Летопись конца двадцатого. 2, 3 главы

                2


    Соловеев, ткнув перстом в сторону своего спутника, представил его:
    - Писатель и искусствовед Окоёмов!
    Писатель и искусствовед чуть склонил голову, но своих всевидящих глаз из наших карманов не вытащил.
    Не пожав лавров на ниве отечественной словесности, Окоёмов, тем не менее, пользовался устойчивой популярностью среди не слишком притязательных читателей. Так каким же глаголом жёг их сердца наш писатель и искусствовед? В широком диапазоне банальностей и трюизмов гармонично дополняют друг друга хрестоматийные пейзажи, залпы проверенных истин, лирика под клубничным соусом, какие-то многозначительные намёки на предметы совершенно ничтожнейшие. В его героях всегда переизбыток бронзы, а в героинях - белого мрамора. Но и без знаточеской экспертизы во всех его писаниях обнаруживалась обыкновеннейшая липа - верный признак старательной посредственности.
    Соловеев, представив пособника, постоял в лёгком раздумье, а затем скорым шагом подошёл к машине, открыл капот и стал что-то колдовать во внутренностях своего "железного друга".
    Покамест Соловееву не до нас, немного поговорим о нём. Вот он называет себя поэтом. Как вам это нравится? И ведь подобную претензию простым чудачеством не назовёшь. Это верно, стихи он пишет. И ежегодно публикует сборник - другой, но что это за стихи... Вспомните, кто из нас не отваживался по молодости лет на версификации с незменным "желаю - поздравляю"? Ну, а в древнем Китае, как известно, ни один чиновник не мог занять государственный должности, если прежде, в студенчестве, не сложит несколько изящных стихотворных этюдов. "Приближается осень. Прозрачные дни холодны...". "С веток осыпав цветы, ветер пронёсся и стих...". "Был густой снегопад, и продрогли листочки платанов...".
    Да что Китай! И у нас в России стиховали предостаточно. Светские вертопрахи на радость альбомным девицам. Нетрезвые гусары. Рассудительные студенты. Разорившиеся помещики. Единоутробные братья императоров. Вечные холостяки. Юные девы. Пылкие телеграфисты. Угрюмые жандармские полковники. Седовласые сенаторы. Мало кто не брался за перо. Сварганить стишок - много ли надо таланта? О поэтах и поэзии можно говорить бесконечно. Так же, как о футболе или лошадях. А об отечествен¬ной поэзии - особенно долго и горячо. И хотя она не столь давних традиций как коневодство, но всё-таки старше традиций футбольных. Но, если брать по новому исчислению, то начинают обычно с Пушкина, чью стопятидесятую тризну не так давно отметили его соотечественники, то есть, мы с вами. Правда, некоторые говорят что-то про старые мехи и новое вино... Какие такие мехи? О каком вине речь? О каких поэтах идёт разговор?
    Об этих екатерининско-елизаветенских риторах? О Тредиаковском? "А ты, Штивелиус, лишь только врать способен..." О Сумарокове? "Перевёл из французских стихотворцев, что ни есть хорошее кусками с великим множеством несносных погрешностей в российском языке, и оные сшивал ещё гаже своими мыслями..." Или о Ломоносове? "Парнасска грязь, маратель, не творец..."
    Как бы там ни было, но мехи нуждались в тщательной промывке и проветривании. Промыли. Проветрили. Влили свежего сока винограда эфиопских лоз. И сок, перебродив, дал вино крепкое, хмельное, веселящее. Впрочем, букет его и до сих пор хранит первозданный допушкинский аромат. Дальше - больше. Злость Пушкина дала русской поэзии Лермонтова. Боль - Фета. Нежность - Апухтина. Романтическая вольность - Гумилёва. Простота и сокровенность Александра Сергеевича, соединившись в одно, дали его тёзку навыворот - Есенина. А вот - два ребра великого поэта: Ахматова и Цветаева, защищавшие пылкое сердце поэта. Защищавшие, но не защитившие: пуля Дантеса угодила в живот. Тютчев же, как утверждают знатоки, произошёл сам от себя. Маяковский - от бетономешалки...
    Но были ли у самого Пушкина орфические предки? Понятное дело, что "...во имя Аполлона Тибуллом окрещён", но всё-таки кого считать истинным предтечей нашего гения? Нет, только не Гаврилу Романовича Державина, что бы там ни говорили про благословение сходящего в могилу старца. И, конечно же, не родного дядюшку Василия Львовича - талант пусть фривольный, но серый. А не Баркова ли Ивана Семёновича, что был большим безобразником, чем пьяницей, а пьяницей большим, чем матерщинником? И не с незабвенной ли "Девичьей игрушкой" в руках постигал юный Саша Пушкин тайну нежно писать о том, что подсказывало похабное воображение автора российского евангелия от Луки - эротического апокрифа восемнадцатого века? "Высот Парнаса боярин небольшой" (оставим эту характеристику на совести Александра Сергеевича) вполне может считаться истинным наставником Поэта в части "стройности ног и бездны лона".
   Но вернёмся к Соловееву. А может и его тяжёлая гаубица лиры бухает прямо в бессмертие? Ой ли! Из сонма поэтов "хороших и разных", этот - безусловно разный. Звезда, без всякого преувеличения, тринадцатой величины, которых на нашем поэтическом небосклоне можно наскрести на целый Млечный Путь. Теперь сплетня. Одна из восторженных почитательниц соловеевского таланта была прямо-таки ошарашена, узнав, что её кумиру удаётся неплохо зарабатывать на стихоплётстве.
    - Да как же это так?! Горные выси, несказанные чувства, тончайшие переживания и... - на тебе, деньги! Да это же самая настоящая проституция!
    Как мне кажется, почитательница несколько пересолила насчёт "несказанных чувств и тончайших переживаний", но, с другой стороны, возможно ли в самом деле одновременное служение Мусагету и Маммоне? Действительно, поэты редко бывают толстосумами. Но, если говорить об исключениях, то, пожалуй, только Николай Алексеевич Некрасов мог позволить себе издавать безнадёжно убыточный "Современник" и вместе с тем жить на широкую барскую ногу. Впрочем, если верить его недоброжелателям, у некрасовской Музы рукав всегда был полон краплёных карт - аргумент для лучшего среди поэтов шулера неотразимейший.
    Покамест мы моем Соловееву косточки, он будто слился воедино со своим металлическим Пегасом, врос руками в его недра и всасывает ими бензиновое вдохновение... Так некогда мальчик - лицеист впитывал дух царскосельского сада: тонкие смуглые руки раскинуты по мраморной скамье, затуманенный взор устремлён в заоблачные дали... Но вот Соловееву показалось, что его эстетический бак наполнился по самую крышку, и он, закрыв капот и выпрямившись, удовлетворённо крякнул: - Порядок!
    Это надо было понимать так: секретная итальянская сигнализация отлажена, включена и настроена на неусыпную бдительность.
Сам я этой сигнализации не видел. Но апеннинскую сирену её слышал. Прослушивание состоялось как раз после визита писателей в наш монастырь. Поздним вечером, когда освещённые окна в городе остались в абсолютном меньшинстве, вдруг взнялась выть сирена. Да так, что казалось будто полета голодных шакалов пошло вразнос. Уж и неизвестно, что там случилось с сигнализацией: то ли звуковому механизму наскучила вынужденная афония, то ли попусту сработал какой-нибудь бездельный контакт, но, как бы там ни было, сто двадцать децибел чистейшего итальянского бельканто - совсем не тот шумовой климат, к которому привыкли наши спокойные характером горожане. Половина Новомордовска, заслышав неожиданный ноктюрн, уже была возле гостиницы, покуда другая только ошалело вскакивала со своих постелей. Соловеев же стоял возле безумно визжащей машины и рассеяно шарил в просторных карманах махрового халата. В поисках ключа, надо было полагать. И только тогда, когда вторая половина города подоспела-таки к гостинице (скорость даже такого звука - величина постоянная), ключ отыскался, и медная глотка неугомонной сирены была, наконец, заткнута. Невозмутимый и важный Соловеев прислонился к затихшей машине, обвёл собравшихся мутным взором и, ни к кому конкретно не обращаясь, констатировал:
    - Не выдерживает заграничный прибор отечественной атмосферы.




                3


    Соловеев отвёл простёртой рукой наши взгляды от своей косоворотки в сторону монастыря:
    - Мы с товарищем приехали полюбопытствовать: в должном ли порядке сохраняется этот памятник старины.
    - Всё, конечно, порушено, разграблено, загажено, - скорбно покачал головой Окоёмов.
    - Это Вы о чём? - встревожился Хмуров.
    - Да всё о том же! Прекрасный памятник старины, говорю, гибнет.
    - Если Вы говорите о монастырских строениях, то, сами убедитесь, они в полном порядке, - твёрдо посмотрел Окоёмову в глаза Хмуров, - а если Вы вообще о стране, то спорить не буду.
    Писатели недоумённо посмотрели друг на друга, но промолчали, а потом двинулись попред широким шагом. Мы же, словно засасываемые вакуумом, образущимся от стремительного перемещения наших вожатых, дружно повлеклись вослед.
    Соловеев остановился возле монастырской стены, ткнул указательным пальцем в кладку, затем обшлагом рукава потёр один из кирпичей и стал внимательно рассматривать его. Не рукав. Кирпич. Затем обвёл всех тор¬жествующим взглядом и важно пробаритонил:
    - Вторая половина конца девятнадцатого века.
    Окоёмов восхищённо захихикал, а Соловеев, выдержав подобающую паузу, добавил: - Архитектор Сидорини - лучший ученик Шервуда.
    Всеведение - всегда чудо. И мы, конечно же, раскрыли рты от удивления. Так бывает: из пустой шляпы вдруг вытаскивают аквариум с рыбками, или из рыбного магазина выносят новенькую ракетную установку "Стингер". И тогда начинают говорить о чуде. Напрасно. В нашем рациональном и прозаическом мире чудо всегда пасует перед знанием, порядком и расчётом. И как бы в подтверждение этой апофтегмы, Соловеев вытащил пухлявую записную книжку ("протез моей памяти" - так величает её склонный к возвышенным поэтическим сравнениям писатель), открыл нужное место и зачитал:
    - Прокопий Сидорчук. Сидорчук, а не Сидорини.
    Начался обход монастырских строений. Всеобщее торжественное молчание разрывали короткие, как одиночные выстрелы, вопросы Окоёмова:
    - А здесь что у вас? А это давно лежит? Колокола кто снимал? Храм когда обезглавили? Чудодейственный источник функционирует?
Соловеев, слушая вопросы и ответы, что-то быстро строчил в своей книжице.
    - В этом приделе склад? - не унимался Окоёмов.
    - Верно. Склад, - удивился дошлости искусствоведа Хмуров.
    - А там котельня?
    И с котельной он не промахнулся. Наконец, указав перстом за спину Соловеева, Окоёмов возгласил победно:
    - Могу спорить, что вон за той часовенкой у вас сортир, а?!
    Не ошибся искусствовед и с сортиром.
    - Ну, Сеня, - пришла пора изумиться и Соловееву, - тебе не в Союзе писателей, а в служебном собаководстве надо бы работать!
Когда вся территория монастыря была обойдена, а строения осмотрены, гости были приглашены в гостиную - бывшую трапезную, где собравшиеся дети с нетерпением ожидали встречи с "настоящими" писателями. На просьбу сказать несколько слов Соловеев, недолго покобенившись для важности, согласился:
    - Мы сам-друг приехали сюда не для собственного удовольствия. И не для того, чтобы доставить удовольствие вам. Нас позвала история. История нашего великого народа. Как известно, нет и не может быть настоящей национальной культуры без дорогих сердцу просторов, синевы рек и озёр, благоуханья скошенных трав, священных могил пращуров, памятников старины, в коих...
    Не буду перегружать летопись общими местами, на которые как никто другой горазд Соловеев. Пусть его говорит. Но всё-таки отдадим ему должное: Соловеев действительно весьма сведущ в отечественной истории, толково судит о русском быте, на память знает множество былин, сказок, сказаний, песен, прилично разбирается в церковной службе. И это не в пример одному своему коллеге - известному сочинителю арбатско-гру- зинских песен, который, поменяв однажды гитару на стило, отважился было на дилетанское путешествие в прошлое, где, в этом прошлом, изрядно поплутал. А при описании церковной службы непростительно спутал акафист с псалтырём. И это при том, что в других случаях не только избежал конфуза, но и блестяще вышел из весьма сомнительных и головокружительных ситуаций. Так часто бывает: вчера удачно грабишь Государственный банк, а уже сегодня пошлейшим образом попадаешься на карманной краже. Нет, бог уберёг Соловеева от подобной клюквы. Уж он-то (не бог, а Соловеев) службу знает как никто другой. И в литургических тонкостях подкован основательно (здесь его на вороных не объедешь). Спросите его, когда поётся акафист Божьей Матери, а когда - к причащению Святых Тайн, уверен, ответ получите исчерпывающий. Оно и понятно: настоящий знаток русской культуры должен не только писать с аксаковским душком, но и держать кое-что в голове.
    - Всё, что вижу - описываю. Всё, что слышу - запоминаю.
    И действительно, в двух соловеевских вместилищах (голове и записной книжке) хранится такая прорва фактов (эмбрионов и зародышей будущих повестей, стишков, рассказов, экспромтов), что только диву даёшься.
    - Я из любого факта конфетку делаю, - не без некоторого щегольства любит повторять наш поэт - писатель.
    Нет, не прост, совсем не прост Соловеев. То есть настолько не прост, что порой ставит в тупик не только записных мыслителей, но и круглых дураков. И это при всём при том, что сам замешан на куцых и не вполне ясных идейках, и звёзд с неба, понятное дело, не хватает. Хитёр, что ли? А чёрт его знает! Сам не пойму. Но только он так сумел себя поставить, что иные, откровенно между собой враждующие, вдруг радостно примиряются на Соловееве.
    - Это и понятно, - загадочно улыбается Соловеев, - умный умному глаз не выклюет. Ну а я, сами знаете, не для дураков пишу. Для элиты. Народной. Для лучших сынов России. И для дочерей...
    И всё же, несмотря на осторожность и расплывчатость большинства своих деклараций, Соловеев иногда позволял себе немыслимые курбеты: ещё на нашей памяти, в пору официально исповедуемого материализма, он, регулярно выплачивающий партийные взносы, то ли заискивая перед потомками, могущими обвинить его в свальном грехе атеизма, то ли по каким иным соображениям, вдруг разрешился настоящей проповедью в духе ранних апологетов. Для вящей верности я позволю себе процитировать здесь кусок божественной ахинеи дословно. Итак:
    "В двадцатом веке для каждого здравомыслящего человека нет сомнения в том, что на свете, во Вселенной, в разнообразии жизни торжествует выс¬шее разумное начало. Иначе пришлось бы допустить, что такая сложная и точная организация как цветок, птица, человек, человеческий мозг, наконец, появились в результате случайно - счастливого, слепого и беспрограммного соединения химических элементов, молекул и атомов. Вопрос состоит не в том, существует ли высший разум, а в том, знает ли он про меня и есть ли ему до меня хоть какое-то дело".
    Ну, как? Неправда ли, увесисто? Конечно же, эта теодицея не только коряво состряпана, но и, к тому же, в ней писатель неряшливо отделил человеческий мозг от своего вместилища, а химические элементы чуть ли не противопоставил атомам и молекулам. И всё-таки отдадим должное силе этого мятущегося духа и признаемся, что не у каждого хватило бы дерзости задаться вопросом: есть ли Вышайшему до него хоть какое-то дело или он целыми днями занят одним Соловеевым?
    Но не только область трансцендентального, куда смело запускает свою руку писатель, подвластна его интересам. Не чурается Соловеев и вещей простых, земных, даже приземлённых. Конечно же, когда у пишущего есть широчайший выбор от корешков до Всевышнего, то особенно и некогда заниматься всякими пустяками, но, тем не менее, всё, о чём бы ни писал Соловеев, тотчас же обрастает мясом злободневности: будь-то уже упоминавшиеся антикварные страсти, приватные отношения с Высшим Разумом, исследования о дубовых укрепителях, бледных опёнках, ложных поганках, или прогремевшие, благодаря его таланту, на весь мир русские морковные отбивные, выгодно противопоставляемые английскому говяжьему ростбифу.
    Любая разрабатываемая Соловеевым тема, моментально становилась золотой жилой не только для него самого, но и для редакторов, издателей, книготорговцев. Хочешь - не хочешь, но книги, что как блины печёт наш поэт - писатель, в нашей, самой читающей стране в мире, раскупаются нарасхват.
    "А это всё оттого, что народ меня любит. Думает обо мне. Я чхну, а по всей России уже несётся: будь здоров, Соловеев!"
    Ну а здоровье у него... Сытая отрыжка бога - так по большому счёту можно охарактеризовать эту широчайшую калорийную натуру, чрезмерье которой не смог бы превзойти и знаменитый Собакевич, существуй он на самом деле, а не только в воображении субтильного Гоголя. "Главное - это сбалансированное питание. За границей это дело на крепкую ногу поставле¬но. У них трофология наряду с философией в университетах изучается. Хотя, если честно, настоящих едоков там - раз, два и обчёлся. Потому что Брегг и Шелтон - это разве наставники в таком серьёзном деле? Да и может ли сравниться шелтоновское авокадо с нашей брюквой? То-то и оно..."
    Что ж, обретя в Соловееве посредственного писателя, Россия, быть может, навеки потеряла в нём гениального гастронома. Впрочем, широковещательные диетические декларации, которыми он нет-нет да разражается, сразу же обнаруживают выбившегося в писатели едока. И не в укор Соловееву заметим, что не только у него одного мысли о возвышенном и вечном вдруг заключаются каким-нибудь ценным кулинарным советом. Увы, у многих, слишком у многих, могучие прожорливые тела насмерть затаптывают хилые бессмертные души...
    Но всё равно прочтите как красочно, страстно и виртуозно описывает
Соловеев подробности гастрономического процесса от закупки продуктов в какой-нибудь сельской лавчонке до исходных ощущений на алтаре Клаоцины! И не думайте, что здесь какой-нибудь отвлечённый, в прустовском духе эстетический экскурс, навеянный воспоминаниями о тётушкиных бисквитах... Нет и ещё раз нет! Писания Соловеева - самый что ни на есть желудочно-кишечный реализм (это - для ревнителей точных определений).


Рецензии