мимо, и их прощальное прикосновение к душе рождает горечь непоправимой ошибки.
С годами накапливается усталость, которая заставляет обходить острые углы жизни, оставаться свидетелем там, где обязательно нужно вмешательство искреннего человека. Кто отделит жизненную мудрость от чувства самосохранения и осторожности? Но природа мудра. И когда между возможностями и способностью возникает пропасть, — а она возникает обязательно у каждого человека, — художник умирает. Остается только его еще живое тело, его былые заслуги, его былая слава. Мудрость жизни заставляет честного старого мастера отойти в сторону, освободить место молодым, тем, кто острее видит, ярче чувствует.
Эдвин боялся, что впереди у него немного времени. Тем более немного, что начались странные осложнения на службе, а для него потереть сейчас работу, — значило потерять источник существования и возможность свободно писать долгие часы.
Жанье заметно избегал встреч с Эдвином. Когда Эдвин рассказал ему об уходе Ли, директор отдела долго сидел молча, и лицо его становилось все сумрачнее. Он старательно протирал очки, надевал их, снова снимал и принимался за чистку. Потом он пробормотал:
—  Это никуда не годится. Тебе как-то надо уладить дело с ней. Мы с тобой работаем в государственном департаменте, и если жена уходит... Это, знаешь ли... Репутация чиновника высшего государственного учреждения должна быть безупречной. А у тебя то история с Бертом, то теперь это.
Эдвина ошеломило такое заявление друга.
—  Морис! — воскликнул он в полном недоумении. — Ты же знаешь, что с Бертом произошло недоразумение! Причем тут история с Бертом!?
—  Может и недоразумение, — неопределенно сказал Жанье, — но общественное мнение сложилось вполне определенное. И уход Ли только усугубляет дело.
После этого он перестал приглашать Эдвина к себе в кабинет. Они теперь виделись только на совещаниях, которые собирал иногда директор отдела.
Ко Дню Освобождения чиновники обычно получали небольшую прибавку к жалованью. Получили они ее и сейчас, — все, кроме Эдвина. И дело не только в этой мизерной прибавке. В День Освобождения служащие департамента получали в конверте с жалованьем поздравительную открытку, подписанную директором отдела, директором департамента, а то и самим министром — в зависимости от заслуг чиновника. Эдвин не получил ни прибавки, ни поздравления. На памяти Эдвина еще ни разу не случалось такого. И теперь он понимал, что при малейшей оплошности он потеряет работу.
Он закончил законопроект по предложениям Раунти. Сенат абсолютным большинством голосов проголосовал за выделение субсидий на строительство первого в Оливии автомобилесборочного завода. Такое случалось не часто, и Вольф многозначительно намекал на возможность весьма крупного вознаграждения. Ведь фактически Эдвин явился основоположником новой отрасли промышленности в Оливии. Но он не получил премиальных ни от департамента, ни от Раунти, который сейчас, после утверждения законопроекта, подготовленного Эдвиным, выходил в первую десятку «королей» Оливии.
Новое дело, которое Жанье поручил Эдвину, оказалось на редкость скучным и бесперспективным: рассмотреть возможность радикальной реконструкции канализационной сети Столицы. Эдвин взялся за новое поручение без всякого энтузиазма. Он знал, что у муниципалитета Столицы на такое мероприятие нет средств, а частные фирмы еще ни разу в истории Оливии не финансировали подобные работы.
Все это задевало Эдвина, но он не позволял обиде отвлекать ого от главного своего дела: от занятий литературным творчеством. Ущемление его материальных интересов не пугало его. Жалованье у него оставалось приличным, на себя он тратил немного, часть денег передавал теще для Берта, а все остальное откладывал про черный день, который, теперь он это знал наверняка, уже не за горами.
Гораздо серьезнее его тревожило другое. Незадолго до истории с Бертом он разослал всем крупнейшим издателям Оливии свои рукописи: восемь повестей, два романа, большую подборку стихов. Обычно издатели в своих ответах старались соблюдать видимость объективной работы с рукописями. Они прилагали к ответам рецензии крупных оливийских писателей, замечания критиков. И хотя рецензии оказывались обычно отрицательными, но все же с рукописями кто-то работал всерьез, стремился помочь Эдвину. Теперь же все до одной рукописи вернулись к автору почти без комментариев.
«Сожалеем, но принять к печати вашу рукопись не можем» — издательство «Оливия-Пресс».
«Ввиду слабости сюжета, непрофессионализма автора и недостаточной художественности возвращаем Вам рукопись» — издательство Армии Оливии.
«Ваша рукопись не выдерживает серьезной критики» — издательство Флайта.
Только издательство Томпсона немного подсластило горькую пилюлю. Эдвина там знали, да и сам Томпсон, по-видимому, не решился открыто выразить бойкот человеку, которому еще совсем недавно говорил комплименты. Это издательство изложило свой отказ на трех страницах машинописного текста, среди которого встречались фразы вроде: «новая рукопись свидетельствует об упорней работе автора над собой», «автору удается двумя-тремя штрихами создать запоминающиеся образы...». Но рукопись признали слабой, недостаточно художественной и возвратили без обычного пожелания успешной переработки ее.
Такой дружный и единовременный отказ издательств свидетельствовал об одном: поспешные репортажи в газетах о мнимом преступлении Берта сыграли свою зловещую роль. Теперь оливийские издатели не хотят портить свою безупречную репутацию контактом с таким скандально известным человеком.
О, высокая оливийкая нравственность! Каждый благонамеренный оливиец уверен в чистоте своих собственных моральных устоев. Какой поток негодования и осуждения льется со страниц газет, с экранов телевизоров по поводу всевозможных преступлений, ставших достоянием публики. Граждане Оливии, возмущенные до глубины души очередным гнусным злодеянием, спешат засвидетельствовать свою нравственную чистоту и требуют самого сурового наказания порока. Их патриотические чувства оскорбляет мягкость приговора. Газеты отводят целые страницы письмам «простых людей», честных оливийцев: отцов семейств, почтенных матрон, благовоспитанных юнцов с синими бойскаутскими галстуками, удалившихся от дел заслуженных джентльменов. Эти письма дышат справедливым гневом, острой тревогой за судьбы Оливии.
В поколениях оливийцев воспитывалась убежденность, что правосудие в благословенной Оливии — самое справедливое, что полиция, а тем белее ГБР напрасно никого не арестовывает. И никому из оливийцев не приходит в голову, что среди бандитов, грабителей, насильников и убийц, порожденных истинно демократической страной, встречаются люди, укравшие ради избавления от голодной смерти, убившие ради спасения жизни или чести. И совсем невероятной покажется крамольная мысль, что есть среди арестованных и преданных суду людей — невиновные, не совершившие никакого преступления, беда которых в том, что они оказались близко к месту преступления, а полиция Оливии обязана поддерживать мнение, что ни одно преступление в стране не остается нераскрытым.
Никто из граждан Оливии не подозревает, что их искреннее возмущение, благородный гнев и глубокое беспокойство за процветание общества — всего-навсего озлобленность обывателя, злорадство по отношению к чужой трагедии, звериная жестокость к себе подобным. Они будут оскорблены в лучших чувствах, если кто-то попытается объяснить им, что эти их патриотические чувства, их страстные письма — результат продуманней внутренней политики, которую выработали и постоянно оттачивают те, кто взобрался на вершину государственной власти и хочет теперь сохранить свое исключительное положение, свое благополучие и благополучие своих родственников при жизни, а после смерти — величие в истории Оливии.
О, народ Оливии! Ты — плебс, стадо безликих существ. Топчи упавших, рычи и реви, требуй хлеба, зрелищ и крови! Тебе будет дано все это, лишь бы никогда и никому не пришла в голову отрезвляющая мысль о коррупции в судах и полиции, о гестаповских методах дознания, и, что уж совсем недопустимо, о миллиардах на вооружение, о гигантском государственном долге Великому Партнеру, о «Першингах» и крылатых ракетах, — этих ждущих своего часа черных вестниках смерти человечества.
Ликуй, народ Оливии, а если тебя что-то встревожит, — излей свою тревогу и тоску в звериной злобе к споткнувшимся согражданам своим.
Эдвин допечатал абзац, покосился на часы. Он вздохнул, поднялся со стула, лег на пол. Он делал гимнастические упражнения. Как-то Кристин осторожно намекнула, что ему необходимо укреплять мускулатуру, и теперь каждые полтора часа он делал перерыв и занимался гимнастикой.

                *  *  *
   В дальнем конце аллеи показался полицейский. Берт вздрогнул, на мгновенье прижался к отцу, потом резко отстранился.
—  Не могу видеть, — сквозь зубы пробормотал он. — Сволочи.
Эдвин с тревогой смотрел на сына. Лицо у Берта было чужое. Рядом с Эдвином сидел молодой человек с суровым, ожесточенным выражением лица. Это лицо человека ненавидящего и страдающего. Глаза Берта сузились, нос заострился, молодой острый кадык нервно вздрагивал на мальчишеской шее.
—  Ничего, Берт, ничего, — бормотал Эдвин, обнимая костлявые, твердые плечи сына. — Не ожесточайся, не озлобляйся. Ошибаться может каждый, даже на солнце есть пятна.
—  Пятна, — процедил сквозь зубы Берт и усмехнулся, — Тут такие пятна... Не солнце, а бочка с дерьмом.
Эдвин никогда не напоминал сыну о недавнем, ни разу не спросил, как обращались с ним «супермены» Таубе. Он не хотел, чтобы несправедливость отравляла сыну жизнь, и старался, чтобы тот скорее забыл о тех страшных сутках.
—  Ну-ну, — похлопал он сына, по плечу. — Ты преувеличиваешь. В таких случаях мудрецы Востока говорили: что толку в широте мира, если у тебя тесные ботинки? Не уподобляйся мелочному человеку, который озлоблен на весь мир только потому, что купил неудачные туфли. Не замыкайся на своем несчастье. Несмотря ни на что, жизнь прекрасна.
—  Уж куда лучше, — дернул плечом Берт.
Полицейский подошел к скамейке, на которой сидели отец и сын. Он замедлил шаги, подозрительно оглядел сидящих: не педики ли? — и прошел дальше. Его прямая как доска спина раскачивалась в такт твердым шагам.
Что за проклятая страна, — думал Эдвин, — в которой полицейский в каждом встречном видит преступника, а только начинающий жить мальчишка трясется от ненависти при виде мундира? Газеты пишут о Восточной Империи Зла. Вот она, настоящая Империя Зла, рядом, в благословенной, истинно демократической Оливии! Тут все пропитано злом: слова и дела, взгляды и души. Жертвой этой злобы стал Берт, — за восемнадцать часов, проведенных в полиции, яд всеобщей злобы и ненависти пропитал его душу, и инфантильный, доверчивый мальчишка разучился улыбаться, теперь он только злобно ухмыляется. Жертвой этого зла стала Ли, бросившая сына, Дом, мужа, — ради сомнительной услуги неведомого Крукса.
Окруженный злобой, пропитанный злобой с детских лет, всосавший злобу с молоком матери оливиец из всего человечества видит только себя, только свое благополучие. Зло сочится с газетных страниц, течет из экранов телевизоров, зловонными лужами скапливается под ногами распаленной толпы у здания суда. Злом, тщательно замаскированным под патриотизм, добропорядочность и бережливость, легче всего разделить людей, чтобы властвовать над их душами и телами.
Оливиец благожелательно улыбается ближнему своему, пока уверен, что этот ближний не посягает на его карман, на его благополучие. Но при первом же подозрении он оскалит зубы, чтобы вцепиться в горло потенциального врага живота своего, не задумываясь над доказательствами его действительной виновности, и ядовитая слюна злобы будет сочиться из хищно разверстого рта.
Эдвин тряхнул головой. Нет, он не прав. Человек рожден не для злобы — для счастья, не для ненависти — для любви к ближнему. Зло противно человеческой натуре, поэтому столько энергии приходится тратить властителям, чтобы вселить его в сердца и души толпы, в чувства простых людей.
—  Берт, мама пишет тебе?
—  Пишет, — фыркнул Берт. — За два месяца — три письма.
—  Откуда последнее? — вырвалось у Эдвина.
—  Из Америки, Майями-Бич, — угрюмо пробормотал Берт и вдруг спросил:
—  Отец, вы что, — с мамой, ну, разошлись, что ли?
Во взгляде его виделась такая боль, что Эдвин невольно отвел глаза.
—  Нет, сынок, — серьезно оказал он. — Просто маме надо хорошенько отдохнуть после этой истории. Она же чуть с ума не сошла.
—  А чего она тебе не пишет? И меня к бабушке отвезла.
—  Ну, если уж тебе так хочется знать все подробности, то мы с мамой немного повздорили, когда тебя забрали. Видишь ли, она хотела, чтобы я скорее тебя вытащил оттуда, а я ничего не смог поделать.
Берт недоверчиво смотрел на отца. Во взгляде его постепенно загорелось презрение.
—  Она что, — с тем типом уехала?
—  Берт, мне не нравится твой тон. Человек никогда не должен думать и говорить таким образом о своей матери.
—  А чего она... — буркнул Берт.
—  Ты хочешь, чтобы мы с тобой тоже поссорились?
—  Нет! — голос Берта дрогнул. Взгляд его метнулся к лицу отца.
—  Тогда выброси из своей головы эти дурацкие мысли. Они недостойны мужчины, — спокойно сказал Эдвин. — Мама с ума сходила по тебе. Она же знала порядки там. И она сумела сделать так, что тебя освободили раньше, чем это положено по закону. Это ведь очень много.
—  Этот тип — сам фараон, — жестко сказал Берт.
—  Откуда ты это взял? — изумился Эдвин.
—  А я видал, — у него жетон на пиджаке, вот здесь, — Берт отогнул лацкан отцовского пиджака. — Он его там начальнику показывал.
—  Что за чушь! Он не полицейский, а коммивояжер.
—  Значит, он — полицейский коммивояжер, — упрямо сказал Берт.
У Эдвина мелькнула одна странная мысль, но он поспешил отогнать ее. Они с Бертом слишком редко видятся, чтобы тратить минуты коротеньких свиданий на такую ерунду.
—  А ты пишешь маме? — спросил он.
—  Так я не знаю адреса, — пожал плечами Берт. — Она не хочет, чтобы я писал.
—  Ты напиши ей в Майами-Бич, на городскую почту. Мама, наверное, каждый день ходит туда, ждет письмо от тебя, надеется на твою сообразительность.
—  Ладно, — буркнул Берт, но слова отца заметно обрадовали его.
Что же мы делаем? — подумал Эдвин. — Что делаем мы, оливийцы? Из-за собственного удовольствия или просто спокойствия мы отбираем детство у своих детей, обкрадываем их души. Берт пережил страшную несправедливость, сейчас он все глубже замыкается в себе, ожесточает свею неокрепшую душу. И все это из-за того, что у Ли появился этот Крукс, а я пальцем не шевельнул, чтобы остановить ее. Вместо этого я сам... с Кристин.
—  Как у тебя в школе?
—  Как, как... Нормально.
—  С бабушкой ладите?
Берт пожал плечами и ничего не ответил.
—  Бабушка у нас молодчина, — продолжал Эдвин. Он счел за лучшее не настаивать на ответе. — Другая на ее месте начала бы охать и ахать, а она спокойно восприняла все это.
—  Ты скажи, чтобы она овсянкой меня не кормила. Видеть ее не могу.
Эдвин засмеялся. Бедная оливийская овсянка! Национальное блюдо, а есть ли хоть одни человек в Оливии, которому по душе эта клейкая размазня?
—  Видишь, сын, — сказал он, — в жизни так уж получается, что почти все полезное — невкусно, а вкусное — вредно. Я тоже не люблю овсянку, но есть ее надо. Она укрепляет желудок. Сейчас тебе надо налегать на овсянку, от таких передряг, какие ты испытал, может получиться язва желудка. Вот бабушка и беспокоится. Ты ешь овсянку, считай, что это лекарство. Да оно так и есть.
Берт тяжело вздохнул.
—  Ладно. Только она все равно противная.
—  Противная, — согласился Эдвин.
—  А у тебя этой самой язвы нет? — с подозрением спросил Берт.
Эдвин снова засмеялся.
—  Нет. Я этой овсянки столько съел за свою жизнь, что язвы у меня никогда не будет. Как представлю, что снова придется есть эту размазню, так любая язва убежит. А ты пока ешь. Тебе еще тонны две ее надо съесть, чтобы догнать меня.
Он помолчал и решил перевести разговор на другую тему. Берт как будто отвлекся от мрачных мыслей с этой овсянкой.
—  Ты в кино ходишь?
Он взглянул на Берта и осекся. Оживившееся было лицо сына снова будто окаменело.
—  Нет. Там одно вранье. А все верят. Их бы самих сунуть в полицию!
—  Ну-ну, сын, — преувеличенно бодро заговорил Эдвин. — Не будем из-за неудачных башмаков злиться на весь мир. Вот кончишь школу и иди работать в полицию. Там ведь есть и хорошие люди.
—  Ну, отец, ты даешь, — снисходительно усмехнулся Берт. — С этими скотами мне не по дороге.
—  Не хочешь, не надо, — согласился Эдвин. Он ругал себя за то, что снова разбередил незажившую рану сына. — А вообще тебе уже пора выбирать дело по душе. Ведь через два месяца ты расстанешься со школой. Ты не передумал?
У них о Бертом была мечта, которую Ли поддержала не сразу: Берт после школы хотел закончить колледж гуманитарного уклона, а потом продолжить учебу на факультете журналистики в университете. Берт собирался стать журналистом и объехать весь мир. Эдвин втайне мечтал, что сыну удастся осуществить то, что не удалось ему — стать профессиональным писателем.
—  Я завербуюсь в Силы Защиты Интересов, — негромко оказал Берт.
Этот тихий ответ прозвучал для Эдвина раскатом грома. Берт хочет стать наемным солдатом, ландскнехтом?! Мягкий, инфантильный Берт возьмет карабин или АМГ и уедет защищать интересы Оливии и ее Великого Партнера, окажется в самом пекле, будет убивать, ежеминутно рискуя быть убитым!
—  А ты подумал о маме? — мягко спросил он. — Она умрет от беспокойства за тебя.
—  Не умрет, — угрюмо произнес Берт. — Не надо, отец, я решил, так будет.
Потрясенный Эдвин долго не мог собраться с мыслями. Он не мог поверить в то, что услышал. Потом ему показалось, что он понял причину более чем странного желания Берта: сын хочет смыть с себя и со всей семьи позор, который незаслуженно обрушился на них.
—  Ты хочешь доказать, что Эдвины — верные сыны Оливии?
—  Еще чего!
Взгляды отца и сына встретились, и Эдвин содрогнулся. Родное мальчишеское лицо исказили боль и ненависть.
Эдвин шел к станции подземки, лицо его привычно улыбалось, а на душе лежал тяжелый, мрачный груз. Ему казалось, что он попал в сырое, темное подземелье, где стены покрыты тошнотворной слизью, с потолка свисает клочьями отвратительная паутина, а под ногами кишат крысы, мокрицы и всевозможные гады.
Что же это за страна такая, — думал он, — где за одни неполные сутки люди в полицейской форме превращают доверчивого, доброго и мягкого мальчишку в угрюмого мстителя? Берт хочет получить в руки оружие, чтобы научиться убивать и рассчитаться с теми, кто растоптал его мальчишескую душу, искалечил его жизнь в самом начале. Со временем его ожесточение может пройти, но времени осталось мало, а в Силах Защиты гуманизму не обучают. И если Берт уедет из Оливии с этой ненавистью в душе...
Оливия, родина моя, — думал с горечью Эдвин. — Во что же превратили тебя те, кто правит нами? Без грубого террора, без выстрелов и взрывов люди стали стадом существ, занятых только собой. И не замечают благонамеренные оливийцы, что души их загнаны в застенок, где опытные, хорошо обученные профессионалы незаметно, но беспощадно выжигают из них все человеческое, все ростки сомнений, а потом формируют мысли и желания, угодные стоящим на вершине гигантской пирамиды, называемой государством. И не обезглавить эту пирамиду, ибо слишком густы и прочны корни, переплетающиеся внутри этой пирамиды, и на место любого убитого или умершего тут же встанет точно такой, если не хуже, человек, вскормленный ядовитыми соками этих корней, и не разрушить эту пирамиду, ибо любой в Оливии мечтает только об одном: занять место повыше на ступенях этой пирамиды, проникнуть в ее чрево, стать ее плотью, ее соками, приобщиться к великой чести управления государством, управления себе подобными.
В других странах кипят политические отрасти, проходят шумные демонстрации, граждане вступают в борьбу с полицией, с армией. В латиноамериканских странах, в Африке, в Южной Америке то и дело совершаются перевороты, ни одно правительство в тех странах не уверено в своем завтрашнем дне, живут в ожидании часа, когда их свергнут свои сограждане или тайные коммандос. И только в Оливии, в этой благословенной стране, приютившейся под сенью Великого Партнера, уже почти сто лет царит всеобщее спокойствие. Сомнение в действиях правительства приравнивается к государственной измене, ибо здесь патриотизм давно стал синонимом преданности власть имущим.
Эдвин стоял в переполненном вагоне подземки. Вокруг улыбались лица довольных собой людей. Слитный гул разговоров прорезали отдельные фразы.
—  Нет, мы — только на Золотой Берег!
—  Майк, хочу такие вот туфли. Ви дишь?
—  Это стоило мне тридцати тысяч, но я доволен: вилла теперь — как пасхальное яичко.
—  ...у Марчича. Там приличная публика, не то, что в этой «Серебристой лисице».
Можно слушать бесконечно, до головной боли, — ничего нового не услышишь. У всех стандартные оливийские мысли: монеты, туфли, вилла, монеты, фешенебельные отели, модные рестораны, монеты. И в конечном итоге все сводится к Моему Счету в банке. Шелест банкнот в своих руках — сладчайшая музыка для любого оливийца, мечта жизни всех и каждого.
Вот рядом стоит угрюмый пожилой мужчина. Одет прилично, но костюм уже вышел из моды, а галстук потерт. Какие события убрали с его лица лучезарную оливийскую улыбку? Потерял работу? Жена залезла в долги? Проиграл на бирже? Теперь он увидел теневую сторону жизни и вот стоит с покорной безнадежностью. Он знает, что никто из этих улыбающихся людей не протянет ему руку помощи, как он не протягивал ее страждущим в свои лучшие годы. У всех хватает своих забот, а начни думать о разных бедолагах, так недолго и самому потерять нажитое в труде праведном.
А вот девушка мечтательно устремила взгляд на одинокий цветок розы в своей руке. О чем она думает? О красоте? О великом таинстве любви? Любуется переливами и нежнейшими оттенками цвета на лепестках? Или, верное дитя Оливии, она мечтает, как после свадьбы тот, кто подарил ей этот цветок, построит для нее шикарный коттедж, где она будет полновластной очаровательной хозяйкой?
Где-то умирают от голода люди, кого-то бьет полиция, солдаты бросают гранаты со слезоточивым газом в демонстрантов у баз крылатых ракет, кто-то захлебывается в диком вопле от нечеловеческой боли в застенках. Где-то трещат выстрелы, сотрясают землю разрывы снарядов и бомб, ревет напалмовое пламя. Совсем рядом, в ближайшем полицейском участке кованые башмаки крушат чьи-то ребра. А оливиец доволен жизнью. Он не слышит чужих воплей о помощи, не ощущает чужой боли, не видит чужой беды.

                *  +  *
   —  Когда я была маленькой, мы с отцом по вечерам пели старинные мексиканские песни. Я так любила их. Отец несколько лет в молодости жил в Мексике, изучил язык. Он всегда говорил мне: верь людям, и не верь плохому о них, не верь, когда о людях говорят плохо. Наверное, я потому и не поверила о твоем сыне.
—  Где он сейчас?
—  Он умер.
—  Прости меня...
—  За что? Он умер, когда мне не исполнилось десять лет. Мы жили на небольшом ранчо. Я до сих пор помню бесконечную степь, солнце в безоблачном небе, глупые овечьи мордашки. Я любила возиться с ягнятами. А вечером отец разводил маленький костер, мы сидели в темноте и пели мексиканские песни. Когда пахнет дымом, мне кажется, что отец жив, что я снова маленькая девочка, и мне хочется плакать.
—  А твоя мама?
С лица Кристин исчезло мечтательное выражение.
—  Она вышла замуж. За мясника. Они продали отцовское ранчо и увезли меня в город. Там у мясника была лавка. А когда мне исполнилось шестнадцать, он продал меня.
Эдвин вздрогнул.
—  Как — продал?
—  Как продают? 3а деньги. Он выдал меня замуж за своего богатого приятеля, тоже мясника. Этот мерзавец потом упрекал меня, что я не стою тех монет, которые он заплатил за меня моему отчиму.
У Эдвина щемило сердце. Он-то думал, что Кристин приобрела свой опыт в легкомысленных увлечениях, свойственных современной молодежи. Бедняжка. Как страшна жизнь!
—  Крис, любимая...
Эдвин обнял Кристин, стал торопливо целовать ее обнаженные плечи. Кристин высвободилась из его объятий.
—  Не надо, милый, — спокойно сказала она. — Когда я вспоминаю того мерзавца, мне становятся противны все мужчины. Это сейчас пройдет, но пока не надо. Приготовь мне, пожалуйста, кофе.
Эдвин в пижаме прошел на кухню, включил кофейник. Он подошел к окну, прижал горячий лоб к стеклу. Холодное стекло приятно освежало голову. Кристин никогда не рассказывала о себе. И вот приоткрылся уголок ее души. Мечтательная девочка, мирная жизнь на отцовском ранчо, тихие песни у костра. И мясник — пожилой, грубый самец. Эдвин будто наяву увидел этого мясника: жирное, лоснящееся лицо в крупных, грубых морщинах, крепкие волосатые руки, мощный волосатый живот. Толстые, жесткие пальцы впиваются в хрупкие плечи Кристин, срывают с нее одежду, мнут ее девичью грудь.
Эдвин застонал. Кристин в руках мясника — не символ ли это благословенной Оливии? Люди рождаются невинными и доверчивыми. Очаровательный малыш впитывает своим сознанием слова о благородстве и величии оливийского народа, о прекрасней жизни в этой истинно демократической стране, о великодушии и мудрости тех, кого народ избрал вершить свою судьбу. С широко раскрытыми глазами маленький человек зачарованно делает первый самостоятельный шаг. А потом с содроганием прячет от любопытных взоров свою окровавленную душу. И улыбается....
Кто виноват в его драме? Родители? Алчный полицейский? Озлобленный неудачник-учитель? Потерявший человеческий облик гангстер? Каждый из них вносит свою лепту в растление юных душ, но каждый на них — неотъемлемая компонента Оливии и в то же время — жертва оливийского государственного устройства, этой гениальной по замыслу и чудовищной по содержанию системы превращения человека в рабочего скота на благо правящей верхушки.
Эдвин разлил кофе в чашки, поставил чашки на поднос и вошел в свой кабинет. Кристин стояла у окна уже одетая. Диван приведен в порядок. Ничто не напоминало о встрече нежных любовников.
Эдвин через силу улыбнулся.
—  Кофе подан, госпожа.
—  Спасибо, милый.
Мелодичный голос спокоен и ровен, но Кристин продолжает смотреть в окно. Эдвин поставил поднос на стол, подошел к Кристин, осторожно обнял ее за плечи.
—  Тебе плохо, любимая?
На прекрасном бесстрастном лице не дрогнул ни один мускул.
—  Я привыкла.
Эдвин не нашелся, что сказать. А Кристин помолчала и сказала:
—  Мы должны, расстаться. Не говори ничего, выслушай меня. Я знаю, ты любишь меня. И я полюбила тебя. Может, такое, у меня в первый раз. Не знаю, это так необычно. Ты — самый лучший из всех мужчин, которых я знала. Я влюбилась в тебя сразу, как только увидела. Ты так симпатично покраснел. Я никогда не думала, что мужчины способны краснеть. Но я не хотела разбивать твою семью. Ведь у тебя была счастливая семья, правда? А потом... с Бертом. Я чуть не умерла, так мне было плохо. И пришла я только для того, чтобы хоть чем-то помочь тебе, тебе и твоей жене, ведь я не знала, что она ушла от тебя. Я осталась, так как видела, что тебе очень плохо, а я безумно любила тебя. Мне очень больно видеть твое страдание. Иначе я бы никогда... А теперь ты пришел в себя. Теперь ты сможешь один. У тебя сын. Ты должен помириться с женой. Я хочу, чтобы счастье снова пришло в этот Дом.
—  Крис! — кроме этого хриплого выдоха потрясенный Эдвин не смог произнести ни слова.
—  Поверь, мне очень больно. Я знаю, что такое горе, и не хочу, чтобы твоя жена была несчастлива. Я была бы счастлива с тобой, смогла бы забыть. Я ведь не знаю, что это такое — счастье. Мне с тобой хорошо и спокойно. Это, наверно, и есть счастье? Но я не хочу, чтобы твой сын ненавидел отца, как я — мать.
Эдвин вдруг перестал понимать смысл слов Кристин. Он слышал ровный, мелодичный, спокойный голос ее, знал, что она говорит простые, знакомые слова, но воспринимать их он не мог. Он понимал одно: Кристин уходит. С ней уходит счастье, любовь, уходит тот небывалый подъем сил, который стал уже привычным. Она уходит и уносит с собой смысл его существования. Без Ли он смог прожить, — его любила Кристин. Без Бэрта он смог прожить, — его поддерживала любовь Кристин. Но без Кристин он жить не сможет. А голос Кристин все звучал и звучал в сумраке кабинета.
—  В мире слишком много ненависти. Где-то я читала: нельзя получить счастье ценой счастья другого человека. Я не хочу быть причиной несчастья твоей жены, твоего сына. Я знаю, тебе сейчас тяжело. Но ведь ты не хочешь, чтобы твоему сыну жилось так же тяжело?
Эдвин вдруг почувствовал отвращение к самому себе. Какой же он эгоист. Он забыл о Берте, о Ли — матери Берта. Он забыл о Кристин. Ей сейчас тяжелее всех. У Ли, у Берта, у него самого оставалась надежда на возвращение к Дому. А что будет с Христин? Прекрасная молодая женщина с искалеченной душой — она останется в этом расчетливой мире совсем одна, без воякой надежды.
—  Крис, любимая, — жаркая волна жалости и сочувствия толкнула Эдвина к Кристин. Он обнял ее, прижал к себе. Крис не отстранилась. Она стояла все так же спокойно, с опущенными руками и смотрела на Эдвина печальным взглядом мудрой женщины.
—  Я не говорила тебе. Я больше не работаю у вас. Господин Жанье дал мне отличную рекомендацию, и я нашла новое место. Больше мы не увидимся, милый.
Руки Эдвина упали с плеч Кристин. Ему вдруг захотелось броситься к ногам Кристин, умолять, рыдать!
—  Я не хотела ничего этого говорить тебе, так нам обоим будет легче. Мы бы расстались по-английски, не прощаясь. Но я не смогла пересилить себя. Я не хотела, чтобы ты считал меня предательницей.
Кристин глубоко вздохнула и через силу улыбнулась.
—  Ну вот, сказала, и как-то легче.
Она вдруг засмеялась.
—  Представляю, какой вид будет завтра у Вольфа, когда он снова увидит вашу «лупоглазую»!
Она положила руку на голову Эдвина, по-матерински погладила его.
—  Все будет хорошо, милый. Вот увидишь. Забирай Берта к себе, и твоя жена вернется. Никуда она от тебя не денется. Прощай, родной мой. Поцелуй меня.
Эдвин послушно прижался пересохшими губами к горячим губам Кристин. Знакомый, полный воспоминаний запах свежего дыхания любимой вдруг вернул ему надежду. Нет, он не отпустит Крис, она останется с ним навсегда, и они будут счастливы!
Он крепко прижал к себе теплое тело, губы их слились в страстном поцелуе. Сколько он длился?
Не прерывая поцелуя, Кристин ласково отвела его руки, отстранилась, и губы ее медленно расстались с губами Эдвина.
Она взглянула ему в глаза, еще раз провела рукой по его лицу и молча пошла к двери. Эдвин стоял и смотрел, как Кристин открыла дверь, как ее фигурка мелькнула в темном проеме и исчезла. А потом холодно лязгнул металл замка.
Когда Эдвин опомнился, в кабинете совсем стемнело. Он подошел к окну. Одеревеневшие ноги с трудом переступали по полу. Эдвин навалился на переплет, прижался пылающим лицом к холодному стеклу.
—  Какое же я ничтожество... — хрипло вырвалось у него.
А за окном ликовала жизнь вечерней Столицы.

                *  *  *
   Эдвин вышел из здания департамента, плотно закрыл за собой дверь. Постоял, вздохнул. Служебная улыбка, которую он целый день с трудом удерживал, сползла с его лица. На плечи будто навалился невидимый, но огромный груз. Он угрюмо побрел по тротуару.
—  Хеллоу! — раздался радостный женский голос.
Эдвин поднял глаза. Перед ним стояла собственной персоной Мария Корнуэлл. Ее круглое лицо со вздернутым носом сияло. Эдвин даже не огорчился. Он испытывал только безразличие ко всему.
—  Добрый день, госпожа Корнуэлл.
—  О, как официально! Можете звать меня просто Марией. А я ведь специально ожидала вас! Теперь вы никуда не уйдете от меня! Вот мой автомобиль, сейчас я отвезу вас к моим детям.
А почему бы не поехать к ее детям? — равнодушно подумал Эдвин. — Все равно идти некуда.
Идти ему некуда. Возвращаться в окончательно умерший Дом выше его сил. До свидания с Бертом оставалось еще два дня, а показываться сыну в таком состоянии ему не хотелось. Работать над новой повестью он не мог.
—  Хорошо, — сказал он. — Поедем к вашим детям.
Мария Корнуэлл ловко вела маленький автомобиль по забитой лимузинами улице и без умолку болтала.
—  Я дала моим детям задание написать сочинение «Почему мне дорога Оливия». И что вы думаете? Почти все написали одно и то же: Оливия дорога мне потому, что она — самая демократическая страна в мире. Как тонко дети чувствуют истину! Только трое что-то мямлили о состоянии родителей, о виллах на Золотом Берегу. В нашей стране любой младенец уже умеет ценить свободу. Вы это очень точно и ненавязчиво подчеркиваете в своих произведениях.
Эдвин покосился на свою непрошеную спутницу. Смеется она, что ли? Да ведь его рукописи потому и выбрасывают из всех издательств, что в них на каждой странице — язвы государственного строя благословенной Оливии, то недостойное его родины, что он призывает искоренить, только не знает как! Но он не стал разубеждать Марию Корнуэлл.
—  Я понимаю, почему Марго Гриффитс дурно отозвалась о ваших произведениях. Им, сливкам общества, уже набили оскомину простые слова, простые чувства, простые души. Им подавай что-то пикантное, этакий шарм, чтобы встряхнуть потерявшие чувствительность нервы, отупевшие от пресыщения...
Что-то ее потянуло на философские рассуждения, — вяло подумал Эдвин. Он откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. И увидел Кристин. Она стояла перед ним, ее ладонь нежно скользила по его лицу, огромные серые глаза печально смотрели на него.
Эдвин открыл глаза. Где сейчас Кристин? Кто смотрит на нее? Как вообще она живет? Он ничего не знал о ней. Однажды он поинтересовался, где она живет, но Кристин только улыбнулась и негромко сказала:
—  Я хочу остаться для тебя таинственной незнакомкой.
Есть ли у нее квартира, или она снимает где-то комнату подешевле на паях с такой же одинокой подругой? Как она проводит свободное время? Ее жизнь — грустная и страшная загадка: от отцовского ранчо с мексиканскими песнями у костра и кудрявыми ягнятами, — к грубому мяснику с похотливыми властными руками. После мясника — Высшие курсы управления, место секретаря в государственном департаменте. Несколько штрихов из целой жизни, и каждый из них — загадка.
—  Вот мы и приехали! Сейчас я представлю вас моим детям.
Под несмолкаемый поток слов Эдвин брел рядом с Марией Корнуэлл по школьному коридору. Он с удивлением озирался по сторонам. Неужели и его школа выглядела так же убого? Щербатые, исцарапанные полы, грязные, давно не крашеные стены, пыльные стекла окон. В затхлом воздухе переплелись запахи бедности и запущенности: пота, уборной, пыли и еще чего-то непонятного, но неприятного и тоскливого. В тишине шаги звучали гулко и как-то мрачно. Эдвина вдруг охватила тревога. Ему захотелось уйти отсюда, выбежать на свежий воздух, под солнце.
Он одернул себя. Просто он уже отвык от школы, от этой атмосферы скученности и обыденности. Каждый оливиец столько лет проводит в таких же точно помещениях и сохраняет на вою жизнь светлые воспоминания о школьных годах. Его Берт каждый день проводит треть суток в такой обстановке, в таких убогих коридорах.
—  Пожалуйста, сюда, господин Эдвин.
Мария Корнуэлл толкнула высокую дверь. От шеренги своих собратьев эта дверь отличалась табличкой с римской цифрой VI. Эдвин успел заметить под табличкой рисунок: неумелая рука подростка нацарапала на облупленной краске прямо под табличкой примитивное изображение женского полового органа.
—  Посидите, пожалуйста, здесь, я узнаю, куда пропали мои дети. Дети ведь не умеют долго ждать.
Мария Корнуэлл внимательно оглядела помещение класса, будто надеялась отыскать ее детей, запрятавшихся за шкафы и под столы, и вышла.
Эдвин огляделся. В этой школе для малоимущих существовала, по-видимому, кабинетная система обучения, и класс, в котором он находился, был посвящен литературе, вопреки рекламному самодеятельному рисунку на двери.
Мария Корнуэлл долго искала своих детей. Эдвин уселся за неудобный стол. Колени его уперлись в крышку, а когда он завозился, пытаясь устроиться поудобнее, все сооружение угрожающе заскрипело и зашаталось. Эдвин со скуки принялся рассматривать рисунки и надписи на столе. Их бесконечное множество, они наползали один на другой, из-под свежих бледно проглядывали старые. Содержание рисунков и надписей однообразно и настолько прямолинейно, что вскоре Эдвин почувствовал, что у него начали гореть уши. Темы для самостоятельного творчества «дети» Марии Корнуэлл выбирали явно не из учебников литературы.
Скрипнула дверь и в класс вошла Мария Корнуэлл. Вид ее выражал крайнюю степень гнева. Эдвин неуклюже выбрался из-за стола.
—  Подумайте только! — пылко воскликнула она. — Директор отпустил моих детей по домам! Я, оказывается, и виновата: не предупредила его! Вы извините, господин Эдвин, что так неловко получилось! Я этого так не оставлю!
Говоря эти негодующие слова, Мария Корнуэлл производила странные действия. Эдвин с сожалением и недоумением смотрел на нее.
Мария Корнуэлл сняла толстый вязаный жакет и небрежно бросила его на спинку стула. Эдвин начал испытывать что-то вроде сочувствия к этой женщине, фанатически преданной литературе и так обманутой в своих лучших намерениях.
—  Вы только подумайте! Нет, я завтра же позвоню в школьный департамент и не кому-нибудь, а самому директору! Что детей лишили возможности встретиться с самым ярким представителем современней литературы Оливии! Я хотела приобщить их к таинству творчества, дать им возможность заглянуть в творческую мастерскую яркого Таланта, соприкоснуться с его великими замыслами, еще неизвестными широкой публике!
Эдвину стало неудобно, но не от неумеренных похвал Марии Корнуэлл, — к ним он уже привык, — а от ее более чем странных действий. Мария Корнуэлл расстегнула блузку, нимало не смущаясь необычностью обстановки, швырнула ее на стол, чуть не задев носителя яркого Таланта. Потом она закинула руки за спину, со щелчком расстегнула бюстгальтер и бросила его на учительскую кафедру.
Эдвин остолбенело смотрел на обнаженную до пояса поклонницу его Таланта. Тело у Марии Корнуэлл оказалось жирным и дряблым. Массивные груди тяжело свисали к выпуклому животу, Эдвин хорошо разглядел на них синие жилки и плоские соски какого-то кровавого цвета.
Полуобнаженная жрица оливийской и мировой литературы вплотную подошла к полупарализованному от изумления Эдвину. На него остро пахнуло потом, застоявшимся запахом немытого женского тела. Он отшатнулся, вскочил, загремев столом. Он не знал, что ему делать, а Мария Корнуэлл обхватила его могучими толстыми руками. Эдвин в полной растерянности испуганно пытался высвободиться, но Мария Корнуэлл крепко прижала его к своему обнаженному, рыхлому торсу. Эдвин слабо барахтался в неожиданно сильных объятиях, но тут над его ухом раздался пронзительный и отчаянный женский вопль:
—  Спасите-е-е!!!
Эхо вопля еще перекатывалось над покосившимися шкафами и столами, когда с треском распахнулась дверь класса, из коридора донесся топот множества бегущих ног, и в помещение вбежали какие-то люди: мужчины, женщины... Эдвин успел разглядеть среди вбежавших нескольких подростков. Эдвин отчаянно вырывался из мощных рук Мария Корнуэлл, но та цепко держала его и кричала, кричала, кричала.

                *  *  *
   Тишина в кабинете казал ась зловещей. Эдвин неподвижно сидел в своем кресле и ждал. Он знал, что должно произойти в самое ближайшее время. Вчера его привели в полицейский участок и после короткого допроса отпустили домой. Дежурный офицер вернул Эдвину его бумажник, чековую книжку, — все, что нашлось в карманах при обыске.
—  Вы свободны. Мы не можем арестовать чиновника государственного департамента без санкции прокурора штата. Можете идти домой. Не рекомендую вам выходить из дома.
Эдвин не помнил, как он добрался домой. Всю ночь он просидел без сна в этом кресле. Он понял все. Он понял это еще тогда, в школе, когда засверкали вспышки фоторепортеров, и он увидел торжествующий, чуть ли не счастливый взгляд Марии Корнуэлл.
Он попался в ловушку. Ловушка, захлопнулась, и ему из нее не выбраться. Грубая, примитивная ловушка сработала безотказно. Эдвин — не Крафт, не Нейл Рокк, не Митчалл. Из-за него не будет заседать Комитет особых ситуаций. Для никому неведомого Эдвина достаточно такой вот Марии Корнуэлл, ее грязной провокации, шумного публичного скандала, устроенного женщиной с манерами рыночной торговки. Он уничтожен с минимальными затратами. На его судьбе, на его рукописях отныне и навеки поставлен крест. Ни одни издатель мира никогда не рискнет опубликовать рукописи автора с таким грязным прошлым.
Эдвин понял, что Мария Корнуэлл — платный агент Третьего департамента ГБР, и что ее неумеренные восторги по поводу Таланта служили одной цели: обезоружить его, сделать его неспособным к быстрым действиям в критической ситуации. Он не мог понять только одного: эта Мария Корнуэлл — на самом деле учительница литературы, или она никогда не работала в школе?
Утром он не пошел на работу. Он знал, что сегодня же будет уволен, что никакие объяснения не помогут. И он знал, что его приход на службу поставит в трудное положение и Жанье, и Вольфа, и даже «лупоглазую». Как бы они ни относились к нему, им остается одно: скорее влиться в общий хор голосов, гневно осуждающих грязного насильника.
Он не ел уже сутки, но никакого голода не чувствовал. Около двенадцати дня кто-то позвонил у дверей. Эдвин думал, что за ним пришла полиция, но это оказался мальчишка-курьер из департамента.
Маленький человечек в униформе министерства экономики презрительно посмотрел на Эдвина и сунул ему в руки конверт. Эдвин не успел взять его, и конверт упал на пол. Мальчишка с шиком сплюнул прямо на крыльцо, резко повернулся и удалился, громко насвистывая мелодию похабной песенки.
В конверте оказался казенный бланк департамента с подписью директора.
«Г-н Г.Б. Эдвин уволен с сего числа без выходного пособия в соответствии с п. 6.1 Государственного Уголовного Уложения».
Еще в конверте лежали деньги: жалованье за последнюю неделю. И чья-то движимая справедливым гневом рука вложила в конверт вырезанный из газеты снимок: крупным планом на снимке изображалась обнаженная, растерзанная, с разлохмаченными волосами Мария Корнуэлл, которая отчаянно отбивалась от вцепившегося в ее жирные груди мужчины с диким взглядом пойманного преступника. Этим мужчиной был Эдвин, на снимке хорошо просматривалось его искаженное испугом лицо.
День уже клонился к вечеру, а за Эдвином никто не приходил. Эдвин включил телефон, который он благоразумно отсоединил от линии еще вчера. Телефон тут же зазвонил. Эдвин не хотел брать трубку, он знал, что не услышит ничего, кроме оскорблений анонимного абонента, но телефон он включил для того, чтобы ему мог позвонить Берт, и Эдвин поднес трубку к уху.
К его искреннему изумлению он услышал голос Ли. Голос этот дрожал и прерывался от всхлипываний.
—  Как ты мог?! А я приехала вчера к тебе! Ты никогда не думал о семье, о нас с Бертом! Как теперь будет жить мой мальчик!? Ты чудовище!
Эдвин даже не пытался ничего объяснить. Объяснять можно что-то человеку, который способен к трезвому рассуждению, а Ли находилась в таком состоянии...
Потом телефон зазвонил снова, и скова Эдвин подумал, что должен взять трубку, потому что он ждал звонка Берта. Но это опять не Берт. Грязная брань сотрясала мембрану.
Эдвин положил трубку, но телефон тут же зазвонил. И Эдвин опять поднял трубку и снова тут же опустил ее. Так он сидел около телефона и непрерывно поднимал и опускал трубку, Берт все не звонил. После девяти вечера звонки стали реже, потом телефон умолк.
Эдвин очень хотел услышать голос сына и решил позвонить теще, хотя понимал, что это бесполезно. Но он не мог терять даже этого почти безнадежного шанса. Он набрал номер телефона матери Ли. Теща почти сразу же ответила. Эдвин назвал себя и на успел еще попросить Берта, как мать Ли сказала:
—  Господин Эдвин, забудьте этот номер. Не беспокойте нас больше.
И теперь Эдвин сидел около телефона и ждал. Чего? Он сам не знал. Но слабая надежда на то, что Берт позвонит, не позволяла ему отойти от аппарата. Было уже десять, и Эдвин с горечью понял, что Берт так и не позвонит сюда. Больше ему нечего и некого было ждать, но он продолжал сидеть.
Он сидел у немого телефона, и странное спокойствие охватывало его — спокойствие безнадежности, спокойствие человека на эшафоте, который знает, что уже ничто не спасет его, и что ему остается только одно: достойно встретить смерть, чтобы палачи не получили удовольствия видеть, как он судорожно цепляется за последние мгновения жизни.
Он сидел и думал, что, пожалуй, Армстронг был не прав, и что та безвыходная картина строжайшего устройства их общества не соответствует действительности. Если бы в их истинно демократическом государстве правители были так мудры, так детально продумывали способы оболванивания обывателей и искоренения всяческих проявлений инакомыслия, то такой грубой провокации, которую устроили ему и в которую он попался, в репертуаре Третьего департамента не могло быть. Все было бы устроено гораздо продуманнее и тоньше.
Если бы система, нарисованная старым фантастом, существовала на самом деле, — думал Эдвин, — то в Оливии просто не смогли бы появиться такие люди, как Крафт, как Нед Ролл, не пришлось бы так грубо и так поспешно расправляться с ними. Даже ему, Эдвину, предоставили возможность в течение многих лет писать свои неприятные для правительства рукописи. Да, система общественного устройства в его стране такова, что не допускает серьезного противодействия правительству. Да, оливийский народ много лет воспитывается в духе убежденности преимуществ оливийского образа жизни, в духе нетерпимости ко всему, что заставляет сомневаться в этой официальной доктрине, и большинство оливийцев безнадежно заражено смертоносными для любого народа бациллами национализма. В Оливии, как ни в одной стране, в сознание граждан включено порочное и позорное убеждение: Родина — в правом и неправом.
Но Крафт жил и творил в Оливии, в Оливии расцвел талант Неда Ролла. Значит, не все благополучно в истинно демократической стране. Значит, не так уж прочен и незыблем установленный правительством порядок. Значит, остается надежда на перемены.
Эдвин подумал, что он может скрыться, но тут же отбросил эту мысль. В Оливии побег невозможен, далеко он не убежит, а сама попытка к бегству скажется самим весомым доказательством его виновности. Потом ему пришла мысль, что он может покончить с собой. Он долго обдумывал возможные способы самоубийства, избавления от того публичного позора, который ему предстоит перенести в ближайшем будущем. Пистолета у него не было, но он может вскрыть вены, говорят, это надежнее всего делать в ванне, в теплой воде, тогда кровь долго не свертывается. Он может открыть на кухне газ, в книгах часто описывается такой способ. Наконец, он может просто повеситься.
Но он отбросил мысли о самоубийстве. Самоубийство — тоже доказательство его вины. Он, будет жить. Он будет отвечать на вопросы судью и присяжных заседателей. Он будет смотреть в глаза честных, благонамеренных и добропорядочных граждан благословенной Оливии, его соотечественников. Он будет говорить правду, хотя ого слова вызовут, в самом лучшем случае, только саркастический смех и будут смаковаться газетами и обывателями как неуклюжая попытка преступника опровергнуть очевидное. Он пройдет через то, что приготовила ему судьба в лице чиновников Третьего департамента ГБР. Наверняка эти чиновники предусмотрели не все, скорее всего, они ждут и надеются, что он покончит с собой или попытается скрыться, и его теперешнее поведение вызывает у них недоумение, потому-то так долго не идут его арестовывать, ведь он больше не служит в государственном департаменте.
Эдвина охватила жажда деятельности. Он собрал все свои рукописи, которые оставались в Доме. Получилась высокая, тяжелая стопа. Он крепко перевязал ее бечевкой. Потом написал письмо Берту, подсунул конверт под бечевку. Он отнес стопу рукописей в спальню Берта и спрятал ее среди книг. Он знал, что разгневанная Ли завтра же вернется в оскверненный Дом и выбросит отсюда все, что напоминает о бывшем хозяине, но он не хотел отказываться от такой возможности сообщить сыну правду о себе.
Подумав, Эдвин написал еще несколько писем Берту и рассовал их по укромным местам: в карманы, в туфли, под матрас, вложил в любимые книги сына. Теперь он уверен, что хотя бы одно его послание дойдет до сына, сможет спасти его душу от ненависти ко всему на свете.
В одиннадцать снова ожил телефон. Эдвин подумал, что это опять звонят любители нравственности, но поднял трубку. В трубке стояла гулкая тишина. Эдвин вдруг понял, кто держит трубку на другом конце линии. И на сердце у него стало покойно и тепло. Он подумал, что если он прав, то после первого же слова ТАМ положат трубку. Ему очень хотелось проверить свею догадку, но он боялся потерять этот молчаливый контакт с единственным известным ему в Оливии человеком, который верит людям и не верит, когда о людях говорят плохо.
Наконец, он не вытерпел и тихонько сказал:
—  Хеллоу.
И в трубке тут же зачастили короткие гудки.
Эдвин засмеялся. Если в Оливии есть хотя бы один человек, который верит ему, то тем более не прав Армстронг! Еще не все потеряно! И тут раздался звонок у дверей.
Эдвин открыл дверь прихожей. В Дом вошли трое полицейских. Они молча остановились у порога и с недоумением смотрели на Эдвина. И Эдвин понял причину их замешательства. Им сказали, что преступник, скорее всего, покончил с собой или скрылся.
Наконец первый из полицейских, верзила с погонами сержанта, спросил:
—  Эдвин, Грэм Бенджамэн?
—  Да, это я, — усмехнулся Эдвин.
—  Именем народа Оливии вы арестованы.
Ом помолчал и добавил:
—  За попытку совершить преступление, предусмотренное параграфом 118, пункт «с» Уголовного Уложения. Распишитесь.
Он притянул Эдвину небольшой бланк с гербом Оливии: орел держит в клюве оливковую ветвь.
Эдвин похлопал себя по карманам.
—  Прошу прощания, господа, у меня с собой нет ничего. Пожалуйста, пройдите в холл, я сейчас.
—  Разрешите...
Сержант отстранил Эдвина, шагнул вперед. Эдвин оказался между ним и двумя другими полицейскими, в таком порядке они прошли в холл. Эдвин взял со стола ручку, расписался на бланке, подал его сержанту.
—  Я готов.
Они уже подходили к двери, — сержант впереди, двое сзади Эдвина, как вдруг зазвонил телефон. Эдвин вздрогнул, умоляюще посмотрел на сержанта.
—  Позвольте, господа. Это недолго.
Он увидел, что сержант колеблется, и добавил для большей убедительности:
—  Возможно, это адвокат.
—  Ладно, послушайте. Только недолго. А ты, Шварц, возьми ту параллельную трубку.
—  Спасибо!
Эдвин схватил трубку.
—  Хеллоу!
—  Отец...
Наконец Берт, мальчик... Позвонил! Значит, не все очерствело в его душе. Что бы он сейчас ни сказал отцу, какие бы презрительные слова ни бросил в него, — он все-таки позвонил! Что же сказать ему, какие найти два-три слова, единственные, которые он успеет сказать сыну, чтобы они вошли в душу Берта и остались там на всю жизнь!? Чтобы Берт остался человеком!
—  Отец... Ты подонок. Я ненавижу...
—  Береги маму, Берт! Слышишь, сын? Береги маму! Маму береги!
Эдвин повторял и повторял эти слова, а в трубке уже раздавались короткие гудки. Эдвин растерянно взглянул на сержанта. Тот нетерпеливо мотнул головой в сторону двери.
Эдвин медленно положил трубку и шагнул к выходу из Дома. Он не знал, услышал ли Берт его крик, но верил, что услышал.






 


Рецензии