Саша. Александр Иванович. Из повести Больница
Саша, наверняка, был голубым, более того: он был не просто голубым, может быть, единственным из всех таким именно в плане сексологии.
Более того, он был единственным из тех, пятерых, кто проявил в отношении меня больше своеобразной нежности, чем я по отношению к нему.
Его полная закрытость в сексуальном плане, а, может быть, та самая шизофреническая сексуальная холодность, спонтанность и неполноценность, абортивность сексуальных желаний, не позволяют мне судить об этой стороне его сущности достаточно твёрдо: моё представление зиждется на косвенных знаках его проявлений с их интуитивной систематизацией.
И мне думается, что я был единственным из всех в отделении, с кем Саша мог дойти до той степени откровенности телесных желаний, которую он проявил.
Дело в том, что внешне Саша был несимпатичен: сутулый, довольно нескладно сложенный, невысокого роста, с раскачивающейся походкой, слегка полноватый. Внешняя сексуальная малопривлекательность усугублялась его фактической неспособностью устанавливать нормальные, тем более – долговременные коммуникативные отношения с кем бы то ни было.
В какой-то степени он был аутичен, и, несмотря на то, что в движениях он не был заторможен, скорее – более мобилен, чем большинство, он проходил сквозь плотно заселённое отделение, как нож сквозь масло, ограничивая общение внешним, формальным, первым уровнем коммуникации.
Короче, по-моему, он ни с кем не дружил, и не был способен дружить, в отличие от большинства.
У него была привычка здороваться за руку со всеми, причём, обставляя это несколько демонстративно и манерно и протягивая руку первым даже тем, кто старше его.
Большинство, и те, кто ставил себя относительно "крутым", и те, кому просто был неинтересен Саша, отказывались от его рукопожатий.
Анжей, крепкий 30-летний спортсмен, бывший в своё время чемпионом России среди юниоров, единственный в отделении, чья игра в несуетливого и твёрдо стоящего на ногах местного "пахана" казалась вполне адекватной, единственный при встрече с Сашей раскланивался с ним и интересовался, как интересуются у стариков: "Здра’вствуйте, Александр Иванович! Как ваши дела?"
Анжей был первым в отделении и по достатку, и по лоску, и по самоощущению, а Саша был с другого полюса – бедный, неважно одетый (но опрятный), часто голодный, и Анжей этим своим не унижающим по форме (и отчасти ёрническим, истинно высокомерным по сути) обращением к Саше подчёркивал своё и его особое положение в отделении: с ним мне нечего делить, у нас разная, противоположная весовая категория. Когда же он был занят чем-то в кругу более "крутых" ребят, в своём кругу, Сашу он просто выносил за скобки, не замечая его: ставил чёткий барьер между собой и им.
Была пара человек в отделении, с кем Саша мог поздороваться и 2, и 3 раза в день.
И только со мной единственным он мог позволить себе это сделать десяток раз в день, почти при каждой встрече, когда ему позволяло настроение.
"Здра’вствуйте, дядя Володя!" – скандировал он, приближаясь ко мне и протягивая руку. Ему, наверное, это казалось остроумным, тешило его самолюбие. И хотя поначалу это казалось пошловатым, дальше я как-то привык, что именно так обозначает Саша своё расположение ко мне, и меня больше удивляло в дальнейшем, скорее, если он упускал такую возможность.
Я жал ему руку и говорил, немного подыгрывая интонацией: "Здравствуй, здравствуй, Саша! Вот так будем говорить друг другу по десять раз в день «здравствуй!» и быстрее выздоровеем". Подобно Анжею, я придумал свою публичную мотивацию, да и непублично эта психотерапевтическая формула отчасти грела и меня самого.
"Дядя Володя – Человек!" – объявлял Саша громко, порой даже пытаясь обнять меня за талию, коснуться меня от радости и избытка чувств. Мы обменивались несколькими малозначимыми фразами, и он уходил снова, бродить по отделению, порой бормоча себе что-то под нос.
Относительно длительные разговоры с ним получались редко. Прямые вопросы, зондирующие его психику, он принимал плохо. Бывало, начинал что-то говорить, потом его настроение быстро менялось, он начинал путаться, останавливаться. Я пытался поначалу угадать русло его мысли и помочь восстановить её. Он говорил: "Нет, нет, дядя Володя, подождите, подождите, я не то уже что-то говорю, давайте не будем, всё… Не трогайте меня". Он отворачивался и уходил, бормоча себе под нос: "Господи, прости меня, что я делаю, Господи!.." и т. д.
Я помню, как он после одного короткого разговора в коридоре около нашей палаты, не до конца понятно для меня, что он говорил, в каких невысказанных желаниях обвинил себя, как часто – холодно, попросил отстать от него и, отвернувшись к большому окну, выходящему в затенённый внутренний дворик, минуты две крестился и просил Бога простить его за непонятные мне, но, видимо, явно пугающие его внутренние переживания, воспоминания и желания.
Из того, что я уже написал, понятно, что каких-либо глубоко психологических парасексуальных или гомосексуальных разговоров между нами не могло быть.
Я не знал точно, что пугает Сашу, пытаясь всплыть из его внутреннего мира, конкретные поводы страха шизофреника я не угадаю, но общие для всяких страхов и постепенно проглянувшие в процессе более чем месячного отрывочного общения с ним я всё же увидел, базис, по крайней мере, агрессивных и сексуальных желаний, которые его пугали.
Определённые удачные, что-то раскрывшие в Саше для меня, моменты общения происходили тогда, когда он нуждался во мне или был в относительно редком благодушном настроении.
То, что касалось всех остальных аспектов наших с Сашей отношений, касалось (и в, возможно большей степени) аспектов гомосексуальных. Моё более благожелательное, чем у других, отношение к нему невольно расковывало и направляло в мою сторону его подавляемые гомосексуальные влечения. Мне кажется, именно это было частью его страхов и самообвинений. Предприми я сам какие-то попытки вторгнуться в гомосексуальные сферы Сашиной психики или прояви какие-то более открытые знаки подобного интереса к нему – он бы возненавидел меня. Блок в его психике в отношении гомосексуальных влечений был двусторонний: он ненавидел и своё желание, и желание других в отношении себя.
Это был как раз один из крайних вариантов гомосексуального самоотрицания, когда лечебное действие может оказать только ярко-голубое насильственное развращение мальчика, чтобы, получив разрядку в гомосексуальных желаниях, вину за их реализацию он мог полностью переложить на другого и не потерпеть катастрофу в самообвинениях.
Но это одновременно и один из самых маловероятных для реализации вариантов, потому что психотерапевтическая для мальчика роль партнёра является ролью совратителя-насильника, и практически никто не готов добровольно идти на неё, потому что голубое чувство предполагает хотя бы какое-то встречное душевное движение со стороны партнёра, взаимность.
А Саша к тому же уже был и не подростком – ему было 23 года.
Из той пятёрки ребят, о которой я пишу, Саша был единственным, кто нуждался в преимущественной активности со стороны партнёра, и он же оказался единственным, кому самому пришлось делать эти шаги.
В этом крылась причина особой болезненности наших отношений, их недоговорённости и недореализованности.
Но, по порядку, в той мере, в какой хранит его память.
Саша наведывался ко мне в палату, то просто что-то сказать, то попросить "чего-нибудь вкусненького". "Дядя Володя, у вас нет чего-нибудь вкусненького?" – "Вот, печенье могу дать. Ситро хочешь?" – "А чего-нибудь более вкусного, мясного?" – "Мясного у меня и у самого нет, Саша. Я могу огурец и помидоры дать, и хлеба". – "Давайте".
Часто его приходы бывали уже в темноте, когда в палате никого не было.
Борясь с моей бессонницей, а, может, и потенцией, кроме утренних двух кубиков реланиума и трёх таблеток сибазона за день, на ночь мне кололи 4 кубика реланиума. Я засыпал от него, как младенец, не стараясь часами и не умея заснуть, а как в детстве – расслабляясь и спокойно засыпая, порой даже не замечая, как уснул. Но даже при этом в первые дни там меня ещё полностью не покидал страх, что я могу проснуться в многолюдном отделении посреди ночи и не смогу заснуть. Опыт с каждым днём убеждал, что это – в прошлом, и, по крайней мере, пока мне делают уколы, я смогу засыпать и спать, по-настоящему отдыхая.
В полтретьего меня разбудили. На соседней кровати сладко спал Витя (или может даже Петя). Мгновение дисфории ушло, реланиум подавлял тревогу, но проснуться мгновенно и понять ситуацию не помешал. Я был всё-таки врач, и тысячи раз меня вот так будили, и я входил в ситуацию мгновенно, как будто и не спал. Я был врачом, почти здоровым, а рядом был человек, нуждавшийся в моей помощи.
Рядом со мной стоял Саша или даже, кажется, присел на край моей кровати.
Было полное отделение людей, в процедурном кабинете лежала медсестра. Он пришёл ко мне.
- Дядя Володя, мне страшно! Мне приснилось, что меня опять перевели в Ковалёвку, что меня мучили! (Ковалёвки боится большинство больных). – Саша действительно был напуган.
- Саша, присядь сюда. – Я его стал поглаживать успокаивающе, как испуганного ребёнка. – Но ты же здесь, не в Ковалёвке, ну ты уже проснулся, ты понял, что всё это был только сон? Страшные сны снятся каждому человеку. Но это всё неправда: сон – и всё. Ты здесь, у нас, в отделении, и никто ничего плохого делать тебе не собирается! Всё в порядке, Саша. Иди, ложись и спокойно спи, отдыхай. Никто тебя обижать не будет. Всё хорошо…
- Я хочу ещё побыть с вами.
- Хорошо, Саша. Давай поговорим с тобой о чём-нибудь. А потом ты пойдёшь спать.
Мы поговорили немного, по-моему, я даже угостил его чем-то из своей тумбочки, не включая света.
- Можно, я лягу у вас, здесь, – сказал Саша.
На какое-то короткое время мне показалось, что ему хочется лечь рядом со мной в мою кровать. Это было вполне понятно – испуганному ребёнку хотелось лечь и уснуть под боком у взрослого, где спокойно и безопасно. Но Саша и сам в тот момент осознавал, что он не маленький ребёнок и в нашем совместном лежании будет не просто двусмысленность, но откровенные элементы гомосексуальных желаний, которые в процессе лежания обязательно в какой-то части своей начнут реализовываться.
- У нас как раз одна кровать свободная, – сказал я. Наверняка это было нарушение режима – ночью больного нет на своём месте. Но ситуация была такова, что это было меньшее из зол. Кровать наискосок от меня пустовала. – Ложись туда и спи. Если утром кто-то будет ругать, я объясню. Давай попробуем спать. Ничего не бойся. Если будет надо, ты мне скажешь, мы с тобой ещё поговорим.
К счастью, он спокойно уснул на этой кровати и ушёл к себе утром, когда уже рассвело.
Вот так мы время от времени разговаривали с ним. "Здра’вствуйте, дядя Воло-дя!" – Здравствуй, Саша! Будем всё время говорить друг другу здравствуй, и быстрее выздоровеем!" – "Дядя Володя! Человек!"
Иногда после отбоя в недолгую игру в карты, когда было некого, брали и его. Играл он неважно, но суть тут была в процессе, а не результате. Наша компания состояла из Андрюши, Коли, некоторых других ребят, под конец июня всё более именно ко мне стал тянуться Игорёк, и после отбоя, бывало, мы с ним вдвоём уже искали партнёров для игры, и к нам присоединялся Володя или старший Илья – оперный певец с мощным баритоном, лечащийся от каких-то тикоподобных гиперкинезов, с такой же "представительной" богемной матерью, крупной, как он, и с такими же крупноватыми чертами лица. Играл Илья неплохо, и, бывало, сам искал меня для игры. Он хорошо, с симпатией был расположен ко мне. Но лучшего, чем Анжей, игрока не было. Бывало, мы вчетвером играли в дурачка, и я со своим партнёром явно проигрывал, даже не сердясь на него, а понимая, что силы неравны.
- Вова, мы с тобой их сейчас обыграем, – говорил Анжей, садился и выигрывал. Он помнил все вышедшие карты до одной.
Днём я ещё как-то играл, но после ночных 4 кубиков реланиума уже со второй партии начинал забывать козырь, и когда на кону не оставалось карт, я уже без удивления, но упираясь в непроглядную стену, не мог – ну никак не мог! – вспомнить ту карту (её масть), которая полминуты назад лежала перед глазами. Я говорил в этих случаях: "Ребята, всё, реланиум начал действовать, давайте подсказывайте, какой у нас козырь!" И настолько приучил всех к этому, что, бывало, я начинал выяснять, какой у нас козырь, а Игорёк по-детски радовался возможности озвучить часть моей реплики: "Ну ничего: это уже реланиум стал действовать!"
Удивительно, и от этого становится как-то тепло и уютно на душе: там прощалось друг другу многое, что не прощается в обыденной жизни. У каждого были свои проблемы, и часто на чужие проблемы понимающе, с юмором или доброжелательностью смотрели те, кто плыл, фактически, в одной лодке.
Но я отвлёкся от Саши.
Туалетная комната была одним из немногих общественных мест в отделении: под окном кушетка для сидения, курения и споров; по правую руку два неограждённых унитаза; по левую сторону умывальник с зеркалами, где можно причесаться, умыться, побриться. Всё было в одной комнате и нередко – одновременно, хотя всё-таки для сидения на унитазах, если это не требовалось срочно, большинство выбирало более свободные моменты (тихий час, время прогулки, утро, время после отбоя и т. д.)
Саша не отталкивал своего отражения. Скорее, в нём проявлялись лёгкие нарцистические черты. Однажды мы были вдвоём в туалетной комнате, я брился, а Саша расчесался мокрой расчёской и крутил головой перед зеркалом. Точнее, мы были даже не порознь, а Саша находился рядом со мной, при мне, и прихорашивался.
- Дядя Володя, я правда красивый парень! – не выдержал он, любуясь собой.
Он мне не казался красивым, но я посмотрел на него снова: не упустил ли я чего-нибудь, может, действительно есть в нём черты достаточно привлекательные. Такой причёсанный, "счастливый" – от чего несколько смягчились черты его лица, с чистеньким безволосым аккуратным лицом, он не был, конечно, красив, но нельзя было лицо его назвать совсем несимпатичным.
- А ты нравишься себе, тебе нравится любоваться собой? – улыбнулся я ему.
- Да, я очень симпатичный парень! – сказал он, выбирая для себя лучший ракурс. – Я вообще и пою хорошо, – сказал он, и стал что-то довольно бесслухо намурлыкивать. В своих стараниях он превзошёл себя и вдруг выдал мгновенный громкий оперный кусок таким тошнотным, до предела стиснутыми мышцами глотки, голосом, какой едва ли кому может понравиться.
Но он остался жутко доволен собой и считал, что коленце, выданное им, произвело и на меня сильное впечатление.
- Ну что, как у меня получилось! – довольный сказал он.
- Ты знаешь, мне не очень… – сказал я, ничуть его не огорчив. – Если хочешь петь, тебе надо учиться петь спокойно.
Он прихорашивался перед зеркалом, довольный собой.
И вот, кажется, осталось дописать о Саше две вещи, которые условно можно отнести к голубому спектру.
С определённого момента у Саши появилась привычка брать меня двумя пальцами за кадык, причём, довольно грубо.
- Во, грудка! – говорил он. – Это у вас грудка!
Я каждый раз пытался спокойно отстранить его руку и поправлял: - Это не грудка, Саша, это кадык. А грудь – вот она, – я показывал рукой в проём полурасстёгнутой змейки спортивной футболки.
Но он раз за разом хватался за мой щитовидный хрящ и даже как бы ласкал его, поглаживая щетинистую кожу:
- Это у дяди Володи гру-удка!
А на мою поправку как-то ответил, поглаживающе дотронувшись до моей груди:
- Это – грудь. А это – грудка! – говорил он, переходя выше и двумя пальцами как-то даже любовно поглаживая мой кадык.
Это была одна из представших перед моими глазами открытых странностей Саши.
И однажды опять же в нашем коридоре он уже откровенно, хоть и скупо, рассказывал о себе. Мы были, как всегда, двое, посторонних не было.
- Дядя Володя, а ведь в детстве я был девочкой! – сказал он. – Это вот только в последние годы я сам окреп, накачал мускулы, и голос изменился, уже стал как у мужчины, слышите: О-о! О-о! Как у мужчины уже голос.
И когда в тот же разговор, чуть позже он вновь выказал своё неравнодушие к моей "грудке", я его снова поправил:
- Саша, это не "грудка", это кадык. Он есть у всех мужчин. Вот когда мальчик подрастает, начинает становиться мужчиной, у него вот так подрастает щитовидный хрящ и получается кадык. Это чтобы голосовые связки у мужчины стали длиннее и у него бы был толстый, мужской голос. У каждого мужчины есть кадык. А у женщин его нет. Давай я посмотрю твой кадык и покажу его, ты сам его пощупаешь.
Я отклонил его голову немного назад и дотронулся до гортани.
Господи! У этого мальчика не было кадыка. Ни выше, ни ниже – нигде! Вся гортань и начало трахеи состояли из совершенно одинаковых почти костянистой плотности хрящевых колец!
Впервые я видел мальчика, имеющего абсолютно женскую гортань. Даже у женщин щитовидный хрящ, вероятно, хоть как-то на ощупь отличается от остальных. У Саши не было никакого отличия. Казалось, у него вообще нет гортани, и от глотки начинается удлинённая гофрированная трубка трахеи.
Позднее я вспоминал, видел ли я его в туалете. Точнее – видел ли я своими глазами, что он всё-таки анатомически полноценный мальчик.
Почти наверняка, видел. Яички – нет (не видел), но член у него был нормальный, даже относительно крупный, толстоватый, среднепигментированный, с неоткрытой, но явно существующей под кожей головкой. Это был явно не продукт фаллопластики. Ниже пояса Саша был полноценным анатомическим мальчиком.
Но кадыка у него не было, и здесь он был действительно девочкой.
Буквально на днях мы говорили с Сергеем о генетике пола. Об анатомических мужчинах с чисто женским 46/XX генотипом. О генах, ответственных за построение фабрик гормонов и рецепторных полей к этим гормонам.
У Саши могло быть всё, что угодно: от XX/XY мозаицизма верхней и нижней половины тела до нарушений на уровне молекулярной биологии гормонов и рецепторов.
Была бы возможность, я бы с удовольствием сводил Сашу к генетику и попытался бы разобраться в его генах. Психическая болезнь его, вероятно, тоже как-то связана с генетической основой его анатомических особенностей.
Второе, и самое голубое, случилось ещё позднее: возможно, до закрытия отделения и всеобщей выписки оставалось не так уж много.
Я лежал на своей кровати, один в палате. На улице уже вечерело, кажется, а может, я ошибаюсь.
Саша зашёл ко мне. У меня не было желания подниматься, и я, томно расслабившись от таблеток, продолжал лежать. Саша подсел ко мне на кровать. У него тоже было какое-то нежное, лиричное настроение, и я понял, что он ласково прижимается ко мне. Он наклонился и положил голову мне на грудь. Я чуть подвинулся, приобнял его рукой и легонько, как малыша, поглаживал, боясь спугнуть его неосторожным движением. Он спрятал лицо у меня на груди, а потом – поцеловал меня в грудь! Что с ним случилось, я не знаю, но он поцеловал меня в грудь. Нежно и очень радостно. Он остался ещё на какое-то время лежать рядом, положив голову с мягкими волосами мне на грудь (не лишённую волосяного покрова). И настолько это было, по-видимому, невинно и страстно с его стороны, и немного неожиданно для меня, чувствующего голубую бездну, простирающуюся за этим началом, что я, испугавшись за него и себя, испугавшись, что сейчас, после этого, Саша очень тяжело будет страдать, молить бога, чтобы тот простил его за совершённое, за то, что не сдержался, я сказал ему тихо и спокойно:
- Вот так лежал на груди Исуса его любимый ученик Иоанн во время тайной вечери. Помнишь из Библии?
Саша вскоре ушёл. Он не молился и не просил у бога прощения.
Я не знаю, что скрывал этот мальчик в себе, чего он так боялся, что чувствовал инородным в собственной психике. Он не мог открыться и он не подпускал к себе.
Он лежал в одной палате с раскованным Лёшей и недалеко от мягкого ребёнка Серёжи. Он видел мою любовь к ним. Он видел наши "голубые" сходки, шептания, массажи с Андрюшей, Колей.
Что он просил у меня этим нежным поцелуем в грудь? Благодарил за то, что я не перешёл с ним грани и не втянул его в то, чего он не смог бы простить ни себе, ни другим? Или молил меня о любви, упрекал меня: "Ты так легко и свободно сходишься со всеми, ты так много даёшь другим и позволяешь им самим, ты так спокойно раздариваешь им свою любовь. Но ведь и я такой же, как они, я тоже нуждаюсь в твоей любви, я тоже хочу, чтобы у нас с тобой общение получалось так же просто, как со всеми другими. Почему же ты не любишь меня, почему не поможешь мне освободиться от страха перед своей любовью? Почему ты не вводишь меня в этот мир радости, как это делаешь с другими? Я ведь тоже хочу любви. Почему же ты обижаешь меня?.."
Бедный Саша не умел дружить. Он боялся жизни и себя. И часть пути навстречу дружбе и друг другу удалось ему пройти только со мной.
Один из наших поэтов дал мне недавно книгу москвички Олеси Николаевой "Ключи от мира". Там есть повесть "Инвалид детства" о монастыре: о Боге и божественной любви- привязанности людей друг к другу. Там есть – как может один мужчина, избегая физической голубизны, любить душой другого мужчину, самоотверженно, до слёз.
Психика Саши мне казалась достаточно аутичной и эгоцентричной, в которой простым относительно тонким вещам должно быть мало места. И вот одним из последних аккордов я услышал нечто неожиданное из уст Саши.
Я заглянул в столовую. Было время посещения, и многие наши больные сидели в кругу близких и родителей. Особо не обращая внимания, я шёл по своим делам. На Сашу с родителями, как и на всех остальных, я не обратил внимания.
И вдруг Саша сказал:
- Вот он, вот он: дядя Володя! Это о нём я вам рассказывал. Это он мне подарил бритву!
Я кивнул головой Сашиным родителям, немного смущенно припоминая совершённый мною "подвиг".
- А разве я дарил тебе бритву? Я что-то не припомню этого, Саша. Кому-то я бритвы давал, но, по-моему, не тебе.
Саша подтвердил, что ему, а родители его с уважением и благодарностью посмотрели на меня. Сашина семья действительно была бедной.
Я ушёл к себе, припоминая. За полтора месяца столько пораздавал и порасхватывали, что попробуй, припомни. Особенно, когда твою память прочищают от постороннего, лишнего груза, ни на минуту не выпуская из-под контроля реланиума.
Но я вспомнил почти сразу же.
Я взял с собой в больницу три одноразовых станка, если бриться раз в 3 дня, одного станка хватало на месяц и более. Естественно, едва я побрился, у меня попросили станок, чтобы побриться самим. Я сказал, что своим я буду бриться сам, и вытащил для просившего запасной. Он побрился и вернул его мне. Через пару дней заходит Саша и тоже просит станок.
Я ответил не очень доброжелательно, что у меня остался один запасной станок и раздаривать их я не собираюсь, но тут же и вспомнил, что есть ещё один, уже использованный.
- Саша, подожди, - сказал я. – У меня вот есть один, я его кому-то на днях давал бриться, он ещё новый. Мне его хватает на целый месяц. Возьми и побрейся. Это так, только условно – на самом деле ты никакой заразы через это не подцепишь.
Саша взял и, не поблагодарив, ушёл. Я побоялся, что он немного обиделся, хотя всё было достаточно строго в пределах условий нашего обитания. И целый месяц он брился и помнил об этом станке. И считал его подарком.
Мне стало неловко перед ним и его родителями за этот "подарок"…
Свидетельство о публикации №211031800286