Баски. Наброски для романа

 

                "Повсюду одни сторожа и собаки..."
                О. Мандельштам.
               

. . . . . . . . . . . . . . .
    — Вот последнее, что от него осталось, — сказала старуха, возраст которой даже затрудняюсь назвать, очень уж древняя, оказавшаяся в какой-то отрезок своей жизни вдовой подзабытого уже лет двадцать назад писателя, и положила посередь стола черную квадратную пластинку.
   Только к вечеру я смог прочитать эту дискету, найдя в одном из помещений издательства списанный компьютер, этак 201… года, вполне, впрочем, пригодный. Естественно, у меня, как редактора, сразу же возник вопрос: что это за похлебка и можно ли ее есть?
   Было решено и на этот раз не отступать от доброй традиции публиковать все, что “льется”, то есть имеет признак духовного опыта и метку времени. Да и чего кочевряжиться, когда вам протягивают руку?..
   
               
   1.

   — Первый, Первый, Третий и Четвертый на месте. Как меня поняли? Прием.
   — Понял вас прекрасно.
   . . . . . . . . . . . .
   — Так зашифрованно говорю, а понимает!?   
   — Старый волчара!..
 
   Бабий смешливый базар —  на четыре голоса.
   — Куда-то ты, говорят, едешь?
   — В Японию.
   — Только маленького япончика не привези.
   — Чтой-то не привези? Привези-привези!
 
   Скрип венских стульев в голосе Цветаевой...

   — Ну что, Шорец? Привет. Как живем-буем?—  Медведеобразный кавказец, изрядно облысевший во время линьки и оттого ставший смешно-плечистым, приветливо виляет хвостом, потягивается и постанывает. — Сейчас, сейчас дам гостинец!

   Глаза у нынешнего лета, похоже, на мокром месте!

   Кузнец — на уши слепец

   Окалина пахла березовым соком

   Сидит на флюгере трубы кукушка. Одно крыло свешивается и вся она напоминает раскрытые ножницы
 
  Детское воспоминание: так голубиц изображал Фаворский в иллюстрациях к “Слову о полку” — будто сейчас держу в руках эту красную потрепанную книжку. И еще две оттуда же — Пушкинский альбом и “О вкусной и здоровой пище” (все играли с сестрой  “в картинки”: это — мое, это — мое)...

   ...в рябом передничке. Будто хозяйка на кухне. Ку-ку, ку-ку... Зоб раздувает. Кого зовет?.. Может, меня?.. С чего бы! И труба холодная, и плита... И память поздняя, и голос простуженный.

   И еще в детстве, в той его части, что прошла в деревне, мы, мальцы, собирали баски. БАский (баскОй) — значит красивый. Например, о девке: баскАстая. Потом узнал. А промеж себя басками мы называли осколки разбитых чашек, блюдец, цветные стеклышки. Наши руки часто бывали в порезах и от басок. Особенно ценились те, на которых имелся остаток узора, позволявший как бы представить целое и заглянуть в другую жизнь. Деревня была старинная и, возможно, среди басок, подворачивавшихся там и сям, попадались и такие, которым по сто и более лет. Мы гордились своими коллекциями, иногда достигавшими внушительных размеров, отдельные экземпляры шли на обмен.

   Мне шесть лет. Век, как я понимал — сто, жить еще девяносто девять. Такая была арифметика.

   — Знаешь, берестянщика Хахалина не приняли в Союз художников. А он забавные, характерные (ударение на второй слог) фигурки делает мужиков и баб. В Москау посчитали, что это больше смахивает на народный промысел.
   — Так то береста. Вот Фаберже бы, наверное, взяли, с его яйцами...
   
   Красивости жизни.
   Рядом на книжной полке керамические обезьянка и бычок с накинутой на них цепочкой — в семье порядок. Когда она сердилась на него, цепочка была снята с бычка. Тоже самое незаметно проделывал он с обезьянкой, когда был недоволен женой. Однажды, вернувшись слишком поздно подвыпившим, увидел, что цепочка куда-то исчезла, а обезьянка переставлена полкой выше.

    …по черному асфальту — рваные бумажные змеи поземки. Как по улице метелица метет!..
    Метет… А я думаю о кораблях. Так мне хочется называть эти речные суденышки. Отремонтированные и покрашенные перед навигацией они стоят в тихой гавани за скалой. Горят гирлянды огоньков. В воде симметрично перевернуты их нарядные тела с красными поясками.    
Вот они! Разве забыть такое? Но я прохожу мимо, разрезая темное серебро отстоя: наша брандвахта пришвартована выше по течению. Задумчиво тарахтит моторка. До самой ночи пришлось коротать время на островке, спасаясь от внезапного нашествия льдин. И вот мы вырвались из этого плена. Возвращаемся уставшие, голодные, тихие. Отражение кораблей дернулось и порвалось. Что же мне делать?..
   — Милый, ты совсем безжизненный!..
   — Бывает.
   —  Нет, таким я тебя еще никогда не видела.
   Тихо наклоняется и целует в лицо. Мои глаза остаются закрытыми. Но я открываю их, когда она прикладывает к моим губам палец. Зачем она их коснулась пальцем?!. Таким издевательски неприятным, холодным. Но оказывается, это не палец, а ее нос. И впрямь я совсем безжизненный!
Встаю. Одеваюсь потеплее. И иду к кораблям. Снова туда иду, уже который год…
               
   Активистке Татьяне Жулиной по внутреннему телефону:
   — Давай согрешим!
   — Нет, не хочу.
. . . . . . . . . . . . . . .
   — Ну тогда — прости. Не обижайся.
   — А на что тут обижаться? Это — жизнь.
   Умилительная бывалость. Даже телефонная трубка  улыбается.

         Там, где я вижу сложность, большинство проносится без всяких кочек...

   Ну вот, пролил себя, как краску на площади! Теперь ничего не поделаешь. Значит, всю площадь красить!


         2.
               
   Подошел к краю крыши, перешагнув кабели прожекторов и проволоку, которой притянута караульная будка — чтобы не сдуло. Впереди зияла пропасть, и как спасение, как надежда в возрасте, когда все еще понарошку, по маминому хотению-велению — блеснувшая нитка паутины.
            
    В этот гамак он и упал, пружиня, раскачиваясь на ветру... Почему-то подумал: таким может быть описание смерти виртуального человека.


         3.
 
   Стихи для меня — попытка себя упорядочить. Но не люблю упорядочиваться чужими стихами. Диктат?.. Или как у Винокурова: “Что истина? Владеет ею тот, кто сам, один, открыл ее однажды”?
    Сильные впечатления последнего времни. Владимир Бенедиктов. Современники его не восприняли, потомки оплевали. А он — философичен, умен, построил свою поэтику на реальных переживаниях, кое-что звучит как только что написанное: 
    А петровскую стихию
    Носим мы в своей крови,
    Так что Матушку-Россию 
    Хоть Петровною зови! 
    Аркадий Кутилов, скончавшийся в 1985-м. Он мне близок. Две недели ходил, как пьяный, под Кутиловым (и пьяным тоже был), и ходил бы еще да спрятал от самого себя его книжку.
    И еще Элеонора Акопова, с хорошими стихами и полиграфией, какой отродясь не видел. Каждая книга в вакуумной оболочке...

    Трепетная  Ирина Киселева, которой начал помогать было составлять сборник Игоря, к тому же опрометчиво пообещал сделать четки из дерева: “Ты не хуже Кутилова можешь загибать!” Да? Куда уж мне!.. Но маленькое “Искушение” похвалил Крек (мол, культура чувств! к сожалению, как я понял, не больше!..). Но просто так он, в общем-то, не хвалит…
   Деньги на издание дала Юлька: “Папа, это тебе сюрприз к дню рождения. Так хочется, чтобы ты не пил, встряхнулся!..”

   С таким удовольствием написал “Сутки-трое...”. Но компьютерный вирус все съел — почти полторы тысячи строк. Восстанавливать не хочу, не могу. Возвращать в виде призраков?.. Тьфу!..  Просто та вода утекла — изменился порядок молекул... Вот и слава Богу.

   Вообще-то я боюсь писать — настолько писанина моя связана с жизнью. Боится и Креков. Он для меня почти святой. Творчество чем-то сродни Гефсиманским дебрям. Публично прочесть  — что голым выйти. Ведь просто стихов не бывает. Просто стихи увидел у талантливого Н. Глазкова: легок, ярок, виртуозен и грациозен. А читать мне его претит, за исключением тех вещей, где сквозит судьба. А кто, кроме спортсменов или юбиляров, будет повторять посвященные им ошеломляющие импровизации И.Л., который из журналистов? Блеск мастерства и остроумия! Но все внешнее, датское — на аплодисменты...

   Так вот ходишь, думаешь, не пишешь, а сядешь просто поиграть в стихи, когда найдет, нахлынет — и пошло-поехало!.. “Что ж, пора нам приняться за дело, за старинное дело свое...”

   Спортсмены, конечно, большие любители поэзии. Рифме отдают “первое место”. В зале тяжелой атлетики на стене плакат: “Медаль за труд, медаль за спорт — из одного металла льют!”

   Давным-давно. Горсад. В Зеленом театре демонстрация моды. Ведущая: “А сейчас у нас вынужденная пауза. Но скучать не придется. Пока девочки переодеваются, местные поэты почитают вам свои стихи”. И шепотом, уже к нам: “Двадцать минут!”

   Это напомнили Федоровские чтения в деревне Марьевке, куда впервые нынче угораздило  попасть.
   Тот же елей, что, видимо, и раньше — в воспоминаниях знавших его, покойного юбиляра с барственно-покровительственными замашками и интонациями в голосе (Махалов, некогда крепыш и вожак в любой компании, вдруг расчувствовался, впервые видел его таким), вперемешку с совсем уж плохоньким любительским кино, где особенно часто трясущийся в унисон с марьевскими березками профиль “великого земляка” крупным планом. Каждый раз ловил себя на мысли: ну вылитый Ваня Полунин, наш переперчено-пересоленый братец!
 
   Вот, де, как следует писать! —  Терпеть не могу этаких учителей.

 Но заставила себя выслушать казацкой сабелькой просвиставшая над всей пьющей пиво и жующей шашлыки округой правда-матка от бывшего идеологического лидера. Этот неугомонный персональный пенсионер, едва приблизившись к микрофону, тотчас вновь почувствовал стремена. И ругал, казалось, всех, чьи фамилии не Иванов, не Петров, не Сидоров (Федоров). К дыму мангалов примешался запах жертвоприношений, до которых так падки коммунисты. Вот тебе и равенство-братство!.. Наш брат-литератор стыдливо попустительствовал: все-таки власть финансирует чтения. Она же и верховодила. Будто не в пенаты народного поэта нас привезли специальными автобусами, а на загородную дачу присной памяти первого секретаря. Войдя в раж, оратор спутал Ходасевича с Шершеневичем (этого-то откуда выкопал?), получилось Хоршеневичи (множественное число!), шибко досталось Мандельштамам, Пастернакам, Бродским, Гроссманам и иже с ними, в частности, почему-то Цветаевой.
    Даже Куняев, только что отбившийся от тех, кто норовил во что бы то ни стало прочитать ему свой стишок и тут же умереть, прямо заерзал на скамейке. Однако та часть публики, которая сидела преимущественно в первых рядах, не жалела ладоней. Ну, выдал! Резковато, но все же молодец, такую проблему поднял, куда катится Россия!..
 
    Все это слишком затянулось, по программе пора было выпить…
Поэзия застенчиво стушевалась, задавленная все теми  же вставками кинохроники и давно знакомыми лирическими литаврами ставшего уже неестественно великим юбиляра, и тогда было предложено всем, кто еще не выступал, скопом выйти на сцену и прочитать только по одному стишку.
 Прямо на сцене образовалась очередь. Какими мы стали — с уже неподдельными, въевшимися угольной пылью печатями судеб. Сколько седины! Некоторые забывали даже представиться и, отработав, побыстрее уходили прочь. Досадно, что стихи звучали в основном монотонные, все о том же, о чем говорил подавленный и хронически не очень свежий вид большинства авторов — как плохо России и ее народу. Такой уж был задан тон. “Неологизм придумал: плаколюбы”, — сказал вдруг Сашка, который успел выступить раньше.
    — А ты чего сидишь, давай сюда! — крикнули мне.  Но что-то затопорщилось:
    — Нет, в одном венике не хочу!..
    Потом упрекали: “Гордыня заела”. Шут ее знает, только не понравилась мне эта общая помывка. И вдруг: если б не было К. — пошел бы?

   Коля, когда отмечалось его 50-летие:
    — Много ли я сейчас пишу? Что вы!.. Ну пару стихотворений за год — и за то благодарен судьбе.
    Истинный талант всегда непослушен и разрушителен. У него он выбивался, как рубашка из-под ремня!.. А книжек успел выпустить всего шесть или семь.

   Все чаще кажется, что можно и вообще ничего не писать — только думать…

   Истощились в борьбе “за место под солнцем”? А кому давалось это легко? И была ли борьба? Нам пришлось бороться с самими собой, со своими сомнениями. С гипнотизмом выплеска шестидесятых. Окружающее не устраивало, славословить не могли. Уходили, совсем по Вознесенскому, “в бороды”, то есть в себя, но без оглушительных деклараций. Всерьез. Нуждались в нежности и понимании. И тут уж ни от кого никакой поддержки. Лирика в местных издательствах, конечно, была уже не на последних страничках, как раньше — перед разделом пародий, хотя настороженное отношение к ней вновь возобладало. Главное, чтобы гладко. Но не ярко, не броско. Чтобы  “как наша российская мать-природа Средней полосы”, хотя вокруг только черневая тайга на сотни км. Вожделенные книги в большинстве своем — по тюрьмам, и приговорены, казалось, пожизненно. И все-таки удавалось много чего найти по блату в библиотечных фондах, часто не окаталоженного. Судорожно искали ответа во всем, что ни перепадало. А вокруг шумела жизнь, где и красота-то — независимая от человека объективная реальность... Споров было по этому поводу! По сравнению с предыдущим поколением так мало издавались и так поздно пришли…
 
   Разве другие не могут представить, что я уже умер?

   К., которого впервые увидел на юбилее писательской организации, которым так восхищается мой крестный…
 Это Сальери, который музыку разъял... Кстати, вопреки собственной натуре. Ведь среди рассудочных строк (верный признак того — болезненная склонность к морализаторству,  это — плохо, а это — хорошо, лирический герой непременно положителен, имеет черты пророка) вдруг промелькнет: “сверкали кони”. К. не дает чувствам выбора. Он их моделирует. Не чувства его кони. У него чувства такие, какими должны быть на взгляд рассудка, который хлебом не корми — дай  только привесть к порядку многоцветие.
   Вероятно, когда-то К. пережил неудачную любовь, возможно, будучи еще кирзовым механизатором (мое предположение: вот он, москвич, улыбчив, добр, бодр, несмотря на годы, в элегантной обуви без претензий, а мне кажется, что... в сапогах — и ничего не могу с этим поделать), и с тех оных пор все тщится доказать, как его избранница ошиблась: ведь он такой правильный!..

   Впрочем, кто из пиитов — без того или иного комплекса? И не о себе ли я говорю?

         Перед тем как бросить, сделала искупительный подарок: полуботинки...

   Бульдозеристы обширкиваются в траве после чистки отстойника. Парень, долговязый и рябой (местами — курице клюнуть негде!): “Тракториста полюбила и, как водится, дала. Три недели титьки мыла и соляркою ссала, эх!” — и в пляс посреди лужи. Впрочем, слова были расставлены иначе: “Полюбила тракториста...” В результате пол дня думал над аллитерациями и внутренними рифмами, восхищаясь народным творчеством, пока не сообразил, в чем дело.

   Достоевский в дневнике стихи Ламартина называет долговязыми. Сама оценка забавная. Насколько же надо иметь дерзкие, раскованные мозги!..

   Логика.
   — Он же пьяница?!.
   — Пьяница. Зато мой.

   Есть ситуации морально неразрешимые. Вот разнесчастная случайность, о которой недавно рассказал В. Мазаеву. А он, как истинный, хотя и несколько “зашнурованный” (по слову Махалова) писатель (мэтр!), требовал подробностей, конкретики: кто такие да почему?
   ...Отпросился на побывку домой, но вовремя не вернулся, чем шибко подвел товарищей по работе. И был виноват — загулял, забыл даже о том, что билет на самолет уже в кармане. Но самолет-то, на котором должен был лететь, разбился. И вот, опечаленные было коллеги, ретиво разбирают на собрании подзадержавшегося, думают, какого взыскания тот заслуживает (в курилке, впрочем, говорят: слава Богу — хоть живым вернулся) - вместо того, чтобы просто дать ему на похмелку в виде поощрения. Как-никак, в рубашке родился. Уж  за это на Руси, испокон живущей “по понятиям”, всегда награждали.

    А эту историю рассказал мне много лет назад горный инженер Ваксман. Связана она с его отцом.
 Германия. Последние недели войны. Конвой перегоняет группу военнопленных подальше в тыл.
   Охрана — приказ дело святое — сдерживает попытки, как военных, так и гражданского населения расправиться с ними. Откуда ни возьмись — оказавшийся во вражеском тылу небольшой отряд наших десантников, которые приносят долгожданную свободу. Радоваться бы, но те собрались круто разобраться со сдавшимися и разоруженными конвоирами. В живых их никак нельзя оставить. Ведь фрицы. Тут пленные буквально стеной встали: не смейте!— с собой вы нас взять не сможете, а убить в этой ситуации их — все равно что убить нас.
   Представляю, как продолжил свое шествие по разрушенной, всклокоченной стране этот наспех, бедой сколоченный, наподобие гроба, коллектив, где вчерашние враги стали друзьями и теперь спасали друг друга. Делясь пищей, вырабатывая наилучший маршрут, на котором — никого бы, ни своих, ни чужих. Вот она, философская точка войны.
 Но этот совместный их путь неизбежно должен был прекратиться в другой — следующей точке. Где идет новая незаметная война, которая называется миром и где правят совсем иные законы. Где бьются не народ с народом, а каждый с каждым и с государством.

    Диву даешься братанию с Америкой после 11 сентября... Надолго ли? — с надеждой! И с жалостью (к ней-то!): неадекватна, реактивна. Сила не впрок. И потому, с нашей лягушачьей кочки,  — опасна, как Вавилонская башня. Близко не подходите!... Некоторые деятели стращают нас таким союзом. Будто можно отсидеться где-то в сторонке!..

   Видимо, подлинный рай, возможно, даже прототип библейского рая, был в несущемся по волнам Ноевом ковчеге, где каждой твари по паре, и все  мирно уживались... пока противоборствующие силы устанавливали новый мировой порядок.

   Поэтому, кстати, и тоталитарный режим еще много времени будет восприниматься, как рай. Тут есть некий смысл, который невозможно отвергнуть сходу или оспорить, поскольку дело вовсе не в колбасе...

 Неизбежный вопрос. Где же наилучшим образом проявляется в нас человеческое — в экстремальной ситуации или в условиях свободы и благополучия?
И что за ценность само это проявление?!.
 Есть ли вообще какая-то в нем ценность, помимо назидательно-общественной? Или дело лишь в точке зрения: как в тот или иной момент  мы  это проявление воспринимаем?
Ценность — в восприятии?.. И ключ ко всему — где-то в катакомбах моего сознания?

    Неужели человек обязательно должен мучиться, подобно Иову, отковыривать струпья, ползать в грязи (хлебать мурцовку — говорила моя баба Иля, отсидевшая по Указу об экономии хлеба  семь лет), чтобы в глазах потомков да и в нем самом кристаллизовалось нечто достойное?

   Перед глазами почему-то не античные статуи, а вызывающие не меньшее восхищение  нефритовые фигурки Китая — вот сидит этакий вальяжный пузан, ноги калачиком, и все в нем не так, как надо!..

   Всегда восхищал налаженный, взбитый до густоты чужой быт. Случайно подслушанный стук поварешек за окном, когда на кухне вся семья в сборе, волновал, казался недостижимым раем.

   ...Вечером, где-то между сельпо и МТС. Подвыпивший папа с дочкой-соплюшкой. Ерошит натруженной рукой ее жидкие волосенки: “Табакерочка ты моя табОчная!..” (через о).

    Привычная постановка вопроса: что перевесит на весах — слеза ребенка или радость всех?
Достоевский, а также вышедшие в большинстве своем  из него российские мыслители А., Б., В., Г., Д., Ж., З... Один из них в пылу полемики иногда даже не закавычивал взятое из “Дневника писателя”, невольно выдавая за свое...
Упор на эмоции: страдание — плохо. Плохо для кого? Для тех, кто страдает и близких. Но вот все меняется — и это плохо уже для тех, кто подвергал страданиям. Но для всего человечества —  хорошо, поскольку перед глазами у него пример духовного подвижничества. Оно с наслаждением смакует чужое страдание.
Да нужно ли оно?
(Целый год, помню, мучился, прежде чем сказать Саше: да, я согласен креститься. Ведь в основе религиозных мифов, помимо духовной составляющей, много такого, от чего хочется отвернуться — жестокость, кровь, непонимание. От этого несло дремучим варварством).

   Есть и другая твердыня — первая улыбка ребенка, дыхание античности... Вот появился Рабле, чтобы сказать в защиту плоти, появились Сервантес, Рубенс, а незабываемый сэр Джон Фальстаф с его биологическими закидонами и как прекрасна Ласочка из “Кола Брюньона”!.. 
   Человеческий дух, как ночной небосвод, растянут, распят на звездах преданий. Будто для просушки. Но это... Да, всего лишь шкуры? — Овен, Козерог, Медведица...

   Мать учила не брезговать, рассуждая почти по библейски:
   — А сами-то мы кто? Из говна вышли и в говно уйдем.

   Праздничное семейное блюдо, названое по первым буквам имен моих родных, его изобретателей (Галина, Андрей, Вера, Николай, Ольга): в мясо заворачивают продольные пластики соленого огурца, обматывают нитками и в таком виде тушат. Вкуснятина, надо сказать…   

   Отец Сергий, с которым тогда еще не был знаком, передал мне через Сашу уникальный в то время дар — альбом грампластинок с хоровым церковным песнопением, выпущенный к юбилею патриарха Пимена. (Передарил дяде Леше – он слушал и радовался.)
   Сергий меня и крестил. На  исповеди, принакрытый сверху узорчатым полотенчиком, я не знал, что сказать — был растерян, подавлен всей этой обрядовостью, обстановкой, а больше всего — вниманием ко мне и просто молчал. Хотя перед тем мои грехи так и роились в уме. Он несколько раз повторил: «Кайся же! Исповедуйся!..»  Но всего и не перечислишь. Какие же основные? Что назвать? Пью, курю, изредка, по случаю, изменяю жене, так недостойно мало читаю и почти не занимаюсь творчеством — то ли боюсь, то ли просто лентяй, без конца унываю и в самого себя не верю...
 
Могу ли я, не веря в себя, по-настоящему верить в Бога?

Почему-то все свелось к одному слову, как первопричине — моему невежеству. Но такого христианского греха, вроде бы, нет?

   Потом стояли с Сашей над крутым котлованом новой церкви, заложенной на территории бывшего толчка, а казалось, что она уже возвышается, сияя над нами — вся в духе, и он взахлеб рыдал.
В нем прорывались в экзальтации, вызванной событием (он впервые стал крестным), горечь и непутевщина жизни и разрыва с Анной.
А я чувствовал себя чистым агнцем, и потому никаких слез не было. Только удивление и жалость к мудрому моему другу. Я будто отстранился...
Год был посвящен размышлениям: надо ли креститься? Мучился и без конца болел.
После крещения на целый год болезни, не вру, с чего-то отступили от меня.
 
         Переливается радугой паутинка... Банально. Но так.

         Ласточки целовались в небе.

    Ходил в собор спозаранку. Работал нижний храм. Там и помолился.  Не пить чтоб.
    Подошел в полутьме старый, сгорбленный и крючконосый. В прошлом — явно греховодник. Перекрестил. И на ухо — голосом слабый:
    — Благословение Божье с тобой.
    Не понял, почему он так сказал, чем я это заслужил, но стало хорошо, поблагодарил и  неумело перекрестил его.

     ...Ее светящееся в кромешной тьме тельце — через него. Но — успел, поймал, схватив за талию прямо на лету, такую со сна горячую:
    — Нет! Ложись, милая. Я сам принесу тебе попить. Ведь пол — ледяной...
Сон был настолько четким, плотным, наполнил таким содержанием и счастьем, что эти слова  выдыхал уже вслух, сидя на кровати, и не понимая, что уже не спит, опустив босые ноги на холодный пол.
 Произносил в пустоту.

 Нет, ни во сне, ни наяву он не мог представить, что ее рядом уже не будет...

    Это всего лишь попытка научиться красиво затачивать карандаши. Карандаш цвета “сон”.

    Метранпаж рассыпала набор. Собирала, лежа на животе, закатившиеся под столы буковки, перегородив узкий проход. А он так спешил в корректорскую! — и с ходу, не замешкавшись, перешагнул через возившееся на полу незначительное препятствие в грязном халате. Женщина заплакала. Потом приходил — извинялся.

   Она устроилась на работу. И он интуитивно понял: скоро бросит...
 
Подробно регистрировал про себя все стадии ее исчезновения.
Сначала, как ни странно, забылось тело. Потом постарался подавить свое уязвленное самолюбие: предпочла другого!.. Труднее было с их общей памяти местами, номерами автобусов, с ее привычками, манерой поведения, речью (прогоняет кошку с табуретки: не “Брысь!” или “Кыш!”, а обходительно вежливо: “Прыг! Прыг!”), с тем, чем так восхищался — много читала, постоянно делая для себя какие-то открытия, развивалась и как бы вела его (а он пил), еще труднее оказалось забыть свои надежды на будущее, связанные с ней.
    Редкая женщина, нарожав детей, способна еще и опережать мужчину — духовно, и даже невольно вести его — исподволь, собственным примером... Она не в быт тянет мужчину, а куда-то в неизбытую даль.
 
   Ночевал у сестры. В подвале Ольга завела кур. Петух, яркий налитый кровью гребень, с переливами перья в хвосте, ровно в четыре стал орать. Какой тут сон!.. Кричал двадцать один раз  — считал, но мог ошибиться. Через час — снова орет, раз одиннадцать. Прошел еще час — всего три раза. Спустился в освещенное лампочкой подземелье. Там дисциплина на первом месте! Петух защищает обиженных, подгоняет всех к кормушкам, поилкам. Сам не ест, пока гарем не набьет желудки. От несушек же охраняет готовую продукцию — яйца, зажав промеж лап. Господи, они же ни черта не соображают, да и зачем напрягаться рядом с таким командиром!.. Недаром говорят: куриные мозги. Вот отвалились, насытившись — сон-час.

    Кормушка и кормило... Неужто однокоренные?

    И в нашей жизни, думал раздраженно, дашь слабину — и тебя оседлали, переходи в разряд прачек и ложкомоев, тогда как она лежит в душистых яблочных закромах — вся при тебе, но жалуется на головную боль и командует. Понравился яблочный запах — с ним и осядешь. До уровня плесени. И за оленьи рога еще будешь благодарить.

    Расслюнявилось: вымираем...
   
   Леня Гержидович: “Чуть не подох я — от воспаления мозга. Врачи суетятся и не могут помочь. Вызвали родных — прощаться. И вот пришел ко мне самый, как мне казалось, близкий человек. Сел на стул около койки, уставился на меня, задает дежурные вопросы, а в глазах: “Когда же?” Будто ему уже совсем невтерпеж бежать надо. Хоть бы руку погладил,  доброе слово сказал. “Нет, — думаю, — не выйдет, ошибаешься, рано меня списывать, буду еще”. И чувствую: во рту увлажнилось. Будто Бог услышал. Наутро встал. Заставил себя встать. Если бы не этот мой родственник, точно, был бы уже на том свете.”

    ...Баба Иля умерла. Только тетя Женя была рядом. Как опытный врач, она сразу это поняла. Ни пульса, ни дыхания. Зарыдала: “Мама, мама!..” И вдруг через двадцать минут, щеки покойницы порозовели, кожа потеплела, она открыла глаза и сказала: “Женечка...” И еще даже о чем-то спросила, озабоченная судьбой живых. И снова умерла.
 
    Почему я о том, что должно бы забыться, будучи негативным?
Ведь много такого, чего не стереть, не избыть… Оно в старых кинофильмах, кадрах кинохроники, в стихах и в моей, слава Богу, судьбе. Хотя и не густо... Как целует женщина вернувшегося с фронта мужа, так постаревшего! А то еще и раненого, безногого... Он сразу — ребенка на руки, а она — рядом, вся крутится, ластится, через шинель — губами и спину, и руки его...
Как рыдала в трубке Таня Б., когда ее Женечка задержался в Афганистане! Как светилась жена, когда я в очередной раз благополучно вернулся со сплава, как прижималась — чтобы уже ничего между. Соскучилась, бедная! И все готова была сделать. Выпить — пожалуйста (лишь легкая тень по лицу)!

   — Ты наш кормилец! — сказала как-то.
Знаки уважения! Это только сейчас по-настоящему доходит... Не пить, не пить!

    Тут бандит знакомый подкатил, трудные вопросы вмиг решил.

Он сказал, что такой женщине сразу отрезал бы уши. И предложил “закопать” ее теперешнего дружка. Я в ужасе: “Давай пока не будем, мне же оттого станет хуже...” Но было приятно от его участия в моей глупой беде, о которой ни с кем не поговорить и особенно почему-то —  от его грубой решимости...

 Значит у него есть какое-то знание, недоступное мне.

Даже расставшись, гнал от себя  плохие мысли о ней — так плевок в сердцах припечатывают подошвой... Но она с неожиданной легкостью заявила: “Я тебя вычеркнула из своей жизни”.

 “Как можно вычеркнуть?” — недоумевал. Где же те ночные целебные прикосновения ее рук, когда слов не надо? Тогда он попытался вспоминать про нее все плохое. Ее грубые, резкие слова… Ее щепетильную мелочность, доведенную до автоматизма?..

 Но эта мелочность была и у Гали, а она только новое ее воплощение, так похожи!
Как он любил эту женскую, связанную с детьми меркантильность! Раз другого не дано, то всем поровну — суровой ниткой справедливости...
   Нет, не то. Почерк у нее какой-то…  крохобористый!
   Вот до чего дошел! Самому смешно!..

   ...перебирал разные способы мести, и в бессилии остановился на самом неудачном, рабском, но единственно возможном в его ситуации, когда руки скручены за спиной самим же им выдуманной веревкой — мстить  вниманием и заботой, знаками любви.
Что ни день — шоколадка, цветы... Как пропуск, как возможность с ней встретиться, пообщаться. Подарки охотно принимались. Начала даже спрашивать: “А почему сегодня без…?” Зато как он ей надоел своими ежедневными звонками, она проявляла свое всегдашнее терпение, но начинала срываться...
Мало ему было встреч, еще и такого подтверждения вдруг померещившейся благосклонности захотелось. (“Я же не даю ей соскучиться!”) Он сам себя презирал, но не мог уже не звонить, найдя и эту лазейку, не мог даже дня прожить, чтобы не услышать ее голоса.
“А по ночам под окна твои лез, чтоб боль моя обрушилась с небес...”  На голову, на голову бы -  каменьями…
 
     Как-то дети увидели его из окна в подзорную трубу и, явно потешаясь, подозвали ее. Она стала наводить трубу, и он спрятался за угол.

    И каждый вечер — просьба погадать на картах.
    И каждую ночь — огонек сигареты...

    Однажды ноги сами привели к старому другу.
    Крестный молчал, сопел, пытаясь распутать у него, рыдающего, сразу три висюльки на шее. То и дело порывался схватить ножницы. Ну разве тут разберешься?
    Тонкая серебряная цепочка вела ко кресту, на сандаловых бусах  висел, скрестив босые  ноги, веселый Будда, познавший истинную цену радости и печали, а на простой веревочке — магическая ладанка, внутри которой, по словам  сердобольного колдуна, ее изготовившего, полторы сотни махоньких камешков из разных российских мест, есть, говорил он, даже крошка от Кремлевской стены. Надо оставить только крест, твердил Саша. И продолжал свое дело так уперто, будто именно от этого зависело спасение жизни товарища...
 
    Она отдала все. Больше дать нечего. У них нет совместного будущего. Сокрушенно кивала своей точеной головкой, вздыхала, смотрела тяжелыми кофейными глазами: “Жалко тебя, но такова жизнь”. И он все понимал, все понимал...

    Нет, она не меркантильная — просто мелкая. И за это ее нельзя осуждать. Да, такая же, как речка в межень. То смеется, то грустит. И всегда незаметно для себя вполголоса напевает…

     Клин клином вышибать.
     — Я буду с девочкой пяти лет, у меня блузка в горошек, — сказала по телефону.
     Приехал раньше, ходил возле остановки “Азот”, где договорились встретиться, и разглядывал женщин сквозь бесстыдные зеркальные очки, пораженный тем, что почти на всех что-то в горошек. Блузки, юбки, платья. Если горошек белый, то фон черный, был и черный горошек на белом фоне. Крупный и мелкий. Зеленого, синего или красного почему-то не было.
Сообразил: зарплату-то выдают тканью, вот и приоделись труженицы. В то, что было.

До чего трогательно у Ходасевича: “Мне грезится твоя страна, твоя страна, где все из ситца... И падают к ногам твоим горошинки да незабудки”.

Нашел ее по глазам. 
 
     Радиоточка в коридоре пищит “старые песни о главном”, загоняя жизнь в безысходность, в тупик: ведь все это уже было когда-то, хотя и не понять где!.. Возможно — повсюду. Неужели снова читать ту же книгу? Девчонка хнычет и лезет к ней на колени. Разговор за столом — о трюмо. Получила его бартером, а когда затаскивали, разбили боковое зеркало. Так расстроилась! Распаковывать не стала. Все спрашивает: если вернет,  в упаковке, заменят или нет? Ну откуда мне знать!.. Ах, да: у меня все же мужские мозги, вот она и надеется, что я дам совет.
    Улучив момент, запустил руку в обесцвеченную перекисью шевелюру и тут же отдернул. Напряглась, примолкла.
    — Что это у тебя на голове? – с запинкой, но довольно бесцеремонно.
    — Жировики.
    — Так надо ж к хирургу...
    — Да они сами лопаются, — отмахнулась. Как передать то, что он ощутил?..

    Поутру рвало.

          Как-то по особенному увиделись едким дымящие с конца войны трубы (оборудование, слышал, вывезено из Германии по контрибуции).
Ее жилье прямо под ними.

   И раздразненные красивые женщины уходили, несолоно хлебавши.
   А одна из солоно хлебавших залезла искупаться, расслабилась: “Чей-то у тебя такая ванна перекосолобленная?” Сразу же захотелось закукарекать!
   Не его это ванна. И не его квартира…

   ...сама как-то говорила: чтобы боль прошла, надо мысленно войти в нее, в самую глубину, раствориться в ней, самому стать болью.
 
   Эмоции и страсти разложить разумом, когда уже начнется безумие. То есть на последней точке. А иначе — ну никак...

    Как обидно: “Ну вот видишь, тебе уже хорошо!” Пока еще не совсем...
Спросил, можно ли еще звонить? “Звони, но только без истерик”. А в конце разговора все равно брякнул: “Любимая...” Потом до конца дня обмусоливал сказанное. Какой недогадливый, надо было подобрать посильнее выраженьице, например: “Самая родная...”  Тогда, глядишь, поняла бы, как неуместен разрыв!

   — Мой самый родной — муж, который был до тебя, у меня от него дети...

            Что с ней стало? Ведь так утверждала главенство духовной связи.

    Дон Хуан у Кастанеды предостерегает от бесплодных мыслей, то бишь всяческих бесполезных басок, потому что человек окружает себя ими, как частоколом, и не видит реальный мир. Становится, как бы робинзоном. Но как их прогнать, эти мысли, если они крутятся прямо на поверхности сознания и так греют?.. 
    Частокол-то, получается, — из бананов…
    И еще дон Хуан утверждал, что нет победы, нет поражения: что то, что это. Есть только жизнь и она полна до краев.
    Он прав, дон Хуан. Но почему жизнь так настойчиво подводит нас к выбору между черным и белым, между “да” и “нет”? У Евтушенко: “Мои нервы натянуты, как провода, между городом Нет и городом Да”.
 
    В каждой секунде я умираю
    От пункта Желаю до Исполняю!..

    Он изживал в себе ее образ, свою беспомощную любовь.

    Перед смертью, уже не вставая, дед хватался рукой за край столешницы и начинал отжимать тяжелый письменный стол, стоявший впритык к кровати — вверх, вниз... На нем стопкой лежали книги, по-прежнему стояли лампа и переживший бабушку лаковый шелушивый ридикюдь с какими-то документами, и не было вещам дела до него, они раскачивались и скользили по вытертому сукну.

    На мгновение показалось: умирая, человек страдает не из-за того, что он теряет, а скорее из-за того, что не отдал.
 
    В нем трепещет целая вселенная не растраченной и заблудившейся нежности, сравнимая лишь с потенциалом человеческого ума, который по какой-то причине используется весьма неприлично.
На этом, как известно, построил свои измышления один  философ, запальчиво утверждавший, что “спать нельзя”. Но все спят, спали и ученики Христа, будущие апостолы, спали при каждом удобном случае. Даже когда Христос испытывал не то, чтобы сомнения, а прямо-таки животную смуту.
 Чем он ее преодолел? Рассудком? Верой? Состраданием? Любовью? Это самое трагичное во всем Евангелии место. Но гефсиманские страсти не слышны. Их нелепо пытался изобразить Гоген, вписывая свой горбоносый профиль в мокрую прованскую зелень...

    Вот яблоко на столе.
Целое.
И рядышком — нож.
Если отвлечься, можно увидеть… половинки в яблоке.
 
    Давно занимает меня этот умозрительный натюрморт. Уберешь острие и не будет  половинок. Не будет единства и любви. Но это есть, пока нож спокоен, недвижен и напоминает о себе лишь своим присутствием. Как закон, искусства ли, жизни ли,  который… нельзя, якобы, переступить. Место ножа  навсегда – рядом с яблоком.
    Кто-то назвал подобное состояние бесконечно расходящимся и творящим единством.
    Что же оно созидает, кроме боли?..

    Полз, плача, по сугробам на четвереньках…
 
    Карты говорили: если тебя любят — тьфу! Надо, чтобы  ты сам любил, это важнее... Во все времена так. Что же они, карты, не договаривали?
 
    На выставке в Доме художников. Ходил туда-сюда. И не замечал, что скуластые листья какого-то растения в кадке недоуменно и сочувственно поворачивались вслед.

    Нежность — инструмент любви. Ему казалось, что именно нежностью Христос пробил стеклянную оболочку, разъединяющую людей.
 
    Когда любишь — не грешно и не глупо заблуждаться.


    4.

   “Аз есмь дверь...”
  …и в этот пролом хлынули вслед за апостолами целые народы. Им уже и умирать-то, вроде бы, не надо в таких же муках, все сделал за них Распятый. Он пробил ее, вошел в пролом и вернулся назад. Но на то он и Самый совершенный. Простой человек на такое не способен. После Христа, в принципе, должны бы прекратиться все войны... Но в пролом-то пошли и пророки, и другие просто человеки, и потянули вслед за собой весь каинов скарб нравов, обычаев и страстей, наконец, туда стали загонять туда всех подряд. И усмирение Медины, и крестовые походы в этом клубке, и Афганистан, и Чечня...
 
Поскольку в подсознании война, это - тоже одно из проявлений любви и нежности.
 
Я люблю тебя, следовательно ты должна принадлежать мне, и я имею право тебя наказать, изнасиловать. Наиболее резко это проявилось в мусульманстве, с его мужским началом.
 Возле пролома возник особый чиновничий аппарат, который отпускает и пропускает... Все окультурилось, закоснело, наступила эпоха омертвления веры. Не дай Бог, если приклонишься в молитве Господу перед камнем или деревом, а то вдруг перед абстрактной картиной... Всюду лжеклассицизм. О самом проломе забыто. Он — мнимый.
Но все же заявленный Христом. Указанный и проделанный им.
Он виртуален, как те половинки… 
     О том, что, умирая, мы больше всего думаем о своей нерастраченной и заблудившейся нежности, которая и есть сердцевина любви, помогающая нам воссоединиться в яблоке, а вовсе не об изжоге жизни, удивительно сказал Афанасий Фет:
      Не жизни жаль с томительным дыханьем!
      Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
      Что просиял над целым мирозданьем
       И в ночь идет, и плачет, уходя!
     А ведь еще томят знания, опыт, стремление соучаствовать?.. Но в том своем состоянии он видел одну нежность.
До чего же был с ней невнимательным, эгоистичным!..   

    Дворником: отбросить снег — вон до ту-уда и там только перекурить. Ради нее...

    В спортзале: “Отжать, лежа, пятьдесят килограммов двадцать раз". И опять — ради!.. Очередная иллюзия: будто тем самым снова вернет ее. До чего просто. Вот и готово. Еще подход. И так постоянно. Взять больший вес уже не в состоянии. А если бы не ставил зарок, наверное, мог бы!.. Она и здесь мешала.
 И все-таки  именно спортзал спас: в сознании хаос, а тело наливалось смыслом. Этот животный смысл и поддерживал.
Однажды после тренировки и сауны вышел на мороз: частят и сверкают пунктиром малюсенькие снежинки, необыкновенного цвета небо, подсвеченное разноцветной рекламой. И вслух вырвалось: “Благодать!” А увидел-то — себя самого.

    Рассудительный брат Андрей:
    — Чем больше женщину мы меньше и т. д. Классик сказал! Тебе же не нравится навязчивость. Пора бы остановиться!..

    Советчиков хватало!
    —  Ты безработный, тебе нужны деньги. Теперь и квартиры у тебя нет. Не надеешься же ты  получить ее в порядке общей очереди. Поехали с нами на разборки. Выделим и тебе долю. Купишь со временем жилье, еще и на “Мерсе” пофорсишь. Но сначала я  должен познакомить тебя со всеми: завтра собираемся на жмурню. Знаешь, что это такое?
    — Видимо, какая-то разновидность игры в жмурки? — отшутился.
    — Темнота! Это по-нашему, похороны. Вора в законе убили. Застрелили. Не слышал? Приходи. Я о тебе уже говорил и теперь представлю...
    Просто какой-то ужас!
    — Мне неудобно. Люди там, как бы это сказать?.. 
    — Не твоего плана?
    — Ну конечно… - ухватился за подсказанное. - А разборки — со стрельбой?
    — Нет, до этого не доходит. Просто культурно беседуем. Доходчиво объясняем что к чему, убеждаем. У тебя язык хорошо подвешен, вообще, базар у тебя какой-то другой, не как у всех, и известность — какая-никакая, ты нам нужен. Ведь встречаемся-то с деловыми, грамотными пацанами.

     И христианство погибнет. Одно только останется — пробитое Христом стекло...

     Однажды кому-то из своих представил: “Киллер”. Вот и кличка появилась.

     Недавно видел в Культурном центре три ее работы. Произошло то, чего боялся, что предсказывал — про себя. Приобретенные ею под руководством “учителя жизни” знания пошли в ущерб непосредственности, открытости, радости, доброте. Нет уже тех многочисленных, неизвестно откуда взявшихся рук, готовых в одном драгоценном порыве навсегда прижать к себе родимое-дорогое (У Кутилова: “Я держу тебя сотней рук...”), нет “Во саду ли, в огороде”, вместо этого -  идиотское название “Триада”. Скоро, поди, начнет рисовать “Мыслеформу”!..
    Да уже так и произошло!..

    Конец 60-х. Почти середина того чертова века. Поехал в Ленинград. Саша просил показать его стихи Горбовскому. Но тот по нездоровью задержался в Белоруссии. Оставался из близких по духу Кушнер. Позвонил, а мне женский голос: “Да, да, это — я, рад встретиться с поэтом из Сибири. (Попытался объяснить, что это не я — поэт, что я здесь по случаю, а заодно привез стихи своего друга, но понял, что до голоса в трубке это не дошло.) Где вы? Ага... Приезжайте прямо сейчас ко мне, в Автово”. А я-то думал,  что Кушнер, которого мне тогда еще не доводилось читать, — мужчина. Дверь открыл и вышел на площадку маленький, худенький, кучерявый, глазастый и лобастый человечек… Была в нем благожелательность и утонченность.
    — Мне нужна Александра Семеновна Кушнер.
    — А, понял! Это вы мне звонили — проходите.
Надо же, так оконфузиться!
  Кушнер предложил какие-то фрукты, кажется сливы, заварил кофе и дал, пока он знакомится со стихами, полистать цветной фотоальбом. Фотоальбомы тогда были в моде.
    — Вот здесь у вас очень хорошо: “Прозрачной каплей паучок по камню скатится. Тревога охватит лес. Глядит сучок, как человечий глаз, на Бога…”
    — Да нет же, это не у меня, это стихи моего друга, кемеровского поэта Александра Ибрагимова...
    Кушнер недоверчиво смотрит на гостя сквозь толстые очки:      
    — Да будет вам, понимаю: в столицу, хотя и бывшую, из провинции, но все-таки не надо выдавать себя за другого: так, чтобы со стихами своего друга — не бывает! Я же вижу вас насквозь!.. — покачивает своей пушкинской рыжеватой головой.
    Попросил Кушнера обратить внимание на “Реквием космонавтам”. Но он отказался даже читать эту поэму: “Понимаете, друг поэта, - можно вас так называть, Саша? - И улыбается. - Не моя мысль, но я с нею полностью согласен: кто пишет о космосе, тому вообще нечего сказать. Много проблем и на земле”.
    Содействия в издании, к сожалению, пообещать не мог: у него и самого-то в то время положение в Питере было не намного лучше, чем у Сашки в Кемерове, хотя Кушнер уже имел книжки.
Все разъяснилось при посещении мною издательств.
Литконсультант то ли в “Неве”, то ли в “Авроре” (стол, за которым он восседал был, как рояль, в пустоте просторного и низкого зала), когда  ему попалась строка “прозрачный, как подросток, холод”, вдруг раздраженно выкрикнул: “Опять подростки! Вот и у Кушнера — то  же самое... Бестелесность! Когда же мужество проявится? За этих подростков мы его били и бить будем!” “Господи: как грубо!” — подумал. Впрочем, тогда еще охотно печатались стихи, иногда даже в форме венка сонетов, например, о драге и сопутствующих ее победному рейду трудовых подвигах...
    Когда прощались, Кушнер пожал руку и проникновенно сказал: “Стихи хорошие. Кое-чему даже завидую. Удачи вам, Саша!”

    Из нецелованной еще юности. Утро, пора вставать. Будит нежный-нежный поцелуй в губы, смешавший сновидения и реальность. Так хорошо. А после стыдно — открывая глаза, увидел, как из спальни выскочила сестра Вера.

   Жизнь покрылась мозолями и коростами.
Как давно мы не говорили друг другу простых и нежных слов, мы разучились их говорить.

   В день, когда погибли три космонавта (Волков, Пацаев, Добровольский), кактус, стоявший у него на окне, впервые выпустил три огромных белых цветка...

   “У Кушнера тире победа тчк”. Сашка на голове ходил по Кемерову.

   И еще разок, спустя несколько лет, пытался протолкнуть стихи своего друга Ибрагимова — в Москве. С интересом прочитала всю рукопись добрая, интеллигентная старушка Роднянская в “Новом мире”, но тоже ничего не могла с ними поделать...
Их совсем не восприняли в “Нашем современнике”. Ко мне отнеслись надменно. Поэт Волобуев, бывший там литконсультантом: “Ну это же не грамотно — “Грудь в медалях, нараспашку...” Как грудь может быть нараспашку? К тому же и война давно закончилась, а он такого Пашку-черепашку откопал, на подшипниках?  А это: “...во сне я увидел Белый дом на Красной площади...” Ну загнул!” (спустя несколько лет это стихотверение с похвалой опубликовали в «Литературной газете», но не отдельно, а в критическом обзоре). Вошел с жиденькой чернышевской бородой известный сейчас критик. Повертел в руках подборку, как-то сбоку глянул на стихи и отбросил в мою сторону. Понял: он здесь — главный. Удрученный, расстроенный, выхожу на свежий воздух.
И прямо под окнами кабинета, в котором мы только спорили, мне наперерез, месит по тротуару талую грязь безногий на платформочке: “кулаки, как утюги”.
Здорово, Пашка!..
    Ко мне тоже придирались, к строчкам: “Когда поднялись в рост окопы, вздымая жизнь на острие...” (такое же непонимание метафоры), “Разметались во сне дочурки...” — до чурки?
   Попался бы им Михаил Юрьевич: “С винцом в груди лежал недвижим я...”?

    Одинокая и невзрачная журналистка Ц. с восторгом: “Секретарь парткома обозвал меня, знаешь как? Про-сти-тут-кой!..” Вот-вот вскрикнет: “Ура!” 

   Травмировало, когда услышал: “Это та ненормальная, что вертит авторучкой и воображает себя художницей? У нее же  психография!” Ну и что? Зато, по крайней мере, у нее нет симметрии в понимании красоты!.. Ее ведет чувство. А у вас у всех – что слева, то  справа!
   Так  что же теперь — одна штанина должна быть короткая, а другая длинная?!.
А причем здесь штаны?

   — Я тебе верну ее... — И он верил этому жесткому, каменному уму, чуждому жалости. Неужели это и была та самая паутинка, сверкавшая за краем крыши?..

    — Зачем пью? Да, пора бы уж взяться за ум!.. Но я знаю только три способа останавливать время. Чтобы быть — как рыба в воде, как зверь в лесу, как птица в небе... Это — вино, секс и творчество.
    — Я знаю еще один, четвертый...

    В одной из его квартир, где ни пылинки, на редкость уютно и тихо, так неестественно выглядели распятия, старательно выведенные обычной авторучкой на верхних дверных косяках и большой острый топор под кроватью.
Он звякнул ногтем по лезвию, криво заулыбался, буравя гостя взглядом, и — с растяжкой замаха: “Исполнительный”. Название топора?.. Или его предназначение?.. Наверное, и то, и другое. В одном, так сказать, лице.
   Что это? Предупреждение на будущее?.. Чтобы не артачился? Впрочем, он любил прихвастнуть. В его джентльменском наборе были также “бульдог” кустарного производства, резиновый фаллоимитатор — копия члена какого-то американского порноактера и пилюли, приготовленные из корней дерева иохимбе, которые заглатывал сразу по три, после чего глаза его сизовели и становились подобными слюдяным пластинкам. Он пропускал через свой диван девиц, которые искали работу. И многим помог устроиться.
   Подмену, говорит, никто не заметил.
Однажды пожаловался: ждал биксу, позвонили, а когда открыл, ввалились два мента и молча, без объяснений, набили морду.
 
    Мне показалось, что у Ричарда Третьего в одноименном английском фильме по мере его старения и появления новых жен все больше становился гульфик. Давно замечено, что смешное всегда копошится где-то рядом с кровью и топорами, тут вот — надежно спрятано в гульфике...

   — Ну и познакомил бы меня с какой-то!..
   — И познакомлю.

   Сделка. Он вступает с ней в контакт.
Что тело?!. Одежда. Она сама так говорит. И еще она говорила: мое тело – что хочу с ним, то и делаю.
 Включенная кинокамера будет лежать вот здесь, около телевизора...
 Потом каким-то образом эта пленка попадает к ее “другу и учителю”. Между ними пробегает “черная кошка”. Они расстаются. Она снова ищет выставленного вон муженька.
   Ловец человеческих душ сам предложил этот план, а его обессиленный, потерявший себя подопечный, будучи на пределе, согласился. Схватился за этот план, как за соломинку...

    На сдачу требуется малость: должен встретиться с одним бедолагой и представившись главным инженером, только и сказать: “Все нормально. Особняки строятся. Можете не бояться — деньги ваши не пропадут”.
    — А где его деньги?
    — Он дал их мне, чтобы я передал кому следует, а я (сдержанная ухмылка) взял себе. Передавать-то было уже некому, сам понимаешь...
    Откровенен, как со своими.
 
    В автобусе неожиданно — она: “Не встречайся с ним больше, он страшный, на все способен...” Откуда она знает, ведь пока только по телефону с ним разговаривала?..
    Надежда затуманила голову. Не удержался:
   — Ты, правда, любишь его, этого своего идиота, Учителя?
   — Любишь.
   Ах, это уклончивое “любишь”!.. Снегом за шиворот сыпануло!..

   — Но я хотел поговорить с Толстобровым. Мы договаривались о встрече, через его секретаршу.
   — Толстобров поручил мне держать связь с клиентами. Сейчас он в Кузне. Решает срочные вопросы, связанные с вашими дачами.
   — А что случилось?
   — Да ничего особенного, согласование проектов, обычная строительная рутина.
   — Ну ладно, спасибо. Я вам верю. У вас хорошее лицо. И глаза. Вы меня успокоили. Приходите на новоселье. Кстати, когда оно будет, уже столько времени прошло?..
   — Весной.
   Доверительное рукопожатие маленького человека, который никогда больше не увидит ни своих миллионов, ни дачи. Потому что никакого Толстоброва с его строительной фирмой и секретаршей уже не существовало. Успели закрыться и слинять. Его беда потеряется в океане таких же бед.
   Главного инженера тоже не увидит, хотя впоследствии еще не раз подъедет на ретивой своей “копеечке” к дому, где тот, якобы, живет. Будет высматривать его часами. А если где-то еще и столкнет их судьба, то не узнает, так как тому пришлось расстаться с бородой.
    Докучливый опекун, полностью обеленный, только разведет руками: ну кто же, мол, знал!.. Времена такие. И они останутся друзьями.

    Господи, попал в сети ни за грош. Только из-за своей дурацкой любви. Теперь они могут вить веревочки.   
    Истончилась надежда — последняя одежда его...

    — Чего ты боишься? И в милиции, и в прокуратуре — везде наши. Не говорю уж о зоне. Никто тебя там не тронет, в обиду не дадим.
    Ну и утешение. Стоп! Дальше ни шагу...
 
    Вспомнился один приятель — на стройке познакомились, вырос в деревне и до работы ужас хваткий. Он признался, что пошел бы с интересом и на зону, доведись такое, потому что человек должен все познать в жизни. Молодой да глупый! Мало ему наших пространств, где, по-Блоку, “и невозможное возможно”. Нет, надо испытать еще и себя, свою душу. Искусить Бога самым дьявольским способом, прежде чем поверить в него. Поверит ли?..
Впрочем, так, без паники, примерно, как армейскую службу, то есть нечто естественное, часто неизбежное в судьбе, воспринимают тюрьму очень многие в этой колонии – Сибири…

    Была перепись населения. В графе о национальности, некоторые написали: сибиряк. К чему также и я был склонен. Были также эльфы, гоблины и т.д. Муж Акоповой Казаков выпустил книжку «Записки колониального чиновника».
 
    Представляю его драгоценного беспутного дядю или соседа, с их захватывающими рассказами о лагерной “перевернутой  цивилизации”.

    Думал: не сумасшедшая ведь, а она оказалась такой дурындой, что приволоклась. И приняла предложенные им просто так сто рублей: очень тогда нуждалась. И с какой-то стати много рассказывала про неудачный брак и свои кувырканья с любовниками. Нашла кому исповедываться!
Нет, она изначально не любила, только вид делала, терпела, пока был нужен.
В постель, однако, не легла. Фильма не получилось. Ну и слава Богу.
Сам не знал отчего, но стало легче: и в кого уперся?

     Греет его жиденькое ситцевое солнце над кроватью с пятью или шестью только теперь различимыми в перевернутый бинокль ломаными темными пятнами... И там баски!
 
     Не меня бы, того Андрюху, готового отсидеть в тюрьме, словарем Ожегова — по балде!.. А лучше Далем. Стал бы умнее.

     ...подруга, подарившая ей триста долларов, на каждой из соток написав пожелание счастья, здоровья и денег: “Ты упустил ее в какой-то момент. Она же сделала от него аборт... Так ты что, не знал? Это их сблизило!”


    5.

    То в первом, то в третьем лице... Но часто мы так себя и воспринимаем. Это - как качели. Как нырок из осточертевшего нестерпимого света в чужую спасительную тень. Хотя кто скажет, где свет и где… Вот-вот. Так же риторичен и Блок: “Узнай, где свет, поймешь, где тьма”. Маяковский и не пытался узнать: “Светить всегда, светить везде!..” А Бальмонт: “Будем, как солнце!” Видимо, это было актуально.
Малевич, о котором сейчас снова говорят, пошел дальше и показал то, что угрожает свету — “Черный квадрат”. Все просто — как на ладони. Это в некотором роде затычка. Пробка.
     Квадрат, в отличие от других геометрических фигур, наиболее простая и доступная в нашем понимании, изображении и изготовлении. Надежен, устойчив, предсказуем, самодостаточен. Равные стороны, прямые углы, которые числом соответствуют сторонам света.

…В квадратах нельзя обмануться и разочароваться. Они удобны, их легко, с помощью нехитрых манипуляций, уложить, например, в коробку, тогда как другие фигуры, особенно, если они отличаются друг от друга, болтались бы и создавали шум.

 Чем-то квадрат напоминает мне хорошо знакомое всем “агрессивное и послушное большинство”…
Этот совершеннейший примитив на картине, благодаря полям, как бы выдвинут на нас, и служит предупреждением. Ибо, если еще более его продвинуть, он может застить все полотно — и прощай, тогда белый свет. Что и произошло уже довольно скоро (картина создана в 1915 году) для значительной части населения страны. 
   В некотором смысле художник поступил, как Прометей. Увиделись с предельной обнаженностью, в контрасте Добро и Зло... 

    Любопытно, как содержание зависит от формы. И здесь мы вступаем в любимую Ею область мистики. Если бы Малевич провел лишь длинную черную линию, в которой этой краски многократно больше, чем в квадрате, у него бы не получилось такого символа. Нарисуй он круг, было бы  нечто безумное (если не подзабыл, имела место и такая попытка). Ибо тогда, по идее, должна же быть хоть какая-то логика, надо круглую раму, круглый выставочный зал... Но как представить себя и мир без углов, где и Слово еще не сказано? Вот где можно заблудиться, а в квадрате не заблудишься  И значит – он не разочарует...
 То есть ни количество краски, ни круг, ни линия (тот же прямоугольник) не дают нам возможности увидеть новое опасное явление. Вот он, наступил момент истины. “Пора определить свою позицию, господа или товарищи (кому как нравится), с этого давайте начинать!» — как бы говорит Малевич.
    Если правда, что круг — символ божественного и не проявленного на нашем уровне начала, то квадрат чем-то подобен… да,
тому ножику?

     Все чувства в нем обострились.
    Как она светится! Не прикасаясь, провел рукой вдоль спины:
    — Сегодня на тебе черные трусики.
    — Да. Так и есть. А откуда ты знаешь?

    Круглый дурак!.. Развод, де, по-философски — благо, поскольку впереди столько новизны? Где она это вычитала?
Вот именно: разве что по-философски...

    И снова в который уже раз: “Поехали на разборки”. А однажды:
    — Умеешь стрелять?
    — Ну.
    — Надо сделать один выстрел. — И в ответ на растерянный, изумленный взгляд:
    —Только ранить. Есть тут компьютерщик. Директор фирмы. Слишком зарвался. А за ним должок. Сразу получишь двадцать тысяч (из добротной сибирской древесины). Согласен?..
    — Нет. — “Конечно, нет”. Но в душе что-то испуганно заметалось: что же делать? Вдруг будет шантажировать? Той историей. Да ну, не станет. Ему самому не выгодно... Впервые пришла здравая мысль.
   
    Обезьянка открыла шлюзы и весело наблюдала, как поднимается вода, которая ее же и смоет. А  его уже захлестывало…


    6.

 Попытка  черкануть в  газете о радостно-лепестковых рисунках Шри Чинмоя, которые мельком увидел на заглянувшей в Культурный центр выставке, не увенчалась успехом. Редактор заявил на планерке под аплодирующий смех: “Не надо нам Аум Синрике”. Причем здесь эта секта? Но смеялись многие от какого-то бессилия перед остроумием этого борца с терроризмом. Начальник все-таки, е-комбат! Над собой смеялись.
Примерно так же бывает смешно, когда неожиданно больно ударишься обо что-то локтем или пальцем ноги.

    Из детства. Мама: “Ух, ух! Какой нехороший!” — и била этот выступ...
 
    Было, впрочем, и такое мнение: “Ну какой он к черту художник, если создает несколько десятков картин за один присест?”
    Михаэль Крамер в пьесе Гауптмана: “Чтобы написать человека в терновом венце — нужна вся жизнь!” Вот так.
    ...Считается, что нужно, якобы, умываться кровавым потом и тратить уйму времени. Вот Иванов писал “Явление Христа” … 
   Но не зависит ли все от состояния души в тот или иной момент, от невидимых предшествующих усилий? И даже иногда не от них, а от свойственного некоторым чрезвычайно одаренным людям умения легко и быстро схватывать нужную волну?
     Легенда о Хокусае: макнул лапками домашнего гуся в желтую краску и пустил по свитку — “Осенние листья плывут по реке”.
     Тратить уйму времени... А не оно ли у нас в прислужниках? Не мы ли ему платим?
   
     Видел мельком, а потрясение — на всю жизнь. Как часто это случается. Как слово “мельком” похоже на женские губы, улыбку, лепесток цветка... И еще, пожалуй, на ОАО “Мелькорм”, где мелят (молят?) пшеницу.
 
   — Мне сейчас уже никак без любви!.. —  все кривляется какой-то клоун.

   Философский замечательный фильм о певце Фаринелли, которого кастрировал старший брат - долго не мог уснуть, было пронзительное состояние.
 
         Тяжелая пыль на асфальте, прошнурованная дождевыми червями и улитками. И вот снова капает...

    Нищий подставил ладонь под дождь... Нищий под капли дождя… — К черту!.. Как раз начался дождь, а нищий, сидевший на газоне под деревом, выставил свою дурацкую  ладонь!

          Ночь. Сопли паутины на ветру за стеклом...

    Передний верхний зуб уже от ветра качается и все-таки пока является украшением. Два зуба перед тем сами вывалились, образовав ямки на губе. Случилось это как раз под ее окнами. Тут есть какая-то связь. Об этом говорили с одним знакомым, который пережил то же самое.
Иногда кажется: чем индивидуальнее, тем более схож со всеми. Скоро буду, как какой-нибудь ШурА, олицетворением недоступной для большинства народа стоматологии.
     Но есть и преимущество в таком положении: оставшиеся можно качественно чистить. Как башмаки.

     Креков, еще молодой, веселый, чистит утром зубы перед зеркальцем:
     — Чтобы были белыми, как редька!
     Вот он и при параде: черный, ленд-лизовский бостоновый костюм, еще, может, сохранивший запах отца-фронтовика, галстук-бабочка и хромовые сапоги, которые удачно справил в армии (в другой обуви со Второй Заречной не выбраться, да и нет ее у него). Служил в стройбате. Там, говорит, картавя, ему доводилось ночевать и на ребрянках (отопительных батареях).   
    Вдохновил:
    И когда спали мы на ребрянках,
    Снились нам перистые облака...

          Кому тепло, а кому серебро...

     Надо на всякий случай предупредить Валентина. У него компьютерный салон и он только что выгнал одного не в меру крутого компаньона, наверняка связанного с криминалом.

     При установке металлической двери Хохол (прозвище) лишился кончика мизинца. Приняв на грудь, очень просил тетю Женю достойно похоронить эту часть его тела. Мертвую плоть завернули в тряпочку и положили в спичечный коробок. Дядя Леша поставил “Реквием” Моцарта.
...и вот уже лучшие женщины, поднимаясь на холм, все — в белых и развевающихся одеяниях, несут его, этот бессмысленный и жалкий комочек, отпрядыш, на воздетых руках и пронзительной высоте песни, несут, как самое дорогое.
    Хохол даже прослезился. Такой крепкий был мужик. А погиб глупо: шагнув по-пьяни в открытую шахту лифта…

           До чего же часто стал попадаться люд в мешковатой пятнистой форме!..

      Нет, дорога не душа — плоть. В ней — наша уникальность. Душа на том свете, говорят, и запахов не чует.

      Нюхаешь буханку на морозе — и в глазах теплеет!..

      Гусиный зоб под подбородком, рябое пигментное пятно в межключичной впадине, которая открыта солнцу, ветру, морозу. Вот и я стал старым, вполне похожим на мужика.
 Куда же я рвусь, вечно недовольный собой, и до чего дожил?

      Мужики натягивают трос, по которому ночью будет бегать Шорец (знаю, что будет только спать — Царь-пушкой не разбудишь!). Подхожу и я:
     — Ну и что вы сделали? Надо не так, ведь этот зажим, одновременно служит отбойником для кольца...
     Беру гаечные ключи и все переделываю. Так и остается. Мужики — мои ровесники, раньше работали на производстве. И мне оттого вдвойне приятно.
     Приятно и оттого, что именно я вожу Шорца, а один бывший сварщик, армянин, уже три месяца в стрелках, а к собакам даже не приближается. У него, кроме зарплаты, есть пенсия, хоть он и помладше, у меня же только зарплата.
Что ж, надо забыть о “белых перчатках” и добросовестно делать все, что скажут...


     7.

      Сюжет это — любовь. Но где же сюжет?
А разве я не родился?!.

     ...Шум и толчея возле билетных касс автовокзала. Он с пятилетней дочкой, которую держит за руку. Растерян: столько стоять в очереди! Ребенок похныкивает, тянет в сторону, где продают мороженое. Но тут происходит событие (если можно сие так назвать?), которое заставляет взять дочку на руки и не торопить время. Оглянувшись, он увидел: на него смотрит девушка. Чем он привлек ее внимание? Было в ее глазах нечто такое, что заставило его сразу забыть обо всем тягостном: ни сыромятной погоды, ни толпы...

    Хорошо у прокопчанки Анастасии Куприк: “...о банальном свете чьих-то глаз”. Но мне, старому, из банальности уже, вряд ли, выкарабкаться.
   
    Нежное, с мягкими чертами лицо, примерно его возраста или чуть помладше (так неопределенно вспоминалась она, спустя годы). Он выдержал взгляд и улыбнулся. И с того момента уже постоянно украдкой старался найти этот взгляд в толпе. А девушка искала его глаза. И снова то в одном, то в другом месте автовокзала происходила эта незримая встреча  между незнакомыми людьми, сопровождаемая приливами крови.
Время пролетело как-то вдруг, переполненное улыбками, признаниями и объяснениями без слов. Он уже купил билет и, озираясь, направился с дочкой на посадку — девушки в тот момент нигде не было. “Я ей понравился!.. — мелькали мысли. —  А ребенок? Ну и что?..”  В душе пело! Он чувствовал, что именно сейчас, после фактической потери жены, нашел друга и даже, возможно, больше... Что именно здесь и сейчас все решается. Но где же она, не померещилась ли?
    — Так вот вы!.. Уже уезжаете? — впервые услышал ее огорченный голос, когда уже готовился садиться в автобус. И снова те же глаза, улыбка и румянец  — уже рядом и тоже смущена! — Вот, возьми! — Она протянула девочке яблоко — большое, красивое и сочное, с божьими коровками брызг на пятнистой поверхности. — Бери. Как тебя звать?..
 Дочка взяла яблоко и улыбнулась. Девушка снова взглянула на него, но как-то по другому, будто упрекая за то, что они так глупо вот-вот расстанутся — так ему показалось. — Я его помыла сейчас, под краном...
    — Спасибо! Ничего страшного... — до чего неуклюжи слова! — Я - Владимир, а это — Юля. — На большее ни воли, ни фантазии в тот момент не хватило. Да что там! В кармане уже лежал билет, и дочка устала...
    — А я  — Надежда. Вот и познакомились. Как странно!.. - Вздохнула. — А мне в другую сторону.
    ...Автобус мягко покачивался. Маленькая Юля, засыпая, все грызла яблоко. Он вдруг забоялся, что она его уронит.
     — Что, вкусно?.. Дай и мне попробовать, — осторожно, с какой-то завистью, произнес он. Взял у нее яблоко и откусил кусочек.


    8.
               
    ...такие же, только голубовато-серые, уже видел раньше.
Парад — праздник Победы. Пьяный и мятый Бойка (так называла  отца мать, вскоре и он стал при ней так его называть) вдруг пристроился сзади к марширующим из бани солдатам, и, как они, только смешно, дурашливо принялся выкидывать ноги и кричать: “Так держать, братья славяне!” Прошло столько лет, а война, на которую он попал в 16, добровольцем, и был тяжело ранен осколком в голову, все еще в нем не остыла, скрежетала и ухала... Он оттаскивал отца за рукав, было стыдно…
В тот момент и увидел издалека такие же понимающие, исполненные невероятной нежности глаза...

     Как Гамсун со своей Илояли! Она — реальна?

     Он, отец, провел рукой по крышке пианино и сказал, что играть не обучен, но может сделать лучше.

     Разве вообще все слова людей — не о любви?
   
     Он купил в аптеке 14 флаконов “Шипра”: “Каждый мужчина должен иметь “Шипр”. Он предлагал мне взять половину...

     В автобусе, тыча пальцем в полную ничем перед ним не провинившуюся бабенку: “В Бухенвальд!” Все остолбенели. Женщина чуть не плакала, ее трясло, она испуганно уступила мне место, но я не сел, хотя он продолжал громогласно (может, чтобы оправдать свою выходку): “Садись, я — волк, а ты — волчонок, волк никогда не даст в обиду своих волчат...”
Вид и правда свирепый – любого разорвет…
   
    Он говорил: достаточно топнуть по земле ногой, чтобы соприкоснуться с космосом. А мне теперь и топать не надо. Да и не хочу…
    Он говорил: воробьи интереснее голубей... Что же еще он говорил? Он так мало мне говорил.

    У Юльки занял уже около трехсот... Сколько в ней достоинства! Как стала понимать меня! Горжусь. Недавно купила малолитражку “Шараду” — с бортовым компьютером!..

   Он показал ладонь с короткими пальцами. И сказал: «Убить – ничего мне не стоит». Долго разглядывал ее и сказал, что друзья прозвали его Данилкой-мастером.
   Запомнился ореховый ноготь на большом пальце. Загнутый крючком...
   И дальше…
Что дальше?  Да ничего не было.
Сколько я слушал, столько он молчал.

    Она родила. Когда рожала, то и у самого в животе свело.
    И еще помню, как вез ее в областной центр.
 
    - Вы думаете, человек произошел от обезьяны? – водитель повернулся к нам.
    Я пожал плечами и беспомощно усмехнулся. Моя спутница, врач, тоже как в рот воды набрала. Она придерживала за плечи жену, у которой позавчера отошли воды. А ребенок не рождался. Этих самых схваток все не было.
    А тут обычная говорливость таксистов. Недержание мочи. Сиди и слушай, как идиот.
     - Дарвин… Теория эволюции… Хм... В ученом мире уже по-другому думают. Слышали что-нибудь о космодроме, который в Африке нашли?
     Хотелось крикнуть ему в ухо: «Слышали, слышали! Не в Африке, а в Америке!» Да вряд ли бы это подействовало. Человек бесповоротно оседлал любимого конька.
     - Так вот, - продолжал он, - ему уже тыща лет. – Для вящей убедительности парень даже потряс рукой. – Спрашивается, зачем нужен был древним космодром?
     - А черт его знает, - пробормотал, воображая себя первоклассником. От начала до конца ясно, что хочет сказать мужик. Удивляет только детская наивность этого человека. Уже ведь давно ясно, куда клонит. А шофер вроде бы неплохой. Вон как старательно объезжает выбоины… 
    За окном пыль. Серые воробьи вдоль дороги...
    - А наскальные рисунки? Люди в шлемах. В таких же, как у космонавтов. – Это опять водитель. - А один рисунок в точности изображает космический корабль. В разрезе. И внутри – человек.

    А внутри была девочка. Мне ее вскоре показали. В окошко. Туго запеленутая. Длинная. Рот широко открыт. Как у птенца. Но тогда напомнила сачок для ловли бабочек...

    Теперь все будет хорошо.
      
    Я торопился. Сейчас из окна покажет мне дочку. Но на Весенней встретил отца. Он очень просил, чтобы взял его с собой: все-таки его внучка. Я отказывался: такой некрасивый, на скуле — шишка. Глаза воспаленные. На этот раз даже не с похмелья, но вид все равно — как у помешанного. Нет, не то, чтобы слишком устыдился: нечто интимное, личное должно было произойти. 
   Он умолял, чтобы  после роддома, обязательно пришел сюда, к этой скамейке, ему надо сказать что-то очень важное. Я не пришел. Хотелось побыть наедине с собой, осмыслить новое, только что пережитое. Не разменять его.
А он ждал. И до сих  пор, мне кажется, ждет. Вон она, та скамейка... Вернее, другая. Но та там же стояла.

     Спустя какое-то время встретил его в центре. Не останавливаясь, он прошел мимо, лишь кивнув головой, полоснув взглядом. Больше мы не виделись. Мне так стыдно. Я понял: он меня вычеркнул...
 
В том же году его ограбили в подъезде(как раз получил расчет за оформление аптеки — резьба по дереву), ударив сзади по голове куском арматуры.
    Передо мной сфальшивили. Сообщили о его гибели лишь через два месяца. Поэтому я не смог участвовать в похоронах. Даже после смерти он вызывал опасения. Значил ли он для меня что-то? До сих пор боюсь себе в этом  признаться: значил.

    Дед: «Я знаю, кто убил. Видел этого типа. Только его подозреваю. Но что я мог сделать? Милиции нужны доказательства, свидетели, улики…»  Даже у него, персонального пенсионера Союзного значения, опустились руки.

     Отца шандарахнуло по голове еще и на фронте, а мне теперь копаться в своей черепушке, выковыривать из серого вещества посторонние предметы!..

     Когда после свадьбы она крепко взяла меня под руку, я подумал, что теперь так и придется ходить на четырех ногах. Какая безысходность!..
 
     Пожилые кемеровские художники, из знавших его, неплохо к нему относятся. Например, Зевакин, Бурцев и еще Иван Данилович... Иван Данилович до сих пор пользуется его инструментами. Мне это приятно. Отец не был подонком и лизоблюдом... Много знал наизусть стихов, не расставался с любимыми пластинками Джильи, Ланци, Карузо, сам пел по-итальянски, пытался писать сонеты о войне, которая с ними не совместима, но его вела форма... Во всем он был практик. В своей деятельности он не совмещал несовместимое, хотя  в мыслях, возможно, и уходил за грань. Пора было сказать: “Я созрел”. Но это было бы слишком дерзко. В 16 лет, попав на фронт, он, по сути, остановил свое развитие. И предпочел навсегда остаться в учениках у самого себя и великих мастеров. У него было еще одно прозвище “Боря-засоси”, поскольку, поднимая стакан, обычно говорил: “Ну что, засосем!” Он издевался над самим собой?..   
   ...мог в Бору на даче делать на турнике “солнышко”, привязавшись ремнями. Мог, пьяный, долго ходить на руках из комнаты в комнату, доказывая матери, что алкоголь на него не действует, а мать баррикадировалась, придвигая к двери шифоньеры, иногда для защиты от побоев приглашала ночевать подругу — при ней постесняется. Утверждал, что мог бы даже стоять вверх ногами лишь на двух указательных пальцах. Наверное, он мог бы выступать в цирке.
    Однажды этими руками душил ее, прижав к стене. Не в тот ли  момент я и сломался — уже непоправимо.

   ...в детский сад меня передавали горизонтально: истошно орал и цеплялся за материну одежду в то время, как воспитатели тащили за ноги.


     9.

   ...примерно так же, по воздуху, однажды  выносили двух женщин, отоварившихся водкой, после многочасового стояния. Бабенки, совсем обалдевшие, не обращали внимания на мелькание своих невообразимых трусиков, они неудержимо хохотали, дрыгали ногами, прижав к себе драгоценные бутылки. Да и где еще встретишь такое внимание со стороны сильного пола, ведь это же «звездный час»!
    Мужики, что похамоватее, плечами и локтями пробивали путь в оба конца очереди. Водку все называли валютой. За пару бутылок можно было купить, например, самосвал навоза на огород. За редкую книжку (тоже валюта) –  бетон для фундамента или пару поддонов кирпича. Все же к каким унижениям приводили запреты жить хорошо, регламент во всем, пустые прилавки, как это провоцировало подлые поступки!

   Только у таких людей, как Креков, “бедность (гордо, утешительно!) граничила с Богом”.
    Скромно прилобунился: не надо Царства Божьего (куда ему-то прямой путь), дайте хотя бы посидеть на нейтральной полосе!
 
    Креков: “Ты понимаешь ли, что такое русское пространство, оно у меня в стихах.” — “Нет.” — “Значит, не понимаешь... У меня такая сила, что я могу написать хоть про трусы. И это будут Трусы!” — Оба по-идиотски смеемся, но у Крекова глаза, нос и щеки в слезах. — “Ошибаешься. Это будет судьба. Это она у тебя через трусы выпирает”. Потом он и правда написал о трусах своей подруги, которые брусничного цвета…
     Не о времени — о пространстве, да с такой болью!..

     Не о том ли, где от нечего делать решили поразмяться богатыри, удаль молодецкую показать? И вот бьются все яростнее друг с другом во чистом полюшке. Забыта игра. Расчерчивают, делят пространство мечами и конскими копытами. Пыль столбом!  С одной стороны Илья Муромец, а с другой Алеша Попович и Добрыня Никитич. Само собой, у супротивников — по войску. В связке Алеши с Добрыней известные воины, в частности, все те, чьи имена на “слав”. И с Ильей в одной стенке столько славных имен. Но все меньше богатырей почему-то в первой дружине — перебегают к знаменитому Илье, не понимая, что все с предательства и начинается. Пусть даже мнимого, шутейного. Не понимая, что виртуальная действительность — тоже правда.
Кто же их подбивает, подзуживает к тому? Кому выгодно, чтобы таяло под ногами их общее русское пространство? Уже Осип, Давыдко, Яков, Борис, Лев, Леонид, Семен, Михаил, Марко  переметнулись, Андрей, Иоан да Мстислав еще колеблются... Руслан плюнул на все да вовсе  выбыл,  сузившись до удельщины. Мол, хоть с краю хата, зато моя. Раньше всей землей владел, от моря до моря, а теперь лишь приусадебным  участком.  А кто-то  в  тылу  объявил себя  “новым русским” и прибирает к рукам чужую славу. Никому вроде бы не нужное делит. Ох вы, гой еси, богатыри русские! Опомнитесь. Вы же в порошок стерли стольких супостатов. Нет вам равных! Что ж теперь-то сами с собой вытворяете!?. Аль силу молодецкую девать некуда? Зачем в отчих, издавна нашенских именах, вражье ищете? Вот сели за стол, пьют из одной бутылки-братины во здравие совсем не хилой местной поэзии и Земли Русской и — тошно видеть! — бросают друг на друга косые взгляды: а ты, мол, с кем? Да как тебя по батюшке? А как своего ребенка назвал? Да кто у тебя жена?..
 
Вечные проблемы древнейшего народа со стертой историей.

     Уже во втором классе чувствовал себя отщепенцем.
    ...в первый же день сбежал домой из пионерского лагеря в Бору, искали двое суток и наказали. Еще  и за порно. За единственное тогда — сортирное. И читать толком не умел, а слегка раздвинутая, наподобие женских ног, буква “Ж” манила, как “Добро пожаловать!”
     Сам, правда, в сортире глазки не проделывал. И это, наверное, недостаток? А?..
 
    ...чуть не ударил учителку, когда в третьем классе вызвали после уроков к доске — вызывали периодически всех, теперь была его очередь — и начали обсуждать, что же плохого натворил за неделю. Девчонки наябедничали: матерился. Когда? — не мог вспомнить. Где-то на бревнах сидючи. Что за несправедливость! Классная отчитывать, а он: “Сейчас харю разукрашу!” — сжал кулачки и двинулся на нее, неожидала - рванула на себе ворот кофточки, прямо в истерику впала: “Ну бей, бей!” “И заелоблю!” — замахнулся.
В школу вернулся только дня через три — мать-учительница за него извинялась. Перевели в параллельный...

     Видимо, в нем пробуждалась некая муха достоинства.

Персональные разборы после этого случая были прекращены.
 
     А у Володи Ширяева трагедия осталась на всю жизнь: “Разбирали, разбирали, а собрать забыли...”

     ...бежал с раскрытым ртом и нечаянно проглотил муху, думал, что умру. Взрослые подсказали: “Давай, мальчик, быстрее домой, попей квасу, и все пройдет”.
 
     ...до сих пор тяга к учительнице немецкого Алле Александровне. Такая молодая и красивая, и вдруг у них — в деревне. Он показывал ей в мартовском лесу, как ловят петелькой бурундуков. Она улыбалась и заигрывала: “Когда вырастешь большой, возьми меня в жены. Я буду хорошей женой, буду любить тебя...”
 
    Сейчас, вспоминая домашние скандалы и свои бегства: что искал? Защиты для себя или пытался инстинктивно своими задиристыми ручонками защитить мать, не оставить ее в одиночестве?
    На берегу кто-то — ухаживать за матерью, а у нее нос заклеен бумажкой — чтобы не обгорел. Мне стыдно. Ибо перед глазами калеки и сифилитики, которых столько на Руднике. Торгуют петушками и семечками. У некоторых вместо носов — заплатки.

     Его представили к Герою за прорыв на Фастов (именно он на своей полуторке нашел в болотах полузабытую дорогу) и за спасение жизни командира дивизии, когда ту бросили в разведку боем — ему пришлось стрелять из автомата прямо через лобовое стекло. Он утверждал, что убил 125 человек. Как разведчик. Финкой с никелированной ручкой, которую прислал ему отец. И тут же после этих воспоминаний начинал каяться. Плакать. Дескать, был тогда слишком молодой, семнадцатилетний, еще ничего не понимал... Эта память выжигала его душу до самой смерти. Как он убил тех людей, по честному, во время рукопашной схватки или же пленных, безоружных, как ненужных свидетелей разведывательного рейда? Из мести? Наверное, так и думать мне об этом всю жизнь. Но после всех этих подвигов его приговорили к расстрелу, за мародерство. Героя так и не дали, но оставили в живых: тот командир дивизии заступился...

    Слышал, что эта награда, якобы, до сих пор его рыщет-свищет…

    Мародерство было не ахти какое. Солдатик тащил два ведра меда, узнав, где тот его раздобыл, сходил туда и нарезал бидончик сот. Машина стояла как раз напротив штаба дивизии, и именно на него показали хозяева пасеки. А дивизия только что была снята с самообеспечения. Так, по-культурному, называется обычное мародерство.
 
     Почему я вижу даже ту погоду, завязшие и сброшенные в кювет машины, бомбежку?.. Особенно досталось, он говорил, дивизии Людвига Свободы, действовавшей по-соседству.
 
    Вижу и тех взвинченных до осоловелости щеглов из особого отдела, которые выволакивали из кабин и тут же расстреливали водителей, стопоривших напор колонны? Забуксовал – получай пулю.
    
     Как часто подпитываемые только доверием начала с их безграничными возможностями приносятся в жертву эфемерному успеху.  Вещи и здесь подавляют личность, если, конечно, понимать под оными все, сколоченное, как ширпотреб, без участия души.

     Воспитывать, переделывать взрослого человека — не бессмысленно ли? Не оскорбительно ли для него? Вот сломать его можно или заставить замкнуться… Кстати, об этом — весь “Санин” М. Арцыбашева. Воспринимаю его, как гимн человеческой силе (а она всегда - противоречие)и свободе.
   Доколе же еще будет царить у “слуг народа” недоверие к русскому мужику!.. На этом недоверии возрос и процветает, лоснясь корпоративным самодовольством, целый слой чиновничества, который фактически видит свою задачу в том, чтобы мешать, мытарить, одергивать, нагонять страх, и, разумеется, обогащаться любыми способами, ничем не брезгуя.
 
Саша: “Смотрят на мир, на соотечественников, как из амбразуры!”

     В середине 80-х удалось напечатать в “Комсомольце Кузбасса” крековскую поэму “Данилкино утро” (Креков, в отличие, например, от Куралова, не может виртуозно и лихо закручивать сюжет, все его поэмы — лирические повествования) в отсутствии редактора,  который находился в командировке (кажется, по случаю запоя). Но в обкоме КПСС ему по возвращении все равно влепили выговор.
    — Знаешь, к чему придрались?
    — Догадываюсь. Сейчас все ЛИТО на ушах стоит: “Ткань в полоску на матрас, продавец, отмеряй-ка, чтобы снилась и у нас по ночам Америка!”
    — Ан нет. Оказывается, из-за соперничества с комсомолом. Из-за строчек: “Девчонки-комсомолочки ребятам гладят челочки. А девушки партейные ходят беспарнейные”.

    Сейчас только дошло: ведь было, уже в самом конце, тайное  соперничество. Из-за благ и привилегий. Все знали: что-то грядет. Но кто будет на коне?
   
    ...Поднимаясь, пьяный, на четвертый этаж, страшно шумел, и, по словам одной соседки, имел обыкновение мочиться на двери всех евреев. Последнее ни подтвердить, ни опровергнуть не могу. Однако доподлинно знаю, что он не признавал ни заслуг, ни ученых степеней, ни чинов. Ругань его, как вспугнутая летучая мышь, металась в каменном провале. Он долго колотился в дверь. Родители не пускали. Тогда он обзывал их фашистами, выходил на свежий воздух, поправлял там свой клетчатый шарфик, сплевывал, и шел куда-то, совсем даже не качаясь...

    За то ли все это, что ему приписали годы, отправляя на фронт? Дед (бывший чоновец, рабфаковец, один из соратников знаменитого металлурга Бардина, в дальнейшем — большой областной начальник, а в общем-то - типичная номенклатура) очень боялся репрессий, а так — сын-красноармеец!

    А ему бы краснодеревцем...
 
    Он имел обыкновение тушить сигареты на руке. Выше кисти левая — сплошь в пятнах от ожогов до самого локтя. Однажды и я попробовал это сделать.
 
    Его поэма “Буковый лес”, где он выразил свою ненависть к нацизму (несмотря на предвзятое отношение к евреям?), поражала размером — более трехсот машинописных страниц. Машинописных? Машинки тогда только в конторах стояли!.. Я свою “Москву” не без труда выписал со столичной базы посылторга, шрифт ее был взят на учет. Просто он подделал свой почерк под машинопись.
     Расписываясь, он одним росчерком рисовал голубку, которую терзает сокол... И плевать ему было на то, что опосля  о нем  подумают!..
    Оказывается, есть такой дворянский герб. Принадлежит роду наших однофамильцев, выходцев из Сербии. Мы же из Владимирской области, дед наполовину поляк — по матери...
 
    В метро у старенького рюкзака, который набил гостинцами для детей (фрукты, конфеты),  колбасой (как довезти, не испортилась бы!), оторвалась лямка. Замешкался у турникета. И устами какой-то заразы огрызнулась столица, обозвав мешочником. За плечами уже был старинный по сибирским меркам Минусинск, а родился в Томске, давнем оплоте областничества. Уже знал Ядринцева, Потанина, Вербицкого… Но с таким запозданием расставаться с иллюзиями дитяти, о которых хорошо сказал Крек: “Я по лицу, чтоб мать не знала, размазывал “Московский” крем...” («Данилкино утро»)

   ...позвал переночевать с ним в Плешках, у Чен Ду Сю, так как боялся ее сына, который грозился его зарезать. Мне постелили прямо на столе посреди комнаты. Забираясь в постель к своей новой подруге Дусе, которую называл так необычно, он кряхтел и тихо, беззлобно матерился.

   Потерял тот экзотичный и единственный экземпляр его поэмы. Дал почитать своему институтскому товарищу, уж очень тот просил, и больше ее не видел.
 
   А вычеркивают-то не впервые! Пора привыкнуть. Однажды в детстве запретили произносить свою фамилию... Сейчас понимаю: сгоряча! Даже запугали этим  родством. Но как ученик, прилежно вспоминал ее на тетрадках: Абракадабров.

   Украдкой бегал к деду, где мне выделили комнату. Но боялся стать обузой. Кто я им? На незапертом чердаке, прямо над их квартирой, соорудил себе насест из досок. Там при свете слухового окна и проводил часы над учебниками и конспектами. Дед как-то услышал шум, поднялся в темень: “Кто тут?” Никого. Тишина.   

   Света: зачем ей такой муж? Ничего не делает. Отдежурит сутки да спит трое. Преувеличивает, конечно!..
   Памятка: сегодня...
   Но в душе: господи, в чем я еще не разобрался, что не разложил на простые имена существительные, прилагательные, глаголы, наречия, деепричастия?..
    Еще раз повторить все с самого начала силенок уже не хватит. Разучился оправдываться или устал? Не как когда-то: “Может быть, упаду на колени со смешным монологом восемнадцатого столетия…”

    Во все времена чувства и страсти вели человека. Не идеи, а выбоины под ногами казались насущнее. Как своя рубашка — телу. “Гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем...”
   Еще более потрясает меня Арсений Тарковский в стихах про Аньку из детского дома: “и тридевятое царство — пятна и трещины в краске”.

   ...блики, отсветы, отражения, миражи, слухи и относительная правда, в которую верим не больше, чем во все остальное. Что ж... и такая соломинка — бревно! Многоцветные блики нас формируют, становятся теми клеточками, из которых складываются бытие, мировоззрение, судьба.
Блики на воде, импрессионистическая птица без крыльев в полете, слепки прочитанных книг, приснившийся змей о трех хвостах (почему не о головах?), загорелая девочка Лиза со штрих-кодом на лодыжке, праправнучка моих дедов Афанасия Ивановича и Владимира Афанасьевича, подобные землетрясению блики в душе и в уме.
 “Я хотел бы блеск на стеклах сохранить от волн забвенья”.

   Даже Чечню подобная обыденность превращает в миф.
   А давно ли камнепадом: “Борис, ты не прав!” Но не прав-то Егор. Даже значок с такой надписью появился. И всю страну трясло из-за того, что Егор не прав. Но Егора даже страна не могла переубедить. И хоть снова — на дуэль...
   Заколебался Горбачев — и некто Ж., активист ДС, в далеком от Москвы сибирском углу, прыгнул вниз с тридцатиметровой отметки “Азота”. Глупо! И не вспомнил бы, да играл с ним пару раз в теннис…
   Слышал от Славки, польки, что на могиле моего любимого Галчинского и выбиты эти стихи: “Сохранить от волн забвенья”.

  И представали бликов светляки,
Как высшая реальность мирозданья…

   И еще сохранить эту трещину на стекле вышки, в виде ныряющего пингвина…

    А где-то все было иначе. На собрании в УВД рекомендуют ни на что не годного подполковника в депутаты. Перечисляют все его замечательные качества. Самое главное:
   -Лично перестроился!


   10.

   Вот, по-моему, правдоподобная версия происхождения адамова яблока.
   Итак, Ева протянула Адаму круглое, большое, зеленое и сочное...
По правде говоря, она хотела угостить этим Змея, который никак не мог одолеть голую часть ствола. Он жадно смотрел на плоды, пуская слюни, но то и дело соскальзывал вниз, путаясь под ногами. Вот и тогда, считают некоторые исследователи, например, Пшибышевский  (см. его основательный труд “Дьявольский шабаш”), медная головенка Змея, увенчанная подобием женского полового органа, каким-то образом оказалась меж ног Адама.
   Адам вкусил от плода — это известно, и... поперхнулся, как молнией пораженный: сладость ли подействовала, или проявленное к нему внимание, а скорее, уже то, что он взял яблоко (предназначенное для Змея), нарушив завет.
   Так даже запах алкоголя может действовать на детей и животных, на первобытные народы. К тому же и сама женщина была из облагороженного — вторичного материала, из его, Адама, ребра, и потому вовсе недурна собой, что мгновенно прозревший Адам сразу понял и оценил.
Неожиданно закашлявшись он тут же вернул райский плод Еве, а тот небольшой, первый кусочек, все же застрял в горле. Да так и остался там. В виде кадыка. И с тех пор олицетворяет данное человеку  искушение  правом выбора, а также сам его поступок, роковым образом предопределивший будущее.
   Именно потому доныне мужчина обитает как бы в двух сферах одновременно — ходит по земле и витает в небесах.
Ева же, которая доела яблоко, — вся земная. Она и сейчас их жует с не меньшим удовольствием, а Адам  в принципе только надкусывает да покупает…
   До чего же то робок, то отчаян по-разбойничьи в этой жизни Адам (человек), порой сам не знает, что ему надо, но до чего нравоучительна, рассудительна и по-мужски решительна (иногда и жестока) его подруга! Как она держит форму! Она — сосуд, который не дает содержимому — ее, ее содержимому! — растечься, подобно времени на картине Сальвадора Дали… Она вне времени, поскольку сиюминутна. По-своему она подает мужской половине человечества пример своим обликом и поведением, наивно полагая, что эти ее качества перейдут к Адаму. Она верит в силу перевоспитания, творит указки, грубит — и часто отнюдь не переживает, ее защита — внешняя слабость, но вся Земля на ее стороне, потому что неоспорима среди людей и неподвластна даже Богу Сладость запретного плода. Недаром иногда говорят, что, на самом деле, она — мужчина, а он — женщина.
   И только ночью мир снова становится с головы на ноги.


11.

    Чайка — черноголовка.
    Дядю Лешу на Севере, в Певеке, как-то спасла от верной гибели песня “Чайка, белокрылая чайка...”, он рассказывал, как она в нем зазвучала... А оказалось, что это играл проигрыватель в поселке, куда он вскоре пришел, частично обмороженный. Все его спутники по баркасу утонули.

          В ворота радуги — и дымы, и тучи...

    С разрешения начкара отправился за водой для чая.
    — Ты почему оставил пост? —  с одной из вышек. Явно от нечего делать...
    — Иван, тебя что, назначили помначкара? Сиди в своей будке и кукарекай через каждые два часа по телефону. А то узнаешь что такое патроны “БАМ” со слезоточивым газом.
    Но лицо у меня слишком свирепое для шуток — понял потом, взглянув на себя в зеркало. Меня можно и не понять. С годами оно становится все более свирепым. “И так ты хорошо похож на не посаженного зэка” (Махалов). Зато, видимо, пугало для посторонних, что надо!..

    Секрет китайского бронзового зеркала.
Если при гадании оно нагревается лучом солнца, то написанное у него с тыльной стороны, вдруг проступает на лицевой.
    Есть хорошие, есть плохие зеркала, и тут нет никакой связи с волшебными китайскими или магией. Хорошее зеркало может стать плохим, а плохое — хорошим. Достаточно его перевесить с места на место.     Выбираешь любимую, глядя на себя в зеркало. Она должна быть похожа на отражение, но только без того, что воспринимается тобой, как недостаток, чаще же наделена противоположным качеством...
    Замечено, что человеческая внешность настолько текуча, то есть так зависит от психики, что постепенно муж и жена и впрямь становятся одной сатаной...
   Он увидел себя  в ней, как в зеркале. Потому что она стала не такой, как раньше, в ней появилась раздражительность, она не принимала его отражение, его недостатки исказили и ее.
   Безусловно, прав Ин. Анненский: “поэты пишут не для зеркал и не для стоячих вод”. Но первое чтение стихов — непременно перед зеркалом, которое имеет особенность раздваивать человека, слабые места сразу становятся видны.

    Зеркало это — откровенность. Ее так не хватает в мире.

Чувствуете ли вы это, замученные масс-халтурой, этими глупыми песнями, дебильным кино о людях-вещах, точнее, о странных героях  нашего  времени,  как бы сделанных из гуттаперчи, этих рыцарях без страха и упрека, жалости, сомнений и вообще без всех тех пережитков, слабостей, которые и наполняют жизнь? Как они функциональны, как здорово дерутся и убивают! Вот она, мечта всех правителей и полководцев! Она воплощается в наше время.

Есть ли еще уголок в этом мире для маленького человека, сильного своими слабостями?

    Именно слабости — наша защита.

    Сколько химерический идей потерпело крах, столкнувшись с нашими недостатками. Едва ли не на первом месте в «черном списке» — данная нам свобода выбора, она же творческая свобода. И еще одна слабость — наше терпение, во имя или просто так. И тут же любовь. До чего она бывает слепа! И наши суеверия, и склонность к иллюзиям, из которых, наверное, как из воды, на 80 процентов состоит человек. И еще, и еще — все те тайные тропинки, которые ведут в сторону, а, точнее, к нам самим. Никак не вписывается личность в рамки, разрушает стереотипы! Как только не пытались выправить ее углы и выступы, подачками и топором, наградами и запретами действовали, в “ежовые рукавицы” брали, чтобы получился аккуратный, приятный во всех отношениях квадрат. Или кубик. А в итоге наталкивались на еще большее сопротивление.
 
   Впору говорить, что несовершенство и спасает мир. От духовной глобализации.

     Но следует учесть, что отражение всегда малость не похоже на нас.  Мы, например, не можем увидеть в зеркале движение своих глаз. Однако тем оно и интересно. Отражение — тоже маска. И следовательно тоже спасает нас и бережет. Тут та же взаимосвязь: сцена — жизнь.
    На плохое зеркало неча пенять?.. Но заболеть от него, точно, можно.

          Ну кто я такой? Всего лишь сказка, чья-то выдумка о жизни...

    И все же эти заметки в некотором роде — эксперимент, попытка поставить перед собой зеркало. Здесь то, что промелькнуло, пронеслось в сознании по неведомому мне плану и траектории за последние несколько — часов?.. дней?.. недель?.. Минут?.. В который раз пронеслось. А сколько дней, недель, лет (о веках – не знаю) прожито! И сколько всего промелькнуло!.. Да нет, не промелькнуло — постоянно зудит, жужжит, надоедает. Никак не желает признавать времен года... Как осенняя муха. Или как осколок в голове отца.      И Потому-то это в некотором роде — рентгеновский снимок.
    Но почему здесь именно это, ведь вполне могло быть и другое?


12.

    Хотелось быть постарше и перед девчонками втягивал в себя щеки. А потом начал курить.

    ...до сих пор, как подросток. Хочу определится и заблуждаюсь, иногда пыжусь и умничаю. А после впадаю в стыд, кажусь себе полным невеждой и ничтожеством. Склонен быть сентиментальным и драматизировать ситуацию. Вечная депрессия. Часто путаю себя с другими людьми и книжными героями, соответственно, поступаю, как могли бы поступить они, а не я сам. Такой же штамп поведения, заимствованный в кино и книгах, встречаю в реальной жизни. Сколько театральной игры, даже у старых людей, которых особенно жалко. Следовательно, не я один такой. Совсем не знаю, где начинаюсь и где кончаюсь. Плюс и минус во мне не имеют постоянной привязки, они то и дело меняются местами.
    Особенно же меня угнетает эта прерывистость, пестрота, фрагментарность!.. Но что-то за всеми этими басками должно же стоять! Как увидеть?
Дескать, простите, за пошлость, я и по жизни, увы, такой отвратный! Или еще: простите хотя бы потому, что я просто выпил! — улыбка “милого друга” и можно вновь продолжать в том же духе.
   Сальвадор Дали, видимо, терпеть не мог дискретности, дробности. Цельность он нашел во времени, которое все обволакивает и пронизывает. Материя — лишь иллюзорные островки в нем, постоянно меняющие свои очертания.
    Его знаменитая картина с расплывшимися часами  —  апофеоз этой цельности, хотя немного комична. Бравада оригинального мастера?.. Или осознание невозможности найти образный аналог?

     Случай на Сергеевском полигоне, где выполняли “дембельский наряд”. Некий чужой офицер придрался к нашему сопливому сержанту (наверное, подтирал нос и не отдал честь) и скомандовал: “К бою!” Надо было тут же лечь. Но под ногами у изобразившего струнку воина — грязная лужа. Тот попробовал было отойти в сторону. “Нет, здесь! В лужу!” — и что за гнусные твари есть в армии! Сержант наотрез отказался.
Смог бы я так поступить?
   “Я тебя сгною на гауптической вахте!” (Вот как она называется!) Любят же иные служаки, у которых за душой ничего, пыжиться. Как сами боятся ударить в грязь лицом!..

    Во время атаки Н. И., моему отчиму, довелось перешагнуть через одного такого, попортившего много крови, уже убитого тогда. Так хотел сам его шлепнуть...

    Обкурившийся анашой старшина роты и без того похожий на макаку, куражась, строил нас на цэпэ (центральный проход), целился то в одного, то в другого, взводя автомат, неестественно, как Маугли, смеялся. Ткнул мне стволом в лоб: «Ну ты, молодой! Я сейчас тебя убью!» Кто-то бегал от него по казарме. Но в целом реакции страха, на которую он рассчитывал, не было. Всем надоел уже этот дурак. В конце концов он сам нечаянно прострелил себе ногу. Но это целая история. Другая. Не повезло. Я видел его с маленькой аккуратной ранкой в верхней части бедра на кровати в казарме. Пуля раздробила кость. Прошла в миллиметре от жизненного нерва. Он был совсем беспомощен. Плакал. Просил переложить его на носилки вместе с прОссанным вшивым матрасом. Почему именно такие исчадия в равнодушной, задерганной и грубой стране частенько становятся лидерами, делают карьеры...
     На самом деле они – трусы. Я помню, как на учениях заорал на него, замахнулся и он стушевался,  убежал.
 
     Каковы контрасты. На одной чаше грубость, на другой, ей супротив — нежность, среднего нам, похоже, не дано. Иногда думаю: сколько нежности и тоски принесли с собой фронтовики. Вряд ли потом любили женщин так, как они! И вместе с тем, сколько они внесли в нашу жизнь примитивной определенности.

     На одной чаше у нас — правдолюбие и жажда справедливости, на другой, через коромысло — вопиющая несправедливость. Закон у нас и то о двух концах.
     Одно провоцирует, подпитывает, создает другое, свой антипод. Мы не таковы, зато таковы чиновники. Хотя каждый чиновник в отдельности, будучи просто человеком, тоже, должно быть, не таков. Мы торопимся, для нас время — деньги, а они — нет, их главное оружие — стоп-кран. Нам нравится их ругать.
Мы извечно наслаждаемся своим страданием. И с удовольствием рассказываем о нем другим.
   У нас только крайности!.. Эта наша уникальная российская особенность даже в поговорках, пословицах!.. Сегодня пан, а завтра пропал. И потому от сумы да тюрьмы не зарекайся!.. Синица в руке — журавль в небе...
Сила — слабость. Блатные — опущенные (лагерей-то!). То смертная казнь, то ее отмена. То проиграть Чеченскую войну, то выиграть…То разрешить пользоваться оружием, то страх в паху — нет, народ у нас еще (!) не тот, не созрел, несознательный, никак нельзя…
А бандиты – и без того вооружены. У нас по-привычке народа боятся, а не разбойников. Бандиты и сейчас - социально близкие нашей власти...
     Вот уже третий век споры: на Восток или на Запад?..
     Да нет, это — от Рюрика!..
Богатырь все на распутье, все чешет пятерней заскорузлый и плешивый свой затылок перед придорожным камнем, похожим на больную печень.
     Сами не знаем, какой путь более для нас приемлем, что нам надо. Или только придуриваемся? В сказках он выбирает самый худший. Из сострадания к ближнему. Может, лучше прямо в небеса направить бег коня? Но пока петух не клюнет, те застойные весы, по всей видимости, не качнутся. Так и будет. Финансы — романсы... До чего же на зависть стабильная страна!
Все отчетливо, выпукло. И почти в каждой душе — борьба противоположностей, а иногда — по-детски причудливая гармония того и другого…

  Вот подлинный разговор с пацаненком.
     — Папка-то твой безработный?
     — Нет, теперь работает.
     — Кем?
     — Рэкетиром.
( И такой серьезный парниша, как у Некрасова: «Отец, слышишь, рубит, а я…»)

     У нас только крайности. Но может быть, это к лучшему?

     В начале службы  думал: не смогу стрелять в людей. Но когда пообвыкся, понял, что именно я бы и стрелял, к тому же и лез на рожон, несмотря на всю бессмысленность и опасность таких действий, тогда как некоторые другие воины скорее всего попрятались бы, разбежались по сопкам... Уж я-то знаю: разговаривал с ними, правда, в основном это были среднеазиаты, к которым армейская служба никак не прилипала. Они перенимали внешний порядок, подобно бравому Швейку, тогда как суть им была чужда.
 
   Так и в тайге: лучше обойти какое-то место, схитрить, осмотреться, а я лезу напролом, совсем не умея ориентироваться. Земля — кругла, выйду...
   Но на деле что-то важное не дано мне от природы. “Топографический идиотизм”, — сказала одна красивая дама.
   Хоть отец и был краснодеревцем, видимо, все-таки топорно я сделан. И это свое “увы” всегда чувствую. А так хочется быть расслабленным внешне, но внутренне собранным, готовым к любым неожиданностям. Трезвым и ясным. Таких людей я знавал. Подобные открытия сопровождают меня всю жизнь.

    Сейчас и на дождевого червяка на асфальте боюсь нечаянно наступить…

    ...Началась бомбардировка. “Прыгай в окоп, пригнись!” — крикнули отцу. Время было. А он все продолжал стоять, как Андрей Болконский.
Через такое уже прошел, что собственная жизнь как бы потеряла ценность. Я вижу его. Глаза горели, на губах - улыбка…
 
      В конторе Валентина побили стекла.
      — Вы что, с ума сошли? Подонки. Это же мой приятель, единственный порядочный из нашенских предпринимателей!
      — Но на нем же не написано, что он твой друг. И все-таки объясни, кого ты имеешь ввиду? — Объяснил.
      — Нет, мы здесь не причем. Да и бить стекла — не по нашей части. Но если он попросит, можем вычислить. Заплатит?..
      — Вообще, знаешь, лучше нам не встречаться впредь. Мы квиты. Ты мне оказал услугу, я — тебе. Крыша  мне не нужна: я гол, как сокол. Ни на какие разборки вместе с тобой не поеду. (Говорить или нет? Но вырвалось…) Ведь ты еще и — предатель, ты же рассказал ей о кинокамере... Не отпирайся. Я об этом от нее самой узнал — по телефону. Теперь она вообще отвернулась...
     То, что он покраснел, нельзя сказать, не в лыко. Впервые мой бандит побагровел от стыда. И мне стыдно: не переборщил ли? Все-таки мой бандит.
 
     После узнал – и Валентин не лучше других. Типичный хищник. Больше я с ним не встречался.
 

     13.

     Паучок работает, как матрос среди снастей — раскачка ему не помеха.
Все четко. Хозяйство прирастает. Пока я обходил территорию, у него появилась парочка новых коконов.

         Снова те самонаводящиеся на «вражеский» пол глаза... По аналогии с танковым  орудием? Но до чего прекрасна!..
 
    Два огня смотрят пристально, не мигая — из-под бровей темного горизонта. Как глаза осьминога, поджидающего добычу. И в других огнях есть нечто зловещее. Они не похожи на городские огни. Вспыхивают в одно время и всегда одни и те же, каждую ночь. Технологические огни.
И еще там же несколько жутких рукотворных комет с огненными хвостами, которые все как бы падают и не могут упасть...
    Одно из производственных зданий напоминает ночью накинутый на спинку стула китель с двумя рядами золотых пуговиц.

    Утки. До того низко, прямо над головой. Как брошенные кем-то куски пустой трубы — шума-то... Вот возвращаются: траектория бумеранга. Как бы дают время на перезарядку и прицеливание.
    Ночью под утками — как  под перекрестным обстрелом. Петрович все собирается принести из дома ружье.

    К середине лета уток меньше — потомством заняты, но вчера вечером троица пролетала. При повороте менялись местами, как бегуны на гаревой дорожке.
    Жулина поутру:
    — Ты видел вчера трех уток?
    Почему она об этом спросила? Это же МОИ утки!

    — Бабушка, а вон пьяный!..
    — Тсс!.. Нельзя так говорить!..
    — Почему нельзя, он же пьяный!..
    — Нет, дяде просто хорошо. Он веселый...

    Можно надо мной, великовозрастным, посмеяться... Чего же я ищу? Стыдно признаться в такой наивности: смысл. И значит опору. Почву. Но не во внешнем мире, а внутри себя. Когда говорят “внутри”, значит, сами не знают — в душе, в чувствах, в уме. В своем воображении? И я не знаю. Поэтому пытаюсь — невольно — соединить все вместе, понимая, что это примерно такая же трудная задача, как поставить мертвое в ряд с живым, подружить добро со злом. Ну как еще положить конец этой вечной мучительной коррекции самого себя. Наверное, в том и объяснение этого “узелкового письма”: мне нужно знать, что другие люди «подтверждают» собой нечто подобное, думают и чувствуют, как я.
      Как я? И тоже бьются в этом замусоренном потоке?.. Живут среди всего этого?..
     А Бог с Дьяволом разве враги?
      Разве занимался бы я всем этим, если б в мутной глубине сознания не стояло, как кол: никаких противоречий  в природе нет.
     Утешительные же мысли приходят... Видимо, очистные сооружения, куда я попал, устроившись в охрану, — самое подходящее для меня место.
 
Очистные — чистилище?
   
      Выговориться, чтобы избавиться от пустяков. Увидеть за случайным — что...? А если и там, там! — тоже самое?.. 
 
    ...лет 14: впереди муж с женой, долетают обрывки разговора — о простом, житейском. Вдруг так хорошо стало! С опротивевшей нелюдимостью покончено! Думать не только о себе, научиться пересказывать услышанное от кого-то, чаще смеяться.
 
Быть, как все!
До сих пор учусь. Никак не запоминаются анекдоты!..

     В суп собакам добавляем крапиву: авитаминоз.
    Давно заметил: крапива жалит ласково, даже приветливо, когда с ней поздороваешься: “Здравствуй, матушка-крапивка, не по душу твою, по тело пришел”. Тогда и краснота быстро проходит. Как ты к ней, так и она к тебе. Запало неповторимое словечко Толстого: острекаться.
   Давно навязчивое: в крапиве красивые птицы живут... С чего бы им там жить?

   Сменщик напяливает очки и, переломившись, заглядывает собаке в глаза: все так же ли гноятся? Они, конечно, гноятся. А я не ветеринар. Не кинолог. И пасть у собаки такая, что – не привели господи…
    — Вот так надо принимать пост, —  одобрительно, как бы мне в укор, говорит Петрович. Но это случилось уже после того, как началась история с докладными и объяснительными.
 

    14.

    Витька Зайцев: “Почва, пораженная грибницей”.
Хорошо сказал. И это значит, что главный герой в данный момент где-нибудь собирает грибы. Да так и есть. Собирает их на задворках, охраняемой им территории. И думает вот о чем: «Щебет птиц и аромат цветов — явления как бы одного порядка. Уши тоже вдыхают запахи — голосов».

    Солнце сквозь окна пробивает дом напротив, делает похожим на декорацию.
    — Вот тебе зубная щетка, полотенце и новый бокал...
    Все повторилось: и подарки те же.
    Правда, имя другое. Теперь она — Света.
    Давно уже одна, без надежного друга. Ему представилось, как бредет эта достойная женщина пустыней жизни, пересыпая сандалиями (лучше — босоножками) бесконечный песок с носка на пятку, обессиленно переругиваясь с дочерью...

     Милая женская привычка: снять, придя с работы или перед сном трусики, внимательно посмотреть в них, быстро непременно понюхать и бросить в стирку (сунуть под подушку).
    ...тем чеховским ружьем на стене кто только не балуется. Вот и я себя спрашиваю: «Причем же здесь трусики? Повисли?..» — Да, на цветущей ветке...
     Впервые узнал, что бывает белый шиповник — на краю отстойника высоченный куст — весь в цвету. Лепестки гладкие, чуть изжелта-слоновой (потому что толстые?) кости… Растение оказалось диким.

    Вчера перед сном пронзительно всплыли в памяти строчки Блока: “Странный мир! Он для сердца тесен!” Блок — биографичен, искренен, чист. Стоит ему зазвучать — и откликнется струна. Звучит-звучит, но ничего не пишу — будто достаточно заполнившей меня частоты камертона...
    Спор с д-ром Ходанен, которая утверждала, что Блок вторичен, а его искренность — особая изощренность мастера. С этим трудно спорить, тем не менее, сумел же он сказать свое, личное — прибить для нас собственную ступеньку на этой уходящей куда-то в небеса лестнице. “И на желтой заре фонари...” Желтое на желтом. Это только с натуры можно. Это пленэр и Ван Гог. Или о собратьях-поэтах: “Под утро их рвало...” Не помню, чтобы у кого-то из местных авторов вдруг столь же органично встало в строку “низкое” слово. Блок сбрасывал путы высокопарности, пиитизма: “Нас ведут волосатые ноги…” (из нелюбимого мною “Соловьиного сада”). Можно сравнить с “О, закрой свои бледные нози!” Ах, ах!.. Если бы не этот ноготок “зи”!.. Очень культурный неповский хулиган Багрицкий отважился: “Коньяк, чулки и презервативы”.

Креков о том, что в него вселилась душа Блока.
 Потом, когда написал вводку к его поэме, которая печаталась в “Нашей газете”, он застеснялся: лучше сделай так —  всегда чувствую ее рядом. Крек же сказал, что большого поэта сразу видно: он создает свой прайд. Иначе говоря, свое львиное хозяйство. По одному неповторимому слову и интонации можно узнать такого поэта. Как царя зверей — по рыку. Крековское: “За сухим ископыченным логом...”, “Трогал так, что каждая береза мякла под горячею рукой...”, “Я намотал на шею твои косы, чтоб долгим был ответный поцелуй...”, “И мимоходом бывший заключенный смущает автобазовских девчат…” или “Спортивные туфли начищу я мелом...” Тут возможна своя школа, поскольку есть чему учиться и подражать — была бы к тому склонность. Но самобытности не научишь.

 Крупные бабочки под уличным фонарем. Иногда срываются отвесно вниз, как комья света или светящиеся осколки самого фонаря, который как бы беззвучно взрывается. И то и другое — нереально, и потому, попадая в боковое зрение, заставляет оглядываться, пугает.

 “Тихо и будет все тише...” Завораживающая прелесть и таинство Блока — в ощущении роковой неизбежности.

   Нынешние средства связи и не снились в девятнадцатом веке. Но стали ли люди ближе друг к другу? На каком-то уровне — да. Но только не на чисто человеческом, который связан с вчувствованием.
   ...Тогда, коротая время за разговорами, читая вслух книжки или письма, обнимаясь, милуясь, обдуманно, с политесом, строя фразы, произнося длинные монологи, имея мужество переносить боль, причиняемую холодным оружием, рожая дома, люди лучше понимали друг друга, более были способны на сочувствие, сопереживание. Вместе с тем их жизнь сопровождала некая тайна. А как медленно горели свечи и ползли часы!.. Те люди были умнее, тоньше, проницательней и душевно богаче, в них было более развито собственное достоинство...

  Живуча школьная оценка дуэлей: дворянская спесь, ложные представления о чести, сословная ограниченность... Как это не вяжется с Грибоедовым, Пушкиным, Лермонтовым!
Которые намного опередили время?..  Да ничуть!
Чтобы понять, насколько поединки были естественны для того общества и особенно для таких людей, надо вжиться в прошлое. Слово еще не совсем обмельчало и шло прямо от сердца к сердцу. Цинизм считался ужасной глупостью. Какими же разящими могли стать косой взгляд, отказ в приеме, сплетня, клевета... Потому-то не Иван Иванович с Иваном Никифоровичем, а самые лучшие, наиболее умные и чувствительные дети своего времени разрешали спор кровью.   
 Опережает время тот, кто истинный сын его, кто плоть от плоти. С того они и стали такими, какие есть.
 
И думается еще: в каждом времени скрыты все времена.
   
 Первая мировая с ее пулеметами, авиетками, телеграфом и радио, социальные эксперименты... Рушились остатки изначальной — плотной настолько, что и не вообразить теперь, вербальной системы общения.
Вот уже в ответ на вызов Санин просто по-мужицки бьет офицера кулаком. Замаячил призрак сверхчеловека.
А дальше — массовые уничтожения людей, геноцид, газовые камеры...
Война — как компьютерная игра: на громадном расстоянии глаз не видно. Что еще там? Слеза ребенка?

   По-над отстойниками хронически печальная блуждает тень: “Слова, слова, слова...” Что они значат эти слова?

   А слеза-то со времен Иисуса Христа — не только просьба, не только мольба, но еще и — путь. Звезда путеводная.

 Как-то вывел формулу: прогресс технический обратно пропорционален прогрессу нравственному. Оказалось, что не так уж глупо, поскольку вскоре эту мысль даже использовала в своей работе моя институтская преподавательница.

 Гумилев, ощутив этот перелом: “Я, носитель мысли высокой, не могу, не могу умереть!” И он же вдруг: “...что людская кровь не святее изумрудного сока трав”.
 

15.

   Похоронили Русика, племянника. Врезался в автобус на только что купленной “десятке”. Юлька как раз возвращалась из Новосибирска и обратила внимание на разбитую вдребезги серебристую машину на обочине. Целыми остались —  два колеса. Промчалась мимо, но так защемило сердце: могла ли она знать?..
   Он так торопился, так безоглядно любил жизнь, что от некоторых его поступков, часто, к сожалению, связанных с деньгами, к которым он стремился не из жадности, а из желания как можно скорее утвердиться, у всей родни, а особенно у родителей, дух захватывало. Эта чрезмерность, пружинность, как причина случившегося, только сейчас видна. Каждый человек носит в себе самом свою кончину. От младых ногтей. И все равно гибель Русика ни у кого не укладывается в голове. Такой был живой, мобильный, улыбчивый, аккуратный... Я бы так сказал: он и был то, что надо России сейчас.   
Безутешная моя сестра Ольга, вся в черном, несколько дней ничего не могла есть, пила только кипяток, чтобы совсем не окаменеть. И неотвязно возле гроба повторяла стихи Гумилева о священном праве “самому выбирать свою смерть”.
— Вот ты и выбрал, вот ты и выбрал...
И еще все спрашивала:
— В чем-то мы виноваты перед тобой, да?.. Что же мы не успели тебе сказать?
Я прямо зациклился: почему - сказать?..
 
И тоже чувствовал вину. Чувствовала, наверное, ее и бабушка: перекусить-то у них Руслан отказывался скорее всего по застенчивости.
Я сам был такой. Однажды в детстве промок под проливным дождем и промерз вместе с матерью и отчимом, но меня никак не могли заставить влезть в сухие красные шаровары с ворсом, принадлежавшие моему сверстнику, чьи родители, тоже учителя, предоставили нам ночлег... Именно такие штаны мне очень нравились, именно такие мне и самому хотелось тогда иметь.

 Вышел на улицу. На углу возле бани - жалобные стоны. Будто сам ветер, еще недавно свистевший за стеклами его авто, отпевал лихача. Я несколько раз проходил мимо этого места, снова прислушивался: стоны, точно, долетали. Откуда они могли взяться — Ольга стенала тихо, а стены особняка — глухие, шлакоблочные, ее плач никак не мог быть здесь слышен. Или он по-прежнему звучал у меня в голове?

В этот день никто не пил.
А мне хотелось водки, чтобы почувствовать себя естественней. Забыть о вине. Я отлучился на некоторое время и в ближайшем баре выпил целую четушку.
Красивая барменша с головой покрашенной в два цвета и несколько завсегдатаев из местных уже знали о случившемся, говорили: “Какая беда у Александра Сергеевича!” — так уважительно они называли Шайхелислама. Неожиданно он сам нарисовался, застав меня. Тоже выпил. Посетители деликатно примолкли, но глаз от нас не отрывали. Потом мы с ним выпили на пару еще по двести. Платил Сашка. Опьянения — никакого.
Ночевал у них.
Утром в приоткрытую дверь увидел, как Ольга и Сашка, которые вечно ссорятся, молча бросились друг другу в объятия...
 
Бородатый священник как-то буднично и невнятно, лишь краем глаза  взглянув на забинтованного покойника, что-то бормотал во спасение души раба божия Романа, иногда из кармана рясы вытаскивал пухлой рукой горошинку ладана, что поменьше, и бросал в кадило.
 
Мать, увидев приехавшую попрощаться с Русиком Юлю, очень обрадовалась и словно забыла обо всем:
— Юля! А что ты такая грустная?
— Ну я же не на свадьбе...

Нарезал хризантем с позволения одной из соседок в ее палисаднике, поскольку они были подходящего, совсем уж траурного цвета.
В комнате у нее ангельски чисто похрапывала грудная дочурка.
Женщина сказала, что все равно бы их скоро повыдергивала, а также о том, что она с похмелья, и ее бросил муж. Бедой ли своей нашу пыталась развести?

Жену его тоже звать Ольга. Значит Руслан очень любил мать. В нем многое значило женское начало. Как ни странно, на мой взгляд, это — признак мужского характера. А мне так трудно было знаться с женщинами, которых звали Галина...
Он еще находился в коме, когда этой Ольге приснился сон: он куда-то собирается и в спешке напяливает брюки, забыв надеть трусы.
Сашка, который вскоре поехал за сыном, на него легла вся организация похорон, приобрел своему покойнику новый костюм, рубашку, носки, ботинки, короче, все, что написали в похоронном бюро. А о трусах забыл. Их и там забыли внести в список. Ритуальный магазин уже закрылся, Сашка нашел адрес продавщицы, вызвал ее из дома и все-таки купил трусы...

Руслан умер 13 сентября ноль второго года, в 13 часов. Сумма цифр номера его машины тоже была 13. Все эти совпадения выяснились на похоронах, о них много шушукались вполголоса.

Руслан вдруг стал как бы старше всех нас.
До чего же хрупок наш сосуд скудельный.
Он иногда любил посидеть у камина.
Перед  выносом  тела в камине  развели   огонек.

Под гроб залетела муха.  И закружилась, истерично  жужжа, будто в стеклянной   банке, и  упала на пол.
               
— Если мой сын кому-то остался  должен,— сказал на поминках Сашка, —  прошу  его простить.
   
Один из героев Ремарка полагал, что, наконец-то, хоть в двадцатом веке люди ушли от кулачных грубостей, проявляя наивную веру в диалектический  материализм, эволюцию, совершенствование человеческой природы. А плоть-то как раз и набирала силу, подавляя душевные порывы. Для живота это были самые что ни на есть лучшие времена. Подобные Средним векам. Это было время плоти, в которой забродил и заблудился разум.
Что последует далее?
Надо, видимо, еще более заблудиться, чтобы ни света, ни тьмы... Вначале было Слово?
И это Слово — “Черный квадрат”?
Эволюция была бы возможна, если бы существовал праэлемент…

Какие странные, нелепые, эклектичные сочетания возникают, когда пытаешься состыковать баски!.. Куда они меня заведут?

Сергей Ковякин  показывал  мне горсть рыжевья — золотых самородков, величиной примерно в ноготь. Он и был тот человек, который идет не по маршруту...
Он добирался до верховий всех трех Терсей и других речек, где берега, как оспой, изрыты шурфами.
Там он, очевидно, и сам промышлял с бутарой, воображая себя  этаким “одиноким волком”.
Природа и чувства в его произведениях — единственное, что не выдумано. Это та самая природа, что его окружала — Западный склон Кузнецкого Алатау и Горная Шория. Его ойкумена частично захватывает также шаманские уголки Бурятии, морские порты Дальнего Востока. 
Ум его работал четко и ясно.
Как писатель он только-только вошел в силу, и выдавал в год по тысяче страниц готового текста на машинке. Что это был за текст можно судить по “Зеркальному человеку”. Философская, пронзительная, образная, душистая, связанная с судьбой проза. Где сейчас эти повести и рассказы, которые могли бы так поднять нашу литературу? Читатель ничего о них не знает.
 Мы с ним разговаривали по телефону дня за два до его гибели.
Он предсказывал в рассказах свою смерть: “Твое одинокое “я” молотило руками по лютой воде отчаяния”. Он обещал сразу же позвонить, как только вернется с Кондомы, поскольку ждал выхода своей книги “И тогда придут ржавники...” Провисший над вздыбившейся весенней водой электрический провод сломал его планы, оборвал жизнь.
Он был авантюристичен, автономен, больше всего любил свободу. Сам себе и государство, и закон. И в запальчивости ожесточения и самоутверждения перешагнул какую-то грань. Он погиб, как его же старатель-одиночка Шатун в выкопанном им самим шурфе.

 Критик Шапошников из Новосибирска закрестил его прозу, найдя тенденции, не вязавшиеся с социалистическим реализмом. В издательстве в очередной раз облегченно вздохнули, и не стали включать в план  необычные произведения несомненно большого, но задиристо-спорного писателя. Шапошников, недели две спустя, вдруг прислал покаянное письмо: дескать, тот привычный аршин, с которым он подошел к разбору, тут не уместен! И он просит у автора прощения.
Честный, достойный уважения поступок.
Однако к тому времени я, к сожалению, уже отправил Ковякину в Спасск рецензию Шапошникова вместе со своим сумбурным посланием на нескольких страницах карандашом: не обижайся на судьбой навязанное ему мнение, ты — чрезвычайно талантлив, но опередил время, в этом твоя беда, потерпи еще немного.
 Ковякин потом рассказывал, что большущим гвоздем прибил мои листки к бревнам над своей кроватью, в доме, который сам же построил в Спасске. Если б, мол, не моя поддержка, могла бы быть концовка “Утиной охоты”...

   Юра Шумицкий, в ком свобода громким протестом перла изнутри — и по большому поводу, и по пустякам (еще громче), истинное дитя природы и интеллигент с классическим уклоном, впоследствии, в 80-м, прошагавший пешком от Владивостока до Калининграда, в Шушенском купил болгарские джинсы и обстриг выше колен рубчиком. Когда в этих шортах и с голым торсом — было жарко, он появился в столовой —  его выгнали. Дальше я стал свидетелем такой сцены. Женщины-маляры, проходя по главной площади, стали показывать на него пальцем и покатываться со смеху... Такого в образцово-показательной, насквозь пробальзамированной деревне, где все связано с Лениным и с вариантами его имени, до сих пор не видели. Мало того, что с бородой (что тоже считалось вызовом: одному Ильичу почему-то дозволялось да еще Карле с Эн...), еще и почти голый!
Юра оказался на высоте. Присев от деланного смеха на корточки, он сам стал тыкать пальцем в этих женщин в спецовках, заляпанных с головы до ног краской... А вы-то чо, лучше, разве вы не смешны, тоже мне — гегемоны?


16.

   Наше восприятие мира, не без участия электронных СМИ, затюкано, затерто, сглажено, как и восприятие женского тела...
Идем со Светой на пляж — впереди молодые, но уже не бесшабашного возраста женщины. Одна за городом сняла юбку и оказалась в узеньких плавках, которые веревочкой врезались меж ягодиц и были не видны.

   Хотя бы вертлявую складочку, кокетливо оттопыренный краешек “на посошок” глазу!..

   Еще долго, до самой реки, гладил взглядом таинственные смуглые выпуклости, думая, что привлекательным в женщине, как таковой, уже остается, пожалуй, лишь одно единственное место с его властительной функцией, ради него — все слюни, весь остальной антураж сдан в утиль, и чувствовал себя, обманутым, хотя зрелище и доставляло мне удовольствие. Света видела это, но крепилась, молчала, будто так и надо. 
Вот и сама любовь, думал, так же обеднена, стала более примитивным чувством. Женщина приравнена к надувной матросской игрушке. Не отсюда ли и повышенный, прямо-таки болезненный интерес во всяких шоу-программах к сексуальным меньшинствам. Это же бесовщина — все самое мерзкое нашей тотально впадающей в третье время года прессой подается со смаком.
Полы теряют ориентацию, перепутали свои социальные и семейные права и обязанности, что порождает всяческие трагедии. Падает рождаемость. Новым, выщербленным, поколениям, похоже, носить детские памперсы до совершеннолетия. Потому что они могут быть лишены естественной инстинктивной защиты от пи-пи во сне. Нет уже того биологического рвения увидеть самого себя в своих детях, в их многочисленности, равной целому народу — вспомним Библию, и отдать себя их будущему благопо...

   Стоп! Стоп: тут меня, кажется, понесло! Как того трибунного работника!..  Давно не пил, что ли?.. Ведь я же не отдал — больше думал о себе, своей судьбе, чем о детях, и вообще не мог жить по программе, не получалось и не хотел!

Сейчас так. Не надо любви — достаточно самоудовлетворения в ощущениях. Хотя ощущение должно лишь подкреплять...
 
Вдруг — как проснулся. Должно? Почему должно?.. Такое пристало лишь законченному старперу. Что за глупость!
 Все начинается с праздника ощущений. И вся жизнь — погоня за ними.

Сладость яблока — принцип. Ибо оно с Древа познания.  Яблоко — Бог — Дьявол... Дьявол — Яблоко — Бог... Или еще как-нибудь. А Яблоко это — я. Человек. Вкусить — значит себя открыть.
О, это Яблоко, поедающее само себя!
Теперь я знаю твой секрет! За ним, в тумане — распятие... А на распятии — Сын человеческий, самый яблочный из всех нас. Не с того ли склонные к экстазу католики иногда называют Иисуса “сладчайшим”?..
 
Однополая любовь предполагает чрезвычайно нежные ласки.
Еще в 80-е случайно подсмотрел ночью, как ласкали друг друга две женщины на скамейке под нашим балконом. Как нежно и терпеливо они гладили друг другу скучные для меня, но, видимо, не для них, места, начиная с менее чувствительных, перебирали волосы. Сколько во всем этом  было глубины. Мне стало грустно: порывист, иногда груб, совсем  не задумываюсь об особенностях восприятия женщиной прикосновений.
О, бедная моя жена!..


17.

   То теза, то анти... Но я и сам не знаю, что это. Может быть, “только мука идеала” (Анненский), стремление выйти из своего затхлого внутреннего мирка?

“Качает черт качели…”

“Жидкость от потливости ног”, это безыскусное название появилось в один из моментов постперестройки, когда возник дефицит спиртного. Предназначался лосьон, однако, совсем для иных целей, по своему прямому предназначению и употреблялся нашим догадливым населением.
Дядя Леша предложил разделить с ним удовольствие. Но до чего гадкое название! Это единственное, что  до сих пор не попробовал. На том и стоять бу!.. 

Саркастическая улыбка Игоря Киселева:
Вот Катенька Смирнова:
Любила одного,
А вышла за другого...
Но это — ничего.
Бунин: “Но для женщины прошлого нет...”

Одна невзрачная, но весьма самоуверенная бизнес-леди, мне популярно все объяснила: думать о потерях — глупость. Сходил и сдернул!.. Живи настоящим. Вот с таким мнением никак не могу соприкоснуться.

Прошлое — наша плоть, наше — мое — тело, его волокна — единственное, что у меня есть. Уж это-то есть. Но это не та плоть, которая сама собой кичится.
Просто никто не умер — все живы, и я с ними без конца продолжаю гулять хоть Весенней, хоть по Набережной, хоть по Луне, болтать и спорить...

Например.
— Смотри, снова те же самые белые облака, подкрашенные закатом, так похожие на казацкие лампасы...
— Я ведь вам уже объяснял, что это реактивный самолет, Михаил Юрьевич!..

Опять Жулина, которую и видеть-то теперь не могу:
— Надо полностью очиститься. Отбросить свои слабости, страсти, порочные пошлые наклонности, предрассудки, суеверия и все другие узы. Не печалиться о прошлом. Жить только настоящим и новизной будущего, открыть свой канал космосу. Стать, как стеклышко, прозрачным, и твердым, как металлический стержень. Вот семья. Ты уже и не муж (как будто была мужем?), а только работник (уж это так), ты — только наполовину человек (обидно такое слышать, но не согласиться невозможно). Очистившись, узришь себя и Бога.
— Ладно, спасибо за кофе. Но у меня обход. Потеряют...
— Стой, стой!.. Что? Кошек держите? Дай уберу шерстинки — нацеплял! Но такое, дорогуша, дано лишь избранным. Это связано с грандиозным одиночеством и изменением своего сознания, это все равно что сунуть голову в пасть льва.
Прямо мороз по коже!
Ох, уж эти новейшие наглотавшиеся текстов эзотеристы! В кого ни ткни, воображает себя избранным. И все учат, учат!..
В кругу мистически убогом,
На пустыре чужих словес –
Все об одном – лишь мы под Богом,
Мы – эволюция, прогресс!..
Узришь!..
 Так сказала Жулина.
Некоторые из ее единомышленников  напоминают мне тех полоумных старушенций с красными флажками и вполне приличной пенсией, которые все продолжают выкрикивать революционные лозунги. Им бы внуков нянчить. Какое-то бесстыдство тут! Про эту львиную пасть, кстати, где-то уже встречал: у Д.?, у Г.?, у В.?, у Б.?, у А.? Или у Ж?..
Ну спросит их Гамлет: что благородней?.. А они ни то, ни се. Один стержень на уме...
Пытаюсь представить себя с измененным сознанием, только в “настоящем — нас таящем” (Ибрагимов): ни рук, ни ног!..

      Конечно, большинство из них — начетники. А я?.. Чем лучше? Я сноб. Два сапога — пара.


19.

   Случайный читатель (в дальнейшем — Читатель): “Детективную фабулу надо! Так надоели сюжеты, особенно те, что претворяют через действующих лиц морально-нравственный кодекс». Да, есть тут какая-то заданность. Но, в общем-то, если честно, не мастак я по этой части... Пусть будут сюжеты, как в жизни — прерванные.
Вру! Прерванных сюжетов не бывает. Они продолжаются, но часто в уже недоступном для нашего зрения и понимания свете. Истинного их конца мы видеть не можем. Но это же баски...

Читатель: “Одни фантики в воздухе или эти самые баски!.. Где же последовательность? Где время? В чем смысл?” Понимаю. Чем гуще туман, тем круче роман… Чему можно верить, чему нельзя? Сплошные неожиданности! А раскрутка?..
 
Уходят родные, друзья, знакомые — мимо никак. Этому — верить. Уходят и остаются. И твое время останавливается вместе с ними, как бы врастая в землю, все в шишках и ссадинах. Пальцев рук и ног для пересчета уже не хватает... Начал прислушиваться к себе, испугался: вдруг то, что там, перетяжелит то, что здесь. На днях не стало всегда распахнутого для друзей и по-детски обидчивого Володи Ширяева. Сделал себе —  по пьяной эйфории! — харакири, оставив нам свой улыбчивый образ — то с выращенной им большущей тыквой, то с беременными портфелями в обеих руках, где все на своем месте и в любой момент могло ему понадобиться, и память о неповторимом, изощренном уме и тончайшей психике, а жене - найденную в столе перепечатку “Отче наш” с припиской: “Рая! Повторяй эту молитву два раза в день, утром и вечером, и все у тебя будет хорошо”.

 Дивно: никогда ни с кем не обмолвился о своей вере.  Не показушным он был. Никогда не участвовал в соревновании: кто большее число раз перекрестится за единицу времени перед тем, например, как приступить к трапезе.

 Но для этого ли случая предназначалась молитва? Ведь писал же он:
Распушила по утру
яблоня свой веер.
Никогда я не умру!
В этом я уверен.
Невольно вглядываюсь в лица друзей, знакомых: кто же следующий? Уж не я ли? Шлагбаум и для меня открыт... Это жутковатое чувство (ну вот, настала пора и нам потихоньку собираться) впервые испытал в 19, в сходных обстоятельствах. Так надо на похороны. А у меня встреча с Галочкой. Что делать? Вопрос сам собой отпал, стоило мне ее увидеть.
Как бежала она на свидание!
Как из под легкого платья — вопреки закону Ньютона!—  взлетали яблоки ее коленок!..
А проститься с замечательным поэтом и другом Ширяевым просто не отпустили с  работы. “В праздничный-то день?.. Что ты? Тут не чета тебе, бывший подполковник, как-то пытался — и то не разрешили. Вот если б родня какая…”

   Я и сам не знаю, что сие есть. Рассматривая эти фрагменты-аргументы, можно предположить одно, а можно и другое.
Обязывают ли они меня к чему-то? Разумеется, я стараюсь их расшифровать. Чтобы понять себя. Так пытаются расшифровать письменность Мохенджо-Даро и Хараппы, таинственных городов, которые погибли, по одной малоизвестной версии, в результате атомного взрыва, но вот не хватает какой-то буковки, черточки, малюсенького завитка, а в итоге — ничего...

  Года через два встретил жену Ширяева Раю, она сказала: приснился мне Володя. Будто он позвонил и очень просил передать тебе привет.
 
   Ибрагимов:
Я книжку записную пролистал
С прожилками имен и адресами.
И листья, трепеща, срывались сами,
И ветерок кладбищенский мерцал…
Наверное, более рассудочный и опосредованный поэт сказал бы — крепчал, и было бы неплохо, а он и призраков сумел показать, которые — как огонек спиртовки.
 
   ...Вообще-то, лучший читатель это — Шорец. Уж этот эрудит знает... Как тянет поводок, читая все подряд своим носом. Но и у него есть дурацкая привычка — всегда загибать одни и те же странички, оттопыривая лапу.

   Терпеть не могу, когда стихотворения помечаются датами. Предпочитаю им посвящения. Неужели это “тик-так” не надоело? И надо еще и из своего творчества, а оно всегда виртуально, поскольку связано с прошлым, делать отбивную с помощью стрелок? Могу понять тех, кто вчера славил одно, а сегодня поет совсем иные песни. Но к творчеству это не имеет никакого отношения. Творчество, это — когда не по ветру, а против.

    Есть некий глаз, который только и смотрит придирчиво внутрь меня самого, идут годы, а он никаких изменений не находит. Я стал разве что больше стесняться своего лица.
 
   Время  — я сам. Еще живое, воплощенное… И, увы, неразгаданное… Ни мной, ни другими.

   — Ну вот, Шорец, мы и добрались до троса. Вот она, твоя  любимая, тяжелая и такая...  красиво-грязная цепь! - Да, ну и куски на ней налипли!
Спать вредно!..

   Боднула-таки “священная корова”: “А как же против ветра, если истинное счастье находишь в согласии с божественной мудростью”?
Вот проблема: как сочетать веру с творчеством... Но ведь вера тоже требует усилий на приход к ней.
Прославляя Бога, не о себе ли, не о своем ли постижении Бога говорим?
И вообще, даже если только о себе любимом, о красоте мира, которая опять же субъективна, полна грусти и радости, — не о нем ли?..

   Иисус в Гефсиманском саду: итак, он все-таки решился. На то, чтобы установилось новое согласие. Он подчинился силе, которая выше его. Это вселенская любовь? Согласие должно быть не только между людьми, а прежде всего — между людьми и этой силой. Она заставляет: ударили по одной щеке — подставь другую...
 
   Пока не пойму, что за сила стояла за ним, так и думать мне, что это — просто полемический перебор. Ведь иногда в ответ нельзя не ударить. Не ударить — значит рассчитывать, что поднявший руку сам одумается и раскается. Когда? В будущем? Или даже... в принципе? Должен и мог бы, де, раскаяться. Ведь неплохой же человек... Вот Гитлер. Какой ни на есть, а художник!.. И, кстати, эзотерист, оккультист! Как трогательно любил Еву!
 А тот, что увел чужую жену, читает мысли и даже, говорят, пытается левитировать...
Ох, эти добрые Понтии Пилаты! Крути их так и этак!.. Простор для писательской фантазии! Все равно в итоге: “Я умываю руки”, “Это твои проблемы”, “Он сам того хотел”…
   Но в таком случае и впрямь наше невежество — грех.


20.

Как гаммы из квартиры этажом выше — имена правителей, политиков. Лысый, волосатый, лысый, волосатый… Тут вдруг и Лермонтов, Гамлет нашей литературы?.. Нет, не тут. Зато вот пресловутый Памперс с разной шириной застежек... Кажется, после Геббельса. Явно не отсюда, но предназначение — вполне определенное. Только какого ляда он сюда  залетел, в эту компанию? Вот так и у меня все!

Я не умею абстрагироваться.

   Когда мой друг Коля Леонтьев за своим столом в фондах Минусинского музея склеивал керамические черепки, наверное, тоже начинал, с самого очевидного.
Кропотливая, одинокая и тихая работа для увлеченного человека, ученого мужа, умницы.
До сих пор ему завидую. Какое удовлетворение дает! Серыми, с зеленцой, пятнисто-мозаичными горшками заполнено все пространство вокруг до потолка. В некоторых тысячелетних сосудах, расставленных по стеллажам, зияли рваные дыры, но форма их все равно была  пригодна для написания диссертации, к тому же они имели номера и таблички.
Впрочем, диссертация никогда не была для Коли самоцелью. Его влекла древность. Дома у него весело жила бронзовая древнеегипетская статуэтка из гробницы какого-то фараона: что ей бесполезно пылиться и скучать в фондах? Попал он сюда, бывший художник-реставратор Эрмитажа, вместе с экспедицией Грязнова, а назад решил не возвращаться, потрясенный увиденным...

   А я — все на уровне жалких басок. Там, видно, тут и останусь. И не понять мне, какой не пронумерованный осколочек стоит беречь, хоть он и невзрачный, а какой — хоть и яркий — вообще не заслуживает внимания. Археология тут бессильна. Почва в недолгой деревне моего детства много раз перекапывалась крестьянами. А потом и дачниками. Сейчас там, где я бегал и баловался босоногий под жарким солцем, возник крупный угольный разрез.

   У Гамсуна, как последний мазок художника, когда она скрылась за скалой вместе с еще нелюбимым и взбалмошным человеком, из-за которого изведется, потеряет молодость, потакая его шальным прихотям и которого вряд ли когда-нибудь полюбит, и как надгробная надпись: “Ее звали Ингеборг”. Впервые за весь роман он назвал ее имя. Берег до конца, как что-то сокровенное. Столько понимания и сочувствия. Но: нет, не Илояли!..
И у Блока: “Я тебя не вправе упрекнуть за мучительный твой, за лукавый, многим женщинам сужденный путь...”
    Галочка, так рано познавшая вкус измены, — в приступе материнских чувств: “Женщине, в принципе, все равно, от кого у нее ребенок!..”
А что? В деревнях раньше частенько выходили замуж просто потому, что так надо. Любовь считалась роскошью. Нравится — отвернись. Эта нравственность еще чувствуется у Клюева. Есть она и у Крекова. Хранят ее до сих пор женщины. 
Дети, сама жизнь, не чье-то конкретное, а ее, самой жизни достояние, благополучие — вот ценность. Верность — дело второе...

С годами все более укореняется: самое сильное искушение, которое дано человеку в познании, независимо от образованности, — он сам. 

У Гамсуна это, кстати, та самая Ингеборг, которая пыталась собрать себя по частям… По осколкам... Я понимаю ее.

Галочка в антракте вытянула перед собой руки вниз ладонями: “Сейчас будет дождь”. С ладоней, перед тем совершенно сухих (я потрогал), закапало. Она вся была такая — концентрат, комочек...
В моей жизни два типа женщин: начинали Галочка и Люба. И обе — стервы (с пониманием!). В одном только схожи:
— Я люблю мужа и маринованную селедку! (В первом случае, к счастью, не обо мне.) 

Какие сны снятся женщинам!
Рассказала утром Света. Пришла на какой-то праздник, куда валом народ, а там спрашивают пропуск. У нее его нет. Если нет пропуска, значит женщина, в соответствии с установленными во сне порядками, подлежит изнасилованию. “Не надо лучше!..” Она кинулась убегать — за ней чуть ли не все мужчины, какие рядом были. Охранники?.. Долго продолжалась погоня. Ей казалось, что она оторвалась от преследователей и теперь в безопасности, но ее схватили.
— И что?..
— Это случилось. Но я почему-то была сверху!..

Образованный — значит обтесанный, фигура, нужная  обществу. Узкий специалист с корочками. Но пусть таковой не обольщается: суммарно он знает не больше, чем необразованный. У них просто разные знания. И разные пути их приобретения. Образованный — означает всего лишь: приспособленный для государственных нужд.

Где же Лермонтов, с которым я постоянно в диалоге, еще с Енисея и даже раньше? Пожалуй, вот в этом: “Он хочет жить ценою муки...” Это ведь я сам — в непрерывном стрессе и напряжении всю жизнь. И все стишки мои — лишь выражение этого стресса. Так завидую тем, кто может серьезно о радости, о пустяках!.. С восхищением смотрю на уравновешенного Донбая. А обаятельный и ироничный в каждом своем проявлении Попок (см.“Деревенский дневник”)!..

Где б  ни работал, всегда встречались глубокие, тонкие, умные люди, потрясающие рассказчики. Ни одна профессия, а я сменил их около двадцати, не дает поводов кичиться особостью, задирать нос (лучше уж оставим это чиновным лицам).

Вот!..   
Вот если бы уцелела Александрийская библиотека... Тогда бы мы, наверное, узнали, что цивилизаций до нас было очень много. Не менее развитых, но другого типа. Были, вероятно, и такие, когда “солнце останавливали словом, словом покоряли города” (Н. Гумилев). Все это живет где-то в нашем подсознании, не имея явной связи с настоящим.

Очевидно, лишь на закате цивилизации, причем, цивилизации тоталитарной, не жалеют средств на пирамиды и памятники типа “Родина-мать”, что под Волгоградом. Чем хуже вокруг – тем сильнее охота втереть в мозги …
Об этом разговаривали еще в 69-м с Люцианом Приходько. Помню и свою попытку написать стихи о нем, а точнее, о Паганини, которого он смог изваять только в глине (даже гипса ему не дали): “Опущен, как в воду, смычок. Вся силища в носе огромном. И голос, похожий на надпись: «Не будь, Люциан, вероломным!” А он ломал уже тогда и без того-то никакую не крепкую нашу веру — в партию, в коммунизм, в атеизм и т.п.. У него, например, была чеканка “Беседа с Дьяволом” - разговаривают за столиком двое, под столом — копыто. То ли инвалид один из них, то ли, правда, Сам?.. В принципе — абсолютно верное решение, если подумать, какой надрыв у этой персоны в душе.
Нынче изваяния ставят чуть ли не босиком в траву. Начало 80-х: сколько в Венгрии  таких скульптур, вот шаржированный Чоконаи Витез Михай… Вспомнились также Пицунда (идет перечисление городов – ред.)… Сейчас понятие пьедестала исчезает почти повсеместно.
 
Долго гулял по Летнему саду. Пялясь - на обнаженку. И вообще - на все.
Две старушки. В морщинках самой истории, худенькие, прямые, как египетские статуэтки, одеты просто и удлиненно, как и пристало в таком возрасте в Питере. Одна другой:
— Всю жизнь здесь хожу-любуюсь, а как впервые.

В сумерках возле всегда зашторенного ресторана “Садко” и увидел в Ленинграде так понравившийся мне желтый двухместный “ягуар” с длиннющим капотом... 

В любом российском обществе любят поговорить “за жисть”, чуть что — и начинается о самом-самом... И от этого такое тепло — по всему телу, будто намерзся в карауле, а тут вдруг уворовал пару драгоценных минут, когда можно хотя бы ладони отогреть, и в этих ладонях — все твои мысли, все твое существо...
Да что там — сам боженька. Такой же маленький, как и я, лет этак… назад.

Кроме спорта — ничего. Стала чемпионкой мира.
По биологии при поступлении в институт физкультуры ей попался вопрос о женских половых органах. 
— Да вы не волнуйтесь, расскажите об их строении. Из чего они состоят? — снисходительная улыбка.
— Из дырки...

Из стихов Володи Иванова: “Снова маленькие дети появляются из тьмы...”

В дырке, в пустоте, в сердцевине ступицы, по мнению Лао Цзы, — сущность колеса. Так что материя крутится, а также и возникает вокруг пустоты. И благодаря ей. А вокруг чего же ей еще крутиться? И где возникать?
 “Я — московский пустой бамбук...” Вот почему мне нравится эта глупая песенка!

50-тые. К судебному мед. эксперту Усову сельский участковый прислал молодую заплаканную женщину, с сопроводительной запиской: “Посылается на изнасилование”.

У Володи Иванова есть мудрые строчки про колючего ежика: “Как много нашел он находок, взамен ничего не теряя”. Тайно завидую этому зверьку.

Володя несся во весь дух, весь взмок: “Вот видишь, какой я товарищ! Не опоздал!”

Москва, Арбат, середина 80-х. Где-то времен “черной кошки” милицейская фуражка на парне: широкий прямоугольный козырек сломан посередке, видимо, специально, и аккуратно сшит поперечными стежками алюминиевой проволоки... Долго любуюсь. Своеобразый шик!

Света плакала ночью. А когда заметил:
—Тебе можно, а мне нельзя?  У меня же есть свои проблемы.

Мать тоже часто ревела, когда переехали жить в деревню.
Бывают моменты, когда жизнь осознается внезапно, в целом — как бы до кирпича обнажена неким толчком из-под земли, а впереди — все тот же вчерашний день. Иногда это случается, когда все слишком хорошо, но однообразно, тягуче... И другое кажется уже невозможным.
Боимся смерти?..
Перспективы мы склонны видеть в переменах, в новизне. Даже в чрезвычайности. Есть люди, которые сами устраивают себе, а невольно и близким, встряски. Они задыхаются без стрессов.
 
Будущее должно быть тайным.
   
...Пришел к умирающему в 35 лет от рака желудка Саше Фальтину, с которым столько играли в шахматы. Господи, какая жалкая картина! Помочиться в туалете встал, задыхаясь, из-под одеяла, скелет, обтянутый кожей. Он долго находился в этом состоянии, ему кололи морфий, но он не хотел верить, что умирает: дал даже потрогать опухоль, вдруг чем-то утешу, и сказал: “Только теперь я знаю, какими должны быть стихи. Все так ясно стало!”

На кухне ни с того, ни с сего взорвался пустой бокал на столе.
 Вот и он разлетелся на осколки. Как я.
Вырвались на волю скованные неестественной для них формой невидимые силы…
Все коловращение жизни, подумалось, вероятно, лишь для того, чтобы раскрыть, высвободить сверхчувственное в человеке, а смысл, ценность и сама жизнеспособность цивилизации в том, что она делает с нами — раскрывает или глушит.   

Две мании мучили лет до пятнадцати. Когда ложился спать и прикасался к постельному белью, возникали галлюцинации: под пальцами ткань вдруг становилась толстой, как матрас, и все расширялась, я видел переплетение ниток, каждую ворсинку, входил внутрь и блуждал там, как в залах. Пока не скидывал с себя этот морок. Сейчас бы так скоро назад  — ни за какие коврижки...
И один и тот же навязчивый сон. Вся родня, держась за руки, радостные, идем по  пустырю, где ни травинки, как после бульдозеров, справа — такого же желто-грязного цвета, как земля под ногами, глухой и бесконечный забор с прожекторами. Тут я замечаю, как с черного неба спускается труба, подбегаю под нее, заглядываю внутрь. Оттуда манит неизвестностью, голубизной. Я поднимаю руки, но меня вдруг переворачивает вверх ногами и начинает засасывать. Тяну руки к родным, в ужасе кричу, но они уже не в состоянии помочь, я с бешенной скоростью куда-то улетаю — полное отчаяние... В тот момент обычно просыпался, соскакивал с кровати в слезах, меня успокаивали то тетя, то мать.

Спрашиваю себя: что это? Первые неосознанные воспоминания о появлении на свет?..
Рождаются вообще-то головой вперед. Но восприятие в тот момент может быть перевернутым. Потому что все существо младенца рвется назад, в материнское лоно.
А прожекторы?.. Откуда в памяти что-то похожее на зону? Неужели передалось от матери, которая изредка навещала там бабу Илю?

Из разговора:
— Здорово шпрехает по-украински!

 Кошка любит обниматься, прижиматься, целоваться. Но лапа ее инстинктивно — поверх твоей руки: все-таки царская, львиная, натура...
 
  Ласточки отогнали кобчика, и, возвращались, презрительно, как мне показалось, похихикивая... Да, вот так я почему-то понял их болтовню.


21.

...И все вьется пепел Сашкиных поэм над Томью. Их, кажется, было в том, сожженном им самим рюкзачке, 24. Большинство он мне читал. Русская поэзия много потеряла. Перед тем, как избавиться от них — отчаяние все нарастало, в нем началась ломка, свой неуемный нрав усмирял путешествиями, мумием, живой и какой-то совершенно кислой мертвой водой, таежным отшельником Леней Гержидовичем, деревней и голодовками, переименовывал себя то в Искандера, то в Абу (его Зоя стала Анной) — он получил неблагоприятный ответ от Всеволода Рождественского, которому я лично передал тогда рукопись. Поскольку, будучи в Ленинграде, ничего другого для Саши сделать уже не мог.
Но это могло произойти и из-за его тогдашней склонности к абсолютизации некоторых своих перманентно возникавших теорий, идей: он так часто оказывался в плену их кристаллических решеток. В стихах он совсем другой, даже в верлибрах, которые впервые на мой взгляд, именно у него, если не считать Георгия Обалдуева, зазвучали по-русски.
Как я радовался в армии в 75-м, получив его “Буквы одуванчика”! По периметру обложки, как заклинание: Аба — Анна…

В Нижнем Уймоне на Катуни энтузиасты из Новосибирска и Барнаула начинали возводить музей Рериха — точную копию того дома, где в поисках Беловодья он прожил целый месяц.
 От самого исторического домика сохранился лишь второй этаж, напрямую поставленный на фундамент. Занимала дом некая семья, имевшая о художнике мало представления. Мы с Сашей, конечно, познакомились с жильцами, простыми крестьянами. А потом включились в работу — подсобляли закатывать на сруб бревна. Но по паре бревен только и закатили — Сашу прогнали с грубой бранью, очень уж как-то резко, некрасиво. 
“Вот, не успел прийти, а уже раскмандовался, что да как делать!” — объяснили мне.
Сашка — в своем амплуа. Хлебом не корми, только бы лидировать!
Ничего не оставалось и мне, как спуститься со стены и последовать за своим другом.
Мы долго шли вдоль гряды горных приторов, которые выходят к Катуни, и Саша, абсолютно расстроенный и какой-то просветленный, вдруг прочитал верлибр, придуманный экспромтом. Мне он показался замечательным. В стихотворении говорилось о том, что Рерих открыт всему миру, а тут пришли сектанты, которые решили присвоить себе его мысли и достижения, сделать их своим знаменем. Но тот, кого они приняли за Рериха, вовсе и не он. А настоящий Рерих прошел мимо них Уймонской долиной и они его не узнали...
 И все же стихотворение было не совсем об этом: его верлибры не из тех, что можно так легко пересказать своими словами или перевести на чужой язык. Это и отличает настоящую поэзию от подделок.
В следующий момент я взглянул на Сашу и обомлел: Николай Константинович!.. Так схожи.

Красный автобус. Ползет медленно, особенно, когда на подъем. Душно, тесно.
Я, Саша, Виталька.
Входят двое, совсем блатные, пьяные. Начинают грязно ругаться. Грязнее нельзя. Едем, и все брань, брань. Пристают к кому-то. Все молчат, наливаясь. Не понимая: может быть, так и надо, может быть, в этом и жизнь. Дома же матюгаемся. И на работе тоже. Женщины делают вид, что не слышат, но морщатся: что поделаешь, не осталось в России мужиков.
Вдруг звонко — фистулой: “Бейте их!” Крикнул Сашка. И первым ударил. Бьют. Все. Я тоже пнул куда-то, сквозь загородку ног...
Водитель останавливает машину, открывает двери. Мерзавцев, окровавленных, ошеломленных, вышвыривают вон.
   
Его нетерпимость и деспотизм, направленные на других, переродились в деспотизм по отношению к себе, в подчеркнутую заботу о друзьях. Сколько редких книг о Китае он мне подарил! Его необыкновенный ум, блестящий, острый от природы, еще более изощрился в страданиях.
Он рано созрел, как поэт.
Стихи у него цветные, калейдоскопичные, блескучие, образы пластичные, точные. У него непосредственная реакция на мир, как у чистого верткого зеркальца. И все затянуто на два узла с судьбой.
“Свет мой зеркальце, скажи!..” Но искать какого-либо житейского совета в стихах талантливого поэта бесполезно. Они могут только подпитать душу, сориентировать на добро, выправить, как сейчас говорят, ауру.
“И почему я не могу, как Ибрагимов?” На комплимент напрашивался мой друг Куралов. Ну да простится!.. Стихотворцы чаще других смертных нуждаются в понимании и поддержке. Даже такие сильные, как он. И все-таки неспроста спросил. Да потому, не сказал ему я, что ты весь на пьедестале и собой только любуешься...
 
Ни с кем из поэтов так трудно не работалось, как с Сашей.
Я: “Это не надо, это не надо, это тоже...” Не потому, что плохо, а чуть послабее и просто мешает организовать сборник. Он, взяв после меня рукопись на колени: “Это надо, это надо и т.д.” — те же самые странички... Как его убедить? Надо самому быть интересным. Придумал необычную концепцию, которую назвал по-хэмингуэевски островами в океане... Вот житейская конкретика алтайского цикла. Он большой. Его надо разбить на несколько частей, омываемых прибоем чувств — стихи другого характера, написанные до того.

Но... горят рукописи.
Без тех поэм бритоголовый и рыжебородый Сашка (брови породисто черные) напоминал борзую, которую во взрослом возрасте по ошибке купировали пьяные ветеринары.
Бывало, он сам смеялся над собой: делает не стихи, а поэмы… А теперь еще и миниатюры. Например:
…А упырей сменили вурдалаки,
И гарвардские вставили клыки.
И нашу кровь сливают в бензобаки
Их вольвогубые сынки.
Одна из последних поэм «Генеральская дача», на мой взгляд, просто совершенна...
Вышел с моим участием, как редактора, один из лучших его сборников “Тело судьбы”, который он считает худшим.
Он шел через отрицание себя, подавление страстей и прихотей. Шел к Богу.
А меня все плотнее обступали эфемерные, ажурные и фантастичные построения, вроде… той… (так у автора. –Ред.)возвышающейся над стадом домов Парижа.

...Спираль истории как бы вложена в конусы, поставленные друг на друга вершинами. Широкое место — тело царствует, узкое — дух. Так, по-моему, в виде концентрических кругов, воспринимал историю Блок (взгляд сверху). Об этом он говорит в своем предисловии к недописанной и весьма тяжелой поэме “Возмездие”. То тело спасает завихрившийся дух от истончения и гибели, то наоборот дух приходит на помощь телу и спасает его от бездумной прожорливости. Тут некое двуединство...
 
Рассказал встреченный мной в пивнушке незнакомый человек, который армейскую службу проходил в Средней Азии: в банку к фаланге бросали одного за другим скорпионов, она их тут же убивала и начинала поедать, будто у нее начисто отсутствует стоп-рефлекс. Продолжалось это до тех пор, пока фаланга не лопнула.

Есть определенный ритм в сосуществовании тела и духа (разума), которые взаимно спасают друг друга, он прослеживается в человеческой истории.
Если обратимся к Каббале (это Жулина мне ее подсунула), мы увидим в двух составленных вершинами конусах, форму самого Древа жизни вместе с корневой кроной.
Таблица Менделеева — тоже, видимо, вихрь, те же фигуры.
А свет? То частица, то энергия — вихрь...
Волчок — воплощение устойчивости. И в каком-то смысле — символ жизни. Это его вращение звучит в “Болеро”, а кажется, будто на самом краю пропасти самозабвенно и вызывающе кружится маленькая, танцовщица в летящем платье…
 Нет и не может быть у этой мужественной мелодии конца, ей дано только приближаться, шириться, как бы поднимаясь по ступенькам, и, втягивать нас в круговерть, и закончиться, видимо, вместе с нами.
Вихрь не кончается воронкой, он опять сужается, и вновь одна энергия светит, сверху — те же конусы, только там уже крутятся невидимые тонкие материи. А выше — другие. Как сказала Жулина: что наверху, то и внизу. Далеко не новая для всех нас аналогия, но куда от нее денешься? В самом тонком месте, где наибольшая скорость, в силу вступает разум, чтобы спасти тело вихря.
   
Есть и типы разума, никак друг с другом не стыкующиеся.  Каждый – в своей нише.
Мысли осьминога: “Другого разума не должно быть”.
А у меня вот в последнее время — все какие-то геометрические образы…
 
С похмелья напоминаю себе воронку, забитую до краев грязью. Выше, над ней, как прыгающая над кастрюлей крышка, — другая, перевернутая воронка — мое обостренное восприятие случившегося. А где-то посередине — распятие, игольное ушко, придорожный валун с непонятной надписью, сердце с его умом, слеза.
      
— Это петуньи.
— Лепетуньи?.


22.

   Почему–то склоняюсь к тому, что эволюция  —  любимая иллюзия человечества – лишь утешение для старых экзальтированных дев. Вроде воинствующей Жулиной. Поскольку подразумевает продвижение к чему-то высшему, улучшение. Однако то, что нам кажется эволюцией — только волны: то яма, то гребень. Семя — дерево.

— Посадила семена от красных, а выросли белые...
 
Вот это — по-моему. Не пей на работе — пью. Есть эволюция? — Нет, выдумка. Время движется — нет, стоит на месте... “Тяжело пишется? Хорошо. Так и должно быть”, — говорят. Нет, не должно. Когда тяжело — не тем занялся. Не знаешь, чего хочешь. Не туда пошел. Все должно быть легко и радостно!.. Как вот сейчас, когда я над этим думаю.

…рядовой, далекий от Бога невежда, отстаивает свое право говорить и делать все не так! А внутри зудит: Земля-то круглая, авось, это как раз и выведет? На чистую полянку. К  боженьке. К  цельности...
Нашел единомышленника. Евг. Винокуров: “Левее все, а я беру правее, все поправели, я вдруг полевел...”   
Думаешь — значит идешь поперек. То есть не повторяешь банального, чужого. Это еще Бальзак (Бальзак? — кому кто) завещал. И не грех об этом напомнить, хоть мы и не Бальзаки.
Козьма Прутков бы, наверное, сказал: чтобы стать Бальзаком, нужно много свечей.

Пионерские галстуки, комсомольские значки. Наивный девятый класс.
— Бальзак всех умнее!.. – прочитав очередной роман.
А его дружок зырк глазами по сторонам — ну и несуразицу несет:
— Нет, Ленин, слышишь, Ленин!..
Чуть не схватились.

И с чего разбушевался? Старею? 53 — критический возраст. Столько же здесь должно быть условных глав…

…Амплитуда жизни — внутренней, естественно (внешнее — только последствия), становится круче, события ли ускоряются или время, мое время, сжимается, Бог весть... Только иногда нечто противное, писклявое в душе. Ненаполненность — какой пустой мир! — и ласточка мне все так же непонятна, и компьютер, но так сие для меня, увы, и останется, хотя вот оно, вот же — но как бы за стеклом.  За теми семью печатями моей откуда-то взявшейся и нарастающей косности. Неудовлетворенность собой, прекращаемое из месяца в месяц пьянство, болтливость — и все о себе, и еще один признак: много вдруг о женщинах... М-да?
Не люблю себя, прячу себя, отрицаю себя... Что же останется в итоге, кроме надежды? Значит, все-таки надеюсь...
 
А с болота, с вонючего искусственного болота — просто радостное кряканье селезня!
Надо учиться у селезня.
   
  Жулина, похоже, всерьез решила заняться моим эзотерическим образованием (как-то поговорили с ней о Костанеде), и теперь все книжки подсовывает. А я и не против, надо ж понять, почему меня бросили…

65 лет Юрову. Счастливый возраст. Уже ничто не грозит. Иммунитет от всего. Он сам сказал. Врет. Но так хочется верить.
Дает интервью по ТВ. А времена-то – еще те…
— А доведись вам начать все снова, вы бы повторили свой творческий путь или что-то пересмотрели?..
— Пересмотрел. Я бы тогда вообще не родился, гы-гы...
До чего иногда красив мрачный юмор мастера!

— Вчера вроде бы отпустила...
— Опять сам с собой?.. О чем? 
— Да поясница, будь она!..
 
На скамейке, с соседкой, которая постарше меня.
— Заметила по своему внуку: молодые так  быстро умеют все схватывать, а как понимают нас, стариков, скажут, как припечатают!..

Впрямую назвала стариком! И то… Пока без зубов — прямо воплощенный грех кисти Босха!

— У стариков все определенно: морщины не только на лице, но и в памяти, во взглядах. Что ж тут не понять?
— Да, старики и дети легко сближаются. Но мы не были такими в их возрасте...
— Зашоренность мешала: часто думали не так, как должны, а как внушат.

Но сам я  думал ли так?

— Знаете, я почему-то могу представить вас молодой, еще совсем  девчонкой... — Улыбается, ей приятно. А я мысленно делаю ей подтяжку, обновляю зубы и зажигаю глаза, вхожу в сознание и переполняю его первыми радостями.    
...и вот она, четырнадцатилетняя девчушка, которая:
— Ах, эти мужчины — такие наглые. Просто прелесть!.. (Рассказал Семен Печеник.)

У Бенедиктова замечательные стихи о времени.  Оно стоит.  А движемся мы — материя...
А уж приостановить движение материи или направить его в обратную сторону человеческий ум когда-нибудь сможет. Это в его силах.

От 60 отнять 53 — целых семь лет до пенсии. Так же долго, как те 100!

Любовь, как начало смерти. Как вступление на эту тропу. В смерти и раскрывается идея любви. И тайна запретного плода. Изида и Озирис. Очень вещее и сакраментальное, оставленное нам предками.
Блок это понимал, оттуда: “Радость — страданье одно...”, “Мелодией одной звучат печаль и радость...”   
И рыбы  понимают — поднимают себя к этому, когда идут на нерест.
К чему стремимся мы, к какому началу, когда против течения и против ветра в своем творчестве, руководствуясь тем же инстинктом?..

Впрочем, не сносит ли уже давно меня вниз, за то, что погряз в прошлом?

...Поднимаюсь на крышу изнутри здания. В приоткрытую дверь дразнится розовым языком встающее солнце. Будто поднимаюсь к солнцу.
Бальмонт: “Я на башню всходил...” Представляю, как восхищал его современников чистый символизм: “И чем выше я шел, тем ясней рисовались, тем ясней рисовались очертанья вдали”. И никаких конкретных предметов, чьи очертанья рисовались... Тогда такие откровения были необычными.

А я по графику всхожу на вышку, а вышка прямо на крыше... 
 
Напористо сдавал после бессонной ночи очередной экзамен на частного охранника:
— К специальным средствам относятся: слезоточивый газ, наручники, дубинная резинка...

Такая хрупкая и маленькая, что рядом с ней — как на краю... Все мысли: как бы не задеть, не уронить. И самому не брякнуться. В ее глазах. Чрезвычайно умная, осторожная, бывалая и цепкая. И как бы  наивная  — чего-то недослышавшая, недопонявшая, в больших очках, чуть рассеянная — вся якобы, не от мира сего. Очень любит похвалу. Лесть ставит на свое место, но принимает. Потому что знает: сама она все равно лучше, чем может нафантазировать мужской ум. И красивая, вся в перстнях и блестках!

Робкие — болтливы и упрямы. От трусости?
 
Всегда думал: с возрастом человек столько дряни на себя наматывает из окружающего пространства, что из маленькой быстрой пули превращается в медленно летящее ядро... Пока не остановится от сопротивления среды. Тогда точка.

Уж не стремлюсь ли подсознательно и я, как Жулина, высушить себя до бесцветного стержня? Похоже, так оно и есть... Как же мне примирить себя с собой?
Нет, у Блока не о том: “Пока таким же нищим не будешь, не ляжешь, истоптан, в глухой овраг, обо всем не забудешь и всего не разлюбишь...” Здесь путь прямой, как стрела. Почва? Вот она. Это я сам. Сердце? Вот...      
Эта традиция мне ближе.
Но в другие небеса, которые, рискну предположить, дальше блоковских, заглянули мои друзья. Еще в 70-е потряс Саша: “Снова счастливые пишут о смерти...” За грань радости-страдания, к новой радости шагнули они. И эти небеса, что когда-нибудь им воссияют, полны надежды.
 Ибрагимов: 
 ...И лепить без молитв
 Меня будут затем,
 Яблоко разломив,
 Сжатых крепко колен.
 Будет тело стонать,
Как прикажет рука,
Чтобы мастер мог мять
От ступни до соска.
Чтобы высосать ртом
Бедер сладостный воск...
Под великим холмом 
С паутинками звезд.
Креков:
Незабудками, прутиком вербы
Наши души проклюнутся вновь,
Вопрошая: “Мы разве не небо?
Разве мы на земле - не любовь?”

Давно было: перед сном Ольга увидела на стене человеческую фигуру, которая вся сияла. “Кто ты?” — и в страхе — одеяло на голову. Еще и Библию не читала, а в сознании ответ: “Святой дух”.
— Если кто против Святого духа и знать его не желаю и слушать не хочу! — Но это сейчас, после гибели Русика...
— Без Святого духа брошенному камню не стать птицей!
Мне бы такую убежденность.

И снова полет — как медленное падение.
Во сне прыгал с Барановым на спор с девятиэтажного дома.
Первым он.
Не разбились.
Запомнился только сильный обжигающий удар ногами о землю.

Валера и в жизни величина — верный друг по прыжкам без парашюта...
Его повесть “Сказки заколдованного озера” — клубок олицетворенных страстей, заявка на собственную мифологию. Там много длиннющих примечаний, в одном из которых со смаком (хулиган!) о гастрономической пользе тухлятины. В связи с перепроизводством ее во всех сферах  жизни  вряд ли это могло показаться слишком  диким, пропагандировались же, ввиду дефицита, варка варенья или консервирование без сахара. Слово “пища” слишком часто. Будучи редактором издательства, зашел в тупик. Что делать? Синонимов не хватает. Захотелось подшутить. Навтыкал “пищу” чуть не в каждое предложение, выделил курсивом. Наукообразный, менторский текст благодарно заулыбался.
Баранов молодцом — одобрил...

Таня выбросила на помойку новые, еще “ненадеванные”, брюки, подаренные подругой, которая была до нее. Женский нюх? Но вскоре и мои вирши о любви, посвященные другим женщинам и написанные давным-давно, отправились туда же.

В бору, на Тагарском острове. Как раз познакомились. Люба сказала, что у нее до меня уже был друг. “Но ты не замужем?” — допытывался. “Нет”. Она сняла с безымянного пальца золотое кольцо и бросила в енисейскую протоку. Еще один арте-факт к Тагарской культуре…
Бульк...
Его подарок — только и понял.
Через два дня мы зарегистрировались. Причиной того стали:
1) ее истерика, когда вдруг собрался с ней распрощаться: все-таки такие женщины не в моем вкусе,  2) Коля, который выбежал вслед за мной из дома: “Вовка, такую женщину теряешь!..”,3) конечно же, то колечко, так размашисто сблизившее нас.
Никогда, похоже, не знал истинную цену того, что теряю и что приобретаю.
Вернулся. Мысли — вразбег.
— Выходи за меня... — Будто окошко распахнул в лето, да так сильно, что створки отвалились. 
А через неделю проводил ее в аэропорт. На целых два месяца умчалась в Крым вместе со своей мрачной мужеподобной подругой из Красноярска, которую подозревал в дурной наклонности…

Но и сам мир изменился незаметно.


23.

   ...В полдень к зданию Абаканского аэропорта тихо подрулил желтый “ягуар”. Из “ягуара” вышел я. На мне голубые летние брюки и оранжевый пиджак, а на шее нейлоновая цветная косынка. Я ждал недолго. Вот и она. Мы обнялись и поцеловались.
 — А ты стал франтом! — сказала она.
 — Франтом!... — рассмеялся я. — Ты же сама говорила, что до смерти устала смотреть на мой серый однообразный костюм. — Она искала глазами автобус, а я подошел к желтому “ягуару” и открыл дверцу...

Половодье на Енисее — какая силища!
Возле моторки только я и главный инженер изыскательской партии, неделю назад приехавший с Камы.
— Ты умеешь водить лодку?
— Какой разговор! — Хотя ни разу еще не пробовал.
— Тогда отбуксируй бакен к берегу, а то уплывет до Дивногорска...
Вот это да!..
Метрах в трехстах от нас течение крутило и несло огромный белый конус.   
Я знал, как заводится движок.
С видом заправского моториста подсосал ртом бензин и сплюнул, быстро подсоединил трубку к карбюратору и даванул педаль, потом еще разок —  движок затарахтел, газ! — лодка как-то слишком быстро полетела.
На некоторое время бакен пропал из вида — загородил длиннющий сухогруз, который шел в верховья в сопровождении трех буксиров, с одного из них раздался приветственный гудок: так это же “Порог”, они меня узнали. Я помахал рукой и встал во весь рост, широко расставив ноги, распрямив плечи. Тяжелую моторку подкидывало, как на батуте, но я не позволял ей встать лагом. Наступило состояние полного счастья и восторга. Был ли я когда-нибудь потом так счастлив? Из глотки вырвалось, в такт взлетам и падениям, вспышкам брызг: 
— Бе-елый бакен, бе-елый бакен!..
Эти слова я и орал, как сумасшедший, пока не догнал бакен. Надежно привязал его к носовой цепи, снова газ —  лодка сразу полезла на него, встала дыбом. Глушу двигатель, перевязываю бакен к бортовой уключине. Теперь ловчее направить нос к движению струи.
Но тут заметил блестящую точку, которая все увеличивалась. Это была другая моторка, на которой находились Петька, шкипер нашей брандвахты, и старший техник Врублевский. Лица злые и удивленные, особенно у Врублевского. “И так-то мрачный, и живет где-то возле тюрьмы”, — изредка после работы мелькало о нем в подушку. Они машут руками, кричат:
—Бросай, бросай!.. Кого ты послушался, он же с Камы, а это — Енисей. Сразу шесть Волг! Вчера только два бакенщика утонули!
Да, слышал,они тоже пытались выловить бакены...
С неохотой подчинился, хотя до берега на изгибе реки оставалось всего-ничего.
Но крещение состоялось. Когда наш рулевой-моторист Борька запил и потерялся, вместо него назначили меня, хоть я и без корочек.
 
...Нет.
 Кажется, заврался. Вот как это было. Прижавшись друг к другу, ничего не видя и не слыша, не слыша и не видя, мы стояли перед зданием аэропорта на площади. И тут она посмотрела на желтый “ягуар”. Посмотрела и ничего не сказала. А я как-то сразу понял: будь это не мой “ягуар” (я холодел от ужаса!) и тень будущей безнадеги коснулась бы ее лица.
Несчастный, вырезанный из картонки, ни для чего не годный человек. Даже свою любимую не может отвезти, как следует. Толкайся, любимая, в автобусах, наступайте ей на ноги!..
 Нет, нет...
 Ни за что не испорчу ей настроения. Никогда. Это мог быть только мой “ягуар”. Так, к счастью, оно и было!
Тут она снова посмотрела на него и не выдержала:
— Вот бы нам такую желтую машинку!
— Ты про этот “ягуар”, что ли? Так он же мой, — сказал я.
Подошел и открыл дверцу...

   По странному совпадению ли — уходят от меня женщины... к Сашам. Видимо, Саша это — не просто звук, возможно, даже магический, а что-то определяющее и самого человека. Может, в этом имени заключено нечто всеобщее для психического устройства женщин, их подсознания (со времен ли Александра Македонского?), как, например, “кис-кис” для кошки.
А что если женщины вообще от всех мужчин уходят только к Сашам?
   
  Но тогда я был помладше, в возрасте радостных встреч.
   
— Не надо, милый! Могут быть неприятности! — прошептала она.
— Не бойся, — сказал я, нажимая акселератор. — “Ягуар” уже давно мой. Его подарил мне дядя. Он живет на острове Кергелен.
— Почему же ты раньше не говорил мне об этом?
— А зачем говорить? У нас были другие темы...

...Коля в устроенном Любой конкурсе, собрал ей прямо-таки сюрреалистический букет - из колючего чертополоха.
Он нас и познакомил, закопав в том месте, под деревом, где это произошло, бутылочную пробку, но постоянно играл роль сводничающего соблазнителя. Так, он тут же потряс Любу своим природным вокалом, облагороженным чутким талантом и двумя курсами музыкального училища.
Но у него была пышноволосая рыжая Алла, на которую он молился.
Как?
Он ходил Минусинску не иначе, как держа перед собой в вытянутой руке ее фотку, подпоясанный вместо ремня тем, что нашлось - алюминиевой проволокой — полное пренебрежение к внешности, и то и дело целовал снимок или, вдруг остановившись (суеверный!), поворачивался то в одну, то в другую сторону, раскачивался, производя обволакивающие, зазывные пассы...
“Вот это любовь!”
Позже он говорил: “Чем больше мужчина изменяет жене, тем она дороже”.
Но тогда они еще не были зарегистрированы.
К его портрету. Саша, очень точно: “И Колмогор передергивал носом, будто тщетно пытался перелистнуть выражение своего лица...”
   
 Прильнула с поцелуем в губы, и живот ее конвульсивно вздрагивал. А я был настолько закомплексован. В 23, то есть после Гали, я себя похоронил, мне казалось, что я уже ни на что не способен, как мужчина... Потом, когда, однажды вечером, ее, Тани Ф., бывший муж, чуть не наехал на меня на мотоцикле, имея намерение то ли сбить, то ли просто попугать, я даже не вздрогнул, но это понравилось не столько ей, сколько ему — позже, оказавшись в одной компании, мы подружились с Горинским, который тоже был рулевым-мотористом на Енисее, пока не получил тяжелую травму, и я постарался  забыть о ней.

       Жулина — тоже Таня. Если Таня, то — тайна. Таяна... Так почему-то думается, складывается.

 Мать не любила отца. Но вышла. Из-за достатка его родителей. Я ей благодарен за то, что появился и...?

 Главное — умереть в состоянии, с которым написаны эти строки, с достоинством и улыбкой. С сознанием, что это хорошо.

Заглянул тогда, в Минусинске, в похожую на длинный сарай гончарную мастерскую.
Крутятся деревянные круги, в углу навалом — глина. Томятся перед обжигом однообразные цветочные горшки.
Зато как великолепен брак! — оплывшие, треснувшие и уже обожженные сосуды.
И до того сонно-дебильный, как мне показалось, вид у гончаров.
 Этот их отрешенный от всего вид потом был передан в офорте местной художницы Пономаревой. “Хо-очешь — садись”, — не то заикаясь, не то зевая, сказал мне один из гончаров, к которому я подошел, чтобы понаблюдать за работой. Ему просто хотелось размяться и перекурить. А почему бы не попробовать?
 Самоуверенно сел.
Думал: сейчас сделаю нечто невероятно красивое на тонкой ножке...

...Она сидела уже обок со мной. И ничего не понимала. Будь у меня какой-нибудь там наполовину самодельный “запорожец”, а то “ягуар”! Да не может быть этого просто-напросто. А ты поверь! Я ведь тебя так люблю, так люблю!
   
    Сарафанная пестрота мальв.
          
   В Минусинске сарай называется завозней.
 Город был настолько тихим, провинциальным, что там и двадцать лет спустя вспоминали нераскрытое зверское убийство некоего Адама Адамовича, ссыльного, зубного, кажется, врача.  Действовал собор, откуда в пасхальную ночь, после службы, по всем улицам расползались светляки, защищенные от ветра колпаками из стеклянных банок с отбитыми донышками.
Зима продолжалась всего четыре с половиной месяца.
Из-за  особенностей почвы — никакой грязи. Зато на всем, даже на плитах тротуаров, не пыль, а патина истории. Ее, казалось, и отряхивали с ног и одежды, как цветочную пыльцу, когда переступали порог дома.
В начале апреля уже все цвело. Проходя по Штабной, я видел в низком окне профиль какого-нибудь породистого старца с длинным худым лицом, скептично и грустно наблюдающего за прохожими и редким транспортом, за не шибко-то изменившейся на его веку мимикой жизни.
Здесь это особенно чувствовалось. Помню, очень удивился, когда в кафе, которое по мере возможностей старалось не соблюдать “рыбные дни”, продолжавшиеся в этом городе неделями, мне пришили к плащу оторвавшуюся вешалку, я, удивившись, предложил чаевые, но гардеробщица не взяла: “Я хотела сделать вам приятное!”
Для нас с Колей, как песня, звучали слова из объявления, наклеенного на заборе: “...продаются флоксы многолетние”.
Казалось: вот за этим углом мы наткнемся на давно упраздненные яти и еры.  Будто  в  другой  мир  попали, собственно, так это и было.
 А заборы там глухие, высокие, с потертыми металлическими кольцами на воротах, между деревянными домами — противопожарные разделительные стены из камня... На  центральной площади — старинное кирпичное здание, с полуколоннами, порталами, вышитое крестиком каменных дел мастерами. Чем-то оно смахивало на средневековый замок. Неофициально это загадочное здание по-прежнему величали банком Вильнера, что напоминало о зажиточной жизни до революции.
А одна из улиц на окраине носила красивейшее в мире имя Утро сентябрьское.
О банкирах Вильнеров знаю только то, что они похоронены на своем семейном кладбище, за городом. Невысокие покосившиеся плоские камни из местного материала с выбитыми на них барельефами голубков, в клювах — веточки, имена с ерами и ятями. И еще надписи по-еврейски.


24.
 
Отсюда уже рукой подать до лысой, как призывник, горы с комариком радиолокатора на макушке,  за  ней  наша  база, так называемый, отстой, где в некоторых местах вдоль берега — таблички со словом “Мертвяк”. Ни имени, ни фамилии. Не мертвец, не костяк, не доходяга… Тогда что?.. Опять археологический туман? Оказалось, что это глубоко вкопанные в землю отслужившие свой век якоря. За них можно надежно зачалиться…

...А было в “Ягуаре” 200, нет, лучше уж пусть не 200 - 100, да, 100 лошадиных сил!
По тем временам  ого-го!
— Потише, поосторожней, — не выдержала она. Но краем глаза я видел, как ее усталые веки дрогнули и на лице медленно, как бы нехотя, появилась восторженная улыбка. Я выдвинул бар, где стояли (за рулем спиртное не моги!) газированные соки.
— Хочешь?
-А что это?..

Из-за того кладбища чуть не погиб.
Возвращался от Любы  ночью. Город позади уже потух. Оно — справа. Ни звездочки. Голые сопки. До отстоя, где на брандвахте надеялся переночевать, километра полтора. И вдруг - что-то словно бы дышит в затылок... Напал безотчетный страх. Побежал. По грунтовой дороге, по подвесному раскачивающемуся мосту над Быстрой... Вдруг резкий удар в лоб. Открыл глаза, когда уже лежал под мостом, на гальке, головой к воде, волосы намокли, метра три падал. Никакой боли, ничего не сломал, понял только, что находился без сознания, а ударился о бревно перекладины, которая была в конце моста. Ударом меня и выбросило за канаты ограждения.

В разгар шахтерских забастовок.
Слишком задержался на площади — как же теперь домой попасть? Ходит ли транспорт? На всякий случай вместе с группой таких же зевак двинулся на остановку. Еще не дошли — притормозил рейсовый автобус:
— Вам на “Радугу”? Тогда садитесь.
От денег водитель отказался. Впервые в Кемерове на меня пахнуло Минусинском.   
Ну вот, вроде, склеилось еще и с Ковчегом?.. Где пасажирам было не до естественного отбора… За все дни забастовок – ни одного преступления не зарегистрировано.

Сложи-ка что-то археологически вразумительное из фрагментов разной величины, толщины и стиля!..
   
С утра конопатили и смолили лодку. А после просто валялись на траве, под головами — пучки шкимок (пеньковые веревочки для забивки щелей), зырясь в голубизну. Коля, весь внутренне напряженный (на уме одна Алла, которая дала ему тогда от ворот поворот) и отрешенный от всего — часто моргал, в уголках глаз белые сгустки — только и сказал: “Вот оно, ласковое равнодушие природы...”
 “Неужели сам придумал?” — поежился я от уважения.

...Стоп, “ягуар”! Вот и замок. Самый что ни на есть настоящий. По фасаду, за подъемным мостом, выцарапанная детской рукой надпись “Люба” (называют же где-то виллы “Регина” или, к примеру, “Тания”)...
Почему — детской рукой? Наверное, я тогда полагал, что чувство к женщине, как и любовь к матери — оттуда, из детства — одно и на всю жизнь.
 
   А внутреннее убранство замка не успел продумать — мне помешали. Так он и остался у нас — толком не обставленный.
Как раз в это время я помогал своим знакомым старикам Клавдии Ивановне и Марку Васильевичу возить с водокачки воду на огород, и вот так уж получилось - задел краем тележки женщину с сумками. Реакция последовала самая неприятная.
— Не ругайтесь, — заступился за меня Марк Васильевич, — задумался парень: ждет не дождется своей невесты.
— Жены, — поправил я, смутившись. — Вы же были у меня в свидетелях!
Выгрузив из тележки бочки с водой, мы сидели на ступеньках высокого крыльца, курили. Любимое времяпрепровождение Марка Васильевича! Вечернее солнце начинало уже позолачивать коньки крыш.
— Когда Люба-то приезжает? — спросил он.
— Послезавтра.
— А…
   
Я должен был поддакивать и соглашаться. Но не мог. Поэтому мы без конца ругались и спорили. Доходило чуть не до драки. К тому же Коля уже тогда очень ревниво относился к моим новым знакомым.
   
За стенкой — каюта Сани Котова, который утверждает, что он сын генерала, героя войны. Самый запущенный и одинокий человек на брандвахте, но всегда в стареньком застегнутом под горло речном мундире со стоячим воротничком. По ночам он без конца скрипуче кашляет, не давая нам спать, говорит, что у него астма сердца. Грудь острая, петушиная. Речь невнятная. Но мы знаем, что, например, “чинка делки тоить” это — овчинка выделки не стоит, его любимая поговорка. В ней для него уютно уместилась вся житейская мудрость.
Познакомились мы в Абаканском речном порту.
Сидели с Колей на береговой насыпи вблизи работающего подъемного крана, когда сзади на нас упала тень все того же видавшего виды мундира и форменной фуражки: “Здроу, бичи!” С неудовольствием подумали было, что какой-то начальник, никак сам капитан-наставник, ругаться пришел, но из-под кустистых седеющих бровей выглядывали, вздрагивая, два маленьких затравленных зверька.

   Итак, Алла отвергла. Коля уже не находит слов, жестов, иссяк и в прострации. Подумывает о возвращении в Кемерово. Я не хочу, чтобы он уезжал.
Приходиться за очередное письмо садиться мне. Пишу о том, как искренне и красиво он ее любит, стараюсь, как могу, объяснить “темные пятна” его светлой натуры. Куча страниц — обо всем: дольше читает — больше думает.
Сработало.
Через неделю Алла приезжает в Минусинск. Но не надолго.
Полное и глупое счастье на Колиной физиономии, глаза лучатся. Он удивлен: как я так сумел?..
Алла живет вместе с ним на брандвахте. Находится на Колином пайке. Питается вместе со всеми в кают-компании.
Вскоре и Шумицкий вызвал из Березовского свою Таню.

Начальник партии Данилыч недоволен появлением на брандвахте женщин, но поставленный перед фактом смиряется. Называет Аллу и Таню женами работников. Так и все их вскоре начинают величать.

 Шкипер Петька постарше нас лет на десять-пятнадцать. У него, как у истинного маримана — в каждом порту (хотя появление даже деревенских пристаней у нас непредсказуемо, чаще всего это — вбитый нами же в берег лом): “Вот пройдем Большой порог и я тоже возьму на борт подругу, сделаю из нее матроску. Заставлю ее голую на каблуках драить полы в кают-компании, а сам буду смотреть и попивать, как вы думаете — что? Нет, не белое — тьфу, а шампанское!” Наливает себе еще, и мы узнаем, что из себя представляет женщина его мечты, Тане и Алле до нее далеко: “Терпеть не могу тощих. Что с них толку — воз костей да телега мяса! А у той жопа — во! “Гастелловский” гудок! Это пароход такой у нас был, “Гастелло”... Как загудит!...”

        Из письма Ибрагимова: “Ты все минусуешься?”

25.
               
Что за привычка — оставлять самое главное на потом. Из детства, что ли: сначала обкусываю ватрушку с края, чтобы в конце насладится сладкой начинкой. Но что главное? Никак не пойму, где же прерывается спасительная ниточка моей жизни...

...На столе арбуз. Отчим говорит, что сделает стрелялку, если принесу толстое гусиное перо. Долго хожу по деревенской улице. Возвращаюсь ни с чем. В уме одни блестящие баски, капельки слепого дождя и в перышках (все недостаточно больших) сверкает отраженное солнце, — совсем не понимаю, что за стрелялку, пуляющую арбузными корками, он обещал сделать: “А зеркало можно?” Ну идиот!..
 
— Спокойной ночи, мама, спокойной ночи, Оля, спокойной ночи, Вера, спокойной ночи, баба Иля, спокойной ночи, тетя Женя, спокойной ночи, Андрей, спокойной ночи, дядя Леша, спокойной ночи все!
Мать:
— А почему Каича (Николая Игоревича) не называешь?
— Как не называет? Я для него — “все”.
 

26.

   Меня отстранили.
Причалили к острову как раз в том месте, где через него образовалась протока. Вынесли на крутой мыс топоры, приборы, лопаты, вешки. Лодку за бугром не видно, но по внезапному шуму, понял: сорвало.
Ну, конечно же, Юрка, который выходил последним, забыл ее привязать! Но виноват-то все равно буду я, рулевой-моторист! В чем был, в том и — с берега. Пьяным, свальным течением выносит, куда и надо (сейчас бы не сунулся!): вон она, лодка, прижало ее к  низкой, окунувшейся в воду черемухе. Схватился за борт, но затягивает под днище, чуть штаны не снимает, догадался  вырвать из воды ногу, зацепился, весь перевалился. Отлежавшись, пробую качнуть.
Мертвяк. Как приросла.    
Продрался через заросли и сразу же перелез ко мне по стволу сквозь ветки и листву Юра.
— Ты подрубай дерево, а я заведу мотор и мы выскочим!.. — крикнул ему. Но неправильными оказались наши расчеты: надо было подрубать ствол поближе к корню, а черемуха толстенная!..
Отлетела уносимая струей часть кроны, я дал газ, но лодку развернуло еще круче и выдернуло из под ног. Будто стена на нас рухнула со страшным шумом.
Это и была сплошная стена воды, ударившая через борт. Нас вышвырнуло и куда-то потащило, колотя галькой, помню, мелькнуло в сознании: “Так и тонут!”, и только выбравшись на противоположный отлогий берег увидели, что лодка на месте. Под тем же обливным стволом, но перевернутая: зацепилась снизу за него днищем, и теперь — носом по течению.
Из воды, отфыркиваясь, вылез Коля, появившийся перед тем в растрепанном кустарнике над обрывом, в руках —  рейка с делениями и бачок с бензином. Это все, что удалось спасти. Утонули толком не закрепленный эхолот, бинокль и кипрегель, которые нам даже не пришло в голову вынести на берег!
Несколько раз заныривал, чтобы схватить цепь.
Меня проносило над лодкой, перебрасывая через оставшуюся часть черемухи.
Вот она, держу цепь в руке. Длинная, но до берега не достает. Сам не могу вылезти — глубоко, а резиновые сапоги, будто киселем наполнены. Не помогает и пробковый жилет. Зайдя в воду по пояс, Юра протягивает конец дальномерной рейки. Дрыгая ногами, чтобы удержаться на плаву, привязываю к ней цепь. Теперь лодку не унесет.
С мыса выстрел — воздух прожгла ракета. Бабахнул Врублевский. Нашей троице оставалось только кормить комаров и ждать, когда придет помощь.
Загублена та новенькая лодка, которую мы конопатили с Колей. Ну лодка-то, может, еще и не загублена, а вот оборудование, приборы…


27.

Мокрые, поднимаемся на брандвахту, понурив головы. На палубе, как раз напротив трапа, фигура Данилыча. Ноги широко расставлены. Мрачнее тучи. Обычно такой обходительный, как бы даже опекавший меня (приносил учебники по топографии), в тот раз он только и произнес:
— Мудак!
Я и не оправдываюсь...
   
Леха — худой, долговязый подросток, с маленьким, сжатым в кулачок смугло-пятнистым личиком, перед тем, как закурить, мнет гармошкой папиросы, много и не к месту матерится — хочет выглядеть постарше. Только что окончил речное училище. Леху мы называем Юнгой. К нам с Колей Юнга почему-то тянется.
Однажды втроем сидели на траве, пили какое-то красное вино (любимый нами вермут?), и Леха рассказывал о своей не очень веселой жизни. Из всего запомнилось про отца: “Зимой валенками бил, а летом сапогами”.
 
Из-за отсутствия эхолота теперь замеры делаются по-старинке: длинным шестом с делениями — наметкой. Она, как персидская княжна, порхает в руках бородатого Шумицкого.
— Пять метров. Шесть. Не достаю!..   
— Это хорошо...

У нас пополнение — появилась матроска. Произошло это задолго до Большого порога. Привез ее откуда-то шкипер. Это явно не та фемина, которой он хвастался. У нее клочками загорелая, пока еще смазливая физиономия. Следы былой красоты и алкогольного настоящего. Жадно реагирует на всех, у кого хоть какой-то признак щетины. Проходя мимо моей каюты, непременно ухмыльнется в окошко — и таким лютым повеет!..
У Коли и Юры в глазах застыло невинное выражение.
Но Алла, Таня и повариха Люська все равно недовольны.
 Люська явно задумала какую-то подлянку: “Скучно у нас. Но не боись. Долго не задержишься — увезет тебя на лодке добрый молодец”, — заявила ей во всеуслышание.
 Петька удивлен этим, он говорит, что после Шушенского, где можно закупить спиртного, собирается сам на ней жениться. По-моряцки: будет еще одна жена. Всех приглашает! А чего не погулять?..

   Люська  украдкой заскакивает в каюту, и я откладываю в сторону книгу. Она задергивает занавески и, присев на кровать, начинает ластиться. И принюхиваться не надо: на обед снова осточертевший хек, жареный на прогорклом масле (все экономит, дрянь этакая: “На всякий пожарный!” — хитро щурится).
Люська оттопыривает мне на груди тельняшку, щиплет за волосики: “Мои? Ну скажи, мои?”
“Твои”, — вымучиваю улыбку, лишь бы отвязаться.
Перед глазами вчерашняя картина: как хищно она вгрызалась зубами в еще живую, трепыхающуюся рыбешку, выловленную ей Петром — кровь текла по рукам и подбородку. В связи с чем тот сразу же отметил: рыба с кровью — к непогоде.
И правда: сегодня во всю льет. И мы не работаем. Довольная тем, что мои волосики принадлежат только ей, Люська с благодарностью наваливается всей немалой и упругой грудью, трется, запуская в горловину тельника еще горячие после кухни руки, до самого ремня:
— Люсин Володя.
Что за кокетство — говорить о себе в третьем лице: “Люсе скучно...” и т.д.?
— Ты же так задушишь меня! — неловко пытаюсь высвободиться.   
— Ой, задушу!
Огромные, чуть раскосые, глаза, красивый презрительный изгиб губ, черные усики, видимые только сбоку, нос с горбинкой... Вот росточком маловата. И возраст — не поймешь.
Говорят, она бывшая актриса драмтеатра в Кишиневе. Как ее сюда занесло? А как занесло сюда нас, меня, Колю, Юрку? Люди стремительно перемещались по Союзу, никакая собственность их не держала. Какой-то минимум, необходимый для жизни, все равно был обеспечен при соблюдении правил Большой игры...
 Но здесь в основном те, кто правила не шибко жалует. Сплошные, в кого не ткни, нарушители. Штрафники. И мы, никуда не денешься, из их числа, пораженные, видимо, еще до своего рождения, в самих генах, какой-то неведомой бациллой. Какие бы перемены не произошли в будущем, у нас не будет достойной судьбы, не будет ничего, чем так гордятся и дорожат люди. Ни хорошей квартиры, ни работы по призванию, ни собственной машины (желательно, разумеется, с зеркальным номером!), ни той первой и единственной, любимой и преданной, о которой все мысли с юных лет, ни порядка в семье, ни денег. Люське, например, уже никогда не подняться снова на сцену, жизнь огрубила ее, никакой театр ей теперь не светит.

Постоянное у Петьки-шкипера: “Было у старика три сына. Двое нормальных, а у третьего вместо пупа шуруп…”   
   
               
28.

Еще подростком  был, а баба Иля, злая на отца, под горячую руку обозвала и меня алконавтом.
Ну и доставала же она всех своим ворчаньем, особенно под старость!
— Баба Иля, сделай вид, что тебя ищут.

Она рассказала, как мы попали сюда. В 1852 году наш уральский предок задумал жениться. Но невесту прямо из под венца увел барин. Ну жених и взял грех на душу… порешил счастливца, из-за чего и вынужден был бежал в Сибирь.
 Муж бабы Или Афанасий Иванович на 20 лет ее старше. Выслужился до дворянства. Из капиталистов. Той новой формации, что сменила ухарей Островского. После революции ушел с Колчаком, бросив на произвол судьбы свои заводы в Перми и в Ирбите.
Запомнились групповые фотографии с дырками. Это его лицо почему-то с поспешностью вырезали из некоторых снимков, вместо человека получались дырки с офицерскими погонами. Я так и не понял – зачем?.. Не сам ли он это делал?
Он был образован, мягок, интеллигентен. Что не вязалось с лихо по тогдашней моде закрученными усами.
После колчаковщины устроился литправщиком в Тайгинскую городскую газету. И надо же: по уши влюбился в задорную и не глупую комсомолку двадцатых годов, тогда наборщицу типографии.
Он умер в страшной тоске, когда его жену посадили, умер от голода и водянки, хотя дочери и старались поить его витаминным супом из крапивы. Мира между разновозрастными супругами не было, баба Иля вышла за него из жалости (он даже травился), и регулярно доводила до состояния, которое люди называют тихой сапой. Он выбегал в такие моменты из дома и падал лицом в снег. Сплошные страсти-мордасти! Знакомо? Конечно. Ведь мой дед в какой-то мере  — я сам?..

— Ах, этот Юзек! — бывало возмущался Афанасий Иванович. Другой бы на его месте ввернул и крепкое словцо, но нецензурных выражений Афанасий Иванович себе никогда не позволял.
В семье знали, о ком речь. Так он называл вождя всех народов. По той же, видимо, причине, по какой сибирские охотники медведя именуют хозяином. Из суеверия.
Не помогло...

Хлеб по карточкам. Некоторые их теряли. В детском саду, которым заведывала баба Иля, нет-нет да оставались недоеденные куски. Как-то сжалилась над одним раззявой, и за то, что тот откидал по ее просьбе снег от садика, рассчиталась хлебом. Нашлись и еще охотники поработать на тех же условиях.
Ее разоблачили и осудили. Громкий был скандал. Со статьей в газете, где работал Афанасий Иванович. Вот стыдобища-то!
“Как же ты мог?!.” — спросил он потом автора, частого гостя в их доме, чуть ли не друга семьи. Тот  неловко извинялся, разводил руками и тыкал пальцем куда-то вверх.

Но почему именно Юзек, это же польское имя?

 В 39-м в Тайге оно стало нарицательным. Как Иван испокон веку — русский или Ганц — немец...
Юзеками называли поляков, вывезенных сюда из занятого Красной армией Кракова. Были и нарядные пани — жены юзеков. И их дети. Всего человек четыреста. Причем, только гражданские лица, в основном творческая интеллигенция: ученые, художники, литераторы, музыканты. Интернированных поселили в леспромхозовских бараках за городом, колючкой не обносили, но работать, как зэков, водили на деляны. Как  было не возмущаться моему деду!
Тогда и появилась в доме двоюродная сестра у моей будущей матери и тети Берта. По фамилии Биненшток. Она жила у них, а ее родители, папаша — профессор университета и мама — модная дама, поминая матку бозку, ворочали в это время бревна, осваивая профессии вальщиков и сучкорубов. Берта знала языки, на русском говорила с едва заметным акцентом. А так как была примерно ровесницей сестрам-погодкам, то и в школу ходила вместе с ними.
Вот на пожелтевшем снимке, который держу в руках, все три сестры вместе.
Страшная тайна, что Берта никакая не сестра и даже не родственница, раскрылась только перед войной. Полякам вдруг объявили, что их отправляют к себе на родину. Ликованию не было предела. Обносившиеся люди с чемоданами и узелками заполняли поданные для них четыре бардовых вагона-телятника.
Прощаясь с приютившей ее семьей, со своими новыми друзьями, Берта обещала писать с дороги и не могла сдержать слез.
Специально для лучших подруг Берты кто-то из юзеков играл на скрипке...
   
   Мать вспомнила об этой истории в разгар Перестройки, напитавшись от выпущенного к тому времени в Кемерове трехтомника “Архипелага Гулаг” (первое полное отечественное издание) и скудных по нынешним временам катынских разоблачений.
 И закрались в ее душу сомнения, потеряла она покой. Вот-вот грянет война. Куда же, на самом-то деле, могли увезти поляков? Какова их судьба? Почему не писала Берта?
Обратилась с письмом в “Мемориал”, где дверь всегда закрыта, еще куда-то — без ответа. Будто и не было в Тайге иностранных поселенцев! Никто из должностных лиц ничего об этом не знает. Или только вид делают? Архивы же до сих пор хранят тайну, которая с годами обрастает слухами и становится все более мрачной.
 Язык до Москвы доведет. Одного спросишь, другого... Приходилось мне слышать от простых людей даже такое: вывезли-де поляков по томской ветке в какой-то тупик в пределах Кемеровской же (тогда Новосибирской) области да и поставили под пулемет. Кто-то, якобы, видел там (точно – не знаю где) на затесях деревьев крестики и надписи латиницей, вырезанные доброй рукой.
Одно из свидетельств того, что не все здесь ладно, невольно привез Сашка, отец Русика, служивший тогда начальником режима в зоне.
Однажды их отправили на учения по взрывному делу. Куда-то на север области. Вернувшись, на радостях он сплясал что-то вроде «Яблочка» и заявил, что теперь от поляков и косточек не осталось. Значит все-таки было какое-то захоронение и шли там об этом у «взрывников» разговоры…
Ничего не могу утверждать. Необходимо расследование. Но ни доброй воли его провести, ни охотников этим заняться пока нет. Точка не поставлена.
С того и мать моя постоянно задает себе вопрос: почему не было писем от Берты?

Ах, этот Юзек!.. Кончится ли когда-нибудь его правление!? Сейчас за него снова произносят тосты, а коммунистические лидеры минутой молчания почитают его светлую память.

В лагере у бабы Или появился новый муж. По прозвищу Шлема. Но это и все. Ничего другого о нем не знаю. Вот это, говорят, была настоящая любовь. Кощунственно, но не исключено, что именно там, в зоне, она впервые познала вкус счастья.
Он освободился раньше и больше они не встречались. Рассказывают, она сильно переживала.
Сохранилось стихотворение Афанасия Ивановича, посвященное “Тов. Шуре Песковой” (настоящее имя бабы Или), написанное в 25-м, то есть за год до рождения матери. Баба Иля иногда доставала эту потемневшую, потрескавшуюся по краям тетрадную страничку откуда-то из-под коробок — с самого дна шифоньера и начинала вдруг всхлипывать, сидя на полу:
Если счастья всего ты не в силах снести,
Приходи поделиться со мною,
И поверь, что на этом счастливом пути
Я порадуюсь вместе с тобою.

Есть мнение, что родимые пятна — свидетельства неких преступлений предков.
 
“Брак без любви?.. — лезли  иногда мысли. — Если бы они жили в деревне и не было революции, может, все сложилось бы иначе. И взгляд на жизнь был бы у них другой. А в городе?.. С появлением детей уже ничего не поправить, дети странным образом тиражируют прошлое. Вновь и вновь раскручивается сюжет с отсутствием нежности, изнурительной застенчивостью, раздвоением личности, а то и с ненавистью к себе...”
И так терпеть - семь колен…

Отчим любил бы меня больше, называй его папой. Но я не смог. Как заслонка стояла. Слово папа выпало из языка даже по отношению к родному отцу. Когда дочери говорили “папа”, я радовался, но часто машинально и в шутку добавлял “римский”.
 
Баба Иля из крепкой, зажиточной семьи, после семнадцатого года потерявшей все, она призналась, что ей, еще маленькой, приходилось вместе с братом даже побираться Христа ради...

— Называл бы меня папой, — и криво усмехнулся почерневшим ртом. Я предчувствовал, что именно это он должен был сказать. Сам в тот момент об этом же думал: сейчас попросит!.. Хотел того. Но не смог и тогда пройти сквозь стекло. И чувствую себя виноватым.
...вдвоем толкали груженный мешками с картошкой мотоцикл: сел аккумулятор, а до города километров пятнадцать. Он давил на руль, я сзади — в люльку. Иногда менялись местами. Ноги подкашивались. Никогда в жизни и впоследствии так не изматывался. Уже рассвело. Доволокли под утро до шахты. Общая усталость сблизила, истончила стекло до невероятия. До взаимопроникающей нежности, которая вот она — вся прощупывалась... И пугала меня — так это непривычно! Поставили мотоцикл на промплощадке перед АБК. Отчим поплелся отдохнуть в сушилку, она на шахте всегда открыта. А я двинулся дальше, до города, чтобы успокоить мать.
Она не знала, что с нами произошло и вцепилась в меня, как безумная:
— Да все нормально, я же пришел!..
— Не ты меня интересуешь, он — жив?..
— Жив, жив, успокойся, сейчас все объясню...


29.

   Двигатель тоже сгорел. Ущерб немалый. Всего, по скромным подсчетам, рублей на 750!
Данилыч со мной не разговаривает. Утром не здоровается.   
Врезалось из дневников Алексея Кольцова: “Уйду с лес по грибы, в поле по груши...” Всю жизнь думал: неужели в поле растут груши? И старался представить поле с редкими деревьями, грушами. И это состояние - ненужности...
В  каюту заглянул главный инженер:
— Не переживай. — Потрепал по плечу. — Мы решили все скинуться. С тебя немного побольше — 42 рубля - всего-то половина твоей зарплаты...
А перед тем ввалился небритый Петька. С роскошным гусиным пером в руке. Он рассказал, как и где его подобрал, сколько сил положил, чтобы доставить. За его словами виделось некое признание меня, как речника…
— Тебе подарочек. На. Пиши, как Пушкин!
Ну Петро!..
Только откуда он знает, что я пытаюсь что-то кропать? Никак эта стервозина Люська копалась без меня в тумбочке! Каюты-то не запираются…

— Юра, кончай работу. Стоит репер и ладно!..
Но Шумицкий упорно заставляет себя ждать, обкапывая круговой канавкой столбик, приглаживая насыпь:
— Я с детства привык все делать на совесть! — И то ли в шутку это, то ли всерьез? — по нему не понять.

Однажды, когда  Коля спал, растянувшись  на траве, маленький паучок заткал ему глаз. Перед мысленным взором моего мнительного и суеверного друга, часто похожего на кокон  колючей проволоки, заклубились картины того, что с ним станется после смерти.
В каюте у него под потолком жил зеленый паучок по имени Митя. А в моей под кроватью — большой и черный, который днем, вместо того, чтобы отдыхать, изредка покидал свои тенета и выбегал на стену, его назвали Карлом.
 Мой страх перед пауками отдает чем-то мистическим.

Я не могу просто так, не глядя, бухнуться в траву, раскинув руки, как Никоко...

Прорубаем в кустарнике визирку. Дошли до березки.   
— А ее что, тоже?..
Врублевский языком перекидывает из одного угла рта в другой папиросу:
— Тоже.
Юра и Коля сразу же бросают топоры.
— Вы что?..
— Не будем!
— Некому березку заломати!..
Приходится отдуваться мне: я — десятник. Злюсь на ребят: ведь не из жалости они так меня подставили, а из-за ее толщины.
Тюк-тюк...
— Убивец!— дурашливо кричит Шумицкий.

Водобоязнь напала. Тогда и понял: никогда не паниковать. Что б ни случилось. Это впоследствии пригодилось, на порогах.
Партия раздвоилась и меня в одном из ее отрядов снова назначили мотористом. Везу в утреннем тумане десять человек, подходим к пристани в Шушенском. И все — как-то недоверчиво ко мне. Советуют: правее, левее, глуши, нет еще рано... Спорят меж собой, будто не я веду лодку, а они. Будто так боятся за свою жизнь. Будто не знают, что же на самом деле тогда произошло!.. И мне страшно. Кое-где лодка проваливается в какую-то пену, лишь на пару сантиметров борта над водой. Вскоре наступает полная сумятица. Под напором советчиков глушу мотор слишком рано, лодка движется по инерции, но становится неуправляемой — врезаюсь не в прогал между дюралек, а прямо в борт одной из них. Перегруженная железяка разрубает его почти до днища. Лавировали да не вы-ла-ви-ро-ва-ли! Тут только все заткнулись. Выскочили с топорами и молотками, подколотили пробоину, чтобы не бросалась в глаза. Но впредь не лезли с советами: кого посрамили-то?
О нашей троице и несколько лет спустя помнили на Енисее.
 Знаю об этом, поскольку мы не раз с Колей и потом туда наведывались.

Несмотря на все перипетии, партия перевыполнила месячный план. Съемки глубин с опережением графика переданы на земснаряд, который шел по нашим стопам, углубляя фарватер. Кроме зарплаты, мы получили премию. И в выходные, когда все начальство уехало домой, в Минусинск, Петр разразился свадьбой.   
Пришвартовались к острову с низким,  расклепанным ветрами сосняком, обычным в этих местах. Основной достопримечательностью его было то, что здесь, по преданию, некогда баловался с ружьишком тот политический ссыльный, который умнее всех, даже Бальзака, только что обрученный со своей Наденькой.
(Неисповедимы пути господни: первое время в Минусинске, а точнее, все лето, я квартировал у сына небезысвестной купчихи Поповой. Это она на месяц или на два перед Шушей приютила в своем доме в Красноярске будущего вождя мирового пролетариата. Была у Марка Васильевича фотография молодого Ильича с его автографом, да приезжал из столицы некий писатель Хаит и выпросил ее с обещанием вернуть после выхода своей книги. Но не вернул.)
…Люська залезла в продуктовый ларь(в выходные паек  не положен, но она же наэкономила!) и приготовила ужин по-праздничному. Закупили зелени, водки, откуда-то появился самогон. Участники сабантуя могли шататься, как по палубе, так и по полянам, на одной из которых развели большой костер, выставив на пенек спиртное. Кто-то, пользуясь темнотой, разделся  донага и полез купаться. Но тут, будто прямо из-под воды, услышал до боли знакомый скрипучий кашель. Утонул?.. Да нет. Сын генерала на удивление быстро опьянел, и, перепутав каюту с одной из лодок, привязанных к брандвахте, в самой что ни на есть изломанной позе отчалил к Морфею. А остальных теплая летняя ночь и ощущение полной свободы подталкивали к необычным поступкам.
Жених на месте. А вот невеста пропала. Нет и нет ее. Видать, и ее тоже укусила некая муха, названная Колей «шу-шу».
Эта родственница цеце совсем обнаглела с приближением цивилизации. Но у всех по своему проявлялись последствия укуса.
Матроска, пьяная, накануне выгнала из своей каюты Петра, действовавшего по-хозяйски шумно, а когда тот ушел, впустила к себе Юнгу, который (и это ни для кого, даже для шкипера, не было тайной) каждую ночь томился под ее окошком.
Леха в отличие от шкипера действовал молча, но, видимо, еще более настырно и грубо. И она то кричала: убери руку, так нельзя и обзывала малолеткой, то умировотворенно (может, чтобы отвлечь его?) мурлыкала, что он единственный, кто ее понимает, на этой долбанной брандвахте и тут же посылала “стрельнуть” сигарету.
 И вот свадьба…

Петр отправился на поиски. Начал с кают. Вдруг шум, крик: “Ах ты, сука!” Петр выбежал наружу и сорвал с противопожарного щита топор: “Я сейчас вам покажу!” — и снова туда.
Приятной расслабленности — как ни бывало, все, кто присутствовал при этом, кинулись за ним, втискиваясь в узкий темный коридор. Но навстречу уже шли три фигуры. Впереди шкипер, он тащил за рукав подхрамывавшего высокого детину лет сорока, все сразу узнали Гендоса. У нас он не работал, но издавна привечаем был.
Мне этот тип с самого начала невыразимо неприятен. У него бесцветные глаза, которые всегда отводит. И вихлястые пакостные мысли. Рассказывали, что из родных в Минусинске у него никого нет. Жену уже давно, как ветром сдуло, вместе с детьми. А «канфортабельная была бабец», говорили те, кто ее видел, жить бы да жить… Их заменили Енисей, рыбалка, дружба с речниками. И пьянство без тормозов. К нам он давненько уже не заглядывал. Но в тот раз именно он привез на своей моторке с полканистры крепака, встреченный бурными и продолжительными аплодисментами. Следом за ними, оправляясь и ловя стенки руками, шла невеста, которая так некрасиво сорвала праздник.
Всей толпой двинулись на поляну, к костру.
 Петр решил драться с Генкой. Вызвал, так сказать, на поединок. В качестве оружия выбрали колоду карт. Не ожидал, что и в тихий Минусинск уже занесены урковские ухватки!.. Кто проиграет, тот и лишится “ударом вот этого красного топора — Петр помахал им в воздухе — своего мужского достоинства!” А она, Петр ткнул пятерней в матроску, глаза его горели пьяной решимостью — приведет приговор в исполнение. “Согласна?” Да, ей интересно, она улыбается, снова топорщит грудь — согласна. Играли на пне, в очко, играли и пили. Сколько раз — не знаю, всем уже стало скучно. Народ разбредался... Вдруг Петр смахнул карты, хватанул еще горькой и стал снимать штаны. Потом, встав на колени и приподняв трусы, выложил с краю на освещенный костром спил дерева свое нечто, называемое достоинством, отклонился, отвернулся и заорал диким голосом — слезы из глаз: “Только не промажь!”
Взмах...
И не оказалось в кустах Моцарта за роялем, хотя по странному совпадению фамилия у Петьки была Хохлов (помните того Хохла с его мизинцем?). И возрадовался Бог на небеси, и зажмурился Змий в преисподней! Поединок-то был настоящим.
Сильный удар отбросил Петра в траву. Шумицкий, который не участвовал в пьянке, уединившись с женой в каюте, вовремя подоспел, теперь он возвышался над всеми, потирая свой здоровенный кулак: “Ты что, сдурел?!.”
Не выйди Юра и могло бы произойти непоправимое.
   Невеста, которую он разоружил, наскакивала на него с туфлей в руке, неловко топча бледную поганку своего капрона —  забыла или не успела его закрепить, и теперь он волочился и путался у нее в ногах, — мол, зачем вмешиваешься, не твое дело. Но Юрий уже не слушал, оттолкнув ее, он отправился на брандвахту. Там он размахнулся и зашвырнул топор подальше в воду, что окончательно доконало шкипера, ведь никто иной, как он отвечал за инвентарь.
Весельчак и говорун Петька сидел в траве и плакал, придушенным, писклявым голосом причитая что-то по поводу поганой своей, загубленной такими вот падлами жизни!..
Нас с Колей на свадьбе шкипера и матроски, к счастью, не было. Мы в это время  находились в Минусинске: провожали Аллу.

Вот что рассказала Клавдия Ивановна, супруга Марка Васильевича Горбунова: “Перед смертью Миры приснился мне сон. Будто убежал Марк в баню, спрятался там от меня. Но я заметила, слежу за баней через приоткрытую дверь. А оттуда то он выглянет, то какая-то женщина. Будто боятся меня. А потом, когда отвезли Марка в морг, оказалось, что там из мертвецов была только женщина — не знаю, кто она такая… И знаешь, Володя, я рассказала этот сон Мире утром, за завтраком. А он говорит: “Я ведь тоже, Клава, очень странный сон видел…” “Ну расскажи, расскажи”, — говорю. И тут соседка заходит — заговорились. Так и не узнала я, что ему приснилось. Умер тихо. Только белая, прозрачная водичка  изо рта выбежала… А на другой день приходит бригадир Вирясов, у которого во вневедомственной охране служил Мира. Посидел, погоревал, сказал, что организует своих стариков (а среди них есть еще крепенькие), выкопают могилку. А потом говорит: “Вот сейчас только схожу — проверю посты”. Пошел, взял у одного сторожа ружье и застрелился, разулся и ногой… прямо в голову”.
Была пасха, и Клавдия Ивановна не дала мне вскопать огород, но дров я ей нарубил, натаскал воды, с каким-то неизъяснимым наслаждением и с горечью снова впрягшись в ту старенькую скрипучую тележку. Потом сходили мы с ней на могилы к Марку Васильевичу и Вирясову. И оба раза она вытаскивала из сумки матерчатый мешочек с не зачерствевшей еще поминальной сдобой и ароматными ломтиками пасхи (кулича). От сумки и мешочка  по-старчески тихо пахло также луковицами и яблоком, которых там не было.
И другие могилки мы смотрели. Некоторые совсем запущенные — дореволюционные. На кладбище есть полуразрушенная церквушка, о которой Клавдия Ивановна сказала: “Сделали из Красноярской церкви запрос нашим городским властям насчет ее реставрации. Реставрируем своими силами, но чтобы потом десять лет не платить налога, а то слишком тяжело будет. Здесь сказали, что пожалуйста, восстанавливайте, но налог все равно придется платить. На это церковные власти не пошли”.

Снимка Ленина не оказалось, но, помню, передал музею, с разрешения Клавдии Ивановны, старинные вещи: коробки из-под английского бисквита, монпансье и шоколадных конфет, кокарду Минусинского реального училища, когда-то принадлежавшую Марку Васильевичу, дверной ключ с причудливой бородкой и три фотографии: сына купца Пашенных — попечителя женской гимназии, убитого богатыми мужиками во время революции, интерьера банка Вильнера со всеми его служащими и В.Г. Горбуновым (отцом Марка Васильевича), который был там главбухом. Фото еще молоденькой А. П. Поповой в белом платье с кружевами и Крутовского, ее преподавателя на фельдшерских курсах, а после, вроде бы, помошника министра у Колчака, она обещала передать мне по завещанию, чтобы тоже сдал в музей…
К этим предметам от себя я присовокупил найденный в одной брошенной енисейской деревне медный чайник, чему в музее очень обрадовались, так как там оказались того же металла чайная ложка и стакан. Получился как бы сервиз…

Данилыч в понедельник написал приказ: на брандвахте спиртное не пить, даже в выходные и праздничные дни и впредь чтобы  — никаких посторонних и женщин на борту, за исключением поварихи.
Врезался в память презрительно-победный изгиб рта... Это Люська, которая уже давно плотоядно высматривает себе жениха. Вид такой, будто заранее знала, чем все кончится… А может, и правда знала?

— Чинка делки тоить! — согласно резюмировал Саня Котов, прочитав бумагу.
   
Любы все нет... В свои наезды в Минусинск хозяйничал один в ее комнате на первом этаже деревянного дома купеческой постройки. Часто покупал вермут. И приходили грезы, казавшиеся по воздействию такими же сильными, как сама жизнь. Иногда засыпал с открытыми окнами, которые находились так низко, что в помещение легко можно было войти, чуть склонившись, прямо с тротуара. Однажды ночью пропали ее янтарные бусы.
 
Подошел красный автобус. Мы сели и поехали. Вы уже догадались куда? Конечно. В замок... 
 

30.
 
      Черный шахтер у прилавка... Нет, пусть это будет негр! И чтобы - ночью! — с красной половинкой арбуза...
   
      Влажная тяжесть мрамора. 

В дневниках Достоевского — кажется, за 70-е: “...дожили! У бронзового Сусанина отпилили руку и снесли в кабак”. Принимали ведь и тогда цветмет! А тут шума, по поводу пропажи мемориальных досок. Нет, не космический, не железный — все тот же бронзовый век. А вы про эволюцию…
 
Чего же еще не хватает для большего правдоподобия? Вот. Знал одного чудака. Он придумывал вечный двигатель, который будет питаться неровностями дорог.

Но самое дурацкое и наверняка кем-то запатентованное изобретение появилось на пике развитого социализма — этакая плоская карманных размеров коробочка для игры в “Спортлото”: под стеклом — лунки с номерами и шарик, потряси! - в какую закатился, ту цифру и записывай.
Как это своей сутью соответствовало обществу!..

КГБ с ног сбился, разыскивая транзисторный приемник “Серебряный господин голубого пространства”...

В “Правде” — национальный состав делегатов последнего съезда партии. В самом конце: “...и три негра”.
И мы без лица, без национальности — народная масса...
Общенациональная идея? Что это? Она русская? Или опять обобществленная — единая для всех народов и наций?.. Говорят, самая лучшая для нации идея — ее поиск. Или вообще - ее отсутствие.
Вот уж что сплачивает! Когда не лезут к тебе в душу и не мешают.

...Петька перед навигацией поручил мне покраску одного из трюмных отсеков баржи. Дал банку с этикеткой “Синтолюкс”. Сначала даже нравился сладковатый запах быстросохнущей, но, в конце концов, я траванулся и, больно кашляя, выползал через узкий люк на свежий ночной воздух, резь в легких держалась несколько дней.
...и снился один и тот же сон, который четко делился по главам — каждую следующую ночь — его продолжение. Самый потрясающий момент оказался, судя по всему, пророческим.
Я видел девушку, соседскую дочку. Сидя на кровати, с подобранными под себя ногами, она, не моргая, смотрела на меня своими тяжелыми кофейными глазами и улыбалась, как Будда. Полный радостного томления, я двинулся к ней. Но чем ближе подходил, тем меньше становился ростом. И вот уже рядом с великаншей стою карликом, в душе страх. А она все так же звала-манила улыбкой и веселым многообещающим взглядом ядовитой змеи...
Ассоциации: синтетическая краска, травка (повальное курение марихуаны в укрепрайоне, грешен: тоже пробовал), старый индеец дон Хуан...


31.

Навсегда: Эрмитаж, Кес ван Донген, “Дама в зеленом”...
   
Блюстители чистоты жанра могут и не поверить, что это скорее всего роман. Толщина-то! Например, роман-имитация или  роман-монолог. Ну, роман, утопленный в воспоминаниях, или воспоминания, утопленные в романе. А может, это и вовсе не роман? Во всяком случае уместно сказать, что, помимо обычных басок, попадались и почти целенькие, только надтреснутые, чашки, миски. То есть нечто почти чертовски пригодное! Но и они, впрочем, все равно – баски...

...Та работа была  более теплая: охранял административное здание, часть которого сдавалась в аренду частным фирмам. Вечером здание пустело, действовали сигнализация и телекамеры для обзора этажей. И все-таки перед тем, как переключить экран на кино или новости, а потом прикорнуть, сидя в кресле, дежурные по обязанности и для успокоения совести обходили полутемные коридоры, заглядывали в разные закутки, под нижние лестничные марши.
Как-то во время  обхода услышал шум в одном из кабинетов. Под запертыми железными дверьми лежала полоска света. Он вспомнил, что вечером, когда все уже покидали офисы, вернулся Суздальцев,  крупный  мужчина  лет  пятидесяти. Каждый раз он неукоснительно, как бы даже радостно ручкался с вахтерами. За что, знать, и получил прозвище чекиста. Вернулся он не один, а с полненькой женщиной, сотрудницей из его же отдела. Оба навеселе. “Ну что ж, тем лучше, — успокоился дежурный, — не положено после десяти, зато не скучно, пусть остаются”.
Спустившись к себе в служебку, откупорил пивную бутылку. Однако ночь не показалась ему спокойной. Из кабинета на втором этаже, где заперлась парочка, всю ночь долетали стоны и возгласы — какой уж тут сон?!. Он снова поднялся по лестнице — за  дверью уже погасили свет — и отчетливо различил прерывающиеся от волнения слова: “Еще, Олег! Еще!.. Мне так хорошо!” И снова тишина. И опять женский голос.
Он думал о себе. И мысли эти, перемежаемые навязчивыми эротическими фантазиями, были грустные. Он примерно ровесник Олега, но как все неудачно сложилось. Перестройку принял на ура. Но к Рынку так и не приспособился.
Речь уже не шла о том, чтобы сделать карьеру — он потерял довольно престижную работу — сократили. А вскоре и сама организация, которой отдал годы, закрылась. Жена бросила: ей обрыдли его запои. Чувствуя свою вину, во время развода, оставил ей квартиру. Это была ошибка. Кому он теперь нужен?.. А Олег… вот так может проводить время с женщиной и наслаждаться ее ласками, водятся и деньжата, которых наверняка хватит не на одну бутылку хорошего вина.
Глаз он в ту ночь не сомкнул, поминутно прислушиваясь то к скрипу, то к голосам, которые долетали сверху. Сигареты быстро и давно кончились. Когда почти рассвело, и было часов шесть утра, он открыл двери парадной и вышел на крыльцо.
Середина ноября, а какая слякоть! Вчерашний снег почти растаял, с неба настойчиво капало — тучи низкие, теплые,  будто простокваша в банке, которую нерадивая хозяйка забыла убрать в холодильник.
Возле дома напротив под дождем ежилась женщина. Издалека он не мог разглядеть черты ее лица. На ней темно-зеленое демисезонное пальто и в цвет ему широкополая шляпа из букле, показавшаяся ему довольно экзотичной.
Что она здесь делает, в такую рань? Он приветственно поднял правую руку, незнакомка откликнулась неуловимым жестом и будто даже подалась навстречу — под дождь из-под козырька крыши. Он зигзагами направился в ее сторону, перепрыгивая через грязь и лужи, улыбался: “Закурить, извините... не найдется?” Она кивнула головой: дескать, да, да, это есть…
“И не только сигареты..”, — усмехнулась. Они уже встретились где-то посередине улицы, под дождем, с полей ее шляпы капало. И лицо было в каплях. Не очень-то прикрывали козырек дома и промокший головной убор, не предназначенный для такой погоды. Она вытащила из сумочки пачку дорогих дамских сигарет, мелькнув длинными ухоженными ногтями, которые тоже были темно-зеленые и с блестками. Ничего не скажешь - стильная дама…
— Вы, наверное, ждете кого-то? И почему у вас все одного цвета? — вопросы так и вырвались сами собой, когда он заметил, что и на ее красивом, но печальном лице, несмотря на то, что женщина все время улыбалась, как бы лежали отблески шляпы, и теперь переливались в капельках на щеках…
— У меня здесь назначена встреча. За мной должны подъехать. А зеленый цвет просто люблю, он — мой. Разве не так?..
Тут он обратил внимание на ее глаза: они были того же цвета — морская темная волна.
— Вы  здешняя?
— Нет, приезжая.
И все-таки вопросы оставались, когда, осмелев, он под руку вел ее из-под дождя к себе в “предбанник”, уводя от того, кто должен был ее забрать. А спрашивал легкомысленно, много ли у нее еще сигарет, да чем занимается?.. Лишь бы не молчать. Рядом — такая дама, и флирт, казалось, завязывался сам собой.
Незнакомка охотно шла на сближение.
Вчера был чей-то профессиональный праздник, и мимо здания, находившегося почти в центре города, кто только не прогуливался по направлению к набережной, он с крыльца любовался красивыми нарядными женщинами, были к вечеру и такие, которые откровенно заглядывали ему в глаза, развязно смеялись.
Как Лиля отличалась от них!
 “Давай будем на “ты” — она стала инициатором такого обращения. Лиля понимала поэзию, и он на память стал читать ей стихи. Конечно, о любви. Но произошло это после того, как она во второй раз сказала, что у нее есть не только сигареты, но она не знает, как он к этому отнесется: все-таки он на службе…
Бенгальская вспышка ногтей в тусклом электрическом свете — женщина ловко извлекла из сумочки  плоскую металлическую фляжку: “Водка!” (очаровательная улыбка), — и полиэтиленовый пакет с двумя-тремя солеными огурчиками, один из которых был надкушен: “Вот хлеба нет...”.
— Хлеб найдется. Но зачем тебе это? — удивился он.
— Холодно все-таки... ждать! Для сугрева! 
— Да? Хорошо! Есть еще женщины в русских селеньях!.. — одобрительно хмыкнул дежурный.
— И не спрашивай из какой я деревни... Издалека, — в тон ему отмахнулась Лиля, сразу поняв, что его интересует.
Они выпили уже по паре стопок, хотя сама стопка была всего одна — женщина не побрезговала, она выражала открытость и, как ему все больше казалось, готовность ко многому. Он рискнул предположить, что она могла бы ему отдаться, прямо здесь, на клеенчатом столе, где находились приборы с лампочками сигнализации и их утренняя импровизированная трапеза, прояви он чуть больше решительности. С чего же начать? Они сидели супротив друг друга, он протянул руку и ощутил под пальцами ее влажные волосы и бархатистую кожу щеки. Их колени соприкоснулись.
— Знаешь, давай попробуем быть... больше, чем просто друзья, — сказал он, выразительно глядя на нее, но тут же стушевался. — Скоро повалит сюда народ... Но ты не забывай! Приходи вечером, если еще будешь в наших краях. Ты согласна? 
— Да, я согласна! Мне тоже хотелось бы продолжить наше знакомство, ты мне понравился, Володя, даже очень. Ты интересный собеседник, необычный. Ночью же здесь никого не бывает? — ее глаза лучились грустно и восторженно. — А у вас туалет где? 
— Увы, только на втором этаже... Знаешь, что я хотел еще сказать: ты похожа на один портрет, “Дама в зеленом”, как-то раз видел его в Эрмитаже. С час простоял рядом. Просто влюбился. Глаза у нее такие же, как у тебя. В них столько понимания!.. Знаешь, я дико завидую некоторым людям. Тому же Олегу, который из чекистов...
 — Олегу?..
 — Менеджеру одной нашей фирмы... Он там наверху, где действующий туалет, хм, заперся с вечера в офисе вместе с женщиной... Представь: они — всю ночь!.. Ну каково мне было сидеть здесь и слушать?.. — Он почувствовал - понесло:  водка ударила в голову — наговорил лишнего.
 — Да?.. — Ее глаза вдруг потемнели, на миг стали пронзительными и строгими. Их зелень прямо-таки зажглась и теперь они больше напоминали морскую, перед бурей, волну, в которой так и кишели разные чудовища.
Он вдруг все понял и к своему удивлению густо покраснел, не зная, что сказать:
— Так ты что? Жена его? Так вот кого ты ждешь? Ну и дурак же я!..
— Да, Олег — мой муж.
Он стал извиняться.
А она говорила, что все нормально, что все так и будет между ним и ею, как они договорились. Она придет к нему, обязательно. Он неожиданно расслабился — силы как бы покинули его, и уже отойдя от состояния, вызванного сказочным наваждением, проклиная себя за несообразительность, брякнул: 
— А не слабак у тебя мужик? Эти бесконечные вскрики и завывания...
— Он-то? Да самый обыкновенный! Посредственность!  Уж я-то знаю. — усмехнулась Лиля. — Это она, его очередная пассия... просто  преставлялась!
— Врала?.. Да, конечно... Видел я ее, и мизинца твоего не стоит!..
Она сделала попытку встать со стула, чтобы броситься наверх —  ей хотелось захватить их врасплох. Он остановил ее: лучше не надо! Ну подумай, в каком глупом положении тогда окажется он, как потом будет здороваться с ее мужем? Тут и резанула мысль: ну кто он такой и что может значить само его существование на фоне драмы, которая тут разворачивается? Ее уже ничем не удержишь. Она все равно сделает то, что решила. Вот сейчас возьмет и отбросит его, сильного мужчину, в сторону, как разбушевавшаяся стихия. Сраму-то!.. Но он ошибся. Женщина по-прежнему держала себя в руках и быстро нашлась: скажешь, что просто какая-то незнакомая мадам вдруг зашла и попросилась пописать, ну а  ты из жалости пропустил. Я скажу мужу то же самое. Договорились?..
Больше он ее не удерживал, лишь успел поцеловать на лету влажные, вырывающиеся пальцы — она буквально вспорхнула вверх по лестнице, не забыв, однако, захватить изящную свою и уже пустую фляжку.
Он увидел ее вновь, примерно через полчаса, когда со своей половиной она выходила из здания, женщина победно и как-то торжественно улыбалась и крепко держала супруга под руку, прижимаясь телом.
Их глаза встретились, незаметно, как заговорщик, Лиля кивнула: дескать, все в порядке!
Лицо Суздальцева в тот момент ничего не выражало, оно было просто помятым. Не позавидуешь!..
Еще раньше вышла та, с которой Суздальцев провел эту ночь и чьи страстные задыхающиеся слова до сих пор кровью колотились в голове невольного свидетеля.
Свидетеля?.. Да нет, теперь уже и соучастника, так вляпаться! Она прошла быстро, не поднимая глаз, вполне, впрочем, прибранная, причесанная. Что произошло там, в кабинете, между этой троицей, какие они находили слова и доводы, Владимир мог только догадываться. По крайней мере, никакого шума, пока все они находились вместе, не было. Стулья остались целы. Конфликт, видимо, был разрешен вполне пристойно, на французский манер. Как и подобает взрослым, интеллигентным людям.
...Пролетело трое суток, в течение которых охранник не раз возвращался в мыслях к случившемуся. 
Как он встретится с Суздальцевым, что тот ему скажет? Его супруга, конечно,  разболтала, как вахтер пытался ее соблазнить! Вместе они и посмеялись над ним.
Суздальцев толкнул дверь в служебку и решительно перешагнул порог комнатки. Владимир, успевший смириться с мыслями о неизбежных неприятностях, подался навстречу, готовый ко всему. И увидел перед собой все ту же знакомую улыбку, протянутую для рукопожатия ладонь:
— Вы извините меня. Я так виноват. Больше это не повторится. Давайте забудем?..
— Считайте, что уже забыли! Но ваша жена — настоящая Мата Хари! Передавайте ей привет!
— Да, она мне все рассказала... Как обвела вас вокруг пальца, — Суздальцев расхохотался. — Туалет!.. Вот придумала!
Владимир тоже смеялся. Теперь он был уверен в своей зеленой даме. Сладко представилось, что они и впрямь еще встретятся...


32.

Через неделю: а зачем?..

 “Спой мне, иволга, песню пустынную...” И вот она, затворница, поет. Сначала какой-то душераздирающий скрежет, будто открывают на ветке тополя заржавленный водопроводный кран, а дальше всего несколько капель — нечто нежнейшее и чудесное... Уж тут-то свое.  Затем следует повтор того же, с самого начала...
Пение спилили. Для лучшего обзора.
Тополь по грудь забрызгал своей кровью рабочего с бензопилой.

 Истинные храмы строятся по ночам. К чему это? Пока не знаю...

 Заклокотала в трубе вода, напоминая прыжки кота...

 — Портить жизнь себе и другим...         
 — Сам во всем виноват.
   
 Слышал, что в Англии пару лет назад, едва ли не на общественных началах, создана группа по разработке способов защиты от астероидной опасности. Чудаки! Мир живет сиюминутным и личным.
 
Когда все огни погаснут, бабочки, наверное, улетят на звезды...

Оторвавшись от воды с парашютом сильно разбилась на Обском море Юлька — упала в моторку. Сломала ребра, повредила легкие. Их надо тренировать. Воздушные шарики надувать пока не может, надувает презервативы. Два свешивались с пианино...

Знаете берестянщика Хаха...
 И о чем я постоянно?!. Ведь в это время...

Встретил человека, который убедительно и с легкостью мог расшифровать цепочку роковых обстоятельств, учитывая  даже такие мелочи, как тривиальное падение бутерброда маслом вниз, случившееся, например, позавчера. Все для него становилось предзнаменованием. Мысль его постоянно работала в этом направлении, и он уже стоял на грани предсказания судьбы и ближайшего будущего.

— Давай не говорить за любовь. Это — как бы вершина. Дальше может быть только спуск!..

Коле приснилось голубое озеро высоко в горах, очень похожее на Аккемское или Кучерлинское, что на Алтае, у подножия Белухи. Они с женой стоят на берегу, их тени падают на воду. Он подумал, что сойдет с ума: до того красиво! Вдруг подул ветерок, и его, Колина, тень, как льдина, оторвалась и одиноко поплыла куда-то вдаль...

Когда Кирилл и Алла нашли Колю утром на лестничной площадке, он уже окоченел. Руки выставлены вперед, кулаки сжаты. В такой позе и уносили его, под взгорбленной простыней.

“Разговора моего овсянки, жаворонки и дрозды...” — это он.

...После того, как она отравилась целой горстью таблеток, вскрыла вены, но попала в реанимацию, она долго еще не могла избавиться от ощущения незавершенности, ее по-прежнему как бы засасывала пустота, куда она так опрометчиво шагнула. С отрешенными глазами, как тень, в блеклом больничном одеянии и босиком, взлохмаченная, она выходила из палаты и куда-то шла, ее останавливали и водворяли на место, но она снова пыталась бежать —  ей хотелось умереть. Она не могла понять, почему ей мешают это сделать.
Продолжалось это до тех пор, пока мать не подговорила молодых врачей-мужчин почаще к ней заходить и говорить комплименты. Через некоторое время она сама попросила принести помаду и стала подкрашивать губы, щеки ее порозовели. 
У Вити Зайцева младшая сотворила то же самое. Зачем? Странно — почти одновременно с моей. Но ее не смогли спасти. Ей было 16.
...Я увез их на моторной лодке вверх по Томи, до брошенной жителями Порываевки. Расположились недалеко от того места, где под скалой выходит на поверхность угольный пласт — там  есть несколько уютных омутов. В распахнутый бредень загоняли рыбу. Она показывала мне, шлепая по воде руками: “Вот так надо!..” Как уточка, которая еще не может взлететь. А потом как-то встретил ее восторженно-светлую, улыбающуюся, в самом центре, возле фонтана.
— Здравствуйте!..
На голове — венок из ромашек.


33.

Сдается, что Бог это — завершенность, а Дьявол — незавершенность. Это основное между ними. И то, и другое — внутри нас. Доделанное и недоделанное. Схваченное и упущенное. И все, что из этого проистекает, распирая, копясь... Дьявол стремится стать Богом. Чтобы сочетать свои углы с кругом. И Богу это нравится, потому что смахивает на творчество. “Хорошо!” — и он млеет, как губернатор или иной какой начальник от лесных слов своих подчиненных. Ибо и сам не чужд углов, как создатель и зиждитель всего. Но у Дьявола только углы. И в этом проблема.
И еще, что гораздо важнее, у них разница в векторах... Бог, образно говоря, стремится поднять-возвысить земное до небес, а его вечный соперник — приземлить небеса. Разве не так?

На реке. Где-то у Чехова ремарка: “Вышла Елена, в розовом платье с зеленым поясом”.
 Розовый поясок заката. Природа не знает безвкусицы, даже в сочетании с зеленым.

“Рыбка” — пронзительные стихи Ширяева о нашем стремлении к красоте: “Кружок драматический в школе. Девчонка слегка опоздала. Разобраны главные роли, осталась одна только Рыбка.  ... — Ну что ж, я согласна на Рыбку!”. 
Такой вот Рыбкой мне всегда представлялась моя Женька: то — на кройку и шитье, то в юннаты, то на скрипку, то в “Шахтерский огонек” — чтобы побывать с танцорами  в других странах, посмотреть мир. Но начались реформы, дурных денег не стало и зарубежные гастроли — еще до того, как вошла в основной состав  — прекратились...
 
   Мудрые Сашины строки: “И мы — как руки у Венеры, а ей без рук богиней быть...”

    Ах, если бы я мог!.. То что бы?..   

С похмелья боюсь смерти. Панически. Слабеет дух.
Иногда кажется, что женщины естественнее и проще воспринимают смерть — почти  как травы, как деревья...
Надоевшие мысли о том, что жизнь продолжается после смерти. Переход — как... плевра.
Познакомился с трактатом одного чернокнижника. Элифаса Леви…Автор стращает, а страшного-то, превращающего в соляной столб, в его писаниях нет. Только повтор кое-кому и до него известного, и уж, конечно, всем тем, кто пожил, чувствуя, размышляя. А советы? Все те же: отречься, изменить сознание, не жалеть о прошлом и вперед к неизведанному...
Права, конечно, Жулина. Насчет последнего. Чего тут топорщиться?
Но ведь отказываясь от старых привычек, мы тем самым создаем новые. Не слишком ли рассудочный подход?
Предполагаю: Леви просто хотел завоевать женщину. Да, опять все свожу к тому же: подчинить себе в качестве трильби (старый европейский аналог сомнамбулы или зомби).
Т., увы — трильби... Так мне, уязвленному, хочется думать.
Курил в темноте на кухне, дул на красный кончик сигареты, и видел там отчетливо то ее драгоценное лицо, то ее всю, драгоценную, с детьми или вместе с ним... Только так и мог знать, что с ней, драгоценной, в данный момент происходит, чем она, драгоценная, занимается, чем живет. Вот сейчас, например, вылетает во сне в раскрытую форточку, проносится над кронами тополей и так ей легко и славно от какого-то переизбытка, что она неудержимо хохочет с закрытыми глазами. Так бывало...
 
Пили с доктором Усовым коньяк в его кабинете. Расслабились. Бросали спички и стряхивали пепел в силиконовую титьку на столе. Изменить внешность, что ли? Вдруг не узнает и снова полюбит... Нет, поздно. Незаметно наросли новые кристаллы. Мы стали другими (она — еще раньше, при мне). Осталась рана, которая не болит, и лишь осадок сожаления...
О чем я?... Вот же она, рядом. Так же любит прижиматься. Те же повадки. И до сих пор не поняла, что это я. Но и я не узнаю... Проклятое стекло!..

Любовь?.. Достаточно нечаянно прикоснуться чупрыной к  щеке...


34.

...пьяный в кругу собратьев читал стихи с табуретки в гостиничном номере, хлопали, а незнакомый парень с пристальными, едкими глазами бывалого, знающего по чем фунт лиха змия, сказал: “Мне не понравилось. Можно и лучше написать!” Чем сразу охолонул и расположил к себе. Мы познакомились, это был Гена Руднев, приехавший из Новокузнецка и никому пока неизвестный.
Я потрясен был его романом “Светопреставление”, который и опубликовал в коллективном сборнике, потеснив некоторых других авторов. Он медленно входил в нужный стиль, первые страницы казались мне корявыми, но наконец обретал полное дыхание, парил в космических высях, рассказывая, как ни странно, о низменных страстях. Мы сидели всю ночь у меня дома, готовя роман к публикации, внося правку, по-новому делая цветными карандашами разметку всего сборника...
Посвящение более чем лаконичное — “Наде”. Кто такая  Надя? — спросил. И он рассказал. Эта женщина проявила к нему величайшее сострадание. Она его отогрела, выходила, больного, отринутого родителями, почти хронического наркомана и пьяницу, найдя в груде мусора. Кажется, на одном из московских вокзалов. Предполагаю, что он ничем тогда не отличался от своего Чмо из “Светопреставления”. Она привезла его в Кузбасс и стала ему женой и матерью одновременно. Так вот откуда этот психологический опыт. Я тут же зачеркнул “Наде” и написал “Наденьке”. “Да, да, пусть так”, — согласился, чуть замешкавшись, Гена. И я по каким-то признакам понял: давно уже не Наденька.
Другой его роман “Смазчик”, рукопись которого до сих пор храниться где-то у меня, опубликовать не успел... Вместе с худенькой, по-детски обаятельной и инфантильной феей с неправильными, резкими чертами лица и огромными сияющими глазами он укатил в Липецк. И представить нельзя было, что у этой крошки уже двое детей. Несколько раз он писал мне, я отвечал. Он прислал большую посылку с дефицитными брызгалками моей супруге, которая задыхалась (сейчас понял: я и был тем аллергеном, который не могли назвать врачи). И вот на очередное его письмо (эх, получи его в другой день!..), я ответил жалкой мазней на клочке газеты: мол, все, забудь, меня больше нет, я не знаю, что такое бумага и ручка...
Как это могло случиться?
...На меня давили, угрожали приставить какого-то ужасного счетчика, представлявшегося мне въедливым злым карликом. Запомнились мешки денег. За месяц отдал 90 “лимонов-миллионов”, не заработав ни копейки. Все мысли только о том, кому сбыть товар. Как организовать его вывозку. И цифры, цифры в абсолютно не склонной к тому голове. С семи утра до позднего вечера звонил по разным адресам, расхваливая вино, «Гювеч» и другие болгарские консервы, с которыми так неудачно связался. А мой злой гений, приезжавший сначала на задрипанном “москвиче”, уже через пару недель пересел на черную “волгу”.
Около ста трехлитровых банок “Яблочно-вишневого напитка”, которые заказчик уже не в состоянии был принять, выставил прямо на асфальт перед Крытым рынком — не везти же его обратно на склад. Собственно, и склада-то не было. Караульщик и он же продавец сам к вечеру напился и уснул. Примерно половину банок тут же выхлебали и растащили бичи, собравшиеся со всей округи...
Набросившись на дармовое вино погиб неплохой человек, предоставивший фирме железнодорожный тупик: перепутал дверной проем с оконным...
Посланные за деньгами напарники возвращались с мешками, в которых недоставало сотен тысяч. Виноваты, мол: не пересчитали. Как их уличить? Сейчас вижу, что был наивен, бесхарактерен. И много пил для снятия стресса. Вино обостряло чувства и туманило разум. А они этим умело пользовались.
...Громадный черный паук незаметно подобрался ко мне, спящему, и вдруг вспучился под простыней. Проснулся, стоя на кровати. Топал ногами, стараясь его раздавить и кричал.

 Теперь понимаю, что впал в то же состояние, которое описал Гена в одном из самых глубоких своих рассказов. Вернувшийся с войны парень, помогает отцу заколоть борова. Он бил и бил его, куда ни попадя, длинным ножом, подсознательно вымещая на бедной животине свои афганские страхи и комплексы. Ватник, подмоченный при заправке паяльной лампы, вспыхнул от окурка, а мать, чтобы загасить пламя, по ошибке выплеснула на сына не воду, а стояшее рядом ведро бензина. Он сгорел, как фантом.
Сгорела и наша завязавшаяся было дружба.

События возникают изнутри и выскакивают наружу, подобно какой-то сыпи, и вновь прячутся...
 
 
35.

...просто я все забыл: себя, реку. И того жилистого мужика в волглой от росы брезентухе. Сколько раз мысли о нем спасали!
Он спал на спине, растянувшись во весь свой немалый рост. Прямо на камнях. Рядом валялись удочки. Костер давно потух. От утреннего холода тело сжалось и стало еще тоньше и длиннее. Левая ладонь засунута под мышку, а правая греется в тепле ширинки. Во рту — недокуренная погасшая папироса.
Ему сняться стихи. Они пишутся легко и просто. По любому поводу. Как во сне, так и наяву.
 Он тоже во сне смеется.
Выплевывает окурок, встает, несколько раз сильно, чтобы согреться, хлопает себя по бедрам, приседает...   
Надоел стук баскетбольных мячей, надоели обыденность и пошлость разговоров, понукания жены, постные физиономии коллег... Как у животных, вырванных из вольной среды обитания и поставленных в определенные рамки, деформируются в каком-то поколении нюх, слух, зубы, поведение и весь характер, так и человеку однообразная жизнь не сулит ничего доброго. Уяснив причину своей тоски, он, учитель физкультуры, захватил с собой только отчаяние и надежду и ушел в сибирские джунгли. Чтобы жить сам-друг. Себе принадлежать. Себя понять. Чтобы, как рыбу из омута, поднять до высокой поэзии свою глубину. Это ему удалось.
Удочка и удача — все же родственные слова.
На долгое время он стал отшельником, лесовиком...
Ему сказали в промхозе: ступай к речке Туганак, там найдешь зимовье. Три месяца как приняли туда охотника, с тех пор ни разу не объявился. Вот это место на карте. Добрался, несколько поплутав. Сбросил лыжи, стал обследовать домик, где ему предложили поселиться. И наткнулся на замороженный труп своего предшественника. Что за чудак! Повесился. Зачем, почему? Не выдержал испытания одиночеством или своим прошлым, которое загнало его в такую глухомань? Оказался неподготовленным, не смог изменить привычки?
В тот же день, вечером, вернулся на базу. С волокушей...
“Не пойдешь туда? Подыскать другое зимовье?”, — спросили. Но он, как черт усталый, на ночь глядя, отправился  в промороженную избушку. Сжав зубы, вымел снег и выкинул все, что напоминало о предшественнике, надрал бересты, раздобыл дров и затопил растрескавшуюся  печурку. Забегали по стенам и потолку оранжевые мазки, выскочил и покатился живой огонек из поддувала. Тогда он сел на топчан и просто расхохотался. Смеется он по-мужски — задорно, без оглядки, громко.
Курить вскоре бросил. Целый год вообще из тайги не выходил и людей не видел. Запасы быстро иссякли, но тайга кормила. Занимался охотой, собирательством. В промхозе были предупреждены, что это писатель, и уважили - не допекали. Дали полную возможность испытать себя, обустроиться, познакомиться с угодьями. Попав в город, спустя год, удивлялся, как ребенок — в зоопарке!       
Весной заготавливал и солил колбу и папоротник. У японцев после войны папоротник-орляк — в большом почете. Говорят, радионуклеиды выводит, и они бочками его закупали. Летом рыбачил, сдавал березовые веники и дрючки. Лечился чаем из чаги и душистых трав. Осень одаривала кедровым орехом. Зимой охотился.
Я бывал у него. Иногда водил к нему женщин. Он им нравился и они без уговоров оставались на ночь. Как-то я тоже загостился. Слушал его песни-стихи под гитару, которые все более наливались хлорофиллом. И в этом смысле уникальны. Вышли ночью на трескучий мороз, он по особому приложил ладони к губам и провыл, как волк. Тут же со всех сторон зимовье опоясал многоярусный, как трибуны стадиона, ответный вой.
— Вот тебе и одиночество!.. — Хохотнул. 
Целый день обходили путики.   
 — Давай покажу тебе берлогу, откуда еще в ту, первую зиму, выскочил на меня мишка. У меня патрон отсырел и не выстрелил. И вытащить не могу — отломился. Спасибо собаке — не струсила. Вцепилась мертвой хваткой, повисла. Хорошая оказалась лайка. Он ее, конечно, задрал...
В дальнейшем он не допускал таких промахов. На шести его охотничьих тропах повсюду кулемки, петельки, капканы. Белку бил из ружья, с упреждением — чтобы одной дробинкой в глаз. Попадались и колонки, норки. Тушки обдирал прямо на ходу, да так ловко и быстро, что я прикурить не успевал. Собакам бросал головы. Мясом этих зверюшек сам не брезговал, но сетовал: посадил бельчатиной зрение. Пахучие железы складывал в отдельную баночку и использовал, как приманку. Вернувшись с охоты, сразу же, едва сбросит ружье и патронташ, начинал натягивать шкурки на специальные дощечки, соскабливать мездру. Руки его наизусть знали все пространство избушки, где что лежит, висит, и беспрестанно работали — как бы сами по себе. На много лет тайга стала его родным домом. Покинул ее только с закрытием госпромхоза, которому вдруг нечем стало платить зарплату.
Я и дерева вальщик,
Я и спальщик вальтОм,
И случайный купальщик
Под предательским льдом.
Ну как? Это Леня Гержидович. Мой друг... И все? Да, все. Это вам не ананасы в шампанском.
У многих ли в Москве, Нью-Йорке, Рио-де-Жанейро или Нагасаки есть такой  друг?


36.

Ольга молится, напевает с утра псалмы. Что ни делает, все напевает.
— Я продолжала не верить, не придавала значения знамениям. За неделю до этой трагедии приехал Руслан на новой машине, серебристо-голубой, с люком на крыше. Смотрю, восхищаюсь, а в голове: “Машина-убийца, машина-убийца!..” Что за глупые мысли? Отогнала их. А сама думаю: “Когда у него был старенький автомобиль, мне не было так  страшно!”
На сороковины впервые попробовала читать псалмы, и так они легко читались. Обратилась в мыслях к Святому духу. Если ты есть, пусть Руслан подойдет ко мне, последний раз прикоснется. Держу перед собой руки ладошками вверх, молюсь. И вдруг будто холодным железом приложились. Наискосок. Вот здесь. Я-то ждала теплого прикосновения, а ведь он же умер...
Так и поверила. А раньше пришла бы к вере, обратила внимание на знамения, на тот образ Святого духа, который видела на стене, не допустила б трагедии. Правильно в  Библии сказано: “Воздастся вам по вере вашей...” 

За что воздастся-то? За того Змия, который почему-то оказался умнее и хитрее остальных тварей, за мои пять основных органов чувств, которые никак не могут поладить с головой, за искусительную сладость Яблока, за пытливость, сердобольность и неотразимое обаяние Евы, за нерасторопность Адама, ведь была же у него возможность вкусить плод и с Древа жизни? Или за то, что так втоптан я в грязь невежества, или за то, что сам же Бог создал меня таким слабым, сначала одел в шкуры, потом познакомил с электричеством и вот привил электронные чипы? Да так, что без них уже, как без той же шкуры и хлорированной воды!.. Мол, вот тебе! Раз такой умный, не хочешь быть просто игрушкой, будь полем борьбы добра и зла, строй сам себе свой Эдем. Выращивай сам себе Древо бессмертия. Но это же несправедливо! Где тут моя вина? В том ли, что так и остался во всем лишь “наполовину”, ничего до конца не понял, не просек, ни к чему не прибился? Не успел что-то важное сказать? Опять сказать… Почему сказать? Плохо верю, люблю, надеюсь?
Или как раз в моем бунтующем неведении и заключена некая высшая справедливость?
Верю ли? Общественное в любом виде всегда отталкивало. Еще помню чванных, важничающих партначальников. Куда нынешним! А новоиспеченные, так называемые кандидаты? Вступил — и можно не думать. Тряси коробочкой “Спортлото”. Даже лица у этих людей менялись. Что-то рыловато-непроницаемое проступало. Когда крестился, тоже будто примкнул к чему-то большому и было приторно приятно.
Еще не понимал, что это дело — глубоко личное. Сейчас понимаю. Хотя мой друг и крестный утверждает, что вера — дело соборное. К такому неожиданному выводу он пришел. Грустно-ироничный Юров: “Что для него соборность? Многоголосие или громкость? Как он ее понимает?” Верю ли? Самому не нравится как...
Верить. Как ребенок в сказку. Ведь все равно ничего не доказать, не опровергнуть. Только и можем — дать свою оценку.

Мы правили друг друга, как текст. То милостиво и нежно, то беззастенчиво, жестко, с насмешками и тумаками, точно соучастники какого-то заговора, повязанные одной общей клятвой, и не обижались. Ибо всегда — с желанием помочь. Мы были едины. Где я и где они, где моя и где их внутренняя жизнь — так трудно было разобраться. Но именно это частенько, хотя и ненадолго, разводило...

…Последняя встреча.
Саша ведет за руку дочку. По другую сторону от нее Зоя — Зонга. У Саши литая ярко-рыжая бородка. У Зонги такого же цвета волосы. Оля обута в оленьи рыженькие бурочки. Саша какой-то мучительно сам в себе веселый, жесткий, злой. Зонга тоже вся в прозрачном и недоступном холодном огненном мире, как бы закованная в северное сияние. В тот момент они больше, чем муж и жена. Скорее они — брат и сестра, нечто единое, независимое и непостижимое. Словно бы в родовых муках сделанные судьбой под кальку и натянутые на один общий неподвластный уму-разуму каркас. На их лицах одно выражение, один остро заточенный неумолимый отблеск.
— С Колмогоровым тебе встречаться не надо, — говорит Саша. Судя по тону, это приказ.  Впрочем, его можно не  выполнять. Это приказ-рекомендация. Однако, если я ослушаюсь, он “отойдет в сторону”.
 — Вы едете только со мной. Если нет — можете организовывать собственную колонию.
Я представил, что надо будет сдавать уже купленный на Юг Красноярского края билет и еще несколько недель неприкаянно болтаться… Ведь я уже уволился.
— Саш, ну зачем тебе ехать одновременно с нами? Разве мы сами не найдем место для дома, не устроимся на работу?
Следует пояснить, что тогда мы собирались строить нечто вроде коммуны. Где бы каждый имел возможность жить в соответствии со своим призванием. Кому первому пришла в голову эта дерзкая мысль? Мне кажется, всем одновременно. Роли были уже распределены, обязанности расписаны. Я в дальнейшем — пчеловод (не какой-нибудь пасечник), Крек — строитель (новый Сольнес!), Коля — скотовод (а не скотник), актер драмтеатра Гоша Евсеев — ювелир и т.д. Жены — общие: от ревности надо избавляться, это плохое чувство. Дети — тоже. Я был еще не женат, своих детей не имел, и последнее обстоятельство, надо сказать, меня напрягало. Работенку для Саши пока не подобрали и он осуществлял общее руководство, советуясь со своей Зонгой, которую прочил в казначеи. Нам все больше казалось, что он намерен так и остаться в этой должности.
Он постоянно интересовался, начал ли я читать какие-нибудь книги по пчеловодству.
Однажды кто-то заметил, что вдалеке от цивилизации, где мы построим скит, может встретиться настоящий большой бурый медведь и не худо бы взять с собой ружьецо. Но тут же получил отпор: с ружьем на мишку — подло и нечестно.
Вот такими мы тогда были.

 Почему же мне иногда кажется, будто ничего не изменилось? Что, в том самом копытце, которое спрятано где-то в укромных уголках души, поблескивает все та же вода?

— Я вам не доверяю. Коле немножко верю. Он что-то пишет, а тебе нет, ты ничего еще не создал. Почему я должен тебе верить?
После этих его слов чувствую себя совершенно раздавленным, бормочу:
— Да, да… Это так.
И не мог тогда я знать, что судьба моя будет далека от любимого дела, которым мне придется заниматься лишь урывками, как дилетанту, в редкие свободные, чаще всего ночные часы. Но стать насильственно, по чьей-то воле, пасечником? Чем же наша коммуна будет отличаться от осточертевшего обезличенного общества?
Я иду впереди. Все благостное солнечноволосое семейство, о чем-то пошептавшись за моей спиной, вдруг тихо удаляется в сторону, даже не попрощавшись.

Я еду в город Минусинск,
Колеса обо мне судачат:
“Великий риск, великий риск
Куда-то мчаться наудачу…»
Тем более, что в кармане всего пятьдесят рэ... Нет, уже меньше — часть денег паритетно просидели в ресторане на вокзале вместе с Ширяевым. Оказавшись попутчиком до Тайги (ехал в Томск — на сессию в университет) он один меня и провожал. Именно по его рекомендации еще раньше был выбран Минусинск.
Креков в поисках подходящего местечка, чуть позже, нанеся по пути кратковременный визит мне, подался дальше, в Кызыл, где ему все показалось чуждым:
Там, где Тоорахем, Эрзин
За далью незнакомой, гулкою,
Истаем мы, как сизый дым
Над черною тувинской трубкою…
Саянский Тоорахем он сменит на алтайский Турочак с красивыми тамошними борами и грандиозным речным водоворотом.
 
Коля прибыл ко мне и сообщил, что Ибрагимов в Армении.
 
Сейчас Саша совсем другой… Или это я изменился? Все изменилось, кроме того копытца с водой, которая не замутилась, не прогоркла. Это удивительное свойство, возможно, подтверждающее существование души, поразительно точно описал Андрей Платонов. Не удержусь, чтобы не процитировать из “Чевенгура”: “В человеке… живет маленький зритель — он не участвует ни в поступках, ни в страдании, — он всегда хладнокровен и одинаков. Его служба — это видеть и быть свидетелем, но он без права голоса в жизни человека  и неизвестно, зачем он одиноко существует”.

Повезло с талантливыми и умными друзьями, каждый — с большим внутренним светом, который с близкого расстояния даже не замечаю, будьте благословенны мои гении: Коля, Леня, Саша, Валера, Володи, Виталька, Сергей, Вася, Витька... Иногда кажется, что в них, в их мощной, но не крикливой энергетике, по крайней мере, для меня — оправдание времен... 

Папюс… Путин... Петен...  У Тан... Кто как. В халате, в формате, в закате, в натуре, в сортире, в кимоно… Зато какие люди!..
 Нет, мимо, мимо, только автографы падающих звезд — по небосводу, который иногда напоминает мне изнанку собственного черепа...

... и “крыше” моей — привет. Благодаря ему удалось еще что-то распознать в себе. Дал-таки телефон одной женщины, которая приходила к нему для трудоустройства. Но ни у него, ни у меня с ней ничего не вышло. Никакая она не бикса, а я — недостаточно рослый, она собиралась уехать в Канаду и ей нужен был муж, особенно же ее оттолкнуло то, что я курю. Но мы стали приятелями и она познакомила меня со своими друзьями. Именно их, последователей некоего петербургского “гуру”, приехавших по ее приглашению из разных городов и даже из Москвы, я сплавлял по Томи на катамаране, вступал с ними в разные споры, испытывая исподтишка их безграничный пиетет к учителю. Однажды насобирали на берегу пустых бутылок (уж этого добра везде хватает!), отмыли, размельчили в мешке топором, и я первым решился пройти по крошеву.
Не случись этого путешествия “вниз по Томи и вверх по стеклам” (так его для себя окрестил), вряд ли бы заглянул зимой на огонек к местным йогам, которые как раз давали представление. На сцене, в арендованном ими подвальчике, тоже были насыпаны стекла. Уже со сглаженными от долгого употребления краями, совсем не такие острые. “Ну кто смелый?” — обратилась к публике ведущая. Я разулся, представил, как и положено, над собой голубое небо, пение птичек, а под ногами мягкий песок, и прямо прыгнул на кучу, зная, что ничего со мной не случится. И это повлекло за собой новое знакомство — с моей соседкой по зрительному залу, зубным врачом, которая давно уже посещает такие собрания. Звоночек! Как она умеет смеяться, рассказывая!.. Забрезжила стоматологическая линия моей несуразной жизни. Пока же через своего знакомого она помогла мне устроиться в охрану.
Одно цепляется за другое, и все, что ни случилось, имеет какие-то последствия. Хорошие или плохие.
А если не случилось ничего?
Ламаисты мухи не убьют, некоторые йоги предпочитают движению неподвижность, будто пытаются удержать в равновесии весь мир, сколько святых отшельников в христианстве! А погибшие в результате репрессий, войн? Уж от них-то ничего не дождаться. Но и это не так. Новые поколения несут в себе радиоактивное тавро прошлого. В песок, в пустоту кануло столько нежности, которая могла бы согреть мир. Благодаря ей на многие вещи смотрели бы мы сейчас по-другому. Может, и скрип старомодных венских стульев... (Дальше неразборчиво. Прости, читатель: это же баски! – ред.)
Вряд ли стоит дискутировать насчет безусловной пользы подвижничества. Но бездействие — тоже действие. Вот и охранник по закону в отдельных случаях должен нести ответственность, как за то, так и за это.   
Потому и слышится мне все время плач матери: “В чем же мы виноваты? Что же мы не успели тебе сказать?”
   
Персонаж, отсутствующий по техническим причинам (и так-то действующих лиц переизбыток, а сколько вымышленных, случайных!, нет, романисты так не поступают!):
— Никакие мы с тобой не охранники! Если будем думать, что мы охранники — нам труба! Мы прежде всего люди...
Вот как!

37.

Конец восьмидесятых, самый канун забастовок. В магазинах нет мыла. Мать использовала для мытья тела пемоксоль. Но не комплексовала. В войну и не то бывало.
Приехал с проверкой первый секретарь обкома Бакатин. Тот самый, которого потом пригрел Горбачев. Привели его в промтоварный: “А я то думал — у вас действительно шаром покати. Вон, даже золотые ложки лежат!..”
 
...не хотелось ломать голову еще и над ответами Шумицкому, с его каждодневной эпистолярной одержимостью, и всю переписку возложил на жену. Он какое-то еще время начинал свои послания с приветствия мне. Потом стал, обиженный, обращаться только к ней, но в конце обычно просил-таки передать пламенный привет мужу, “чрезвычайно занятому в своей вонючей газете”. Скоро я перестал читать его ершистые и ядовитые письма, а переписка продолжалась.

И вот Юра закончил путь, ни разу нигде не смухлевав.
Он у нас дома. За столом Юра, мы, Сашка с Анной, Коля, еще кто-то... Сашкин тост заканчивался широким, сильно смутившим меня жестом:
— Это тебе Атлантический океан (показывает на Анну), а это — Тихий (Люба). Выбирай любой. Ты среди нас теперича — царь, Человек-путь!.. (Позже он написал такую поэму.)

 Понял: тайна переписки — все что-то знают, но не я. Лбом стукнулся о пределы своего мирка. И тут же — от бессилия ли: себе-то многое позволяю, практически любую радость, а ей?.. Сознание сделало оверкиль. Я поставил на перевернутой лодке новый парус.
 Поскольку наш герой возвращался к себе домой, во Владивосток, то и выбрал Тихий, и Люба, уже после застолья (застолье — в первую очередь!), нырнула к нему в ванную — “отмывать с дороги”.

Остроумный Попок обаятельно назвал одну даму, многомужнюю и пьянственную, обмылком...

Бойтесь девушек с грустными глазами! У этих аленушек слишком мечтательные запросы, неудовлетворенность и претензии...

  А я был отлучен от тела рядом спящей...


38.

Благословенным местом на земле, которое все мы искали, на какое-то время становилась Колина банька в Бирюлях.
Ах, эта банька!
…Метель нарисую, и темную ночь, и снега искрящиеся, голубоватые. Первое, о чем мы подумали с Леней, выйдя из автобуса: “На небе огней больше, чем на земле!” Но до баньки еще  топать.
…Силуэты деревьев, как замысловатые иероглифы. Какие они по-человечески теплые, несмотря на мороз, хранители неведомого. Лес отступает. Из снега торчат крыши изб. Перемахиваем вместе с тропкой заметенный забор.
— Лю-у-у-ди!..
Дверь баньки распахивается, прямо на снег выходят двое голых, босых.
— Ну, привет! — на выдохе,обнимаемся, целуемся. Не столько мы, сколько они нас тискают и тискают, одетых, холодных.
,— Живенько скидавайте все да к нам.
— А поместимся?
— Поместимся. Да и мы уже заканчиваем.
Голые, повалявшись в сугробе, убегают, а мы толкаем двери в избу.
Сначала попадаем в темные сени, из сеней на веранду, с веранды в тепло и свет кухни.
 Разуваемся, чтобы босиком походить по бугристому полу.
На круглом стареньком столе всякие камни-самоцветы, паяльник, оправы из мельхиора. Ювелиром, оригинальным мастером-любителем, все-таки стал не Гоша Евсеев, а Коля. А Гоша, незадолго до своей внезапной кончины, стал Заслуженным артистом.
Еще на столе видим закуску — сковородку с жареной картошкой, соленую капусту. Выставляем свою бутылку. Греемся у печки, пододвинув массивное кресло с торчащими в бока пружинами.
В комнате запах развешанных по стенам веников, каких-то трав, в углу дощатый топчан. На нем валяются большие лохматые и дырявые носки, сшитые из рукавов тулупа.
Пока собираемся с духом, несколько раз прибегают голые. Чуть не силком тащат в баню. Вспоминаю, что забыл полотенце.
— Ничего, — говорит Леня, — край своего оставлю.
В предбаннике пар ходуном. Ощупью нахожу гвоздик, разоблачаюсь и скорей в парную.
— Двери плотней!.. — орут. Вот герои!..
      Трое их. Сидят на полке, потом обливаются. Хватаюсь за нос, за уши…
Уплотняются, чтобы дать местечко. Один низенький, коренастый, сутуловатый, с задумчивыми движениями и ироничными глазами. Это Сергей Инкогнито – так просил он себя называть. Другой — наш рыжебородый гений. На этот раз он добродушно веселый, расслабленный и, как северный олень — весь пятнышками идет. И Коля, хозяин — с захватистыми руками, короткой шеей, несколько вскинутым вверх лицом, которое обрамлено черной клочковатой бородкой: как обольется — она обвисает, но тут же снова кучерявится. Он все поддает, покрякивает, счищает с себя пот от полена щепочкой. Вот соскакивает на пол и, приняв йогически напряженную позу, начинает поигрывать мышцами живота, собирая их то продольными, то поперечными складками, а рыжий все  пошучивает…
Совсем невыносимо становится. Веник быстрей по рукам ходит. Бегу в предбанник. За мной и остальные, кроме Лени, который после болезни берег сердечко и на полу мылился. Скользом пролетают тамбур да в сугроб. Эх, была не была! Выскакиваю на двадцатипятиградусный. Нежная прохлада сразу всего вдру г — в охапку и поцеловала.
— Это мы, это мы среди снежной кутерьмы! Это мы, это мы посреди большой зимы! — летит над сонной деревней общий крик, который никого не пугает, потому что все уже знают: у Николая Ивановича гости. Среди почти поголовно люмпенизированного и спившегося после закрытия щебеночного карьера населения Николай Иванович в большом авторитете. К нему иногда даже приходят за советом.
 В парилке болтовня о достоинствах березовых и хвойных веников. В предбаннике, где нещадно сифонит из-под обмерзших дверей и временами ничего не видно, о более интимных вещах. Сидим, отдыхая от жара, тяжело дыша, скользкие, мокрые, прижавшись боками, ноги у кого на половике, у кого и на полу ледяном.
Игривый голос заводит хозяина:
— В автобусе, говорит, ехал, прижало к одной киске, вышли — уже  беременная. Что, разве не так? Такой он у нас, Николка!
— А сам-то, — капризно, не обижаясь, тянет из угла дискант, — помнишь, рассказывал?..
Голос начинает громко смеяться:
— Раздел одну, а она: нет, не надо. Ах, не надо, говорю, тогда собираемся. Раз — и ее трусики на себя. — В тумане плавают руки шутника, остро и весело блестят глаза. Все хохочут.
Еще один голос вступает в разговор, но, кажется, уже не к месту:
— Познакомились, тоже в автобусе. В тесноте. Зашли в подъезд. Начали целоваться, а она в слезы. Целует и ревет. Я, говорит, замужем. Ну и что, какие пустяки! А она говорит: “Я в положении…” Вот тут мне плохо стало.
— Похоже на тебя.
— Ты, наверное, тоже с ней плакать.
— Да, только с тобой такое могло быть.
Метель нарисую и темную ночь, и звезды, и эту простую, задушевную встречу друзей…

И снова мы идем к Коле, в его “деревянную ракушку”, чтобы продолжить общение посредством баньки. Но все уже по другому, не так…
Всего километров пять-шесть, если прямиком. Не пули шлепают — щелкают от мороза сучья деревьев. Не взрывы  ухают, а какие-то замедленные вспышки в морозном мареве там и сям. Ширятся, расползаются... Будто над нашими головами, над пихтами и березами кто-то произносит на полном выдохе “аум”, разевая звериную розовую пасть. Вот и промерзшая копна сена, к которой Колины соседи ежедневно ходят с двуручной пилой — вилами не взять. Показались скворечники Колиной усадьбы, так похожие в профиль на статуи острова Пасхи.
Впереди Шумицкий — белый медведь, следом Сашка — борзая? — нет, сам он себя называл куницей, но все равно та же порода, рядом с ним умный Донбай — сурок или, скорее, бобр, Гержидович — сохатый, Баранов — волк, своенравный сиамский кот — Попок, Креков — конь, из тяжеловозов, Коля... вот он — то ли тоже пес, то ли кабанчик, то ли белка... Верный друг, запасливый, прижимистый, но гостеприимный хозяин. Таким он стал после Минусинска, Алтая, после покупки этого дома...
Как сейчас все.
— Знаешь, у меня есть две с половиной тысячи. Да, да, Вовка, не удивляйся! И вот думаю: брать или не брать? Ведь вся жизнь изменится...
 Я посмотрел на Колю: до чего неприкаянный! Тем не менее, сделал же стойку на объявление о продаже дома и накопил столько. Одни супы в столовках брал. Не пропадет.
 — Бери. — И мы вошли в калитку...

 Банки с соленьями-вареньями он закапывал в грунт, чтобы никто не спер в его отсутствие (вскрыли их после смерти Коли: спустились в подпол — что за бугорки под ногами?). Знал бы он, что  любовно собранные им по окрестностям груздочки, станут поминальными. Что с трепетом будет вкушаема друзьями грибная плоть, поскольку перед каждым из нас вставал во всех мелочах образ Коли, его страждущая, так и не насытившаяся земной красотой душа.

...и еще какие-то люди с нами — слоны, носороги, львы, лисы, шакалы, крокодилы, тигры, гиены, скромнее представлены породы птичьих. Кого-то из них, пасшихся на наших обетованных лугах, может, и не было в тот момент, но разве это так важно?.. Прямо какой-то Ноев ковчег!..

Я — последним, несколько поотстав. Одиноко скриплю снегом, размышляя о том, что во мне ни красоты, ни ума, ни эрудиции, ни гибкости, ни творческой дерзости, ни такого-рассякого  таланта,  как у них... Потому и в любви — увы! Все получилось, как обычно. Того ли хотел? Клялся: никогда, ни в чем не повторю своих родителей! Но прошлое — и “до мое” карежило, некрасиво выпирало крайностями и углами, становилось судьбой.
Кто я? Бычок?.. Заяц? Ежик?.. Как трудно определить себя! И Колю почему-то мне трудно определить. В душе — ад.
Но обо мне никто не думает. Громко хохочет, жестикулирует и о чем-то рассказывает Шумицкий. Острит ему в унисон Сашка. Вворачивает, помедлив, неожиданные нюансы Сергей Донбай. Я, хоть и один, но все равно вместе с этой стаей, где все такие разные, но накрепко спаянные общностью интересов и даже некой творческой миссией, судьбой, если угодно — братством, радостями и переживаниями...
И вот уже одной кучей мы фотографируемся на полу в еще не натопленном Колином ковчеге. 
Уже “Сева, Сева Новгородцев, город Лондон, Би-Би-Си...” — сквозь антисоветский скрежет глушилок в стареньком забугорном транзисторе с удивительным названием “Серебряный господин голубого пространства”. И незадолго до того высланный Бродский: “А вы слышали, как звенит лед в бокале с шампанским?” — и дзень, дзень... Красивый, недоступный звон, хотя столько экологически безупречных сосулек намерзло с Колиной крыши!  И вино у нас есть, хотя и похуже… И на небе — будто обнаженная женщина лежит! Вся в яблоках, как в покрывале...
Кто-то из этих или не этих моих друзей, как узнал недавно (проговорился бывший наш “тайный куратор” — так он сам себя называл), поставил в Колиной баньке под плинтусом подслушивающее устройство. Кто это сделал? — молчит, сколько ни подливай. И молодец. Пусть так и останется это за семью печатями. Хотя сейчас я мог бы только посочувствовать тому бедолаге-собрату: значит, заставили. Они могли и умели. И приглашали, всегда такие предупредительные, некоторых моих друзей и знакомых к себе на собеседование, а, по сути, на вежливый допрос, неформально подкатывали липким банным листом. Так и плели свою никчемную паутину. Жалко их!..

Знаем, что ты читал в кампании запрещенные стихи Волошина “Россию пропили...”? — Это к Попку. У нас везде уши. Откуда у тебя эти стихи?
Почему в партию не вступаешь? Не хочу. Не поддерживаешь? 
А тот чудак коллективный просмотр фильма про товарища Леонида Ильича  проигнорировал. На заметку.
За Шумицким — давно хвост. Кажется, за автограф, взятый у опального Солженицына. Он, конечно, хвастался, не скрывал…

Креков удивил всех, крестившись еще в начале семидесятых. Самым первым из нас. Но его всегда спасала некая беззащитность и странноватость. Что-то не то было бы, если б он этого не совершил.
И над моей головой проходили какие-то тучи: к газетчикам особенная любовь. Как к пятой колонне в “отрасли культуры”? В чем провинился? До сих пор не знаю. Но мать была поставлена в известность, хотя, кажется, ничего так и не поняла. И вот до чего дошло (после узнал): ходила к ним, плакала за меня, молодого да глупого...

Почему нигде не работаешь?.. — Сашке и Коле. Это самое серьезное. Да нет же, работаю — стихи пишу. Стихи? Но ты же не член Союза писателей! Веский аргумент, ведь только у членов бронь!.. А устроишься — какие тогда стихи?.. Так, хобби! Почему они этого не могут понять?
Да, к сожалению, и не фронтовик, и не шестидесятник — каждый из нас мог бы о себе сказать. Сейчас их время, а нам не повезло.
Тогда на что живешь? Тунеядец?
...все завоевано, везде “зеленый”, все нужные слова сказаны, другие и придумывать ни к чему — загляни в заветную бумажку, там все есть. Призвание? Не проблема: вон какая нехватка кадров. Выбирай... Не женат — женим. Не сидел — посадим. Твой утробный голос — никому не нужный писк. Есть шестидесятники, ну пятидесятники, будь им неладно!.. А семидесятники? Даже слова такого нет. Знай учись (“грызи гранит”), работай, получай свои тринадцать зарплат в год, меняй макулатуру на “Монте-Кристо” и сдавай молочно-водочную пушнину... Почему бы так и не жить?!
Они тоже как бы занимались игрой в баски, состыковывая их по-своему.
“Страна Кэгэбия”,— выразился в сердцах не шибко-то стойкий в те времена партиец В. Махалов.
 
...сразу за близким горизонтом — небо. За ним еще один небесный кордон и т.д. Как на льдине в Ледовитом  океане. Бежать некуда. Экстраординарного бы чего, очень хочу! Вывернул за угол дома: вторая луна на светлеющем уже небосклоне. Вот как материализуются мысли! Сердцевинка дрожит и переливается каплей ртути. Постояла с часок и растаяла вдали, в полнеба винтовое сияние. С десяток прохожих глаза проглядели и надолго, видимо, потеряли дар речи. Потому что объяснение тому даже “правящая и руководящая” дать не могла.

В диссиденты не лезли. А за браваду, за неожиданные и для кого-то, возможно, ассимметричные, то есть неудобные сравнения и метафоры, которые в карман не положишь, Бог миловал, лишь мелкими неприятностями отделывались. Как могли, так и согревали окружающее пространство — впервые, может, за сколько-то лет без риторики и деклараций, веря не в догматы, а лишь в собственный опыт! — доверительной исповедальностью живых голосов, умением понимать и прощать.

…Что-то размягчалось в самой природе общества, как растренированные бездействием мышцы.
В Москве уже валили студенты и посторонние (меня водил Коля) в литинститут на лекции профессора Куницына об инопланетных цивилизациях.
 
Что НЛО!.. Вот шахтерские забастовки —  да!.. В шею с трибуны партийных боссов и их прихлебателей! Долой саму трибуну! Долой бумажку, где все сказано! Долой все протекционистские и лживые структуры! Это же анархия!.. Но ни одного преступления за все бунтарские дни!

“Времечко веселое” — так назвал свой тогдашний сборник Володя Ширяев.
 
...Мы дурачились, играли в буриме, импровизировали.
   На спине моей роятся мухи,
   правит пир кровавый комарье,
   и в штанах, превозмогая муки,
   естество топорщится мое,— реготал Шумицкий, вспоминая свой переход. И меня всего передергивало!
   Стояла банька в Бирюлях,
   и вот в той самой баньке
   мне довелось на риск и страх
  лежать пол дня на Маньке! — подыгрывал  Леня. (Но иногда, наверное, в распечатках наших бессмертных разговоров, которые хранятся где-то в закрытых архивах, как постыдное свидетельство нашей непричастности ни к чему и сгоревших из-за нас судеб, ставилось скромное ПА, то есть половой акт. И это, пожалуй, самое интересное.).
Потом мы исчезали, оставляя Колю одного: “Долго мне в деревянной ракушке смех и возгласы ваши слышны...”

  Мне казалось, что в душе у меня ад. А сейчас думаю, что это и был рай.
 

39.

...как раз залезла в ванну. Легла. Иезуит! Почему он выбрал именно этот момент?
— Ну вот... Не прошу тебя ни в чем признаваться, и без того все знаю... — Он еще не договорил, а ее обнаженное тело в воде — пунцовое, даже пальцы ног. — Ты подлая!..
— Подлая, — повторила, соглашаясь как-то обреченно. Но уже - невозвратимо. Как эхо. Ни кровинки в голосе.
   
Креку нужна хирургическая помощь: и с новой женой разлад. Не помогают уже подстилки из стихотворного сена, которые “пахнут снегом молодым”... Крек — безработный. А стоит операция 2,5 тысячи. Обратился в Союз писателей. Сказали, что помочь не в состоянии.
Крек выпивает редко и помаленьку. Но в трудовой сплошь двугорбые статьи. Чем-то не понравился начальникам еще тогда, при социализме.
...и для него время схлопнулось, как портсигар. С двух сторон. Спереди и сзади.
В таком удобном виде, сейчас говорят, его прямо из-под носа и утащили. Для нашего же, якобы, блага. В пресловутой коробке из-под ксерокса, которая уже в легенду вошла и называется теперь просто Коробка. Не с того ли снова ощущение, что его, времени, вовсе нет? Но у Крека осталось пространство, которого я не понимаю... Ископыченное временем?
 
Делали с Креком печки и камины (я — подсобником, и еще специалистом по той части труб, которая возвышается над крышей: огрузший Крек боится высоты). Как относятся к нему другие работяги? Не вписывается, поди, ни в какой  коллектив? Ничего подобного. Открыл рот — и вокруг толпа, тишина. Будто инопланетянин говорит, да нет, Крек — вещает. Дивная речь, все пережитое, наполненное добрыми, крепкими мыслями, без хитростей и подначек...   
Сработали пару каминов в роскошных особняках, а вскоре один за другим владельцы их были застрелены средь бела дня.
 — Ну и ну!— посмеиваются наши потенциальные клиенты. — Опасно с вами связываться!..   
 За работу Крек берет мало. Потому что никогда не знал больших денег. Но все равно кому не лень стараются его объегорить, делают недовольную физиономию, чтобы и вовсе не платить.               
— Ну не торговаться же и не ломать же такой красивый камин, — говорит Виталий. —  Да мне и не позволят, в шею выгонят, наподдают. Знаешь, мы-то все равно богаче, у нас есть то, чего у них нет — творческое пространство.

Теперь вот творческое.

Оно у него огромное: “И я задел тебя, Бетховен, плечом о запыленный фрак...”, “Чувствует сердце Уолта Уитмена. С ним — каля-баля, попили ситро...” или о своей тете Тасе, которая будто и не на том свете уже давно, а “в Детройте неграм печки кладет”...
Первая невеста его — Симоранова: паклей волосы на голове, в кедах и трико — такой она предстала перед ребятами на вокзале. На цветы не отреагировала. “Быстренький, как паровозик” — на Крековское поползновение поцеловать. Кто ее сосватал ему и вызвал с Урала? Очень уж он хотел жениться!.. Ибрагимов смешно рассказывал: когда спали всей пай-компанией на сеновале, к ней воровски подобрался Колмогоров и так задушевно шептал под одеяло: “Чучело, давай вместе подышим” и, конечно же, по своей привычке, с видом заправского охотника, почуявшего, хоть и никудышную, но все-таки добычу, весело и пристально блестел глазами и передергивал носом из стороны в сторону.
Креков:   
Моя любовь — не прелесть лунной ночи,
Не поцелуй под очертаньем крыш,
Но люди, от которых сердце хочет
Забиться в стог, как полевая мышь.
По безработице (устроишься с верблюжьими статьями!) и обилию свободного времени Крек много читает, лопатит в основном толстые журналы. Вот как он их по-свойски классифицирует:
— Есть элитные, на лощеной бумаге, в них Вознесенский и иже с ним. Там высокие философские идеи, духовное искательство, эстетство. Не для каждого. Ну да и остальные не хуже — туда же пытаются, но все равно они — народные: вениками шумят...
 
Когда думаю о Витальке, почему-то думаю вовсе не о нем.
 
Кто же мы, пришедшие так незаметно, под трескотню лозунгов и фальшивый звон победных литавр, безропотные участники нескольких секретных войн, какое-то время составлявшие костяк населения страны, основной контингент ее лагерей и свалок, трусы и смельчаки, бандиты и правоохранители, патриоты и некой не названной волны, уже не политические, эмигранты и угонщики самолетов, приспособившиеся к новой жизни и не сумевшие, сегодняшние богачи и бедняки, последние из некомпьютеризированной еще, читающей, утробы страны, но и к компьютерному буму приложившие руку, сумевшие, как мышки, тихо заполнить  поры государства и так здорово его, отсюда из Сибири, в какой-то момент тряхануть, уже, к сожалению, уходящие?..

Но думаю я все же о Крекове. А это, так сказать, общий очерк, контурная карта поколения, напоминающая карту державы. Причем, понятие поколение для меня скорее всего определяется не датой рождения, а временем прихода.
 
Особенность Крека в том, что он не вписывается ни в одно из этих проявлений. Прежде всего потому, что он — сам по себе, ни на кого не похож. У него своя крайность, он — недюжинный поэт. Возможно, что равных по таланту в России ему найдется мало. Но именно потому и выражает в себе нечто всеобщее.
Посмотришь по сторонам: а на ком, на каких мужиках, держится сейчас страна? Кто подметает дворы, ворочает мешки, крутит рули-баранки, добывает уголь, выплавляет металл, возводит дома и вообще все умеет? Странность в том, что Крек не все умеет и может. Он не типичен. Но именно с него, с безработного Крека, и можно делать скульптуру этого незаметного труженика. По своему внутреннему и внешнему складу он, как никто, подходит.

Кто же мы? Нет, не знаю. Тот — доктор наук, а этот, как был слесарем-сантехником, так им и остался, видно, на роду то написано. Но в некотором отношении, может статься, куда до него тому доктору, о чем последний и сам догадывается. И вот столкнет их, незнакомых, случай где-нибудь в забегаловке и, уж поверьте, тут же найдется у них повод чокнутся над хребтом воблы пивными кружками.
   
 
40.

Что за отвратительная привычка обращаться к мужу по фамилии!.. Если это начинается, пиши пропало.
 
...Его дочка ни с того, ни с сего бросилась мне на шею. На лестнице между этажами. Слава Богу, никто не видел. Потому что на ней в тот момент была фата невесты. Жених находился наверху, с гостями, где шумела свадьба.. Она слетела, как измученный мотылек, когда пошел в уборную, которая за углом дома. Не перепутала ли меня с кем-то? Целовала — без объяснений, жарко! А я пошло думал о мочевом пузыре. Так и целовались — со ступеньки на ступеньку — до разбитых дверей подъезда. До боли в губах. Назад я решил не возвращаться.   
Много лет спустя, мы, сталкиваясь случайно в большом городе, молча здоровались, одними глазами, но чаще старались друг на друга не глядеть. Иногда она вела за руку мальчика с плюшевой игрушкой. С мужем, слышал, давно в разводе.
Еще одна чужая судьба коснулась... Ударилась о стекло. Или я ударился? И непонятно — зачем. Ни слова между нами так и не было сказано. А что, если бы я умыкнул ее тогда, прямо из-под венца?
 Ну и невеста же, право, была у моего уральского предка!.. 
Ее отец — прибалт. Грязный и грубый сквернослов... А точнее: просто заблудший, отмотавший по несуразице срок, уставший и отставший от всего. С ним вместе летом 68-го строили дорогу на углеобогатительную фабрику. При малейшей возможности (отвернулось начальство) он отбрасывал в сторону лопату и старался прилечь, подбивая к перекуру и остальных...
Во время войны он в составе штрафбата брал Кенигсберг.
На пути штрафников оказались женские отряды рейха, и вот я представляю, как  кто-то из этих мужиков, распознав, что там за противник, кричит: “Не стрелять, братцы!” — и с матом, с перекошенными лицами, пьяные, одичавшие штрафники бегут вперед и заваливают в воронки от разорвавшихся снарядов, окопы, под кусты вереска и в любое другое укрытие — визжащих от ужаса немок, сдававшихся, впрочем, почти без выстрела... Так было. Он сам рассказывал. Поле боя покрывали не только трупы, но и живые — изнасилованные и избитые воительницы. Поле смерти, поле жизни... Та же ситуация, конечная точка войны.
 
Мать инфантильного жениха, моя соседка, учительница начальных классов, добрая, красивая, чуть пухловатая, светлая, походила на Екатерину Вторую, от одиночества она заработала преждевременно, уже в 30 с небольшим, климакс.
Видимо, и у меня тот же период: сплошные яблоки!..   

О стельках.
—- Не-е, резиновые никак нельзя, ноги пожжошь!

На воротах.
— А “Беларусь” досматривать?
— Зачем? Он и так весь на виду. Как скелет.
      
Что за любопытная полосатая мушка, подолгу зависает на одном месте, прямо напротив глаз?.. Я повернусь — и она сдаст в ту же сторону. Может, я ее придумал?..
 
      Это овсянки без конца спрашивают: “Митю видел?”
В Кузбассе на эту тему есть хорошие и, как ни странно, почти одинаковые стихи у двух  покойных поэтов — Небогатова и Пинаева. “Кто такой он, этот Митя?..” Пинаев “попутал” своими стихами Небогатова или наоборот?

Собака разлаялась ночью. Подошел — в деревьях полно сов, сипло, во всю глотку — плевать им на собаку! — орут, будто пьяная компания...
 Как подводная лодка, всплыло: “С усов взлетела стая сов”.
 
Ворона, еще молоденькая. Терпеливо наблюдает за мной блекло-голубой икринкой с черной точкой посередине. Прохаживается на виду, демонстративно долбит камушки — явно не съедобное.  Кинул ей крупную крошку хлеба. Отскочила с испугом вежливости и, сделав пеший крендель по крыше, где я нахожусь, все-таки подошла, склевала. Через некоторое время прилетает уже не одна — с другом или подружкой. Приходится потчевать.

Взъерошенная старая ворона с раскрытым клювом, с безуминкой Бабы Яги во взгляде. Скок на приступку, скок, шаги — туда-сюда, а клюв все раскрыт... Жарко ей, что ли?
— Закрой пасть! — Ну вот, хотя бы так проявил себя, как страж.

— Знаешь, что я за гоблин? 
— Нет, ты не гоблин, ты — мой дедушка. — Ходит по бордюру, ежит от брызг фонтана плечики, улыбается.
Впервые увидел внучку и она сразу назвала меня дедом.
Веду за руку, назвавшую меня дедушкой, отвлекся — выпустил, но слышу — ищет, ловит мою ладонь маленькой своей ручонкой...

Значит снова началось...
Александра Васильевна навсегда для всех станет бабой Илей. Вот не мог никак выговорить: баба Александра Васильевна! Так ее мне представили, только что вернувшуюся из зоны.
“Трансляция Москвы”, — тихо и отрывисто по утрам из черной тарелки, которая прямо над моей головой в углу.  Как собачий лай где-то далеко - за терриконом.
— А почему проклятая Москва?
Диван — зеван, а мамина стиральная доска — курочка Ряба...
 
Окстись! Какая баба Иля? Что за трансляция? Что за стиральная доска?..
 

41.

...Клювы у весенних скворцов светло-розовые, остренькие, как набухшие соски тополиных почек. Спинки и основания треугольных крылышек с зеленовато-фиолетовым отливом. Как руки школьников-шкодников — в те, 50-60-е, когда носили с собой непроливашки и перочистки.
   
Псу достался один пустой бульон, поозиравшись, он подобрал с земли старую обглоданную кость, держит ее в зубах и смотрит на меня, будто спрашивает: “А это где? Забыл, что ли, дяденька, положить?”
Съел до половины, помочился в плошку — разрезанную по шву десятилитровую канистру, а затем как ни в чем ни бывало продолжил трапезу. Я почему-то вспомнил про несчастного Раджива Ганди, в связи его с причудами уринотерапии, и подумал, что, наверное, недосолил варево...
 
Какие жалобные трели у хищных коршунов!.. Волки в овечьей шкуре. Впрочем, трелями и писками они поливают землю с неба, а когда сидят на ветках и металлоконструкциях, чаще разговаривают меж собой по-другому — клекот.
Со мной работает горец Самвел Гришаевич, он говорит: “Никогда не видел столько орлов!”

...интереснее с собаками, чем на крыше. Тут хоть дело есть — кормить их, подметать асфальт перед воротами, мыть полы в проходной да и больше ходишь по территории. Но сегодня — снова на крыше.

Сначала, когда устроился, — жалость к себе. Вот до чего дожил! Приставлен к  городской... жопе! Сейчас это проходит...
С крыши видно, как мутная (незамерзающая зимой) вода из очистных сбрасывается в большое озеро — последний технологический отстойник. Там всегда полно рыбаков. Об одном старике в надувной лодке подумал: умер он, что ли? С утра до темноты — не пошевелится, одна и та же поза. О чем он думает?
Рыба, говорят, припахивает. Но эти люди ее едят, пекут на кострах, варят уху, вялят, а чаще продают — на углах магазинов, под заборами, а вырученное пропивают с женами или случайными подругами.

Я собираю здесь ягоды. Никто больше не собирает, может, потому, что у многих работников — мичуринские. Вообще-то — и нос воротят.
Наткнулся на шампиньоны, на большущие коросты подтопольников. Попалась и бахча с кабачками... Там и сям клонят головы подсолнухи. Растут помидоры и картошка. Семена, как потом узнал, попадают сюда по канализации вместе с другими городскими отходами. Особенное изобилие всего по периметру, куда расплывается, расталкивается, вывозится тракторами осадок. В частности, вокруг квадратных черных карт, которые будто разложил в пике пожизненного пасьянса сам Малевич.   
Обрадовался: вот бурая еще бздника, то есть паслен. Говорят, он ядовитый, пока не черный, но я попробовал и сладко пахнуло детством...
И я такой же, ничем не лучше, подумалось, когда вспомнил о недавней своей безработице.

Как непросто стало устроится, а в таком возрасте — тем паче. Кем только не был, девять мест за последние четыре года, и сам же в этом, разумеется, виноват, только сам — печником, журналистом, горным инженером, бетонщиком, дворником, инструктором по туризму, удачливым бизнесменом и прогоревшим — предлагал, обходя ларьки, всякую дребедень нахальным важничающим продавщицам. И почти везде — обманывали, угрожали, а то просто гнали и измывались...
 
Запомнилось, как мерзли на стройке, которую вела частная контора некоего Микеля  (“Что строите?” — “Какую-то Сикстинскую капеллу”). Сулил хозяин много. Но сделаем работу — обманит, не то даст, уволимся — примет других. Непрерывная смена кадров. Постоянные объявления в бюро занятости, где у него свой человек. Тем и жил. Однажды мужики раскусили его и всей толпой в контору - бить  морду. А потом драпали врассыпную -  вызвал милицию...

 Щуплый, вороватый, похожий на цыгана Женька, отчаявшись куда-либо устроиться, потеряв из-за того жену, зациклился: надо, чтобы его укусила собака — ее без намордника имела обыкновение выгуливать некая девица из элитного дома. Главное — все должно выглядеть правдоподобно. Как-то, проходя мимо ротвейлера, Женька сделал вид, что споткнулся — и на его счастье, не избежал “поганых зубов”. “Теперь укол ставить?!”, — завопил, чтобы уязвить хозяйку. Еще и одежда оказалась хорошо порвана. Женька стал угрожать судом, ссылаясь на постановление мэра по собакам, девушка извиняться, и выбил-таки из владельцев триста рублей.

Однажды увидел в бинокль: идут по дамбе над отстойником мужчина и женщина, одеты не как рыбаки. Мужчина, хоть и в кирзовых сапогах, но в костюме. Крупный, одутловатый. За спиной — белый узелок. Женщина худенькая, в удлиненном пальто с капюшоном. Она шла впереди и все показывала своему увальню мужу на мелькавшие под берегом удочки. Вот-де, как можно зарабатывать. Понял: она, должно быть, более инициативная, и ведет в этой паре. Мужу оставалось только поддакивать. День был прозрачный, прохладный. Мне показалось, что несмотря на разделявшее нас расстояние в полкилометра, я слышу каждое их слово. Зачем они шли с таким необычным узелком, в котором, видимо, был нехитрый скарб, в сторону заводских труб и спрятанной за ними  деревеньки? Догадался: потеряли угол. Но там, какое там счастье, надеялись они найти?

...заглянул в магазин. Очередь. Кольцами, по всему мясному отделу. Что продают? Опять рога и копыта?.. Пельмени! Это редкость. Занял, стою час-другой... Куда же положить — сумки нет, оберточная бумага тут кончилась, а пакеты тогда не продавались. “Вам во что?” — спрашивает продавщица. Подаю колготки: отвел утром дочь в садик, сунул в карман ее вчерашние колготки, которые надо дома состирнуть, и — на работу. Мне стыдно, а для очереди разрядка — хохочут:
— Зато с запахом будут!
 
Три кита, три купели нашей глубинки.
Приехал, еще будучи газетчиком, за материалом для репортажа о встрече Международного женского дня в таежный поселок Восьмое марта. Уже другое время. Время неплатежей и невыдачи пенсий. Леспромхоз ликвидирован. Мужиков ни одного не увидел. Попались на всей спрятанной под сугробами улице только три немолодые бабенки, последняя из попавшихся — развеселая. Живете вы, дескать, в поселке с таким необычным названием, вот и хочу узнать, как будете встречать праздник? До чего же фальшиво это прозвучало!
Вот три ответа — будто сговорились:
— Водой. Больше нечем.
— Да снегом одним. По воду от избы далековато...
— Спиртом техническим.
 Тем и встретят, чем живы. Водой, снегом, спиртом.               


42.
               
Подвиги бдительности, похоже, не в почете.
 Один из начкаров по фамилии Жмодик, кстати, инвалид, без ступни, лично предотвратил кражу с теплотрассы 47 листов алюминиевой обшивки. Сдал их начальству. И получил упрек: не задержал расхитителей. Один — троих-то? Кстати, рассказывают, тот, спасенный им металл — как в Лету с тех пор.
Сейчас под вздорожавшей “одежкой” только труднодоступный в виде П компенсатор над дорогой.
“За эту букву нам голову оторвут!” — сказали. Вот заботы-то!..

  Артистизм всего лишь точность. Брякнул, еще по молодости: “Тошно! Хоть из окна,  да — об асфальт”. Так что ж я не прыгаю? Покоробленный моей нерешительностью Саша: “Лучше говори в таких случаях: хоть по карнизу ходи!”

Рассудок, нарушивший собственные законы, переставший бряцать уздечками — безумен. Но безумие — только более точное отражение жизни. Чаще всего — чувственное. Именно чувство дает нам представление о единстве сущего. Об этом догадывались наши предки и потому так чтили блаженных. А уж те лучше других могли бы увидеть, какие баски ну никак меж собой не стыкуются.
Но с другой стороны, когда одна рассудочность… Тоже своеобразное безумие.

— Петрович (нач. кар.– ред.), а если от ПР-73 (палка резиновая) отрезать, к примеру, два сантиметра, получится ПР-71?
 — Нет, все равно будет ПР-73.

  Все стремлюсь себя упорядочить, будто пора прощаться. А так хочется, чтобы ни от чего не отказываясь, “ни звука не теряя”...

 Жулина все пытается вовлечь в свою веру (но только отвращает от нее):
 — Христос так ответил одному своему ученику, который вздумал отпроситься на похороны: “Пусть мертвые хоронят мертвых”. Вот что значит быть посвященным.
 Поначалу думалось, что Евангелие более веселая книга: “Могут ли поститься сыны чертога брачного, когда с ними  жених?”, “Не человек для субботы, а суббота для человека!” А сейчас у меня может вызвать улыбку и такое, потому что с натуры: “И пришли к Нему с расслабленным, которого несли четверо. И не имея возможности приблизиться к Нему за многолюдством, раскрыли кровлю дома, где Он находился, и прокопавши ее, спустили постель, на которой лежал расслабленный”. Такие далекие времена, а будто из Платонова, будто и тогда так же мужики рассуждали о “веществе существования”, “чувстве мысли”, “жизни впереди разума” и совершали несуразные поступки… Так и подмывает сделать вывод, что в каком-то смысле описываемые им события были реакцией на растущее отчуждение.  Вспоминается также автор “Записок из Мертвого дома”, утверждавший, что действительность по своей фантастичности превосходит любой вымысел. Есть в Библии, есть в подтексте улыбки. Добро должно их притягивать. Будущий Рабле в сцене кормления голодных рыбой и хлебами. Да он весь – антитеза христианской морали.

Смех умер, когда дело перешло к ученикам.
Паства же окончательно залила мир скорбью. И по сей день трудно представить, чтобы некий художник сподобился изобразить Христа смеющимся!..
 Представляю в разных лицах, как бы он выглядел. Один все хихи да хаха, как шут гороховый или блаженный, другой грустит, третий безудержно вещает, что-то пытаясь доказать, четвертый глубокомысленно молчит...
 Ситуации те же, что в Евангелии, но решаются всякий раз по своему, в соответствии с характером действующего лица.

 Беру наугад: веселый, упитанный... Мог бы пойти на компромисс, как Галилей. Избежал бы  распятия. Возглавил бы  Царство Божие на земле, что и предлагал ему Искуситель, чего и ждали иудеи. Но тогда его заветы превратились бы в государственные законы (очередной свод — от Хаммурапи до “Русской правды”).
 Вот он — худой суровый аскет, с редкими  зубами... Пошел бы он дальше Иоанна Крестителя, не сносившего головы?

Видимо, в любом из случаев христианство не поднялось бы до мировой религии. Тут  их просто не должно быть. Потому и приходит в последней главе тот универсальный Христос, которого мы знаем. В нем все цвета собраны так, что получается белый. Вот и изображают его чаще всего в белых одеяниях.
Когда он учил, на лице его, возможно, было такое же выражение, как у Будды, но с отблеском фанатизма.
 Это мы его красим той краской, которая под рукой.

Вот же он... На этот раз в пурпурном плаще (колобии), часть которого перекинута через локоть, царственно красивый, стоит в стороне от публики, заполняющей зал.  Кто-то из учеников-соратников охраняет его сосредоточенный покой и никого не подпускает. И еще путь к нему прегражден шелковой голубой ленточкой.
Тут он увидел мой взгляд и улыбнулся, будто меня и ждал. И сделал только одно неуловимое движение ладонью: ты можешь подойти. Как он угадал мои мысли? В нем столько добра, света и благородства, все так гармонично, что я не могу сказать, что он не истинный Сын человеческий. Именно таким я его себе представлял.
Что же я не бегу к нему в Красноярский край, в давно знакомые мне места, не следую за ним по пятам в толпе адептов, среди которых есть и впрямь тронувшиеся умом, кликуши, не проповедую везде его слово?..
 Да не мое это дело. К тому же быть последователем — жалкая участь. О чем бы ни вопияли на пустыре чужих словес — нет,  не выйду. Ну разве что из любопытства?..

— Каждый художник должен быть чуточку безумен. Все — по земле, а он на миллиметр выше... Только не выше, чем на миллиметр! — ласточкин полет руки над столом. —  Ему — полагается.

Дожди кончились. Жаркое безумие лета.
Творец — безумен?

Жулина — биолог по образованию. Сроду не учительствовала, а тут и в ней пробудился пыл школьного натуралиста:
 — Смотри... Как все разумно. Сколько симметрии! Вот веточка клена, к расстоянию между листиками линейку не прикладывала, но на глаз оно одинаковое. Тоже и с количеством лепестков у некоторых цветов. А какое кислое выражение у всех анютиных глазок!..
Вторя ей, говорю, что у карагача молодые ветки похожи на «африканские косички», она смеется…
Несравненная Люба Никонова так сказала:
Но в цветочном раю или в чаще зеленой
Все же что-то болит, будто нерв  ущемленный.
Эту тайную боль излучают березки,
И анютины глазки, и кукушкины слезки.
Сколько же растений выбивается из этого правила: береза, тополь, ромашка...
Но может, и в них скрыта некая симметрия, невидимая нами?
Как и в моей прошитой драными ночными нитками котомке с этой фаянсовой и фарфоровой дребеденью — тешусь надеждой...

Говоря о симметрии, сам понимаю это слово в широком смысле, как образ, иносказание. Да, видимо,  подсознательно все ищу ее, к тому приучен, хотя не всякая симметрия меня устраивает. Иногда от нее так и разит циркулем и мертвечиной.
 
Сверхчувственное предполагает  отвагу  и  особую ответственность. Я его побаиваюсь, хотя какая-то неведомая сила так и подталкивает нас к нему. Это она бросает в самокопание, в экстрим. И не она ли  создает поэтов, героев, авантюристов, харизматических лидеров и как часто заставляет “грешить бесстыдно, беспробудно”, доводит  до монастыря, бессонницы, магии, пьянства и наркотиков?..
   
Да с нашей ли жалкой линейкой что-то понять! И надо ли? Не пора ли подумать о конце этой возни с басками, подобном шляпке гвоздя? Эх, размахнуться бы да забросить этот мешок с его археологическим содержимым в грязный отстойник!


43.

Поначалу: вся эта служба — не более, чем идиотские игры впавших в детство мужиков!.. Но, похоже, ошибался.
 
Воруют.
Хотя казалось бы — вокруг одно дерьмо. И  цветочные клумбы. Оттого-то кое-где так  пахнет бессмертным “Тройным”, даже грязь...
Смотрю с крыши: трактористы открыли свою кондейку, где солидол, солярка, и набили там две дермантиновые сумы  обрубками  кабеля. Погрузили на прицеп.
Спустился.
— Вот, насобирали, — увидев меня, пояснил, смутившись, уже знакомый мне долговязый (курице клюнуть негде). К нему с самого начала у меня почему-то приязнь. Увидел что-то простое, деревенское, крепкое, целомудренное: мне понравилось вводное “и как водится”... Когда он исполнял ту частушку, то чуточку как бы споткнулся на этом месте, произнес тише. Звучит, видимо, подумал, —  как-то по-интеллигентски, не по-ихнему. Впрочем, вполне возможно, что споткнулся он как раз на следующем слове «дала»…
Позвонил начальнику караула.
— Ладно. Мы их здесь прищучим.
Но не очень-то, видно, спешил, заядлый рыбак. Когда он подошел к мехцеху, куда подъехал извилистыми дорожками трактор с тележкой, все уже было надежно спрятано.
— Нет, я никаких сумок не видел, — сказал по телефону. Теперь в дураках — я: “Что же, мне это приснилось?”
Договорились пройти навстречу друг другу по следам трактора. Но тоже ничего не обнаружили. Ни в траве, ни в постройках.
— Что ж, ты их сам не задержал? — упрекнул начкар.
— С ПР-73, что ли?.. 
— Эх!..
Он перевел разговор на то, что тут, мол, все — сверху донизу. Ну куда, спрашивается, девались те достопамятные листы?.. А с чего начальство два дня пьянствовало, в сауне парилось? И ты не лезь, будь осторожен. Вот, когда начнут вывозить через ворота, тогда поймаем, тщательней надо досматривать машины. В этом наша задача.
Но через проходную никто ворованное не попрет: забор-то практически только с фасада, можно и по другому выйти. Через те же «карты» - кто давно работает, знают проходы.
Встретился  знакомый начкару работяга.
— Привет, — разговорился тот с ним, как бы сразу забыв о кабеле. — Когда же ты ко мне заявишься — ковер надо пристрелить. Жена уже прямо заела.
 — Да что мне-то ходить, вот монтажный пистолет, дюбеля,— положив на землю, расстегнул железный ящичек, который нес с собой.— Пока пистолет мне не нужен. Возьми да прибей сам, Петрович. Я покажу, как  пользоваться.
   
Заруби!..
Замок охраняет двери.
Пломба охраняет замок.
Мы охраняем пломбу.

Дождь. До чего обильный, по-настоящему летний!

Те же самые трактористы  и строители. Ждем  “служебный”. Прислушиваюсь к лясам на излюбленную тему — по поводу воровства начальства. Посматривают на меня. Видать, наши поиски сумок уже ни для кого не секрет. (Автор дуреет от  адреналина: и впрямь, что ли, завязывается прыщик сюжета?..)               
— Степка вон уже два года чуть не безвылазно у самого дачу строит...
— Ну и что?
— Зарплату-то вместе получаем.
— Там не дача, а целый дворец!
Степка, лицо которого заметно посветлело и обулыбилось за эти два года, откликнулся:
 — Да хоть бы по-человечески относились. Везде хрусталь... Попросил как-то попить. “А вам водичка — в бане, там попей.” Такая вот у него баба.
   
К месту ли?.. Сцена у бабы Клавы, в семидесятые. Зашел лысый одутловатый мужчина с очень породистой крупной физиономией, подумал было — какой-то профессор, только с чего бы?, а он не по солидному сопли на кулак мотает.
— Что стряслось, Павел Федорович?   
— Ваша соседка дразнит меня придворным портным. (Та самая сплетница — понял я.) Сказала, что все меня так давно обзывают. А начали, говорят, вы!.. Чем я это заслужил? Владимир Афанасьевич всегда был доволен моими костюмами, я на совесть делал, сколько раз в долг!..
— Но подолгу деньги мы не задерживали! Баба Клава скрипуче, по-стариковски, хехекает.
— Да, уж  знаю, тут все, как положено, и за это я не в обиде, извиняюсь... И хорошо платили.
— Да будет вам, Павел Федорович! Мы вам признательны. Вы нам помогали, мы вам. И я к этим мерзким слухам руку не приложила.
Чем-то похожий на большого ребенка он сразу же поверил: она никогда не врала. И в других любила прямоту и откровенность. На прощанье моя скупая бабка даже дала ему денег на похмелку...
Откуда прилетело и зачем?..
Почему я — на близкое в бинокль, на далекое — в микроскоп?..

Пора бы  мысленно представить все это одним комком, который надо пропитать клеем. Голографическим клеем, в составе которого нет времени. И еще в уме одна аналогия — этакая сквозная рюмочка на тонкой ножке (нет, а то скажут, чего доброго: только рюмки в голове!). Воронка. Отверстие в ванне. В эту воронку бесконечно втягивается, скручиваясь в одну нить, все, что ни находится на поверхности воды... 
Читатель: “Никак, это новый жанр — мусоросборник?”   
Новый? Сказанул! Недовольный автор только пробурчал в ответ что-то из Экклезиаста. Дескать, что те, что эти времена... Что ум, что безумие, что за, что против... Разве что сейчас Павел Федорович ходил бы кумом королю — не комплексовал: есть у него на законном основании любимая и не подпольная работа. Что еще надо? Но когда кто был доволен своим временем и тем, что видит? В центре города выложили плиткой тротуары. “Так то центр!” — завистливо недовольны. На окраине, возле старых бараков, стали делать то же самое. “А здесь-то зачем? Никак, деньгу отмывают!”


44.

...Верхняя бабочка долго бьет крылышками нижнюю и улетает. Нижняя, распластавшись, еще лежит какое-то время, как мертвая. Но вот и она, опамятовав, начинает шевелится, с трудом поднимает свои крылышки, неуклюже качаясь, переползает с цветка на цветок — соцветия очень сочные, кучные, прямо букеты. Бабочка надышалась запахом пестиков и тычинок, мордочка запачкана, хоботок  забит.  Летала, порхала себе, а тут вдруг такая оказия свалилась. Эти капустницы сразу выделяются — более грузные и потемнее: оббита пыльца. Но сколько в них важности!

Слава-электрик, тоже наблюдавший за бабочками, вдруг спросил:   
— А скажи, в чем смысл бабочки?
— В продолжении рода, видимо. Скоро они  отложат яйца и будут умирать очагами. Появятся  гусеницы...
Слава, явно неудовлетворенный:
— А в чем смысл гусеницы?
— Слава, ты, никак — философ? А., Б., В., Г., Д., Ж., З.?.. И эта их энтелехия? Знаешь, что это такое? Душа генома, частица самого Бога в нас!.. Вот уж что никогда не разгадать, не препарировать!..
— Ага!.. Майн Рид, Фенимор Купер, Джек Лондон, Жюль Верн... —  хохочет Слава, блистая очками. — Знаешь, я  считаю, что лучшие в мире философы, это — пастухи.
 — И еще, пожалуй, пасечники. Пастухов-то настоящих мало осталось. Все дураки деревенские, а как кричат — береги  уши...
 — Ну не скажи. А насчет пасечников согласен с тобой.
Но о чем он все-таки пытал меня?.. Такой странный вопрос!
Как мы порой  боимся раскрыться в серьезном!.. А просто за “за жисть” ток-шоу — и хлебом не корми!..

...не на бойне — на тротуаре — сначала не поверил: валяется глаз. Ни крови, ни слизи — смыты дождем. Мысленно примерил, с содроганием отразившись в мутном зрачке. Явно не человечий  —  слишком большой. И глаз будто ожил. Казалось, вот сейчас, он вскочит, как гуттаперчивый киногерой, и куда-то кинется на своих мультипликационных ножках, наводя ужас. Не перешагнул — обошел. Потрясенный, конечно...   

Начальник караула распорядился пропустить самосвал: кто-то из руководства отправил себе на дачу щебень.
—  Они не воруют — берут, — констатировал строительный мастер, встреченный возле экскаватора. — Попробовал бы я хоть слово супротив — закрыли бы тогда мне наряды!..
Я рад встрече. В его голосе — потрескивание обаятельного костерка. Такой костерок бывает зимой, когда холодком проймет. Он и сам, видимо, это понимает и потому всегда открыт и общителен. Вообще, некоторых людей можно полюбить за один только голос. За его тембр. За то, что слышно издалека. За то, что он всегда узнаваем. Желанен. За то, что от него тепло и веет надежностью.
Так же, как  других можно полюбить хотя бы за усы. Похожие, к примеру, на казацкую шашку.
Вот  именно с такими усами должен быть этот атаман, к которому чуть было не устроился заместителем по коммерции! Это несомненно избранные люди. С помощью усов, нисколько их не наращивая, лишь причесывая, иные издают книги, защищают диссертации, прирезают блага и попадают в начальственное кресло. Иметь приятные усы, значит быть всегда на виду и на уровне, ниже которого не опустишься, что бы там ни произошло. Даже если упадешь слишком низко, рано или поздно тебя все равно вытащат за... усы. И ты снова — незаменим. На коне.

Мы с Креком (в то время ушибленным — в таком виде, без запятых!) умоляли Колю (он любил поломаться) спеть. И Коля, как бы делая  одолжение, пошел друзьям навстречу. Вобрал в себя воздух, губы —  домиком (не романс ли какой?.. Опять “Куда, куда вы...”?) — ну давай же!..  “Ты не вейся, черный ворон, над моею головой...” Так летел необыкновенно его могучий неповторимый тенор над Енисеем, сумрачным и тяжелым, по которому нас тащил буксир, что мы плакали, а из окон, из-за углов брандвахты  высовывались головы: “А мы думали, у вас радио!..” 

В тот же день трижды подходил к проходной парень в сапогах и пыльной робе, и как-то слишком уж жалобно просил-канючил, чтобы ему разрешили вынести лично для себя — сразу раскрыл карты! — с полмешка отсева: “Это же наш отсев, я сам его сюда отгружал и теперь с ним работаю”.
Но мы были непреклонны:
— Просто так не положено. Нужен материальный пропуск.
Парень в унынии. Кто ему даст такой пропуск? Да и вообще где их берут?.. А если узнает где и придет  туда, то направят в кассу. Нет у парня голоса. И безусый, к тому же.
На душе гадко.

А с чего это вдруг? Разве может быть гадко после того, как  побывал в заместителях у Толстоброва?
Эх, читатель!.. “Как это он ест и пьет с мытарями и грешниками?..”


45.

Пытаюсь думать, чтобы отвлечься... Гусеница — бабочка в плотном мире. Потом снова бабочка — гусеница в тонком... Друг друга не помнят. И еще в промежутке — куколка, в которой, возможно, совершается главная тайна.
 И мы окуклились. Маленькие закаменелые в себе самодержцы!..
Откуда-то из подсознания: так ведь и плотный и тонкий  это же — наши миры! Но я не прислушиваюсь. Уже перескочил…
Кого же мы не помним? Да, да, мы точно не помним кого-то. Кого только и надо бы нам помнить. И так это остро, хотя и неизвестно о чем.
Пытаюсь вернуться…
Дух — праздник любви и радости. Тело — хищные самодовлеющие инстинкты. Или наоборот?.. Мысль не идет дальше тех же конусов, ползет по программе. Не чувство ее ведет. И это значит, что впереди — сплошные завалы. Но думаю-то я не о бабочках...

Она делает вид, что плачет. Нет, на сей раз не похороны. Но это значит: я не поднялся, я не взлетел...
Чем для меня ярче и интереснее, тем для нее тусклее и безнадежнее наше будущее.
Но я в тот момент, когда оно рисуется в таких тонах, обычно нахожусь в собственном похмельном зиндане, лишь высоко над головой манящий клочок голубизны. И мне всеми силами хочется наружу. Туда, где она — ходит по земле, видит весь небосвод, воспринимает мир в трех добротных измерениях.

...За столиком та самая, с самонаводящимися глазами. Если они есть где-то в окружающем тебя пространстве — не миновать их. Как радара. А тут пространство ограничено стенами небольшого журналистского бара, куда он  иногда заглядывает. Вот и в этот раз зашел, подсел. И сразу окунулся в глаза. На ней ни  блесток, ни перстней. Сроду их не носила. К лицу ли ей украшения? Ниже мочки уха на шее, как лихой казак во степи, волосок-пискунок, вдруг показавшийся ему таким милым. Боже, до чего красива! Так тихо разговаривают.
— Перебирайся ко мне. Я могу выйти за тебя замуж, прописать. Рожу сына!
Последнее произнесено особенно веско. На мгновение он почувствовал себя царем Салтаном. Об этом он не думал. Надо же — на такое решиться! Ответ  должен  соответствовать посылу. Кивнул:
— Я буду любить тебя.   
Но нет, не перебрался...


46.

Кажется, путаюсь в понятиях: тело... душа... дух... разум... рассудок... сознание... сердце… Почему все раздельно? Нет, осьминог вот как рассуждает: “Разум — везде, во всех существах, в каждой живой клеточке, это не только наша способность думать, но и наши чувства, переживания, инстинктивный страх и умение огрызаться, это — горячо или  холодно. Это и наша душа. И все едино. И все — любовь”. И сами его рассуждения подобны игре солнечных лучей, толчкам воды, запахам радости и опасности... От этих мыслей — будто на свежий воздух вышел, будто путы свалились.
 

47.

Как  ночная  зарница, которая не понять отчего, от грозы ли, от пожара: смысл жизни не только в продолжении рода. Дети — лишь средство. Тогда в чем? Есть, есть нечто большее, стоящее еще выше...
Чтобы превращать объективное в субъективное, в идеальное?.. Одним лишь мановением создавать из осколков целое? Вот ночное небо. Мерцает, как экран компьютера в режиме ожидания. Стоит подключиться к нему и вся вселенная раскроет тайны. Не к этому ли, недостижимому, мы сознательно и бессознательно рвемся, продираясь сквозь свой путанный внутренний мир?..
   
Легло на душу — и не зря. Будто уже и свершилось. Но эх, не для моего Читателя...

Глубокомысленный вопрос от подрастающего поколения.
— Деда, а чем отличается трирел от боевика?
— Да тем же, чем дебил от идиота...
Смотрит озадаченно.
   
Есть мнение, что живое появилось одновременно с мертвым и одно не может существовать без другого. Отсюда только шаг до черты, за которой — все живое.
Недавно заинтересовало меня одно сообщение: молекула воды принимает ту или иную форму в зависимости от наших мыслей. Красивая, законченная фигура, когда мы  полны альтруизма, излучаем любовь, добро, радость. Безобразная — гневаемся, думаем о плохом.
Земля, вода, воздух, огонь...
Что если не только вода подобным образом реагирует на нас, но и вообще все сущее, представляя из себя некую умную мембрану? Эта субстанция подпитывает и подталкивает нас к чистой радости. К бесконечной молодости. К сверхчувственному. Подсказывает нам истинную, скрытую за  наслоениями  всевозможного  мусора линию нашей судьбы.

Христос обнажил  ее. Но до чего же трудный попался ему народ. Какая-то совсем невменяемая толпа собралась перед резиденцией Пилата. Слухи о проповеди и чудесах не возымели действия. Всем хотелось грома и молнии. От человека-то? У Иисуса оставалось последнее слово в доказательство своей правоты — Голгофа. Но он не выглядит беспомощной жертвой. Его поступок осознан. Он стал активной частью той силы. Такое ощущение, будто не его ведут, а он ведет  за собой и охранников, и любопытных, кто плачет, а кто смеется и злорадствует, а отсюда мы видим, как к шествию присоединяются с теми же выражениями лиц и — целые народы. Так и получилось, что смертью смерть попрал... 
Ну и что же, что приходится в жизни — по битым стеклам. Уже, как прозрение, воспринимаются необычные стихи Гумилева:
Прекрасно в нас влюбленное вино,
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано
Сперва измучившись, нам насладиться...

Почему я так упорно лезу по лестнице, которая ведет в никуда — в человеческое сознание? С его ошибками, заблуждениями, стремлением во что бы то ни  стало выстроить себя... Но как ни подбираю баски, прости, мой бедный Читатель, все равно получается что-то уродливое. Я просто не понимаю причину этой душевной тоски! Может, все дело в том, что я потерял свою стаю?
Не лучше ли вообще бросить это занятие и пусть — кривая выведет!

И снова вата, туман, прожектора, меняющие свои очертания испарения над отстойниками и моя гигантская тень с палкой на их фоне...


48.

...и дал ему горшечник  на память одно из своих изделий. Но он спросил, показывая на кучу брака:   
— А это чье? Можно оттуда что-нибудь взять?..
— Бери, — усмехнулся тот. —  Хоть все. Эт-то од-дному Богу принадлежит. Хе-хе... 
И принес он домой два цветочных горшка, и отдал их жене.   
— Ва-а-ал ваял, — ни с того, ни с сего скаламбурил, тоже подзаикиваясь. — И с неудовольствием подумал, что все-то у него не только в делах, но и в мыслях абы как!..
И поставили они оба горшка на подоконник. И в том из них, который был целым  и правильной формы, жена посадила кактус. Кактус вырос большим и однажды выпустил три огромных белых цветка.
А другой, с изъянами, с зеленцой от пережога, оплавленный, ноздреватый, стоял пустым. Но радовал глаз необычностью формы. Когда открывали окно, чтобы проветрить комнату, скважины и трещины этого горшка оживали и тихонько пели. И песня та была не веселая, не грустная, а такая же, как вся наша окаянная жизнь.
И только в редкие прекрасные минуты, когда отрешившись от дневных забот он садился за письменный стол, чтобы хоть не надолго остановить время, ему чудилось: нет, не пустой, не бесплодный, этот горшок — растет и из него какое-то семя...   

       А если Святой дух не покинет тебя?..

       Останавливаюсь на том, что надо бы снова почитать Библию.


49.

Давно заметил отяжелевший от ягод куст кислицы на склоне насыпи. Созрела ли? — только этим был озабочен, отправляясь с проходной, на вышку. Так хотелось принести  домой сочных спелых ягод. Чтобы рассмотреть куст, поднялся по ступенькам железного перехода над лотками, в которых проложены бронированные кабели. Вон куст, ягода уже красная и еще не обобранная! Но мельком, угловым зрением, заметил: с кабелями что-то не ладно, один не то вырублен, не то перекинут за лотки. Но, может, это специально сделано ведь все работает, шумит, бурлит и воняет... Впрочем, последнее часто зависит от направления ветра.
Электрик Слава спокоен.
Поскольку это не моя территория, и я молчу, почти до вечера, но мысль, что же такое с кабелем, не дает покоя. Когда украдкой — не положено здесь находиться! — собирал в прозрачный мешочек  кислицу, увидел, как раздетый по пояс и загорелый парень, тот самый  Курице Клюнуть Негде, зачем-то прошел по лоткам. Сейчас, правда, сомневаюсь, он ли?.. Тот человек был посветлее, почти белобрысый, имел более спортивный вид. Пусть и здесь таким останется! И я тоже рискнул — залез в лотки и прошел по ним.
— Ну ты грибник! —  Петрович, очень недовольный. Еще и тем, что так поздно поставил его в известность!..

На крыльце, под ногами у нас, схватились в поединке оса и бурая ночная совка. Чем они помешали друг другу? Происходящее очень смахивало на битву тигра с буйволом. Маленькие существа обхватили друг друга лапками, сучили ими и перекатывались, иногда расцеплялись. В этот момент бабочка тут же обо всем забывала. Ноль агрессивности. Но не такова оса, низко покружившись, она снова нападала, будто в ней заложена некая программа, как в “умной” ракете. И вся она была переполнена какой-то осознанной ненавистью, которую я не предполагал увидеть у насекомых. Наконец, оса улетела, мгновенно, как бы ни  с того ни с сего потеряв интерес к противнику, а бархатный  треугольник пополз по доскам, которые начало теплить утреннее солнце. И вдруг замер, обездвиженный, поджав ножки...
Параллельный мир. Что ему наши проблемы, атомные бомбы, ракеты, астероиды, страсти, вся наша тщета, потеря работы, любовь и нежность, верные и неверные жены и любовницы (которые с годами сливаются в одно пятно — будто разворачивается вдоль меня, моей жизни, бесконечный рулон белого шелка!..)? Ну не будет нас, останется в результате какой-то катастрофы только половина планеты, а  пауки все так же будут ловить летающих и жужжащих...


50.
               
А вот у нас проблемы!
— Это крупная кража. Что будем делать? — спросил Петрович, который долго мучился, как ему поступить. Ведь раз мы обнаружили, значит мы и виноваты, значит это произошло в нашу смену!..   
— Петрович, — сказал я, — можно, конечно, промолчать, но тогда мы подставим Жмодика. А если его смена не заметит, значит заметит другая. Ну не сейчас, так через месяц все равно это всплывет.
Петрович принялся разглагольствовать насчет Жмодика. Ах, как он был бы рад его подставить!
 Я его понимал, поскольку перед тем, как попасть к Петровичу, работал некоторое время у Жмодика. Тот мог отправиться проверять посты в любое время, хоть в два, хоть в четыре ночи. Ухитрялся подкрадываться незаметно, несмотря на хромоту и хрусткую ржавую жесть, которой мы застилали грязь возле вышек... Будто наслаждение ему доставляло захватить врасплох потерявших бдительность пятидесятилетних так и не умудренных жизнью мужиков, которым некуда больше податься. “Из военкомата, в последнее время там работал, а военкомат сгорел, — судачили  о нем. — Не навоевался, не накомандовался, теперь вот душу отводит”.
Петрович часто поступал иначе: “Ну-ка обзвони посты — иду проверять!..”
Но Петрович не любил Жмодика за другое: так получалось, что Жмодик  подаст начальству какую-то идею, они у него постоянно вызревали в виду хронического недовольства, застарелого геморроя, изжоги, фантомных болей и десятка других болезней, от которых иной на его месте давно бы сыграл в ящик, а воплощать ее вечно приходилось смене Петровича. Она же часто и оставалась крайней. Так, недавно Петровичу дали взбучку за то, что не вырублен репей вдоль собачьей проволоки. Тот сразу сообразил, откуда ветер с таким специфическим запахом.   
— Пиши докладную, не объяснительную, а докладную, — очнулся он от раздумий.
— На чье?..
— На мое имя. А я буду писать на имя начальника охраны.
Я написал, что еще вчера утром, через два часа после развода, обнаружил пропажу. Так, собственно, и было.
— А ты неплохо пишешь, даже здорово! Писатель! — одобрил Петрович. — Вот только как  ты в том месте оказался? Пошел набрать холодной воды?..   
— Так Мишаевич же опоздал, почти на час, вы что, не помните? Мне пришлось заодно обходить и его территорию...
 — Ах, да! Чурка этот! Новенький!.. Вот склероз! Ну тогда все нормально, пиши заново. Главное: то, о чем сейчас говорили, не забудь. — И чуть погодя. — Пусть только попробуют теперь лишить меня премии! Я сразу же пойду в комиссию по трудовым спорам.
Кстати, “чуркой” мордвин Петрович называл и немца Цанга, который пострадал у него из-за “остаточного запаха алкоголя” (так Петрович  написал в докладной).
Я уже изучил  его и знал, что ни  в какую комиссию он не пойдет. Любит поворчать, потому что старится и потому что виноватыми всегда в своей жизни считал других. Мы  для него не персонифицированы. Сколько раз замечал: разговаривает  с  кем-то, а обращается как бы ко всем сразу: “Ну вы, ребята...” И всегда-то у него наготове нотация в ответ на наше подтрунивание по поводу многотрудной службы. Такой юмор не принимает. И нос любит воротить, сжимая дудочкой губы, от запаха чужих сумок и носков, как придет — окна настежь. Не наша премия его интересует, а собственная. Трусоват Петрович, хоть и под метр девяносто. Кишка тонка.

— Как по-армянски журавль? Сегодня его видели с Петровичем. Крлнк?..
— Нет, крунк.

Из разговора: “Настоящий мужик, не гнусавый.” Гнусавость воспринимается, как  свойство характера: гнусавый тот, кто мельтешит, теряет свое  достоинство.
Иван, мой напарник:
— Петровича тоже можно понять. За 60... А как бык.  Ну куда он устроится, если потеряет работу?
Мне становится стыдно. Какое у меня право судить?
 
Краем уха слышали, что положение на нашем объекте обсуждалось у генерального, тот был очень рассержен: зачем, спрашивается, держим охрану, третий по численности цех, платим ей деньги?!. Отдано распоряжение найти тех, кто прошляпил и депремировать. А как их найдешь? Проще всего наказать нас.

Петрович, лучший из бывших ментов, то молчал и сопел, как нашкодивший мальчик, понурив голову (чертова субординация!), то улучив момент, ретиво и пылко поддакивал.
А кричал, что мы безнадежно тупые, начальник охраны. Ну не тупые ли? Дали портативные рации. Буквально в прошлую смену. И вот одна оказалась уже сгоревшей. Не в ту дырку вставили штекер при подзарядке. Заглядывает туда. Все внутри смято! Гвоздем, что ли, лазили?
Мы, если честно, ими еще не пользовались —  только что заступили, но поскольку испорченная рация обнаружена нами, он засадил Петровича за объяснительную записку на имя генерального директора.
В проходной сразу же повеяло суровым подтверждением наших догадок.
С начкара и с меня он также потребовал объяснительные по поводу кабеля и рисунок маршрута, по которому я проходил, когда наткнулся на пропажу.
— Объяснительную не буду, буду только докладную! — после отъезда начальника все так же импульсивно заявил Петрович. — Это унизительно. В чем я виноват? Лотки-то были открыты!.. А он: демагогия, демагогия!.. — Как потом выяснилось, написал он все-таки объяснительную.
— Под тебя зачем-то копают! Хотят с себя снять вину. Перед генеральным. А с тебя голову! Надо найти стрелочника!.. — неожиданно сказал Петрович, внимательно изучив вопросы, оставленные на бумажке для него и для меня начальником охраны. Я тоже просмотрел их, однако ничто меня не насторожило.    
   
Под эстакадой, возле проходной, крутится Джессика. Я обрадовался, сразу узнав ее, смело подошел, чтобы погладить. Гладкошерстая ротвейлерша стала обнюхивать меня, считывая старую информацию: “Да, да, мы с тобой одной крови”... Мне уже приходилось ее кормить, когда дежурил в других местах нашего разветвленного хозяйства. Это была та самая черно-коричневая Джессика, бывшая домашняя любимица заместителя мэра, которую среди зимы вдруг поставили на кормежку к нашим собакам... 
Ту зиму она провела в отдельной комнатке, в здании конторы. Стрелки ворчали: “Объедала”. Впрочем, иногда с Джессикой делались ночные обходы территории. Миролюбивая, она реагировала только на людей с поклажей.
Из-за Джессики тогда же пострадал один из караульных. Она вырвалась у него из рук вместе с поводком и кинулась к бегавшему по проволоке Кайзеру, черной немецкой овчарке. У Джессики началась течка и собаки быстро нашли общий язык, несмотря на различия в породе. Но это и стало причиной неприятностей.
От охранника потребовали написать объяснительную. Он подробно изложил на бумаге, как случилось, что “Джессика и Кайзер полюбили друг друга”. Объяснительная была забракована разгневанным начальством, потом еще одна... Наконец, посланный на подмогу штатный кинолог вразумил незадачливого собаковода: пора бы тому уже взять в толк, как надо писать правильно. Не полюбили друг друга и даже не занимались любовью, «это в фильмах любовью занимаются!», а просто вступили в вязку! 
Потом Джессика ощенилась. К счастью, ротвейлерами. Нам  дали ее для усиления.
 
    Совсем уж что-то зачастило начальство!..
 
— Чтой-то у вас сторожа какие-то странные — в фуфайках бегают, ведь лето же!.. — смеялись рабочие, перекуривавшие возле мехцеха. Смеялись они над Генашей из смены Жмодика, которому я сдавал утром хозяйство.
 — Ну, все нормально, скажи? Только честно! — допытывался у меня, чуть не плача, Генаша. Потом в лоснящейся своей цвета “осенний лес” телогрейке все равно мчался проверять пломбы и брошенный возле лотков в качестве приманки кусок кабеля. На слово он мне не верил. Прошлый раз Генаше здорово попало. Приехавший среди ночи проверяющий устроил ему, полусонному, экзамен на знание статьи 11-й...

С поста звоню напарнику, прошу напомнить, где эта статья, в каком таком законе? Ага, в законе о ведомственной охране. Касается применения физической силы.
 —Ну и голова у тебя!
А я чем больше читал эти законы, тем меньше понимал. Что за язык! В каждом обороте вновь и вновь перечисляется то же самое!..

В самодельную коптильню, устроенную нами на задворках, за насосной, закладываем с Петровичем на сей раз свиное сало — рискуем, но ведь уже вечер — и ведем разговор то о необходимой обороне, то о крайней необходимости. Будто для нас это очень важно! Видело бы начальство!
— Знаешь, — доверительно говорит Петрович, — нас одно только спасет — если мы кого-то поймаем. Теперь нам разрешили сразу, без предупреждения, бить, хоть по яйцам, дубинной резинкой, тьфу на тебя с дурацким экзаменом!.. Но имей это в виду!
Она же — резиновая дубинка. Она же нечто похожее на мужское достоинство. Она же — женский соблазн. К тому же и демократизатор, что уже стало не оригинально. И все неправильно. Все не так. Ну хватит изгаляться. На самом деле она — просто ПР-73, за которую регулярно расписываемся в журнале.
И еще стали расписываться в одной графе: за три дополнительно выданных каждому патрона “БАМ”. Коробочку с ними надо носить с собой.
Теперь записи в журнале выглядят так:
“Изделие “Удар” (его номер) — 1 (одна) штука,
Патроны “БАМ” — 5 (пять) штук,
ПР-73 — 1 (одна) штука,
Рация — 1 (одна) единица,
Бинокль — 1 (одна) единица.”
Никак не могу понять, почему бинокль и рация — единицы. Но так уж заведено...
По очереди подходим к столу, чтобы расписаться в журнале. Каждый откидывает назад голову, щурится, вытягивает руку...
Теперь и днем — при полной экипировке. В одной руке рация, в другой — дубинка, на поясе — газовая царь-пушка. Увидели меня работяги и сразу сделали “руки вверх”, а один истошно заблажил:
— Мы больше не будем!..

Когда прохожу по мостику над бурлящим отстойником, невольно сжимаю в руке «штуку» ПР-73: страшно и подумать, если выроню…

Жмодик обнаружил коптильню, распорядился разобрать ее и вынести за ограду, туда, где мусор.
— Зачем?.. Совсем взбесился, — шепотом говорят его затюканные подчиненные, — не он же делал!.. Что скажет Петрович?
Петрович в ярости. 
Одни из ворот намертво заварены. Изменены маршруты обходов. Принят, слышал, в штат астролог — едва ли не заместителем самого генерального. 
— Ну и кашу ты заварганил, — говорят.
Петрович тоже лютует, грозится написать докладную, если не буду вовремя звонить ему с поста.
Когда лютует, он опасен — может наломать дров: памятен еще случай с Цанком, который был-таки уволен по 33-й. А я-то не позвонил, потому что не хотел беспокоить Петровича, который, как меня предупредили по телефону, в  борьбе с природными силами сначала долго клевал носом и непроизвольно скрипел под столом, за которым сидел, подошвами, а в тот момент уже сладко посапывал на сундуке в позе эмбриона.
“Ну берегись, Петрович! Глаз теперь не сомкнешь!” — и звоню каждый час по два-три раза. Так получается: звонок насчет обстановки на посту (“Хорошо”, — отвечает Петрович, и в его голосе — такое удовлетворение, будто намялся еще не остывшего копченого сала и теперь поглаживает себя по животу), звонки, когда иду на обход и по возвращении. В туалет захотелось — тоже звонок. После него — тоже: мол, уже на месте.
В одну из смен, в половине четвертого ночи, Петрович не выдерживает: договорись с другим постом, будете по очереди обходить. И вслед за тем: “Все отдыхают, кроме вохры, блин!..”

Разрешение поспать?
Только где? В будке — не растянешься, тесно и слишком грязно, снаружи да и внутри в углах — паутина. А к этим призрачным в лучах луны многогранникам с их бирючьим населением у меня особое отношение. Сначала забираюсь в кабину трактора — нет, неудобно: сплошные рычаги и режет ноздри мазутом. Кабина экскаватора попросторней, но закрыта. Нахожу в одном из помещений мойки рваный полосатый матрас, из которого торчит вата, и затаскиваю в сушилку, где на этот раз, хоть и жарко, но все же терпимо. Бросаюсь на него. Но скоро прихожу в отчаяние: сознание ясное, опять крутятся всякие мысли — так хотелось поспать, а ни в одном глазу: душа, тело, разум, мне уже столько лет, а ничего в жизни не...

Но я не один такой: тут я вижу молодого Блока. Ему тоже не спится, он садится в кресло и делает в дневнике запись: “Хаос это — беспорядок, а Космос — порядок. Космос состоит из Хаоса”.   
Сразу же погружаюсь во вселенский уют, а лежу уже, словно вещий Ной, на крыше своего гигантского Ковчега. Перед глазами возникают и рассыпаются миры, из светил хлещут протуберанцы...
Да, лезут мысли, Хаос — в самом начале, он все опережает: не будь мусора — и пылесос бы не изобретали... Да и Ковчег бы не понадобился. Но как бы там ни было, каждый раз он, молодой, неистовый Хаос, оказывается в ловушке Космоса. Он сам в него преобразуется. Тем быстрее, чем более активен...
 
И, значит, наши проступки, измены... Но не о моральной стороне я думаю. Меня волнует причиняемая ими боль. Все баски, которым я не могу найти применения, проносятся в уме, я снова слышу треск обожженных фонарем крылышек, крик ужаленной осой бабочки и вижу каждое разбитое сердце... И утешаюсь тем, что все подлежит регистрации в нерукотворной Книге Бытия. И неизбежно становится Космосом.
Неповторимый в своих проявлениях Хаос это — кирпичики его. Без Хаоса нет Космоса, нет движения. Как нет Разума без Чувства. Как нет Бога без Яблока, без Искушения, без Лукавого, без нас, белого без черного. Да в нем самом, Великом Строителе, тысячи мелких дьяволят, правда, они уже так не называются... Поскольку осененные его творческим духом, который именуется Святым, став его частью, стремятся не приземлить небо, а наоборот, возвысить нас до понимания небесной гармонии, раскрыть в людях новые возможности. 
Снова и снова рождается агрессивный Хаос, но Космос всегда и всюду должен за ним поспевать. Чтобы выполнить все ту же работу.
Каждый раз Хаос приобретает новые свойства. 
Он дробится, проникает в замочную скважину, на экраны телевизоров, в супружескую постель, в души, нравы, политику, создает пули со смещенным центром тяжести, отвечает поясами шахидов на точечные удары, развязывает войны, разлагает все, чего не коснется. То есть в неподходящий момент толкает качели в сторону противоположную движению. С таким партнером опасно иметь дело. Но не надо его бояться. Есть такой закон. Чем более далеки от симметрии баски, которые мечет этот ниндзя, Хаос, тем выше вероятность установления порядка уже на новом уровне, качественно другом. О, спасительное несовершенство!.. Именно в тебе заключена идея вечной жизни.

Неужели? Как я раньше об этом не думал? Вот речка. Течет привольно, становится полноводной именно на равнине, где сквозь легкий грунт бьют многочисленные ключи. А однажды, вспомнилось где-то вычитанное, был проведен эксперимент: использовали фарш в качестве трансплантанта. (Котлетку бы!.. Автор строк идет на кухню и лезет рукой в холодильник.) И вот чудо: он ожил. После приложения к ране в нем необыкновенно быстро стали возникать новые кровеносные сосуды.
Не о том ли у Пастернака: “И чем случайней, тем вернее, слагаются стихи навзрыд...”
Но и этот порядок должен быть разрушен. Во имя живого, подвижного, вечного, самовоспроизводимого равновесия. Да, симметрии... калейдоскопа, где внутри все те же баски. Или же симметрии качелей, которые несутся в разные стороны. И кто знает, какие отдельные моменты этого процесса, схваченные наметанным глазом мастера, который и сам разгоняет их, стоя на краю доски, отразятся на полотне, в поэтических образах, звуках музыки, уже преображенные — как бы отмытые в том самом зеркальце, которое спрятано в Гефсиманских дебрях души? Лишь бы не притупилось восприятие новизны! Не обрюзгло, не оквадратилась!..
 Так я думаю, как мне кажется, — самим сердцем, потому что умного во всем этом мало!— лежа на крыше Ковчега…
На космических подмостках бытия, во всех мелочах нашей жизни, под мелодию “Болеро”, которая, возможно, впервые была услышана еще Ноем и сподвигла его совершить свой выбор, разыгрывается великая драма, тут же и создаваемая мудрым Режиссером. Разыгрывается с неуязвимым бесстрастием и артистизмом. В ней объяснение того, что мы называем борьбой Добра и Зла, оправдание самых дерзких творческих исканий и откровений.
Почему бы, действительно, не преклонить колени перед простым камнем или абстрактной картиной? Ведь все осеняет и переписывает набело Дух святой, а более всего он питает творчество, поскольку только оно движимо любовью.
А смерть, а уход близких?.. С этим-то как?..
Мертвые уравновешивают живых, отнимая у них или отдавая им свою творческую энергию и силу, живые — мертвых. Бабочка — гусеница... Простой колосок в поле... Озирис и Изида в красоте древних знаний...
Вся жизнь мгновенно предстает передо мной. И будто нет больше никаких тайн. Душа мироточит в благодарности. Сами собой наворачиваются стихи:
Выразить бы, выразить бы день,
Только день, что прожил человек!..
Сделать строчку крепкой, как ремень,   
Обмотнуть вокруг и взвесить день...
И назвать стихотворенье –
“Век”.
Тут только замечаю, что из мойки, которая у меня  за стенкой, теперь раздаются два голоса — мужской и женский. Мужской, похоже, принадлежит дежурному слесарю. Прислушиваюсь. Женщину он ласково называет Танюшей. Неужто Жулина? Она! Вот душ включили... О чем-то любовно шепчутся под журчание струй…


      51.

Певчих  птичек  как не бывало. Орлы куда-то подевались. Вороны, враны, вражьи силы... Треску от них, будто провода замкнуло.
Начкар достает из сейфа воздушку и от нечего делать палит с крыльца по черным стаям. В этот момент ему на все начхать! На целый мир обижен!..
Все бьется Петрович между двумя правдами — правдой чиновничьей, формальной и правдой живой, человеческой.
А в лысых простуженных кронах кто-то играет на китовом усе: “Дрянь, дрянь” В простуженных кронах, как в переполненном автобусе — сплошное недовольство, брюзжание, хрип, кашель, резкость и императив.
— Куда села, сорока? Чуть не на голову! Старость не радость?
— Не ворчи! Сама ты сорока, сама ты сорока!..
— Не раскачивай, дерево!
— Это ветка, это ветка! Не упадешь! — И опять: “Дрянь, дрянь!” — И вдруг:
— Разуму — ура!
— Ура, ура!
— Сериалу — ура! (Никак Петрович опять прилип к телевизору?!.) 
— Сериал! Сериал! — куча высыпала на остановке. Взлетели. Но столько же и набилось. И опять за старое:
— Воровка!
— Сама полукровка!
“Дрянь, дрянь!” И прямо над головой:
— Умрешь, как твой Колмогор — в подворотне! — Ого!.. Или только показалось мне?..
— В теплотрассе! — Ого!..
“Врешь, карга! Теплотрасса — призрак! В приюте!”, — врубаясь, кричу, отчаянно кричу, но про себя.
И еще там — то, будто об изжоге, то о простатите. Излюбленные темочки. И все-то под один и тот же аккомпанемент: “Дрянь, дрянь!”
И взрослый осенний ветер скулит в простуженных кронах, тщетно взывая в осколки хрустящих зеркал: “Мальчик, мальчик, а где твоя мама?” А в каждом зеркальце, как его ни дроби, все те же гонимые им деревья и непроходимые горы облаков по горизонту…
Ветер заставляет людей все основательнее баррикадироваться, кутаться, отгораживаться и заслоняться от порывов его продувной собачьей нежности.
И невыразимая нежность переполняет души. “И мы, как руки у Венеры...”

В том ли изъеденном ржавью желтом “ягуаре” на свалках моей памяти или... Нет, и не там...  И не в замке... А просто на кухонном полу, потому что в комнате как раз в это время ангельски чисто похрапывал грудной ребенок...
Мужчина и женщина. Отдавались со страстью — из-за неразрешимого одиночества и отчаяния, оттого, что все самое главное в жизни проходит мимо… Такие далекие и даже чужие друг другу. И вместе вдруг разрыдались, разом кончив. Каждый от своей собственной непостижимой беды и тоски, которая уже давно комком под горло. Одно только общее объединило их: “Победа это или поражение? Награда или расплата?” И не было на эти вопросы ответа. Но разошлось, разрядилось нежданной грозой в душах, изошло горючими слезами. Вроде бы лопнуло Великое стекло. И что-то важное всколыхнулось и открылось им. А они отвернулись, возвращаясь к действительности. К заботам.
      К тем брошенным на крыльце охапкой траурным хризантемам…
Нечеловеческим, ледяным однообразием веяло из проруби над головой, где высоко-высоко был самолетик снежинкой.

“Спать, как Ленин под стеклом” — в выставленном из буфета старом прилавке. От дождика спасет. Но ночью уже прохладно.      
О будке в коконе паутины:
— Зато теплее!

Когда сводишь до определенной точки половинки бинокля, получается круг, шар. В этом шаре шуршат травы, похожие теперь на шкуру бурого медведя, рыбачат безработные, бомжи и просто фанаты, вроде Петровича (бегает и он, бегает иногда), красиво изогнуто стоят облака, пролетают птицы... Тогда начинает казаться, что этот шар, который катится по кривым волнам горизонта, это — я сам, только невидимый, поскольку мое тело куда-то исчезает. Но все — во мне. Я все вижу, слышу. Везде присутствую. Во все вживаюсь. И все ощущаю — и жар, и холод (иногда, если слишком  холодно, переключаю себя на тепло и наоборот, научился уже это делать).
Так бывает и ночью, когда сил уже никаких. Тогда мнится, что я — глаз, только глаз!..
То есть просто сторож.
Ха! В конце концов, до чего знакомая работа! В течение жизни сначала меня охраняли, потом от меня, теперь вот я сам охраняю.. Последняя точка?.. Конец смятению?..
Катится, все ускоряясь, под горку, время, которое после полуночи мы называем “нашим”. Моему напарнику тоже не спится. И вот уже вдвоем, прижавшись друг к другу, мы сидим в засаде, под пожелтевшим и объеденным нами и другими такими же дозорными кустом черешни. Далековато, но отсюда хорошо видны лотки и приманка — кусок кабеля. Надо доложиться. Опробываем  на Петровиче новые рации:
— Первый, Первый, Третий и Четвертый на месте...

Проехала машина “Листья”, затем машина “Снег” — бумажные наклейки на лобовом стекле. Но всегда в пути переполненная голосами (даже когда там молчат) коробка с надписью “Люди”...
 
               
52.

...Снова поднимаюсь на вышку, чтобы принять пост. В углу ненужный летом козел, плитка. Тот же ныряющий пингвин трещины… Вода в пластиковых бутылках только на донышке. Но на узеньком подоконнике, как всегда,— заботливо приготовленная мухобойка. Будто у меня нет другой печали, кроме как мух бить?
С чего же начать? С чая?.. Состояние не ахти. Вчера и позавчера крепко выпил. Ну выпил и выпил. Что ж, теперь? Если уж алконавт...  Но в новой семье — разлад. Тупо смотрю на слепое и грязное от расплющенных мух окно.
Зачем я здесь?.. Здесь я или где-то в другом месте? Еще живой или уже вымер?
Почему так часто встают передо мной одни и те же вопросы?..
И еще в памяти выражения лиц, некоторые из которых уже уподобились слепкам. Окаменелости встреч. Тембры голосов в каком-то абсолютном мраке. Слова. Обрывки мыслей, из которых ни одна не устраивает. Все они кажутся мне (особенно сейчас!) нелепыми, путанными, не законченными. Потому что снова... ничего не могу понять: что же здесь нужное, главное, а что неуместно, как рыбья чешуя на сковороде... Сколько же можно заблуждаться!.. Где  среди всего этого я, а где не я? Себя не вижу. Но все живо. И все повторяется. Рассыпается... И к чему-то стремится, как бы захваченное одним гигантским вихрем... И все — не как в книгах, не по правилам, не по законам и катехизисам, не по морали, не по устным советам, и, увы, не склеивается и не раскладывается по полочкам, как те керамические черепки под руками реставратора...
Никак Изида не может собрать по частям своего Озириса, растерзанного вепрями где-то в джунглях древнего Египта или Месопотамии! Произошло это в оные, еще допотопные, времена, но конца ее работе не видно. Вот и передо мной сплошные блики-баски... И эта чертовски реальная мухобойка!.. Она меня раздражает, как назидание. Я брезгливо сбрасываю ее на пол, пинаю.
Какой же во всем этом смысл? Чтобы проиграть себя, как гамму?.. Чтобы поставить себя, как голос?.. Или со мной какой-то шутник проделывает все это?..
Вот он: водрузил, подобно сменщику, роговые очки на переносицу и зачем-то приглядывается, изучает меня, как врач пациента...
Где оправдание всего? Да и подчиняется ли человеку то большое и непонятное, что находится в нем или где-то вне его? То главное, ради чего живешь, что так хочется каждому хотя бы разок увидеть?.. Имеет ли оно форму? Есть ли у него имя?
Под вышкой, мелко побалтывая ягодицами... а почему бы не так — покачивая бедрами, как вином в бокале (ведь для Читателя, в принципе, все равно), проходит к себе Жулина. Машет рукой, улыбается. Киваю ей. Мое состояние, еще минуту назад такое упадническое, меняется на прямо противоположное — ничего не могу понять, так это странно!.. Но причем здесь Жулина? Жулина да Жулина... Становится даже весело!.. Зачем я так переживаю? Ведь это же баски — обломки, осколки! Самое неправильное, никчемное и ненужное на белом свете!.. Рассыпались и пусть. Не бери в голову — завтра новый день…


53.

Представляю, откуда взялось словечко "баска".
Вижу тихий и ровный осенний день. Холодком и спокойствием веет от выдернутой из земли и еще не убранной буро-розовой ботвы. Желтого солнышка — чуть-чуть, только для цвета. Клубни рассыпаны на просушку.
Небольшой ватаге грязных и сопливых пацанов весело — носятся по огороду, туда-сюда, шумят. Втаптывают плоды земные, кидаются ими, как гранатами.
Вдруг звон разбитой посуды.
— Ой, вы стадо-то чертово-то! — откуда ни возьмись пронзительный голос — сплошное “о”. Все слова на одном вдохе-выдохе — слитно, нараспев.
Размахивая  хворостиной, в резиновых ботах на босу ногу мать одного из чертенят бежит по рыхлым кочкам — проучить шалунов. Как воробьи — в разные стороны!.. Это из-за них уронила тарелки! Вот несчастье! Без того-то — голова кругом!
За ухо ведет своего набычившегося сопляка в сенцы, где мыла посуду.
— Вот, собирай! Пока не соберешь — не пущу шлындать. Одни безобразия на уме. Все расскажу отцу! 
Собрал, подмел. Старательно, как умел. Смягчившаяся мать прижала к себе сына, гладит по головке, отряхивает одежду, застегивает пуговицы. Скорей бы ты рос, что ли, хоть в школе уму-разуму  научат.
— А это что у тебя в кармане, острое?.. Ну-ка живо показывай, трудодней на вас не наберешься! 
Малец виновато вытаскивает из кармана краешек блюдца с тонким синеньким узором и золотой полоской.
— Зачем это тебе?
— Да так...
Женщина вспоминает, как с мужем вскоре после свадьбы, купили в городе эти тарелки, чайные и столовые, неполный сервиз, чашек в нем не было, как гордилась ими, ставила на видном месте, но вот не уберегла. Сама, конечно, виновата. Отвлеклась на оголтелых и — сразу три вдрызг!.. На эту красоту, правда, она давно уже не обращала  внимания. Муж спозаранку и до ночи то в МТС, то в поле, а она рожала и тянулась без присяду по хозяйству. Теперь вот курей завели, собака Булька, в стайке буренка...
Покрутила-повертела в руках осколочек с таким дорогим для памяти узором, улыбка мадонны проступила на устах — что-то важное в ней оттаяло:
— Это ба-аско!.. Ладно, на, пострел. Держи. Тока не порежься!..

 2003 г.   
   
   
 


Рецензии
Вещь на стыке нескольких жанров.
Как журналист, я Вам, Владимир, завидую. По-белому. И публицистика, и литература "в одном флаконе".
Мне так не написать.
Гордость за таких земляков.

Сергей Грущанский   12.01.2012 13:04     Заявить о нарушении
Спасибо, Сергей. От всей души спасибо. Поблагодарить сразу не мог из-за проблем с комп-ром. Здоровья и вдохновения.

Владимир Соколов 5   15.01.2012 13:00   Заявить о нарушении
Спасибо, Владимир. Прочла с интересом. У меня муж по прозе спец. А у меня терпения не хватает! Я в стихи ру Марта Валешевска. Милости прошу!!!

Марта Валешевска   11.02.2014 18:23   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.