Шут гороховый
Ш У Т Г О Р О Х О В Ы Й
Роман
Роднику моей жизни, другу и жене,Тане Егоровой.
Пациент: Степанов А.Л., возраст 64 года.
Жалобы: плохое самочувствие, головная боль, локализованная в области правого виска, частые головокружения и слабость. Проведено общее терапевтическое обследование.
Состояние в/о удовлетворительное.Патологических изменений не обнаружено.
Результаты УЗИ - в норме. Анализ крови: показатели удовлетворительные.
Диагноз: жалобы на плохое самочувствие – следствия перенесенного несколько лет назад двустороннего локального инсульта. Назначено лечение: правильное распределение физических нагрузок, прогулки на свежем воздухе, спокойный образ жизни. Рекомендовано употребление витаминов группы В, А и Е.
Врач: Сатанеева.
Вырванный, пожелтевший, полосатый листок медицинской карты подняло ветром со дна мусорного бака и бросило в осеннюю лужу. Селедочная голова, открыв рот, читала мятый, в жиру и мелких рыбьих костях «Московский комсомолец». В потухших просоленных глазах медленно играло солнце.
Часть первая. Куда несет нас рок событий
Глава 1. Поворот светил
В аудитории было холодно. Ничего, кроме стульев вдоль стен и одинокого и совершенно пустого казенного стола. Дуло из окон. За столом - несколько человек. Никого из них Степанов не знал.
- Здравствуйте. - Степанов сделал паузу, и зачем-то добавил: - Уважаемые.
В центре - высокий мужчина с короткой бородкой и породистым, крупно вылепленным лицом; то, что он высок, было видно, даже когда он сидел. Высокий поправил тонкими пальцами очки в роговой оправе. Спросил, что Степанов будет читать.
В голове было пусто, как ночью в Историческом музее. Степанов замялся на секунду, и вдруг сумасшедшим шариком на рулетке выскочило:
– Пушкина!
Сидевшие переглянулись. Порыв ветра ударил в немытые стекла. Пауза. Наконец Высокий бесцветно сказал:
- Пожалуйста.
Степанов уже выбрал себе жертву – симпатичную молодую женщину у окна. Твердо заявив, что ему нужна партнерша, и не дожидаясь разрешения, подошел к ней и сухо, но вежливо, пригласил ее к участию в еще неясной ему самому авантюре. Протянутая ладонью вверх рука его на секунду замерла в пустоте. Женщина не удивилась и встала. Оглянулась на Высокого. Тот слегка кивнул головой. Степанов установил стул в центре комнаты, усадил на него даму и отошел к пустой стене. Ее неровные трещины и прилипшие песчинки старой краски на миг показались ему бескрайними просторами пустыни. Внутри, где-то внутри его существа, раскачивали громадный язык главного колокола. Члены комиссии смотрели неясно, с пониманием и запрограммированной скукой. Степанов чувствовал это по-волчьи остро. На мгновение прикрыл глаза, дожидаясь, когда раскачиваемый все нарастающей, громадной и неведомой силой язык колокола столкнется в страшном и разрушительном ударе страсти с оболочкой души.
Я вас любил: любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем;
Но пусть она вас больше не тревожит;
Я не хочу печалить вас ничем.
Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим;
Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
Минута любви... Одна минута.
Степанов вошел в воображаемую дверь, распахнув обе ее створки настежь, в освещенную зимним неверным светом залу. Увидев предмет своей угасающей любви, быстро прошел, и, опустившись на одно колено, осторожно взял холодную руку сидевшей женщины в свои пылающие ладони. Последняя и намеренная встреча. Вибрирующее всеми нервами его существа признание. «Другим… другим… другим…» - будто оброненным с руки кольцом несколько раз прокатилось по затертому сотнями ног паркету и тихо замерло навсегда. На секунду приник губами к ее напряженным пальцам. Быстро поднялся. Не поднимая головы, коротко поклонился. Машинально достал белый платок и, крепко сжав его, так что побелели костяшки пальцев, не оборачиваясь, вышел.
В аудитории царила абсолютная тишина. Степанов обернулся.
Теперь он расхаживал от двери к окну и обратно перед сидевшей в напряженной позе, растерянной женщиной и выговаривал ей с досадой и злобой слова великого стихотворения. Обвинял ее в высокомерии и небрежении его любовью к ней. В конце с досады даже замахнулся, будто собираясь бросить ей в лицо платок, который все время мял быстрыми пальцами, но передумал и, повернувшись, резко пошел прочь.
Степанов, очень взволнованный от переполнявшего негодования, еще жившего в нем образа, сделал паузу. Колокол мощно гудел в груди. Бешено билось сердце. Пульсировали жилы. Аудитория молчала. « Ну, раз все молчат, давай еще раз». Степанов вновь вышел в центр сцены. Сидящая женщина испуганно следила за его движениями и лицом. На этот раз походка его была легка и кокетливо игрива, лицо надменно, жесты глупы и вальяжны. Он прохаживался напыщенным гусаком, постукивая о ладонь зажатыми в руке воображаемыми перчатками. Эти шлепки тонкой лайки о ладонь звучали как пощечины, звонко отражаясь от пустых стен аудитории. Тон его был насмешливым, чуть удивленным и язвительным. Степанов явно издевался над открывшейся ему в своем чувстве, девушкой. «…Безумно! Безнадежно!» - произносил он и смеялся мелким, раскатистым, хамским смехом. Наконец, все еще смеясь и оборачиваясь, вышел.
В коридоре Степанов прислонился к холодной стенке. Бросило в жар. «Ну ты и нахал! Так все испортить! Надо было читать Крылова!» Перекрывая последний, еще звучавший внутри удар колокола, раздался повелительный голос Высокого:
- Вернитесь и отведите даму на место!
-О, действительно - перепуганная женщина все еще сидела в центре комнаты. Степанов предложил даме руку, взял ее стул, поставил на прежнее место у окна. Женщина села. Она смотрела на Степанова не отрываясь, бедная. Он поймал этот ее взгляд и неожиданно растерялся. Не зная, куда себя деть, спрятал руки за спину и с полуприкрытыми глазами, и ничего еще не слыша в напряженной тишине застыл перед столом.
- Ну, а просто почитать что-нибудь, без лицедейства, можете? - Высокий положил ногу на ногу, откинулся на стуле и обхватил острое колено кистями рук.
В опустошенной голове Степанова гуляли холодные ветры. Секунду или более он бессмысленно смотрел в глаза спросившего. В их уголках легли несколько смешных и божественно добрых морщинок. Непослушные губы сами собой произнесли:
- Борис Пастернак.
Я все хочу понять, постичь и разгадать…
И вышний наш союз. Желание писать.
Желание любить в растрату всех времен.
Желание желать… Мне вечность - не закон.
Хочу творить, страдать, и жить, и умирать.
И в занавес кулис со сцены исчезать.
И вновь в палящий зной софитов выходить.
Хочу я вновь момент творенья пережить.
В стоящий, шумный зал сознанием упасть.
Закрыв глаза, лететь, и, может быть, пропасть.
И жажду всех сердец театром утолить,
В волшебных два часа, в желании – любить!
Отголоски высоты и частоты мелодии и страсти мутили голову, пенили кровь. Очнулся Степанов на возгласе:
– Достаточно! А теперь оставьте нас на несколько минут.
Высокий сидел в той же позе, и Степанову показалось, его добрые глаза смотрели куда-то за… за Степанова, за эти обшарпанные стены, куда-то за…
Выйдя, Степанов вновь прислонился к стене.
- Ну что? Сдал?
- Что?
- Зачет по сценречи?
- Нет. Не сдал. Жаль…
- Ой, прости это же двадцать восьмая, а у нас - в двадцать третьей. Пока. Не расстраивайся. Все будет хорошо. - Незнакомая девчонка в русском сарафане с разошедшимся сбоку швом и вместо оторванной пуговицы заколотым булавкой, с тетрадками в руках побежала дальше по коридору.
В пустой аудитории гулко отражались голоса говоривших.
- Ну, коллеги. На второй курс - переводом. Другие мнения? Молчание знак согласия, как говорили древние. Обязательные экзамены у него есть?
- Конечно, он же на последнем курсе университета.
- Ну и славно. А вы, по-моему, испугались, когда он вам в любви объяснялся?
- Я потрясена!
- Замечательный нахал!
Двери отворились. Первым вышел Высокий.
- До свидания. Думаю, все будет хорошо. - Божественных морщинок у глаз стало еще больше. - Елена Константиновна поможет вам оформить документы, - Высокий кивнул на степановскую жертву. - А с Пастернаком – ловко! Может быть толк! Может!
Сны
Солнце заливает светом всю неоглядную синь неба. Берег реки. Одинокая ива купает желтые волосы своих ветвей в прозрачных струях прибрежной воды. На густой плотной траве - белая тяжелая скатерть с приятными, если их трогаешь пальцем, выпуклыми цветами. Руки отца, острым лезвием нарезающие белоснежные тонкие ломтики яичка с оранжево-желтковой серединкой. Воздушные ломти белого хлеба. Щекочущее нос ситро в темно-зеленых бутылках. Эмалированные белые маленькие кружки с черными ручками и сколами. Вся красота и счастье мира сошлись в крошечной точке. Вкус хлеба, масла, золотого желтка, кристалликов соли, теплого ветра, дыхания реки, радости совместности кружатся веселой каруселью в голове мальчика. На донце детских карих глаз навсегда отпечатываются оплавленные заходящим солнцем облака, ажурные арки железнодорожного моста, парящего над рекой, и тихое зеркало вечерней воды, вздыхающее кругами от играющих рыб.
Глава 2. Неизвестное лицо
В Москву тихо пришла весна. Из-под ушанки в разные стороны торчали не знавшие расчески и ножниц волосы. Высунув язык, здоровенный дворник в ватнике и клеенчатом фартуке увлеченно возил растопыренной кистью с черной краской по тяжелой цепи на воротах. Цепь раскачивалась. Краска кляксами падала на мокрый асфальт и грязные сапоги его.
Катерина с подружкой, такой же большеглазой, как и она, выпорхнули из дверей училища.
- Давай к тебе. Еще целый час. Так есть хочется! – Подружка раскинула сжатые в кулачки руки, зажмурившись, подставила лицо весеннему солнцу и сладко потянулась.
Через пять минут были дома. Длинный коридор коммунальной квартиры только что вымыли.
- Зина, у тебя хлеб есть? Вечером отдам.
Зинаида Павловна, соседка Катерины по квартире, невысокая, коротконогая, крепкая женщина с наивным лицом русской пьяницы, вошла в комнату, держа два больших куска ржаного хлеба.
- Ну, девчонки, закончили? Актрисы – биссектрисы.
- Ты, Зин, что, геометрию изучаешь?
- Да нет, это я так, для рифмы. Ну и что теперь делать будете?
- Как что? Работать.
- А куда берут?
- В Воркуту.
- Куда, куда?
- Зин, это шутка. Да никуда не берут. Самим надо ножками побегать.
- Ну, теперь побегаете, несладко теперь-то придется.
- Сладко, несладко - вопрос диалектический.
- Делектический... Театр – это дело такое. Все начальники – одни мужики, а им что надо? Известно чего. Вот и давай.
- Что известно? Что ты несешь-то? Зин, ты думаешь, что говоришь?
- А чего ты орешь-то, Кать? Конечно, знаю, раз говорю. Вот попомнишь мои слова-то. За всё, милые вы мои, в этой стране надо платить, а денег-то и нет. Вот и будете расплачиваться тем, что имеете. А что у вас есть? Молодость да талант, да еще это! Это - самое главное, потому что это и к таланту и к молодости бесплатное, но ценное приложение, вот! Талант - он никому не нужен, он только зависть да злость вызывает, с ним не то что выдвинуть, с ним задвинуть так могут, что не сыщешь. А молодость? Вона я-то, уже и не молодая вовсе. А молодость есть, вота она, моя молодость! – Зинаида лихо хлопнула себя между ног.
Порывом возбужденного воздуха откуда-то принесло и бросило к высокому потолку легкое белое перышко, и оно еще долго кружилось по комнате.
- Всегда она у меня как у молодой. Вот и вы думайте…ну, и головой, конечно, тоже. А это всем нужно - и старому дураку, и умному начальнику. А даром-то, даром у нас только советы дают. Выпить будете?
- Нет, Зин, нам через час еще историю сдавать.
- А я приму, у меня сегодня смена в ночь.
Дверь так и осталась открытой. В наступившей тишине было слышно, как постукивают ложки об истертый временем кузнецовский фарфор. Как шумят молодой листвой деревья за окном. Как дышит старая московская маленькая улица.
- Почему она сказала «биссектрисы»? – Катя задумчиво посмотрела на подружку.
- Да так, бред какой-то.
- Нет, не бред. Биссектриса делит угол на две равные части, так? Актер делит свою жизнь надвое: одну жизнь он проживает на сцене, другую – в реальности. Вот тебе и бред!
- Катюнь, ты прямо философ! Доедай давай быстрее.
- Наташ, а ты ощущаешь что-нибудь? Перемену какую-нибудь, предощущение чего-то?
- Не. Страшно только. Как все будет? Мама говорит, что я замуж не выйду. - Подружка прихлебнула остатки супа, громко и вкусно чмокнула ложкой.
- Почему?
- Потому, что актриса, если она настоящая актриса, должна быть одна.
- Ерунда!
- Нет, не ерунда. Конечно, замуж нужно, но можно ведь и без мужа, правда? – Теперь она стояла перед зеркалом и подводила помадой губы, то поджимая их внутрь, то растягивая в дежурной улыбке. – А то режиссер какой-нибудь талантливый, а может, и молодой, а ты замужем, и всё – шанс упущен, поезд ушел. - Она закончила краситься и, обернувшись, продекламировала, подняв правую руку: - И жизнь любой актрисы всегда в руках двоих - судьбы и режиссера. Сама, между прочим, придумала, только что!
Спустились по лестнице. Вышли из парадного. Мимо проехал длинный бронированный «ЗИЛ». Ехал медленно, будто шофер раздумывал, не остановиться ли прямо здесь.
- Мы - эскорт! – Катерина сделала строгое лицо и изобразила марширующего солдата.
Наташа смеялась заразительно и громко.
- Жалко! – Катя вдруг остановилась – Вот получим диплом, и что? Что мы от этого - стали лучше, умнее? Ну, умнее - пожалуй. Я читала, что, встретив актера, верующие православные люди переходили на противоположную сторону улицы. Неужели все так ужасно и с нами?
- Ты что, Катюнь, умом поехала? Мы молодые красивые актрисы! Ты поняла – актрисы! Мы можем покорить или отвергнуть. Мы по сравнению с любым другим человеком - власть! Захочу – и он, зритель, в прошлом веке, или в Париже, или в Англии, а не захочу - он так и останется в этой горячо любимой советской действительности, слава партии родной. - Наташа быстро оглянулась по сторонам, сама испугавшись того, что произнесла.
- Ну, тебя и несет, подруга дней моих суровых. Я серьезно, а ты – кривляться!
- И я серьезно. Тебе от природы дан талант не у станка стоять, а играть на сцене, а тебя занимают вопросы дурацкие - что, да как.
Двери училища были распахнуты настежь и подперты вывалившимися из старых стен кирпичами. Подрагивало большое старинное зеркало у стены. В вестибюле гулял взбалмошный майский ветер.
Сны
Дощатая дверь тихо приоткрывается. Сквозь дырочки от высохших и вывалившихся сучков тонкие пальцы солнечного света ощупывают неровный пол кладовки.
Прошлогоднее сено шуршит под босыми ногами. В углу, в полумраке, наполненном запахами моченой брусники и соленых грибов, на цыпочках, спиной, стоит маленький мальчик в черных коротких штанишках. Помочи врезались в худые плечи, смяли клетчатую рубашонку. На ощупь - бочка большая, выше его носа - он подгребает упругие красные ягоды в свою сторону, щепотью достает их из ароматного пахучего нутра ее и отправляет прямо в измазанный соком рот. Глаза зажмурены. Он боится темноты и непонятных скрипов и тайных шорохов и охов кладовки.
Он еще не слышит зовущего его голоса отца. Подтянутый молодой красавец в погонах капитана с тонкими чертами породистого лица распахивает дверь в темноту. И комнатка быстро тонет в бесконечном солнечном потоке, фонтанчиками подбрасывая к потолку бесчисленное множество пылинок, сухих травяных ниточек и тонких клеверных чешуек. Отец искал его по всему дому. Мальчик, не отрывая пальцев от края бочки, оборачивается. Отец и сын смеются восторгом обретения друг друга. Отец смехом молодости, сын счастьем возвращения. Так странно и скучно одному в доме. Несколько долгих часов одиночества в день как доза противного лекарства, которое так не хочется, но невозможно не глотать. Отец поднимает его на руки и несет прямо в ослепляющую лавину летнего солнца.
Пролог
Степанов ничем особенным не выделялся. Прогуливал уроки. Гонял с местной шпаной по двору мяч. Рвал зеленые яблоки в заброшенном саду. И играл на заднем дворе школы в расшибалочку по мелочи. Если выигрывал несколько копеек, придя домой, клал их в карман отцовского драпового пальто или пиджака, по обстоятельствам. Однажды он дрался, отчаянно, но неумело, с соседом Витькой. Домой пришел расстроенный, с подбитым глазом и пониманием, что кулаками махать надо тоже с умом. Еще Степанов много мечтал. Больше всего на свете любил субботу, одноклассницу Аню и рыбалку.
На Зацепе, за двухэтажным старинным домом, когда-то принадлежавшим его прадеду, жил своей загадочной жизнью настоящий пруд с синими стрекозами, зелеными лягушками и золотыми карасями. Степанов с дружком Лешкой нашли на помойке старую грибную корзину, привязали к ее пружинистому дну кирпич, а к ручке - длинную бельевую веревку, снятую по случаю на общей коммунальной кухне. На берегу пруда самоуверенным окриком Степанов отогнал Лешку на безопасное расстояние и стал раскручивать корзину с кирпичом над головой – демонстрировал «высокий класс». Запустив корзину, чуть не грохнулся вместе с нею в пруд, но эксперимент удался: вытянув корзину, полную водорослей и тины, на берег, друзья обнаружили в ней трех отливающих на солнце чешуей золотых карасиков. Заметались было в поисках стеклянной банки, но Степанов спокойным взрослым голосом вдруг заявил, что карасей надо выпустить: - « Несолидно мучить такую мелюзгу!» - И начал копить деньги на настоящие удочки.
Сны
Скрипучая деревянная лестница на второй этаж. Семнадцать ступенек, плюс еще семнадцать, и еще одна. Мальчик с чудными вьющимися каштановыми локонами шагает через ступеньку, поднимается наверх. Длинный полутемный коридор коммунальной квартиры. Тихо открывает крашеную рассохшуюся дверь в комнату и с любопытством смотрит в ее маленькое пространство, залитое теплым светом московского летнего солнца. Около уже убранной кровати с большой спинкой, увенчанной металлическими шарами, один из которых он тайно от родителей с удовольствием гоняет по длинному коридору, одевается его мать. Молодая красивая женщина. Ему очень нравятся голубые, обтягивающие ее стройное тело панталоны, длинные узорчатые резинки пояса. Каждая заканчивается очень мягкой, но ужасно горькой и невкусной резиновой защипкой с металлической дужкой. Она надевает капроновый блестящий прозрачный чулок на свою белую ногу. Отставляет ее, как балерина, в сторону и на мысок, пристегивает край чулка к тугой, натянутой резинке пояса. Нога блестит в солнечном луче. На всю эту любопытную красоту опускается вуаль кружевного края шелковой комбинации. Мальчик широко открывает дверь и смотрит на мать уже не таясь. Она оборачивается на его голос. Надевает юбку и кофту. Что-то говорит ему о завтраке, бабушке и скором возвращении отца. Она торопится на репетицию.
Глава 3. Розовое детство
Лето. Степанов всегда с нетерпением ждал его прихода. Как-то сама собой исчезала скучная обязанность готовить уроки. Аккуратно переписывать в тетрадь сухие, как солома, строчки из учебника. Писать каждое воскресенье расписание уроков в дневник. Пройдя начальную школу жизни во дворе и изрядно пополнив свой лексикон, вечером, сидя за столом, освещенным светом старой зеленой лампы, он любил порассуждать, не вслух конечно, а про себя. В степановской коротко остриженной голове с детской непосредственностью легко ворочались глобальные вопросы современности, о которых родители тихонько перешептывались за старинной ширмой по вечерам. Чуть высунув язык и аккуратно выводя буквы в дневнике, подложив под левую руку промокашку, он неторопливо, в такт своей работе, думал: «Какой же дядька-дурак печатает такие короткие линейки, на которых решительно невозможно уместить красивые слова «русский язык» или «физическая культура»? Почему их надо менять на тарабарские «рус.яз.» и «физ-ра»? Степанов раскрыл учебник истории. «История СССР». Прервал свое занятие. Откинулся на спинку стула. Стал рассматривать потолок со следами лепных розеток и вензелей: СССР – «Сволочь Сталина Слушай Родина» или «Смерть Советской Социалистической Революции». Что такое диссидент Степанов тогда не знал, да и после никогда им не был, просто такие «шутки на семилетку» тихо ходили в народе.
Летом двор кипел жизнью и новизной. Каждое утро молодая дворничиха-татарка поливала сухой горячий асфальт шипящей струей воды. Черная твердая змея длинного шланга ползла вслед за ней по прозрачным чистым лужам, в которых отражался весь дом, с окнами и полуразвалившимися балконами, висящим на веревках бельем и красными громадными георгинами. Каждую весну отец доставал из подвала ящик с песком и заботливо высаживал причудливые корневища в небольшом палисаднике под окнами их комнаты. Район был зеленым. Росли большие деревья. За старой церковью, на дверях которой висел огромный амбарный замок, стояла трансформаторная будка, внутри которой все время что-то гудело и постукивало. Кирпичная кладка ее шла уступами и под самой крышей заканчивалась жестяным козырьком, приколоченным гвоздями.
У двора были свои любимые игры. Двадцать одно – наверно, самая простая. Бросаешь мяч так, чтобы он брякнул о козырек, и после удара о землю ловишь и опять бросаешь. Первый бряк – 3 очка, второй – 2, третий – 1. Играли до последнего. Кто не успевал набрать 21, шел в «рыбный» - стоять за воблой для всех. Продавали ее связками на бечевке. Несколько дней двор был усеян чешуей, жеваными рыбьими пузырями и обглоданными сухими скелетиками.
Магазины были обязанностью Степанова. Каждый день бабушка выдавала ему три рубля, и он охотно шагал через заброшенный яблоневый сад на Садовое кольцо. Школа учила в две смены. Утро было свободно. Поход этот всегда приносил какие-нибудь новости или открытия. Все магазины были рядом - «Молоко», «Мясо», «Булочная-Кондитерская».
Дверная ручка - большая деревянная круглая палка, удерживаемая двумя бронзовыми лапами. Дверь тяжелая, со стеклом, на котором было красиво написано белой краской «Мосмясомолпром» и нарисованы два пшеничных колоска. В магазине Степанов встречал множество добрых, улыбающихся лиц: в стране только что снизили цены на продукты и расстреляли Берию. За высоким прилавком силач-продавец в белой куртке. Страшных размеров топор, вогнанный своим опасным углом в огромный коричневый пень. Крюки со свиными и коровьими ногами. Копченые веревки окорока. Красная гора свежего фарша с сине-белым ценником. Степанов менял в кассе трехрублевую бумажку на листик чека, а листик чека на скрученный фунтиком конверт из твердой бумаги, пахнущий только что прокрученным через мясорубку мясом. Затем шла очередь котлет и колбасы для мамы. Нина Васильевна с утра до вечера пропадала в театре и обожала докторскую колбасу. Котлеты аппетитно лежали аккуратными сплющенными рядами на деревянных лотках в большой этажерке, на фоне стеклянной красной таблицы на стене, расчерченной линиями и исписанной смешными словами: «подбедрок», «огузок», «рулька», «голяшка».
Молочный был чистым и радостным. Прямо перед дверями - мраморный прилавок с большими перевернутыми стеклянными конусами, заполненными прохладным, пенящимся молоком. В бидон входило ровно два литра. Молоко приятно пахло деревней, лугом и коровой. Степанову очень нравилась сырковая масса, свежая, сладкая. Овальные лотки притягивали взгляд искусно наведенными волнами на поверхности будто замерших на мгновение ванилиновых, изюмных и шоколадных морей. Изобилие хлеба для Степанова было привычным, так же как и особый запах, царивший в булочной. Ему казалось, что его можно, как булку, нарезать и аппетитно съесть. В семье любили свежие бублики. Придя домой, Степанов вытряхивал осыпавшиеся маковые зернышки, прилеплял их влажной подушечкой пальца и слизывал языком, задержав во рту их еще теплый аромат.
Глава 4. Первое одиночество
Степанов рано научился читать. Бабушка любила, когда он читал ей книжки, особенно сказки. Темными зимними вечерами они усаживались в ожидании у окна. Зажигали настольную лампу. Бабушка брала недовязанный носок, Степанов - книгу. Она вязала и внимательно слушала складное чтение внука, про чертей, лихих кузнецов и леших. Степанов специально останавливался на этих местах, чтобы в ответ послушать бабушкины рассказы об их большой казачьей семье, о широкой реке и огромных рыбах, которых приносил домой ее отец.
Однажды во время такого вечернего чтения бабушка рассказывала, как провожала своего младшего брата Ванечку на войну, как держала за узду его коня, как блестели трензеля на солнце и как Иван целовал подаренную отцом шашку с выбитой на ней монограммой. Бабушка вывязывала носочек, и Степанов уже знал, что сам носок вяжут на четырех, а носочек вывязывают на шести, вот он и вертел в руках эти две короткие бабушкины спицы. Ее рассказ он живо представлял себе в картинках. И этого огненного коня, и сверкающую шашку. И как-то само собой спицы оказались в фарфоровой электрической розетке, что была над спинкой дивана. В комнате погас свет. В черном зимнем окне блеснула молния. Что-то громко бахнуло, и запахло паленым. Степанов испугаться не успел, только ойкнул, и в полной темноте тихо прошептал:
- Бабушка, ты здесь?
Бабушка нащупала его голову и прижала к своей теплой груди. Сердце ее билось очень часто.
Бабушку он считал другом и по-дружески делился с ней мороженым, когда ему его покупали, или вареньем, или выковыривал для нее вилкой черные семечки из сочного, пахнущего счастьем арбуза, получая взамен любящий взгляд голубых глаз или еще один оладышек с бабушкиной тарелки.
Утро было морозным. Попинав по двору черную, твердую, как железка, шайбу, Степанов сидел на скамейке у подъезда и смотрел, как жестко гоняет ветер колючие снежинки поземки по сухому асфальту. На железной ручке подъезда ветер трепал примерзшую маленькую красную шерстяную рукавичку. Потянул. На ручке осталось красное шерстяное пятнышко. Язык так крепко и больно прилип к железному ободку, что Степанов даже не успел подумать, зачем он лизнул мерзлое железо. Снег крутился стремительными волчками, щипал щеки. Дверь парадного толчком открылась, больно стукнула его по зубам. Соседка недоуменно смотрела на прилипшего языком мальчишку. Вздохнула. Поставила рядом свою клеенчатую хозяйственную сумку: «Посмотри пока» - и пошла на второй этаж. Горячая вода из чайника, принесенного бабушкой, наспех накинувшей на байковый халат одну шаль, в домашних тапочках, освободила язык из ледового плена. Дома Степанов беззвучно заплакал. Бабушка только вздыхала и гладила его по голове.
Через неделю внизу, в подъезде, стояла белобахромчатая крышка гроба. В комнате на двух табуретах в черном ящике лежала его бабушка в белом платочке. Степанов осторожно потянул крахмальную белую простыню. Бабушкины руки, накрыв одна другую, лежали на груди. Степанов стоял рядом и смотрел на бабушкины закрытые веки, седые волоски на подбородке, которые он любил считать в детстве, тонкие белые пальцы. Пока никто не видел, вложил в ее руки, удивившись, что они такие холодные, недовязанный белый носок с четырьмя спицами и маленький шерстяной клубочек.
Двустороннее воспаление легких унесло бабушку к Богу на небо, а соседи на своих плечах унесли ее из его жизни. Теперь Степанов снова остался один, часто открывал шкаф, гладил ее белую мягкую шаль и подолгу неподвижно сидел, прижавшись к ней щекой.
Глава 5. Как по Дону гуляли…
Мать Степанова много работала. Сначала он как-то не задумывался, что его мать актриса. Ну, актриса и актриса. Подумаешь. У его друга Лешки мать работала в типографии: это было наглядно и интересно. В их комнате всегда было много тяжеленьких буковок, которыми можно было поставить чернильный штамп на обоях, оттискивать их на горячем асфальте или на свежевыстиранном полотенце вредной соседки. А артист? Что такое артист? Тетрадки с мелко исписанными страницами, долгое вечернее ожидание и вечное: « не мешай, я учу роль!» Правда, у них часто бывали гости: красивые дядьки в пиджаках с толстыми тетками и цветами. Самым интересным, конечно, было чаепитие с конфетами и бесконечные рассказы. В булочной на Садовом все равно было интереснее, но вот рассказы или пение под громкие раскаты маленького рояля, это да! Как-то Степанов достал у соседа ножовку и пытался отпилить одну из его трех блестящих педалей для своих нужд. Вот попало так попало ему от отца. Он так кричал! А мать, та вообще пришла в ужас и впервые назвала его сволочью. Степанов долго не мог понять - за что? Из-за какой-то железки и сразу сволочь. Обидно. По этому поводу он долго возился, оттискивая на любимом белоснежном платье матери сложное слово «ниправда». Получалось не очень аккуратно, чернила расплывались, но прочесть было можно. Долго искал восклицательный знак, но, так и не найдя, оттиснул вопросительный.
В понедельник вечером в их коммунальную квартиру без конца звонили. Три длинных звонка. Степанов, одетый в новые штаны и рубашку, бегал открывать, мать – на кухню. Наконец взрослые усаживались за раздвинутым и надставленным столом. Степановские соседи уже привыкли к неожиданным и громким вечеринкам по понедельникам. Их соседка – актриса известного театра! А артисты народ чудной, в воскресенье работают, в понедельник отдыхают. Некоторые подслушивали под дверью, когда под бурные звуки рояля пел кто-нибудь из знаменитостей, и даже хлопали. Дверь открывалась, и обрадованные жильцы просили спеть что-нибудь еще. Некоторые, изрядно выпив, приходили брататься с любимыми артистами, но мать вежливо и твердо - а она это умела делать - направляла пьяного визитера восвояси. Степанов сидел в уголке кожаного, черного, с прямой жесткой спинкой, дивана. На коленках его стояла хрустальная ваза с конфетами и яблоками. Карманы штанов оттопыривались от количества мятых конфетных оберток. Иногда и ему приходилось публично выступать. Его любимой песней была ария Мефистофеля из «Фауста». Но когда он, встав на маленькую табуреточку, опершись рукой на крышку рояля, а другой сильно размахивая перед собой, пел не своим голосом «Люди гибнут за металл-л-л-л, за-а-а металл! Люди гибнут за метал-л-л-л, за металл!» - все сидевшие за столом громко смеялись и после дружных аплодисментов угощали его лимонадом и жали своими огромными ручищами его детскую руку. Степанов снова садился на диван, а мать получала букет изысканных комплиментов по поводу таланта своего маленького сына.
Мать Степанова была чрезвычайно красивой женщиной. После ее смерти, разбирая фотографии и смотря на это неземное юное существо с большими выразительными глазами, в огромной шляпе с лентами и в платье с «фонариками», к степановскому горлу подкатит комок, он начнет задыхаться, ему захочется завыть в голос и признаться миру, как он был несправедлив к своей матери, маме. И он поймет, что не мать виновата в его странной жизни. На свете останется только один виновник всего и вся – он сам.
История их семьи никогда не была известна Степанову в подробностях. В 90-х в его кабинет придет странный человечек в старомодном пенсне на шнурке и предложит всего за триста долларов собрать для него документы о его предках. Еще через месяц Степанов получит большой конверт.
Пятидесятилетний Степанов уже давно понял, что мир очень мал и тесен, но представить себе, что граф Резанов, герой реальных событий и герой шумевшего и талантливого спектакля начала 80-х, был зятем его прямого предка - это слишком. Он вспомнит, как по старой памяти его сокурсник и друг по театральному училищу позовет его на премьеру, и как нечеловечески восторженно больно ему будет стоять в финале в оглушительном зрительном зале, и как инфарктно-остро он поймет, как несправедливо распорядился его вечный оппонент - судьба.
Семью матери переселили с Дона во времена столыпинских реформ. Они обосновались в Омске, на крутом берегу Иртыша. Семья была большая. У степановской бабушки было десять братьев и сестер. Целая улица бревенчатых пятистенков – одни Онищенко. Семья была крепкая, хозяйственная, обжились скоро. Завели скотину и птицу. Пахали, сеяли, молотили, на крепких телегах возили в город зерно, строили новый ток и два огромных амбара.
Один раз мать вывезет маленького Степанова в родные места. От этой поездки в степановской голове останется только огромная река, бесконечные кусты смородины, сбегающие строгой аллеей к берегу, и большая синяя в крупный белый горох кружка с вкуснейшим густым горячим киселем. В то короткое лето они с матерью жили у родной сестры бабушки - Стеши. Она смотрела на Степанова такими же лучистыми глазами и гладила по голове такими же теплыми и тонкими пальцами.
В двадцатых мужскую половину семьи расстреляли, амбары сожгли. Степановский прадед, глава семейства, в огромной бороде, ситцевой рубахе и суконном картузе, бросится с крыши своего уже подожженного дома прямо в галдящую и ухмыляющуюся внизу толпу на подставленные вилы.
Мать поступит на актерские курсы в городе и уедет в Москву. После выездного шефского концерта в летном училище окажется за одним столом с молодым веселым лейтенантом на торжественном обеде в честь столичных артистов. Лейтенант проводит ее до автобуса и на прощание, сняв фуражку и наклонив голову, галантно поцелует ее руку.
Глава 6. Краткое счастье
Однажды мать принесла обувную серую коробку из-под мужских сандалий, набитую ватой. В ее белом мягком центре, свернувшись крохотным рыжим клубочком, спал еще слепой бельчонок. Сначала был скандал: родители долго шепотом кричали, запершись в комнате. Степанов, любопытно приникнув ухом к двери, разобрал только несколько слов: «вшивый театр», «бесконечные подарки» и «любовник». Потом все стихло. Степанов аккуратно открыл дверь. Родители безумно целовались. Ничего лучшего не придумав, Степанов подошел и спросил: - «А, чем их кормят?» Они одновременно обернулись и одновременно спросили: - «Кого?»
Отец назвал бельчонка Филимоном. Через несколько дней Степанов, уже вполне освоившись, кормил Фильку можайским густым молоком из детской соски, а еще через неделю бельчонок раскрыл свои черные выпуклые глазки-бусины со смешными редкими ресницами и навсегда признал в нем свою беличью маму. Это пушистое чудо с гибким, еще в редкой шерсти хвостом носилось по комнате рыжим пружинистым мячиком, перелетало с ковра на тюлевые занавески, скользило по полированной крышке рояля и время от времени замирало, привстав на задние лапки и смешно сложив маленькие цепкие ручки на животе.
Открыв дверь ключом и перешагнув порог, Степанов чувствовал, как ловко, перебирая лапками, Филька карабкается по штанине вверх, на голову. Радостно копошится и играет в его жестких, черных как вороново крыло волосах. Они были неразлучны, маленький человек и маленькая белка. Бельчонок ел из его тарелки, быстро-быстро лакая розовым язычком горячий борщ. Ухватив зубами, вытаскивал на стол длинную капустную полоску и, удобно усевшись, грыз ее, перебирая передними лапками. Они вместе умывались по утрам. Степанов чистил зубы, а Филимон, повиснув вниз головой над раковиной на задних лапках на полотенце, фыркал и пил воду, ловя язычком быструю струю.
Отец купил телевизор «КВН» с крошечным экраном и большой спиртовой линзой. Теперь Степанову разрешалось смотреть детские передачи. По экрану бегали маленькие хитрые шпионы и отважные пионеры с собаками. Но больше всего Степанову нравились мультики. Бельчонок спал у Степанова на животе теплой пушистой грелкой.
В доме было много цветов и книг. Цветы отец все время откуда-то приносил. Набирал металлическим зеленым совком землю в палисаднике и сажал их в глиняные горшки. Горшки занимали свои места на многоэтажных, во всю стену комнаты, книжных стеллажах. Мать Степанова любила традесканции - зеленые, полосатые, плетущиеся, никогда не цветущие цветы. Их стебли спускались почти до самого пола бессильными длинными бечевками.
День был как день. Школьные занятия закончились. Степанов открыл дверь комнаты. Он ждал цепких пальчиков, теплого шершавого язычка, лижущего ухо, мягких, щекочущих шею кисточек беличьих ушей. Как вчера, как всегда. Всегда – самое непонятное, несоизмеримое с быстро бегущей мальчишеской жизнью слово. В комнате стояла густая, пугающая тишина. Медленно подкрался страх. Заполнил все степановское существо. Заполнил, как вода заполняет стакан. Как ночь заполняет пространство дня. Будто боясь расплескать наполнявшую его страшную тайну, Степанов медленно вошел в комнату. Филимон лежал на боку. Белый пушистый живот. Красное кровяное пятнышко. Тяжелое прерывистое дыхание. Высунутый, мелко дрожащий язычок. Сломанные плети традесканции. Комки черной земли. Глиняный горшок сорвался с неустойчивого блюдца под тяжестью маленького беличьего тельца, повисшего на ветках. Расплющил хрупкое рыжее чудо. Сломал хребет маленькой радостной жизни. У Степанова не было слез. Его мальчишечье горе вмиг опустошило все их запасы, копившиеся на случай невыученных уроков и плохих отметок. Черное крыло страшной потери накрыло и долго не отпускало его сжавшуюся в комок душу.
Глава 7. Анна
Светлые волосы, собранные в хвостик на затылке. Кружево воротничка на глухом школьном платье. Голубые глаза. Белые гольфы до коленок. Девочка сидела со Степановым за одной партой и носила красивое имя – Анна. В парке зимой, куда два раза в неделю класс ходил на лыжах, и все это веселье называлось уроками физкультуры, они шли по лыжне рядом. Он, чуть отстав, в синих шерстяных штанах с мешками под коленками и синем свитере с белыми оленями. Она в красных, обтягивающих стройные ноги рейтузах. В красной, с большим помпоном, шапочке. И белой длинной вязаной кофте. Легкий снег медленно опускался на деревья, на ее длинные ресницы, на его застывшие руки (шерстяные перчатки с прохудившимися пальцами были спрятаны в карман штанов). Степанов рассказывал о древних галлах, старинном городе Париже, о брусчатке Елисейских Полей. Говоря, он изо всех сил делал вид, что прекрасно разбирается в предмете. Господь и гены наделили его безудержной фантазией и чувством предвосхищения. Девочка слушала и верила. Степанов проводил ее до подъезда. В последний момент прощания передал ей лыжи, которые нес от самого парка. Взял за руку. Наклонился. И поцеловал холодные тонкие пальцы. Её глаза расширились. По щекам побежал розовый румянец. Она улыбнулась совсем не по-детски и, все время оборачиваясь, пошла вверх по лестнице.
Анна была образованной девочкой, из семьи дипломата. Ее бабка свободно говорила по-французски. Степанову это безумно нравилось, и время от времени, на каком-то генетическом уровне и немного с помощью русско-французского разговорника, в его сознании проявлялись отдельные звучные французские слова и целые фразы. В такие моменты он успевал сказать несколько любезностей пожилой аристократичной даме, в ответ получив комплимент хорошему произношению. В такие дни старушка кормила его обедом и учила хорошим манерам почти по-родственному. За стаканом ароматного индийского чая из шикарной металлической коробки, держа в руках ажурный серебряный подстаканник, Степанов чувствовал, как приятно стесняет движения крахмальный воротничок белоснежной воображаемой сорочки, отражается в стаканном стекле черная шелковая бабочка, а ноздри волнует аромат надушенного строгого платка, краешком выглядывающего из кармана отутюженного смокинга. В комнате Анны, где они подолгу сидели одни, было опрятно, чисто. На столе стоял большой голубой глобус с надписями на иностранном языке и воткнутыми в него флажками-булавками – городами, где бывал ее отец.
Самым интересным школьным развлечением мальчишек было подглядывание на лестнице. Делая вид, что завязываешь шнурок на ботинке или поднимаешь оброненный карандаш, задерживаешься на лестничном марше и, быстро задрав голову вверх, смотришь под платье проходящей одноклассницы. Вид беленьких и розовых трусиков будил мальчишечье воображение. Вызывал непонятную еще жаркую волну. Реагировали девочки по-разному. Одни, бросая вниз необидное «дурак», быстро, прижав платье руками, убегали. Другие намеренно замедляли шаг, косили глаза, делая вид, что ничего не замечают. Однажды, вскинув на мгновение глаза, Степанов долго не мог их опустить. Две огромных, толстых, подрагивающих белой массой ноги, перехваченных у самого края юбки чулками и резинками. Огромных размеров полушария женских ягодиц, обтянутых розовой байкой бескрайних панталон с заштопанными дырками по шву между ног, медленно и торжественно плыли аэростатом над его головой. Картина ошарашивала. Сбивала с ног. Выметала из сознания образы тургеневских красавиц, заполняя его образом огромной, кустодиевской, советской бабы, штопающей по ночам розовые безразмерные и, наверно, единственные панталоны.
В классе все знали о дружбе Степанова и Анны. Часто подшучивали над ними. Мальчишки предлагали ему и пробовали сами заглянуть под ее платье, но никто так и не смог этого сделать. Их шишки и синяки от падения на лестнице ложились в дневник Степанова бесконечными замечаниями по поведению, а часто и вызовом родителей в школу.
По ночам Степанову снились фантастические сны. Неизменно галантный, то мушкетер, друг Д Артаньяна, то рыцарь круглого стола короля Артура, из-под шляпы или из-за решетки забрала которого смотрели его собственные глаза, совершал отчаянные подвиги, дрался на дуэлях, лазал по веревочным лестницам, перемахивал на лошади через глубокие рвы и в завершение всегда вел под венец, в водопаде из алых роз, прекрасную даму в кринолине с лицом голубоглазой девочки или ее французской бабушки.
Жизнь становилась осмысленнее, острее. Кто-то из одноклассников принес боксерские перчатки. Тут же родилась идея школьного боксерского турнира, и весь класс стал откладывать мелочь от завтраков на покупку еще одной пары перчаток. Наконец, целой делегацией, перчатки были торжественно куплены в «Культтоварах». В первый же день мальчишки собрались на квартире маленького тщедушного мальчика со странным именем Шая. Все было готово к началу поединков. Уговор был строгим - до первой крови. Тянули жребий. Степанову выпало драться со своим приятелем. Приятель учился в их классе недавно, чуть больше года. Он жил по соседству, в кирпичном доме, который построили на месте засыпанного вместе с серебряными уклейками и золотыми карасями пруда. Жил с бабкой и дедом, родители его погибли несколько лет назад на Памире во время схода лавины. Степанову его было жалко, но вместе с тем и интересно: как можно жить одному, без родителей, без их вопросов и ответов, без походов с отцом в кино или зоопарк?
Бокс дело непростое. У приятеля руки оказались длиннее, и он со всего маху два раза пребольно ударил Степанова по носу. От неожиданности, от капель собственной крови на белой майке из разбитого носа он растерялся, пытаясь осознать, как это так - его товарищ, которого он жалел, которому сочувствовал, причинил ему такую боль. Нахлынула высокая волна злости, и, размахнувшись, он со всей силы выбросил вперед руку. Приятель увернулся, а Степанов, не удержав равновесия и инерции движения, упал лицом в скользкий начищенный паркет, треснувшись в падении глазом об угол чешского, модного в то время, серванта. Сервант раздраженно зазвенел посудой.
Вечером, держа на распухшем глазу свинцовую примочку, безжалостно, с грубыми словами, приготовленную матерью, Степанов лежал на старом кожаном диване и думал, о чем бы ему сейчас говорила бабушка. Слушать брань матери ему не хотелось.
На следующий день, придя в класс с синим фингалом, он долго отнекивался, не отвечая на вопросы Анны. После школы Степанов нес ее портфель, рассказывал про вчерашний поединок, едко смеялся над своей неловкостью. «Наверное, я просто не умею драться! Каждый должен уметь делать что-то свое». - Вынес он самому себе вердикт. Анна как-то странно посмотрела на него и попросила прочесть стихи Степана Щипачева. Однажды зимой, стоя под мягким, пушистым снегом, падавшим из высокой звездной бесконечности, Степанов уже читал ей эти стихи.
Ты со мной - и каждый миг мне дорог.
Может, впереди у нас года,
но придет разлука, за которой
не бывает встречи никогда.
Только звезды в чей-то час свиданья
будут так же лить свой тихий свет.
Где тогда в холодном мирозданье,
милый друг, я отыщу твой след?
Степанов мог запросто прочесть вслух стихи или произнести наизусть как-то сам собой запомнившийся текст. Ни смущения или неловкости от публичного чтения он не испытывал никогда. Видимо дано это было ему от природы. Анна шла немного впереди. Набежавшим ветром на ее клетчатое пальто бросило красный кленовый лист. Она подняла его над головой и смотрела сквозь него на осеннее догорающее солнце.
Степанову каким-то внутренним зрением привиделась вдруг девушка-осень в цветном сарафане из кленовых листьев, с солнечными, соломенными волосами. Над ее головой бесшумно плыл бесконечный, сшитый из облаков саван и с прощальными криками летели вереницами невидимые птицы.
В этот вечер, провожая Степанова до двери после чашки ароматного чая с ее французской бабушкой, Анна положила ему на плечи свои тонкие руки и неумело поцеловала в губы.
Глава 8. Порода
Два этажа. Десять семей. Коммунальная жизнь сближала. Люди жили дружно, ходили в гости друг к другу, помогали, чем могли. Когда Степанов был еще совсем маленьким и громко орущим, соседка, жена подполковника ГБ, целый месяц, до переезда в Москву бабушки, за ним ухаживала. Стирала. Гладила. Совершенно бескорыстно заменяя малышу вечно занятую и поздно приходившую домой мать. Другой сосед, мастер по холодильным установкам, веселый татарин, имевший двух дочерей, целыми днями безжалостно терзавших новенькое пианино, бесплатно чинил дорогой и только появившийся в продаже холодильник «ЗИЛ» - подарок отца матери на день рождения.
Внизу, на первом этаже, прямо под балконом Степанова, жила большая семья заводского начальника. Каждое утро тот важно садился на глазах у всего дома в служебную «победу» цвета гнилой морковки. В доме было две машины. Одна - салатовая «Волга» - принадлежала соседу-подполковнику, другая, старенький 401-й «Москвич», - детскому, никому не известному писателю со смешной энтомологической фамилией. Каждое летнее воскресенье во дворе начиналось одинаково. В семь часов утра писатель выходил во двор. Раннее утро повторяло каждый звук многократным эхом, будя и будоража жильцов. Скрипела тугая пружина на двери подъезда, потом взвизгивал открывающийся багажник «москвича». Писатель доставал длинную коленчатую кочергу, вставлял ее в передок машины и с остервенением крутил изо всех сил. Мотор издавал невиданные дивные звуки. Пел на разные дурные голоса. Чихал. Прокашливался. Ритмично, с паузой громко пукал, будто обожравшийся гороха Гаргантюа. Наконец счастливо выстреливал черным облаком дыма из выхлопной трубы и начинал ровно постукивать. Довольный писатель шел домой отмываться. Вскоре все семейство (у них была смешная, отчаянно курносая девчонка с косичками) садилось в машину, и автомобиль, словно колесный маленький пароходик, отчаливал за город, на природу.
После войны отец Степанова сменил военную профессию на мирный труд преподавателя в научном институте и все время что-то изобретал. Его беспокойная натура не позволяла ему тихо, созерцательно жить, а наследственность, кипевшая в генах севастопольской компанией, долгими переходами на лошадях по Дальнему Востоку, шумевшая прибоями Баренцева моря и придворным екатерининским театром, все время толкала его к деятельности, порой очень неожиданной и оригинальной. Он прекрасно готовил. Превосходно шил. Всюду ходил с фотоаппаратом «ФЭД» - много снимал. Конструировал всякую домашнюю технику, о которой тогда все только слышали, но никто не видел. Любил и выращивал цветы. Был очень артистичен. Фотографировался только в белоснежном пластроне и черной бабочке. Обладал тонким и язвительным чувством юмора. Превосходно играл на рояле. Рисовал как профессиональный художник. Имел необычайную склонность к языкам и легко их понимал.
Леонид Николаевич был прямым наследником известной дворянской фамилии. Его дед, потомственный военный, непосредственный свидетель отречения последнего государя от престола, перенесший тяжелый инфаркт, но не покинувший Родину, сгинет на Соловках. Последнее, что помнил о нем отец, это его отполированную до блеска узловатую палку из корня можжевельника, пробитую в сучках золотыми гвоздиками и инкрустированную перламутром, с золотым набалдашником в форме орлиной головы, и плотно-сжатые, крепкие персты его, больно тыкающие его в лоб, плечи и живот.
Степановский дед, Николай Петрович сначала сидел в Бутырках, потом работал простым наборщиком в типографии, а в 41-м ушел добровольцем на фронт и пропал на век в мерзлых окопах московского ополчения. Упоминать в семье деда и прадеда строго-настрого запрещалось, а фотографию Николая Петровича Степанов увидит только через сорок лет.
Леониду Николаевичу все давалось на удивление легко. Проучившись несколько лет на заочном отделении, он легко защитит диплом, а еще через два года напишет диссертацию и получит ученую степень.
Самое лучшее время наступало, когда у отца начиналась сессия в институте. Они со Степановым целыми днями сидели дома, много читали и клеили вонючим столярным клеем красивые самолеты из старых отцовских чертежей. Отец помнил много разных историй: как занимался в Осоавиахиме, как поступал в летное училище. Сидя на широком подлокотнике истертого кожаного кресла, Степанов внимательно слушал очень выразительные и местами непонятные рассказы о фронте. Отец рассказывал весело, они смеялись. Иногда отец садился верхом на стул, сажал перед собой Степанова, и они вместе летали, атаковали и пикировали на немецкие транспорты и поезда. В рассказах отца было много страшного и смешного одновременно.
В их авиаполку служил капитан по фамилии Сметана - здоровяк со смешным хохлятским говором. Однажды он вернулся на аэродром в очень странном виде. Весь его самолет был в крови и пробоинах. На стекло фонаря кабины ветром и кровью налепило кусок немецкого мундира с офицерским погоном. Столпившимся вокруг самолета сослуживцам спрыгнувший с крыла капитан возбужденно-весело рассказывал, как решил «побрить» винтами немецкую пешую колонну, когда в пулемете закончились патроны. Механики потом целый день отмывали от запекшейся крови самолет и выковыривали из двигателей и фюзеляжа осколки костей, зубов и немецких пуговиц.
На простые вопросы Степанова отец отвечал также просто. Степанов ему верил. Отец всегда говорил правду. Поначалу ему было очень страшно. Когда впервые над своей головой увидел целую карусель из немецких истребителей, от накатившего волной страха он свалился в глубокое пике и чуть не разбился. Правый двигатель на форсаже чихнул и заглох, но каким-то чудом вновь взревел, и штурмовик выровнялся. Когда вернулись на аэродром, у отца так дрожали руки, что стрелок-радист сам раскурил ему папиросу и понимающе промолчал. Отец рассказывал сыну, как трудно привыкал к своей постоянной соседке – смерти, летавшей где-то совсем рядом, на размалеванном черепом с костями «юнкерсе». Как оплавленный огнем плексиглас фонаря кабины жег ему руки. Какую тоску в сердце поднимал свист ветра через дырки пробоин. Как страшно было садиться с перебитыми шасси. Как его стрелку прямым попаданием прямо в самолете оторвало руку, и она, с подрагивающими пальцами, так и валялась на решетчатом металлическом полу. Свои истории отец всегда заканчивал маленькими военнопленными-японцами, которых он видел в Маньчжурии после американской атомной бомбы. Тысяча взрослых мужчин стояли на коленях и беззвучно плакали.
Степанову нравились отцовские глаза, чуть прищуренные, со смешинками, с чертиками, прыгающими в их карьей глубине. Он старался ему во всем подражать и учиться, а тот мягко, без нажима поправлял его ошибки. Любимым занятием было рисование. Отец составлял натюрморты из только что купленных яблок и арбуза или вдруг доставал красивый немецкий чайник, ставил за ним блюдо с греческими богинями в алых туниках, клал чуть поодаль большую серебряную вилку и белоснежную, взятую из чистого белья, салфетку. Никогда не ставил отметок, только дорисовывал, исправлял и подписывал: «Папасынов» - имя художника, известного только им одним. Отец был настоящим другом.
Глава 9. Перемена мест
В восьмом классе Степанов целый год по вечерам ездил на троллейбусе в вечернюю математическую школу, а в мае его одного из двадцати мальчишек, приняли в «колмогоровский» интернат при Московском университете. Жизнь Степанова резко переменилась.
Отец, узнав об организации этого спецучреждения для особо одаренных детей, решил, что Степанов непременно должен быть в их избранном кругу. Куда-то ходил, с кем-то договаривался. Перед поступлением нужно было окончить специальные вечерние курсы. Степанов честно отрабатывал свое обещание отцу. Первое время Степанову было интересно заниматься необычными и незнакомыми для него делами. Решать мудреные задачи, понимать и испытывать настоящую радость от этого понимания. Разбирать необычные вещи вроде топологических преобразований или устройства математической матрицы. Постепенно стало сложнее и скучнее, но возникало и крепло чувство преодоления непонимания или лени непонимания. Мы ведь не понимаем не оттого, что глупы, а оттого, что ленимся приложить усилие, преодолеть собственное незнание.
Получив свидетельство об окончании вечерней школы, а через несколько дней аттестат о среднем образовании, Степанов собрал и отнес в приемную комиссию интерната свои документы.
Девятый класс он начал первого сентября среди совсем незнакомых ребят и девчонок, поняв и решив, что отныне будет делать себя сам. На столе в его комнате всегда лежала синяя потрепанная книжка. Истершимся золотом на ее корешке было написано: «Дж.Лондон. Мартин Иден».
В первые три дня он понял, что за прожитые пятнадцать лет ничего не узнал, ни о чем не услышал, ничего умного не прочитал, и очень испугался, но потом понемногу пришел в себя. В последующие двадцать суток прочел «Войну и мир», «Братьев Карамазовых», учебники по высшей математике Ландау и Фихтенгольца и проглотил задачник Буховцева, а в промежутках заучивал наизусть специально выписанные на перфокартах стихи Ахматовой и Пастернака. И жизнь как-то сразу наладилась.
Степанову нравилась его новая жизнь, двадцать часов он работал и четыре часа спал. По выражению его преподавателя математики с интересной фамилией Гауптман, он впитывал всё, как морская губка. О губках Степанов тоже не знал ничего. По этому поводу он специально съездил в Зоологический музей на улицу Герцена, разыскал отдел морских животных и долго рассматривал выцветшую от формалина «spongia marina». Внимательно прочел напечатанный на машинке и приколотый к дерюжке, обтягивавшей витрину, швейной булавкой листок. Там была подробно описана вся ее губочная жизнь: рождение из личинки; путешествие в теплом потоке; долгая однообразная жизнь на морском дне; радостная встреча с водолазом-промысловиком; путешествие в проволочной сетке вверх, все вверх, туда, к желанному солнцу… и закономерное завершение жизненного пути в виде банальной мочалки, брошенной в грязной ванне московской коммунальной квартиры.
Новая школа была рассадником вольнодумства. Интеллектуалы-учителя, не считавшиеся с собственным временем, отдающие всех себя без остатка своим ученикам и любимому делу и зачастую игнорировавшие обязательную школьную программу, произвели ошеломляющее впечатление на Степанова. Последующие два года он так и жил - потрясенный своим открытием этого нового и неизвестного ему мира. Обрушилась лавина знания, накопленного человечеством. Сжалась до микроскопической пылинки его самоуверенность. Рассыпались в прах хорошие и отличные отметки аттестата. Степанов с ужасом понял, что восемь лет, долгие восемь лет детства безвозвратно растрачены зря. Безжалостно убитое время. Пришел нестерпимый голод - голод знаний, информации, чувств. Он как сумасшедший занимался - в школьной библиотеке, дома, в троллейбусе, за обеденным столом. Преподаватель математики, классный руководитель, кандидат наук, умница и шутник, даже как-то вызвал степановскую мать и уговаривал ее перевести его в другую, обычную школу. Он боялся, что напряженная до невозможности нервная система мальчишки не выдержит нагрузки и просто перегорит, как спираль электрической лампочки. А Степанову очень нравилась атмосфера на его занятиях, дружеская, раскрепощающая, побуждающая думать. Дети напоминали щенков, сидевших вокруг их важно восседавшего в центре мудрого, покрытого шрамами выигранных боев папаши. Тот каждый удобный момент подчеркивал их родство и высокий, аристократический класс их породы. Классный не стремился быть большим психологом и знатоком подростковой души, он просто был талантливым учителем и чутким, внимательным человеком. Серьезное, когда оно трудно поддавалось объяснению, он умел облечь в легкую, понятную форму шутки, шутливое в его изложении приобретало черты мудрости.
Узнав от матери об их разговоре, Степанов ответил резким «Нет», да так грубо, что возбужденная таким открытым сопротивлением и грубостью Нина Васильевна больно, со всей силы двинула его по затылку, обозвала сволочью и выскочила из кухни, громко, до звона стекла, хлопнув дверью.
Домой Степанов теперь возвращался поздно. Их учитель русского языка и литературы, известный критик и писатель, читал после основных занятий лекции. Всем своим существом Степанов впитывал поэзию Есенина и Блока, Пастернака, Уткина и Мандельштама. Открывал заново непознанные и непонятые миры Булгакова, Гоголя и Достоевского. Его тетради, набухшие записями, как весенние тополиные почки, долго хранились на книжной полке родительского дома, пока однажды по распоряжению матери домработница не выбросила их вместе с мусором.
Литератору Степанов приглянулся сразу. Пытливые, внимательные, всасывающие слова, и образы, и мысли глаза притягивали взрослого умного человека. Каждый учитель мечтает иметь достойного ученика. Между ними возникла какая–то эфирная связь. Литератор много и интересно со Степановым занимался. Даже на лекциях у того возникало чувство, что преподаватель обращается к нему лично, читает для него одного. Он был невысок, коренаст, с огненными, черными, как ночь, глубоко посаженными глазами, весь, до кончиков пальцев, заросший жестким черным волосом. Гордо посаженная, никогда не склонявшаяся голова венчала его то ли лермонтовский, то ли врубелевский образ.
По ночам, в короткие три-четыре часа сна, Степанову снилось звездное небо. Он разбегается по родному двору и, немного не добежав до светящихся окон стоящего напротив пятиэтажного панельного дома, легко отталкивается от земли и летит, раскинув руки. За желтыми ночными окнами пьют чай из блюдца, прикусывая кусочком сахара; смотрят через мерцающую спиртовую линзу на металлических ножках телевизор; снимают атласный, простроченный шелковыми нитками голубой лифчик - две белые большие груди тяжело выпадают из своих укрытий и, слегка вздрогнув, повисают в темноте белыми теплыми шарами. Степанов перелетает через черную рубероидную, залитую варом крышу, стаю сидящих рядами, спящих голубей. Теплый ветер ласкает лицо. В бездонном бархатном ночном небе тихо льют свой неизъяснимый свет звезды. Вот эта – Булгакова, вон та – Мандельштама. А вот та – Гоголя, та – Пастернака. Звезды Пильняка, Блока, Набокова, Розанова. Вот эта, яркая и очень далекая, - звезда Пушкина. Прямо над ним светила ровно и совсем близко звезда Бунина.
Через год, за несогласованные с районо, и не утвержденные цензурой тексты лекций Литератор будет, тайно от учеников, уволен за несоответствие высокому моральному облику преподавателя советской школы. Первый раз в жизни в степановскую душу плюнули советским, густопсовым враньем.
«Все перевернуть с ног на голову. Все вывернуть наизнанку. Какой высокий моральный облик? Когда я его видел? Вот здесь на этом островке правды, в этом странном месте, интернате для особых, особенных, он каким-то чудом уцелел! Вот здесь он превратил «среднее» в исключительное! И вот он изгоняется за полное служебное несоответствие! Сволочи!»
На место Литератора придет нечто с редкими бесцветными волосами, в роговых, с толстыми стеклами очках, которое будет вполне устраивать полное игнорирование со стороны учеников его предмета, пустоты, недостойной даже называться великим словом – литература.
Скандал разразился неожиданно. В то время школа находилась под неусыпным, вечно бдящим оком власти. Всех мастей начальники приезжали в интернат, проверяли, писали, показывали иностранцам как образец. Однажды в школе появилась партийная дама.
Никто не заметил, как она тихонько вошла в актовый зал, где Литератор читал лекцию о Пастернаке.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И все терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Спустя пятнадцать минут в кабинете директора дама в элегантном заграничном твидовом костюме, размахивая наманикюренным французским лаком острым ногтем, возмущенно орала в лицо Литератору:
- Как вы смеете читать вражеского поэта! Вы что, не знаете, что этого урода исключили из Союза советских писателей! Это агент фашистской разведки! Это предатель Родины! Вы должны не детям преподавать, а тачки катать на Колыме!
После скандала и вслед за Литератором, стали увольнять Учителей. Директор, не перенеся оскорблений и унижения, умер от инфаркта. После партийного погрома интернат помертвел. Целый месяц Степанов с одноклассниками прогуливал занятия. Они собирались по утрам на ступенях школы, вытряхивали из карманов родительскую мелочь, а у некоторых там водилось и кое-что посерьезнее. В их классе учился сын немецкого посла, в те времена гэдээровского, и в его карманах периодически обнаруживались советские червонцы, выданные папой. Всей компанией они приезжали в гостиницу, где тот жил один в трехкомнатном номере, и проводили там время до позднего вечера за легким грузинском вином, в разговорах и стихах. Дым сигарет причудливо гулял под потолком, туда, в призрачную туманность свободы, весь вечер взлетали маленькие белые пегасики запрещенной поэзии.
Новый директор был трусом и пьяницей. Несчастный назначенец так был напуган учениками, что боялся даже сообщить родителям о прогулах их детей. Вскоре на стекле школьной двери появилось нервно написанное от руки объявление: «Всех желающих получить аттестаты о среднем образовании администрация интерната приглашает явиться такого-то числа в такой-то кабинет».
Жизнь – только наполовину жизнь, потому что в ней всегда есть место компромиссу - болезни поедающей настоящее, порождающей больное будущее и неизбежной как сама смерть. «Без бумажки – ты букашка, а с бумажкой – человек!» - насмешка-формула, как эпиграф начала шестого десятилетия нашего странного века.
Промчались весенние дожди. К выпускному вечеру отец сшил Степанову тяжелые серые клеша. Красную, как пожар, рубашку с высокими, с семью пуговицами, манжетами и узкими длинными языками воротника. И серую, с черным кантом, жилетку. Маленький красный платочек из нагрудного кармана, аккуратная прическа, отцовский одеколон.
Июньский сухой ночной воздух. От мороженого стыли зубы. Ночью на набережной всем классом отпускали на волю купленных на «Птичке» голубей. Они стремительно набрали высоту и исчезли в вечернем московском небе. Потом долго дурачились и целовались в Екатерининском саду. Из окна генеральского дома заполошно закричала какая-то тетка. Под утро шли небольшой компанией по набережной. Кто-то отстал, кто-то поехал домой.
- Зайдем? – кивнув на огромный серый сталинский дом, то ли спросила, то ли приказала его черноволосая смешливая спутница. Маргарита была самой фигуристой девушкой в классе. Широкоскулое, восточных мотивов, лицо. Брови вразлет. Темные, почти черные, в длинных пушистых ресницах, глаза. Полные розовые губы. По-детски светлая улыбка. Они изредка встречались в свободное время, а на лекциях часто сидели рядом.
- Ты здесь живешь?
- Да.
- Зайдем.
Они прошли большой холл. Поднялись в лифте. Маргарита ключом открыла дубовую тяжелую дверь. Длинная и широкая прихожая, обшитая темным полированным деревом и зеркалами. С пятиметрового потолка вниз падали хрустальные брызги огромной люстры.
Маргарита оказалась министерской дочкой. За два года их знакомства она ни разу не упомянула о высоком положении своего отца.
Прошли в небольшую комнату. Степанов сел на диван. Маргарита на кухне готовила кофе.
- А где родители?
- На работе.
Она протянула ему чашку. Их пальцы встретились. Чашка приземлилась на стеклянную плоскость низкого столика. Степанов запоминал необычный вкус меда и кофе на ее сухих горячих губах. По телу разливается волна незнакомого напряжения. Она всюду: в руках, в пальцах, в глазах. Пуговицы не расстегиваются, выскальзывают. Наконец блузка сброшена на пол. Вид белоснежного лифчика завораживает. Его попытки расстегнуть его маленький замок смешны и неловки. Пальцы беспорядочно движутся по ее спине. Маргарита нервно смеется, вскидывает полные руки и одним движением расстегивает это галантерейное чудо. Белые ямки ее подмышек покрыты темным пушком. Белоснежное падает. На ее плечах розовые следы от тесьмы. Мягкие и упругие груди выпрыгивают на свободу и один раз коротко вздрагивают. В его мозгу табуном ошалевших лошадей несутся беспорядочные мысли: «Что делать дальше? Поцеловать в губы? В грудь? Обнять? Встать с дивана? Положить ее на диван?» Наконец он соображает, что на ней еще юбка и, по-видимому, еще чулки и трусы. «Нет, трусики. Нет, трусы. Ну, как еще назвать? Как это все снять? Ведь мы сидим. Она сидит. Сейчас буду возиться с юбкой. Как ее снимают? Тащить вверх или тянуть вниз? Молния! Если сломаю молнию?.. Через голову! Растреплется прическа, всё сделаю не так! И на этом все закончится».
В ее глазах он пытается прочесть ответ на все эти неразрешимые для него вопросы. Маргарита смотрит ему прямо в зрачки. Встает с дивана. Ее грудь медленно, томительно замирает в своем движении прямо над ним. Он почти осязает силу, напор ее желания. Поднимается вслед за ней. Жар заливает лицо. Притягивает Маргариту к себе, ощущает упругое сопротивление ее тела. Она, раскрасневшись, нерешительно пытается расстегнуть его брючный ремень. Словно опомнившись, он лихорадочно расстегивает бесчисленные пуговицы на манжетах, сдергивает рубашку, сбрасывает брюки и, оставшись в семейных сатиновых трусах, замирает. Она не отрываясь смотрит ему вниз живота, где трусы торчат пионерской палаткой, и тихонечко, будто боится упасть в обморок от страха, оттягивает их резинку и медленно спускает к коленям. Вспыхивает мгновенным пожаром от увиденного. На ощупь, торопясь, расстегивает молнию серой, с высоким поясом юбки. Подхватывает ее край руками, вскидывает вверх, через голову. Он падает на колени, быстро стягивает вниз ослепительно-белые трусики вместе с колготками. « Слава Богу, что на ней колготки. С чулками я бы точно повесился». Нечаянно касается лбом шелкового уголка внизу живота. Мысли путаются и исчезают.
То ли он резко потянул, то ли они совсем сошли с ума, но в этот момент спеленатая сверху еще не скинутой юбкой, снизу опущенным до коленок бельем Маргарита теряет равновесие, и они, обнявшись, сцепившись терпящим крушение составом, падают на диван. Краткое затишье. Частое разгоряченное дыхание. Два жадных, нежных, растерянных взгляда. Сердце бешено стучит в ребра. Неподвижность. Мгновение пролетает. Маргарита смотрит на него. Он на нее. На коленях он возвращается к прерванному занятию. Она тяжело и возбужденно дышит. Он отрывает от пола ее ноги и наконец стягивает с них плотно скрученный жгут прозрачного и белого. Ноги падают на пол. Громко ударяются пятками.
- Больно! - тихий шепот последних слов.
- Прости, я случайно. – Задыхаясь и успокаиваясь, он падает губами в тепло ее сомкнутых бедер. В голове запах парного молока и горячего хлеба. Степанов медленно поднимает глаза. Кладет руки на ее колени. Взгляды их соединяются.
Задули весенние ветры. Гулким эхом в прибрежной роще берез пробежал первый звук надорванного, набухшего льда. Вода хлынула поверх девственно-белого снега закраин. Еще и еще. И уже без перерыва, торопясь, в молодом натиске стихии река несет белоснежные льдины нескончаемым потоком. И небесные дали… И любовь женщины...
Закрыв глаза, я лежал на спине. Перед моим внутренним взором мелькали картины прошлого, за последний час, день, год, столетие. Я устал, будто бежал много километров или лет к этому дивану, и спящей девушке рядом, и ощущению пережитого, и растраченного напрасно, и еще совсем не обретенного. Сны, сны, сны…
Глава 10. Начало круга
Математиком Степанов не стал. Он поступил в университет, но только не на физмат, как многие его одноклассники, а непонятно почему на совершенно непрофильный факультет.
Судьба всю жизнь нашептывала ему нечто странное, и он всегда прислушивался к ее ненавязчивому шепоту.
Степанов оперся обеими руками на подоконник. Смотрел в расчерченную медленным дождем даль. «Это не имеет абсолютно никакого значения. Жизнь никогда не начинается с обычного».
Пустой холодный пионерлагерь. Необъятные, залитые осенними дождями картофельные поля подмосковного совхоза. Ивакино, Мандюкино, Гадюкино, Козюкино - все подходит, и везде поля и утопающая в грязи бесполезная техника и студенты. Местные аборигены в мокрых телогрейках, бесцельно пошатавшись на поле, концентрировались в районе сельмага и с отягощенными карманами по трое переплывали по непролазной грязи на совхозный ток, под огромный худой шиферный навес.
Исключительный случай за всю историю университета. Первый, еще даже не начавший учиться курс в полном составе вытряхнули в огромную лужу промокшего до нитки Можайского района. Холодно. С подоконника капает. Батареи холодные. Сырость повсюду. Утреннее занятие – натягивание сапога - сначала раздражает, потом веселит. В автобусе по бездорожью десять километров. Никто еще ни с кем толком не знаком. Первая совместная ссылка (или развлечение) и спасала от одиночества, и разделяла. Образовались фракции: интеллектуалов-одиночек, золотая молодежная, творческо-алкогольная. В степановской, последней в этом ряду, с самого начала возникла особая атмосфера. Со временем она превратится в замечательный творческий союз. Как неожиданно слова Пушкина обретают плотность реального: «Друзья, прекрасен наш союз…» - и алюминиевые кружки взлетают над столом в любимом тосте.
Бригада № 5, или в просторечии бригада грузчиков, «белая кость», «грязные телогрейки», постоянно «болела» разного рода творчеством. Болезнь была неизлечима, сопровождалась серьезными осложнениями – Степанов начал писать. Все, что он писал, падало на благодатную почву и либо резко и бесповоротно принималось, либо так же резко отвергалось. Без боли и обид. Принятого было неизмеримо больше. В воронку этого талантливого бурления втягивало друзей. Коллективное творчество оказалось очень легким предметом. Талант. Предчувствия каждого. Раскрепощенность на взлете эмоций, помноженная на здоровое тщеславие, – страшная сила.
Мать твою, и в бок, и в середину!
Ватниками грязными под спину
Листья желтые ложатся на погост.
Колокольни брешь. Великий пост…
Кончился! Рукою в темноте…
Горлышко, отбросившее медь.
Девушка, промокшая насквозь…
Лунный, странный, моросящий дождь.
Катится трехтонкою слеза,
Бледным бездорожием лица…
Отшвырнув невинности порок,
Ты вкусил от плода…
Весь промок от сырости рукав,
Ты носил свободу на руках.
Ты кричал об этом небесам,
Матюгом шлифуя Бога сан…
Взгляд судьбы и мутен и пьянен,
Ты в звезду свою до крайности влюблен.
И души общественный вагон
Для друзей навечно отворен...
- Ну что, бригадир, договорились? - Передо мной стояла небритая личность деятеля совхозного правления. - Три мешка – бутылка.
В той, давно ушедшей жизни все измерялось в литрах. Починить водопроводный кран – пол-литра, перенести мебель – пол-литра, подвезти на машине – пол-литра. Классика эпохи! Через год за пол-литра Степанов будет доставать реквизит и костюмы, аппаратуру и монтировать сцену в своем импровизированном театре.
Личность придвинулась прикурить от моей ароматной, зажатой в углу рта беломорины. Попыхивая папиросой, отстранилась. С козырька его мокрой кепки упала большая дождевая капля. С тихим шипом папироса потухла.
- Ладно. Ставишь пять бутылок – получаешь десять мешков. – Личность, не торгуясь, скрылась в кабине заляпанного грязью по самую крышу трактора.
Вечером сыпал мелкий холодный дождь. Точно такой же через тысячу лет на площади Пикадилли в Лондоне будет падать на лицо Степанова, на обелиск с летящим ангелом и стены маленьких домов. Во мраке полуразрушенной церкви горит костер. Свет пламени выхватывает и опять топит в темноте ангела с распростертыми крыльями и золотой трубой. Куда он летит? Или откуда прилетел сюда, в давно забытое Богом и разрушенное людьми? По рукам ходят две мятые алюминиевые армейские кружки. В банку тушенки воткнут охотничий нож. Огонь нежно ласкает падающие в костер капли дождя.
Во всем мне хочется дойти до самой сути…
В работе, в поисках пути, в сердечной смуте…
Лица в алом отблеске пламени. Переменчивые в неверном свете глаза - как старинные, глубокие, черные зеркала. Жесты коротки, искренни. Как хорошо сейчас! Теплота и тихий восторг поднимаются откуда-то из самых таинственных глубин души, и разливаются, и заполняют сознание, и стремятся куда-то ввысь, в космос, к престолу самого Повелителя.
Это не измеришь. Не изменишь.
Дни сочились каплями свечи…
Ночи под гитары, как умеешь,
Звуки, утопленные в ночи…
Над костром четверостиший стая
И ладьей сложенные дрова,
Как убогий челн во вратах рая…
Мы - апостолы сегодняшнего дня!
Догорал костер у края ночи.
Стлал туман промокшие плащи.
Звездною дорогой вдоль обочин
Темные фигуры отыщи…
Ты узнаешь их перед рассветом,
Ты узнаешь их в полночной тьме,
Ты узнаешь их по силуэтам…
Слух души, прислушайся к себе!
Видишь ты незрячими глазами.
Слышишь резонансами, прости…
Плачешь суррогатными слезами…
Разобщенья не перенести!
Я отпиваю глоток из кружки. Горло коротко обжигает. Звездное небо открывается в темных облаках.
«Я – Степанов, пришел в этот мир волей и замыслом Творца для того, чтобы быть свободным! Для того, чтобы любить! Для того, чтобы творить и в творении своем воплотить Его замысел! И смысл жизни моей, дарованной один и последний раз - в воплощении моего театра, моей воли, моего таланта, моего восхищения и смерти, предвестницы вечной жизни. Да будет так! Аминь!»
Глава 11. Нет, не напрасно…
- Жить можно и в море, и на вулкане, и даже в кипятке. - Профессор застывает в позе поэта, декламирующего свои новые стихи. Высокий, аскетичный, если не сказать тощий. Рука плавно поднимается в такт произносимым словам.
- Погонофоры – это такие длинные-предлинные, примерно с меня ростом, и тонкие- претонкие, вот такие, - профессор показывает пальцами, сближая их почти вплотную, - животные. Живут где ни попадя, но предпочитают океанское дно, эстеты!
Уроки самоиронии, мудрого юмора. Я чувствую, проскальзывающие вторым планом подтексты, нюансы яркой сатиры. Уже в возрасте, умный и осторожный, ученый легко и просто держит контакт с аудиторией, слушает ее реакцию. На его лекциях Степанов видел высочайшее мастерство «держать зал». А зал был пестрым, как любительская колбаса на срезе: и немного бумаги - нацнабора, и белого жирка – блатных, и сухих косточек – рабфака, и мяска – прочих, поступавших на общих основаниях.
- Дорогие мои студентки, ну и студенты тоже. Мы с вами будем изучать сложный предмет – зоологию беспозвоночных. Начнем с самого начала. Ах, где оно? А, вот. Что такое зоология? Правильно - наука. А что такое наука? Правильно, это вам объяснят на занятиях по философии. А кто такие беспозвоночные? Правильно - животные. Ну вот, наконец, мы вплотную подошли к главному вопросу. Кто такие животные? Вот, например: Свинья, под дубом вековым, наелась желудей, досыта, до отвала. - Профессор откидывает торс назад и удовлетворенно вздыхает. - Разберем подробнее. Дуб – растение. Почему? Потому что он автотрофный, неподвижный и зеленый. А свинья? Правильно – животное, потому что гетеротрофное - т.е. всеядное; очень подвижное, потому что ее не поймать, сволочь эдакую; и не зеленая. Теперь вы всегда легко сможете отличить животное от растения по этим трем признакам...
Повторяющиеся из года в год формулы, разряжающие атмосферу изложения сложного материала, работали безотказно, при этом профессор сохранял вполне серьезный вид и интеллигентный, настоящий русский язык. Такое дается человеку непросто, за этим стоит упорная работа и высокая внутренняя культура. Высокая школа опыта.
- В агитбригаду подадимся завтра. В шесть просмотр в «жманс» и «манс» (женско-мужской и мужской вокальные ансамбли). – Один из моих новых приятелей, очень активный и толстый, уже все решил без меня.
Мы еще только нащупываем наши творческие полюса. Изначально было ясно, что мы все разнозаряжены и нас нестерпимо тянет друг к другу. Столкнувшись впервые, мы замагнитились в один прочный творческий круг. Нигилисты, которые во многое верили. Молодые интеллигенты. Пограничное поколение. Больные от счастья совместности.
Пять лет Степанов почти не учился - он занимался театром. В свободное время, три раза в неделю, подрабатывал монтировщиком сцены на Таганке. Так случилось, что еще на приемных экзаменах он познакомился с Максом, своим лучшим и, как оказалось, единственным не предавшим его другом. С картофельно-водочного фронта на факультет вернулась уже небольшая банда талантливых разгильдяев. Через полгода она станет яркой театральной командой. Смелые. Нахальные. И было еще что-то, неуловимо мощное и опасное. Даже отрабатывая «датскую повинность» к обязательным праздникам советской власти, работали так, что огромный зрительный зал университетского дворца культуры плакал и взрывался аплодисментами от хрестоматийного, политвыверенного Владимира Маяковского. Однажды, под седьмое ноября показав, отчитав поэму поэта «В.И.Ленин», так раскачали зал, что после долгих громовых аплодисментов первые ряды партера, где сидели приглашенные администрацией старые большевики и ветераны, стоя запели «Интернационал».
После спектакля, выпив в гримерке дежурные сто грамм, Степанов, под одобрение друзей и грубоватые шутки, великодушно простил себе украденную у молодого Любимова идею с белыми крахмальными воротничками и черными, купленными за рубль сорок пять копеек в ГУМе трико.
На степановские спектакли часто приходили «профессионалы». Вколачивали собственные «профессиональные гвозди». Пили, спорили, орали. Уходя, дружески похлопывали по плечу и, закуривая на прощание, бросали одобрительное: «Молодец, старик!» Или что-нибудь в этом роде. Одна из «творческих» подруг, дочь армейского генерала, подарила Степанову настоящие «блуевые левеса», без крахмала стоявшие на полу. Вечно занятая мать связала длинный, грубой вязки, темно-синий свитер. С отцовским, до пят, кожаным ленд-лизовским пальто и белоснежно-белым шелковым двухметровым шарфом Степанов был неотразим. Прийти в театр, назвать фамилию знакомого актера или режиссера и получить «входной» для него ничего не стоило. Степанов этим щедро пижонил. Водил подруг и друзей на спектакли. Жизнь Степанова летела переполненной электричкой, проскакивая, не замечая, какие-то важные станции, перроны, заполненные нужными, полезными людьми. Летела к какой-то неведомой цели, летела… Стихи, песни, инсценировки, капустники. Ни на минуту не останавливаясь, творческий процесс бурлил, как кипящее молоко, вот-вот собиравшееся сбежать. Степанов любил театр самозабвенно, больше друзей и женщин.
Глава 12. Мельпомена нежнейшая
Как у всякого художника, а Степанов именно им себя и считал, у него была своя покровительница, не Мельпомена, правда, но все-таки - замдекана факультета. Очень интересная дама, очень маленького роста. Она его защищала и оберегала все годы существования степановского театра. Однажды, несмотря на очередное «внушение» одновременно от комсомольского и партийного бюро, и два «трояка» в зимнюю сессию, вышибла из декана для Степанова стипендию. Добрая, нежная душа! Она принимала степановские театральные опусы с таким детским восторгом, что Степанова это настораживало, и он долго и подробно расспрашивал Нину Николаевну, что понравилось и почему. Оценки ее почти всегда были точны и вызывали у Степанова глубокое уважение к ее мудрости и тонкому художественному чутью. Критика ее была беспощадной, но странным образом не била по степановскому самолюбию. Для Степанова это стало со временем своим собственным открытием одного из законов театра: если ты хочешь играть хорошо, у тебя должен быть рядом любящий и мудрый человек, всегда говорящий тебе в лицо только правду.
Твидовая юбка, серая шелковая подкладка местами чуть выглядывает из-под ее края. Короткие, по-детски полноватые ноги, низкие каблуки. Бесконечные кружева на блузке. Жакет в цвет юбки, без одной, потерянной, пуговицы на рукаве. Римский нос. Очки. И непослушные, с местами закрашенной сединой, жесткие волосы. Нина Николаевна отвечала на факультете за учебно-воспитательную работу. Степанов часто дарил ей белые хризантемы после спектаклей, которые она не пропускала ни одного. Они так подходили к ее характеру – наивному и вечно «взлохмаченному».
- Какие вы бестолковые! - Её слова в маленьком, узком кабинете толкались между двух высоких, выкрашенных серой краской стен. - Так нельзя! Вы такие талантливые ребята, а делаете такие необдуманные вещи. Ну зачем, скажите, зачем нужно было читать стихи Бродского? Вы что, не знаете, что он сидит? Это же слышат все, не только те, кто понимает! – Смешная маленькая женщина всплескивает руками. Она бы сейчас начала расхаживать, но кабинет мал и заставлен, принесёнными из коридора стульями. - Вы, хотя бы отдаленно, понимаете, что могло произойти, если бы об этом узнали «нежелательные» люди? Вы понимаете, что вызываете огонь не только на себя? Вы меня подставляете под удар! Ну зачем так? Слава Богу, они стихов не читают, но все равно глупо!
Степанову искренне было ее жаль. Жаль ее энергии, ее нервов, ее переживаний. Зрелая, взрослая осмотрительность. Негативный опыт и независимость. Во всем и вся - независимость. Шестидесятые годы были опасным временем.
- Можно? – Степанов приоткрывает дверь кабинета.
- Заходи, заходи. Садись. Слушай, просто классно! Я в таком очаровательном восторге! - Она быстро из-за стола пересаживается поближе к Степанову.
- Это вам. - Он протягивает ей большую белую хризантему.
- А откуда ты ее взял? Вроде входил без цветов. - Она прижимает цветок к лицу, шумно вдыхает воздух. - Ах, почему они не пахнут! Как жаль. Знаешь, Саша, я, когда была совсем девочкой, летом на даче увидела за забором большие белые хризантемы, целую клумбу, и оттого, что они такие высокие, красивые, белые, мне казалось, они должны здорово пахнуть. И захотелось это узнать немедленно. И я полезла через соседский забор. Представляешь! Только перелезла, бежит огромный пес. Я чуть не умерла со страха, а он остановился, машет хвостом и внимательно так и спокойно смотрит. Следом идет большой толстый дядька, подходит, спрашивает. Я была так напугана, что даже соврать не смогла, все прямо как есть и рассказала. А он рассмеялся, сорвал мне самую красивую хризантему и говорит: «Пусть это будет твой любимый цветок». Так и вышло, хризантемы – мои самые любимые цветы. Вот. Очаровательно, правда?
- Правда. Вы удивительно молоды душой, я уж не говорю внешне.
- Знаю, знаю твои хитрости, ловелас несчастный. Спасибо за цветок. С чем пришел?
- Нина Николаевна, как вы думаете - если поставить Шварца?
- Ты моей смерти хочешь, да? Изверг!
- Да что вы, Нина Николаевна, я желаю вам только самого хорошего, вы же знаете. А Шварца сейчас публикуют, готовится отдельное издание. Так чего тут опасаться?
- А откуда ты знаешь про издание?
- В «Литературке» прочел.
- Точно?
- Абсолютно.
- И что ты хочешь ставить?
- «Дракона»
- С ума сошел?
- Нет. Мне кажется, сейчас - в самый раз. По-моему, в струю времени, и вообще. А что, вам это кажется нереальным?
- Ты либо сумасшедший, либо редкостный нахал. Ты знаешь, что было на Пушкинской только что?
- Слышал. Ну и что? Шварц же не Синявский.
- Ну, допустим. Никто же не ставил, не страшно?
- Страшно. А вот насчет «никто не ставил» это вы ошибаетесь. Знаменитый Акимов в Ленинграде. И знаете когда? В сорок четвертом году. Вот такие дела. Спектакль, говорят, был замечательный. Мне передали, что его сейчас восстановили. Не знаю, правда или нет, да и Николай Павлович жив-здоров. Так что даже встретиться при желании можно, поговорить, может, он как-нибудь поможет. Ведь в Москве-то нет такого спектакля.
- Ну что ж, может быть, и так. Мне надо подумать о возможных последствиях твоего сумасбродства. Впрочем, не в первый раз. Сложная притча. Надо поставить либо гениально, либо никак. А у нас ни денег, ни профессиональных актеров, ну ничегошеньки же нет. Здесь база нужна серьезная, а мы все время у комитета комсомола крохи и те просим Христа ради. На одном энтузиазме не выедешь.
- Ну, если вы будете со мной, нам ничего не страшно. Я уже все продумал. Во-первых, на такой материал ко мне пол театральной Москвы сбежится. Связи есть, я уверен - профессиональные артисты будут. Во-вторых, постановочную часть можно пригласить из Щукинского или ГИТИСа, помощь мне уже обещали. Так что не так страшен «Дракон», как его малюют!
- Ну что ты смеешься? Я окончательно убеждаюсь, что ты сумасшедший. А ты ловко пользуешься тем, что я тебя, нахала, обожаю и в тебя верю. Да, и давай держать это в тайне. Ну, до тех пор, пока это возможно. Тебе большая сцена когда будет нужна, как думаешь?
- Через три месяца. Договоритесь?
- Думаю, что да. Подо что просить?
- Под репетиции сборного концерта к Первому мая.
- Степанов, - Нина Николаевна забрасывает руки в карманы жакета, - не меняйся!
После его ухода она возвращается к столу. Достает сигарету и долго курит. Смотрит в окно на заснеженные деревья и сосредоточено думает о чем-то своем.
Плывет в глазах холодный вечер,
дрожат снежинки на вагоне,
морозный ветер, бледный ветер
обтянет красные ладони,
и льется мед огней вечерних
и пахнет сладкою халвою,
ночной пирог несет сочельник
над головою.
Твой Новый год по темно-синей
волне средь моря городского
плывет в тоске необъяснимой,
как будто жизнь начнется снова,
как будто будет свет и слава,
удачный день и вдоволь хлеба,
как будто жизнь качнется вправо,
качнувшись влево.
Глава 13. Воздушные потоки молодости
Самым отчаянным и бесшабашным было время летней практики. Весь курс выезжал в Подмосковье на целый месяц. Как устроена жизнь муравьев? Так же устраивалась и жизнь степановского курса. Утром – занятия, вечером - … Весь день и всю ночь в трудах! Каждый знал свои обязанности, как таблицу умножения.
Любые шатания после отбоя, о чем возвещали три удара кувалдой о подвешенный в центре палаточного лагеря кислородный баллон, администрацией строго пресекались. Можно было и с факультета вылететь!
Таких историй и такого смеха эта маленькая подмосковная деревня не видела и не слышала со времен своего основания. Кто мог подумать, что исхоженное вдоль и поперек, обжитое местечко в тридцати километрах от Москвы полно неожиданных приключений. Или открытий, которые могут просто так лежать на лесной тропинке в виде пьяного, не способного связать двух слов профессора марксизма-ленинизма. Наблюдать этого самодовольно-напыщенного человека не в аудитории на кафедре, а лежащим в прозрачной после легкого летнего дождя лужице, укрывшегося выходным галстуком было смешно.
Свобода! Свобода билась в каждом сердце. Занятия в лесу, на солнечных или омытых летними дождями верандах и необъятные планы на вечер и ночь: когда, куда и с кем? Ночное броуновское движение от костра к костру, как движение от галактики к галактике. Каждый был и Коперником, и Галилеем.
Два ряда больших армейских палаток. Беседка посредине. Высокая перекладина и повешенный за горло синий кислородный баллон, как аллегория Брехта.
На следующий после приезда день степановская банда трудилась не покладая рук до самого вечера. Их, крайняя к дорожке, палатка приобретала веселый балаганный вид.
На ее верху красовались огромные разноцветные буквы, красиво выведенные гуашью: «Гнездо коварства». Кстати, свое название она начала оправдывать с самых первых дней.
Правда, строгая администрация тоже не дремала. Весь лагерь был оклеен строгими приказами, а ровно в двенадцать часов ночи сам начальник практики обходил с фонариком палатки. Лагерь мирно сопел под тихими подмосковными звездами. После обхода только что спавшие, совершенно одетые и обутые, студенты и студентки, приподняв задние стенки палаток и прихватив спрятанные в соседних кустах рюкзаки с едой, водкой и гитарами, исчезали в лесу.
Костер горел ровно. Искры его поднимались высоко в небо и, казалось, становились новыми маленькими звездочками Млечного Пути. Обнявшись или прижавшись друг к другу спинами, сидели мои друзья и подруги. Наш круг был странен. Все поля, леса, небо и звезды принадлежали нам. А мы теснились, подвигались к огню и смотрели на его красное играющее пламя. Пламя, дающее тепло и сжигавшее Жанну д Арк, великолепные города и лучшие книги. Горевшее для нас и сейчас и варившее душистый глинтвейн в большом котелке. Объяснить себе, своим друзьям, миру, что все это ты видишь сейчас! Что ты об этом думаешь! И переживаешь со всей вселенной ее трагедию и торжество, было невозможно!
Росистая ночная трава холодила ноги. Металлический баллон, снятый со столба, под тихий смех товарищей, то и дело норовил выпасть из рук. Дойдя до небольшого болотца, отдохнули, перевели дыхание и столкнули нашу тяжелую ношу в болотную воду. Хор потревоженных лягушек громко обсуждал это знаменательное событие. Утром, после очередной бессонной ночи, лагерь мирно досыпал лишний час до завтрака.
Нажаренный летним солнцем асфальт жег подошвы синих, с двумя белыми резиновыми мячами, китайских кедов. Отливающий нетронутой синевой баллон оттягивал наши руки. Один из степановских друзей, Володя, как заправский палач эпохи королевы-девственницы, деловито прилаживал веревку к шее нового металлического висельника.
- Странно, баллоны разные, а звучат одинаково! Су…и! – прокомментировал он иронически. И друзья, оживленно беседуя, пошли осматривать овражек в лесу, где сегодня ночью состоятся торжественные похороны вновь повешенного. Мы были не злыми людьми. Мы были свободными людьми и отстаивали эту свободу с данным нам от природы юмором.
Глава 14. Поднявший меч на наш союз
Никто не заметил, как Гвоздь «впился» в наш коллектив и стал участником ночных костровых таинств. Местный, невысокого роста парнишка был на редкость остроумен. Его хулиганствам не было конца.
Курятник был построен из старых гвоздливых и трухлявых досок. «Откуда же у хозяина руки растут?» В степановское воображение, загребая ногами в стоптанных сапогах, вошел плюгавый мужичонка в засаленной кепке, с синюшным пропитым лицом, сучковатыми, короткими, с обломанными ногтями пальцами. Его небритое лицо расплылось в щербатой улыбке. В темноте сквозь щели и дыры сумеречно белели сидевшие на жердях куры. Гвоздь подал знак. Мы перелезли через низкий, полуразвалившийся штакетник. Тихо ступая, вошли в приоткрытую дверь. Пахло пометом и перепревшим сеном. Гвоздь, тихо сдавив курице голову и шею, отцепил ее от насеста и сунул под штормовку. «Надо же, как просто и тихо!» Степанов протянул руку над головой ее соседки, сидевшей рядом. Глаз курицы открылся. Степанов схватил ее за голову и, сдернув с жерди, попытался тоже сунуть ее под ветровку. Курица громко начала хлопать крыльями и драться ногами. С насестов рванули, сотни (у страха глаза велики!) обезумевших кур. Несясь во весь опор прочь, через картофельное поле, Степанов на секунду обернулся. Ему показалось, что вся эта неказистая развалюха, вереща тысячами куриных глоток и хлопая десятками тысяч куриных крыльев, тяжело отрывается от заросшего, загаженного двора и, осыпая на головы выбежавших на шум зевак клоки прошлогоднего сена и куриного помета, взлетает. И, взяв направление на юг и роняя гнилую дранку крыши, медленно исчезает в ночном звездном небе. Добежав до берега реки, приятели упали в мокрую траву от безумного своего бега и душившего смеха. Да, видимо, и куриным вором надо тоже побывать хотя бы раз! Кстати, украденные курицы на удивление спокойно реагировали на свое столь необычное перемещение в пространстве. Найдя костер и передав кур «главному хранителю очага», который привязал их за лапки бечевкой к дереву, они деловито прогуливались, внимательно что-то высматривая и выклевывая в ночной траве. Наивные!
Мелкий дождь сыплется на нас из высокой темноты неба. Капли летят в опасное пламя костра и исчезают микроскопическими облачками пара.
Поднявший меч на наш союз
достоин будет худшей кары.
И я за жизнь его тогда
не дам и самой ломаной гитары.
Негромкий, проникновенный хор наших голосов звучит слаженно, дружно. Переборы гитары вызывают в душах неясный отклик.
На ступени третьей я стою,
Взглядом провожаю к алтарю
Сумасбродства пьяную чреду
Дней своих прошедших, как в бреду…
Я бреду по золотым лугам.
Запах разнотравья не отдам.
Ни на что в обмен не уступлю
Речки Клязьмы звонкую струю.
Брызги медуницы по лесам,
Всплеск восхода, рвущий небеса.
Уголек погасшего костра,
И друзей уставших голоса…
Тогда, накануне уже зародившейся своей театральной жизни, Степанов смутно понимал, что эти люди и есть его круг, его театр. Дерзкие. Грубоватые. Талантливые. Впереди только полная, всепоглощающая самоотдача. Всё или ничего! И ему становилось немного страшно: «Способен ли я на это?» Но все уже было готово. Готово к началу!
Глава 15. Надежда
На Твербуле, на утонувшей в снегу скамейке, на ее спинке, забравшись с ногами на сиденье, сидел Степанов.
Ему нравилось назначать свидания именно здесь, и зимой, и летом. В церкви напротив венчался Александр Пушкин. Рядом острый куполок церкви Федора Студита. Этот перекресток в центре Москвы притягивал его какой-то необъяснимой силой. Приходя сюда, Степанов погружался в бесконечные пространства мечты о давно прошедшем. О том, чего уже не вернуть и никогда не увидеть. И ему казалось, что его жизнь уже проходила здесь, что его шаги уже шлифовали булыжник этих старых мостовых. Старинные дома слышали звуки его голоса, и чугунные решетки помнят тепло его рук.
Однажды он долго ходил вокруг безликого каменного истукана, стоявшего на огромном каменном пне. «Клименту Тимирязеву. Впрочем, пусть стоит, все-таки дворянин». Степанов зашагал по Никитскому бульвару. Лил октябрьский дождь.
Длинное кожаное ленд-лизовское отцовское пальто, неизменная черная шляпа, белый шарф. За пазухой отогревалась украденная из вазы на рояле роза на высокой толстой ножке. Вчера Степанов был на премьере у матери. Спектакль был средний, но мать играла прекрасно и, пожалуй, лучше всех.
Надежда, как всегда, опаздывала. Она была странная, его Надежда. Они вместе учились, на одном факультете, на одном курсе. Из огромной толпы поклонниц, плотным кольцом сомкнувшейся раз и навсегда, как думал Степанов в то время, Надежда была, что называется, из ряда вон. От нее он никогда не слышал восторженных слов. После спектаклей она никогда не подходила с цветами или поцелуями. Праздничные, феерические премьерные вечера проходили мимо нее. Она была с ним в будни. Без суеты, без слов, без действия. Сидела на лекциях рядом. Иногда молча клала свою миниатюрную руку на его пальцы, и в эти минуты Степанов замирал, не в силах ни сказать, ни ответить чем-то на это неожиданное ее внимание. Между ними была какая-то незримая связь. Все считали их отношения непонятными, туманными, неопределенными. Надежда вызывала жгучую ревность степановских подружек. Им, милым и бестолковым, было странно наблюдать за ними, связанными чем-то большим и им недоступным.
Как-то летом Надежда вдруг приехала под Можайск. Среди бела дня появилась в стройотряде, где Степанов, как и большинство студентов эпохи развитого социализма, отрабатывал трудовую повинность.
Степанов сбросил брезентовые рукавицы на свежую кирпичную кладку, ткнул мастерок в ведро с раствором, спустился с лесов и как был, голый по пояс, в кирпичной и цементной пыли, пошел к дороге. Через три минуты он увидел Надежду. Она шла ему
навстречу. В джинсиках. С дорожной сумкой через плечо. В мужской клетчатой рубашке с подвернутыми рукавами. Каштановые волосы собраны в неизменный, так нравившийся Степанову хвостик.
- Привет. Яблоко хочешь?
- Привет. Нет, не хочу. Как ты здесь оказалась?
- При помощи одного рубля и кучи вопросов.
- Останешься?
- Нет.
Они пошли в летнее ветреное поле, полное васильков. Сели спина к спине и молчали два часа. Вечером, на заходе солнца, она поднялась с земли. Достала носовой платок. Отерла следы кирпичной пыли на лице у Степанова. Быстро коснулась губами его губ. И так же неожиданно, как и появилась, исчезла…
Легкий ветер гнал крошку поземки по смерзшимся комьям льда и снега. Надежда не торопясь подошла к памятнику Тимирязеву. Подняла воротник дубленки. Всунула руки глубоко в карманы. Спряталась носом и губами в густом меху. И смешно, похожая на зимнего воробья, смотрела из-под вязаной шапочки. Степанов наблюдал за ней со стороны. Что-то тонко и коротко покалывало в сердце. Надежда обернулась на его взгляд и вновь приняла прежнюю позу. «Вот характер!» Он слез со скамейки и, в обход памятника, подошел.
- Мы, вообще-то, опаздываем. Это тебе. – Степанов вынул из-под пальто розу.
- Спрячь обратно, она замерзнет. Я не знаю, чего ты ждешь. Нам давно пора идти.
- Пойдем. Привет.
- Что будем смотреть? Привет.
- Шекспира - «Гамлет».
- С Марцевичем?
- Да.
- Как ты достал билеты? На этот спектакль не попасть!
- Я не хочу сказать, что я здесь часто бываю, но меня немного знают.
Весь путь до театра молчали. Сидели на откидных. В антракте поднялись в буфет. Надежда взяла его под руку и прижалась к Степанову плечом. Ситро «Буратино» приятно щипало нос.
- Ты не знаешь, почему мне в театре всегда так хочется есть?
- Не знаю. Знаю, что есть тебе хочется всегда.
- Зря смеетесь, мадемуазель. Хотите бутерброд?
- Нет, благодарю.
- Ты обрекаешь меня на голодные муки.
- Степанов, не говори красиво. Буду, с колбасой.
Степанов еще раз подошел к буфетной стойке и, извинившись, получил два бутерброда с копченой, вкусно пахнущей колбасой на кусочках свежего белого хлеба. Надежда аккуратно взяла двумя пальцами бутерброд. Откусила. И теперь, медленно жуя, внимательно, не отрываясь, смотрела на Степанова.
- Жуй, жуй. Что ты так смотришь?
- Погублен век! О горе мне! К чему
Родился я помочь в беде ему!
– Степанов продекламировал монолог Гамлета, прожевывая бутерброд и запивая ситро. Надежда рассмеялась.
- А у тебя замечательная реакция. Видишь, как все просто. Центральный монолог величайшей трагедии, можно превратить в фарс и насмешку чрезвычайно просто. Произнести его, пережевывая бутерброд, - и готово. В этом и заключается суть режиссуры.
Прозвенел первый звонок.
- Степанов, не пытайся убедить меня, что ты талантлив. Я это знаю.
- Я и не пытаюсь. Просто я все время этим живу. Не знаю, плохо ли, хорошо ли это, но это так. Может, я заигрываюсь. А может, и нет. Театр - это же не работа. Театр – это образ жизни.
Они спустились по лестнице. Звякнула кольцами бархатная портьера на двери. Зал затих. Истаивал свет.
Глава 16. Максим
Степанов занимался искусством и любил то чем занимался. Театральная Москва шестидесятых. Господи, что за чудное время! В Сатире только что отыграли премьеру «Доходного места». Степанова спектакль потряс. Толкаясь за кулисами, он, с никак не проходящим комом в горле, вот-вот готовым вырваться наружу слезами, обнимался со знакомыми артистами и целовал актрис. Долго не мог заснуть. Ходил из угла в угол по своей комнате, курил и что-то пытался записать.
«Вот оно, рождение великого чуда! Какие счастливые и растерянные от собственного счастья люди! Как это счастье перелилось в зал? Господи, ради этого стоит жить».
Нечто подобное он испытал и в Ленкоме на «Бедном Марате». В служебном буфете Степанов выпил рюмку водки со своим приятелем - Маратом. Кричал вместе со всеми троекратное «ура». А приятель познакомил Степанова с Режиссером. Степанов стал ходить на репетиции и спектакли Режиссера. Он вслушивался всем существом своим, пытаясь встроиться в их едва уловимую аритмию, вызывавшую высасывающую душу боль под ложечкой и спазм сердечных сосудов. Выходил очищенный, потрясенный непонятностью ощущения радости. Лежа дома в кровати с закрытыми глазами, вспоминал жесты, интонации, движения глаз артистов. Поняв нечто в методе Режиссера, пытался научиться этому сам и научить других. Порой по нескольку репетиций «чистил до блеска» жест, характерность походки, интонацию голоса артиста. Некоторые считали это «мозговым вывертом», скандалили, обижались. Но в итоге Степанов все равно добивался своего.
Степанов сделал еще одно открытие: играя сам в своих спектаклях, стал замечать, что часто пускается в «вольный полет», подводя друзей и нарушая отрепетированный рисунок. После спектакля сам разбирал на труппе эти «полеты» и пытался найти им объяснение. Внутри-то он давно понял их причину, - в процессе игры ему все больше и больше открывались тайные смыслы пьесы, и как постановщик, он понимал, что делать надо именно так, надеясь, что партнеры поймают на лету вновь открывающийся смысл и подхватят его. Но и не ловили, и не подхватывали. Тесно! Тесно! Тесно! Он это чувствовал кожей. Ему не хватало места.
У Степанова было много друзей, еще больше подруг, или «сырих» - модное в то театральное время словечко, обозначавшее клан почитательниц и обожательниц. Его многие любили и многие ненавидели. И он любил многих. Иногда бесцельной, безответной любовью, и был им благодарен за то, что они есть, за то, что талантливы, за то, что верили.
Но Максим был единственным настоящим другом. Они познакомились еще на вступительных экзаменах и с тех пор почти не расставались. «Замагнитились» - как называл это Степанов. Макс был талантлив, белобрыс, голубоглаз и остроумен. У него была только мать и старший брат. Отец, известный геолог, погиб во время паводка на далеком Енисее. Их со Степановым пристрастия оказались на удивление схожи: литература, театр, кино. На факультете иначе, как «Макс со Степом», их не называли. Они действительно лихо научились бить чечетку дуэтом.
Рассвет еще только угадывался по розовеющему туманному небу над крышами. По Ленинградскому проспекту медленно шли лестницей оранжевые «поливалки». В прозрачных веерах воды играли первые солнечные лучи.
- Саша, если вы встали, идите завтракать. - Нина Степановна, коротко стукнув пальцами в дверь комнаты, прошла на кухню.
Мама Максима Степанову нравилась. Она была человеком четким, понятным и строгим. Вчера они засиделись допоздна, дописывали сценарий юбилейного вечера.
Летом, в каникулы, они любили путешествовать по Советскому Союзу с геологами. В прошлый полевой сезон были на Игарке – удивительной сибирской реке. Забрасывали их на точку вертолетом. Дорог туда нет. Обратно в течение месяца сплавлялись на специальном плоту. Столько впечатлений Степанов не получал давно. От этой мощной природы, от общения с ней в нем самом рождалась какая-то невиданная энергия, сила и удивительный покой.
Однажды утром, встав, как обычно, на рассвете и коротко позавтракав, Степанов с начальником их партии вышли на берег одного из притоков могучей реки. Начальник сильно ткнул Степанова в бок. Они замерли в тени огромной вековой ели. На противоположном, крутом берегу притока стоял громадный олень. Таких красивых Степанов еще не видел. Он стоял в лучах восходящего солнца, отбрасывая густую длинную тень на береговую гальку и стремительно бегущую, прозрачную, как воздух, воду. Еле сдерживая волну подымающегося азарта охоты, начальник коротко приказал Степанову вернуться в лагерь за ружьем, а сам отошел поглубже в тень ели и замер. Лихорадка азарта плеснула в степановскую голову. Электрическим разрядом пробежала по телу. До дрожи в пальцах. До бешеного бега. Учащенного дыхания. Почти задохнувшись, Степанов протянул начальнику его ружье. Он видел, как у того дрожали пальцы, осторожно вталкивавшие патроны с синей меткой в стволы. К берегу тот подходил не дыша, жестом оставив Степанова стоять на месте. Утреннюю тишину рванули два выстрела. Словно от звука стартового пистолета Степанов, ломая ветки, побежал напролом к реке. Олень тоже бежал. Бежал большими скачками по самому краю крутояра. Оступился. С трехметровой высоты упал на прибрежную гальку. Вновь вскочил. И вдруг рухнул на колени и медленно стал валиться набок. Падал уже навсегда. Уронил свою красивую голову с огромными рогами в стремительный поток. Пока Степанов еще раз вернулся в лагерь, пока притащили надувную лодку, пока готовили переправу, начальник молча сидел на берегу и нервно курил одну папиросу за другой.
Степанов подошел к поверженному зверю. От головы оленя бежали розовые струи воды, бурунами обтекая многочисленные клинки его рогов. На Степанова смотрел широко открытый голубой удивленный глаз в длинных рыжих ресницах.
«Так же с подмытого берега падают в воду вековые деревья, чтобы уже никогда не подняться. Так же их могучие, еще живые ветви рассекают набегающую воду. И вода закручивается в быстрые переменчивые водовороты. Будто хочет сказать что-то важное, но не успевает и бежит дальше. А глаз у тебя почти человеческий. За что я оборвал твою красивую жизнь? Прости меня, идиота. Господи, помилуй, если можешь».
- Ты чего там, Степанов? Отойди или помогай.
Начальник с рабочим отряда принялись свежевать тушу. Степанов вышиб из пачки беломорину, дважды, по-своему, перехватил картонный мундштук и, отойдя от берега, закурил.
«Вот дурь какая! Из-за пятидесяти килограмм мяса такого красавца завалили. Если б знал, хрен бы я тебе за ружьем побежал». Степанов действительно не знал, что их повариха, тетя Дуня, мясо коптить не умеет. Но начальник-то знал. Вечером, сидя у костра, он рассказывал о своем приключении Максу.
- Жаль, конечно, но брось переживать. В природе каждая тварь для каждой твари еда или едок, ты же сам не хуже меня знаешь. Здесь мы едоки, слава Богу. Хоть мяса поедим, а то все консервы да рыба. Держи, Степ. – Максим протянул Степанову кружку с горячим чаем. - Сгущенки хочешь?..
Нина Степановна жарила гренки. Степанов с Максимом смели по три штуки и помчались в поликлинику МПС делать противоэнцефалитные прививки. Через неделю они улетали на Алтай, в новую экспедицию.
- Ну, мальчики, теперь приходите через неделю, повторим. – Медсестра, симпатичная девушка, что-то записывала в толстый журнал.
- Как через неделю? Через неделю мы уже будем за тысячи километров от Москвы. – Максим так и остался стоять в расстегнутой рубашке.
- А вы разве не знаете, что надо сделать три прививки: первую, через неделю вторую и еще через неделю третью. Вот тогда и сможете себе лететь на здоровье.
- Вы нас не так поняли, - Степанов встрял в разговор. – Вас как зовут?
- Настя.
- Уважаемая Анастасия, в связи с чрезвычайной важностью нашей поездки нам необходимо сегодня сделать сразу все три прививки, понимаете?
- Да вы что, с ума сошли?
- Сойдем, если вы этого не сделаете. – Максим очаровательно улыбался новой знакомой.
Через полчаса друзья вышли из дверей поликлиники с легким головокружением и безудержным смехом.
- Степ, ты понял, что тебе теперь месяц нельзя брать в рот спиртного! – Макс никогда так не смеялся.
- Что ты ржешь? А ты-то понял, что тебе месяц нельзя брать в рот спиртного? – Степанов даже закашлялся от нового приступа смеха.
Какая-то проходившая мимо бабка беззлобно сказала:
- У, черти, надрались, в такую рань, - и, улыбаясь, пошла дальше.
БМП подбрасывало на кочках. Уши закладывало от дикого рева и грохота мотора.
- Может, передохнем с непривычки?
Усатый дядька-водитель насмешливо посмотрел на Степанова. Машина остановилась. Грохот смолк, но внутри мотора еще долго крутились и повизгивали какие-то железки. Они стояли на отлогом берегу неширокой реки. Звеня подошвами сапог о металл, Степанов спрыгнул на гальку. Вода была почти ледяной. На противоположном берегу появились два «Урала» с огромными закрытыми кузовами. Выскочили автоматчики, встали кордоном. Серым горохом из машин посыпался на берег лагерный народ.
- Иван Кондратьевич, здесь что, зона?
Дядька сидел наверху, на броне, неспешно покуривая папиросу.
- Здесь, Степанов, не зона, здесь лагерный край. Даже своя столица есть – Викторьевка.
- Это от слова «виктория» – победа, что ли? – Максима здорово укачало, он сидел на гальке, прислонившись спиной к горячему колесу.
- А черт его знает, не знаю я. Ну что, соколики, перемаялись? Ныряйте в мотовило. Нам еще о-го-го сколько верст мотать...
Три дня назад друзья прилетели в Новосибирск. На небольшом аэровокзале их встречал старинный друг отца Максима – дядя Ваня. В сорок пятом они вместе освобождали город Пилау в Восточной Пруссии. Иван Иванович, полноватый представительный мужчина в отличном костюме, счастливо улыбаясь, крепко обнял Максима. Рукопожатие у него тоже было дай Бог каждому. Степанову это понравилось. Характер!
Дома их уже ждали горячие сибирские манты, ледяная водка и две дочери дяди Вани - Ксеня и Маня. Степанов с Максимом переглянулись. Макс обворожительно улыбался.
Вечером вся семья провожала их на вокзале. В голове Степанова было чисто-чисто. Он был пьяный-пьяный и счастливый-счастливый. Маня и Ксеня по очереди целовали Степанова и Максима и гладили их по голове. Дядя Ваня крепко обнял обоих. Его жена, симпатичная улыбчивая женщина, передала Максиму авоську с продуктами на дорогу. То ли в вагонном стекле, то ли в степановской голове поплыли фонари на перроне. Поезд медленно тронулся.
Степанову снился странный сон. От быстрого вращения кружилась голова. Он лежал на огромном сценическом круге. Круг быстро вращается. Из глубины и кулис сцены выступают неясные тени. Все смазано. Лиц не видно. Цветовые пятна. Но он знает, что ему обязательно надо кого-то узнать среди этих мелькающих теней. Обязательно увидеть. Ее! Да! Здесь должна быть она! Он остро чувствует это каким-то звериным чувством. И тогда все остановится. Замрет. И он сможет встать. Сойти с этого проклятого, вращающегося без остановки круга. Увидеть! Надо хотя бы попытаться подняться. Встать на колени. Степанов изо всех сил упирается руками.
В последний момент Степанов проснулся и, уже в падении с верхней полки, успел опереться рукой в откидной столик.
Станция, на которой они вышли, называлась Таштагол. Здесь заканчивались все железнодорожные пути. Одни тупики с полосатыми шлагбаумами. Вездеход их уже поджидал.
Лагерь геологов был разбит на берегу неглубокой горной реки. Степанову с Максимом выдали новые сапоги, карабин с патронами, сухой паек консервами и печеньем и поселили в крайней палатке, под огромным кедром. Коллектив был небольшой и дружный.
Каждое утро друзья на рассвете вставали, выпивали по кружке горячего чая и отправлялись в тайгу. Степанов нес ящик с прибором и карабин - без оружия на маршрут выходить запрещалось. Макс тащил зонд, сухой паек и кайло. Еще по весне в тайге были расчищены еле заметные тропинки - профили, вот по ним-то они и ходили. Пятнадцать – двадцать километров туда и столько же обратно. Тяжело было только первые три дня. Потом эти каждодневные походы стали для них как легкие прогулки.
Тайга была совершенно нехоженой, дикой. Полна ягод, грибов и дикого зверья. Вековые ели и кедры подпирали глубокое небо. Друзья проходили пятьдесят метров, долбили в камнях ямку, опускали туда зонд и записывали в журнал метку пути и показания прибора. Вот и вся премудрость. Часто устраивали небольшие перекуры. Спешить было некуда. Их любимым местом стала маленькая речка Ташылга, по ту сторону горного перевала. Там они раздевались догола. Бросали на траву насквозь мокрые от пота штормовки и падали в ледяную быструю воду. Через секунду, весело матерясь и охая, выскакивали на берег. Загорали, если был ветерок, разгонявший тучи мошки. Макс отдыхал, а Степанов ловил удивительно красивых рыб – хариуса, или как их называли местные – харюза.
Степанов спрятался за большим камнем и забросил леску с кузнечиком почти на середину речушки. Пробочный шарик-поплавок шустро побежал к перекату и вдруг резко пропал. Степанов подсек и ощутил упругое сопротивление рыбы.
- До чего же ты красив, парень, а! – В руках трепетало прогонистое серебряное тело в темную мелкую полоску. – Макс, посмотри, какой красавец! Да подойди, глянь.- Степанов поднял хариуса на уровень груди и расправил его, весь в малиновых и темных пятнышках, плавник.
Пожевывая папиросу, подошел Максим.
- Красивый. Ну, и что с ним делать? Нам еще часа четыре пешкодралить до лагеря.
- А мы его отпустим. Плыви, родной, давай! - Степанов присел на корточки и опустил руки с хариусом в воду. Раз - только его и видели! Пальцы стыли в прозрачных струях реки.
То утро начиналось как обычно. Солнце прикрыла небольшая тучка. Заморосил мелкий дождик. К полудню Степанов с Максимом вышли на вершину Пыхтуна – хребта, у подножия которого находился их лагерь. Степанов шел немного впереди. Метрах в десяти прямо и одиноко стояла могучая сосна. Дальше все произошло очень быстро. Степанов сделал шаг, и вдруг сосна качнулась, и огромная поляна с кустами черники и вереска быстро поехала по склону. Боковым зрением Степанов только успел заметить, как гигантскими прыжками к нему наперерез мчится Макс.
- Брось прибор! – нечеловеческим голосом заорал он.
В такие минуты мозг Степанова работал, как швейцарские часы. Резко сдернув ремень с плеча, Степанов что есть силы швырнул его в сторону бегущего Макса, в кусты, и быстро намотал толстый шнур кабеля на правую руку. Через секунду кабель натянулся перетянутой гитарной струной, больно впившись в степановскую кисть. Падающая сосна со страшным грохотом ухнула с обрыва вместе с кустами и огромной сланцевой плитой. Степанов, вцепившись свободной рукой в ободранные мокрые камни, лежал на самом краю пропасти. Медленно встал на четвереньки и, тихонько перебирая кабель руками, отполз на несколько метров от опасного края.
Вечером у костра друзья чокнулись алюминиевыми кружками с густым цейлонским чаем, и Степанов понял, что значит иметь настоящего друга.
По рации сообщили, что «уазик» до Красноярска будет их ждать в среду.
Машина быстро бежала по бескрайней и ровной, как футбольное поле, абаканской степи.
В полдень остановились перекусить в придорожной чайной. Во дворе под полотняным навесом сидела странная компания местных водителей. По рукам ходил мятый металлический сифон. Через полчаса сидевшие начали что-то тихо петь. Еще минут через пятнадцать дружно уснули прямо за столом.
- Что это они? – Степанов кивнул на спящих.
- А, это местная замечательность. Курум называется. Рубль стоит. Чекушка водки и баллончик для сифона на всех. Кайф сразу, вон даже песни поют, а через час будут как огурцы, и никаких последствий. – Их водитель, очень загорелый русский парень, поставил пустой стакан на влажный стол. – Поехали.
С крутого, высокого, как скала, берега Енисея вид строящейся гидроэлектростанции поражал своим величием. Трудно было представить, что человек, люди, вот эти вот маленькие с высоты обрыва как муравьи, люди могут созидать такое.
- Теперь я точно знаю, что пирамиды ацтеков и египтян наших рук дело, чтобы там ни говорили. Всех сомневающихся нужно просто привозить сюда. Пусть потом сомневаются.
– Степанов догнал Максима на поднимающейся по склону тропе. Через несколько минут они стояли на небольшой каменистой площадке. В центре возвышался гранитный обелиск со звездой и именами погибших. Первой стояла фамилия Максима. Нарвали цветов, какие были. Положили к подножию. Резкие порывы ветра уносили папиросный дым.
- Никого из них так и не нашли. Паводок был сильный. Смыло весь лагерь разом. Даже испугаться, наверное, не успели... Ладно, батя, земля тебе пухом. Пошли, Степ.
В самолете Степанов смотрел на бесконечные снега облаков в иллюминаторе и молчал...
Весной Максим умер. Быстро и страшно. Умер за два дня до премьеры. Не доиграв. Не дожив. Саркома позвоночника ураганом унесла Максима из жизни Степанова. На похороны съехалось пол-Москвы. Огромная очередь в большую аудиторию, где стоял гроб, казалось, никогда не кончится. Степанов сидел на сколоченной за ночь сцене и нервно жевал бумажный мундштук очередной неприкуренной папиросы. Вечером, заливая водкой воспаленный мозг, в полумертвом состоянии, Степанов объявил, что премьеру они сыграют. Сыграют для Максима. Сыграют, чтобы помнили!
Теперь Степанову стал понятен тайный смысл их последней поездки. Причину огромных, в человеческий рост, трав на таежных полянах. Синих колокольчиков размером с мужской кулак. Тихого и частого повизгивания проклятого зонда.
Несколько дней после похорон Степанов тяжело болел и на третий день температуры и водки проснулся ночью, сел за стол и за три часа, в трусах и горячечном поту, написал знаменитые семь стихов – «Семь ступеней». Семь отпечатанных на машинке листков. Через неделю их переписывал и заучивал весь университет.
Капнула слеза на дно стакана,
Надрывая звонов тишину.
Хлебной корки чернью покрывала
Взгляда иступленного вину.
Замерев, упал на полукрике,
Руки врозь раскинув на кресте.
Скорбь сочила капли земляники,
Мне напоминая о Христе.
Сердце разрывала длань утраты,
С наслажденьем мучая меня,
Насмехаясь, требовала платы,
Веером раскинув векселя.
Ночь смахнула хладными руками
Гроздья слез заплакавшей Земли,
Словно крик, копившийся веками
Во вселенной вырвался за ним…
На следующее утро Степанов проснулся седым. Войдя в кухню, Нина Васильевна громко вскрикнула и чуть не упала в обморок. Степанов подошел к зеркалу. Увидел совершенно чужое лицо. Из зазеркалья на него смотрел непроницаемым черным взглядом совершенно седой мужчина с глубокими скорбными складками у рта.
В апреле Степанов ходил на Ваганьковское кладбище. Всегда один. Разливал водку в два стакана, один ставил на земляной просевший холмик, накрывал куском черного хлеба, другой выпивал. Стоял у оградки и, закрыв глаза, вспоминал.
Летняя короткая ночь. Дыхание близкой реки. Плывущие по воде желтые фонари. Набережная Яузы. «Антимиры». Традиционный сбор за сценой. Знакомые молодые актеры. Еще в кураже спектакля. Еще разгоряченные шквальными аплодисментами. В черном, с белыми манжетами. Далекие и такие близкие. Вскинутый карабин. Дрожь в пальцах. Огромная качающаяся спина медленно уходящего медведя. Максим упирается коленями в огромное дерево. Перекинутый через его ствол шнур, режущий руки и кедровую кору. Ослепляющий свет. Черный, грохочущий аплодисментами зал. Лицо друга с блестящими дорожками слез. Рассеянная счастливая блуждающая улыбка. Руки, разрывающие исписанные листы. Новые туфли для степа. Звук лопнувшей гитарной струны. Та-та-та, та-та-та... Взрывающийся софит. Осколки стекла. Горящий красный целлулоид фильтра. Холодные закрытые веки.
Когда к могилке спускался ангел, Степанов крестил могилу широким крестом и уходил. Шел пешком, насколько хватало сил.
Глава 17. Поворот светил
Однажды после спектакля, после рюмки водки, один народный и настоящий артист, приобняв Степанова за плечи, сказал ему очень нужные и важные слова:
– Кончай закапывать в землю свой талант. У тебя талант, понимаешь! Не здесь тебе надо быть, а в театре. Такое бывает раз в тысячу лет! - И устроил прослушивание в театральном училище.
Степанов и растерялся, и испугался одновременно. Идти на прослушивание в ноябре, когда уже всякие вступительные экзамены давно окончились, было жутковато. Ему позвонили домой. Степанов занервничал. Начал что-то лихорадочно читать. Ничего не лезло в голову. Почти не спал. Решил читать «В Париже» Бунина и свои стихи. Судьба безмолвствовала. От этого молчания Степанову стало неуютно, тревожно.
Задул колючий ветер. За окном стремительное и холодное кружение первого снега. Я смотрю из темноты комнаты в это тоскливое неуютное пространство.
- Брось, старик, хандрить. Все получится. - Голос Бориса в трубке звучит ободряюще, будто он чувствует мое состояние.
Наверное, чувствовал. Дружеское плечо Бориса держало Степанова все тяжелые месяцы после смерти Максима.
Через три дня таким же вечером мы будем идти ночью пешком, сквозь снежную пронизывающую круговерть и фантазировать о будущем. Мы жаждали славы. Мы были молоды. Талантливы. За нашими спинами наш небольшой, но трудовой опыт. Мы копили его каждый день. Мы готовы, потому что напитаны самой сутью времени и перемен, и процесс этой пропитки завершен, дальше – только гореть!
- Мне страшно, Боря! Все рассыплется. Ребят засосет семейная жизнь. Жены, дети - и прости-прощай репетиции, встречи, дружба, дело.
- Брось, старик. Все будет нормально.
- Интересно, кто будет последним? Кто останется?
- Мы – это точно. Что нам с тобой еще нужно? Нашу дружбу не пропьешь!
- Ты всерьез так думаешь?
- Я тебе люблю, Степанов, и если бы ты был бабой, я не расставался бы с тобой никогда!
Через три года после этого разговора в квартире Бориса зазвонит телефон. Степанов сыграет свою первую роль на сцене настоящего театра. Трубку снимет старая бабушка Бориса и удивленно ответит, что тот вместе с родителями уехал в Израиль, на историческую родину. Навсегда. Уедет. Не позвонив. Не выпив прощальную рюмку. Ничего не поняв и не объяснив...
Степанов повесил трубку. Открыл ящик стола. Достал папку. Взял красный фломастер и стал вычитывать давно написанный текст.
…Появившись из темноты, Борис сел рядом.
- Подвинься. В кружке что-нибудь осталось?
Степанов подлил немного из бутылки.
– Ну, давай!
Выпили. Борис достал «Яву», помял ее в пальцах. Степанов дал прикурить от своей папиросы.
- Смотри-ка, а ты почти сухой. – Степанов удивленно пощупал рукав штормовки товарища.- Такая роса сегодня сильная, а ты сухой?
- Места знать надо.
У костра неслышно появилась Маша – подруга Бориса. На ней просто места сухого не было. И джинсы, и штормовку хоть отжимай. Ее темные волосы мокро блестели. Не говоря ни слова, она задумчиво села рядом с костром на сложенную палатку, повернула голову на пристальный степановский взгляд. Их глаза встретились.
«Вот засранец! Нет чтобы о девушке позаботиться. Получил свое - и привет!
Машин взгляд блуждал где-то не здесь. Степанов пересел. Плеснул в кружку водки. На горбушку бородинского положил ломтик сыра. Она выпила залпом, благодарно посмотрела ему в глаза и, обняв одной рукой, положила голову на его плечо.
- Все будет хорошо, Машунь! – Степанов произнес это, не веря в это сам, и погладил ее по мокрой голове.
В их театральной компании ни обидам, ни ревности как-то не находилось места. Все знали всё. Кто за кем ухаживает. Кто с кем живет. Кто с кем уже не живет, а ухаживает за… Этот установившийся бесконечный и неспешный круговорот человеческих отношений, без истерик и сцен, иногда замирал на неопределенное время, если чья-нибудь встреча переходила в длительную полосу нежности. Правда, в то время никто из них это всерьез не воспринимал. Все происходящее было делом обычным. Пуританство было не в чести.
- Хватит, романтики! Что-то все замерло и замечталось! – Алексей встал у костра и поднял топор над головой. В его густой рыжей бороде застрял шпротный хвостик. – Мясо – это белки! Куриное мясо – это куриные белки! Прошу не путать с яичными белками. Сейчас необходимо приготовить этих добытых на тропе разбоя и грабежа кур. Для этого надо произвести, так сказать, гильотинирование особей. Кто сможет это сделать при помощи вот этого древнего инструмента и при этом не рубануть что-нибудь лишнее, так сказать, мягко говоря, не перепутать белки куриные с белками другого происхождения?
Смолкли тихие звуки гитары. На освещенную костром поляну опустилась тишина. Кур было жалко. Один из степановских товарищей взял у Алексея топор. Через минуту, уткнув толстые руки в бока, а окровавленный топор в тоненький пенек, он задумчиво и пьяно смотрел на два куриных трупа.
- Без суда и следствия! Без публичного прочтения приговора! Как вам не стыдно, сэр! – Алексей подошел поближе. – Теперь их надо общипать и опалить.
Борис подошел к месту казни, и поднял одну из жертв за ноги, словно взвешивая объем предстоящего труда.
– Если верить Брему, у каждой из них около ста тысяч перьев. Самые прочные – маховые на крыльях и рулевые в хвосте, поэтому предлагаю, чтобы не мучиться, крылья и ж…пы отрубить.
- Отвалите, теоретики. - Максим протолкался между ребятами. – Ничего отрубать или выщипывать, кроме твоей рыжей бороды, мы не будем. Лучший индейский способ приготовления дичи, как сказал великий вождь Чингачгук - Большой Змей, - запечь в глине. Где у нас глина?
На фоне неясного света нарождающейся луны по берегу реки, обнявшись и слегка пошатываясь, шли две тени. Над головой одной была поднята саперная лопатка, над головой другой – котелок. Выплясывая нечто, напоминающее греческий танец сиртаки, под бряк лопаты о котелок, они спустились к воде.
- Смотри, вот здесь сегодня вечером я видел отличную глину, – сказала одна тень. – Копай!
- Посвети фонариком, давай посмотрим, – ответила другая.
- А зачем? Я ночью вижу лучше кошки. Копай! Лучшая глина на свете!
Две бесформенных темных массы с торчавшими изнутри куриными ногами наконец, были торжественно прикопаны в центре рубинового круга раскаленных углей.
Вновь зазвучала гитара. В воздухе носились шутки, одна ядренее другой. Нам было весело. В нас бродило молодое вино юности.
Степанов взял у товарища инструмент, сильно ударил по струнам.
– Музыка народная. Слова от балды. Балда собственная.
Баллада о несчастных курицах.
О вы, мои любимые, несчастные, гонимые.
Убитые безвинно на пеньке.
Измазанные глиною, испекшиеся милые
На маленьком костерном огоньке.
Судьбою позаброшены и пеплом припорошены,
Не думали, не ведали о том,
Что будете вы съедены студентами хорошими.
Зачем же вы покинули свой дом?
Ни счастья не видали вы, любви не испытали вы,
Молоденькими сгинули навек.
Но червячков клевали вы, лягушек обижали вы,
И хочет тоже кушать человек.
- Слабонервных, просьба не смотреть! – Максим обугленной сосновой палочкой выковыривал куриные тушки из костра. – Ну, и какой идиот решил, что чернозем с травкой - это глина? – оглядел он сидевших. – А выпотрошить этих несчастных забыли, я полагаю, из чисто гуманистического отношения к живой природе?
Борис, присев на корточки рядом, задумчиво произнес:
– Всегда един у нас конец, сбежала жизнь, пришел п.…ц! У них, наверное, желчный пузырь лопнул, так что они все равно несъедобны.
Маша неожиданно заплакала. Ночь заканчивалась. Туманным разливом поляну затопил рассвет.
Степанов перечеркнул красным листы и бросил их в корзину для бумаг.
Диалоги
Судьба. Ну, Степанов, что решил?
Степанов. Все брошу и пойду.
Судьба. Ну и дурак. Еще четыре года учиться.
Степанов. Три, там всего четыре.
Судьба. Какая разница. И потом. Кому ты будешь нужен? Ну кому? Посмотри вокруг. Тут ты царишь, там ты вечный переросток-студент.
Степанов. Но ведь есть еще просто зрители. Мои зрители. Это все - для них.
Судьба. Ты заканчиваешь университет. У тебя диплом уже написан. У тебя профессия уже есть. Гарантированная зарплата, в конце концов! Чего тебе еще надо?
Степанов. Я не могу без театра! Я чувствую – это мое. Я этого хочу. Я об этом мечтаю.
Судьба. Мечтатель хренов. Ты бросаешь четыре года своей жизни псу под хвост – ты это понимаешь? На что жить будешь? Еще три года на стипендию? Ведь сам говорил – можно быть плохим инженером, но плохим артистом быть нельзя! Представь, что ты как раз и есть этот несчастный случай!
Степанов. Ты это серьезно?
Судьба. Все может быть. Выбирай Степанов, выбирай!
Степанов. Я к этому шел. Упрямо шел столько лет. Театр! Мой театр! Для него моя кровь. Мои нервы. Мой талант, в конце концов!
Судьба. Только без пафоса! Какой талант? Не мни из себя Станиславского. Все это детские игры в театр. Профессиональный театр совсем не таков. Совсем.
Степанов. Ты врешь! Ты все врешь, сволочь.
Судьба. Как знаешь, Степанов. Я все сказал. Потом не жалуйся, идиот, и не лей слез. Пошел к черту!
Степанов сидел на кухонном табурете. Нелепый. Беспомощный. Голый. В семейных трусах в мелких, бледных, как после заморозка, цветах. Курил папиросу за папиросой. Горячий пепел падал на стол маленькими пирамидками или могильными курганчиками. Как знать!
Я все хочу понять, постичь и разгадать…
И вышний наш союз. Желание писать.
Желание любить в растрату всех времен.
Желание желать… Мне вечность - не закон.
Хочу творить, страдать, и жить, и умирать.
И в занавес кулис со сцены исчезать.
И вновь в палящий зной софитов выходить.
Хочу я вновь момент творенья пережить.
В стоящий шумный зал сознанием упасть.
Закрыв глаза, лететь и, может быть, пропасть.
И жажду всех сердец театром утолить.
В волшебных два часа. В желании – любить!
Его приняли! Его приняли в театральное училище!
Вечером Степанов объявил свое решение родителям. Мать влепила ему оплеуху. Отец был растерян и огорчен.
- Я тебя, сволочь, не для того родила. Шутки шутить он будет! – Нина Васильевна энергично расхаживала по комнате, сомкнув руки за спиной. Кисти китайского халата с павлинами истерически вздрагивали при каждом ее движении.
- Я говорю совершенно серьезно. Завтра выйдет приказ о моем зачислении на актерское отделение, на второй курс. Какие же это шутки. – Степанов сидел в кресле. Говорил спокойно. Только нервно билась синеватая жилка на виске.
- Завтра пойдешь и возьмешь документы обратно. Я звоню ректору. Я этого лиса давно и хорошо знаю.
- Никогда.
- Тогда выбирай – либо я, либо театр! Выберешь театр - считай, что у тебя больше нет матери!
- Как ты можешь такое говорить? - тихо, почти беззвучно сказал Степанов. - Мне, своему сыну, который тебя очень любит! Ты же сама актриса!
- Именно поэтому и говорю! Молчи, Леонид! (Отец наконец открыл было рот, пытаясь что-то сказать.) Молчи! А то убью обоих!
- Нет. Я хочу стать артистом. Хорошим артистом. И стану им, даже если ты меня проклянешь всеми проклятиями, какие знаешь.
- Сволочь! Изверг! Мало тебя пороли! Леонид, бери валидол, корвалол и валокордин. Бромкамфару возьми! Идем отсюда! Пусть этот идиот подумает, что ему дороже - родная мать или театр. - Выходя, мать со всего маху хлопнула дверью, но в последний момент схватилась за ручку, дверь резко остановилась и тихо, без шума, затворилась.
По щекам Степанова катились слезы. От пощечины жгло лицо. На губах застыли невысказанные слова. Голова кружилась и бежала куда-то, опутанная этим сумасшедшим хороводом. Степанов счастливо улыбался.
Через неделю Степанову подписали документы на бессрочный академический отпуск, конечно не без помощи и покровительства заместителя декана и степановской Мельпомены Нины Николаевны.
Глава 18. Шут гороховый
В дребезжащих звуках расстроенного рояля и заливистом смехе своего сумасшествия Герман судорожно метался по сцене. Прорывал то кулису, то ставку из папиросной бумаги, открашенную в цвет рубашки игральных карт. В прорыв показывалась изящная дамская ручка. Степанов брал ее и рывком или чуть касаясь, притягивал к себе. Кулиса лопалась, и на сцену выступала очередная девица в платье Лизаветы Ивановны с лицом старой графини. Наконец он сбежал по ступеням в зал и бросился вон, увлекая за собой вереницу смеющихся Лизавет в масках старух. Вновь появился, бледный как мел, в белой рубашке апаш на черном заднике. По лицу, смывая грим, бежали крупные капли. Оставляли темные надрезы на тонком шелке. Пушкин медленно шел через сцену, сосредоточенно вглядываясь в зал. Громкий звук выстрела толкнул его в спину. Степанов упал лицом в планшет. На сцену хлынули персонажи «Пиковой дамы». Обступили и заслонили лежащего поэта от публики. К рампе выступил улыбающийся Чекалинский.
- Уже к полуночи и в особенности к утру общее изнеможение взяло верх. Пульс упадал час от часу. К полудню двадцать девятого исчез вовсе. Руки остыли. Больной начинал забываться, ослабевал, и лицо его изменилось. При подобных обстоятельствах нет уже ни пособия, ни надежды. Жизнь угасала. Видимо, светильник дотлевал последнею искрой… -Распечатал новую колоду карт и предложил ее зрительному залу.
Нескончаемые секунды абсолютной тишины. Замершие персонажи на сцене. Убывающий свет софитов. И аплодисменты, нарастающие со скоростью рухнувшей лавины.
На заседании кафедры ректор, обращаясь к худруку степановского курса, говорил о неожиданном его творческом росте за прошедший год, что со всей очевидностью показал дипломный спектакль. Худрук краснел и потел. Сегодняшний спектакль для него самого был полной неожиданностью. Теперь он понимал, что последние полгода курс в тайне от него переделывал почти все его трактовки и мизансцены: «Ну Степанов! Ну сволочь!»
С приходом Степанова жизнь худрука стала сущей пыткой. Они были давно знакомы. Когда Мишаня, а именно так звали новоиспеченного худрука приятели и до совсем недавнего времени и Степанов, прочел приказ о зачислении Александра на свой курс, руки его похолодели, а на лице выступил холодный пот. «****ь! Вот непруха! Ну почему ко мне?» Мишане стало нехорошо. Еще несколько лет назад, когда они только познакомились, их отношения складывались самым наилучшим образом и почти дружески. Степанов часто обращался к нему как к старшему и профессиональному товарищу, с просьбами о помощи то реквизитом, то костюмами, то оформлением. Мишаня охотно помогал, но, будучи от природы склонен к обману, объявлял Степанову цену этих услуг, за которую якобы он в строжайшей тайне от ректора договаривался с костюмерами и художниками училища. Так по десять - двадцать рублей Мишаня улучшал собственное благосостояние за счет степановского самодеятельного театра. По тем временам деньги были небольшими, но существенными.
Однажды Мишане было просто лень встретится со Степановым, и он, ничтоже сумняшеся, попросил Степанова самого занести взятые костюмы в студенческую костюмерную. Степанов костюмы принес, и тут же, протягивая почтовый конверт с красной десяткой, собранной общими усилиями, симпатичной даме в зеленом халате, со смешными очками, едва державшимися на самом кончике носа, попросил их отложить к следующему спектаклю. Дама оказалась Анной Семеновной, говорливой хохотушкой в возрасте, влюбленной в театр и училище. Увидев сложенные пополам десять рублей, она мгновенно ухватила суть ситуации, строго приказала Степанову деньги убрать, усадила Степанова на стул и решительно вставила вилку дефицитного электрического чайника в розетку. Через неделю она восторженно и искренне отбивала ладони на степановском спектакле.
Доходы Мишани иссякли. На одной из послепремьерных вечеринок на предложение Мишани выпить и помириться Степанов демонстративно чокнулся с ним, выплеснул водку на пол, ему под ноги, и тщательно протер свою рюмку носовым платком.
Все три года Степанов вел себя корректно, но самостоятельно. К окончанию училища однокурсники безоговорочно признали степановский авторитет, темперамент и талант. Конкурировать со Степановым худруку было сложно и почти бессмысленно. Мишаня затаился, был подчеркнуто официален в их непростых отношениях, но откровенно не пакостничал, готовился. Дипломный успех курса был последней каплей, прорвавшей желчный пузырь его мести. С каждым на кафедре он переговорил в нужном тоне. Кафедра тихо напугалась. И когда ректор предложил оставить Степанова в училище при кафедре в аспирантуре, на голосовании «за» оказался только его единственный голос.
Степанову на удивление легко училось. Может быть, оттого, что всей своей предыдущей жизнью он подсознательно готовился к этому ощущению постоянного счастья – играть на сцене. Он преобразился, повеселел, легко сходился с однокурсниками и однокурсницами, был щедр и остроумен. Французская бабушка девочки, за которой он ухаживал в школе, ожила в потрясающей его легкости на занятиях французского. Любовь к живописи обостряла слух и память на удивительных лекциях по истории изобразительных искусств. Пластичность и абсолютный слух взрывались бурлесками на занятиях по сценическому движению. Степанов безудержно фантазировал в этюдах и отрывках. Ректор давно его приметил и скупо, но положительно отмечал в своих нелицеприятных разборах на заседаниях кафедры. Степанов его не то чтобы побаивался, скорее избегал. Однажды тот довольно грубо выгнал степановскую мать, Нину Васильевну, с прогона, несмотря на то что они были хорошо знакомы, но, по-видимому, недолюбливали друг друга. Родителям студентов смотреть неготовые работы в училище воспрещалось. Степанов вступился за мать и корректно, как ему казалось, поставил его на место: «Настоящему артисту, и тем более народному, не пристало разговаривать с женщинами тоном ночного ямщика с Хитровки». Не ответив, ректор ретировался. Мать посмотрела прогон до конца и, ничего не сказав, ушла.
…Легкий целлофан обертки хрустко шелестел. На розах дрожали прозрачные капли воды. Степанов повернул букет головой вниз. Дернул плечом, подвинул подальше ремень сумки. От удара осеннего сквозняка качнулось старинное, огромное зеркало-псише у стены.
- Здравствуйте, Альберт Григорьевич.
- Здравствуй, Саша. - Раскланялись. - Взяли, я слышал?
- Взяли.
- Удачи тебе.
- Спасибо, мастер.
Степанов стремительно, через две ступеньки, поднимался по лестнице. Всюду возбужденные студенты.
- Здрасте!
- Здравствуйте, здравствуйте.
Какая-то восторженная девчушка решительно бросается наперерез:
- Вы можете меня посмотреть? Пожалуйста!
- Конечно, – еще не соображая, о чем идет речь, отвечает, смеясь, Степанов.
«Господи, какие они все чокнутые! Я, наверное, тоже был таким. Конечно, таким же.
Сколько лет, ты провел в этих стенах, Степанов? И каждый раз я ощущаю необычайную, мальчишечью восторженность, как шампанское, будоражащую кровь. Странны дела твои, Господи! Нигде в Москве нет такого места, как это!»
Дверь ректората отворена. Две студентки молча сидят в холле на диване. Не сговариваясь, почти синхронно вслед Степанову поворачивают головы. Елена Константиновна мила. Я разжимаю пальцы. На полированное, поцарапанное, кривое зеркало стола падает красная роза.
- Ой!
- Как дела? Это тебе. С днем рождения училища!
- Какая красивая! Забот полон кузовок. Сегодня прогоны. С утра крики и вопли! Ну, взяли?
- Взяли.
- Сашка, я так рада. У тебя все будет хорошо, я знаю. И театр вроде бы неплохой.
- Будем надеяться. Мне сценарий принесли. Ничего так. В ноябре съемки. Посмотрим, как среагирует новый шеф.
- Вот здорово! Поздравляю! А как называется?
- «Мой младший брат».
- А режиссер?
- Не знаю пока. Я еще не дал ответа.
Степанов от души смеялся.
- Никогда не думал, что такие простые вещи можно сыграть так виртуозно смешно! Вы посмотрите! Да посмотрите же вы! – Распрямившись и высоко вздернув брови, оглядел сидевших за столом. Копируя походку Чарли Чаплина, подошел к телевизору. Обернулся – никакой реакции. Дернул выключатель телевизора. Экран с заставкой «Кинопанорамы» свернулся в яркую точку и погас.
- Ничего смешного. Обычный маразм. – Его новый приятель, актер Александр Крестовников, насадил на вилку две кильки, аккуратно положил их на кусок черного хлеба с маслом и смачно прикусил.
- Ну, господа гусары, поднимем локотки дам, освободим правую руку, возьмем по рюмочке. Наполните их содержанием, - Михаил Гордынкин, молодой и талантливый режиссер их театра, растянул последнее «и», как резинку у рогатки, - и жахнем за них же!
Степанов еще раз оглядел сидящих за столом. За окнами дачи мела метель. Горели, постреливая, дрова. От накуренного в комнате висел сизый, низкий, медленным, рассеянным течением убегающий в камин, туман.
Прошел год, как Степанова приняли в театр. Его огромная коробка с путаницей коридоров, обшарпанными стенами и казенной мебелью, казалось, придавила своей тяжестью городскую площадь. Гримуборная на четверых и бесконечные вводы. Понемногу Степанов стал привыкать к этому незатейливому существованию. Утром скучные репетиции, вечером спектакли. Театр жил своей заторможенной, серой жизнью. Степанова она удивляла. Он ощущал себя горящей головешкой, брошенной в бочку с тухлой водой. Ничего не происходило. Его жажда горения никого не интересовала и никому была не нужна. Худрук, велеречивый лысоватый старик по фамилии Лямкин - в театре за глаза его называли Электриком (когда-то в юности он руководил самодеятельностью в клубе электрического завода), - говорил умные слова, но их дымовая завеса лишь на время могла скрыть его вопиющую бездарность. Ежедневные «разводки», называемые репетициями, нагоняли тоску. Периодически в гримерных возникали стихийные призывы к революциям, но, дойдя до дна пустых водочных бутылок, недовольство замирало и испарялось без следа.
Степанов несколько раз пытался поговорить с матерью, но, поняв предмет разговора, Нина Васильевна усмехалась и тему закрывала. С самого начала учебы в театральном училище мать почти перестала с ним разговаривать. Только необходимый минимум. Молча наблюдала, чем закончится степановский театральный эксперимент. Показывала во всю необъятную ширь свой казачий характер. То, что он закончится, она не сомневалась ни минуты. Никогда не спрашивала, как дела. Никаких лишних вопросов. С поступлением Степанова на службу в театр ситуация не изменилась. Отец, напротив, втайне от матери, приходил на все показы и экзамены в училище, на все прогоны и вводы в театр, записывая точное время начала в маленький карманный блокнотик.
Степанов завел в театре много друзей и подруг. На конфликт ни с кем не шел. От постельных предложений актрис старшего поколения вежливо уходил, целуя исключительно ручки. По ночам учил роли и потихоньку выпивал. Ему перестали сниться сны…
- Вам не смешно? А? Это же великое дело – талант смешить, который, кстати, дается далеко не всем. – Степанов сел.
- Ну, ты-то у нас вне конкуренции! – Крестовников внимательно рассматривал ершик, которым прочищал мундштук своей трубки.
- Ты хочешь сказать, что я всего лишь шут? – спокойно поинтересовался Степанов.
- Ну, ну, ну… Господа гусары, за наш союз! – Режиссер чуть приподнял левую руку с наполненной рюмкой.
- За союз великих с великим шутом! – Степанов встал и раскланялся с сидящими за столом.
- Ну, Степанчик, не заводись! – маленькая актриса наморщила накрашенный ротик – Ну, мы тебя любим. Ты у нас самый-самый, правда, Шура?
- Конечно. Об этом и в газетах пишут. – Крестовников невозмутимо раскуривал трубку. Он говорил, не вынимая мундштука изо рта и мешая неторопливо вываливающиеся слова с облаками дурманящего дыма.
Режиссер протянул в полуоткрытый рот водку из рюмки, коротко вздохнул.
– Завтра, Александр Леонидович, прошу быть в форме. Кончайте эту фанаберию. Мы все делаем одно общее дело.
- За исключением сортира, конечно. – Крестовников повернулся к столу, на секунду прервав свой шелестящий шепот в ухо маленькой актрисы.
- У каждого свое заслуженное им место в одном общем… деле, и поймите, самим заслуженное. К чему эти все… обиды? Каждый знает, чего он стоит.
Режиссер обиженно оглянулся.
- Или сколько! – Крестовников вновь повернулся к столу. – Но некоторые, не будем уточнять которые, явно переоценивают роль своей личности в истории. – Он медленно выдохнул слова, ни к кому не обращаясь, вместе с клубом ароматного дыма.
Степанов снова сел. Поставил невыпитую рюмку на скатерть. Достал папиросу. Закурил и откинулся на спинку стула.
- А я хочу рассказать вам новый анекдот. – Маленькая актриса кокетливо отпила из своей рюмки, будто это была не водка, а вода.
- Этот анекдот мы уже слышали в прошлом году. – Крестовников, прикрыв глаза, смотрел сквозь клубы дыма на яркий огонь камина.
- Не хотите? Тогда ты, великий остряк, изреки что-нибудь новенькое.
- Не могу, я думаю о вечном.
- О любви что ли?
- Зайчик, об этом нельзя долго думать, быстро устаешь. Любовь никак нельзя отнести к категории вечного. К ней долго идешь, но она быстро проходит, особенно по утрам.
- Я, господа гусары, должен добавить со своей сугубо творческой стороны, что любовь – это обмен, как в сообщающихся сосудах. Сколько ты отдаешь – столько получаешь взамен. Только тогда она продуктивна и созидательна. – Режиссер мечтательно посмотрел в потолок.
- Ага. Абсолютно справедливо – газообмен! – Крестовников опять что-то шептал на ухо маленькой актрисе, пришлепывая, как рыба, толстыми губами.
Степанов резко отодвинул стул, на котором сидел, и встал.
- Тихо, тихо, тихо… Ромео достали до печенки! Слушай, Ромео, выходя в гости, оставляй печень дома, будет не до чего доставать. – Крестовников прижмурил глаза и беззвучно подавился смехом от собственного остроумия.
- Что вы вообще в этом понимаете? – Степанов обезоруженно улыбнулся. - Да расскажи ты им анекдот. – Степанов как-то нервно дернул головой в сторону смеющейся актриски.
- Заткни хоть на минуту этот словесный метеоризм.- Подошел к морозному окну. Декабрьский ветер срывал стеклянный снег с мерзлых ветвей.
Глава 19. Катерина
Весеннее небо сыпало невидимым дождем. Смех выкатился на Рахмановский переулок, отскочил от стоявшего напротив особняка, запрыгал в ночном майском воздухе между колонн и пропал в глубине сада. На улицу высыпала веселая компания.
- Нет, сегодня выходной или не выходной? Ага, выходной - значит, праздник! А если праздник, то никаких споров, куда идти, быть не может. Где нас могут накормить в кредит? Где каждый официант и даже последняя ма-аленькая мышь, – Степанов неуверенно наклонился вперед, показывая большим и указательным пальцами размеры этой самой мышки, - знает, что у артиста труд тяжелый, как у раба в каменоломне... Отбрось сомненья, всяк сюда входящий, - едем на Горького. – В свой дом родной, сзывала Мельпомена не в меру бедных и блудливых сыновей…
Я был в ударе и немного подшофе. Высокий и плотный Крестовников, слегка покачиваясь и пыхтя трубкой, стоял в луже. Степанов подошел. Посмотрел.
- Шура, может, тепленькой добавить?
- ****ь! – Крестовников опустил глаза, отступил назад и смешно, как собака, намочившая лапы, стал по очереди трясти ногами.
- Степанов, ты пьян! – Катерина взяла Александра под руку.
- Да. Я пьян и счастлив… Нет, я счастлив и пьян.
- Степанов, ты меня любишь?
- Люблю! Я люблю тебя … Как ни один Ромео не способен был любить.
Как ни один Шекспир, иль Шиллер не способен,
Ни Байрон, и ни Пушкин не любил.
И на бумаге, на пергаменте души,
На всех эфирах здешних и нездешних,
Одно лишь я способен написать: Как я люблю тебя!
Как ждал тебя! Всей жизни неудачи не кляня,
Я, преклонив колена, восклицаю: Люблю!
Люблю твои шаги. Люблю твое дыханье на рассвете.
Люблю твоей руки короткий жест,
Что запрещает слов моих горенье,
Воспламеняющих души моей пожар,
Где только ты. Нетленное творенье Господа – Вершителя судеб.
Степанов выпалил это на одном дыхании, упал на колени и весело целовал Катерине руки.
- Встань, Балаболкин! Ты что, сейчас это придумал?
- Да. И почему я Балаболкин? Ты сомневаешься? А я, всем вам назло, говорю: да, я талантлив. Только это никого не интересует и совершенно никому не нужно. Это бесценное качество, то есть без цены или абсолютно бесполезное. Но я не плачу. Вам никогда не увидеть моих слез! Я бесполезен! Как ненужная вещь. Как то, чему никак не находишь применение. Я бес-смыс-ле-нен! Зачем наш театр? Ну, зачем? Он ничего никому не может дать, потому что бездарен и глуп. И мы как марионетки на его бессмысленной сцене. Господи, сколько пустого с глубокомысленным видом мы извлекаем там, где скрыты залежи бесценного! Но это бесценное - как заговоренный клад. Дураку оно не дается. Я это вижу! Я это знаю! Только кого это волнует? Кому это нужно?
- Заткнись, Заратустра! От твоей фанаберии блевать тянет. – Крестовников сплюнул и похабно выругался. - Пшли. Надо поймать такси. ****ь, выпить надо.
- Катя, извини. Я что-то не в форме. – Степанов достал платок и промокнул глаза.
- Степанов, я люблю тебя. Ты действительно талантлив, а театр – это вынужденная система координат. Все должно меняться, и это изменится. И ничего не бойся, я люблю тебя.
На гастроли ехали поездом. За немытыми окнами с вечно обрывающимися занавесками мелькали маленькие станции, пустые переезды и пирамидальные тополя. Загорелые торговки. Ведра черешни. Одуряющая духота. Теплая водка. Частик в томате. Степанов лежал на верхней полке купе и читал булгаковского «Мастера». На столике позвякивали стаканы в алюминиевых подстаканниках. За стеной, в соседнем купе, под взрывы многоголосого хохота Крестовников рассказывал похабные анекдоты. Степанов прикрыл глаза. Из слепящего солнечного тумана выплыла стройная женская фигурка. Наготу ее прикрывала едва видимая туника, скрепленная на левом плече алой розой. Огромные распахнутые зеленые глаза. Красивые руки, закинутые за голову. Прямой чуть вздернутый носик. Красивые полуоткрытые губы. Неожиданно какой-то невидимой и непонятной силой все закружилось в мгновенном вихре, и Степанов только успел заметить протянутые к нему руки и темный улетающий силуэт ее. Видение было настолько реально, что Степанов резко приподнялся, больно ударился головой. Он пытался запомнить ее лицо, которое видел совершенно отчетливо, и вдруг вспомнил давнишний новосибирский сон с бешено вращающимся сценическим кругом. «Да это же она! Несомненно, именно это лицо мне необходимо было увидеть, чтобы остановить то сумасшедшее вращение!» Спрыгнув на покачивающийся пол, в расстегнутой мятой рубашке, он дрожащими пальцами выбил папиросу из надорванной пачки. Странная лихорадка не давала успокоиться…
- Степанов, генацвале, выпей, голубь, настоящая «Изабелла». - Крестовников налил до краев огромные пивные кружки. – Ну, по ампешечке!
- Хороша ампешечка! – Степанов смотрел сквозь кружку на фиолетовое жаркое солнце.
В этот час на пляже почти не было народа. Только свои. Женщины, все, как одна, в солнечных очках, кокетливо опускали бретельки купальников, принимали самые затейливые позы. После обязательной и нудной репетиции море было каким-то особенно теплым.
- Слышал, у Нинон фуникулярная ангина! Во бред - на улице тридцать градусов жары, а у нее ангина! – Крестовников вытер ладонью фиолетовые губы. - Вкуснота, ****ь, сдохнуть можно.
- Погоди, погоди. Это кто тебе сказал? – Степанов поставил кружку на деревянный топчан.
- Шляпендра наша.
- И кто же будет играть?
- Не знаю. Говорят, худрук взял двух молоденьких актрис, срочно выписали самолетом, завтра будут.
Она смотрела, чуть наклонив голову, и моргала пушистыми - таких не бывает - ресницами. Подобных глаз Степанов не видел никогда в жизни. Огромные, зеленоватые, цвета искристого меда на ярком солнце. Прямой аккуратный носик. Высокие, чертовски выразительные брови и маленькая родинка на правой щеке. Неимоверного алебастрового цвета кожа и чуть бледные губы. В свободном, прямом, до полу, ситцевом халатике, в домашних тапочках и чалмой из махрового полотенца на голове.
- Простите… Доброе утро… Извините, что беспокою в столь ранний час…
- Соли у меня нет. Чая тоже, кипятильник не работает. А вы…
- Степанов. Электрика вызывали?
- Зайдите через десять минут.
Дверь с треснувшей пополам стеклянной табличкой и цифрой 33 закрылась.
Через шестьсот минут, которые Степанов отсчитывал про себя, пока бегал в свой номер за «юбилейным» печеньем и обратно, он постучал снова.
- Входите. Кипятильник на столике. Стаканы там же. Мне заварите некрепкий, золотистого цвета, понимаете? Сахара не надо. Не люблю.
Она села на узенькую, в растрескавшемся лаке, прикрытую одеялом кровать, Степанов - в замызганное низкое кресло на металлических черных ножках.
- А имя у вас есть?
- Степанов…а, простите, Саша.
- Александр, вы давно в этом театре?
- Скоро год.
- Нравится?
- Еще не понял. А вы в этом году окончили? Что?
- Вахтанговское.
- Как замечательно! Театр хороший, только знаете, очень большая разница, я бы даже сказал - конфликт в голове постоянный между тем, что ожидаешь, и тем с чем сталкиваешься на самом деле. Понимаете? А вы Катя?
- С утра, как видите. Днем – Екатерина. Вечером – по-разному. Мне этот цвет идет?
Екатерина подняла тонкую руку. На ней была легкая, вишневого цвета блузка с белой вставкой уголком, рукавами-фонариками и, плотно облегающими тонкие запястья широкими манжетами.
- Чрезвычайно. Это цвет очень оттеняет ваши глаза. Манжеты я бы сделал поуже, и обязательно большую белую, грибочком, пуговицу вместо этих.
- Вы, наверно, по истории костюма были отличником!
- Да нет. Но, видимо, разбираюсь. Отец еще в юности научил шить. И … Извините за бестактность. Ну, что я так...
- Давайте знакомиться. Екатерина Николавна Крутова. Для вас - Катя.
- Екатерина встала и протянула Степанову руку. Степанов быстро поднялся, взял ее за тонкие пальцы. Прохладные и волнующие.
- Степанов Александр Леонидович. - Степанов мгновение смотрел на Екатерину, наклонился и коротко их поцеловал…
Месяц гастролей летел сумасшедшим ураганом. На репетиции Степанов теперь не ходил, а бегал. Вставал на восходе солнца, бросался в море, проплывал утренние сто метров, бежал в сад соседнего санатория, ломал ветки цветущих магнолий, заворачивал в полотенце и поднимался на четвертый этаж. На блокнотном листе на коленке тут же писал только что сочиненные стихи. Прятал записку в цветах и оставлял их под дверью 33-го номера. В буфете гостиницы накрывал специально купленной белой салфеткой пластмассовый поцарапанный столик, ставил два стакана кефира, тарелочку с кусочками сахара, сыра и двумя вареными яичками, две тарелки. Раскладывал две алюминиевые вилки, чайные ложечки и ждал. Ровно в половине десятого в буфет входила Катерина. Степанов вставал, подвигал ее стул.
- Доброе утро! – Катерина, счастливо улыбаясь, садилась за стол.
- Доброе утро! – Степанов, садился напротив, ставил локти на стол, подбородок на сцепленные ладони, и улыбался в ответ.
- Саша, мне так радостно и грустно одновременно. Я не знаю, что мне делать.
- Отчего?
- И я в тебе песчинкой растворяюсь.
В крови твоей я клеточкой живу.
В глазах твоих я искоркой теряюсь.
Из глаз твоих я капелькой паду!
- Почему? Это ведь слезы, да? Почему слезы? Я не хочу никаких слез. Я хочу радости и счастья. – Катерина смотрела вполне серьезно и выжидающе.
- Я не знаю. Это просто жизненный цикл. После слез, вновь будет счастье. Я не знаю почему, но знаю это абсолютно точно. Не знаю… А вас не смутил предлог «и» в начале первой строфы?
- Нет. Я об этом не думала…Ну, вы и нахал! – Катерина счастливо засмеялась.
Степанов протянул над столом руку и крепко сжал ее пальцы.
- Я не нахал, я просто… Просто мне удивительно хорошо. И я не знаю отчего, А вы не знаете? – Степанов как-то хитро прищурился и выдержал паузу молчаливого и вопросительного взгляда Катерины.
- Саша, яйца остынут. Кушайте. – Катерина отпила кефир, не отпуская степановского внимательного взгляда…
Худрук удивленно поднял брови.
- Степанов, это вы сами придумали?
- Отчасти. Мне это пришло в голову на вчерашней репетиции. Марк Николаевич, если вы против, я буду играть это место в прежнем рисунке.
- Я должен подумать. По-моему, в этом что-то есть. Продолжайте. – Снисходительный жест короткой, рыжеволосатой, как сапожная щетка, руки.
Худрук не узнавал Степанова. Он совершенно не понимал, что происходит, до тех пор, пока Крестовников, пользуясь случаем, не преподнес ему бутылку дорогого армянского коньяка, и был приглашен на тайный ужин для откровенной беседы.
- Катя, а где вы научились так плавать?
- Степанов и Катерина не спеша плыли рядом. Солнце только что взошло, и от этого море играло голубыми, красными и темно-оранжевыми искрами.
- А, вы?
- О, это совсем простая история. Моей маме на родительском собрании в школе кто-то сказал, что у меня сколиоз, на человеческом языке это банальное искривление позвоночника. Она испугалась. Дальше появился врач, зеленка, лейкопластырь и маленький отвесик, знаете, такой, на ниточке. Ну, и бассейн как лекарство. Мне понравилось. Ездил я с удовольствием. Меня заметил тренер. Вот, собственно, и всё. Так я научился хорошо плавать.
- А нас, меня и старшего брата, мама каждое лето вывозила на дачу. Вы не поверите, но для того, чтобы мы были здоровыми, она в мае брала отпуск без содержания на три месяца, и мы веселой гурьбой на маленьком тарахтучем грузовике ехали на какую-нибудь дачу в Ивановское, под Истру. Мама на это целый год копила деньги. Однажды я зашла в воду сама, и река меня понесла. И я поплыла. Я маленькая отчаянная была. Кто-то покупал сосиски, а наша мать дорогущие фрукты, которых и купить-то было негде: «Витамины! Вам нужны витамины и свежий воздух»! Зимой каток, лыжи, летом – дача, река, грибы. Вот так! Замечательная была наша мама. - Катерина перевернулась на спину и легла, раскинув руки.
Степанов коротко нырнул и, подплыв из глубины, на мгновение приподнял Катерину
навстречу голубому, яркому, как синька, небу. В вихре брызг почувствовал ее близость, ее руки на своих плечах и упругую грудь. Глаза Катерины смотрели с радостным вызовом совсем рядом, совсем, еще ближе, еще… Ее губы были горячими и солеными. Обнявшись, в полузабытьи счастья, они скрылись в медленной бирюзовой волне.
Я нежных слов не говорил,
Не признавался сумасбродно,
Но ты была – внутриутробно.
Я сам тебя такой родил.
Ты теплым, нежным малышом
Во мне плескалась полстолетья.
Я все растратил междометья,
Пока искал, когда нашел.
Неисповедны все пути,
Что к истине ведут, но все же
Не мы становимся моложе,
Он заставляет нас идти.
Он нас ведет ко вдохновенью
По тонкой ленточке судьбы.
Здесь только двое – я и ты.
Последний шаг к освобожденью!
Глава 20. Электрический стул
На сегодня всё.
- Худрук резко закрыл тетрадь и, громко щелкнув выключателем, погасил свет на режиссерском столике. Помреж, перегнувшись через спинку впереди стоящего кресла, уже что-то громко шептала в его большое мясистое ухо. Маленькие глазки Лямкина быстро двигались, чутко сканируя движения уходивших в кулисы артистов из-под полуприкрытых век. Уходивших со вздохом облегчения - в одну сторону, нервно и раздраженно – в другую. Все отмечалось и актировалось в его маленькой почти лысой голове. «А этот еще стоит на сцене. Чего хочет? Молодой гаденыш, дерзкий, умный». Короткие пальцы Марка Николаевича неторопливо, напряженно вертят карандаш.
Меня переполняло что-то. «Не знаю что. Как это назвать? Вдохновением? Экстазом? Чем? В такие минуты мне невольно хочется плакать. Слишком все хорошо. Как перед грозой. Катя! Катенька! Милая моя! Господи, как ты на меня действуешь! Как шампанское! Как утренняя река! Как восход солнца! Нет. Это все не то. Не точно. Все
по-другому. Ты появилась в моей жизни, и жизнь моя переменилась. Она проявилась, как фотопленка, своими непостижимыми смыслами. Все встало на свои места. Она стала осмысленной! Ничего никому просто так не дадут! Все надо завоевывать самому! Господи, как все просто! Работай, Степанов. Просто работай как вол. Больше всех читай. Больше всех знай. Лучше всех делай. Вот и всё. Ты же это умел. Не раскисать! Наплевать на их равнодушие, безразличие и постные рожи. Делай это для Кати! Делай это для себя! Делай это для зрителя!»
Плеснуло в голову. Пошла, побежала забытая волна по всем жилочкам. Дрожь, и трепет, и могущество! Я вернулся на сцену. Встал у рампы. Есть контакт!
Как светел день. За далью серебрится
Река во льду и снеге берегов.
Прошла зима.Уж поздно хладу злиться,
Вьюжить поземкою истаявших оков.
Я ждал тебя – весну моих стремлений.
Рассыплю по столу снега своих стихов.
На чистый замысел всех тайных воплощений
Бросаю ясный день своих любовных снов.
Из глубины бескрайней сини неба.
С легчайшей мягкостью летящих облаков.
Беззвучно, призрачно, как старой сказки небыль,
Не ты ко мне, а я лететь готов.
Ни возраста обратные отсчеты,
Ни седины декабрьский палантин
Не запретит, не отменит полета.
Я – сумасшедший? Нет, не я один!
Летите, братья! Крыльями взмахните!
Не поскупясь, на взмаха глубину…
Стихи ударили в пустой черный зал электрическим хлыстом. Неимоверный взлет до дрожи. Степанов стоял в центре едва освещенной сцены. В моей голове, в сердце кипел перегретый котел любви и страсти: «Господи, как я счастлив!»
На сцене стоял истинно счастливый человек, способный вот так, без перехода, взлететь в своем порыве в необъяснимые сферы и парить там, высоко. Без объяснений и причин. Стукнуло стекло осветительской ложи на балконе. Включился и стал нарастать свет на сцене. Находившиеся в зале остановили свое движение, замерли, подняли головы и невольно смотрели на этого одинокого и дерзкого влюбленного выскочку.
«Хорош, подлец! Но крылья надо подрезать. И позвонить отцу. Пусть пашет профессор на птенца, коль любит. Путевки, транспорт, то да се. Отдохнуть пора. Поговорить с женой, куда поедем. Пусть попыхтит. Ишь, распушился молодой. Так ведь и в суп угодить ничего не стоит. Ну, ничего, талантлив, зараза! Посмотрим, а там видно будет». Худрук коротко ударил в ладоши. Где-то в зале раздались еще редкие хлопки.
- Степанов, зайдите ко мне перед спектаклем. – Худрук встал и, не оборачиваясь, вышел из зала.
Стихи еще кружили голову, пенили кровь. «Всё. Хватит». Красивым жестом я отчеркнул последние слова:
Любите женщину, забыв про все, любите!
С небес не падают! Там знают всем цену.
Я открыто смотрел в зал. «Ну, вы? Где же Вы? Что, плохо?» Все продолжили прерванное движение. Редкие, недовольные аплодисменты. Со света сцены во тьму зрительного зала только что хлестала энергия любви, энергия жизни и эйфории ожидания только хорошего, только хорошего. Он поискал глазами Катерину, но поймал только дальний промельк ее улыбающегося лица и обращенный на него счастливый взгляд. Худрук медленно и механически хлопал короткопалыми ладонями, будто раздавал пощечины. За талант! За гордость! За молодость! За любовь!
«Да, черт с тобой»!
Дома Степанов легко, прыгая через две ступеньки, взбежал на четвертый этаж, распахнул дверь, сбросил пальто, тут же подхватил его на лету и изящно, с поклоном неизвестно кому, повесил на вешалку. Мурлыча что-то себе под нос, я вошел в кабинет отца.
- Пап, я тебя прошу, на завтра ничего не планируй!
Леонид Николаевич спустил очки на кончик носа и вопросительно посмотрел на сына.
- Завтра, после спектакля, я хочу познакомить тебя с Катей, лучшей девушкой на свете!
Отец водрузил очки на место, улыбнулся, продолжил писать в большой тетради и, уже не глядя на Степанова, загадочно ответил: «Конечно».
В проеме не задернутого шторами окна за зимними стеклами в свете одинокого ночного фонаря падал снег.
- А с мамой, ты не хочешь меня познакомить? – Катерина крепко держала Степанова за руку в кабинке старенького лифта.
- Понимаешь, с мамой все не так просто. Ты её ведь не знаешь. В нашей семье своя дипломатия. Сегодня она придет поздно и вам еще рано встречаться. А отец, он у меня замечательный, сейчас увидишь.
Леонид Николаевич выглядел забавно в этом красном переднике в белый горох, в домашней куртке с синими отворотами и подвернутыми рукавами и белой сорочке с бабочкой. Степанов подвинул Кате стул и сел рядом. Крахмальная скатерть, какие-то немыслимо изящные чашки, торт, собственноручно испеченный Леонидом Николаевичем в её честь, вся обстановка степановского дома вызывала у Катерины необъяснимый прилив странного чувства, и ей хотелось почему-то плакать. За ласковым, интересным разговором, умными шутками степановского отца, она вдруг вспомнила свое детство и острую, как зубная боль, тоску по любви матери.
- Катя, простите, вы о чем-то грустном сейчас подумали? Что-то случилось? – Леонид Николаевич смотрел на Катерину. – Саша, подлей Кате чаю, пожалуйста. Поухаживай. Ну, как вам торт?
- Торт – сказка. – Катерина поддела серебряной ложечкой еще один кусочек.
- «Сказка» мне не очень нравится. Пропитки многовато, да и крема слишком уж…
Катя рассмеялась. – Как вы умеете на лету все подхватывать. Вы опасно остроумный человек, Леонид Николаевич.
- Ну, сейчас то уже не очень опасный. Вот раньше, да. Бывали, так сказать, проколы. Гаубвахты, внушения… Слава Богу, миновала меня чаша сия… Человек без чувства смешного – несчастный человек.
- Степанов весь в вас! – Катя положила свою руку на руку Степанова.
- Вам нравится? – Леонид Николаевич поднял со стола салфетку и промакнул губы под щеточкой седых усов.
- Очень. Слышишь, Степанов? Очень!
- Не обращай внимания Папа, Катя шутит. Я отвратительный, гнусный, зазнавшийся тип, с кучей комплексов и не понятными еще задатками. То-то будет впереди!
Степанов постукивал ложечкой о край блюдца.
- Саша, перестань стучать. Вы, ребята, так молоды и будете счастливы. Театр конечно не наука, интриг больше, я думаю, раз в десять. Но вы оба талантливы, и по закону больших чисел ваш удел – бесконечность. Дерзайте, и откроется вам…
Катерину сняли с роли. Степанов застал ее в гримерной. Горели лампы. Катя сидела за своим столиком, смотрела в зеркало и молча плакала.
- Катенька, солнце мое, радость моя, успокойся. Успокойся, родная. Все образуется. Ты же говорила, что всего надо добиваться самому. Мы добьемся. Театр - вечная драка за собственный талант! Успокойся. Жизнь только начинается. Успокойся. - Степанов прижал к груди голову Катерины и нервно гладил ее волосы. Катерина зарыдала в голос.
В неприкрытую дверь доносились возбужденно-радостные голоса двух Катиных подруг, намеренно стоявших под дверью и обсуждавших случившееся. Из угла голосом помрежа заговорил селектор: «Артистку Крутову просят срочно зайти к художественному руководителю театра».
От неожиданности оба вздрогнули.
- Вот видишь, что я говорил. Удачи! - Степанов поцеловал Катерину в глаза и быстро вышел.
- Ну, что стоишь, проходи, садись. – Не поднимая головы, худрук что-то быстро писал своим бисерным почерком в толстой тетради.
Катерина села на краешек стула. Прошло долгих десять минут тишины. Наконец Лямкин поднял на нее свои торжествующие глазки.
- Сколько ты у меня работаешь уже?
- Год и пять месяцев.
- Вот видишь - уже год и пять месяцев. И ничего не сделано до сих пор!
- Так, Марк Николаевич... От вас же всё… Я все время нахожу свое имя то во втором, то в третьем составе. Но чаще всего вообще не нахожу!
- А у тебя с чувством юмора все в порядке, как я вижу. Ну а подумать? Подумать лень о причинах? Ты молодая, красивая, талантливая, а связалась с этим Степановым.
- Я вас не понимаю.
- А должна понимать. Я твой художественный руководитель. Можно сказать, самый близкий человек. – Марк Николаевич встал из-за громадного стола и подошел, засунув руки в карманы брюк. – У Степанова мать - актриса. Отец - профессор. А у тебя кто? Никого же нет. Вот и надо держаться меня, понимаешь теперь?
Он ухватил Катерину за плечи и заставил встать со стула. Его плешь в облетающем пуху одуванчика оказалась напротив Катиного носа. Лямкин встал на цыпочки, с силой нагнул шею Катерины, и смешно вытянул губы трубочкой для поцелуя. Левой рукой сильно схватил Катину грудь. Катерина выскользнула из его объятий. И изо всех сил сдерживаясь, как ни в чем не бывало, встала у зеркала, поправила прическу. Обескураженный худрук застыл в позе промахнувшегося амура.
- Марк Николаевич, разве вы не понимаете, что я не могу так. Мне необходимо знать, что у вас серьезные намерения, а не сиюминутный порыв. Я молода и не могу растрачивать свою любовь, не имея гарантий. А у вас жена, дети. Вы меня понимаете?
- Понимаю, понимаю. – Худрук подошел сзади, внимательно посмотрел Кате ниже спины и вдруг схватил ее двумя руками, но его пальцы лишь комкали ткань платья (под платьем был надет кренолин, Катерина не успела переодеться после репетиции).
Катерина покраснела и резко обернулась.
- Марк Николаевич, я пойду?
Худрук медленно поднял свои красные от переполнявшего напряжения глаза.
- Идите. Увидимся.
Катерина закрыла за собой дверь и, чуть не упав от накатившего бешенства и бессилия, прислонилась к холодной стене. По лицу пополам с тушью катились слезы.
Степанов стоял на площадке третьего этажа. Смотрел в давно не мытое окно и нервно жевал бумажный мундштук неизменной папиросы. Обернулся на звук тихих шагов. Катерина остановилась на секунду на площадке лестничного марша, медленно подошла. Тихо прислонилась к его плечу и вдруг неудержимо разрыдалась.
- Сволочь! Ты не представляешь, какая он сволочь!
Степанов растерянно смотрел в стену с красной табличкой «Курить воспрещается».
Глава 21. Сиротство всех зим
Чернота зала глушила грохотом аплодисментов. Болела ушибленная о декорацию нога. Наконец занавес сошелся в последний раз и замер. Кто-то из партнеров, уже на выходе со сцены, громко рассказывал матерный анекдот. В гримерной перед зеркалом, Катерина села на стул с металлическими ножками, украденный из театрального буфета. Развязала бант. Бросила на туалетный столик. Стянула белые колготки и долго терла синий, расплывающийся синяк на бедре.
- Вот всегда так, как выходной, так обязательно какая-нибудь ерунда случается.
В коридоре затрезвонил телефон. Раз, два. Никто не подходил. Катя как была босая, так и вышла. Сняла трубку.
- Ну, напрыгалась, птица? Это я. Привет. Ногам не холодно.
- Откуда ты знаешь?
- А я тебя вижу,
Катя недоуменно обернулась.
- Не туда смотришь, смотри вниз.
Катерина опустила глаза и только тут увидела, что стоит в одном белье и блузке.
- Дурак и нахал, вот ты кто!
- Стоять! Трубку не бросать! Пяточки мои замечательные! Пальчики любимые! Глазки драгоценные! Срочно надеть юбку, шубку, улыбку, самую шикарную, какую умеешь. Через десять минут я тебя жду на служебном. Всё, курносенькая, не трать время. Целую, люблю, жду! Степанов.
«Как он все рассчитывает! Решительно все. Когда позвонить, чтобы не успела смыться. Где встретиться… У служебного входа, чтобы не улизнула! Ну, что ж, охотник, желаешь знать, где сидит фазан, - ищи!»
Быстро переоделась. Забежала в соседнюю гримерную, заняла у подруги платок. Накинула перешитую из маминой шубу. Спустилась в гардероб театра. Знакомая билетер не очень удивилась, увидев, как Катерина на полусогнутых, чтобы быть пониже, замотанная платком по самые глаза, смешалась с последними выходящими из театра зрителями, выскользнула на улицу. Дошла до угла Тверской, скинула платок, остановилась перед витринами филармонии, поправила волосы и медленно, не торопясь пошагала вниз к Манежу.
Москву трясло в предновогодней лихорадке. Всюду торопливые люди с безразмерными авоськами. На углу очередь. Давали мандарины. Катерина свернула в переулок. В спину, легко, толкнула машина.
- Вот дурак! Наверное, слепой! - обернулась, уже готовая выстрелить отповедью водителю. За рулем, опершись подбородком на руки, сквозь лобовое стекло внимательно и грустно на нее смотрел Степанов. Горели фары. Угасал короткий зимний день. Городские сумерки.
- Ты что, сдурел? – Водитель остановившегося за машиной такси подошел к водительской двери, дернул за ручку и заглянул внутрь. - А! Тогда стой! – почему-то сказал он, увидев Степанова, вернулся в машину и стал разворачиваться.
- Ну? Преимущества налицо! Тепло. Никуда не надо идти. Наконец, с тобой рядом популярный и в самом ближайшем будущем знаменитый артист с массой заманчивых предложений и романтической аурой. Вот, уже на улице узнают, это, кстати, факт. Куда вы, мадемуазель, навострили лыжи? От меня никуда не деться, и без меня ну совершенно невозможно жить! Это, кстати, тоже факт! – Степанов повернул голову к Катерине и смотрел вопросительно и серьезно.
- Смотри, пожалуйста, на дорогу. – Катерина легко уперлась ладонью в его щеку.
- Я ведь больно кусаюсь, весьма кровожаден, и у меня потрясающий нюх. Пытаться сбежать бессмысленно! Повторяю по буквам: Борис Ефима съел совсем. Мослы ы сухожилья лениво ел, но наконец окончил. Бессмысленно! У тебя все равно ничего не получится.
- Ну, кровожадность твоя известна уже всему театру и, наверное, половине города. Но у нас, зайцев, тоже имеется богатый опыт. И, наконец, для тебя у меня всегда найдется тетя Зина с дуршлагом, полным горячей вермишели под рукой.
На последних словах, Степанов резко затормозил и повернул голову к Катерине.
- Катя, я страшно болен.
- Опять врешь.
Они внимательно смотрели друг другу в глаза. Мимо ехали, гудя клаксонами, машины. Шлепали колесами по мокрому, раскисшему снегу.
- Я не вру. Я смертельно, ужасающе болен, и моя болезнь – ты.
Катерина замерла на секунду, словно от неожиданного стремительного падения из зыбкой высоты сна в простоту и надежность реальности.
- Все врешь?
Степанов включил «аварийку», и вновь опустил подбородок на руль, на руки, и смотрел на меняющиеся огни светофора. Зеленый. Желтый. Красный. Зеленый. Желтый… В темноте больных зимних фонарей на высоком каменном пне посреди бульвара стоял каменный истукан… Далеко-далеко за океаном на зеленом, в мягкой траве, берегу стоит каменный истукан. Там тепло и ярко. Вечное лето, и никакого снега и грязи. И ничего… Только ровная зеленая земля, и голубое высокое небо, и глубокое море… На его плечах и длинной большой голове сидит стая розовых молчащих чаек. Как седина веков. Остров Пасхи…
- Ты Тура читала?
- Читала.
- И Хейердала читала?
За окном машины неторопливо бежало кружево чугунной ограды в белых шапках мокрого снега.
- Степанов, ты меня любишь?
Светофор на перекрестке загорелся красным.
- Любишь. Слушай, давай на остров Пасхи махнем, а?
Катерина, как могла, с размаху двинула ему сумочкой по голове, так что его модная клетчатая кепка слетела в грязь, в темноту под ногами.
- Сидеть! Не двигаться! - Степанов дернул «ручник», упал на Катерину, обхватив обеими руками, и прижал ее к сиденью, целуя в губы.
Снег залепил окна и все падал и падал… Только шмыгали «дворники» по лобовому стеклу, оставляя единственную связь с миром, искаженную неясными дальними отсветами и ренуаровскими неверными мазками и каплями.
Стая черных взъерошенных ворон дралась за кусок черствого хлеба, раздобытого на ближайшей помойке. Вечерний Тверской бульвар. Сиротство всех зим.
Ты – в дивном платье, девочка моя!
Ты – статуя желанная Свободы.
Ты – Афродита, раздвигающая воды.
Ты - в амазоньем взлете на коня.
Дега к ногам твоим Монмарт расстилал.
Ты к Рубенсу натурщицей ходила.
Ты с Леонардо дружбу заводила.
Тебя Малевич ночью рисовал.
В вечернем сумраке ты с Буниным рассталась.
На плечи Блоком брошенный платок.
Любви у Тютчева испрошенный глоток.
Судьбы моей неженская усталость.
Глава 22. Ветры инквизиции
- Абсолютно полный! Даже больше! – Нина Васильевна в бигудях и сеточке на голове расхаживала по квартире, нервно размахивая руками. – Леонид, ну что ты молчишь как истукан! Тебя что, здесь нет?
Леонид Николаевич вышел под старинную большую люстру. Заложив руки за спину, молча наблюдает, как Нина Васильевна переходит из одной комнаты в другую. Поворачивая голову, провожает ее взглядом.
- Нет, вы определенно сговорились меня укокошить!
- Нина, да оставь ты их в покое! Катя - хорошая девушка и актриса, красивая, и даже может быть, с талантом. Если уж им так хочется, пусть женятся!
- Через мой труп!
Нина Васильевна вплотную подошла к мужу и снизу вверх, уперши в бока крепкие руки, уставилась ему в глаза. Леонид Николаевич поморщился и отвернул лицо, будто испугавшись и ожидая удара по голове.
- Что, не нравится? Без меня такие разгильдяи, как вы, давно бы передохли, как слоны!
- Как мамонты, мама. – Степанов сидел в кресле и до этого момента молча наблюдал за разворачивающейся сценой.
- Один черт – безмозглая скотина… - Нина Васильевна отошла и теперь сидела в кресле напротив, опершись локтем и положив на сжатый кулак свой твердый, упрямый подбородок.
- Мама, ну ты ужасно не права! – Степанов сложил ладони, как молящийся индус, встал и, в свою очередь, принялся расхаживать взад и вперед.
- Что? Да что ты вообще понимаешь, изверг!
- Слоны очень умные животные, это знают все!
- Нет, вы посмотрите на этого мерзавца! – Накал Нины Васильевны явно шел на убыль. Он еще умничает! Ну хорошо, на что вы будете жить? На какие такие деньги? Леонид, не смей ему потакать! Денег не давать!
- Нина, да я не собираюсь давать им деньги. – Леонид Николаевич повернулся к Степанову и чуть-чуть подмигнул правым глазом. – В конце концов, ребята работают в театре, зарабатывают…
- И это ты называешь заработком? Эти нищенские шестьдесят девять рублей! Это заработок? Да на эти деньги не то что жить, он своей жене трусы не сможет купить! – Нина Васильевна, когда говорила, пристально следя за его реакцией, смотрела на Степанова.
- Мама, ну Катя же не слониха какая-нибудь. Она у меня стройненькая. - Колкость, граничащая с оскорблением, явно пролетела мимо ушей матери.
- Она у него! Это еще не известно, кто у кого. Смотри, профукаешь всё что есть!
- Но у меня же ничего нет!
- И не будет! Что ты стоишь, Леонид, не слышишь, суп кипит!
Леонид Николаевич вышел на кухню. Обжегся, схватившись за горячую эмалированную крышку. Плюнул на пальцы и выключил газ под кипящей кастрюлей.
Нина Васильевна Катерину не приняла категорически. Дома Степанов метался, как раненый зверь в клетке. Мать вновь стала немой. Все его дипломатические ходы игнорировала молча. Ночная дипломатия отца результатов также не давала.
- Катенька, дружочек. Ну пойми, это просто надо перетерпеть. Пережить, понимаешь. У мамы такой характер. Мне всегда с ней было трудно.
Степанов гладил Катю по голове. По ее щекам ручейками текли слезы.
- Ну успокойся, родная. Все будет хорошо. – Степанов приподнялся на локте и нежно прижал Катину голову к своему плечу вместе с подушкой. – У нас все будет хорошо! Обязательно. Хочешь, я расскажу тебе сказку?
Катерина улыбнулась сквозь слезы и притихла. Степанов на секунду замер и вдруг тихо-тихо начал декламировать.
Сказка для Кати.
Забытою тропинкою,
Сама как василек.
Шагала наша Катенька
В монашеский острог.
Ничто не предвещало ей
Нежданных дивных встреч.
Она пообещала нам
Сама себя сберечь.
Тропинка все извивами,
То ямка, бугорок.
И видит наша Катенька –
Навстречу паренек.
- Как звать тебя, красавица?-
Он за руку берет
И в полюшко душистое
Любимую ведет.
Она – вся в жутком трепете,
Держась за сарафан.
Сперва она подумала,
Что парень сильно пьян.
А парень вправду странные
Слова ей говорит,
В глаза ее бездонные
С улыбкою глядит.
Растаяло у Катеньки,
От этих нежных слов
Сердечко, трепыхнулося,
А парень- будь здоров!
Среди лугов некошеных
Дурмяных трав покров.
- Как звать тебя, детинушка?-
Ответил: - Степанов.
Чуть слышно, каплей аленькой
Девичья честь ушла.
Стелился ветер – паинькой.
Ее любовь нашла.
С тех пор они с Катюнечкой
В согласии живут.
Чаи гоняют с клюквою
Да песенки поют.
Катерина села в постели и уставилась своими огромными глазищами на Степанова. Степанов любовался ее красивой грудью.
- Ты, что, это прямо сейчас сочинил? Нет, правда? Сейчас?
- Тюнечка, - Степанов погладил пальцами нежную кожу вокруг розового сосочка, - что с тобой? Сказка не понравилась?
Катерина навалилась на него сверху и, дурачась и смеясь, схватила обеими руками за горло.
– Степанов, признавайся - сейчас сочинил или домашняя заготовка?
- Все, все, сдаюсь! – Степанов целовал кончики Катиных пальцев. – Понимаешь, родная, ты что-то со мной делаешь все время. С того самого момента, помнишь в гостинице, с кипятильником, я все время пишу. Везде: дома, в гримерке, перед спектаклем, после спектакля. Всегда. Ты на меня так действуешь, понимаешь? Я сам удивляюсь. Ну, пописывал в молодости, сочинялось. Но с тех самых пор… Просто чудеса какие-то. Я люблю тебя, родная моя!
- Сашка, Сашенька, Сашенька… - Катерина целовала степановское лицо, руки, плечи...
Господи, как иногда бывают счастливы люди! Как счастливы! И это необъяснимо. Непонятно. Непознаваемо.
Вернувшись после спектакля домой, Степанов долго звонил в дверь. Наконец отыскал ключи и вошел. На полу кухни одиноко в раме окна лежал лунный свет. Странная волна беспокойства, как в позабытом детстве, плеснула в голову и сердце. Схватив телефон, стал быстро накручивать его диск. «Господи, как медленно он крутится!». На другом конце провода сняли трубку.
- Зинаида Павловна, Катя у вас? Это Степанов. Не знаете! Как не знаете? Я вас очень прошу, посмотрите. Да, да, я подожду.
- Степанов слышал, как Зина положила черную трубку на маленький столик у стены в общем коридоре. Слышал ее приближающиеся шаги.
– Как нет? Хорошо, хорошо. Спасибо. Всего доброго.
«Она там! Точно она там! Что случилось? Почему? Чем я заслужил, такое предательство? Не сказала! Не объяснила!»
Через полчаса он уже мчался, перепрыгивая через ступени, по лестнице старого дома, где жила Катерина. Остановился перед покрашенной охрой дверью с медной, оттертой ладонями до блеска, большой ручкой. В полутьме едва тлевшей лампочки под высоким потолком чуть было не нажал на кнопку звонка с приклеенной бумажкой «Крутовы». Нажал звонок Зинаиды Павловны. Зина, усмехнувшись, молча пропустила его в коридор. Жестом показала на дверь Катиной комнаты, потом себе в грудь и изобразила пальцами, что она пошла на кухню.
Катерина лежала на диване, накрывшись до самого носа одеялом. Степанов видел, что она недавно подкрасила глаза и ресницы. От сердца сразу отлегло, и он перестал чувствовать пульсирующую жилку на виске.
- Тюша, что случилось? Почему по радио ничего не передали? Завтра мы идем на премьеру «Гамлета» на Таганку. Говорят, потрясающий спектакль!
- Я никуда не иду.
- Это я уже понял, но объяснить причину-то ты мне можешь?
- Нет!
- То есть ты улетела без причины!
- Почему это я улетела? Я ушла.
- Не может быть! А я подумал, что полнолуние и ты того, на метлу - и в окно!
- Иди ты к черту со своими шутками, Степанов! Сегодня приходила твоя мать!
- И…?
- И ничего! Я тебе не пара!
- И ты с этим согласна? Может, я дверью ошибся? И вы не Екатерина Николаевна Крутова? Сколько раз это уже было! Сколько раз мне нужно доказывать, что у меня, Александра Степанова, есть свое собственное сердце, своя собственная душа, своя собственная голова, свои собственные мысли! Что я вас люблю! Я, Александр Степанов! А моя родная мать имеет на этот счет свое мнение, и оно, к несчастью, радикально отличается от моего. Какое это имеет значение? – Степанов в сердцах двинул стул ногой.
- Не царапай паркет, шантажист!
- Это еще почему?
- Потому, что его неделю назад покрыли лаком!
- Все, достаточно! Вставай, и едем! Я есть хочу!
Степанов сдернул с Катерины одеяло. Она лежала совершенно одетой. Катерина вскочила и рванула в коридор. Бросившись следом, он не смог притормозить и с ходу больно ударился лбом в успевшую закрыться дверь. Вбежав в кухню, столкнулся с Зиной, отбрасывающей у раковины горячую вермишель из синей эмалированной кастрюльки. От такого нечаянного нападения Зинаида Павловна дернула рукой, и полный вермишели дуршлаг оказался на степановском свитере, брюках и ботинках. Стоявшая за ее спиной Катерина засмеялась.
– Правильно, Зин, так ему и надо! Молодец! Жалко, на уши не попало. А то привык другим лапшу на уши развешивать. Будет теперь знать, что жену нельзя бросать на амбразуру, а надо беречь и защищать!
Пар тек в полуоткрытую дверь, стелясь речным туманом по ковру коридора.
- Тюша! – кричал Степанов из ванной. - Тюшечка, притащи мне, пожалуйста, халат.
Голова болела старой наковальней, по которой до третьих петухов колотили своими кочережками разгулявшиеся черти. «Вот это да!» Отражение слегка помятого лица в зеркале не хотело подмаргивать в ответ. Александр стоял под горячим душем, закрыв глаза, на ощупь подкручивая горячий кран. «Господи, нельзя же столько пить! Нет, ну почему эта сволочь гуттаперчевая, Шурочка, никогда не пьянеет, а мою голову хоть в холодильник засовывай!»
Сковорода с яичницей шипела и плевалась. Бросив революционную, красную варежку на стол, Катерина прошла в спальню, подняла с кресла полосатый, зеленый с белым, халат. Держа его за петлю вешалки, поволочила по полу в ванную.Как шлейф королевской мантии. «Интересно, как часто короли стирали горностаев? Или поставим вопрос иначе - как часто во дворце мыли пол, чтобы короли не стирали горностаев? Стирка - от слова «стирать» или от слова «тереть»? Смешно!»
-Что ты делаешь? – Степанов подхватил халат. - Всю пыль собрала!
- Ты же просил притащить, а не принести. Вот я и тащила. И не надо о пыли. Твоя мать, - Катерина споткнулась о красноречивый взгляд Степанова, - наша мать и пыль понятия несовместные, или это не так?
- Катя, ты страшная вредина, и ты единственная, кому эта вредность идет. Есть хочу! Мы опаздываем на репетицию.
В машине было холодно. Степанов быстро счищал со стекла снег деревянной щеткой. Катерина открыла маленький ящик - «бардачок». Выгребла к себе на колени содержимое.
Степанов плюхнулся на водительское сиденье, весь в снегу. Снял перчатки.
- Что ты делаешь, а? Товарисчь Варвара, хочешь, чтобы тебе откусили твой курносый нос?
- Ну, про нос я бы на твоем месте не упоминала.
Катерина хитро посмотрела и левой рукой показала ему кулак. Открыла репертуарную книжечку театра. Все спектакли с участием Степанова были аккуратно подчеркнуты красным фломастером. На колени упала женская шпилька.
- Этим волосы зашпиливают, да? Правда, на Востоке иногда еще и убивают изменников. – Катерина, притворяясь, зло прищурила свои красивые глаза.
- Катя, это мамина шпилька, клянусь! – Степанов был сама невинность.
Машина тронулась, поскрипывая свежевыпавшим снегом под колесами.
- Ну честное слово, не знаю! – ответ получился таким естественным, что оба засмеялись.
Уже подъезжая, они долго ехали за большой оранжевой «поливалкой», у которой спереди был приспособлен черный бульдозерный нож. Грязный снег сугробами валился на тротуар. Степанову показалось, что здание театра накренилось, нависло над улицей и вот-вот должно обрушиться всей своей глыбой на застывшие троллейбусы, спешащие маленькие фигурки людей, на эту ползущую «поливалку». На секунду зажмурив глаза, стряхивая наваждение, он даже видел, как от страшного, сокрушающего удара отлетают и разламываются на тысячи осколков черные маски, оскалившиеся на его фасаде. Вздрогнув от своего неожиданного видения, Степанов осторожно поднял глаза. Чернота и холодная тайна в прорезях металлических глаз и ртов. «Хорошо бы, чтоб этот сугроб стал большим- большим и на всю зиму загородил бы этот страшный театр от всего мира до самой весны».
Катерина открыла дверь машины, улыбнулась Степанову и ступила на скользкий, мутный от наледи асфальт.
Глава 23. Гореть, и никаких гвоздей!
Степановская любовь была сумасшедшей. Она, словно неистощимая электростанция, питала его нервную систему. Он мало спал. Ночью, чтобы не разбудить Катерину, тихонько вылезал из постели и на ощупь в полной темноте шел на кухню. Низко опускал над кухонным маленьким столом модный, круглый и красный, как помидор, абажур и работал, не замечая времени. На плите кипел чайник. На столе стояла поллитровая стеклянная банка с молотым кофе и сахарница.
Что творилось в эти ночные часы на степановской кухне, трудно вообразить! Мельпомена дралась с Талией. Эвтерпа на пару с Эратой дуэтом голосили в уши Степанову любовные песни. Терпсихора пыталась оторвать Степанова от табурета, на котором он сидел, но он сопротивлялся и уговаривал ее прийти утром. Клио все время подсовывала ему интересные книги и шептала на ухо, что, не зная историю написания пьесы, нельзя ее понять. Так что степановские ночи были чрезвычайно насыщены событиями и на удивление плодотворны.
Под тарелкой Катерины лежал почтовый конверт. На пунктирных строчках для адреса было выведено фломастером степановским странным, совершенно прямым почерком: «Катерине Николавне Крутовой. Лично».
Х А Р А К Т Е Р И С Т И К А
на Крутову Катерину Николавну, девушку беспартийную и русскую
У Екатерины Крутовой характер нордический, ковкий, звонкий, с отдачей (порой так даст, что мало не покажется). Гибкости хватает. Напор яростный.
Крутовой хочется любви, нежности, ласки.
Екатерина Крутова порой придирчива до мелочей. Как зацепится за какую-нибудь мелкую деталь, начинает ее рассматривать со всех сторон, здесь подтянет, тут поддует, и маленькая, никому не видимая пылинка приобретает размеры земного шара. Любит швыряться такими шарами. Как бросит на тебя этакую громадину, так и пропадешь, ею придавленный, пришибленный, уже виноватый во всем и за всех, несчастный и одинокий.
Крутова - заботливая и нежная мать (отдача из прошлого). Выхлестывает и обволакивает, усыпляет. В такие минуты на удивление хорошо. Слова рождаются откуда-то из глубин, видны радостные дали, и забываешь обо всем на свете.
Крутова хорошо готовит, вкусно и просто, без изысков. Но длительное время это продолжать опасно, необходимо либо сводить Екатерину Николаевну в ресторан, либо на некоторое время исчезнуть, предоставив Крутову самой себе. Если опоздать, то жизнь ее кончена, потому что потрачена на волочение тяжелых сумок с продуктами, стояние у плиты и мытье посуды, и все это ради тебя и из-за тебя. В такие минуты надо молчать и глупо улыбаться, иначе твоя жизнь также может окончиться мгновенно. Любое возражение или иное неосторожное слово раздражает, воспламеняет, взрывает и без того тлеющие бикфордовы шнуры нервов.
Екатерина Крутова спорить не любит. Ее кредо: «Никакие истины в спорах не рождаются, истины рождаются только в моей голове!»
Крутова – профессионал: очень талантливая актриса.
Екатерина Крутова - хороший, неожиданный семьянин. Супружескому долгу верна, но чрезвычайно ревнива, что в сочетании с природной хитростью делает ее очень опасной.
Она отзывчивый, добрый товарищ. Жертвенна на взаимопомощь.
Крутова плохо считает (в школе по математике наверняка была твердая пара), но лихо оперирует с цифрами, особенно шестизначными.
Екатерина Крутова предчувствует задолго и, как правило, не ошибается.
Крутова красива зрелой женской красотой, и не только лицом.
Характеристика дана для предоставления по месту требования.
Катерина вложила листок обратно в конверт. Степанов, уже одетый, стоял в проеме двери и хитро улыбался.
- Так. Степанов сядьте!
Степанов сел напротив.
Отвечайте только «да» или «нет». Вы давно знакомы с Екатериной Николаевной Крутовой?
- Давно. Сто лет!
- Вы ее любите?
- Я ее обожаю!
- Вы счастливы?
- Временами.
- Что?
- Счастье – это мгновение.
- Мгновений много?
- Да.
- Крутова хитрая?
- Да.
- Она очень хитрая?
- Нет.
- Яичница с помидорами и черным хлебом нравится?
- Да.
- Жить хочется?
- Только с вами.
- Вы раскаиваетесь в содеянном?
- Всегда.
- Выключите газ. Тащите сковородку. Налейте чаю. Вы прощены!
Худрук ставил Островского. Приказ о начале репетиций и распределение ролей вывесили на доске. Степанов назначен на роль Василькова, Катерина - на роль Лидии Чебоксаровой.
Как же они сегодня отплясывали по этому поводу! На столе стояла бутылка «Саэро», два прозрачных бокала и открытый томик Островского. Вино играло светом электрического солнца и им казалось, что снова за дверью только голубое небо, лазоревое море и любовь.
В ночное окно равномерно постукивал дождь. Степанов в десятый раз перечитывал пьесу. Делал остро оточенным карандашом пометки в толстой тетради. Катерина сладко спала. В пробивающемся сквозь плотные шторы лунном серебряном свете видно, как на ее губах блуждает счастливая улыбка.
Худрук начал свои поверхностные и утомительные разборы пьесы. В малом зале театра плохо работало отопление. Все сидели нахохлившиеся, сжавшиеся, как зимние куры на насесте. Помреж объявила перерыв на пятнадцать минут. Артисты молча потянулись в коридор покурить.
Катерина сидела в другом конце зала. После того, как она описала Степанову сцену в кабинете Лямкина, они договорились вместе ему на глаза не попадаться и делать вид, что абсолютно равнодушны друг к другу. Эта игра была трудной, но необходимой. Выхода Степанов пока не видел. О смене театра не могло быть и речи. Он прекрасно знал, что Москва маленький город, а театральная Москва вообще меньше коммунальной квартиры, на которой оговор и грязная сплетня - любимый жанр.
- Ну, Санек, как дела? – Крестовников протянул спичку к степановской папиросе.
- Спасибо. Нормально. Слушай, Шура, откуда ты добываешь этот табак? Пахнет как французские духи.
Крестовников устроился на продранном стуле, положив, ногу на ногу, и густо пыхтя трубкой.
- Любимая женщина достает. Где - не знаю. Катькой звать.
- Катькой?
- Что испугался? Катька, она и есть Катька, в нашем буфете работает. – Крестовников коротко хохотнул. – Ну, а как твоя лямур-тужур поживает? Не, баба она ничего, очень даже ничего.
- Ты пьесу читал?
- Нет, а что ее читать. Сщас народный все расскажет и обоснует. Потом почитаю.
- Шур, а по-моему, худрук очень верно роли распределил, не находишь?
- Может быть. Кстати, он со мной говорил утром: Василькова будем в пару играть. Ты рад?
Степанов с невозмутимым видом произнес: «Отлично», а про себя мгновенно подумал, что роль негодяя Глумова его приятелю подошла бы гораздо больше. Интуиция упорно подсказывала ему что-то о Крестовникове, только пока не понимал, что конкретно он чувствовал. Недобро какое-то в этом влажном и темном взгляде, в красивом овале лица, в манере говорить. Время покажет.
Сложно нашагивать километры по маленькой, шестиметровой кухне. Уже два часа Степанов с Катериной обсуждали предстоящую работу и спорили, спорили, спорили.
- Катенька! Ну, родная! Давай еще раз. Тихо! Дай сказать! Я утверждаю, что Васильков умен и расчетлив. Его романтика – блеф, им же самим созданный. А поэтому наши отношения – тонкая игра в любовь! Ну, не наши, конечно, а их, Василькова с Чебоксаровой, понимаешь? Игра, и только! Тихо! Вот доказательства. – Степанов взял со стола томик Островского. – Вот, смотри, финал второго действия – происходит продажа Лидии Василькову, и Васильков «подает коробку, в которой серьги и брошка». Как? Откуда? Почему? Вроде бы ушел расстроенным, с монологом Чацкого на устах, а получается, что пошел не домой, а… предвидя и скорее всего заранее просчитав ход событий, дорогой подарок невесте. Это дает возможность понять написание Островским пятого действия – фактически голый деловой подход Василькова к браку с Чебоксаровой: «Подите ко мне в экономки, я вам дам тысячу рублей в год». Вот: В а с и л ь к о в. Когда вы изучите в совершенстве хозяйство, я вас возьму в свой губернский город, где вы должны ослепить губернских дам своим туалетом и манерами. Я на это денег не пожалею, но из бюджета не выйду. Мне тоже, по моим обширным делам, нужно такую жену. Потом, если вы будете со мною любезны, я свезу вас в Петербург, Патти послушаем, тысячу рублей за ложу не пожалею. У меня в Петербурге по моим делам есть связи с очень большими людьми; сам я мешковат и неуклюж; мне нужно такую жену, чтоб можно было завести салон, в котором даже и министра принять не стыдно. У вас все есть для этого, только вам надо отучиться от некоторых манер, которые вы переняли от Телятева и прочих.
– Понимаешь? Если бы Васильков любил Лидию, то простил бы, и только. А он? Никакой страсти! Холодная голова! Чисто экономический подход! Он прекрасно все понимал, и даже, может быть, просчитал все чебоксаровские ходы заранее. Как тебе такое? И смотри, если я прав, то пьеса современна и актуальна, как прогноз погоды. Ведь ничего не изменилось с того времени! Сначала деньги, потом через женитьбу путь наверх, поближе к власти и прочее, так что Васильков вполне современный тип. Прагматик с высшим образованием. Пьеса политична! Если Электрик это понимает, он гений, если нет – полный дурак. Второе, кстати, вероятнее.
Степанов ходил по кухне. Катя внимательно слушала, сидя на табурете и провожала его глазами. Справа налево, слева направо, справа налево…
- Нет. Все, может быть, и так, но я хочу любви. Хочу любви! Без любви нет театра! Банальность, но я не понимаю, что там можно еще играть. Я ведь тебя люблю и хочу, чтобы ты меня любил. А Васильков, он же тоже хочет, чтобы его любили, или нет?
- Этого каждый мужчина хочет. Но в спектакле это надо делать… Я не знаю, как это надо делать. Пока не знаю. Но обязательно сделаю! Тюша… - Степанов обнял Катину голову руками и прижал к своему животу. - Тюша, если ты меня бросишь, я погибну.
Катя высвободила голову и вопросительно посмотрела на Степанова снизу вверх.
- Почему ты это говоришь? Что-то случилось?
- Нет. Я не могу без тебя жить. Банально, но факт! – Степанов наклонился и поцеловал Катерину в губы. Наконец, у него затекла спина и шея. – Чаю хочу! – весело крикнул Степанов.
- Тише ты, бросальщик, соседей разбудишь! Уже второй час.
Их бытосуществование, как называл это сам Степанов, вполне устроилось. Матери в ее театре удалось получить однокомнатную квартиру (отцу, как научному работнику, полагались дополнительные метры), маленькую, но вполне хорошую. После небольшого семейного скандала Степанов переехал туда. И с появлением в его жизни Катерины это было как нельзя кстати. Мать периодически делала сюда набеги и налетала с инспекциями, но пока они успешно выдерживали этот неравный бой за свое независимое существование. Почему Нина Васильевна невзлюбила Катерину, для всего семейства было загадкой. В ее сложном материнском мозгу происходили какие-то негативные в отношении Катерины процессы и выстраивались явно недружественные планы. Она была немногословна. В каждый приезд перемывала и перетирала почти всю чистую посуду. После ее визитов в доме исчезали старые и демонстративно появлялись новые скатерти, покрывала и полотенца. Никаких записок мать не оставляла и никогда сама не звонила по телефону.
Напротив, Леонид Николаевич был нечастым, но желанным гостем. В такие короткие вечера они втроем были веселы, ели курицу с моченой брусникой и пили травяной ароматный чай. Отцу Катерина нравилась. В каждый визит он делал им замечательные подарки, в основном дефицитные книги по академической подписке. Они искренне радовались, и Степанов, проводив отца до лифта, торжественно заявлял:
- Как прав был великий Ньютон! Сила действия всегда равна силе противодействия. Видишь, Катюша, как все славно, отец тебя тоже любит. All you need is love! All you need is love!
Степанов включал магнитофон, развязывал красные тесемочки Катиного фартучка, и они долго и медленно танцевали под бессмертную музыку «Битлз». Были счастливы.
Глава 24. План «степанофикации» всей страны
Перешли на сцену. Бестолково, скомканно, никакой ясности. Степанову было обидно до слез. Он нервничал. Худрук ничего не мог толком объяснить. Долбить его бесконечными вопросами - «А почему я здесь стою?» или «А что я здесь делаю?» - было совершенно бессмысленно и совсем не безопасно. Все передвигались, как пешки бессловесные, и говорили текст. Тоска!
Катерина его удерживала, как могла. Дома наедине она уже тысячу раз говорила, что ему надо самому заниматься режиссурой. Степанов о своем недавнем прошлом помалкивал. В театре все было наоборот. Она боялась Лямкина, понимая, что патологическая зависть, замешенная на неограниченной власти, как кислота, уничтожит любую, даже самую устойчивую душу, а что говорить о Степанове. Катерина сама иногда пугалась эффекта, который производил ее экстранеординарный характер на Степанова. Долго успокаивала, уговаривала, ласкала его, как ребенка, пока не убеждалась, что обида прошла и никакой занозы в его восприимчивой душе не осталось. Сначала злилась. Быстро нападала. Потом так же быстро отходила. Часто уговаривала себя быть сдержанней, деликатнее, но, как и всякая молодая женщина, забывала о собственных обещаниях и налетала по поводу и без всякого повода на Степанова с новой силой, и вновь сожалела, и т. д. Процесс был бесконечен, как жизнь. Про себя она называла Степанова «человеком без кожи». А Степанов даже стал как-то привыкать к таким маленьким ураганам и штормам их семейной жизни…
- Марк Николаевич, вам не кажется, что мой герой сам тот еще интриган? Холодный расчет. Действует целенаправленно. Водит всех за нос. И они все - и Телятев, и Глумов, и Чебоксаровы - просто пешки в его большой игре.
- С чего вы взяли?
- Только из текста пьесы. Островский дает нам массу фактов, это подтверждающих. Ведь согласитесь, Васильков с самого начала не имел намерения давать какую-либо достоверную информацию о своем истинном финансовом положении, и, следовательно, мы имеем гениально написанную Островским пьесу в пьесе, где драматургом выступает господин Васильков.
- Так. Объяви перерыв. – Худрук махнул рукой помрежу. – Идите, Степанов, сюда. Мне интересно послушать ваши рассуждения.
Выходя из зала, Катерина все время оглядывалась, с ужасом предвидя печальный исход этого начавшегося диалога.
- Всё. Приехали. – Крестовников достал трубку и пакетик с табаком. ****ь, табак закончился. Это ты его на гильотину толкнула? Ему что - жить надоело?
- Я не знаю.
- Рожденный ползать летать не может, как сказал пролетарский классик. Степанов что, не читал?
- Читал, наверное. Я не знаю, какая муха его укусила. Да, так, как мы живем, вообще жить нельзя. Вы что, не видите? Это же позорище! Дура, дура, дура! Театр… Да какой это театр? Какая-то овощебаза. Пойди сюда, перейди туда. Встань так, а теперь левее. Так, так, так, повернись, повернись, еще, еще. Хорошо! Зафиксируйте. Это что? Искусство? Если так репетировал Станиславский, то пусть он трижды перевернется в гробу, чтоб он был здоров! Я не верю! И Саша не верит! Театр - это когда через душу! Через мою душу все проходит. Степанов всю пьесу разобрал по косточкам. Железная логика. Уникальная пьеса, самая современная, современней не бывает. Он мне все рассказал. Все объяснил. Я этот спектакль уже вижу. Гениальный спектакль может быть. А это? Бред какой-то. Шура, что делать? Он ведь его уничтожит! Может, вмешаться как-нибудь? А?
Крестовников два раза пыхнул трубкой, и негромко матерясь, долго стучал чубуком по краю фарфоровой урны, вытряхивая догоревшие угольки. - Двенадцать есть уже, или нет? Пойдем Катрин, хлебнем чайку.
- Может быть, может быть. Знаете, Степанов, давайте-ка эти все свои соображения напишите на бумаге. Сможешь?
– Степанов кивнул.
– Ну и славненько. Завтра выходной, вот и приходи часиков в десять, договорились? Ступай. - Худрук смотрел на стоявшего Степанова странным взглядом, не мигая, снизу вверх и крепко ухватившись короткими пальцами за край своего маленького столика.
Степанов вышел в коридор. Никого. Достал папиросу, пережал по-своему мундштук, поднес дрожавшими пальцами спичку. Прикурил.
Катерина читала в постели «Доктора Живаго». Степанов сидел на кухне под вечно красным помидором. Писал. Перечитывал. Поминутно прибегал в комнату, читал вслух очередной абзац и спрашивал ее мнение. Незаметно прошла ночь. Легли уже под утро, когда тускло забрезжил рассеянный зимний свет невидимого солнца и пошел густой, хлопьями снег. Катерина не спала. Смотрела на лицо спящего Степанова и тихонько беззвучно плакала.
Степанов очень волновался. Никак не мог завязать галстук. Катерина поцеловала его трижды и, закрыв дверь, прислонилась к косяку и неожиданно перекрестилась. Звонко, с дребезгом зазвонил звонок. Катерина резко вновь открыла дверь: Степанов ободряюще улыбнулся и, махнув ей рукой из закрывающегося лифта, крикнул, что все будет хорошо.
Вечером они долго целовались. Возбужденный Степанов кружил Катерину в сумасшедшем вальсе. Упали на диван. Степанов сквозь слезы все рассказывал и рассказывал ей о долгом и совершенно неожиданном разговоре с худруком.
- Катя, неужели мы победили? - Степанов смахивал слезы и с надеждой всматривался в глаза Катерины.
- Подожди-ка. - Катя сбегала на кухню, принесла валерьянки и стакан воды. – На-ка, быстро давай, сейчас тебе надо успокоиться. Давай. Все только начинается! Будем надеяться, что у тебя хватит мудрости и выдержки.
- Нет, ну ты представляешь - он сделал мне предложение стать его ассистентом! Такого же не бывает! Слушай, а как к этому отнесутся?
- Не думай об этом. Это ни к чему. Театр – ярмарка тщеславия, выживает сильнейший. Не заносись, гадостей и подлостей не делай. Их и так впереди целое море.
Худрук нервно расхаживал по собственной кухне, заложив руки за спину. Поминутно на кухню заглядывала жена и, ничего не понимая, предлагала то чаю, то валерьянки, то коньяку. Марк Николаевич только отмахивался руками и отворачивал лицо. Сегодняшний разговор со Степановым был для него пренеприятным открытием. Еще вчера вечером он набрал номер одной своей давнишней знакомой из определенного ведомства и попросил навести справки. Полученная информация его удивила, и теперь он смутно припоминал, что его как-то несколько лет назад приглашали посмотреть спектакль в университетском театре, и даже фамилию называли. Тогда он не пошел смотреть, и как оказывается, зря. Сейчас можно было бы избежать проблем. «Ах, Степанов, вот значит как!»
- Нюся, дай-ка чаю! – Настроение его вдруг переменилось, он повеселел и даже озорно ущипнул жену. – Все! Все! Спасибо! Иди!
Жена обиженно и неохотно вновь вышла.
«Ну, что ж, Степанов, коли ты такой умный, можешь быть чертовски полезным! Мне! Молод ты еще стариков учить! Только бы в узде удержать! Ничего, удержим, ты же у нас из интеллигентной семьи, мамочку свою любишь и жизни не знаешь. Совсем еще не знаешь! И эта профурсетка молоденькая как нельзя кстати! Ты же хочешь, чтобы она рольки получала, чтобы какую-никакую карьерку делала? Значит, будешь шелковым. Будешь, гаденыш, шелковым. Будешь! Будешь! Будешь! Я твоими мозгами всю Москву удивлять буду! Страну удивлять буду! А страна удивляться – моему театру и моему таланту! Так-то, Степанов, вот жизнь и тебе подарочек приготовила, только поймешь ты это не сейчас!»
Худрук вслух засмеялся:
– Нюсенька, детка, ну-ка коньячку давай! За любовь!
Глава 25. Почти смерть
Слезы падали на кафельный пол лестничной площадки и расплывались и блестели в полусумраке едва тлеющей одинокой лампочки. Катерина стояла, прижавшись к холодной шершавой стене. Этажом ниже громко хлопнула дверь. Быстрые шаги Степанова по лестнице, через две ступени. Гулкое эхо парадного. «Сейчас вернется».
Она слишком хорошо знала повадки своего любимого. Вновь хлопнула дверь, вновь скорые шаги наверх, бесконечное дребезжание звонка.
- Не знаю я, Александр Леонидович, ну честное слово, не знаю! Посмотрите сами. - Соседка говорила громко, чтобы было слышно Катерине. Шаги Степанова пропадают в квартире. Хрупкая тишина. Катерина беззвучно плакала, боясь пошевелиться: «Господи, Царица небесная, ну почему мне так плохо! За что ты меня мучишь? За что так испытываешь? Почему мне нет покоя?»
Вот уже который год жизнь Катерины раскачивалась странным маятником. Восторженность. Жажда первых лет работы в театре. Успех. Любовь Степанова. Все неотвратимо переходило в тяжелое похмелье. Бесконечные застольные ночи. Феерия сумасшедших поступков. Искренность, граничащая с самоуничижением. И лицедейство. Постоянное лицедейство во всем. И лицемерие. И унижение. И душа дергается, вибрирует и вот-вот взорвется и пропадет, канет. И не вернуть, и не собрать…
Как быстро летит время... Их со Степановым закружило в какой-то жуткой метели человеческих пороков. Худрук резко переменил к ним свое отношение. Роли, съемки, аплодисменты, восторженные рецензии, цветы, поклонницы. Степанов сам не замечал, как его поступками, жизнью стала управлять невидимая и лукавая рука. Ему все удавалось. Ему все нравилось. В отличие от Катерины, он ничего не замечал. Не хотел замечать. Не хотел остановиться и задуматься: куда все движется? В ответ на вопросы и разговоры Катерины отшучивался есенинской строкой «Куда несет нас рок событий?» и, улыбаясь, твердил, что все будет хорошо. Катерина не придавала особого значения его словам. Спустя год ей на глаза попался томик Есенина. Машинально она открыла его на нужной странице и с ужасом прочла бессмертные слова поэта. Но было уже слишком поздно.
Степанов без конца снимался. Его приглашали. Его имя мелькало на громадных киноафишах, физиономия - в театральных журналах. Однажды он видел, как мать, втайне от него, ножницами вырезала статью из «Советского экрана». Коммерческий интерес женской половины человечества к его персоне обострялся с каждым днем. К сыпавшимся приглашениям Степанов относился радостно и легко. Перестал замечать, что все чаще он оказывается на съемках, репетициях, встречах, юбилеях и фуршетах один, без Катерины.
- Ах, Сашуля, как ты великолепен! – Метелкина вынырнула около Степанова с бокалом в руке. Обняла и поцеловала в щеку.
Степанов смутился. Он кожей ощущал сотни глаз, нацеленных на них в этот момент.
«Вот дура! Специально, что ли? Завтра об этом вся Москва говорить будет».
– Как у тебя дела?
- Дела? Прекрасно! Все прекрасно! Одного только не хватает – счастья. Нету счастья! Вооще нет, понимаешь? И где его взять?
- Счастье – эфемер!
- Что? Что такое эфемер?
- Это то, что долго существовать не может.
- Ну и как же этот эфемер поймать? А?
- Оно само тебя находит. Само, просто его надо очень хотеть.
- Я хочу, я очень хочу! Поедем ко мне после?
- Извини, может, это прозвучит грубо, но к себе домой ты поедешь не со мной. И сними руку с моей шеи.
Наталья Метелкина играла в театре степановской матери. Нина Васильевна, по одной только ей ведомой причине, упорно подставляла ее Степанову в разных видах и под разными соусами: то неожиданно на спектакль приведет, то вдруг Метелкина оказывалась в числе гостей матери на степановском дне рождения. Странные дела: чего она в ней нашла? Совсем недавно Наташка, как называла ее Нина Васильевна, получила звание заслуженной артистки и была достаточно глупа. Спереди ее фигура была абсолютно плоской, зато сзади… По этой выразительной части ее легко можно было отличить за версту. Любила короткие яркие платья и добилась звания определенным местом своего своеобразного тела. Степанов пренебрежительно относился к подобным слухам, но…
Приходя за полночь домой, слегка подшофе, на безобидные вопросы Катерины Степанов отвечал, пряча глаза. Мать, чутко уловив перемену ситуации, вновь предпринимала бесконечные попытки вставить между ними Наталью. Делала это открыто, провоцируя Степанова и унижая Катерину. Их семейная жизнь раскалилась докрасна. Катерина почти каждую неделю переезжала к себе в коммуналку, и каждую неделю Степанов силой, хитростью или бесконечными уговорами и объяснениями в стихах перевозил ее обратно. Худрук ходил по театру довольный, как индюк. Зрительские места в его театр становились дефицитом.
На Ленинградском вокзале темно, мрачно и слякотно. Степанов шел через большой зал. На плече сумка. Думал о Катерине. «Как все странно. Господи, как все странно и тревожно! Как она смотрела на меня. Смешная. В пижаме. Босиком. Маленькая. Как я ее люблю! Как я боюсь ее. Как я ее боюсь!»
Мне мнится, брызгом ртутным замерзает,
К смертельной тяжести клонится звезд астрал,
Мария Медичи мне в кубок наливает
Отраву слов, которой не искал.
Играя нежно, бережно, за талии
Всех в мире флейт я станы обнимал.
Сорвалась ложь жестоким безначалием,
Как гильотины режущий металл.
Кипит свинец обиды незаслуженной
Жилище звуков, заполняя не спеша,
Немые флейты падают оглушенно,
Ломая крылья, мечется душа.
Душевной лени, злобы озабоченность
Сжигают всё до пепла сероты.
Горят алмазы жизни. Заболоченность…
Спаси, любовь! Ну что же медлишь ты?
Тревожным сном обугленные веки.
Изломов крыл сожженные мосты.
Дождями слез наполненные реки.
Скажи, любовь, зачем жестока ты?
Туманным утром луч не смог пробиться
Сквозь пелену весеннего дождя.
Мне снился сон. Не дай мне Бог забыться,
Что наяву я разлюбил тебя.
«Красная стрела» медленно отчалила от перрона. Душно. Пахнет углем.
- Подписать? Нет, извините, не могу. Нет, извините, я очень хочу спать, я устал. Да, завтра, конечно.
«Господи, как она странно смотрела на меня сегодня…» Ему снилось, под бесконечный стук колес, море. Огромные кипарисы на песчаном берегу. Ветер. Волны ровняют песок. Ни бугорков, ни ямок, идеальная равнина. Без воспоминаний. Без будущего. Только скучное, не за что зацепиться глазу, настоящее. Он, кружась и подпрыгивая, бежит босыми ногами по мокрому берегу. Вода быстро заполняет маленькие следы белокурого, с роскошными вьющимися волосами мальчишки. Ему очень нравится его белая, с синим рантом матроска и белоснежная бескозырка с развевающимися лентами. Набегает медленная прозрачная волна. Белой воздушной пенкой играет ветер. Мальчик оборачивается и вдруг начинает громко плакать. На песке нет ни одного следа, ни одного. «Все будет хорошо. Все будет хорошо. Осталось подкопить совсем немного денег - и все! Свобода и независимость! Гуд бай, мама! Будем жить как на острове, хрен нас достанешь!» Втайне от Катерины он готовил ей грандиозный подарок: записался в театральный кооператив на Садовой! «Сам! На свои собственные деньги! Скоро у нас будет свой собственный, заработанный дом! Будем жить… жить…»
Съемки телефильма быстро закончились. Я позвонил матери в Москву.
- Ну что, дождался, сукин сын? - начала она диалог.
- Что? О чем ты? Что случилось, что-нибудь с папой?
- С нами все в порядке, а вот твоя большеглазая шлюха со всей Москвой уже разгуливает за тридцать копеек!
- Что ты такое несешь? - заорал я так, что вся гостиница, наверное, проснулась.
- Не смей, сволочь, говорить матери – «несешь»! Я не несу, а рассказываю тебе, что делает твоя сраная любовь, пока ты в отъезде.
- Извини меня, ну прошу, прости. Расскажи, что ты знаешь. Только, пожалуйста, правду! Ты понимаешь меня?
- Понимаю, понимаю.
То, что рассказала мне мать, было каким-то бредом. «Какой дипломат? Кто этот гад? На кой хрен ей понадобилось демонстрировать это всей Москве? Здесь что-то не так. Почему никто не звонит? Где вы все, ау! Помогите. Ну хоть кто-нибудь!
Московская квартира была пуста.
- Алло, это Степанов. Катю, пожалуйста, позовите. Как нет? А где она? Нет, нет, спасибо. Степанов быстро спустился по лестнице, выбежал на улицу. Вся Москва стоит в пробке. «Да что же вы, ****и, как назло, ну хоть бы одно такси!»
- До площади подбросите? Прикурить дайте. Нет, ничего… Руки, что руки? А, дрожат. Это бывает, устал очень. Спасибо.
«Нет, этого не может быть. Этого не может быть никогда. Нет, она не могла».
Степанов вбежал в проходную театра, наткнулся на выходящего Крестовникова.
- Здорово. Новость знаешь? – прошлепали его губы, глаза недобро смеялись.
- Какую новость? - «Ну скорее, давай, бей! Ты же все уже знаешь».
- Изобрели новое средство, старик, от перхоти. Два раза побрызгал - и перхоти как не бывало, правда, начинают расти рога. Знаешь, как называется? «Шанель № 5».
- Знаю.
«Быстрее наверх, через ступеньку, еще быстрее. Какая же ты сука, Шура! Все помнишь, - и про Новый год, и про мой ей подарок. Калькулируешь, вычисляешь. ****ь, сука расчетливая! Где ты был, когда она с этим козлом встретилась? Мог же позвонить в Питер, поговорить с ней, если ты мне друг. А ты? Стоял и злорадно смотрел, как самый дорогой мой человек от одиночества, от обиды бросился с обрыва в реку отчаяния и сумасбродства. Сволочь жирная! Ну где она?»
В театральном буфете было пусто. За столиком у стены сидела Катерина, напряженная как струна, я это почувствовал сразу.
«Неужели все правда! Кто это с ней рядом? А, да черт с ней!»
- Катенька, можно тебя на минуточку!
- У меня нет секретов от Маши. Садись. Говори. Ключи вот возьми.
У меня внутри все оборвалось и понеслось куда-то в тартарары. «О чем говорить, что? Что мне ей сказать сейчас, вот прямо сейчас? Где, ну где же, черт возьми, эти самые нужные слова. Черт! Черт, будь ты проклят, урод бородатый, что ходишь по земле между людьми! Между самыми нужными! Между самыми любимыми!»
- Ну, что ты хотел мне сказать? – Катерина даже зажмурилась, будто ожидала немедленного удара.
-Катя! Катенька! – Слова исчезли, пропали. В голове вакуум стеклянной колбы, еще миг - и она взорвется осколками под страшным давлением, с кровавыми мозгами, забрызгает все вокруг. «Господи помоги мне, не оставляй! Вложи слова, которыми это все можно остановить, вернуть, начать сначала». Нет, молчание, пустота. «Здесь я ей все равно ничего сказать не смогу».
Степанов схватил Катерину за руку и выволок силой из-за стола. «Сейчас, сейчас все станет на свои места, только бы дойти до гримерной».
Катерина смотрела на него широко открытыми глазами. Дорожки слез темнели на щеках. Я не оборачивался и только тащил и тащил ее за собой к какой-то цели, туда, где все сразу станет ясным и простым. В театре ремонт. Всюду опилки, грязь, доски. Перед ними заляпанная краской стремянка. Степанов оглядывается на Катерину. Глаза сумасшедшего, больного, отчаянного, умирающего волка и от этого очень страшные, умоляющие и почти черные.
«Нет. Я не хочу. Еще шаг - и я опять пропаду, сгину, и опять буду целовать его лицо. И он опять будет звонить своей матери. И я опять буду никем в его бестолковой, талантливой жизни. Не хочу». Катерина вырывает руку и бросается прочь. Скачками, быстрей, обратно к людям. «Там я устою, там я смогу, только бы там кто-нибудь был».
Степанов бросился следом. Они влетают на второй этаж двумя раскаленными, сметающими все на своем пути метеоритами. «Сейчас я умру». - Степанов хватает Катерину за руку и рывком поворачивает к себе. В ее глазах - влажная, успевшая сосредоточиться пустота и холод: «Я ненавижу тебя». « Ты моя, ты только моя. Ты всегда будешь моей». «Нет. Никогда. Все кончено. Оставь меня».
Степанов пошатнулся, как от страшного удара. Мелькание рук. Сбежавшиеся люди разнимают их то ли объятия, то ли схватку. Я хватаюсь за висящую занавеску. Все рушится. Одиночество и страх и обессилившая от невозможности что-либо изменить ярость. Катастрофа. Несказанные, ненайденные слова бессмысленной мозаикой разламываются на сгоревшие, уже неспособные ничего выразить слоги, буквы, только запятые, как занозы еще цепляются за затмевающееся сознание. Пустота. Шорох набегающих волн, и высокие кипарисы, и мертвое, безоблачное, неподвижное небо.
Вы помните,
Вы все, конечно, помните,
Как я стоял,
Приблизившись к стене,
Взволнованно ходили вы по комнате
И что-то резкое
В лицо бросали мне.
Вы говорили:
Нам пора расстаться,
Что вас измучила
Моя шальная жизнь,
Что вам пора за дело приниматься,
А мой удел -
Катиться дальше, вниз.
Любимая!
Меня вы не любили.
Не знали вы, что в сонмище людском
Я был как лошадь, загнанная в мыле,
Пришпоренная смелым ездоком.
Не знали вы,
Что я в сплошном дыму,
В развороченном бурей быте
С того и мучаюсь, что не пойму -
Куда несет нас рок событий.
Диалоги
Передо мной стояла коричневая бутылка и огромный бокал, подаренный Катериной на мой день рождения. «Черт его знает, в какой комиссионке она его взяла. Красивый, с золотом, дымчатого стекла. Видно, что старинная работа. Ничего не в радость».
Степанов. Как же я злюсь! Как злюсь. Ну что еще надо женщине для счастья? Я ведь ее люблю. Люблю по-настоящему. Отчаянно и, может быть, глупо. Да конечно глупо! -Степанов налил еще.
Судьба. Все, потерял Катерину, дурак!
Степанов. Заткнись, сволочь! Что я ей, изменял? Нет. Почти нет. Нет, вначале даже в мыслях не было. А потом… Да ничего не было потом. Разве это измены? Так, ерунда на постном масле.
Судьба. Но ведь сбежала!
Степанов. Сбежала! Я ведь совсем не глуп. Что я, не понимаю, что Электрик меня просто эксплуатирует, как раба? Да понимаю я, не дурак! Но ведь жизнь складывается! Три главные роли. Катя все время роли получала. Нам же было хорошо. Все было хорошо. Деньги начали водиться. Признание. Электрик обещает собственную постановку. Что не даст? Может, конечно, обмануть, но не полный же он дурак? Я ведь тоже могу отказаться. Поди теперь, тронь меня. Заслуженный артист республики. Вся страна знает. Все любят!
Судьба. Все любят? Дурак ты, Степанов! Зачем тебе любовь народа, если от тебя сбежал самый нужный тебе человек! Без нее ты сдохнешь! Просто потонешь в этом огромном чане с дерьмом, который называешь театром. Вспомни, дурак, что я тебе говорил когда-то.
Степанов. Помню. Да помню я! Чтоб ты сдох! Что же теперь, по этому поводу застрелиться, что ли? Не было бы театра – не было бы ничего. Кати бы не было. Что ты разорался!
Судьба. Да молчу я. Молчу. А может, Кате семьи хотелось. Детишек. Покоя душевного. А ты – потом, потом, успеем еще. Она же прежде всего женщина и лишь потом – актриса. Нельзя же так жить. Ни минуты покоя. Одна работа, гулянки и бабы. И телефон тебе я бы отключил. Да, Степанов, в самом деле. Чуть что, - мама, как ты считаешь? А, как ты думаешь? А Катя? Что она-то думает или считает, тебя не интересует?
Степанов. Не ври, что ж ты врешь! Я советовался с ней всегда. Просто мать опытнее.
Судьба. Мне очень жаль, Степанов. Но, по-моему, это финал.
Степанов. У-у-у-у-у-у! - Степанов завыл прямо по-волчьи и со всего маху саданул об стену старинный бокал с виски. - Какой же я дурак! Твою мать! Мне что, матери нельзя позвонить? Родителей не выбирают! Все, заткнись! Хватит! Клин клином! Война так война!
Чуть не оборвав шнур телефона, я набрал номер матери.
Глава 26. Астрономическая глупость
То, что Степанов сделал величайшую ошибку в своей жизни, он понял ровно через две недели после скоропалительной свадьбы.
Ему начал сниться один и тот же сон. Ему снилась бескрайняя, ровная, песчинка к песчинке, пустыня. Он никуда не шел. Он ждал. Вдалеке появлялись темные точки и едва различимые звуки. Точки быстро росли, превращаясь в огромные, завязанные под самой горловиной мешки, а звуки разрастались в чудовищный свист их неотвратимого падения. Падая, они с грохотом лопались, расплескивая сухую песочную пыль, и тут же исчезали, оставляя уродливую картину взорванного идеально ровного пространства, и чей-то страдающий голос долго вздыхал и охал: «Эх ты!..» У Степанова возникало острое чувство вины, он пытался подставить невидимые свои руки, поймать хоть один этот чертов страшный мешок, но рук не было, пошевелиться он не мог. Медленной черепахой в мозг вползала мысль, что он сам по самую шею закопан в этот обжигающий, раскаленный невидимым солнцем песок. Пространство вновь само собой начинало выравниваться до идеального состояния, и вновь вдали появлялись темные точки, и… Так могло продолжаться всю ночь.
«Бред!» Степанов, опершись на перила балкона, смотрел, как долго летит вниз окурок.
В театре был выходной, утро пасмурным, но все еще по-летнему теплым. Обернулся на окно спальни. За прозрачным занавесом штор Наталья в ночной шелковой кокетливой рубашке, открывавшей ее толстые коленки, как ветряная мельница, размахивала руками.
«И так каждый день, как ей не надоест».
- Наташ, может, тебе гантели купить? - спросил Степанов раздумчиво, с паузой.
- Не умничай, лучше пойди поставь чайник. И кончай курить, это с утра вредно.
Так не хотелось уходить с балкона, осеннего яркого солнца, вдруг мелькнувшего среди серых туч, ласкового ветерка…
Чайник давно кипел на плите, и было слышно быстрое бульканье и клокотание воды. Степанов сидел в кресле. Перелистывал «Доктора Живаго». Между страницами лежали сухие розовые лепестки. Он поднес открытую книгу к лицу. «Катенька. Катя. Как же так?» Замутило на секунду. Странный ком подкатил к горлу. «Стоп!» Степанов захлопнул книгу и бросил ее на пол.
- Степанов, иди завтракать!
«В голосе жены я все время ловлю какие-то непонятные полутона. Слава Богу, за столько лет на сцене начинаешь понимать едва уловимые оттенки настроения твоего партнера. Какой фальшивый звук! Или он и есть настоящий?»
Вошел на кухню, отодвинул почти к стене плотные шторы. Плеснул осенний золотой свет.
- Ну-с, чем сегодня нас угощают? Это что? Пахнет вкусно. О, опять капуста! Слушай, а почему мы все время едим капусту - в сухарях, в муке, с яйцом, без яйца. Нет, я не хочу сказать, что ты плохо готовишь, - хорошо, но почему капусту?
- Ну ты же сам говоришь, что вкусно, тогда какая разница - капуста или мясо?
- Нет, а все-таки? – Степанов отодвинул тарелку, принялся рассеянно помешивать ложечкой в чашке с кофе.
- Во-первых, полезно для желудка, во-вторых – диета, в-третьих, э… в-третьих - придумай сам, что нравится. – Наталья с отвращением, улыбаясь, глотала тушеную капусту, обильно запивая съеденное горячим молоком.
- Наташ, тогда у меня к тебе будет маленькая просьба, так, просьбишка, просьбочка. Сегодня на обед приготовь рыбу, ты знаешь, мою любимую, с лучком, с хренком, будет светский обед на двоих с белым вином и десертом, а?
- Сегодня я не могу. Мне надо поехать на «Мосфильм», поговорить кое с кем.
- Может быть, ты отложишь на завтра? Сегодня у нас выходной, хочется побыть дома. Вечером, если хочешь, сходим куда-нибудь.
- Что ты все время давишь мне на психику? Если тебе хочется, сиди дома, ешь свою рыбу и вообще - делай, что хочешь. Позови эту старую перечницу, кто там сейчас ходит к твоей матери, приготовит тебе, что ты хочешь, а от меня отстань, у меня дела.
- Ну какие у тебя дела, не смеши. Играешь два спектакля в месяц и ходишь по старым знакомым киношникам потрепаться.
- Я самая известная актриса Союза, меня знает вся страна, в отличие от тебя! Так что чья бы корова, как говорится.
- Наташ, Наташ, Наташ… Что ты разгорячилась, спокойнее, я же ничего такого не сказал.
- Ты всегда меня выводишь из себя своими подначками. Всем своим поведением. Тоже мне артист! Маменькин сынок, блатной кадр, везунчик, сопля на плетне. Если бы ты не был сыном Степановой, то плевать мне на тебя с большой колокольни!
- Наташа! Что с тобой? Ты как с цепи сорвалась, что ты так кипятишься? А как же любовь? Ты же рыдала от счастья на глазах у всех: Саша, Сашенька, я без тебя жить не могу, - а?
- Это не я с цепи сорвалась, а ты. Ты же у нас Степан, самая собачья кличка и есть. Кобель с прибором. На всех артисток в театре прыгаешь как сумасшедший. Что я - не знаю? Всё знаю. И про Катьку твою знаю, и про других. Я ведь вижу, как ты на нее смотришь. Нет, я не ревную, я ненавижу. Ненавижу твоих баб, твоих друзей–идиотов, сумасшедшую мамашу ненавижу.
- Ну, моя дорогая, ты далеко пойдешь. Мы что - на парткоме? « Товарищи, сегодня на повестке дня вопрос о моральном облике артиста Степанова и его внутрисемейных отношениях. Кто хочет высказаться, товарищи, прошу по одному подойти и записаться на прения».
- Мели, Емеля, твоя неделя.
- Ты же уже пыталась как-то раз и по морде мне съездить, и друзей на порог не пускала. Зря ты пытаешься меня завести. Не воспламеняешь, понимаешь. Сырая ты, как морковка, и холодная.
И красота бывает бестолковой,
Холодной, яркой, мертвой и скупой.
И я, обман не видя, очарован
Иллюзией, а вовсе не тобой …
- А ты сволочь, Степанов, каких поискать. Что, плохо тебе? Да никуда не деться, коготок увяз - всей птичке пропасть. Да! Да! Я такая, но поезд-то уже ушел, понимаешь, ушел. Не догонишь. Я же вижу, как ты говоришь со мной, а думаешь о ней. Только бросила она тебя! Все! Кончено! Капуста, говоришь! Да, капусту я ем и гимнастику специально делаю, чтобы сиськи росли, чтобы ты на мои сиськи глядел, а не на ее. Все забыть не можешь. Ну и хрен с тобой. Мне-то, что еще надо, в самом деле. Слава есть, квартира есть, все есть. Есть, правда, и мужик, так, не мужик даже, а мужичок, так не помеха, всегда послать можно куда подальше. А ты думал что?
- Я думал, что у меня начнется новая жизнь.
- Ну, вот она и началась. Пошел вон, дурак. - Наталья резко, стул, отскочив, громко ударился об стену, встала.
Степанов остался один, достал папиросу, закурил. Обхватил левой рукой лоб, наклонил голову. Никому не было видно, как по щекам артиста катились две слезы. Ветер тихо пошевеливал шторы. В открытое окно, как последний вздох, улетал папиросный дым.
Я ничего не понимаю.
Не знаю. Пуст как барабан.
Я только смутно отражаю,
Как грязный продранный экран.
Не вижу я. Не ощущаю.
В немом кино, где нет меня,
Я молча никого играю
И улыбаюсь не шутя.
Остановилось где-то время.
И нет руки, забывшей ключ.
Нога не попадает в стремя.
И предпоследний гаснет луч.
Звонок последнего трамвая.
Брусчатый камень мостовой.
Судьба, как рваный мяч пиная,
Меня гнала к тебе домой.
Диалоги
Степанов. Дальше будет хуже! - Степанов сидел на крышке унитаза в ванной, курил и смотрел в блестящие плитки пола. Босые ноги неприятно стыли.
Судьба. Наполеон хренов!
Степанов. А может, кончить все? Прямо сейчас. В халате, как есть. Ветром падения его полы поднимет, и буду я лежать как раздавленная на дороге лягушка. В трусах, с голыми ногами. Девятый, это сколько метров?
Судьба. Конечно, кончай! Но картина будет, конечно, некартинна. Шут гороховый, вот ты кто! Это тебе похлеще Эрдмана будет! Какая уж там колбаса! В трусах! На асфальте! Паяц несчастный!
Степанов. Бежать. Прямо сейчас. В халате, как есть. Гоголь предусмотрительно поселил Агафью Тихоновну на первый этаж. Умный был. А здесь девятый.
Судьба. Ну, поерничай! Ерничай сколько влезет! Ведь тебя никто не слышит. Тоже мне Подколёсин! На людях ты гордый, самый гордый. А признаться себе, что тебя вульгарно бросили, боишься! Послали тебя на хрен! Знаменитость х…ва!
Степанов. Вообще-то, я ее тогда убил бы, точно убил бы. Сгоряча двинул бы чем-нибудь, и привет.
Судьба. Ой-ой-ой, какая драма! Шекспировские страсти. В совке, в нашем сраном совке, в центре Москвы. Ромео двинул Джульетте между глаз и, напившись от отчаяния, сиганул со Спасской башни.
Степанов. Сволочь ты! Вместо того, чтобы объяснить, поддержать - туда же! Издеваешься!
Судьба. С тебя пример беру. Раньше что-то ты советов не просил. Беги! Прямо сейчас, потом ведь все равно сбежишь, но уже поздно будет. Уже будешь позорным чучелом, и все будут смотреть тебе вслед и шипеть: - «Чтоб ты сдох!»
Степанов. Все! Всех на х…й!
Судьба. Всех-всех?
Степанов. Ну, не всех, конечно, можно кого-нибудь и оставить. А то в одиночестве, знаешь… тоже можно сдохнуть!
Судьба. Ага! Твой вечный вопрос. Сначала этого - а почему, собственно, не оставить, потом и этого, и в итоге все остаются, и всё остается как есть. Дурак! Какой же ты дурак, Степанов!
Степанов. Ну, полегче, полегче. Что делать? Что?
Судьба. Беги к ней! Не знаю, что ты будешь делать. Не знаю как. Прямо сейчас, потом будет поздно. Тебя же любят! Любят, ты смысл этого слова-то знаешь?
Степанов. Отстань, что ты за дурака меня держишь?
Судьба. Да нет, конечно, какой же ты дурак, ты умный, только трус! Слабенький лягушонок на тощих лапках. «Ква – мы сильные. Ква - мы храбрые. Ква – мы гордые». И прыг в тину, на дно своего самолюбия - тепло и сыро, посидим, посмотрим издалека в тишине и безопасности. Любовь – свобода, свобода быть самим собой. Ты хочешь властвовать над ней, хрена! Ты же узурпатор, тихий садист. «Мое, моя». Весь в маму! Одумайся! Когда тебя так любят, нужно об этом забыть. Склониться и дать взамен, если можешь, вместо своего эгоизма хотя бы понимание. Сделаешь – будешь счастливым человеком, не сделаешь – останешься тем, что ты есть. Подними крышку и… нырь. Понял теперь?
Запахло жженой папиросной гильзой. «Тьфу ты, черт, пальцы обжег». Степанов очнулся, бросил окурок в пепельницу, посмотрел на себя в зеркало. «Нет, всё в порядке, глаза только уставшие, как у собаки, а так ничего». И пошел спать.
Глава 27. Времена не выбирают, в них живут и умирают
Олег вскочил со стула и стал почти бегать по маленькой кухне.
– Сашка, ты ничего не понимаешь! Чего ты ожидаешь? Если тебе делает замечание обозленный мудак - значит, ты или увлечен чем-то, что тебе плевать, или ты в этот момент такой же мудак, как и тот, кто делает тебе замечания! Он смеется над тобой. Я знаю! Все знаю! Но ты же туда собственную душу вкладываешь. А что в ответ? Пустые глаза? Или, наоборот, не пустые но, какие! Что в них? Поверь, я это знаю точно! Когда ради говенной Америки бросают неоконченный спектакль. Когда плевать на все: на актеров, на зрителей - на все! Я же к нему пришел ради этой роли… Для меня это как смысл… Без смысла можно только водку жрать. Я боюсь этого «без смысла»! И вот так со мной нельзя! Так ни с кем нельзя! Значит, безразлично! Я сейчас как та лошадь с переломанными ногами. Ты не видел, и не дай тебе Бог увидеть! Мы так ее любили все! Вот и я прыгнул от жажды настоящего! Поверил! Чтобы глаза в глаза! Чтобы сделать! Чтобы волна из зала накрыла! На оголенные нервы! А там только битое стекло безразличия и блевотина зависти. Не могу! Пусть они все летят в эту пропасть! Пусть летят! Там звания, ордена, медали и много-много предательства, подлости и лжи. И твой Лямкин такой же! Они из одного дерьма слеплены! Порождение гнуснейшей эпохи! Эпоха соцреализма! А соцреализм – гибель! Искусство сжирают хамы, бездари, мещане и мерзавцы. Всё! Хватит! Мы просто спокойно выпить можем? – Олег залпом выпил и бросил стакан на стол.
Я опрокинул полстакана водки в рот. В моей голове эхом прыгали его слова: «Больно! Больно! Больно!»
Наполнили по новой.
- За Таллин и нашу юность! – Олег вновь резко выплеснул водку в рот. Сел. Откинулся на спинку стула и закурил. Он сидел молча. Внешне успокоившись. Закрыв глаза.
- Я действительно ничего не понимаю. Нет, я все прекрасно понимаю. Я просто всем вру! – Степанов положил ладонь на колено товарища. - Ты правильно сказал: сохранить свои мысли. Я их не сохраняю, я их транжирю. Снимаюсь во всяком дерьме, работаю с дерьмом, завишу от дерьма. И даже то, что я делаю… Думаешь, что пробиваешь стену. Разбегаешься - и снова. И снова падаешь мордой в дерьмо! Слушай, как интересно получается, - я просто по уши в дерьме. Ах, радость-то какая! Да от меня же разить должно за версту! Концерты? А зачем? Денег захотел? Нет, на черта мне деньги, если Катерины больше нет! Для кого? Ты прав! Ты тысячу раз прав! Я мудак! Причем самый полный и самый первый. Нет - второй, потому что опять же мудак! – Степанов вновь наполнил стаканы.
Вечная слава мудилам, в жертву себя приносящим!
Вечная слава мудилам, живущим по уши в дерьме!
Вечная слава что песня, как же она преходяща!
Вечная слава мудилам - в театре, на сцене, в кине!
– Ну, за нас - мудаков! – Степанов плеснул водку из стакана в рот. Трясущимися от возбуждения и непонятной волны болезненного восторга руками выковырял папиросу из мятой пачки, прикурил и, подняв догорающую спичку к глазам, молча смотрел, как она быстро превращается в скрюченное, обугленное ничто.
Олег схватил его за руку и приложил палец к губам:
– Т-с-с-с! Ты понятливый, ты послушай. Только ничего не говори. Может, это лучшее, что я сделал!
Олег протянул руку куда-то за спину. Появилась плоская коробка с бобиной. Он долго возился. В магнитофоне наконец что-то щелкнуло, катушки медленно закрутились, и пошла долгая пауза тишины. Наполненные водкой стаканы так и остались нетронутыми на столе. Они слушали Лермонтова. Олег вновь закрыл глаза и застыл, слушая свой собственный голос. Стихи, замешанные с тихой музыкой, в эликсир жизни текли неспешно, странно. Никогда больше Степанов не услышит такого.
Степанова разбудила мать.
– Саша, тебе из театра звонили. Высоцкий Володя умер!
По улицам текла чудовищная жара и огромная вереница людей. Людское море тихо билось в закрытые ворота кладбища. Цветы передавали из рук в руки. Они плыли языческими венками над головами людей.
Олег стоял рядом со Степановым, опершись грудью на металлическое ограждение у свежей могилы.
– Саня, следующим буду я!
Степанов повернул на его тихий голос голову.
– Наверное, скоро встретимся.
Ночью, пьяный, вернувшись домой, долго и, как ему казалось, тихо пытался попасть ключом в замочную скважину. На кухне горела настольная лампа. Перед ней прямо, как оловянный солдатик, сидела Нина Васильевна.
- Мама! Почему ты не спишь? – Степанов не глядя повесил пиджак на вешалку, пытался безуспешно несколько раз попасть ногой в тапочку и наконец пошел босыми ногами по паркету.
- Думаю. – Мать даже не повернула головы в его сторону.
- О чем? – Степанов тяжело опустился на стул.
- О тебе.
- Обо мне?
- Да, о тебе. Ничего мне не говори и не возражай! Я не хочу быть несчастной матерью! Тебе надо беречь отца! Тебе надо устроить свою жизнь! Тебе надо перестать пить! Тебе надо перестать…
Степанов воспользовался паузой в речи матери и вставил свое:
- Жить!
- Перестань! Ты меня до гроба доведешь! – Нина Васильевна вдруг расплакалась, как несчастная обиженная маленькая девочка. Достала из кармашка халата мокрый носовой платок и приложила к глазам.
Июльский рассвет крался между домами. Остывший кофе в бокале. Степанов зло перечеркивал строки и писал наново.
Ты - не как все,
Избранник Мельпомены,
Серьезно болен, не от простуды хрипов.
Когда ушел, мы отворили двери,
Открыли окна, чтобы не слышать криков.
Но все кричали, кося глаза на надпись,
Что патриоты, мол, тебя в душе лелеяли.
И ты был прав, послав нас всех к известной матери.
Ты и при жизни ненавидел добродетели.
Конфетный блеф, кривляние похабное
Всех дураков, что в почитатели напрашивались,
Остались за воротами Ваганьково.
Молчанием чужим надрывно кашляли.
Наедине оставьте нас с мольбою.
Я боль утраты пережить не в состоянии.
Мы никогда не виделись с тобою.
Большое видится на расстоянии.
Твоя судьба оборвана в том месте,
Где рвут струну прокуренные пальцы.
Твоя любовь и неоконченная песня
Сплели венок для новой бесприданницы.
Она тебя ценила очень дорого.
Настраивала струны, пела песни.
И вот сейчас от твоего надгробия
Мы уезжаем на трамвае вместе.
Через год еще одной родной могилой на Ваганьково станет больше. Олег ушел не прощаясь. Тихо. Степанов помнил только непонятный ему холод его лба и матовую бледность усмехающихся губ.
В раннем апреле Степанов медленно шел мимо кладбищенской церкви по главной аллее. Сизый снег полз с крыши полуразвалившейся часовенки. У огромной стены склепа нового колумбария Степанов останавливался. Наливал в стакан одинокому трубачу. Не выпуская медной трубы из продрогших своих пальцев, тот аккуратно брал пластиковый стаканчик от термоса и медленными глотками пил. Его кадык, поросший седым волосом, судорожно дергался. Степанов совал деньги в обтрепавшийся карман его старенького пальто и брел дальше. Умерших уже гораздо больше, чем живых!
Глава 28. Обратного поезда не будет
Каждый день видеть Катерину в театре было невыносимо. Красивую. Независимую. Неизвестную. Невыносимо больно. Степанов осунулся. Перестал здороваться. Стал рассеян и мрачен. От Натальи он сбежал. Бросил всё, и квартиру тоже. Первое, что сделала Наталья после степановского побега - демонстративно выбросила красный абажур–помидор. Любимый их с Катериной предмет в доме. Он валялся разбитый вдребезги на асфальте, брошенный из окна.
На разрыв Степанова с Метелкиной Катерина никак не среагировала. Степанов несколько раз неизвестно зачем приезжал к ее дому. Ходил кругами до полного замерзания. Забегал в ближайшую рюмочную на Смоленке и в одиночестве и папиросном дыму часами пил единственную рюмку.
Худрук, движимый какими-то подсознательными комплексами, дал наконец Степанову разрешение на самостоятельную постановку. На доске вывесили распределение ролей. Катерину Степанов в будущий спектакль не пригласил.
Забывался он только в работе. Жизнь его еще более завертела, чем прежде. Прежде у него был свой дом, любимая женщина и любимая работа. Сейчас, кроме работы, ничего не осталось. Репетиции, спектакли, съемки, записи, концерты. Съемки, концерты, репетиции, спектакли, записи. До бесконечности. Никаких зазоров. Никаких щелей. Степанов вертелся в этом нескончаемом круге, как слепая лошадь на привязи. В редкие передышки – стол, водка, друзья. Много друзей. Через много лет Степанов поймет, что их не было. Но сейчас их было в изобилии. Приходил поздно. Вставал рано. Организм работал на быстрый износ. Мать никак не комментировала ни его жизнь, ни его друзей, ни его театр. Все воспринимала молча. Ни во что не вмешивалась. Отец расстраивался. Сильно переживал. Видимо, предчувствовал. На премьеру степановского спектакля Катерина не пришла.
Главную роль в спектакле играл единственный и настоящий степановский друг и постоянный партнер - Жорыч. Они познакомились в первый день работы Степанова в театре. Сидели в одной гримерке. Жорыч, или Георгий Георгиевич, был человеком интересным, намного старше Степанова. Прошел всю войну, как и степановский отец, и почти такого же возраста. Жорыч слыл личностью в театре легендарной. Даже Электрик его побаивался, зная его сложный и принципиальной характер. Степанов давно понял как Георгий Георгиевич был предан своей профессии, и в начале даже немного завидовал ему. О его порядочности, даже в самом малом, ходили легенды. Степанов как-то сразу к нему привязался, доверился, а Жорыч всегда Степанова поддерживал и давал самые мудрые советы. И еще - Георгий Георгиевич верил в Степанова. Он часто бывал у них с Катериной в гостях. Приходя в их маленькую квартиру, сразу заполнял собой все ее пространство. Его знаменитый бас и абсолютную трезвость Степанов запомнит навсегда.
После премьеры долго сидели в гримерке, разгоряченные успехом. На банкет идти не хотелось. Сил не было. Георгий Георгиевич Степанова обнял, посоветовал ему все же появиться на четвертом этаже, а сам поехал домой - ему нездоровилось.
Ночью перевозбужденная нервная система Степанова бросит его далеко назад, в прошлое. Впившись до крика обломанными ногтями в доски планшета, он закружится, вместе с бешено вращающимся поворотным кругом сцены. Темнота совьется плотным жгутом в стремительном вращении, и он подскочит от испуга и собственного крика на мокрой подушке и откроет глаза. В комнату вбежит мать и, молча заплакав, прижмет к груди его пылающее лицо и сожмет мелко подрагивающие пальцы его в своей теплой руке.
Утром Степанову позвонит жена Георгия Георгиевича. Мать громко крикнет его к телефону. Накинув халат, Степанов босиком пришлепает на кухню и возьмет трубку: «Саша, ночью Жора умер. Приезжайте».
Степанов совершенно не знал, что делать. Такой обвальной растерянности он никогда не переживал.
На похороны пришла Катерина. Она любила Георгия Георгиевича. Катя выросла, не зная отцовских ласк, тревог и забот, и как-то призналась в этом Степанову, уткнувшись в его небритую щеку. Людей было бессчетное множество, они шли к сцене с гробом любимого артиста бесконечным потоком. Из театра - почти никого. Степанов ничего не понимал. Смотрел вокруг каким-то отсутствующим взглядом, пытаясь осознать происходящее, и никак не мог сосредоточиться. Катерина подошла, встала рядом. Степанов повернул голову.
– Саша, прости! Царствие ему небесное! – По ее щеке побежала слеза.
- Катя… - У Степанова пропали куда-то все слова и мысли. Он молчал. Смотрел на любимый профиль Катиного лица и молчал.
Катерина осторожно пожала его руку и вновь отошла. Тихо со спины к Степанову подошла билетер театра, тихонько сказала, что его зовут к телефону на служебный вход.
Мать сидела на стуле чрезвычайно прямо, заледенев. Пальцы сцеплены на коленях в замок. На лице ни слезинки. На лестнице Степанов столкнулся с двумя санитарами, выносившими носилки, покрытые знакомой белой простыней с голубой каемкой. Спустя мгновение, когда они прошли мимо него, в его мозгу блеснула страшная молния, и прыгая через две ступени, он их догнал и схватил одного из них за рукав.
Глаза отца были плотно закрыты. Ворот рубашки съехал на сторону. Кончик носа неестественно бел.
Санитары ушли. Степанов сидел на ступенях лестницы. Пальцы механически давили бумажную гильзу папиросы. На колени тонким ручейком сыпался табак.
- Слышал новость?
- Что? Что ты сказал? – Степанов обернулся на голос. Рядом стоял Крестовников с неизменной трубкой в углу рта.
- Ты в порядке? Я говорю, новость слышал?
- Какую?
- Катька твоя уезжает.
- Куда?
- За границу. Выходит замуж - и тю-тю. Вчера заявление подала об увольнении. Был скандал. Худрук ее шлюхой назвал. Она его по морде саданула. Всё! Нету больше артистки Крутовой. Такие вот дела, старичок. – Крестовников еще какое-то время постоял рядом, но, не видя никакой реакции, точнее, видя полное ее отсутствие, пошел дальше.
Степанов поискал взглядом какую-нибудь опору, но, ничего не найдя, съехал спиной по стене на пол и остался сидеть. Голова побежала куда-то, совершенно отдельная от остального степановского тела, и опустилась темнота…
Дождь. Один дождь. Бесконечный дождь. Он заливает улицы. Проносится стремительными шквалами. С брызгами, с ветром, бьет тяжелыми плотными каплями в лицо. Несет холод. Озноб. Темный день. Я медленно пробирался сквозь огромную толпу мокрых людей и от этого сам становился еще мокрее. Одежда пропитана холодной влагой. Куртка с рубашкой неприятным компрессом липнут к телу. Замедляют и без того
медленный ток согревающей крови и странных медленных мыслей. Мне холодно. Пальцы немеют.
«Человек рождается, чтобы жить. Человек рождается, чтобы творить. Человек рождается, чтобы умереть. Весь смысл его жизни в этом «чтобы». В этом незавершенном слове. В его вопросе. Мы все проживем свои жизни, и после нас будут говорить о том, для чего мы жили. За нас будут осмысливать это промелькнувшее мгновение, которое и называлось нашей жизнью. Эпитафию надо писать самому! Только мы сами знаем, зачем мы жили. И дай нам Бог угадать, найти и воплотить это «зачем»!
Задумавшись, я больно ткнулся полуприкрытым глазом о чей-то раскрытый зонтик.
- Ой, извините, ради Бога, вам не больно? - Пожилая женщина повернула к нему свое мокрое лицо.
«Сегодня всем больно, не только мне. Ничего, переживем и это». Он все пробирался и пробирался к входу в театр. Время словно притормозило свой независимый бег и, задержавшись на этой утонувшей площади, вместе со стоящей толпой, покачивалось в напряженном ожидании.
Я вошел в театр. Прошел внутрь. Споткнулся, чуть не упал на лестнице. В полумраке знакомого зала на сцене, на возвышении лежал я.
«Последняя декорация всегда одинакова. Говорят, что арабы на похороны надевают яркие одежды, наверное, понимают, что смерть – это только начало. Господи, за что ты наказываешь нас так жестоко! Ты своей властью прерываешь наш земной путь. Дай же нам возможность хотя бы думать, что это награда. Будь снисходителен к нам!» Мысли мелькали со скоростью медленно пущенной в голову револьверной пули.
В долгой, почти остановившейся очереди я очень медленно иду к сцене. «Никогда еще я не всходил на сцену так! На утопающую в цветах, под звенящую тишину, в стоящем зале. Какая малая разница отделяет мир живых от мира мертвых… Или это они, мертвые, такие неожиданные, уставшие и удивленные посланники, случайно попавшие в наш, всегда одинаковый мир. Какая малая разница!»
Я передаю цветы постаревшей Катерине: «Это я, Катя!» Не глядя, она принимает их и бережно укладывает в изголовье моего гроба. Короткий испуганный взгляд. Зрачки ее зеленых глаз. Они расширены. В них отражаются креповые ленты и белые цветы. В голове появляется и долго кружится странная фраза: « Мы уже никогда с тобой не увидимся, но я знаю - мы будем ждать нашу встречу». Через служебный вход я вышел в сад, под накрапывающий дождь, под серое небо.
Степанов лежал на казенной кровати. В стеклянной перевернутой бутыли медленно падали прозрачные капли. Из застилавшего глаза тумана медленно выплыло бледное похудевшее лицо матери. Белый медицинский халат с оплавленной пуговицей и знакомые постаревшие руки, сжимающие носовой платок. Степанов вновь прикрыл глаза.
На мокрой, в облупившейся, старой краске, скамейке, уперев локти в колени, сидел седой мужчина. Папиросный дым, мешаясь с каплями, медленно растворялся в дожде. «Именно сегодня я пришел в театр. Именно сегодня я ушел из него! Я ходил в театр долгих десять лет. Я боялся театра долгих десять лет. Я страдал от разлуки с ним. От неистребимой жажды его. От страха сойти с ума при каждой нашей встрече. От разрывающего душу горя нашей отдельности. От истребляющей душу нашей совместности. Почему именно сегодня? Все закончилось? Все позади? Или мне это только кажется? Или все только начинается? Я пересек волшебную линию. Линию рампы. Я оказался на сцене. На сцене рядом с ней. Из небесных тонких сфер или дьявольским дыханием занесло сюда мысль о нашей будущей встрече. Какой встрече? Когда она свершится? Как?»
Шел дождь, шли люди бесконечным потоком, и бесконечным потоком плыли цветы. Последние цветы для меня. Последние.
Медицинская сестра сменила капельницы.
Глава 29. Не хлопайте дверью!
Сетчатая дверь лифта шумно хлопает. Старый, дребезжащий от старости звонок отрывисто прохрипел свою стариковскую песню.
- Кто там – спрашивает Нина Васильевна.
- Это я, мама.
– Она открывает входную дверь. Степанов аккуратно снимает плащ, вешает на рожок вешалки, вдевает тапочки.
- Ну, как в театре? Что сегодня говорила эта старая сволочь?
- Ничего. Меня тошнит от его присутствия в зале. Сегодня десять лет, как я пришел в этот театр, и ни одна сука не то что не поздравила, даже не вспомнила об этом!
- Ну и что? Ты придаешь этому факту историческое значение? Брось, мой дорогой. Юбилеи нужны тем, кто их устраивает, а не тем, кто является их виновником. За свою долгую жизнь я это знаю наверняка, можешь мне поверить на слово.
- Верю. Но обидно до слез!
- Садись. Успокойся. Давай ешь, вот. Никто тебя не поймет лучше матери.
- Сегодня видел Нину Степановну, приходила к Электрику просить денег на памятник Жоре. Этот гад не дал ни копейки! Денег, говорит, в театре нет! Господи, какая гнусность…– Степанов задумчиво смотрит на серебряную ложку, потом в окно. Осень. Уходящее тепло и свет. - Жизнь прожита, мама.
- Хватит, хватит. Еще по головке себя погладь! Тебе только тридцать три! Постеснялся бы говорить это при матери. Мне тогда что ж, - вообще ложись да помирай!
- Да, нет. Я все про себя знаю. Недоделан. Недоточен. Недопроявлен. Компромисс на ножках. Не до конца принципиален. Вообще не принципиален! Не до конца смел. Да, проще говоря – трус и карьерист. В общем, сплошные «недо»! Сколько раз говорил себе – менять всё и меняться самому. Все надо начать сначала! Чтобы правильно, чтобы не так…
- Живи, какой есть, не на ярмарку несть.
- Вечно ты со своими прибаутками!
- А ты со своими бабами! Сам бы разобрался сначала да меня, старую дуру, не слушал. Вот и вся недолга! Жизнь, Саша, не из теста делана, ее по другому разу не замесишь! Все мы не те да не там. Только что ж теперь поделаешь? Мне тоже хочется не так да
по-другому. Может, и слов бы таких не говорила бы тогда. Катерина как?
- Уехала. Навсегда.
- Что, правда уехала?
- Правда. Я звонил, мне соседка сказала.
- И не попрощалась?
- Нет. А зачем? У нее другая жизнь, другой мужчина. Дай Бог ей счастья. Мама, я ведь по-настоящему люблю только двоих - тебя…и ее. – Степанов оторвал рассеянный взгляд от тарелки и посмотрел на мать. Мелкими брызгами в горячий борщ капнула слеза.
- Ну, ну! Совсем твои нервы расшалились. Так нельзя. Скоро от одного слова будешь рыдать. Возьми себя в руки. Ты мне это говоришь всю жизнь, а что толку. Пробросаешься ты и своей жизнью и талантом. Деньги всё зарабатываешь. И кому это нужно? Мне ничего не надо. У меня все есть. Почти год ты вот сюда, на отцовский диван приходишь - вот и все, что мне надо.
- Не в деньгах дело. Чем мне еще глушить свою дикую тоску? У меня больше ничего нет, только работа. Мама, я, наверное, скоро сыграю свой последний спектакль.
- В каком смысле?
- В прямом. Я ухожу из театра.
- Нина Васильевна побледнела от отрешенности и трагичности всерьез сказанного Степановым.
– Смерти моей хочешь? Это же десять лет! Тебя любят! Звание вон дали! Ты в своем уме?
- Все кончено, мама. Зачем мне это? Тратить свою жизнь на это убожество? Лямкин! Да откуда он отрылся, этот Лямкин? Кто он мне? Я же вижу, как он меня ненавидит. Сволочь старая! Пользует и ненавидит. Потому что боится! А мне противно руку ему подавать. Все равно ведь я не смогу через него переступить. Совесть не позволит. А тогда зачем? Чего я жду? Всё и всех потерял. Ничего и никого нет! Что еще?
- А я? Как же я?
- Мама, ты будешь жить вечно и будешь всегда рядом, я знаю. Я не тебя имел в виду.
- Вечности мне не надо. Мне надо, чтобы у тебя все было хорошо. Чтобы умерла со спокойной душой. Что бы меня похоронил. На могилку чтобы ходил, может, цветочков когда принесешь, а уж после…
- Мама, зачем я родился, ты знаешь?
- Для того, чтобы прожить свою жизнь.
- Мне не удалась моя жизнь.
- А у кого она удалась? У Высоцкого? У твоего приятеля Даля? Ты жив, здоров и, слава Богу, работаешь. Сколько у нас в театре рассказывали про все эти смерти… Господи, как глупо, нелепо! Вы ведь почти ровесники! Вы почти ровесники… Саша, сыночек, ты правильно решил! Сашенька, я прошу тебя, уходи! Господи, как я была права. Ничего, ты еще молод. Все еще можно начать заново. Жизнь можно начать заново. – Нина Васильевна засуетилась у плиты. Зачем-то подлила Степанову борща в тарелку. Поменяла ложку. И вновь села напротив.
- Начать заново жизнь? Я не смогу. Просто я хочу все забыть. Вычеркнуть. Я не хочу этого помнить! Я несчастлив и одинок! Я от этого знания устал.
- Отец бы тебе объяснил – устал!
- Папа, папа это знал…
Вновь зазвонил дверной звонок.
– Кого это принесла нелегкая? - Нина Васильевна побежала открывать.
- Смотри-ка, тебе письмо. Без обратного адреса. Неужели от Катерины?
- Что? Откуда? Кто приходил? – Степанов застыл в нелепой позе, наклонившись над тарелкой с борщом.
Нина Васильевна вынула из его занемевших пальцев ложку и ласково погладила по голове.
- Да, ты успокойся. Ты спокойнее будь, хорошо?
- Что ты со мной, как с маленьким! Кто принес? – Степанов нервно дернул головой.
- Да ничего. Ты, Саша, только спокойнее, хорошо? Все-таки инсульт был, хоть и маленький, но знаешь... Соседка принесла, говорит, наверное, из ящика выпало, вот она и принесла. Читать будешь?
Степанов сидел за рабочим столом отца и смотрел на его портрет в траурной рамке. Отец загадочно, как умел только он, улыбался с военной фотографии.
«Дорогой Саша, я очень тебя люблю! Очень! Милый и глупый мой Степанов! Я не знаю, как сложится твоя жизнь без меня, но я желаю тебе счастья, только счастья. Сердце мое разрывается на куски, когда я пишу тебе эти слова. Я не могу представить себе твое счастье, в котором нет меня. Милый мой Степанов! Саша! Саша! Саша! Нет! Во мне говорит женский сучизм, дикая ревность и страшная зависть к той, которую ты будешь обнимать… потом. Впрочем, все, что ты сейчас читаешь, - бред молодой и несчастной женщины, которую ты любишь. Но мне нельзя быть с тобой, а тебе со мной. Наше соединение – катастрофа для нас. Для меня мир, где существует наш страшный театр, твоя мама, твоя непрерывающаяся ни на мгновение игра, талантливая игра, слов нет, ты страшно одаренный человек, - для меня этот мир смертелен. Мне кажется, что нашими жизнями управляют из мавзолея. Понимаешь? Я устала, и мне страшно. Ты ни разу не защитил меня! Как ты мог защитить меня от себя? Не думай обо мне. Я не знаю, что я сделала. Пока не знаю. Впереди Париж, а там жизнь покажет. Прости меня, мне очень жаль, что с нами нет уже Леонида Николаевича. Это большая потеря для тебя. Ты так любил своего отца. Я не хочу сделать тебе больно. Я не хочу никакой боли. Когда ты лежал в реанимации, я была у тебя и целовала твои губы последний раз. Мне страшно, Степанов! Сашка, я очень тебя люблю, и не хочу, чтобы ты так страдал. Знай, что когда я вмазала по морде старому развратнику, внутренне сказала: «за нас». Значит, и за тебя тоже».
Дальше две строки были зачеркнуты, сильно зачеркнуты, так что прорвалась бумага, и стояла размашистая подпись Катерины. Числа не было.
Степанов сложил письмо пополам. Затем еще раз. Достал бумажник, подарок деда отцу. И вложил туда сложенный тетрадочный листок в синюю клеточку на долгие двадцать лет. Очень долгие.
Через неделю Степанов уволился из театра по состоянию здоровья.
Через полгода, сдав экстерном недостающие экзамены, восстановился на третий курс университета.
Часть вторая. Двадцать лет без права переписки.
Глава 30. Тихо шифером шурша…
По вечерам в психиатрическом отделении, где Степанов работал врачом, на свежеотпечатанных и свежевыдранных маленьких и очень неудобных листках «Сибирских огней» или «Нового мира» он аккуратно острым, как бритва, скальпелем чистил очередную селедку, нарезал половинку орловского и с аппетитом и со своим новым приятелем пил ректификованный неразведенный медицинский спирт.
Долго ехал с туманными глазами в метро, толкался в переполненном автобусе. В маленькой прихожей своего нового дома его уже ожидал тесть и, панибратски обнимая, подмигивая и широко улыбаясь во весь свой беззубый рот, тихо шептал в ухо ежевечернее: «Все готово». Степанов «на автопилоте» запирался в ванной, открывал дверцу водопроводного стояка. На полке, среди банок с гвоздями и шурупами, у старой отодранной подошвы, стояла открытая бутылка «Зубровки», граненый «мухинский» стакан и кусок пахучего свежего черного хлеба с частиком. Залпом опрокидывал сто пятьдесят. Чистил зубы «Поморином». И выходил к ужину на кухню. За столом, под наваристый тещин борщ, паровые котлетки и занудные разговоры жены, подолгу молчал.
Ночью, в напряженной тишине смежной комнаты, под равномерные скрипы тещиного дивана, медленно тонул в песок своих однообразных черно-белых сновидений.
Ему снились бескрайние ровные пустыни. Он никуда не шел. Он ждал. На горизонте появлялись темные точки. Вдали зарождался звук хрустящего газетного листа. Точки быстро росли, превращаясь в огромные, завязанные под самой горловиной мешки. Налетал чудовищный свист их неотвратимого падения. С невообразимым грохотом они лопались. В стороны плескала сухая песочная пыль. И все замолкало. Только уродливая картина взорванного, еще секунду назад идеально ровного пространства и чей-то страдающий голос бесконечным эхом долго вздыхал и охал: «Эх, ты..!» Накатывало чувство вины. Накрывало с головой. Пространство вновь само собой начинало выравниваться до идеального состояния, и вновь вдали появлялись темные точки, и… Так могло продолжаться всю ночь, но Степанов открывал глаза и, не двигаясь, часами лежал на спине, глядя на светлые колеблющиеся тени неровно оштукатуренного потолка под негромкие посвистывания и попердывания спящего за картонной дверью тестя. Степанов ничего не помнил.
Бесследно канули еще три года его бестолковой жизни. Неожиданно для матери Степанов снова женился. Лариса влюбилась сразу. Она училась на первом курсе факультета философии. Столкнулась в университетском коридоре со Степановым и влюбилась. Фуфлыгина попала в университет случайно, на заочное отделение, по спецнабору рабфака - работала в институтской библиотеке. Придя на свое рабочее место, разыскала степановскую библиотечную карточку, оглянулась, тихонько отодрала фотографию и положила в карман синего библиотекарского халата.
В женском коллективе всегда есть свои маленькие, всем известные тайны. С некоторых пор Степанов стал замечать, что как только он приходил в читальный зал, за стойкой выдачи его всегда встречала маленькая, аккуратненькая девушка-библиотекарь. Каштановые, стриженные по моде «ле гарсон» волосы, курносый носик с резко очерченными крыльями и широко вырезанными ноздрями, карие глаза, короткие коготки на цепких пальчиках, короткие юбочки, детского размера туфельки. Она, смущенно улыбаясь, приносила необходимые Степанову книги. Пока она ходила в хранение, в длинном проходе между книжными шкафами, как бы невзначай, то и дело мелькали сотрудницы библиотеки, придирчиво Степанова осматривая. Однажды его пригласили на свойский чай в небольшой кабинетик заведующей – отмечали день рождения Ларисы. За Степановым ухаживали сразу все женщины библиотеки. Одна подливала чаю, другая подсовывала еще один кусок торта, третья - шоколадные конфеты. Слоеный торт осыпался на брюки. Чай был чрезмерно горяч. От шоколада у Степанова болели зубы.
Через короткое время, под разными предлогами, все испарились, оставив Степанова и Фуфлыгину наедине. Степанов сидел молча, что делать и о чем говорить - даже не задумывался. Лариса, схватив только что кипевший электрический чайник, выбежала в туалет долить воды. Степанов посидел немного, подумал и вышел.
После этого случая вся библиотека стала говорить, что Степанов ухаживает за Ларисой. Степанов стал в библиотеке своим. Брал книги из читального зала домой – пользовался своей привилегией. Однажды пригласил одну из своих новых библиотечных знакомых, Катю, в театр, так получилось.
В «Современнике» шла пьеса степановского знакомого «Валентин и Валентина». В антракте Степанов на спор съел двенадцать огромных эклеров (за него болел и смеялся весь зрительский буфет). В темноте зрительного зала получил горячий Катин поцелуй, и весь второй акт они сидели, взявшись за руки. Спор он выиграл. Этот воскресный вечер и ночь он запомнил.
Катя жила одна по соседству с театром, в Большом Харитоньевском, была стройна, смешлива и ласкова. Носила длинные вьющиеся волосы и французские, ажурные черные трусики. В странном эмоциональном урагане они долго плескались в горячей ванне, целовались и мокрые, в одном махровом полотенце, бросились в постель.
От постельного белья исходил приятный запах первого снега. Степанов упал лицом в белоснежный пододеяльник. От остроты нахлынувшего воспоминания клещами перехватило горло. Он вцепился зубами в его крахмальный край и нервно замер. Катя насильно повернула его на спину. Взгляд Степанова был странен.
- Ты что? Что с тобой?
- Все отлично! – Степанов неестественно улыбнулся. - Отлично! - Он повернулся на бок и провел по ее волосам рукой. – Все просто отлично!
Ураган отчаянной любви промчался быстро. В наступившей тишине было слышно только их успокаивающиеся дыхания. Первый вопрос Катя задала тихо, почти шепотом, а потом все спрашивала и спрашивала. Любопытство просто распирало ее. Лежа на спине, она расспрашивала Степанова о ролях, о знакомых, о театре. Неожиданно вскочила с постели, побежала в гостиную. В полуосвещенной двери ангельскими крылышками мелькнули ее острые плечики и круглая, как наливное сказочное яблочко, попка. Через минуту она вновь нырнула под одеяло.
- Пиши! – сунула ему в руку его портрет-открытку пятилетней давности.
- Что?
- Что хочешь.
Степанов повертел карточку в руке, сел. «Кате от Степанова. Будь счастлива!»
Уснули только под утро. Через две недели Катя уволилась с работы. Степанов узнал об этом случайно. После легкого ужина на маленькой опрятной кухне, где он теперь бывал частым гостем, она вдруг расплакалась. Степанов все больше расстраиваясь, выслушал ее короткий рассказ. Ничему не удивился. Просто внимательно слушал и гладил ее по руке. В библиотеке каким-то образом узнали об их встречах. Стали медленно, но верно ее выживать. Самый жестокий мир - мир женской ненависти. Это Степанов знал наверняка, как никто другой. Он попытался найти какие-то нужные слова, как-то утешить. Катя ему нравилась, может, даже больше, чем это было необходимо, чтобы поддерживать их отношения.
Она успокоилась, а утром, за завтраком, сказала Степанову, что вчера подала заявление об увольнении по собственному желанию.
Степанов, одетый в стопроцентный лавсан в мелкую коричневую полоску, ехал по утренней январской Москве. Водитель, узнав, что Степанов едет на свадьбу, без умолку травил похабные анекдоты и сам же смеялся, широко раскрывая губастый большой рот, показывая два ряда больших, одинаковых, желтых от табака зубов. На Преображенке машину занесло на снегу, и они чудом не врезались в стоявший на остановке грязнокрасный трамвай. Его длинная чугунная кочерга для сцепки вагонов почти уперлась в передний номерной знак «Волги». Водитель грязно и сложно выругался. Весь оставшийся путь он теперь рассказывал страшные истории из жизни водителей такси.
Счетчик настучал два пятьдесят. Степанов вынул из портмоне три рубля, протянул водителю.
- Занятный у тебя лапатник, с вензелем.
- Подарок деда.
- Импортный?
- Нет.
- Слушай, я вот смотрю, молодой ты парень, а волосы вроде как седые, что так? Я ведь где-то тебя видел.
- Все может быть. Поседел. За одну ночь.
- Врешь!
- Да нет, не вру. Вы художественный фильм с Леонидом Куравлевым видели, «Вий»
называется?
- Это детский, что ль? Про ведьму?
- Ну почему детский? Этот фильм снимал серьезный режиссер. Наверное, это лучший
фильм по Гоголю.
- Ну, видел, ну и что?
- Там тоже главный герой за одну ночь поседел, вот и все. До свидания…
Степанов, отворив дверь, вошел в грязный, заплеванный подъезд и чувствовал, как водитель провожает его взглядом.
- Ну, пока они там возятся, давай дернем по одной, а то до вечера еще долго.
Старший Фуфлыгин протянул Степанову рюмку водки. Степанов опрокинул в рот холодную обжигающую дрянь. Взял со стола, накрытого скатертью, кусок белого хлеба,
намазал его толстым слоем масла, подцепил вилкой золотистую шпротину.
В загс ехали молча и долго. Степанов вспоминал, как они вышли из подъезда. Толпа соседей - кто-то в засаленном байковом халате с вываливавшимися наружу толстыми грудями, кто-то в пиджаке, одетом прямо на майку, кто-то в пальто, из-под которого торчали пижамные штаны. Бегающие под ногами, орущие ребятишки. Все требовали выкуп за невесту, что-то кричали и бесились. Будущий тесть вынул из-за пазухи две бутылки водки. Все ахнули, но стали просить третью. Теща, смущенно улыбаясь, с поклоном передала в толпу плетеную корзинку с конфетами и яблоками. «Гоголь! Сущий Гоголь!» Степанов подхватил Ларису на руки. Она нервно засмеялась. По пути он поскользнулся на льду, едва не упал, но удержался, больно подвернув правую ногу.
В загсе толстая, с нелепой красной лентой через плечо, тетка, положив толстый живот на полированную крышку стола, долго несла околесицу о строителях развитого социализма и наконец попросила молодых обменяться кольцами. Лариса, выпятив нижнюю губу, долго, но безуспешно пыталась надеть кольцо на безымянный палец Степанова. Кольцо упорно не налезало. Фуфлыгина глупо улыбалась, вертела кольцо, приговаривала про себя: «Вчера же мерили, все влезало. Вчера же мерили…» Степанов побледнел и, чуть не сломав себе палец, заставил кольцо надеться. Лариса глупо рассмеялась. Заиграл оригинальный, как прошлогодний снег, марш. Все с облегчением вздохнули.
Весь свадебный вечер Степанов отсутствовал телесно. Он единственный раз прокружил с Ларисой по просторной зале советского ресторана тур вальса, и потом его уже часто искали, вновь и вновь возвращали на пустой стул, стоявший рядом с невестой. Она ему что-то выговаривала. Степанов ничего не отвечал и не слышал ничего. И вновь исчезал. И вновь его находили где-нибудь в зале, сидящим с кем-нибудь из своих друзей артистов или врачей за рюмкой водки. Уже подшофе он внимательно осмотрел гостей и новых родственников, которых оказалось неестественно много. Подошел к эстрадке, где надрывался незатейливый оркестрик, и, встав перед микрофоном, неожиданно начал читать сон Татьяны из «Онегина».
И снится чудный сон Татьяне.
Ей снится, будто бы она
Идет по снеговой поляне,
Печальной мглой окружена;
------
За дверью крик и звон стакана,
Как на больших похоронах;
Не видя тут ни капли толку,
Глядит она тихонько в щелку,
И что же видит?.. за столом
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой,
Здесь ведьма с козьей бородой,
Тут остов чопорный и гордый,
Там карла с хвостиком, а вот
Полужуравль и полукот.
Еще страшней, еще чуднее:
Вот рак верьхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет
И крыльями трещит и машет;
Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конской топ!
Но что подумала Татьяна,
Когда узнала меж гостей
Того, кто мил и страшен ей,
Героя нашего романа!
Онегин за столом сидит
И в дверь украдкою глядит.
Он знак подаст: и все хлопочут;
Он пьет: все пьют и все кричат;
Он засмеется: все хохочут;
Нахмурит брови: все молчат;
Так, он хозяин, это ясно:
И Тане уж не так ужасно,
И любопытная теперь
Немного растворила дверь...
Вдруг ветер дунул, загашая
Огонь светильников ночных;
Смутилась шайка домовых;
Онегин, взорами сверкая,
Из-за стола гремя встает;
Все встали; он к дверям идет.
Степанов прервал чтение, сорвал с шеи бабочку и вышел вон из зала. Гости, громко аплодируя, дружно встали со своих мест.
Ночью Степанова страшно рвало. Он стоял на коленях перед чужим унитазом в пустой ванной, пил большими глотками воду с марганцовкой из литровой стеклянной банки и долго, давясь и плача, блевал.
Диалоги
Степанов. Господи, что я делаю?
Судьба. Ну и что же ты делаешь?
Степанов. Зачем мне нужна эта пигалица?
Судьба. Пигалица? Что ты говоришь! С каких это пор Лариса стала пигалицей? Кто-то еще месяц назад говорил всяческие любезности. И кому-то сильно нравились голубые панталончики и детские ножки.
Степанов. Слушай, заткнись! Я не об этом. Зачем я женился? Ты на этот вопрос ответить можешь?
Судьба. Могу. Ответ простой. Порядочность и ****ство. Ты с Катей спал?
Степанов. Допустим.
Судьба. Что значит - допустим? Спал. С Ларисой спал? Спал. Значит, ты кто – ****ун!
Степанов. Слушай, я ведь тебя не об этом спрашиваю. Тоже мне гуманист! Заладил - спал, не спал. Ну и что?
Судьба. Да в сущности ничего. Ни ту, ни другую ты не любишь, так ведь? Ты вообще никого не любишь! Считаешь, что у тебя с любовью покончено раз и навсегда. Так? Так. Вот из-за этой самой чуши ты и женился.
Степанов. Ты поглупел, приятель. Поглупел. Раньше наши разговоры были гораздо конструктивнее и злее. Да-с!
Судьба. Да мне-то, собственно, все равно, слушаешь ты меня или нет.
Степанов. Ладно. Согласен. Но ****ство отбрасываем, порядочность оставляем. Лариса беременна. Повторить или ты уже понял? Я не мог поступить иначе. Не научен! Вот и все!
Судьба. Нет, не все! Она беременна так же, как кисель фрикадельками!
Степанов. Что ты хочешь сказать…
Судьба. Просто ты попался на старую, как мир, женскую уловку. Ну, с кем не бывает.
Степанов. Вот су...а!
Судьба. Ты даже не представляешь насколько!
Степанов. Так какого же черта ты молчал! Нет, ну какого же черта!
Судьба. Ты не спрашивал, я молчал. Ты вообще давным-давно перестал меня спрашивать. Из театра ушел. Все бросил. Я не говорю уже о Катерине. Я, конечно, не хочу вмешиваться в твою личную жизнь, у меня другие заботы, но если бы ты прислушивался к моим советам…
Степанов. Что значит другие? Какие другие? Разве…
Судьба. Нет, не совсем так. С тобой ведь скучать не приходится. Ты у меня персонаж неординарный. Любитель, так сказать, экстремальных и необдуманных решений. И моей заботой уже давно стало быстро все пересогласовывать, ну, понимаешь, Там! Чтобы поспевать за твоими крутыми виражами.
Степанов. Ну, и что же мне делать?
Судьба. Ничего. Жить дальше.
Глава 31. Половецкие пляски с тараканами
Прошлое вместе с театральными друзьями при помощи шантажа потерей любви, семьи и еще не рожденных детей было изгнано из нового степановского дома. Дом пустел, зарастал пылью и кухонной копотью. Наполнялся ненужными вещами, тараканами и людьми. Степанов грубо запил со своим новым тестем, скромным любителем заложить за воротник, и бросил не то что писать, даже читать. Иногда, по выходным, он выпивал один. В доме было тихо-тихо. Сонной мухой жужжал холодильник. Степанов ждал, когда охладится поставленный в морозилку стакан водки (теща с женой прятали спиртное в платяном шкафу), и залпом выпивал. Поддевал на вилку холодненьких соленых опят из банки (тесть был опытным грибником). Садился на промятый старый диван, брал гитару и тихонько пел. Ностальгировал. Очнувшись, свежим отутюженным платком утирал сопли. Прятал гитару в чехол. И опять шел к холодильнику. Степанов пил ровно тысячу дней.
У таракана шесть ног и большие, все время двигающиеся усы. Еще он рыж. Ночью, если внезапно зажечь свет, тараканьи стада разбегаются небольшими группами. Большие и много маленьких. Старший Фуфлыгин обожал бить их тапочкой. Смахивал рукой на пол расползшуюся от удара по столу тараканью слизь и выключал свет. Ждал, когда можно будет вновь дернуть выключатель и со всего маху влупить тапочкой в рыжую шевелящуюся толпу. Развлекался. Еще он гордился тем, что когда-то, то ли в пятьдесят третьем, то ли позже, его под конвоем водили в Кремль, в кабинет Сталина. Бригада столяров, в которой он работал в то время, делала там ремонт. Дерево он любил и умел с ним работать. Еще он много пил. Всего. Портвейна, водки, вина и даже клея БФ. К ним на завод привозили этот пресловутый клей бочками. Одного из учеников бригада запирала в раздевалке до обеденного перерыва. Под бравые коммунистические марши из настенного репродуктора и монотонное вращение проволочного крючка, вставленного в электродрель, тот взбивал ведро клея. К полудню клей наматывался огромной упругой соплей. В ведре оставалась мутная спиртопахнущая жидкость, которую, разлив по стаканам, и выпивали. Закусывали принесенными из дома бутербродами и пирожками. По окончании смены, прихватив кто реек, кто досок, кто гвоздей, через дыру в заводском заборе, народной тропой, бригада шла пить пиво в соседний ларек.
- Представляешь, Леонидыч, у Петра Ивановича – рак. Ну, помнишь на свадьбе, такой толстенький. Всё, врачи говорят - каюк! Вот такая опухоль в желудке. Будут резать, но, судя по всему, шансов нет. Ну, давай! Дай ему Бог здоровья!
Через неделю тесть побежал в поликлинику на рентген. Вернувшись, не снимая обуви, рванул к секретеру, достал бутылку коньяка, налил и залпом выпил.
- Как дела, Иван Михалыч?
- Пронесло вроде.
- А что, что-то беспокоит?
- Да вроде уже нет. Помнишь, я тебе про Петра Ивановича рассказывал, ну, про рак-то?
- Помню.
- Вот, вчера операцию сделали.
- Умер?
- Живее нас с тобой!
- Из желудка достали мяч резиновый с два кулака. Врачи просто обалдели. Как он мог туда попасть? Никто же не знает! Понимаешь, да? Это же БФ! Сколько лет он его засасывал, а! Вот тебе и рак! Слава Богу, у меня чисто. – Фуфлыгин вдруг подхватил штаны и помчался в туалет.
Фуфлыгины переехали на новую квартиру. Тараканы остались доживать свой век со Степановыми. Степанов никогда не видел такого количества тараканов. Ларису это не очень волновало. Тараканы стали почти родными. Они толпами паслись по ночам на немытой посуде, брошенной в раковине. Не без приятности отдыхали под мойкой в недрах полусгнивших овощей, положенных и забытых Фуфлыгиной. Летом переезжали на балкон, так сказать на пленэр, куда Лариса до осени выставляла немытые сковороды, кастрюли с супом и прочие вкусности. Сначала Степанова это бесило. Иногда он даже ловил себя на невольном движении к тяжелой сковороде: чтобы насмерть! Но со временем он привык и в свободное время вычищал это осклизлое и заплесневелое кладбище. Спустя несколько лет уже ничему не удивлялся. Научился стирать, мыть и чистить. Наконец понял, почему он носит только две рубашки, когда их у него восемь: просто Фуфлыгина годами стирала только то, что лежало сверху в баке с грязным бельем. Научился штопать носки и перелицовывать заношенные до дыр брюки. Научным сотрудникам платили ненамного больше, чем заслуженным артистам.
Мать наотрез отказывалась ездить в их дом. Приходила в ужас от манер старшего Фуфлыгина. Увидев на стене шевелящего усами таракана, прошептала Степанову на ухо: «Там животное!» И быстро собравшись, ушла. Ларису Нина Васильевна про себя называла «крокодил на цыпочках».
Мудрая мать схватила женскую сущность своей будущей невестки с лету, с первого знакомства, но Степанову посоветовала жениться немедленно - не позорить память отца и честь семьи.
Бронзовые часы сыграли увертюру и пробили восемь. В дверь осторожно позвонили. Степанов открыл глаза. За окном мутно горел одинокий фонарь.
- Саша, это к тебе! – Мать, в неизменной сеточке на голове и махровом халате, просунула голову в проем двери. – Это кто?
- А кто там?
- Девица, и весьма маленькая.
- Да? Как интересно! И чего она хочет?
- Я бы тоже хотела это знать. Может, ее спросить?
- Мама, посиди здесь минутку. Мне самому интересно!
- Ты что, к ней в трусах выйдешь, вот прямо так? Немедленно надень халат. Надо тебе пижаму купить.
Степанов вошел на кухню. На табурете, говорящей золотой рыбкой, сидела Лариса. Ее ушки розово горели. С появлением Степанова она подскочила как ужаленная и бросилась ему на шею. От неожиданности Степанов тоже ее обнял. Пока он соображал, чем вызвана такая чрезвычайная ситуация, она обцеловывала его лицо, оставляя отчетливые ярко-красные следы помады на его щеках, ушах и даже на носу. Слезы из ее глаз катились без остановки, и когда в кухню вошла мать, Лариса скороговоркой выпалила:
- Нина Васильевна, я люблю вашего сына… он замечательный… человек… сделал…
Я беременна!
Мать, не спуская с них глаз, не глядя, опустилась на табурет. Наступила долгая пауза. Нина Васильевна ощупала сеточку на голове:
- Давайте выпьем чаю!
Глава 32. Капкан
Через двенадцать месяцев Лариса родила. Упала ночью со старого тесного дивана. Степанов первую минуту, со сна, ничего не мог понять. Фуфлыгина сидела на полу и, наклонив голову, смотрела себе между ног. На ковре ширилось, росло мокрое пятно. Степанов соскочил с дивана и, подняв на руки, вернул жену на место. Она запрокинула голову и начала беззвучно плакать. Вбежала, натягивая панталоны, теща. Заахала, заохала, засуетилась. В трусах и майке в дверном проеме появился заспанный тесть.
- Христина Мефодиевна, звоните в «скорую»! – Степанов сидел на краю кровати и гладил жену по голове, - Успокойся, успокойся, все будет хорошо, просто воды отошли, вот и все.
Теща суматошно бросилась из комнаты, но тут же вернулась.
- Какой номер?
- 03.
Спустя полчаса Степанов с тестем уже сидели в приемном покое родильного дома.
Из двери с висевшей на одном гвозде, стеклянной с черным, табличкой «Прием рожениц» вышла неопрятная баба в войлочных сапогах на молнии.
- Степанов - ты?
- Я. - Степанов встал с клеенчатой, порезанной бритвой скамьи.
- На, забирай.- Санитарка сунула ему в руки ворох одежды и белья. - Полотенце, зубную щетку, простынь, тапочки и бритву давай.
- Вот, возьмите. - Степанов протянул собранный тещей кулек. - Только бритвы, по-моему, здесь нет. А она зачем?
- ****у брить, соображаешь!
- А если нет, то как же быть?
- Давай трояк, вставлю новое лезвие.
- Хорошее?- Степанов сам не понял, зачем он это спросил.
- Хорошее. «Восход» называется.
Степанов достал портмоне и протянул санитарке три рубля.
- Вот, возьмите, будьте добры, аккуратнее.
- ****а, не рожа, мылом не намажешь. Сейчас йодом - и вжик…Через эти руки по десять штук, бывает, за день… Все будет в ажуре. - Спрятав трешку, баба вплыла обратно в дверь.
В «Детском мире» неподвижно стояла толпа.
- А я вас помню. Вы ведь Степанов, артист, да? – Заведующая секцией детских колясок неожиданно улыбнулась. – Билетики организуете?
- Да, конечно. – Степанов смутился и опустил глаза.
- Ну все, идите в кассу. Скажите, что от меня. Товара не называйте, а то знаете какой у нас народ. Они здесь сутками стоят в очереди.
- Спасибо вам огромное. Вы так меня выручили.
- Да что вы, за что? Сын на вас похож?
- По-моему, да. Билеты я вам завтра занесу, обязательно. Спасибо!
Лариса сутками спала. Степанов кипятил, стирал и гладил горячим утюгом пеленки и подгузники.
- Ну, как дела, мама Степанов? – Участковый педиатр, смешливая, дородная, с хохлятским выговором женщина, смеясь, снимала промокшее пальто.
- Все вполне прилично, Людмила Николаевна. Чаю выпьете?
- Давай, а то по такой погоде простудиться - как пару пальцев об асфальт. - Врач пошла в ванную мыть руки.
У Степанова с ней наладился абсолютный дружеский контакт. От природы наделенная веселым характером, она располагала к себе, а узнав, что они еще и коллеги, приняла на себя не только медицинскую, но и дружескую опеку над степановским сыном. Она часто бывала в их доме. После тщательного осмотра ребенка с веселыми «гулю-гулю» и прибаутками, которых знала бессчетное множество, пили крепкий чай с конфетами на кухне. Фуфлыгина почти никогда не участвовала ни в первом, ни во втором. После рождения сына Лариса стала проявляться как-то по-новому: первые несколько недель не брала его на руки, странным образом спала, когда он отчаянно кричал - а кричал он много и упорно, брезгливо, двумя пальчиками, меняла мокрые пеленки. В один из дней после возвращения из роддома Степанов застал странную картину: Лариса, распахнув халат, полулежала в постели на подушках и тупо смотрела на свои тяжело висевшие, разбухшие груди, сочившиеся молоком. В глазах ее плескал ужас и отвращение. Через неделю Степанов вполне освоил профессию профессионального дояра. После дойки омывал груди теплой водой и, закрыв маленькие бутылочки ватными тампонами, нес в холодильник. Отвернувшись к стене, Лариса, облегченно вздохнув, быстро засыпала.
Глава 33. Не боги горшки обжигают
Вечером в квартире Степанова зазвонил телефон. Знакомый голос судьбы назвал Степанова по имени и отчеству.
Уже давно, кроме матери, ему почти никто не звонил. Степанов забывал прежних друзей. Друзья забывали его. Изредка звонил Крестовников, спрашивал, что да как. Подолгу рассказывал об очередных гастролях за границей или новом спектакле. Звал в театр, но Степанов не ходил. Жизнь его прежних знакомых шла где-то в другой стране. Они женились, разводились, рожали своих и чужих детей. Эта страна была ему почти не знакома и лишь изредка напоминала о себе смутными, легко накатывающими, словно вечерняя ласковая морская волна, обрывками-воспоминаниями. Смутными тенями мертвого театра. Забытым запахом кулис. Безжизненным холодом раскаленных софитов. Бесшумным громом аплодисментов.
- Александр Леонидович Степанов?
- Да, это я.
- Вас беспокоит секретарь академика Вальдмана. Меня зовут Софья Абрамовна. Артур Викторович приглашает вас завтра на беседу в десять часов утра. Сможете?
- Да, конечно, спасибо.
- До свиданья.
- До свиданья.
Положив трубку, Степанов некоторое время молча сидел на табурете, разглядывая, как плавают черные чаинки в прозрачном стакане.
Через неделю Степанов стал первым аспирантом известного ленинградского академика, только что получившего большой московский институт.
По этому поводу Степанов решил последний раз выпить. В кинотеатре «Пламя», с небольшой эстрадкой в фойе и ободранным пианино на амбарном замке, - традиционном месте распития спиртных напитков - шла неделя туркменского кино. Это показалось Степанову достаточно скучным, и он пошел «на природу». У самого подножия сталинской высотки имелась хорошо вытоптанная яма. В яме - пятиэтажный кирпичный дом. Его крыша как раз приходилась на окна гастронома, размещавшегося в цокольном этаже. В яме росло единственное, вечно сухое дерево. На обломанных ветвях вместо листьев висело донышком вверх штук десять захватанных, мутных от грязи граненых стаканов. Местным профессионалам и любителям место это было хорошо известно. Оно было чрезвычайно удобным во всех отношениях, особенно тем, что напротив, через дорогу, как оказалось, располагалось 11-е отделение милиции. Обо всем этом Степанов узнал чуть позже.
После первого стакана узбекского шербета, густого и сладкого, как варенье, - ни на что более приличное денег не хватило, - у Степанова отобрали документы и, заломив руки за спину, отвели в местный «обезьянник». Степанов расстроился.
Две недели он каждое утро приходил в институт и напряженно ждал. Но совершенно неожиданно Москва оказалась большой советской деревней, где теряются не только письма и люди, но и милицейские протоколы, а может, его, дурака, просто пожалели.
Диалоги
Степанов лежал в камере с металлической черной решеткой совершенно один. В мозгу, в тумане разбредшихся мыслей, упругим резиновым мячом, больно ударяясь о стенки черепа, прыгало бесконечное «Зачем? Зачем? Зачем?». С грубо побеленного потолка на сверкающей в свете засиженной мухами лампочки нити раскачивался маленький паук.
Степанов. Все закономерно. Все так и должно быть. Слишком неправдоподобно: вчера стаканами жрал водку до полной бессознательности - сегодня аспирантура. Так не бывает. Уж если под откос, так под откос. Вернуться назад не может никто. Жизнь идет только вперед, даже если впереди - ничто. Кого винить?
Судьба. Ну, не совсем стаканами, и уж совсем не жрал. Должен заметить, что не ожидал от тебя такой перемены. Ты разве не чувствуешь? С рождением сына ты очень изменился.
Степанов. Все может быть. Ты намекаешь на некую связь? Перестал пить, на тебе счастливый билет – аспирантуру. Но почему я тогда здесь? Что, этот лейтенант мимо не мог пройти или не заметить?
Судьба. Честно - не знаю. Но и связи не отрицаю. Новое дело – новая жизнь. Не было выхода, ан вот он. Что, разве не так?
Степанов. А Лариска? Ее мне куда девать? Она мне за что? Это сущий кошмар какой-то! Я такой бабы представить себе не мог!
Судьба. Терпи. За что - не скажу, а вот для чего - догадываюсь.
Степанов. Скажешь?
Судьба. Не могу.
Степанов. Ну и черт с тобой!
Судьба. Не бросайся словами, чудак.
Степанов. Надежда-то, хоть самая малая, у меня есть, что это когда-нибудь кончится?
Судьба. Все может быть. Ты лучше вспомни все, что я говорил о твоих похождениях раньше. Подумай. Тогда ты меня не слышал, а сейчас?
Степанов. Не знаю, может быть. С ними было так легко. Свободно. Что это было? Магнетизм театра? Таланта? Они вертелись вокруг. Как бабочки. Молодые. Легкие. Кружились. Плыли. Танцевали. Извивались. Жалили больно и жадно целовали. До перехватывания дыхания. И мне было легко. Один день. Одна ночь. Я выбирал. Лучших. Уезжал с ними в ночь на дачи, квартиры, общежития. В лунном, рассеянном свете ласкал их мягкие груди. Целовал горячечные полураскрытые губы. Осторожно, как змея, готовая к атаке, спускался рукой в низ живота. В шелковистое. Горячее. Влажное…
Судьба. Я помню. Я все помню. Ты был со всеми одинаково нежен, внимателен. Я смеялся, когда ты каждый раз чистил зубы и тщательно, как перед операцией, мыл руки. И на следующее утро ты их забывал. Встречая кого-нибудь из них на улице, ты не мог вспомнить ее лица. Или я ошибаюсь?
Степанов. Я помню. Но они меня прощали. Почему? Расплата. Что-то не слишком быстрая. - Степанов повернулся на бок, лицом к шершавой стене своей тюрьмы. Вновь медленно потекли тягучие мысли. - Маленькая ведьма из библиотеки…
Судьба. Ведьма? Никакая она не ведьма. Это ты у меня чудак!
Степанов. Как же я оказался некстати-то рядом! Незаметно упал в эту темную бочку. Как мышь не понимает, что бежит за последним в своей жизни кусочком сыра по тонкой жердочке. Надо было рубить! Сразу же. Или бежать.
Судьба. Ты уже однажды это говорил. Никуда бы ты не делся. Это… Не в твоих силах это менять.
Степанов. Выбросить надо было из головы и жизни эти мягкие голубые панталончики. Зачем я туда полез!
Судьба. Ну, слава Богу! Узнаю моего Степанова. Если с юмором у тебя все в порядке, значит, еще не все потеряно. Неужели выздоравливаем? Улавливаешь мысль? Всё. Давай подведем черту твоего самоедства.
Степанов. Ведь как в капкан попал!
Судьба. Остановись. Хватит уже. Попал, но не навсегда.
Степанов. Удивительно, но по всему у нее там должны быть огромные и острые зубы. Ничего не скажешь! Отхватила, так уже и не пришьешь!
Судьба. Ну вот, уже лучше. И помни, - не все потеряно. Сейчас тебя выпустят.
Глава 34. Картонное счастье
- Степанов, на выход! - Коренастый, в изжеванных лошадью штанах и ботинках заслуженного золотаря милицейский старшина громыхнул замком.
- Куда? - Степанов вышел в темный коридор.
- На волю! - хмыкнул милиционер.
Спустившись по лестнице, Степанов выщелкнул из чуть надорванной грубой пачки папиросу, перехватил по-своему мундштук и, закрыв ладонями пламя спички, прикурил. «Да, накрылась твоя аспирантура, мальчикспальчик». Степанов сидел на заплеванных, замызганных ступенях и, уткнувшись глазами в грязный московский асфальт, не разжимая зубов, долго курил.
Степанову вновь стало интересно жить. Все свое время он теперь проводил в лаборатории. Возвращался домой только переночевать. Через два года стал кандидатом наук, имел сорок публикаций в журналах, написал научную книгу и был рекомендован ученым советом к защите докторской диссертации. Попутно, по большому блату своего шефа, без очереди, во вторник, вступил в партийные ряды. Вместе с ним те же намерения демонстрировал рабочий швейного предприятия «Большевичка», приехавший в Москву чуть больше года назад из славной деревни Тупое и отвечавший на все вопросы приемочной комиссии партийного райкома односложным, но не лишенным смысла «Ну и чо?». Еще через год Степанов стал заместителем партийного секретаря института - веселого пьяницы со странной фамилией Июльский.
Степанов чувствовал сумасшедший подъем сил - к своей научной карьере он относился очень творчески.
- Александр Леонидович, мне сказали, что когда-то вы были артистом, это правда? – молодой профессор, Цецилия Альбертовна Вольф склонила голову над рефератом докторской диссертации Степанова.
- Люди от природы склонны к вранью. Нет, не был.
- Странно, мне даже театр назвали, где вы работали. – Профессор продолжала читать.
- Я действительно когда-то любил театр, но это было давно, и я уже ничего не помню о том времени.
- Жаль. Я подумала было, отчего бы нам с вами не вспомнить, что кроме науки есть и другие достижения человечества, театр например. – Цецилия Альбертовна положила открытый реферат на стол и посмотрела на Степанова. - Но, впрочем, это ничего не меняет. Вам ведь еще только предстоит стать профессором, а я уже профессор.- На этих словах она достала из нагрудного кармана своего белоснежного медицинского халата сложенный вдвое листок и, не опуская глаз, протянула Степанову.- Вот два билета в «Ленком» на завтра. Будем считать, что вы сами пригласили своего оппонента для обсуждения будущей защиты.
«Черт побери, что ей надо?» - Степанов вертел в руках билеты.
«Юнону» и «Авось» Степанов уже видел. Приятель по училищу, артист этого театра, пригласил его на премьеру. Тогда он едва совладал с собой. Вышел из зала опустошенный. Хотелось рыдать. Сейчас вновь защемило под ложечкой. Зал сотрясала финальная «Аллилуйя Любви». «Как выкладывается Коля Караченцов, удивительно!» Степанов подал пальто Цецилии. Помог надеть. На его плече неожиданно оказался ее шарф. Она отошла к зеркалу. Степанов оделся и приблизился к стоящей к нему спиной женщине. В зеркале он отчетливо видел, как влажно блеснули ее глаза. Она смотрела прямо ему в зрачки. Вышли. Шли пешком к улице Горького. Цецилия всю дорогу напевала мелодии из спектакля, была слегка возбуждена и говорила о театре. У тротуара остановилось такси. Профессор взяла Степанова за руку и повернулась лицом.
– Ты меня на рассвете разбудишь. Проводить необутая выйду. Я тебя никогда не забуду…
– Намеренно переврав слова, неожиданно пропела она и прижалась к Степанову, чуть привстав на мысочки. – Проводите меня, Степанов. У меня есть прекрасный кофе. - Ее пальто пахло до боли знакомыми французскими духами.
- Я тебя никогда не увижу, – громко пропел в ответ Степанов и открыл заднюю дверцу такси. Вольф быстро забралась в машину. Степанов захлопнул дверь и пошел прочь.
Защитить докторскую Степанову не дали. Дважды на тайном голосовании кто-то закатывал неожиданные «черные шары». На третью попытку секретарь ученого совета получил разрешение ВАК на открытое голосование. В день защиты пятеро членов совета «срочно» заболели. Степанов рассмеялся и пригласил пришедших на заседание на уже приготовленный фуршет в честь успешной «незащиты». Все прошло очень весело и легко. Степанов без конца балагурил и всех смешил. Подходя к дому, ненадолго остановился у помойки, швырнул в мусорный бак толстенный том диссертации и зашагал дальше...
- Боюсь, что мы с вами, Саша, оказались в весьма интересном положении. Давайте переждем. Сейчас не ваше время, как я понял.
- Я это переживу, Артур Викторович. Не первый год живем. Не волнуйтесь.
- Ну что ж, тогда я надеюсь, что свои знания и способности вы с успехом примените в должности моего заместителя по иностранной работе. Не возражаете?
- Неожиданное предложение, но я согласен. Спасибо за поддержку.
- Это вам спасибо за поддержку и понимание. Приказ я уже подписал.
Артур Викторович, петербургский врач в пятом поколении, тяжело переносил московские интриги. Наследник знаменитой медицинской фамилии отличался чисто санкт-петербургской интеллигентностью и абсолютным отсутствием иммунитета к подлости. Он шутил, что эти антитела его организм вырабатывать не способен. Степанов его по-мужски уважал. А сколько шеф посвятил ему своего рабочего и личного времени! На такие случаи нужны свои Гомеры.
Теперь Степанов часто возглавлял всяческие институтские делегации то в Ереване, то в Германии. Осенью он съездил на Волгу на научный симпозиум, съел принесенного в бумажном промокшем коричневом пакете камчатского краба с кружкой теплого «Жигулевского» и… влюбился. Она работала в соседней лаборатории, была чертовски красива во всех смыслах и, как впоследствии оказалось, абсолютно бесчувственна. Над исправлением последнего недостатка Степанов активно трудился ровно сто восемьдесят дней. Он вновь искал любви, творчества и свободы, она – грубого физического чувства. Было очень странно, что раньше он ее не замечал, почти три года встречая в институтских коридорах. Еще более странным казалось, что они встретились. Но Степанов ожил, будто заново родился. Он снова писал стихи, чудил и молодел. По утрам, бреясь перед расколотым гостиничным зеркалом, ему казалось, что ему вновь двадцать лет, волосы активно чернеют, и плохо растет борода.
Возвратясь домой, Степанов собрал вещи, поцеловал сына, усадил Ларису на табурет в кухне, и в пароксизме распиравшей его радости и надежды сообщил, что любит другую женщину, уходит к ней навсегда и сюда больше не вернется. Вместо ожидаемого такого же радостного ответа получил от жены по морде и вослед восемь возмущенных анонимных писем в институтский партком от доброго тестя. Тесть писал то от собственного, то от женского, не менее возмущенного лица. На разборе персонального дела на партбюро Степанов вежливо, соблюдая орфографию, спокойно и очень театрально послал весь его состав довольно далеко, за что получил выговор без занесения и мягкое осуждение его женской половины. В общем-то, Степанову было наплевать. Он наивно думал, что жизнь вновь только начинается и счастье в восторге машет ему театральными бумажными крыльями, а нарисованное на драпировочном холсте море вот-вот станет настоящим, и он снова нырнет с головой в его пенящиеся шампанские волны и будет загорать на его солнечных пляжах успеха и признания. Жажда возвращения в театр обуяла его с новой силой. Мать снова сходила с ума. Отказалась от зарубежных гастролей и беспрерывно звонила то Фуфлыгиной, то ему. Но каждое утро обретенная свобода бурлила и клокотала в Степанове пробудившимся вулканом и манила неясными обещаниями. Он не ходил. Он летал. Ничего не замечал. Еще больше работал и по вечерам репетировал ввод на главную роль в модном спектакле старого приятеля-режиссера, которого своим внезапным появлением немало озадачил. Попутно написал две сценарные заявки на «Мосфильм» и совсем бросил пить. Его пригласили на беседу в советско-американский кинопроект.
Ровно в одиннадцать утра он вошел в один из павильонов киностудии. Беседа была предварительной и скорой. Через три дня заявку нужно было превратить в синопсис режиссерского сценария.
Шел дождь серого осеннего дня. В институт Степанову возвращаться не хотелось. Он сел на Белорусском в электричку и поехал домой - теперь он жил за городом. Насвистывая незатейливый мотивчик, поднялся на второй этаж, своим ключом открыл дверь и вошел в прихожую. Квартирка была небольшая. Комнатки проходные. Двери все время стояли открытыми. В спальне на кровати Степанов увидел напрягшуюся задницу совершенно голого мужика и обнявшие его за волосатую поясницу белые красивые ноги своей новой возлюбленной.
Степанову стало нехорошо. Силы стремительно покинули его. В голове возникло неодолимое желание поздороваться с совокуплявшейся парочкой и что-то еще, быстрое и опасное. Степановское воображение нарисовало его собственный портрет в виде сливного унитазного бачка, в который залили по самые края шампанского, от всей души нагадили и, не глядя, спустили, со всего маху бабахнув по рычагу, так что вылетели все шпунтики, гаечки, пробки и железки. В голове Степанова выключили свет. На ощупь, в полной темноте, он прикрыл за собой входную дверь.
Татьяна на кухне жарила тонко нарезанную картошку. Тихий шелест кипящего масла отзывался в памяти Степанова шуршанием покрышек по гравию дороги. Солнце играло на легких волнах прибрежной воды. Они шли по бесконечному пляжу. В теплом белом песке тонули босые ноги. Они держались за руки. Ласково глядели такие знакомые зеленые глаза. Неосознанное удивление стучалось где-то внутри, где-то в сосудах, в сердце, в каких-то потаенных жилочках. Зажмурившись, Степанов остановился, повернул Татьяну к себе и провел пальцами по лицу.
- Что с тобой? Тебе плохо?
- Нет, мне хорошо. – Степанов смотрел прямо в лицо своей спутнице и видел совершенно другое лицо, другие волосы, другие губы.- Все хорошо.- Он поднял глаза выше ее головы. Белое облако, длинное, словно вытянувшаяся птица в полете, неподвижно взмахнуло своими белоснежными хлопковыми крыльями.
- Да что с тобой? Ты прямо как Мона Лиза - и смотришь, и не смотришь. То-ли улыбаешься, то-ли грустишь.
- Ну, наверное, это хорошо. – Степанов постарался улыбнуться.
- Наверное. Только мне непонятно. О чем ты думаешь?
- О тебе, - соврал Степанов.
Татьяна жила в маленькой квартирке за городом. Ее малолетняя дочь стала называть Степанова папой через несколько дней. Теперь они с Машей много гуляли по лесу. Собирали опавшие кленовые листья. Белая пушистая ее шапочка часто прижималась к степановскому боку. Так и шли. От природы неспокойная и нервная, девочка в присутствии Степанова быстро успокаивалась. Засыпала, держась за него тепленькой своей ручкой.
Степанов осторожно высвободил палец. Тихонько вынул между жердочек кроватки. Вышел и прикрыл дверь. Татьяна как-то сиротливо и осторожно прижалась к нему всем телом и, положив голову ему на плечо, заплакала.
Под Новый год они лепили во дворе снежную бабу. Весело смеясь, катали по снегу огромные шары. На голову надели старое жестяное ведро. Вставили лампочки- глаза от фонарика и огромную морковку-нос. Приделали черные очки. Степанов долго возился с батарейкой. Обернулся. Глаза снеговика таинственно засветились. Счастливее Машуниных глаз Степанов не видел никогда в жизни. Она бросилась с разбегу на него, ииповалила в снег и, упав, быстро-быстро целовала его в лицо.
Уснувшую девочку Степанов нес на руках домой. Во сне на ее губах блуждала счастливая улыбка. Степанов выпил рюмку водки и вышел на лестничную клетку покурить. Татьяна нашла его сидящим на холодных ступенях лестницы. Пахло горелой бумагой папиросной гильзы.
Два дня Степанов жил на Белорусском вокзале, пил портвейн и ночевал на скамейке в зале ожидания. На третий поехал в Одинцово. Долго сидел в скверике под дождем. Наконец дождался, когда Татьяна уйдет из дома, поднялся на второй этаж и вновь открыл дверь. Первое, что он увидел, – цветы. Белые хризантемы в прозрачной вазе, точно такие он подарил ей в их первое осеннее утро. Тихонько одевшись, он в домашних тапочках добежал до маленького базарчика у станции, купил цветы и успел снова скользнуть в постель до ее пробуждения. Тогда они две недели стояли на его рабочем столе. У одной он насчитал триста шестьдесят пять лепестков, зачем-то посвятив этому занятию целый час. Всего их было семь, и Степанов, вытянувшись в кресле и закинув руки за голову, почему-то подумал, что его ожидает семь прекрасных, как эти хризантемы, лет. В правом ухе тихонько хихикнула судьба.
Степанов прошел на кухню, открыл окно и выбросил цветы вместе с вазой на улицу. Аккуратно прикрыв раму, начал собираться. В его старую спортивную сумку уместилось все, кроме вещей. Степанов снял с вешалки свой единственный костюм вместе с рубашками, сходил в ванную, принес чистые носки и, скомкав, все это вместе запихнул в целлофановый пакет. Запер дверь. Ключ бросил в почтовый ящик. Выйдя из парадного, вспомнил, что забыл на столе недописанный рассказ. Поставил сумку на деревянную скамейку у заплеванного шелухой от семечек подъезда и вернулся.
Со страшной, нечеловеческой силой он, оскалив по-волчьи зубы, рвал, раня в кровь руки о крашеное железо, к чертовой матери со стены эти ненавистные узкие ящики. С грохотом вытряхнул ключ. Снова вошел в квартиру, сложил вчетверо мелко исписанные листы, положил во внутренний карман куртки и ушел.
Долго ехал. На какой-то станции Степанов вышел из пустого вагона. Вошел в лес. Медленно и внимательно рассматривая, долго выкладывал содержимое сумки на сырую траву, разрывал на четверти, сминал и бросал в общую кучу. Встал. Закурил, по-своему пережав мундштук папиросы. Чиркнул спичкой и поджег ворох никому уже не нужной бумаги. Он смотрел слезившимися от папиросного дыма глазами на этот инквизиторский костер. Все горело. Рассказы. Стихи. Уничтожающий огонь лихо плясал на сценариях и пьесах. Жадно пожирал афиши спектаклей. Тетрадки с текстами сыгранных ролей. Лица друзей на фотографиях. Пепел. Осыпался серый пепел на зеленую траву... Сгорало все. Догоревшая спичка обожгла пальцы. Вновь заморосил дождь. В последний момент он вдруг сунул в костер руку и выхватил какой-то скомканный плотный листок. Расправил. Со старого снимка, озорно улыбаясь, склонив голову ему на плечо, смотрела Катерина. Сунув фотографию в карман, Степанов, не оглядываясь, пошел прочь. Из окна отъезжающей электрички он видел, как высоко за тонкой кромкой леса к самому небу поднимается огромный и черный, как Хиросима, столб свернутого жгутом дыма...
Три месяца Степанов жил у матери. Редко ходил на работу. Не отвечал на телефонные звонки. Молча матерился и втайне от нее бессмысленно и безвкусно пил. Появлялся вечером и сразу ложился спать. В квартиру вламывались бесконечные, сплоченные делегации фуфлыгинских родственников. Предлагали выпить мировую и вернуться в семью. Нина Васильевна самоотверженным контрударом предлагала отдать ей внука и выбрасывала в помойку неоткупоренные бутылки и свежие тещины пирожки. В конце концов купила Степанову новую полосатую пижаму и велела ехать сдаваться.
В день его возвращения светило солнце. Квартира была пуста. На столике в прихожей лежал клочок бумаги с каракулями сына: «Папа, возвращайся скорее. Мы тебя ждем. Уехали к бабушке».
«Вот так надо ставить настоящие спектакли! - подумал Степанов, - Знает, сволочь, что делает!» Не раздеваясь, прошел на кухню, сел за стол, закурил. По пестрой скатерти шустро пробежал знакомый таракан, остановился у пепельницы, поводил длинными усами, побежал дальше. «Вот как, брат Пушкин! Так как-то все!» Степанов повертел в пальцах бумажный клочок, бросил его в мусорное ведро и вышел на улицу. Молодые, короткие и острые, как иглы, листья травы пробивались сквозь почти истаявшие островки апрельского снега. На молоденькой травке лежала здоровенная куча свежего собачьего дерьма. Мальчишки с громкими криками гонялись вдоль быстрых ручьев за корабликами-спичками. Пришла весна. Идти было некуда. На следующий день Фуфлыгина вновь забеременела.
Глава 35. Глоток
Один раз в год на семь дней Степанов уезжал в Калининскую область на рыбалку. Он задолго начинал готовиться к этой поездке. Зимой мастерил и проверял снасти, перематывал и красил луковой чешуей и чаем лески, затачивал специальным образом крючки, вязал поводки - короче, основательно готовился. Готовился, потому что это было единственным, что осталось от «его жизни». Несколько дней абсолютной свободы и тихого разговора с ночным небом при свете бледной северной луны. Одинокая грустная болотная птица, мерно выводившая ночь напролет свою однообразную жалостную песню на другом конце озера. Сильные рывки огромных рыб, рассекающих тугой тетивой лески ночную воду. Восходы и заходы молодого месяца в ясном небе прямо у тебя на глазах. Густотуманные рассветы, когда твоя лодка неслышно плывет в медленно текущем куда-то бесконечном облаке. Яркое солнце, отражающееся в глубокой воде, играющее на красных вершинках поплавков, начинающих вдруг подниматься и устало ложащихся на медленную волну. Долгие завтраки на траве в окружении шустрых муравьев, которых Степанов кормил сгущенкой, и почти ручных ежиков, приходивших на запах еды, перепачкавшихся в сливочном масле и смешно чавкавших от удовольствия. На Степанова эта неделя действовала, как волшебный сон. Он возвращался загорелым, веселым, с облупившимся, обгоревшим носом, с ожившими, наполненными радостью настоящей жизни глазами. На следующий день блеск в глазах тускнел, веселье стекало размытыми красками московского суетного быта, и Степанов вновь на целый год поудобнее устраивался в родной помойке, которую жена почему-то упорно называла домом.
Иногда, бродя в одиночестве по вечерней Москве, Степанов присаживался в каком-нибудь скверике. Смотрел на прохожих. Курил и решал ночевать прямо здесь, на лавочке. Но спустя час шел к телефонной будке. Всегда находил в кармане двухкопеечную монету. Говорил жене какие-то ненужные, пустые слова и снова ехал домой.
Степановский новый сосед часто заходил просто так, поговорить. Курил, советовался. Павел Петрович работал, как и Фуфлыгин, мастером-краснодеревщиком. Степанов почувствовал в нем нечто знакомое. Немного выпив, сосед начинал с такой горечью, с такой болью, с таким ожесточением рассуждать о своей, такой чужой ему жизни, что Степанову становилось не по себе. Теперь он понимал, как комично и жалко выглядят со стороны пеняющие на судьбу волкодавы и, наверное, одинокие волки. И в очередной раз зарекался изливать кому-нибудь свою тоску. Степанов был моложе лет на десять, и, как учила мать, он никогда не давал советы старшим – так было принято в их семье. Степановское молчание, впрочем, Павла Петровича ничуть не смущало. Он вдруг начинал с остервенением таскать из кладовки, бегая по лестничной клетке то туда, то сюда, свои новые работы, инкрустации по дереву – он занимался этим в свободное время, порой до глубокой ночи. Эти деревянные картины поражали своей оригинальностью. Нет, это не были стандартные цветочки-розочки. Степанов внимательно рассматривал копии Рафаэля или Делакруа. Однажды Паша притащил потрясающую копию Ренуара. Каждый «мазок» был выполнен маленьким кусочком шпона - тонким, почти прозрачным, слоем древесины. Расставались с тяжелым чувством. Степанов - потому что понимал несостоявшегося, гения-виртуоза; Павел Петрович – потому что не мог до конца высказать свою тоску по настоящей жизни.
По пятницам они часто ездили под Москву, во Фряново, на огромный заброшенный пруд – ловить карасей. Брали надувные лодки, палатку, снасти, бутылку водки и… При рассеянном свете костра ночью, на траве, закусывали нехитрой закуской, выпивали по пятьдесят грамм, и Павел Петрович внимательно слушал бесконечные рассказы Степанова о великих художниках, писателях, драматургах, даже пытался иногда что-то записать. Прерывались только на пять минут, выбежав на призывный звон колокольчика и вытащив на берег очередного золотистого в мягком лунном свете карася. Павел Петрович поддергивал высокие сапоги, заходил в воду и опускал трепещущую в руках рыбу в один на двоих садок. Возвращались к костру и разговору.
В тот памятный летний вечер Павел Петрович позвонил по телефону – договорились через полчаса у лифта. Степановский рюкзак всегда был собран заранее.
Час назад к ним в гости приехала подруга Ларисы – засидевшаяся в девках, умная, но очень полная, с большими, непонятного размера, налитыми грудями и такими же, но, впрочем, вполне симпатичными бородавками на носу и двойном подбородке. У Степанова с ней уже давно сложились весьма своеобразные отношения – Ольга тайно выказывала Степанову такое неравнодушие, что порой они чуть не попадали за ту невидимую черту, за которой начинались страстные, жаркие поцелуи и все тело начинает трепетать от сумасшедшей страсти. Огромная грудь Ольги наливалась упругостью, она вплющивала своими сильными руками Степанова в свое мощное тело, пытаясь сквозь юбку поймать ногами натягивающую ткань брюк напрягшуюся плоть. Ольга часто бывала у них в гостях безо всякого повода. В этот вечер подруги, выпив немного вина, тихо разговаривали, сидя на кухне.
- Лариса, я – на рыбалку, вернусь завтра.
- Опять с этим уродом - алкоголиком Пашей?
- Не с уродом и не с алкоголиком. Он нормальный человек, нормальнее нас с тобой. Я прошу тебя, никогда не оскорбляй человека без нужды, тем более незаслуженно.
- Все твои друзья либо алкоголики, либо идиоты.
- Сбавь обороты, что ты как с цепи сорвалась. Я повода не давал. Ты прекрасно знаешь, что я собирался сегодня ехать.
- Оль, ну посмотри на него, представляешь - каждую пятницу прется со своим грязным рюкзаком черт знает куда, ловить никому не нужную рыбу. Ну на черта мне его рыба! Лучше бы в магазин сходил или в доме убрался. Что я, нанялась, что ли? Мыть, чистить, стирать его вонючие носки?
Ольга сидела молча, удивленно смотрела то на свою близкую подругу, то на Степанова.
- Умерь пыл, я сказал. Не надо врать. Мыть и чистить ты любишь не больше, чем антисемит жида. Носки я давно стираю себе сам. По поводу рыбы – слышу с удивлением. Никогда не встречал человека, могущего есть ее в любом виде и в таких количествах, как ты. Зачем ты врешь? Оля, это она перед тобой, наверное, только не знаю, чем ты ее так возбудила. Вы, часом, не обо мне ли говорили, девушки?
Ольга начала вдруг краснеть с ушей.
- Какое тебе дело, о чем мы говорили? Едешь на свою рыбалку - вот и вали давай.
- Ты что - белены объелась? Что ты так разговариваешь? Кстати, мне нужны деньги, достань, пожалуйста, из секретера.
- Какие деньги?
- Что значит какие? Советские. Вчера я принес зарплату, сегодня прошу тебя дать мне деньги на поездку.
- Нет у меня никаких денег.
- А что же ты пересчитывала?
- Что там пересчитывать! Оль, приносит копейки – профессор без пяти! Без пяти копеек!
- Если ты считаешь, что я, зарабатывая в два раза больше тебя, приношу копейки, может, поищешь денег где-нибудь в другом месте, а не в моем кармане? Я еще раз прошу - принеси мне, пожалуйста, деньги.
- Сам принеси.
- Ты же видишь, я в сапогах.
- Ну, тогда не приноси. - Лариса зло засмеялась, смотря в упор на подругу.
- Оля, извини, ты не могла бы подать? - Ольга растерянно встала и, оборачиваясь на подругу, вышла из-за стола. Та, отшвырнув стул, ее опередила. Быстро прошла в комнату. Долго возилась. Ольга со Степановым наконец встретились глазами, на ее щеке блеснула мокрая дорожка, она отвернулась к окну, не поворачиваясь, взяла со стола бумажную, белую салфетку.
- На, на бедность. - Лицо Фуфлыгиной заострилось, крылья носа побледнели. - Она бросила на пол мятый рубль и вновь отрывисто и зло засмеялась.
Глава 36. Никуда ты не денешься!
- Папа, а мы куда сегодня пойдем? В цирк? – Сын смотрел на Степанова, закрыв широкой чайной чашкой нос и пол-лица.
- Нет, не в цирк. Сегодня мы пойдем в театр. - Степанов грустно улыбнулся.
- В какой?
- В большой театр. Знаешь, он очень большой. Там много-много артистов.
- Сказку будем смотреть? – Из шуршащей обертки сын взял двумя пальцами несколько печений и опустил их в чашку с чаем. Они быстро намокли и упали на дно.
- Не лезь в чашку пальцами, это неприлично. Возьми ложку. Да, сказку. Мы ведь про Карлсона читали, помнишь? Сегодня его увидим.
- Он что, летать будет?
- Конечно, как же ему без крыльев!
- Каких крыльев, у него же мотор!
- Ну, я и говорю - крылья с мотором!
Степанов с сыном смеются и идут одеваться. Заваленная снегом Москва сама выглядит как зимняя сказка. Морозная, туманная, со скрипучим снегом и паром изо рта. Под светом уличных фонарей сугробы играют волшебными синими и желтыми искрами. Машин совсем немного. Доехали быстро. Светофоры подмаргивали Степанову зелеными глазами.
Вместе с толпой их всосало в узкие стеклянные двери. «Откуда у нас народу-то столько?» В гардеробе не протолкнуться. Знакомая гардеробщица, увидев Степанова, растерялась, улыбнулась, свесившись через барьер погладила степановского сына по голове, зачем-то сунула Степанову два бинокля и долго смотрела ему вслед. Степанов не оборачивался, но чувствовал этот ее взгляд.
Зал потихоньку стал успокаиваться, зрители, в основном с детьми, рассаживались по местам. Сын крутил головой. Поднял руку и, указывая на осветительскую ложу, спросил:
- А что там?
- А там сидит очень важный человек. Вот смотри: досчитай до десяти - и везде погаснет свет.
Сын досчитал, и свет в зале погас. Он быстро повернул голову и смотрел на отца.
Его большие карие глаза, до самых краешков наполнились восторгом. Сын взял Степанова за руку.
Спектакль был очень веселым, но смотреть на сцену Степанов не мог. Он не ожидал, что подступит такая боль. В антракте они пошли в буфет (слава Богу, буфетчица была новенькой), пили лимонад. Никого из знакомых он не встретил и, когда в зале вновь погас свет, облегченно вздохнул.
Все громко хлопали. Дети смеялись. Одевая маленького сына в гардеробе, Степанов оглядывался и постарался побыстрее выйти на улицу. Сестру Малыша старательно играла новая артистка. «Какие у Кати были глаза! Огромные, распахнутые, счастливые. И у этой инженю! Ладно, Степанов, заткни свой фонтан. Дурак! Это ж надо было такое придумать! Прийти сюда вновь! В дурном сне не приснится!»
- Папа, это чей памятник? – Сын поднимает руку с болтающейся на резинке варежкой к окну машины, показывает на огромную статую Маяковского.
- Поэту.
- Пушкину?
- Нет, не Пушкину – Маяковскому. А почему Пушкину?
- А нам вчера в саду читали про золотую цепь и ученого кота.
Весь обратный путь Степанов думал о Катерине.
Глава 37. Баю–баюшки-баю…
- Леонидыч, понимаешь какая штука, надо чистить. – Знакомый акушер, Борис, сделал паузу.
- Надо – значит, надо. Какие-то проблемы? – Степанов, тоже в белом халате, сидел с врачом в ординаторской.
- Да нет. Просто время потребуется. Так что приезжай деньков через пять. Позвони накануне.
- Понял. Подождем. Постой, так это же будет шестое ноября, выходной.
- Ну и что? Я дам команду, выпишут твою Ларису. Пока.
- Она не моя, она Фуфлыгина. Пока.
Степанов привез жену вместе с новорожденным на такси. В квартире был накрыт праздничный стол. Тесть долго, по-брежневски, целовал Степанова взасос. Теща бегала кругами - то с чистой пеленкой, то с соской, то с салатом оливье. Нина Васильевна погладила Степанова по голове и, взяв ребенка на руки, понесла в спальню.
Ночью у Ларисы поднялась температура. Кончика серебристой ниточки термометра видно не было. Через час Степанов позвонил Борису и организовал «скорую». У Фуфлыгиной началось тяжелое осложнение.
По Красной площади парадным маршем катились танки, по лицу Степанова – пот. В огромном жестяном баке кипели марлевые подгузники и пеленки. От бака валил пар. Одной рукой он громадными деревянными щипцами помешивал варево, другой - вилкой доедал вчерашний салат. Вышел в комнату, прислушался. Тихо. Мальчонка спал. С утра начали звонить навязчивые родственники с поздравлениями, после второго звонка Степанов выдернул телефон из розетки. Приехала теща, забрала к себе старшего сына. Степанов всех разогнал, впрочем, никто особенно и не рвался, и остался с новорожденным один. Вечером заскочила подружка-педиатр Людмила Николаевна, поздравить. Когда узнала, что Степанов сам собирается выхаживать маленького, выписала, как кормящей матери, больничный по уходу. Дружески обняла. Написала домашний телефон.
- Не расстраивайся. Чуть что - звони в любое время, понял? Я к тебе медсестру свою пришлю.
Степанов и не думал расстраиваться. «Отец должен быть матерью, даже если он мужчина. На что нам эти тещи!»
Начались трудовые степановские будни. Изо дня в день. Из часа в час. Всё по будильнику. Есть. Спать. Гулять. Кипятить. Стирать. Сушить. Гладить. Есть. Спать. Гулять… Мальчик спал мало. Степанов вообще не спал. Стащил с дивана несколько подушек (чтобы боковинка не мешала) и ложился на спину, а рукой держался за кроватку. Трык-трык, трык-трык, трык-трык. Туда-сюда, туда-сюда. Кроватка же на колесиках. Так и спали, если получалось. Рано утром поели, оделись - и бегом в молочную кухню. Постоят полчаса, бутылочками с кефирчиками отоварятся - и гуляют часа два. Степанов достал старенький «Подольск» из кладовки. Шил теплый конверт из своего пальто. Пристрочил желтый большой цветок. Красиво получилось. Он завел во дворе множество подружек, таких же, как и он, с колясками.
- Степанов, а хочешь, я тебе молоко буду давать? У меня много. – Новая знакомая поправила маленькой дочери пустышку.
- Хочу. А то все кефир да кефир. Мой молока еще и не пробовал толком-то.
- Тогда утром перед кухней, часов в семь, заходи. Адрес знаешь?
- Знаю. Спасибо. Зайду обязательно.
Утром, оставив коляску у подъезда, Степанов с малышом на руках поднялся на второй этаж. Позвонил. Долго не открывали. Неудобно звонить второй раз в такую рань. Наконец дверь распахнулась, и на пороге появился заспанный, здоровенный, под два метра, парень в черных сатиновых семейных трусах и белой, на лямочках, майке.
- Доброе утро. Будьте добры, попросите Елену выйти. – Степанов переложил ребенка на другую руку. – Скажите, что Степанов пришел.
С минуту тот недоуменно разглядывал Степанова, затем его бычьи глаза стали наливаться краской. Руки сжались в кулаки и уткнулись в мясистые бока, а корпус наклонился немного вперед.
«Идиот! Он же сейчас в атаку пойдет!» На всякий случай Степанов сделал полшага в сторону.
- Ну что ты стоишь, заходи. – Оттолкнув мужа, в двери появилась Елена, в ночной рубашке и легком халатике. - Я сейчас расцежусь и принесу. А ты марш досыпать. Что, кормящего отца не видал? Это Степанов, у него жена в больнице.
Степановский мальчонка выплюнул пустышку на пол.
Степанов в своей новой роли вполне освоился. Даже спать научился дробно, по пятнадцать минут. Поспит, проснется, белье сольет, постирает, выжмет, повесит и опять засыпает минут на пятнадцать.
Через полтора месяца в доме вновь появилась Фуфлыгина. Степановский отпуск без содержания закончился. Вновь появилось грязное белье, грязная посуда и тараканы.
Глава 38. Зато мы делаем ракеты и покоряем Енисей
Степанов как-то быстро старел. Кололо под сердцем. Болело колено. Часто кружилась голова.
Однажды ночью его разбудил резкий телефонный звонок. Звонил его приятель из союзного министерства, долго хлопотавший о длительной командировке в Алжир. Сбивающимся шепотом долго и нудно объяснял, что на него пришел запрос, что его без замены не отпускают, просил помочь.
- Когда?
- Завтра в девять.
Степанов согласился и сунул телефонную трубку под подушку.
- Что это гудит? – Лариса зажгла свет.
- Телефон. Спи.
Степанов повесил трубку. Фуфлыгина, зевая и широко разевая рот, пошла в туалет.
На следующий день, утром, в огромном кабинете заместителя министра огромной страны Степанов стал большим начальником – получил назначение на должность в Управлении внешних сношений союзного министерства. Они с приятелем выпили по рюмке дорогого «Арманьяка» и по чашке кофе. За всю свою жизнь такого кофе Степанов еще не пробовал. Вышел в приемную и попросил свою новую секретаршу, Нину Карловну, показать, как она это делает. В тот день Степанов впервые увидел баночку «Нескафе».
Вокруг Степанова теперь вращалось, суетилось, вертелось, заискивало и надеялось, бесчисленное множество людей.
За спиной в очереди в служебной столовой секретарши больших замов обсуждали мои достоинства и недостатки.
- А ты нового начальника видела? Говорят, молодой.
- Я слышала, что он внебрачный сын самого министра. Бывший народный артист. Выгнали за пьянку.
- Говорят, водки не пьет, только виски.
- Да, да, и за раз может бутылку виски охреначить, зараза. Жирует номенклатура.
- Нет, водку он пьет. Курит только «Беломор». Женат. Жена - отпетая стерва, из-за нее из театра ушел. Детей двое. Говорят, что очень симпатичный и хороший мужик.
- Ну что ж, давайте знакомиться. Я – Степанов Александр Леонидович, новый начальник отдела. – Степанов обернулся и включил донжуанскую улыбку. Женщины и девицы замолчали и с нескрываемым любопытством его рассматривали.
- Лидия Марковна, очень приятно. Вы извините нас, так неудобно получилось.
- Да нет, что вы. Забавно. Всегда интересно о себе послушать. Курю действительно «Беломор». Пью исключительно водку. Действительно - двое детей. Еще люблю хороший кофе и умную беседу. Так что милости прошу на чашечку, буду рад познакомиться.
Степанову было хорошо. Он вновь нашел смысл в своей бестолковой жизни. «Хозяин Европы» - так за глаза называли его должность. Действительно, в его власти находились любые поездки наших врачей за границу, будь то на международную конференцию, конгресс или стажировку. Его резкая реакция на блатных бездарей, постоянные запросы в клиники и институты и длительные профессиональные беседы с руководителями скоро снискали ему недобрую славу принципиального придурка и блатного выскочку. Но его боялись и пытались дружить. Степанову на все эти мнения было наплевать. Он делал дело, и только дело – для себя и для своей страны.
Потихоньку росло число больших и маленьких скандалов. Первый случился через месяц - Степанов ввел в управлении ограничения по загранкомандировкам. Теперь вся номенклатурная управленческая братия могла выезжать за «бугор» только на три дня. День приезда, день на подписание документов, день обратно. Бесплатные недельные каникулы в Ниццах, Парижах и Лондонах окончились. Степанова зауважали и стали еще больше бояться и ненавидеть. Второй - громыхнул аж до Министерства иностранных и внутренних дел. Так получилось, что Степанов сэкономил родной стране ни много ни мало, но пару-другую миллионов долларов, это точно. Кое-кто уже тогда умел воровать по-крупному на заграничных контрактах. Враги Степанова имели конкретные имена, фамилии и номера министерских кабинетов и продолжали всех иметь еще долгие годы. Третий, еврейский, чуть было не оказался последним в жизни Степанова-начальника.
Тогдашний министр был человеком прогрессивным и влиятельным. Выстроил себе огромный клинический центр, забил его под завязку новейшим оборудованием и столкнулся с одной «незначительной» проблемой – на оборудовании некому было работать. Стал активно искать умных и молодых. Но то ли не там искал, то ли ему так наискали, но большая часть их оказалась евреями. В полный рост встал вопрос загранстажировок для обучения молодых специалистов. В те времена наличие пятого пункта автоматически закрывало выезд вообще куда-либо, не говоря уже о капстранах, которыми заведовал Степанов. Из министорского центра в Америку рекомендовали двоих ребят – фамилия одного была Шуцер, другого Блюмберг. Фамилии красивые слов нет, но Степанову они понравились. Он позвонил куда надо, что надо сказал, и на свет родились два «фальшивых» паспорта – разрешения на выезд, или, как их тогда называли, «решения», были «липовыми».
Две недели Степанова вызывали на Смоленскую площадь, в спецотдел большого МИДа, и брали с него расписки, что он лично гарантирует возвращение за железный занавес двух молодых евреев, таких нужных этой стране. Евреи действительно вернулись, радостные и возбужденные увиденным, много рассказывали и привезли Степанову презент - два блока магнитофонных кассет «Сони», по тем временам – взятку в особо крупном размере. Одна японская кассета на черном рынке стоила рублей десять -двенадцать, а на зарплату советского инженера таких можно было купить тоже штук десять – двенадцать. Управленческий народ напрягся до синевы в предвкушении расправы. Необходимые бумаги без подписей были уже заготовлены. Степанов взял кассеты под мышку и пошел по министерству, даря кассеты знакомым секретаршам заместителей министров и просто хорошим людям. Посетил и двух секретарш «самого». Выпил с ними по чашечке кофе, потрепался о Швейцарии, под финал разговора подарил каждой по паре кассет и спокойно удалился.
День выдался на редкость утомительным. Защемило сердце. Степанов вытряхнул из алюминиевой тубы таблетку валидола. «Дон Кихот был гораздо меньшим идеалистом, чем кое-кто, не будем тыкать в собственный лоб пальцем, из наших современников». Степанов медленно шел по Петровке. Сердце отпустило. Вдохнув полной грудью, он длинно выдохнул. Весенний воздух закружил молочным, в свете вечерних фонарей, туманцем.
- Здравствуйте, Александр Леонидович. Вы позволите? – В кабинет вошел высокий седой мужчина в отличном костюме. Посетитель назвал свою, известную Степанову прибалтийскую фамилию. - Я хочу обратиться к вам за помощью. Мне рекомендовали вас как единственного, кто может помочь в моем деле.
- Садитесь Генрих Карлович. – Степанов указал на кожаное кресло.
Знал он эту грустную историю. Не в таких подробностях, как ему сейчас рассказывал его визави, но достаточно подробно. С этим он сталкивался почти каждый день. «Совдействительность» не давала особого простора для вариаций. Известный детский ортопед, превосходный хирург и выдающийся протезист рассказывал, как группка дельцов от медицины решила продать «на корню» его уникальную технологию ради валютных премий, заграничных командировок и, как убедился впоследствии Степанов, немалых взяток.
Через несколько недель в этом же кабинете Степанов передал своему вновь пришедшему гостю копию приказа, отменявшего уже подготовленную продажу.
- Я не знаю, что мне надо вам сказать, - от волнения прибалтийский акцент академика стал очень явным, - но я знаю, что должен сделать! - Он положил перед Степановым на стол полиэтиленовый пакет. - Это не взятка. – Генрих Карлович засмеялся. - Это самый дорогой символ гостеприимства, который только у нас, латышей, есть. Самым близким людям мы дарим наш рижский хлеб. Настоящий. Вот вам мой адрес. Приезжайте в любое время. Я не знал, что в нашем министерстве еще остались такие люди, как вы. Мы будем вас ждать!
Степанов прошел по улице еще немного, потом передумал и поймал такси.
Диалоги
Степанов стоял перед окном своего нового просторного кабинета, курил и смотрел на зеленый бульвар внизу.
Судьба. За что тебя любит Господь?
Степанов. Не знаю.
Судьба. Ты, в сущности, не достоин Его любви. Ты приспособленец! Перекати-поле! Жизнь швырнула тебя из театра – ты стал ученым. А зачем? Ты всеядный! Ты бесхребетный!
Степанов. Слушай, ты что, не с той ноги встал? Что ты взъелся-то?
Судьба. У меня вообще ног нет.
Степанов. Извини.
Судьба. Да нужен ты мне со своими извинениями!
Степанов. Ну, тогда не извиняй. Чего ты хочешь?
Судьба. Понять хочу. Хочу понять, чего мне еще от тебя ожидать. Ты не бился за свою жизнь тогда - вспомни Катерину! Ты не бьешься за нее и сейчас. Жизнь пересадила тебя в министерское кресло – ты доволен. Конечно, чему быть недовольным! Большая должность! За нее иные борются и пресмыкаются всю жизнь, а ты получаешь ее в пятнадцать минут. А сам-то ты этого хочешь? Может, тебе это не нужно? Ведь у кого-то ты отобрал его сокровенную мечту.
Степанов. Мне наплевать, у кого я отобрал его сокровенную мечту! Да, мне нравится моя новая работа. Что в этом плохого? Меняется время, обстоятельства, жены, облака! Все меняется. И я тоже меняюсь!
Судьба. Признайся, - чего ты, именно ты, хочешь? Или ты просто плывешь, как дерьмо, по воле волн и обстоятельств. В чем-то ты невероятно несчастен, а в чем-то невероятно удачлив. Человек не может быть всеяден! Ему не может быть все безразлично.
Степанов. Мне не безразлично! Мне нравится моя работа, вот и всё. Почему? За державу обидно!
Судьба. Это ты зачем Луспекаева цитируешь? Павел Борисович не тебе чета. Только ты у него ничему не научился. Он на протезах ходил, а профессии актерской не изменил. Так что у вас державы разные.
Степанов. Грубить зачем? Держава у нас одна, профессии – разные.
Судьба. Вот значит как! Ты это серьезно? Кому ты это говоришь? От себя не убежишь! Зачем себе врать?
Степанов. Слушай, к чему ты это затеял? Чего хочешь? Было б у тебя лицо – дал бы в морду, чтобы отстал.
Судьба. Слушай, а может, ты считаешь, себя равно талантливым всюду? Может быть, никто же не спорит. Трудоголизм твой знаем. Но тебе что, все равно, где и чем заниматься? Сейчас ты большой начальник, завтра что - министром станешь? Ты цель-то какую-нибудь ставишь, видишь? Да, Степанов! Странный ты, Степанов, неправильный!
Запахло горящей бумагой. Степанов затушил дымившийся картонный мундштук папиросы о край массивной хрустальной пепельницы, нажал кнопку селектора, попросил секретаршу заварить чашку кофе. Противно зажужжал телефон «вертушки». Степанов сел в кресло и несколько секунд ждал, когда вновь наступит тишина. Ему еще долго казалось, что золотые ленты советского герба на крышке телефона шевелятся, а колосья погребального советского венка мелко вздрагивают.
Глава 39. Вам нужен славянский шкаф?
На следующий день Степанова вызвали «к самому». «Ну что ж? Готовимся к худшему, а надеемся на лучшее!»
Он подошел к громадному зеркалу в холле, поправил галстук, протер платком носки испанских ботинок и ступил на красную ковровую дорожку. В кабинете кроме «самого» сидел начальник секретной части и двое в штатском. Спустя пятнадцать минут штатские ушли, а «сам» поздравил Степанова с назначением и присвоением очередного звания.
Так Степанов стал служить. На его плечи надели погоны с четырьмя звездочками, дали двойную зарплату и спецталон на его старенькую машину. Теперь Степанов, выезжая за границу, часто исчезал из гостиницы, подолгу где-то пропадал и завел массу новых иностранных знакомых.
Однажды в очень старом и легендарном итальянском городке, куда Степанов особенно часто приезжал, воскресным утром к нему в номер постучали. Он открыл дверь. На пороге стоял пожилой господин.
- Вы что-то хотели спросить?
Степанов пригласил «незнакомца» войти. Этот филер-наружник был ему хорошо знаком. Уже несколько лет он со своим напарником каждый раз «вели» Степанова «от приезда до отъезда».
Просьба, как оказалось, синьора Виченцо была и трогательной и смешной одновременно. Его дочь выходила замуж, и как назло, именно в этот воскресный день его напарника откомандировали в Милан. Видя несчастное лицо этого, в общем-то, симпатичного дядьки и прекрасно понимая, как тот рискует, придя к нему с подобной просьбой, Степанову пришлось пообещать никуда из города не исчезать и в сторону сверхсекретной базы НАТО не смотреть.
Степанов походил по старому рынку, купил свежей ароматной клубники, долго разговаривал за кружкой пива о всякой всячине с аккуратненьким старичком, приехавшим погостить к сыну из далекой Падуи, прогулялся в очередной раз в старый город, посидел в тенистом маленьком садике у могилы Джульетты.
Во дворик протиснулась большая группа американских туристов. Зажужжали затворы фотоаппаратов, все выстроились в длинную очередь к бронзовой небольшой статуе юной Капулетти. Проходя, дотрагивались до отполированной до ослепительного блеска тысячами человеческих ладоней левой груди - какой-то романтический дурак пустил слух, что, если подержаться за маленькую грудь Джульетты, тебе повезет в любви. Американцы наконец ушли. Степанов встал под низеньким балкончиком, увитым плющом, и поднял вверх голову.
Я не знаю,
Как мне себя по имени назвать.
Мне это имя стало ненавистно,
Моя святыня: ведь оно – твой враг.
Когда б его написанным я видел,
Я б это слово тотчас разорвал.
Солнце появилось из-за края невысокой крыши. По черепичной ложбинке громко и мелко скатился белый камешек, мягко упал в гущу темно-зеленых листьев. Степанов подошел к бронзовой девочке, оглянулся и в который раз положил ладонь на холодный металл. На мгновение ему показалось, что внутри он услышал удары маленького сердца. Вечером в баре своего отеля вытянул через пластиковую трубочку пару бокалов мартини с апельсиновым соком под живую виолончель со скрипкой и рано лег спать. На следующий день, вернувшись в номер переодеться к ужину, Степанов обнаружил на столе огромную высокую плетеную корзину с вином, фруктами и всякой всячиной со свадебного стола и коротенькой запиской: «Грация!»
Жизнь шла своим чередом. Степанова знали почти все резидентуры Европы. Он умудрился заработать себе статус непотопляемого, несмотря на проколы, которые иногда случались. Его брали в Париже и Вене, Люксембурге и Венеции. Но каждый раз вежливо извинялись и возвращали его синий с золотом дипломатический паспорт. Странным образом он всегда заблаговременно обнаруживал наружку или вовремя прекращал встречу. Говорили, что у Степанова особый нюх, или, как шутили его приятели-американцы, ханч. Степанов в ответ лишь отшучивался и считал все эти выдумки ерундой.
Гент сложный город. Множество каналов, странный язык, великий Рембрандт, барбизонцы, малые голландцы, одним словом - Фландрия. Полицейский вытянул вперед руку и предложил остановиться. Степанов притормозил. Полицейский подошел к машине. Степанов опустил стекло.
- Будьте любезны, ваши документы, – сказал полицейский на хорошем английском языке.
«Вот идиоты! Хоть бы подумали, что не следует спрашивать водителя по-английски, если у машины бельгийские номера».
- Простите, что вы сказали? – Степанов неплохо говорил по-немецки.
Полицейский замешкался и на плохом немецком повторил просьбу. До кафе «Думкопф» было рукой подать. Степанов уже третий раз проезжал по этой улице. Что-то его настораживало, не нравилось. Проезжая мимо чисто вымытых витрин кафе, хорошо видел, как «контакт» пьет кофе.
- Прошу вы выйдет из машина. – Полицейский держал степановские документы в левой руке.
- А в чем дело? – Степанов достал пачку «Голуаз», ловко выщелкнул сигарету и закурил.
- Я иметь право просить вам идти из машины.
- «Полный идиот!»
- Я что-то нарушил? У вас есть какие-то претензии?
- У меня иметь два вопроса.
- Я всегда рад вам ответить.
- Я просить вам идти из машина.
- Значит, так: месье или вернет мне документы, или пригласит своего начальника, сидящего вон в том «ситроене» 22-14. Вам понятно мое предложение? Могу повторить по-американски, хотите?
- Нет необходимости. – Полицейский резко повернулся и зашагал к синему «ситроену».
Через минуту к машине Степанова подошел пожилой человек в темном плаще и кепке.
Степанов нажал кнопку. Щелкнули замки дверей.
- Гер Степанов, добрый вечер.
- Добрый вечер, Гер Вандерих.
- Ваши документы... Проблем нет. Держите.
- Спасибо. А могли бы быть?
- Могли бы.
- Вы уверены?
- Не совсем. Мы давно знаем друг друга, гер Степанов, к чему скрывать.
- Да, как же, я помню нашу встречу в аэропорту. Надеюсь, я не очень расстроил вас тогда?
- Нет, что вы. Напротив, я вздохнул с облегчением, когда мы ничего не нашли. У меня один вопрос: вас ждут в кафе «Думкопф»?
- Простите, где? «Думкопф?» Не перестаю удивляться юмору бельгийцев. «Дурачок» - звучит обещающе. Хотите русский анекдот, гер Вандерих? Встретились два приятеля. Один пригласил другого к себе домой. Выпили, закусили. Хозяин дома попросил жену приготовить еще закуски, потом еще раз и еще. При этом каждый раз называл жену то рыбкой, то птичкой, то солнышком. Приятель удивился их отношениям. Какая любовь! А хозяин ему отвечает:«Не бери в голову, просто я забыл, как ее зовут». Немецкое слово «копф» - голова в степановском рассказе прозвучало несколько раз.
Вандерих усмехнулся.
- Всего доброго, гер Степанов!
- Всего доброго, гер Вандерих!
Вернувшись в посольство, Степанов до полуночи писал рапорт о вербовочном подходе.
Время шло странным образом. То вдруг неслось вскачь, то ползло, как черепаха, вдобавок еще и старая. Степанов заскучал. Командировки ему надоели. Он все чаще стал посылать своих замов. Те радовались жизни и привозили ему один и тот же подарок – рыболовные крючки с поводками из японской лески - немыслимый дефицит того времени. Все министерство было информировано о его увлечении.
Дети ходили в школу и росли. Степанов взял несколько отгулов, съездил в «Детский мир» и накупил всякой всячины. Вечером дети долго рассматривали целый ворох хлопушек, серпантина, разные ленточки и блестящие штучечки, рулоны картона, стопки цветной бумаги, хлопушки, карандаши, разноцветные краски и задавали свои бесконечные «Зачем?» и «Почему?». Фуфлыгина что-то недовольно проворчала и ушла на кухню. Степанов, обняв детишек, сидел с ними на ковре посредине комнаты и увлеченно и весело объяснял им, как они будут клеить кивера и шляпы с перьями, мастерить золотые шпаги и прочие совершенно необходимые вещи для успешной встречи Нового года.
На следующий день работа закипела. Степанов сел за швейную машинку. Все шло в дело: старый меховой воротник и фетровое пальто, рейтузы и сумочка жены, степановские подтяжки и брюки. Мальчишки бегом бежали домой, чтобы поскорее сделать уроки и помочь отцу мастерить новогодние костюмы. Вечером тридцать первого декабря они закрылись в комнате. Через полчаса к новогоднему столу вышла смешная компания: маленький семилетний мушкетер в бархатной шляпе с огромным белым плюмажем, в ботфортах, перчатках с раструбами, пышными вьющимися волосами, закрученными вверх пышными усами, с серебряной шпагой и в синей накидке с белыми мальтийскими крестами обшитой серебром; розовощекий молоденький гусар лет тринадцати в высоком кивере с золотым царским орлом, ментике, отороченном мехом и расшитом золотыми позументами, и с саблей на боку, и Мастер в черной академической шапочке с монограммой, в пенсне на шнурке и темном, украшенном славянской и греческой вязью халате с золотыми кистями. Фуфлыгина похлопала в ладоши, произнесла что-то вроде «уси-пуси-тюти, какие молодцы» и стала раскладывать по тарелкам салаты. Ужинали торжественно и весело. После боя курантов, на первом аккорде государственного гимна встали. Степанов чокнулся шампанским с Ларисой и поцеловал детей. Ребятишки легли спать в костюмах: портить им ощущение счастья не хотелось.
Фуфлыгина пошла к подруге на двенадцатый этаж. Зашел сосед. Павел Петрович подарил свою новую картину – копию «Над городом» Марка Шагала; Степанов – альбом Брейгеля. Обнялись, выпили. Сосед ушел. Степанов принес красный мешок с подарками. Поставил под елку. Мешок большой. Кроме подарков там лежали два надутых красных воздушных шара с записочками внутри. В каждой записочке - по одному заветному желанию. Ненавязчиво бубнил телевизор. Степанов взял с низкого столика рюмку водки и подошел к черному окну. Где-то далеко, одиноко и смутно, двигались тусклые светляки автомобильных огней. Неслышно падал снег. Степанов сунул в карман руку и нащупал свернутый трубочкой листочек. Он достал его наугад из большой черной шляпы, что стояла на столе. Именно этот из сотни. Развернул. «Уходи!» «Ну что ж, наверное, это судьба. Эй, судьба, ты здесь? Что молчишь?» Диалога не состоялось. Степанов опрокинул рюмку и пошел спать. Его дети верили в Деда Мороза и волшебные подарки до 15 лет. Степанов не верил ни во что. Устал верить. Устал надеяться. Просто устал.
Жизнь становилась все более разнообразно спокойной. Раз в неделю стали умирать генсеки. Первым, под длинные гудки заводских сирен и вопли автобусных клаксонов, в узкую яму у Кремлевской стены уронили Брежнева. И поехало… В министерстве всё засуетилось, зашаталось. Резко прекратились командировки, наступила вязкая тишина.
За окном шел сильный дождь, свинцовое небо давило крыши Неглинной, на бульваре, внизу, без движения застыла автомобильная пробка. Степанов открыл большой черный зонт, кивнул старенькой вахтерше и вышел в московский вечер. Больше в министерство он не возвращался.
Через две недели майора Степанова перевели в «Ясенево».
Глава 40. Родина
В первый же день своей новой службы, с самого утра, в голове Степанова навязчиво кружилась банальная мысль о тухлой рыбе. Он почему-то вспомнил, как однажды на рыбалке забыл выдрать жабры огромному, полуторакилограммовому лещу, подготовленному к засолке. Через несколько дней, с грустным сожалением о напрасно загубленной рыбьей жизни, с отвращением наблюдал, как из-под его жаберных крышек ползут, извиваясь, белые прожорливые личинки.
Шестьдесят стареньких автобусов «Львив» каждое утро привозили с разных концов Москвы хорошо выспавшиеся полторы тысячи человек и ровно в шесть вечера, выстроившись длинной вереницей, развозили полторы тысячи человек по домам, сладко спать. Разведчики страны разъезжались по всей Москве. «Если бы я был директором ЦРУ, - думал Степанов - знал бы в лицо каждого нашего сотрудника! Как говориться, было бы желание. Наверное, уже всех знают».
По средам секретарь отдела распределяла талончики на колбасу, сосиски и сыр - магазины на спецтерритории еще снабжали этой экзотикой. По вторникам и четвергам Степанов стрелял из табельного «макарова» в тире и плавал в бассейне. Один раз в месяц строго предписывалось ходить по врачам. Сначала Степанова смотрел терапевт, потом к нему в рот заглядывал стоматолог, в уши - «лор», в глаза - окулист, в задницу - проктолог. Обычно, ничего там не обнаружив, ставили штамп и свою роспись - практически здоров. Два раза в год выдавали талон на греческую дубленку или финский пуховик. После очередной раздачи в народе всплывала на полгода забытая идиома, даже в городском автобусе водители вместо «Ясенево», иногда объявляли, по народной привычке:
«Дубленый лес».
- Разрешите? - Степанов приоткрыл дубовую дверь кабинета. За столом сидел сухопарый старик в темном, хорошо подогнанном костюме.
- Что вы спрашиваете, Саша? Входите. - Георгий Александрович, привычно перевернул лист с мелко отпечатанным шрифтом текстом вниз.
- Георгий Александрович, это вам. - Степанов положил на стол маленький квадратик бумаги с синей печатью управления и надписью «икра».
- Нет, Саша, я не возьму, не могу взять. В этом месяце ваша очередь, и вам это выдали по праву. - Генерал в отставке встал.
- Георгий Александрович, завтра исполняется сорок лет вашей службы. От лица последней совести Союза Советских Социалистических Республик я прошу принять эти сто грамм воспоминаний о лучших годах вашей жизни. Мне передали, что вы обращались с просьбой к руководству главка о выделении спецпайка и вам отказали. Сволочи… Возьмите, Георгий Александрович, это от нас, от всех, кто знает и помнит. Возьмите, товарищ генерал. Я бы вам и на водку талончик отдал, да в этом месяце не моя очередь!
За полированным канцелярским столом стоял высокий седой человек с военной выправкой и беззвучно, одними глазами, плакал.
В управлении сначала не знали, что со Степановым делать: опытный «подкрышник», почти доктор наук, хороший специалист по организации специфических мероприятий, или, как шутили в управлении, «активист», Степанов явно был не при деле в интерьере ясеневского, с видом из окна одинадцатого этажа на заснеженный лес, кабинета. Несколько раз Степанова приглашали «на беседу». Наконец в какую-то генеральскую голову пришла красивая мысль послать Степанова в Женеву, да непросто так, а назначить на должность советника полномочного представителя СССР во Всемирной организации здравоохранения! Судьба откровенно хохотала. Степанов ответил: «Есть», - и с головой нырнул в тайный механизм ускоренной спецподготовки.
За окном автобуса крутилась давно надоевшая картинка знакомого пейзажа кольцевой дороги. Торчащие бетонные обломки, ржавые трубы, бумажный хлам. Покачиваясь на своем месте у окна, Степанов никак не мог сосредоточиться. Автобус медленно, рывками продвигался в автомобильном заторе. Было жарко и душно. Кто-то из сидящих впереди открыл окно. С жарой и пылью в салон автобуса натягивало бензиновую вонь. Автобус медленно проезжал место аварии. На разделительной полосе на спине лежал молодой мужчина с покрытым грязной тряпкой лицом. Сквозь дырку в носке на правой ноге торчал большой палец с нестриженым, длинным ногтем. В луже пенящегося пива валялся опрокинутый серый алюминиевый бидон. Мешаясь с пивом, из-под головы лежащего текла медленная струйка крови. Деловито ходил потный, уставший милиционер с рулеткой. На пороге распахнутой двери служебной «Волги», обхватив голову руками, сидел пожилой водитель. Автобус слегка тряхнуло, сначала спереди, потом сзади. «Переехали отброшенный ударом ботинок», - машинально подумал Степанов.
Степанов осваивал немыслимые навыки, изучал язык и по пять часов в день, с перерывом на обед, тренировался. Особенно нравились ему занятия с личным инструктором по специальному вождению автомобиля. В закрытом ангаре, увешанном по периметру, словно портовый причал, автомобильными покрышками, пожилой капитан Попереченко, каждый раз на другом автомобиле, учил его «правильно рулить». Степанов учился ездить на полуспущенных колесах, разгонялся и так хитро тормозил и крутил руль, что авто разворачивалось то на девяносто, то на сто восемьдесят градусов. Пока учился ездить, попутно выучил все двести восемьдесят восемь четырехэтажных попереченковских ругательств, разбил восемь фар, одно лобовое стекло головой капитана и в конце удостоился погонять на «мерсе» с автоматической коробкой – гордости местного гаража.
Диалоги
Судьба. Господи, какой же ты карьерист, Степанов. Наглый, отъявленный карьерист. И как тебе везет! Могли бы выгнать, а ты не только выходишь сухим из воды, но получаешь новое назначение. Не настораживает?
Степанов. Не знаю. Настораживает. Ну и что?
Судьба. И с Ларисой вновь все в порядке. Игры не чувствуешь? То сплошная, но тайная ненависть за все твои кульбиты «в поисках радости», то любовь-морковь и тишина. Или ты стал совсем ручной? Может, ты просто уже сдох, спекся? А, ты тупой, Степанов. Все-таки ты очень тупой. Ну скажи, может ли женщина искренне поверить, а паче чаяния, быть уверенной в том, что ты опять не поднырнешь под чью-нибудь юбку? Она же видит, что она для тебя давно уже превратилась в предмет мебели, от которого невозможно избавиться.
Степанов. Не мебели, тюрьму. Я ищу, или искал, только свободы. Дурацкая мысль была, что уйти от этой су…и, набраться духу бросить детей можно только, через новую любовь, через женщину. А получалось так, как получалось. Ты лучше меня это знаешь. Ложь и предательство. И разочарование. И сожаление. И вырастающее до астрономических размеров чувство вины.
Судьба. А тебе не приходило в голову, что у нее было тридцать три любовника? И самое смешное, что она в этом права. Ее отношение к тебе давно стало потребительским. Просто ты для нее «свой», - что-то делаешь, несмотря на все извивы, куда-то к благополучному сытому, будущему идешь. Она это чувствует и действует сообразно обстоятельствам. Ведь ей от тебя нужна только упаковка. Все годы она рыла всеми правдами и неправдами этот свой блиндаж, а ты ей помогал. Мы мягкие, мы добрые. Мы любим детей, только издеваемся над их чувствами: то уходим навсегда, то приходим до следующего «навсегда». Мы смелые и бравые, только переживающие, как институтка. Ох, какие мы переживающие и сантиментальные! Ты прямо как та барыня: собачку свою жалела, поэтому и хвостик ей рубила по маленькому кусочку каждый день, а не сразу. А ты не только своим детям, а и себе так же. Тюк! Ой! Еще раз - тюк! И опять:«Ой!» Мазохист хренов!
Степанов. А ты редкая сволочь, оказывается. Не ожидал! А я то думаю, чем я за притолоки цепляюсь все время, оказывается – рогами. А ты знал и молчал?
Судьба. Я не имею права тебе об этом говорить. Не мое это дело.
Степанов. А впрочем, ты, наверное, прав. Мы добрые, мы мягкие, мы артисты, мы такие.
Судьба. Артисты?! Я не ослышался?
Степанов. Да, да, да, да, да! Что, не нравится? Да, я был не прав. Во всем не прав! Катерина. Катя никуда не делась. Вот она где! – Степанов сильно постучал себя по лбу. -
Не избавиться мне от нее никогда. Черт побери! Снится до сих пор. Все было ошибкой. Все! Ты был прав, - от себя не убежишь.
Судьба. Не верю! Это ты мне сейчас говоришь?
Степанов. Да, я, я!
Судьба. Так. Я тоже не ожидал. Успокойся. Тебе так волноваться нельзя. Я перегнул палку, извини. Просто Лариса тебя сделала. Слепила из того, что было. Прости за каламбур. Тебе самому не противно?
Степанов. Противно, ну и что? А что можно сделать? Идти некуда. Назад в театр дорога отрезана. Что делать-то? Что, опять все бросить? Во-первых, не отпустят,
во-вторых, ради чего? Ты не хочешь ехать в Женеву?
Судьба. А ты туда и не поедешь. Еще раз извини, мне не надо было тебе этого говорить.
Степанов. Да пошел ты к черту! Какого хрена каркаешь? Да, даже если не поеду. Может быть, что-то еще пойму, чему-то научусь. И вообще, не лезь. Жизнь давно проиграна, отстань.
Судьба. Ну вот, только что говорил умные вещи - и опять туда же. Дурак ты, Степанов. Полный дурак… И про черта ты это зря, я по другому ведомству прохожу, совсем по другому. Но тебе этого пока не понять.
Глава 41. Бессмысленный рывок
«А она симпатичная». - Степанов разглядывал своего нового преподавателя английского языка.
- Садитесь поближе, майор. Давайте знакомиться. Я – Екатерина Филипповна. У нас с вами пятьсот часов. Говорить мы будем только на английском, поэтому давайте учиться понимать друг друга, даже если не хватает слов или вы не знаете, как это выразить. Русская речь в нашем общении исключена. Работать будем методом погружения. Моя задача не только научить вас говорить без акцента, но и мыслить на их языке. - Без паузы она перешла на английский.
Они играли в детские игры, много писали, Степанов заучивал бесчисленное множество английских пословиц и скороговорок.
Однажды, холодным зимним днем, она опоздала. Торопливо вошла в маленький класс, где они занимались. Степанов, как обычно, помог ей снять короткую шубку. Она села на стул, начала расстегивать молнию на высоком французском сапоге. Молния заедала. Степанов присел перед ней на корточки, отстранил ее руки, стал разбираться с заевшей молнией застежки. Замок не поддавался, упрямо застряв в самом начале. Степанов оставил правый, аккуратно расстегнул молнию и снял с нее левый сапог. Протянув руку, достал из пластикового пакета летние туфли, поставил на пол, левую надел, держа за лодыжку ее холодную ногу.
- Дерните посильнее, - тихо, на английском, произнесла она.
Степанов с усилием дернул. Замок поехал вниз вместе с выдранными нитями капрона. Широкая дорожка разъезжавшегося чулка быстро побежала по внутренней стороне ее бедра под неширокую юбку.
- Теперь не поймаешь, - на английском сказал Степанов.
- А вы попробуйте!
Их глаза встретились. Из-под длинных, аккуратно подкрашенных ресниц на Степанова смотрело Желание. Степанов быстро поднялся, запер дверь класса. Вернулся. За локти поднял Екатерину, поставил в одной туфельке на стул. Все это он делал быстро и легко. Она в изумлении и скором ожидании смотрела на его движения. Расстегнул, ослабил ремень, удерживавший плотную юбку. Нырнул под нее руками, быстро спустил эластичные белые трусики. Взял в руки. Сложил. Прижал к губам. Она положила руки ему на плечи, смотрела со своей высоты на него рассеянным, туманным и одновременно горящим взором. Степанов нырнул головой под ее юбку.
- Поймал,- на английском сказал он.
- Я это чувствую,- на английском ответила она.
Двумя руками он осторожно и медленно снимал с нее испорченные колготки. Почувствовал щекой шелк завитков ее волос, тайную теплоту ее лона, чувствовал, как медленно, тихонько, двигая ступнями, она раздвигала ноги на сиденье стула, как упала на пол туфелька. Он целовал ее все настойчивее. Она гладила его по голове и тихо-тихо что-то шептала. Взяв ее за талию, спустил ее на пол. Скользнувшая с головы юбка на миг приоткрыла белую, беззащитную наготу ее тела. На мгновение оторвавшись, Степанов сдернул с вешалки свой пуховик, бросил его на пол. Увлекая друг друга, они почти упали…
Продолжая занятие, он на английском рассказывал ей о театре. Она внимательно слушала, поправляла ошибки и гладила его по голове, изредка приникая к его виску губами, и тихо шептала, что-то ласковое.
На следующее утро, придя в класс, Екатерина села на стул и, смотря и улыбаясь Степанову, тихо произнесла на прекрасном, музыкальном, распевном английском:
- Молния опять заела.
Степанов легко расстегнул плавно разошедшуюся молнию сапога. Она схватила его руки, положила себе на бедра и, резко выдернув, накрыла их юбкой. Степановские руки оказались лежащими на холодных берегах ее бедер, между закраинами оканчивавшихся чулок и зимним кружевом трусиков, соединенных тонкими, натянутыми мостиками-резинками невидимого пояса.
- Заприте дверь, - тихо, на английском, приказала она.
Степанов встал, закрыл дверь на ключ. Она в одном сапоге подбежала к нему сзади, сильно развернула его к себе, обхватила руками, прижалась изо всех сил и, лихорадочно целуя в глаза, в губы, в щеки, все повторяла и повторяла:
- Люблю, люблю, люблю….
- Ни слова по-русски, - отвечая ей в горячие губы, шептал Степанов.
Лихорадка. Болезнь. Тревога. Отчаяние. Он целовал ее лицо. Раскинул руками ее каштановые волосы, играя, свил их в пучок и медленно тянул ее голову назад. Едва касаясь губами. Ожогами поцелуев шел по «улице роз» ее губ, подбородка, изгиба шеи. Споткнулся о впадинку между ключиц. Скатился по упругой мякоти груди. Упал на колени, сбросив руки на ее запястья. Крепко прижался щекой к ее животу и замер. Пахло Парижем… Спазмом схватило горло.
- Если сейчас ты ничего не сделаешь, я изойду дождем твоих слез. - Катерина, скользя всем телом, опустилась на пол, на спину…
После они почти два часа лежали, закрыв глаза, обнявшись, на расстеленном пуховике. Она, - закинув на него свою ногу, плотно прижавшись животом к его бедру, так что он чувствовал влажный жар ее неостывающего желания. Он обнимал ее рукой, раздумчиво поглаживая пальцами ее бархатную маленькую упругую грудь.
- Так будет завтра, и послезавтра, и послепослезавтра, так будет всегда?! - Она водила пальцем с коротко остриженным ноготком по его носу, переплыла губы, двинулась по шершавому, в пробивающейся завтрашней щетине подбородку, спустилась по шее вниз, заскользила по груди, дернула за волоски внизу живота, накрыла ладонью, мягко обхватила пальцами ...
- Я знаю, как бьется твое сердце, - на английском сказала она.
- Я знаю, как бьется твое, - ответил на английском он, плотно прижав ладонью ее левую грудь. – В поэзии это называется ритм.
- В музыке это называется «пиано». Я знаю, о чем ты думаешь.
- О чем?
- О том, что тебе со всем этим делать. О том, как вести себя дома.
- Нет.
- Не ври мне, я все про тебя знаю.
- Что ты знаешь? Только служебные характеристики, отзывы и доносы. И потом - у тебя нет доступа к личным делам, так что ты тоже мне не ври. Никогда. Я тебя очень прошу.
- У меня есть доступ. У меня доступ, которого нет даже у тебя. - Она перевернулась на живот, оперлась скрещенными ладонями на его грудь и теперь смотрела на него сверху вниз очень внимательно и строго. - Так что я действительно все про тебя знаю.
- А ты опасна, как опасная бритва. Я надеюсь, ты не пишешь в подробностях о наших отношениях в отчетах.
- А ты, Степанов, пошляк и хам. - Она больно ударила его по груди.
- Это тебе только кажется. Я гораздо хуже.
- Я поеду с тобой в Женеву в качестве твоей жены.
Степанов даже приподнял голову, посмотрел ей в глаза, снова лег и накрыл лицо капюшоном куртки. Екатерина сбросила капюшон и озорно вскочила на колени.
- Да, я поеду в Женеву вместе с тобой.
- Ты бредишь, не приходя в сознание.
- А ты быстро учишься. - Придумал такую сложную фразу без единой ошибки.
- Стараюсь. Я бы посоветовал тебе немного одеться, хотя бы сверху. Из соседнего здания сейчас прекрасно видна твоя голая спина, и всем известно, что поликлиники здесь нет, так что легенда с врачебным осмотром не пройдет. Ах, извини, ты же на спецзадании. Одно радует, - что испытание на страстность я прошел с честью.
- Степанов, я тебя на самом деле люблю.
- Ты все врешь. Я даже не знаю твоей настоящей фамилии, но ты мою знаешь. Ничего печального в этом, конечно, нет. Очевидно то, что я попался, как молодой щенок. Но ты знаешь, я спокоен, я вновь абсолютно спокоен, и этого тоже жаль. Мне казалось, что я влюблен, что внутри у меня что-то происходило. Пусть, но даже ты многого не знаешь обо мне.
- Знаю. Я знаю, что ты ее будешь помнить всю жизнь. Скажи, а Катерина была похожа на меня?
- Нет.
- Врешь, иначе зачем тебе я?
- Пока не знаю. Сейчас мне кажется, что я готовился всей своей жизнью к этому короткому броску, - к тебе, на тебя, в тебя. Я прошу тебя, давай помолчим. Ты другая Катя.
- Как луч света в темном царстве?
- Зря смеешься. Сейчас ты мое желанное окно света. Света, проникающего под толстый мутный лед моей жизни, растворившегося в ледяной воде жестокости и лжи окружающих людей. Короткого зимнего света, света, где кончается лед, где воздух спасения, к которому рвешься изо всех сил. Но вновь касаешься его пальцами, и они скользят, и между тобой и солнцем толстый слой все того же льда, и он обманчиво прозрачен, и дышать больше нечем, и твоя последняя мысль, не окончившись, захлебнулась, и нет никакого дальше…
- Тебя надо записывать, Степанов. Твой театральный монолог был прекрасен. Это из какой пьесы?
- Пьеса называется «Жизнь Степанова».
- Ну и молодец. Я еще из тебя писателя сделаю, обязательно, вот увидишь. - Екатерина вновь легла, притиснувшись к нему маленькими грудками, и гладила его по голове.
- Давай одеваться, холодно.
Степанов не вставая, лежа на спине, стал натягивать белье и брюки. Екатерина, вновь встав на колени, помогала ему.
- Одень меня.
- С удовольствием. - Степанов застегивал маленький замочек бежевого бюстгальтера, умело, - откуда что бралось, - пристегнул к поясу такого же цвета чулки. Поставив Екатерину на пол, заправил в юбку темно-вишневую блузку, надел туфли, все аккуратно расправил, проверил, оглядел и сел напротив, за стол.
- Ну что ж, майор, с этого дня я назначаю вас моим мужем и присваиваю звание генерала.
- Ваше Величество, не забудьте пожаловать мне орден Бежевой подвязки за умение оперативно снимать и надевать ваши чулки.
- Сегодня я напишу в рапорте, что вы успешно прошли курс обучения и вполне соответствуете должности советника по международным делам. Наши дипломатические паспорта будут готовы через две недели. Кстати, моя фамилия - Степанова Екатерина Филипповна, мы женаты пять лет. Все остальное вы прочтете в командировочных документах.
- Ты что это, серьезно? - ничего не понимая, Степанов перешел на русский. – Объясни.
- Привыкай, любимый. Твоей бабе и детям все объяснят. Они будут гордиться тобой. Раз в год будешь приезжать в отпуск. Первые две недели тебя будет пасти и слушать наша контрразведка. Две недели нам нужно будет вновь быть вместе. Так что, если все сложится, впереди у нас счастливая семейная женевская жизнь с перерывом всего на две недели в году. Теперь поцелуй меня, обними, погладь и скажи что-нибудь ласковое...
Ночью Степанову снился сон. Он, в генеральских штанах с красными лампасами и белыми подтяжками, одетыми на голые плечи, босой, сидел в снегу перед просверленной рыболовной лункой на середине замерзшей реки. Вдали прямо перед ним виднелись колеблющиеся на ветру заросли мерзлого камыша. По узкой, в один след, тропинке от берега к проруби длинной очередью вышагивали разноцветные колготки, трусики, туфельки, быстро, взмахивая бретельками, порхают бюстгальтеры, бегут меховые сапожки и с маху, заливчато смеясь, с пузырями и брызгами ныряют в ледяную воду. Степанов успел заметить, как в прорубь, в числе прочих, молча нырнули голубые панталончики. Он склонился над прорубью, пытаясь что-нибудь разглядеть, но вода была темной, почти черной, и ничего не увидел.
Заканчивались восьмидесятые годы. Ранним утром ясного зимнего дня Степанова пригласили в большой, залитый солнцем кабинет, пожали руку, поздравили с успешным окончанием спецподготовки и торжественно объявили, что советником в Женеву назначен другой офицер, а Степанов переводится на новую должность с повышением.
За распахнутым окном весело чирикали воробьи и черные вороны. Быстро таяли снега. Степанов медленно курил «Беломор» и прицельно расстреливал обойму личного ПМ, сшибая верхушки дальних елок. Подтаявший снег лавинами обрушивался с колючих ветвей, оставляя в синеватой корке наста темные, почти черные, дыры. По окончании обоймы ожидавшие за дверью технично, «на раз», высадили дверь, отобрали пистолет и вкололи в задницу какую-то снотворную дрянь.
В семь вечера в дверь позвонили. Степанов лежал на диване в спальне, отвернувшись к стене, и разглядывал обои. Голова гудела, его поташнивало. Кто-то из домашних открыл дверь.
- Ну, как вы себя чувствуете, майор?
- На пороге комнаты стояла Екатерина в белом халате, с медицинским чемоданчиком.
- Будьте любезны, оставьте нас, - обратилась она к жене, вошедшей в спальню следом за ней. После того, как та вышла, прикрыла дверь.
- Нервы у тебя, Степанов, ни к черту. - Екатерина придвинула стул к дивану, села, открыла чемоданчик, разлила по маленьким рюмкам коньяк из принесенной бутылки.- Пей, настоящий «Арарат».
Степанов подвинул подушку, сел, взял рюмку.
- Ну, Степанов, мне тебя жаль. Такого, как ты, я еще не встречала. Но так нервничать из-за сраной командировки не стоит.
- Не в командировке дело. - Степанов залпом выпил коньяк и теперь, внимательно смотрел на Екатерину и вертел пустую рюмку между пальцами. - В этой говенной стране все шиворот-навыворот, все вверх ногами, все через жопу. Ей никто не нужен. Ей не нужна ни любовь, ни верность. У нее нет ни Бога, ни Царя, а значит, нет веры. Страна идиотов. В ней даже князей Мышкиных и то нет. Вывели, как тараканов. Тараканов, кстати, полно.
- Слышь, майор, в кадрах лежит приказ о присвоении тебе подполковника. Так что ты поаккуратнее на поворотах.
- А, вы-то как, Екатерина Филипповна? В Женеву едете?
- Еду.
- С этим засранцем?
- С ним.
- В той же конфигурации?
- В той же.
- Поздравляю. - Лицо Степанова налилось нездоровым румянцем.
- А, ты разволновался. Аж покраснел весь, как скороспелый помидор. Налить?
- Налей, - на английском ответил Степанов. - Ты будешь жить долго, но умрешь нехорошей смертью, Катя.
- Я знаю. Прости меня. Найди силы и прости. Я люблю тебя. Тебя, такого, как ты есть, сильного и жалкого. И буду любить, по крайней мере, этого мне запретить не могут. Ты единственный настоящий человек, который был в моей жизни. У тебя будет свой театр, обязательно будет, Степанов. А ты никогда не забудешь, что тебя любит женщина, которая никогда ничего не выбирает.
Екатерина залпом опрокинула рюмку, уложила всё обратно в чемоданчик, встала левым коленом на льняную, в синюю полоску, простыню, на диван, поцеловала Степанова в губы и вышла.
Через год, в июле, в «Правде» Степанов прочел некролог о смерти в автомобильной катастрофе на Можайском шоссе дипломата, советника по международным делам полномочного представителя Советского Союза во Всемирной организации здравоохранения и его супруги. На следующий день в огромном холле, в Ясенево, он внимательно читал написанный рейсфедером текст под двумя обведенными черными рамками фотографиями.
- Говорят, круто ребята попали. - Подошедший знакомый, с дымившейся сигаретой в углу рта, неспешно закрыл красно-белую коробку «Марльборо» и положил ее в карман пиджака. - Но вообще чисто сработано, - пять тонн жидкого бетона в салоне «Волги», и никаких следов.
Степанов, долго провожал взглядом удаляющуюся, ненавистную спину. Посмотрел еще раз на фотографию Екатерины, выщелкнул из надорванной пачки папиросу, пережал по-своему мундштук, прикурил и пошел прочь.
Глава 42. Да,пошли вы все!
Летом Степанов, уже почти двадцать лет, ловил рыбу. Приезжал всегда в одно и то же место на тенистую, закрытую со всех сторон от любопытных и праздных глаз, лесную поляну на любимом Озере. Оболочка души потихоньку оттаивала. Степанов кормил рыбкой своих ручных ёжиков, солил в большом эмалированном баке килограммовых лещей, подолгу лежал под соснами и смотрел в синее небо. Подъехал на подводе Алексей, местный егерь и лесничий по совместительству: «Леонидыч, тебя в сельсовет требуют, к трубке, из Москвы!» Глаза у Алексея всегда были хитроватые, а сейчас они совсем превратились в узкие щелочки и целились в Степанова камерами скрытого наблюдения. Сели в подводу и медленной рысцой потряслись в сельсовет.
Место, в которое приезжал Степанов, было практически недоступно для посторонних. От ближайшей деревни с экзотическим названием Чебурахнутое озеро отделяли три километра непроезжей дороги, бесконечные, терпко пахнущие мятой луга и кое-как засаженное горохом огромное поле. Всю эту неспешную поездку Степанов с раздражением думал и жевал бумажный мундштук потухшей папиросы. Нехотя поднялся на крыльцо сельсовета и еле удержался от смеха: в кабинете председателя под портретом Ильича, стоял почти такой же лысый, вспотевший от ответственности еловек в мятом пиджаке. В затекшей руке, наперевес, он держал черную телефонную трубку. По-видимому, в такой позе он стоял уже больше часа. Недоуменно посмотрев на босого Степанова, он сказал только одно слово: «Вас!» - и, передав трубку, с облегчением тихо вышел из кабинета.
Возвращаясь с Алексеем обратно на Озеро, Степанов лежал в подводе на сене, свесив ногу, и снова умиротворенно смотрел в далекое небо, бежавшее легкими облаками, и думал о том, как можно было бы назвать единицу измерения человеческой глупости и чем ее измерять - метрами или литрами. Степанову звонил «большой начальник». Весь отдел стоял на ушах по поводу наконец-то назначенной поездки Горбачева в Испанию. Эта злосчастная поездка откладывалась много раз. Материалы к ней готовил Степанов. На двух страничках, - больше генсеки не читали, - была изложена история королевской семьи и основные моменты протокола, - своеобразное переложение для взрослых «Что такое хорошо и что такое плохо». Большой начальник не смог в подобострастном угаре сообразить, что давно утвержденный степановский материал, отпечатанный и готовый к передаче в ЦК, уже три месяца пылился на его собственном генеральском столе. Как
все-таки Салтыков-Щедрин был прав, как прав!
По «ящику» стали еще больше врать. Вся страна взапой слушала и смотрела, как на первом съезде народных депутатов травили вернувшегося в Москву Сахарова. В стране началась цирковая жизнь. Без перерыва одних клоунов сменяли другие. От калейдоскопа мрачных шуток народ перманентно пребывал то в шоке, то в экстазе.
Степанова снова переставили. Какой-то особо продвинутый секретный начальник вспомнил театральное степановское прошлое. Теперь он занимался кино. Спокойно, без эмоций, с каким-то странным выражением закаменевшего лица, Степанов снимал короткометражные политические фильмы в помощь умирающему больному. Ездил по бывшим советским вотчинам. По фальшивым паспортам, под разными именами. Степанов снимал, когда скрытой камерой, когда в открытую, - если в кармане лежал американский или голландский паспорт, советские варфоломеевские ночи и дни. Снимал беснующиеся антирусские толпы на фоне «Старого Томаса» в Таллине. Литовских фашистов на ликующих улицах Вильнюса. Отрезанные детские и женские головы на заборах после массовой резни русских семей азиатскими ментами. Кровавые погромы в солнечном Баку, тбилисский беспредел и много разнообразного другого. «Бурлящая река крови и воды, с пеной и яростью бьющая в сливную канализационную решетку» - эти кадры, многократно потом растиражированные разными телевизионными агентствами, Степанову сначала приказали вырезать, потом вставить. Мнения генералов разделились: трое голосовали - оставить, трое – убрать. Все решил голос «самого» - оставить.
Иногда его тошнило от чудовищных в своей откровенности картин. Иногда он пил черный кофе без сахара. Иногда в нем вскипала минутная ярость. Иногда хотелось достать из наплечной кобуры «табель» и перестрелять всю эту сволочь. Иногда просто «от всей души» дать в морду. Но никакой пальбы Степанов больше себе не позволял и всегда допивал свой кофе до конца.
Фильмы крутили по первому каналу. Степанов их никогда не смотрел. Когда он привозил в Останкино смонтированный материал, бывший фигурист - редактор политической редакции первого канала, - вставал по стойке смирно и протягивал всегда скользкую, влажную ладонь. Гавкающая и квакающая, захлебывающаяся в розовых соплях бестолковой свободы критика Степанова не волновала. Он ко всему был равнодушен.
За один особо выдающийся фильм, имевший широкий резонанс на Западе, его наградили именным оружием. Приказ «главного» торжественно зачитали перед офицерским строем, чем немного возбудили степановское любопытство. На следующий день Степанову позвонили из хозуправления и предложили заменить ТТ, которые закончились ну буквально вот-вот, на «макарова». Степанов согласился. Еще через неделю оттуда же раздался второй звонок – предлагали заменить «макарова» на «сайгу». Еще через день – на какой-то другой карабин. Дальше еще интереснее – чего ему только не предлагали. На первые звонки Степанов реагировал, потом перестал. Когда, наконец, перед тем же офицерским строем начальник назвал его фамилию и вызвал для получения почетной грамоты и наградного радиоприемника «Спидола» - в приказе была выписана формулировка: «эквивалентным по цене», - Степанов вместо «служу Советскому Союзу» громко и внятно ответил: «Идите вы все ко мне в жопу!»
Вернувшись в отдел после трех суток домашнего ареста, он подал рапорт об увольнении. За окном стояла весна 1991 года. Каждый день в управлении что-то случалось: то выгоняли прапорщиков КПП, напившихся во время дежурства «до последних чертей»; то вывешивали белые ватманские листы с фотографиями в траурных рамках «безвременно ушедших из жизни товарищей»; всему управлению были известны подробности этих уходов: в основном пуля в висок из личного ПМ, а кто послабее – петля на кухне или в ванной. Резко активизировалась суета с командировками. Отзывали одних и посылали других, в основном генералы посылали либо самих себя, либо своих родственников. Иногда доходило до полного маразма: генеральские сынки и даже тещи, порой толком не знавшие даже английского, срочно выезжали советниками по культуре в Японию или Южную Корею, - за самыми дешевыми «видео» и прочей хе…й. Родина захлебываясь в собственной блевотине, в смертельной горячке и бреду доживала последние часы.
Степанов целыми днями читал газеты или плавал в бассейне. В августе поступил приказ «самого» о переходе на казарменное положение, запрещалось без разрешения покидать «объект». Горбачев заперся в Форосе, из «ящика» полились бессмертные звуки «Лебединого озера», из Кантемировской дивизии – танки. Степанов на служебной машине, тайно, помчался в Домодедово, - забирать из ведомственного пионерлагеря сыновей. Повсюду навстречу двигалась бронетехника. На одном посту ГАИ машину не хотели пропускать, проехали только с помощью «попереченковского» мата и угрозы применения оружия. К счастью, все обошлось, в управлении Степанова никто не хватился. Через два часа после возвращения, всем офицерам в подразделении выдали по АКСу, бронежилеты и по четыре рожка боевых. Все стихло в ожидании приказа.
По внутренней телесети постоянно транслировали картинки от Белого дома и въездного Ясеневского КПП, запруженного разношерстным горланящим народом. На крыше КПП кроме телекамер были установлены два тяжелых пулемета. В ту ночь Степанов не спал. Медленно, сидя в кресле за чисто прибранным столом, разобрал и вычистил автомат. Тщательно протер все патроны, выстроив их в два ряда на полированном столе.
Утром трансляцию прекратили. Все вышли на лестницу покурить. Пришел степановский начальник и с дурацкой улыбкой, которую не в силах был удержать, объявил, что «сам» ночью получил с фельдъегерем приказ «главного», но исполнить отказался. Степанов убрал оружие в сейф, под недоуменным взглядом дежурного вложил ключ в специальный пенал, опечатал личной печатью, расписался в журнале и вышел из здания на улицу. Светило солнце, слегка накрапывал мелкий грибной дождичек. Через полгода разговоров, угроз, уговоров и обещаний Степанов вышел за ворота «объекта», - без пенсии, без документов, дипломатического паспорта и водительских прав, разжалованным в капитаны.
Глава 43. Дурдом имени Ленина
Степанов ничего не накопил. Жить было не на что. Судьба безмолвствовала. Первые деньги Степанову помог заработать его новый знакомый. Семен Фукер за чашкой кофе в одном малознакомом Степанову доме, куда его занесла нелегкая. В приступе откровенности он поведал, что самые легкие «бабки» заколачивают на Российской товарно-сырьевой бирже. Через месяц, продав несуществующий в природе вагон фанеры и отдав половину заработанного Фукеру, Степанов в спортивной сумке на троллейбусе привез домой свои первые сорок тысяч рублей. Свалил деньги в углу, вымыл руки, вставил в видеомагнитофон кассету с «Томом и Джерри» и сел смотреть мультики. Еще через месяц, он слетал в Челябинск и пригнал оттуда новый «Жигуленок». Старый автомобиль практически развалился. Такое могло произойти только в сошедшей с ума стране. Степанова по звонку из Москвы за триста долларов в течение получаса оформили разнорабочим на номерной оборонный завод и выделили место в очереди на машину.
Чем только Степанов не торговал! В Москве открылся шоколадный Клондайк. Очумевший народ в коротких антрактах всероссийского циркового представления обжирался «сникерсами», едва просравшись после вчерашнего суши второй свежести, путая «тампаксы» с «памперсами», раскрыв рот, следил, как кремлевский фокусник то вынимал из пушистой ондатровой шапки нового премьера, то вколачивал туда ударом тяжелого кулака не вовремя высунувшуюся номенклатурную лысину. Работали не покладая рук. Шоколад продавали фурами, деньги возили чемоданами. Степанов под мышкой вновь носил личный ПМ по фальшивым документам. Подобрал себе команду из мальчиков с высшим образованием и наладил торговый тысячеметровый склад в центре Москвы. Изголодавшийся по всему западному народ захлебывался в хлынувших волнах итальянского «Спуманте» и спирта «Рояль», едва успевая закусывать «Марсами» и «Твиксами».
- Привет, Леонидыч!
- Привет, держи. Здесь ровно пятьсот. Как договаривались.
- О`кей! Месяц можешь торговать без проблем. Мои люди обеспечивают охрану и пропуска. Кофе хочешь?
- Налей чашечку.
- На футбол не хочешь пойти?
- Нет, спасибо.
- А то давай, сейчас это редкость. Весь стадион – одна барахолка.
- Кстати, тебе патроны не нужны, дешево?
- Да нет пока. Своих девать некуда.
В кабинете начальника милиции стадиона, превращенного в рынок, было душновато. Степанов снял кожаную куртку, повесил на спинку стула. Кофе был растворимый и поддельный.
- Кто тебе эту гадость приносит?
- Во, и правда гадость. Извини. Сейчас новый заварим. Вот урод, а бил себя в грудь, уверял, что самый что ни на есть… Ну, дождется он у меня! Чувырло неумытое!
- Ладно, пока. Спасибо. Дел много. Пропуска пусть прямо водиле принесут, он надежный малый.
- Бывай, Полковник.
Прозвище «Полковник» прилипло к Степанову, когда менты арестовали дальнобойную фуру с шоколадом прямо на подъезде к рынку. Степанов на своем «жигуленке» приехал разбираться и нос к носу столкнулся со своим бывшим приятелем. Тот отчего-то обрадовался, долго тряс степановскую руку и, поворачиваясь к окружающим, громко несколько раз сказал:
– Всё, ребята, верните ему документы. Это свой, полковник Степанов из разведки. Во жизнь закручивает пружины, блин, неожиданные повороты наворачивает!
Недолго поговорили. Повспоминали общих знакомых. Опер дал свою визитку – зам. начальника районного УБЭП.
- Если что - звони. Всегда буду рад помочь.- И уже на ухо прошептал: - Знаем, знаем, какие мы коммерсанты, – действующий резерв!
Степанову было все равно, что тот подумал, – отпустили, и ладно.
Такое количество наличных денег трудно было себе представить. До глубокой ночи пять человек считали выручку, перетягивали аптечными черными резинками. Спали с оружием прямо в офисе. Утром после чашки кофе садились в две машины и везли огромные чемоданы с деньгами на фирму иностранца-поставщика. Любопытное зрелище! В центре Москвы перед металлическим забором одного из зданий останавливались один за другим автомобили, в массе своей задрипанные «жигули» и старенькие «москвичи». Из каждого вылезали два-три человека, выволакивали неподъемные чемоданы и сумки, набитые деньгами, и, чуть не пукая от натуги, тащили все это к проходной. Водитель каждой машины, сунув руку в правый карман пальто или куртки, внимательно оглядывался по сторонам – следил и охранял нехитрый процесс инкассации. Раза два машину Степанова пытались остановить бандиты, - дураки, не знали, с кем имеют дело. Первый раз их старенький «БМВ» со всего маху врезался в фонарный столб, другой – новый вишневый «жигуль» вынужден был рвануть по газону откоса вниз к набережной. Степанов всегда сам сидел за рулем. В общем, кое-что из накопленного опыта явно было на пользу, но многому нужно было учиться заново. Как только у Степанова завелись немаленькие деньги, так сразу же завелись и вороватые компаньоны и сотрудники. Его это все время удивляло, хотя удивляться было, собственно, нечему. Порядочность и совесть давно стали бомжами в развалившейся стране.
Новый и шустрый, как молодой таракан, помощник Степанова, которого тот подобрал где-то на улице торгующим с лотка краденым мороженым, оказался на редкость сообразительным. Шоколад быстро пошел налево, а деньги - мимо кассы. Помощник тайно купил квартиру в Серебряном Бору. Степанов подсчитывал явные убытки.
Сам факт этой кражи стал для Степанова уроком, но плохо выученным. Конечно, то, что украли именно у него, его злило, он с детства ненавидел воров, но с другой стороны, - что же теперь было делать, убивать, что ли? Из-за каких-то, пусть и серьезных, денег? Да Бог с ним!
Дело в том, что год назад, оказавшись на улице, преданный своей страной, почти голый, Степанов опять было запил, но, как-то проснувшись утром, обнаружил в своей пустой и похмельной голове странную мысль: «Если тебя лишили веры в страну и людей, найди другую Веру!» И Степанов ее нашел. Через час он пришел в церковь. Впервые.
Через неделю Степанов стоял в церкви босой, в ночной, в мелкий розовый цветочек, женской ситцевой рубашке, когда-то привезенной из Ленинграда в подарок Катерине, а здоровенный поп в золоченой ризе поливал его голову святой водой и читал молитву. Вместе с ним крестили несколько детишек детсадовского возраста. Их трижды провели хороводом вокруг крестильного бака с тремя спокойно и тихо горевшими свечами и аналоя с праздничной иконой. За руку Степанова вел маленький мальчик с вьющимися, мягкими волосиками. Степанов смотрел на его макушку и улыбался.
Придя домой, повесил в ванной сушиться мокрую крестильную рубаху. Выпил рюмку водки и, уютно устроившись на диване, взял в руки Библию. Открыл книгу «Песни Песней» царя Соломона. Далеко за соседской стеной черти вопили голосами какой-то новомодной американской группы.
Разъяренная Фуфлыгина выскочила из ванной с мокрой степановской рубашкой, бросилась к дивану и со всего маху огрела его по голове.
- С работы выгнали! Целый день на диване лежишь! Делать нечего! Еще и ****ей в дом водишь, сволочь!
Степанов молча вырвал рубашку из ее рук и снова пошел в ванную. Фуфлыгина последовала за ним. Повесив рубашку, он обернулся.
– Я сегодня крестился, так что нам не по пути с тобой, сатана! - И улыбнулся.
Ночью ему снился золотой иконостас. Темные глазастые иконы. Зачаровывающий запах ладана и воска. Я медленно поднимаю голову. Мальчик смотрит в самую высь слабо освещенного купола. Там с недосягаемой высоты на него глядят всепроникающие глаза самого Бога. Глядят в самое сердце. Изгоняют все детские страхи и огорчения. Степанов трогает руками голубоватое облако, мягкое и прохладное. Верхом на метле подлетела голая Фуфлыгина, смеясь и раздувая свои хищные ноздри. Он касается пальцами отполированной палки, на которой она сидит, - и это уже высокое, шелестящее листьями дерево. Он стоит у его подножия и смотрит в причудливо расчерченное ветвями небо. По небу бегут пушистые облака, а одно замедляет свой полет и превращается в маленького мальчика с вьющимися волосиками и большими голубыми глазами. За спиной быстро трепещут два белых крылышка. В его маленьких ручках появляется рюмка водки, и, по-взрослому подморгнув Степанову голубым глазом, он одним махом опрокидывает ее в свой ротик с пухлыми губками.
Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси, и на земли! Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго.
Глава 44. Дурдом имени Ельцина
С кавказских гор вприпрыжку спустились колхозные чабаны, быстро пересели на черные лимузины и в кресла советников нового градоначальника. По вечерам народ собирался послушать автоматную пальбу и посмотреть на внутреннее устройство раскуроченных изобретательными «умельцами» шестисотых «мерседесов». То ли время отставало, то ли Степанов слишком быстро жил, - ему все время казалось, что он постоянно попадает в какие-то временные провалы, полное ничто, беспространство. Весенним вечером на Тверском бульваре он вдруг останавливал машину, долго и внимательно смотрел по сторонам. Поворачивал ключ в замке зажигания, гасил фары и вдруг понимал, что вокруг никого нет, ни одного пешехода, только темное, в нависшей серости, небо, едва тлеющие уличные фонари и черные, мутные от мерзости запустения, окна полуразрушенных домов. Степанов не узнавал свой, покинутый временем город. Город без правил. Город без людей.
Через месяц, дождливой ночью, на повороте в Настасьинский переулок страшным ударом гигантской кувалды в правую дверь его машины въехал, в разлетающихся струях горячего масла, «джиповский» мотор. Степанова швырнет о стену стоящего на углу дома. Быстро соберется немая безликая толпа. Никто не подойдет к лежащему на боку, в острых брызгах стекла, дождя и крови, седому мужчине. Потом Степанов поднимется на карачки, встанет, опираясь на покореженный металл, на ноги. Слетится на тревожный праздник целая стая милицейских «Волг» и карет «скорой помощи». Степанова будут перевязывать пахнущими больницей бинтами, и озабоченный мокрый майор повезет его в институт Склифосовского на осмотр и экспертизу. В кабинете дежурного врача, лежа на кушетке, полумертвый Степанов рассматривал мальчишку - водителя джипа, бледного и напуганного. Под утро тот самый майор отвезет Степанова домой и по дороге будет рассказывать, что свидетели видели, как из-за руля джипа вывалился совершенно пьяный человек в кашемировом длинном пальто, ошалело посмотрел по сторонам, стянул с руки и бросил на мокрый асфальт разбитые часы, которые кто-то тут же быстро подобрал, что-то крикнул мальчишке, сидевшему в машине, и, прихрамывая и пошатываясь из стороны в сторону, побежал в сторону Пушкинской площади.
- Не повезло тебе, старик! - скажет майор, помогая Степанову выползти из милицейского «жигуля». - Парнишка абсолютно трезвый и твердо стоит на своем: машину вел он, тебя не видел, скорость не превышал. Хотя ежу понятно, что при таком ударе скорость должна быть не меньше сотни. Дойдешь?
- Дойду.
- Зря ты от больницы отказался. Ну, бывай, Степанов. Месяц лечись, потом заходи. Скорее всего запишут «обоюдку».
- Да, хер с ними, пусть пишут! Спасибо тебе, майор.
Степанов добрался до лифта. В дрыгающейся кабине держался двумя руками за стенки. Перебинтованная голова все время плыла куда-то, пытаясь вновь сбежать во тьму.
Прислонившись к косяку, Степанов позвонил в дверь. Не открывали долго. Было три часа ночи. Наконец дверь приоткрылась на длину цепочки, и шипящим шепотом Фуфлыгиной из темноты ответили:
- Что, сволочь, нажрался? Скотина, пшел вон. Спи где хочешь.
- Не шипи, как змея. Открой дверь. Иначе я ее просто вышибу.
Дверь вновь прикрыли и сбросили цепочку. Тихая темнота. Степанов потянул ручку на себя и сильно качнулся внутрь, едва устояв на ногах. Нащупал выключатель. Сжав зубы, стянул изрезанную стеклом и промокшую от крови куртку. Дышать было адски больно. По лицу вновь побежала струйка крови. Перебинтованные пальцы плохо слушались. Правый рукав рубашки был тяжелым и холодным от крови. В зеркало Степанов видел, как, накинув халат, в коридор вышла Фуфлыгина и увидев пропитанную кровью одежду его, медленно стала оседать по стене на пол. Перешагнув через ее ногу, Степанов вошел в ванную и закрыл дверь.
Глава 45. Бешеные деньги
Через год Степанов стал миллионером. Теперь он ездил на темно-синем «мерседесе» с автоматической коробкой и курил «Давидофф» в вишневых, восьмигранных, диковинных пачках. С утра до вечера пропадал в офисе, на деловых встречах, в банях Международного торгового центра с мексиканской текилой и голыми длинногими девицами. Степанов изменился. Его окружали исключительно «деловые» люди, откровенные бандиты разного калибра и мелкие и крупные чиновники-взяточники, распродававшие по дешевке городскую землю, недвижимость и должности в правительстве.
Несмотря на то, что был абсолютно невыездным, за взятку Степанов купил в МИДе синий загранпаспорт и много, как прежде, ездил за границу. Это хоть как-то разнообразило его жизнь, особо не впечатляло, но все-таки.
- Саша, привет. Как живешь?
- Привет, Володя. Ничего. Как у тебя?
- Да все нормально. Служба идет – деньги платят. Слушай, тут на тебя бумажка пришла. Правда, что ты загранпаспорт оформил?
- Правда. В Лондон собираюсь. Но, как ты понимаешь, по совсем другим делам. И что?
- Ничего. По идее границу для тебя мне надо закрыть. Как сам-то считаешь?
- Закрывай, если тебе так спокойнее. Но ты же знаешь, я ведь все равно выеду, если мне надо будет. Так что делай поправку на время.
- Ладно, Саня, как твой кадровик, я тебе верю, потому что действительно знаю. Жаль, что ты все-таки ушел. Все вроде бы снова налаживается, и такие люди, как ты…
- Володя, этот вопрос для меня давно решен, так что давай не будем разминать в очередной раз…
- С тебя «Гордонс».
- Спасибо, Володя, как вернусь – обязательно. Пока.
Гуляя по улицам Лондона, Степанов поймал себя на мысли, что перестал проверяться. Остановился на Пикадилли, посмотрел по сторонам. Никому из спешащей и стоящей лондонской публики не было до него совершенно никакого дела. Степанов отвинтил крышку металлической фляжки с дорогим коньяком. Сел на скамейку и, долго и с удовольствием потягивая то коньяк, то крепкую гаванскую сигару, смотрел, как у подножия знаменитого монумента девушка-художница, ползая на коленках и выставив всем напоказ аккуратные белые кружевные трусики из-под короткой обтягивающей юбки, цветными мелками на асфальте рисовала копию «Юного Христа» Сурбарана. Спустился теплый лондонский вечер, давно ушла девушка-художница, потом пошел редкий, весь из водяной пыли дождь, а Степанов все сидел на лавочке и смотрел, как на мокром асфальте бледнеет, размывается, уходит из его жизни улыбающийся юный Христос. Думал, что уже навсегда.
За границей, его многое удивляло. У них там тоже что-то изменилось. Как-то, напившись баварского пива, Степанов несколько раз, то в одну сторону, то в другую, ночью, лихо разворачиваясь на поворотах, гонял через бывшую берлинскую границу на новенькой «ауди», взятой напрокат в «Герце». Странно… В Гамбурге, внимательно рассматривая симпатичных проституток, сидевших за витринными стеклами, обратил внимание на одну, светленькую и совсем юную. Остановился. Она приветливо, совсем по-детски ему улыбалась и манила пальчиком. Он все смотрел и не заходил. Тогда она расстегнула на груди какую-то штучку и сняла свой изящный, полупрозрачный лифчик. Маленькая грудь с розовыми сосками уперлась в стекло витрины. Он послал ей воздушный поцелуй и, не оглядываясь, пошел дальше.
Ночью в немецком первоклассном номере, на синтепоновой подушке в крахмальной белоснежной наволочке, Степанову снилась Москва. Он снова сидел на Твербуле, на утонувшей в снегу скамейке, на ее спинке, забравшись с ногами на сиденье. Во сне он удивленно рассматривал свое потертое кожаное ленд-лизовское пальто. Вынул из-за пазухи совсем свежую, темную, как запекшаяся кровь, розу на толстой ножке. Подняв глаза, увидел стоявшую у памятника и смотревшую на него Надежду. Она плавно взмахнула, прощаясь навсегда, своей миниатюрной ладонью и тут же растаяла. Синяя лужица прозрачной воды на глазах стала оборачиваться льдом. С разных сторон бульвара, перелезая через его чугунные решетки, повалили рыбаки в тулупах и шапках–ушанках, с жестяными чемоданами. Начали сверлить лед длинными льдобурами, опускать в лунки снасти и рассаживаться в ожидании поклевки…
Утром, бреясь перед зеркалом в ослепительно-белой ванной, Степанов сильно порезался, долго останавливал сочившуюся кровь. Сел на кровать. Закурил. Смял и с силой бросил на пол пачку сигарет. Заказал в номер чашку кофе. Собрал вещи. Позвонил в аэропорт и улетел первым самолетом в Москву. Судьба только тяжело вздохнула и повернулась на другой бок - досыпать. Вновь покатилась однообразная, но продуктивная маета, иногда прерывавшаяся неожиданными поворотами.
Сев на диван напротив этого человека, Степанов как-то сразу проникся к нему то ли симпатией, то ли уважением. Элегантен, в хорошем костюме, лицо породистое, тонко вылепленное, руки с длинными пальцами, ухоженные. Он странно смотрел, поминутно прикрывая карие внимательно-спокойные глаза почти женскими ресницами. Чисто профессионально Степанов почувствовал силу и опасность.
- Мне о вас говорили много разного, но хорошего больше. Вы обо мне тоже знаете, наверное. Давайте без предисловий перейдем к делу. Ставок у меня нет. Меня интересует доля в бизнесе. Вот о ней и давайте договариваться. Я намерен своей работой, так сказать, приносить прибыль, ну и, соответственно, распоряжаться своими деньгами по своему усмотрению, но не ущемляя интересов фирмы. Деньги ни минуты не должны лежать без дела, но я должен знать, что это мои деньги. - Новый знакомый достал дорогую зажигалку и, эффектно щелкнув, прикурил сигарету.
- Резонно. У вас есть конкретные предложения? Говорите прямо. Вы должны также понимать, что у меня есть партнеры и решение будет принято только после обсуждения. Лично мне и моим партнерам известно о вас много, и тоже разного, но больше хорошего. Если бы было только хорошее, мы бы с вами не встретились. Я таким людям не доверяю. - Степанов приподнял широкую рюмку с дорогим коньяком, предлагая выпить за знакомство.
Кирилл никогда не сидел в тюрьме, до этого дело не доходило, но по странному стечению обстоятельств сын профессора и бывший курсант военного училища был настоящим воровским авторитетом. В криминальных и ментовских кругах его побаивались, да и прозвище, или как говорили бандиты – «погоняло», у Кирилла было тоже необычное – Шизофрения, или просто Шиза. Шиза был необычайно везучим и живучим. О его похождениях ходили легенды. Как в этом человеке уживались природная интеллигентность и холодная жестокость, Степанов понимал с трудом. Как-то раз Степанову представился случай в этом убедиться.
Они спокойно ехали по пригородной дороге на джипе Кирилла. Степанов бы сказал, что ехали со встречи, Кирилл – со «стрелки». Шел неспешный дождь. Встреча была чрезвычайно удачной. Шутили. На подъезде к шоссе нужно было проехать под невысокой эстакадой. Еще издали Степанов видел, что на мосту с включенной «аварийкой» стоят темно-синие «жигули». Через несколько секунд заднее тонированное стекло опустилось, и из темноты окна машины показалось жало прицела и ствол автомата. Первая очередь прошила лобовое стекло и разворотила кожаную торпеду джипа. Вторая должна была, по всему, уложить их обоих наповал. Но стрелок не мог предугадать нашего поведения. Мы, не сговариваясь, нырнули к полу машины: Кирилл двумя руками крепко держал руль над головой, а Степанов, упав в его сторону, левой рукой изо всей силы вдавил в пол педаль газа. Мотор страшно взревел. Через минуту они на сумасшедшей скорости влетели под спасительную тень эстакады. Кирилл бросил правую руку вниз и рванул ручник. Отчаянно скрипя тормозами, джип остановился. Мотор заглох. Выпрямившись, они посмотрели друг на друга.
- А хорошо с автоматом ездить, правда? – На губах Кирилла блуждала неясная улыбка.
- Что?
- С автоматической коробкой, говорю, хорошо ездить. Если бы не она, отъездились бы уже. Чем бы ты скорости переключал, носом? – Кирилл как-то тихо засмеялся.
До Степанова наконец дошел юмор сказанного. Я неуверенно улыбнулся. Через секунду они оба бились в припадке истерического хохота.
В телевизионных новостях Степанов смотрел сюжет «Ночного патруля»: картина была жутковатой. В одном подмосковном городе в кафе кто-то положил из стрелкового оружия восемь человек, в одном из которых менты опознали местного авторитета. На стоянке перед кафе, откуда велась съемка, стояли темно-синие «жигули». Степанову показалось, что машину эту он уже где-то видел. На войне, как на войне.
Глава 46. Новые времена
Длинный стол в кабинете народного артиста был изобилен и строг. Степанову нравились эти посиделки. Он не мог даже подумать о таком: в знаменитый и дорогой день - день рождения родного училища, - сидеть в кабинете ректора с такими родными и близкими людьми. Может быть, конечно, ему это только казалось. Но здесь он ощущал себя в своей тарелке настолько, насколько это вообще бывает. Прошла уже без малого четверть века, как в одной из аудиторий они с сокурсниками тайно открыли бутылку шампанского и, шепотом поздравляя друг друга и обнимаясь, обмыли свои актерские дипломы. Слева, повернувшись к нему всем корпусом и что-то без умолку говоря и подкладывая ему на тарелку маринованные огурчики, – Галина Львовна. Очаровательная вахтанговская актриса, уже в серьезном возрасте, но удивительно живая и смешливая. Справа - супруга мэтра, Нина Александровна, всегда очень аккуратная в словах и называвшая Степанова маминым «Саша».
- Сейчас, уважаемые господа и коллеги, пользуясь своим положением, я хочу сказать несколько слов о причинах сегодняшнего чревоугодия.
– Ректор, умный, талантливый артист, прошедший серьезную жизненную школу, всегда элегантный (ни пылинки на хорошо пригнанном костюме, в неизменной бабочке и свежайшей рубашке) в свои уже немалые годы, был человеком чрезвычайно крепким и, как чувствовал Степанов, грозой женской половины человечества. Степанов познакомился с ним не так давно, когда уже не работал в театре. Их сложившейся дружбой очень дорожил. С легкой руки нового ректора и легкого степановского сердца они учредили несколько персональных стипендий для одаренных студентов и лучших преподавателей училища. Много позже, купив автобиографическую книгу народного артиста, за чашкой зеленого ароматного чая и непринужденной беседой Степанов попросил ее подписать. Получив книгу обратно, у Степанова перехватило горло. «Надежде всего русского театра от автора», - было написано знаменитым бисерным почерком на титульном листе.
- А также хочу произнести несколько теплых слов о нашем замечательном и постоянном госте. – Ректор повернулся к Степанову и поднял руку с рюмкой на уровень груди. – За нашего выпускника, артиста, режиссера и мецената Александра Леонидовича Степанова, дай Бог ему здоровья и успехов!
Двадцать лет назад Степанов даже в сумасшедшем сне представить не мог, что в этом кабинете будут пить за его здоровье.
- Несколько лет назад нас очень хорошо принимали в Шотландии. Как они воспринимают нашего Чехова! Это гениально! – Юрий Петрович, человек-кумир, человек сложной судьбы, не менее, чем хозяин кабинета, - известный и когда-то чрезвычайно популярный режиссер, – то ли себе, то ли русскому театру сделал комплимент.
- Они воспринимают не Чехова, в котором, думаю, ровным счетом ничего не понимают, а русских артистов! Или спектакль был на шотландском языке? – в разговор вмешался еще один знаменитый и народный артист, как всегда ироничный и прямой.
- Театр вообще интернационален, я считаю, – дипломатично ушел от ответа Юрий Петрович.
- Мне кажется, что вы категорически не правы, уважаемый Юрий Петрович. - Степанов в упор посмотрел на своего оппонента. – Театр явление сугубо национальное, я имею в виду наш театр. Его невозможно объяснить или перевести на другой язык. Перевести можно пьесу, но как только она превращается в спектакль, спектакль уже не подлежит переводу. Он явление гораздо более сложное, и подчас мы сами-то не можем объяснить и себе, и артистам, почему он именно такой: мы так чувствуем, или предощущаем, или предвидим, как угодно, и поступаем так именно потому, что мы – русские, и актеры и режиссеры.
Юрий Петрович посмотрел не на Степанова, а на ректора, словно беззвучно задав тому вопрос о молодом наглеце, свободно опровергающем его, великого режиссера, истины.
- За творческое долголетие и долгожитие! Всем спасибо, - дипоматично перевел разговор на другую тему ректор.
Стали расходиться.
Сев в машину, Степанов долго сидел молча. Октябрьский вечер играл огнями Старого Арбата.
Глава 47. Горькие волны прибоя
Степановские фирмы размножались с немыслимой быстротой – Степанов отличался нестандартным мышлением. Зачастую он открывал настолько перспективное направление бизнеса, что через неделю этим начинали заниматься десятки, а то и сотни компаний. Оригинальность становилась фирменной чертой Степанова. Американский журнал «Форбс» напечатал статью с его фотографией: оказывается, его посчитали в числе первого десятка ведущих топ-менеджеров России. Степанов удивился и расстроился одновременно. «Конечно, надо бы задрать нос. Погордиться собой не мешало бы. Но чем гордиться? Никто ведь из вас не знает, что таким оригинальным способом я убиваю свою волчью тоску. Тоску по своей уже не существующей жизни». Вновь стали названивать разного рода журналисты, добиваться интервью. Московские начальники приглашали во всякие координационные и не очень советы.
Однажды в его просторный кабинет у самой Красной площади вошел толстенький человечек в черной испанской бородке и густых, бородатых бровях.
– Здгаствуйте, Александг Леонидович. Я – Гыженький Геонгий Абгамович. Геонгий Исаакович говогил мне о вас много хогошего. Я пгиглашаю вас пгинять участие в оганизационной встгече нашей культугной ассоциации «Миг свободы». Думаю, что вам, как пгофессиональному актегу и бизнесмену, будет интегесно войти в состав учгедителей театгальной всегоссийской пгемии, котогую мы назвали «Возгождение».
- «Ему бы кепку в руку и галстук в белый горох. Прямо с трибуны выступает!»
- Да, спасибо. Мне передали приглашение. Обязательно приду. Чаю хотите?
- Что вы, с удовольствием!
Степанов нажал кнопку селектора. Попросил секретаря приготовить две чашки зеленого чая.
Наблюдать за этим человечком было занимательно. Говорил он без умолку, с местечковым выговором, делая интонационные ударения в конце слов. Готовый сценический тип. Степанов поймал себя на мысли, что рассматривает посетителя, как режиссер - актера. Странным зигзагом судьбы его опять несло к театральным берегам.
В совет он вошел, премию возглавил и с большим удовольствием финансировал ее несколько лет. Со временем она выросла в шикарную и престижную церемонию. Получить эту премию по протекции, за взятку или по блату было невозможно. Это знала вся театральная Москва. «Гыженький», как звал своего арт-директора Степанов, взятки все время возвращал: брал-то он их каждый раз, надеясь уболтать Степанова, но каждый раз напрасно. Члены совета - знаменитые режиссеры, актеры и музыканты - честно бросали свои «крестики» и «нолики» в шелковый черный цилиндр. Количество голосов тут же открыто подсчитывалось и заносилось в протокол. Подделать результаты голосования было невозможно.
Степанов вновь оказался в творческой, знакомой с юности среде. Сначала он себя чувствовал неуютно. Многие на него смотрели испытующе или с недоверием: понять трансформацию когда-то известного актера в не менее известного бизнесмена было
непросто. Степанов сам иногда не понимал, как это случилось. Но со временем со многими установились близкие, дружеские отношения. Многие с удовольствием возобновили их знакомство, вспоминали степановские спектакли или роли, думая, что делают ему приятное. Степанов улыбался, отшучивался и ночью долго не мог уснуть, а если выпивал сто грамм, так вообще целую ночь лежал и думал, о чем не помнил или не хотел помнить. Но все равно он себя чувствовал прекрасно.
Один из его новых знакомых - режиссеров, худрук знаменитого театра, предложил ему постановку. Вновь попробовать свои силы, попытаться. Степанов так разволновался, что поперхнулся горячим кофе от неожиданности. Встал, заходил, мгновенно, к немалому для себя удивлению, включившись в дискуссию о будущей постановке. Дважды наткнулся на черный рояль, стоявший в кабинете. Вскоре он принес уже поставленную им однажды пьесу: тот давний спектакль был очень удачным. Но худрук привел серьезные аргументы, по которым, по его мнению, эту пьесу сейчас ставить было неактуально, а затем вдруг предложил ему профинансировать свою же будущую постановку. Степанов сдержался. Чтобы не выглядеть свиньей и хамом, свой кофе спокойно допил, вместо того чтобы плеснуть его худруку в лицо.
Сев в машину и приказав водителю ехать в офис, почувствовал сильную головную боль, проглотил таблетку, но боль не отпускала и мучила его до самого вечера.«Какая же ты сволочь! Я-то, идиот, слюни распустил: Степанов, тебя вновь приглашают в театр! В тебя верят! На тебя надеются и понимают! А здесь совсем другое – денег решили срубить на дураке Степанове! Так тебе и надо. В одну и ту же реку дважды войти нельзя!»
«Гыженький» жировал на степановских деньгах. Что-то все время вертел, выкраивал, суетился. Принес смету очередной церемонии награждения. Степанова не было, оставил папку секретарю. Уже ночью документы попали к нему на стол. День закончился. Торопиться было некуда. Степанов часто ночевал в офисе: за дверью была оборудована комната отдыха. Встал под душ, накинул халат, налил в рюмку ледяной водки и сел в кресло. В проигрывателе тихонечко крутилась «Abbey Road». Степанову смета не понравилась. Он достал пухлую папку по конкурсу, стал внимательно изучать сметы прежних лет: «Гыженький» нагло воровал!
«Господи, я плачу ему огромную зарплату, работает он от силы три месяца в году. Оплачиваю офис, водителя, бухгалтера. Всё за мой счет! И эта местечковая сволочь еще и ворует!» От обиды, от тоски, вдруг хлынувшей в сердце, словно кипяток из прорвавшейся трубы, швырнул со всей силы хрустальную рюмку об стену и, хрустя стеклом, нервно ходил по кабинету половину ночи.
Церемония прошла, как всегда, удачно. Старинный московский парк дышал свежестью. Накрытые белоснежными скатертями столы выстроились вдоль вековых лип почетным караулом. Над вечерним прудом догорали последние бенгальские огни торжественного фейерверка. Степанов положил на гримерный столик небольшую таблицу с цифрами украденного и листки с показаниями свидетелей. Побледневший «Гыженький» трясущимися руками взял один из них. По лбу побежали большие капли пота.
- Ну что, Геонгий Абгамович, «графиня изменившимся лицом бежит к пруду»? – передразнил Степанов.
- Чего вы сказали?
- Я сказал, что ты, сволочь, загубил очень хорошее дело. Копейки больше не дам. А сейчас вам, видимо, нужно охладиться. Правильно? Ребята, бросьте эту падаль в пруд, пусть поплавает. Говно ведь не тонет? А, Геонгий Абгамович? Или, может, уголовное дело завести, для порядка?
– Степанов кивнул охране. Арт-директора взяли под мышки и вынесли из комнаты.
На следующее утро в «Московском комсомольце» появилась статья, в которой авторы прозрачно намекали, что известная театральная премия переживает не лучшие времена в связи с антисемитскими настроениями руководства.
- Саша, не бросайте нас. Сашенька, умоляю. Мы без вас погибнем. Дело погибнет. Все погибнет.
- Ну что вы так драматизируете, Наталья Сергеевна? Все образуется. Но я не могу финансировать вора и позволить себе такую роскошь, как ставить свое имя рядом с именем этого негодяя. Слишком большая честь, а точнее – бесчестье. А я своей честью и репутацией дорожу!
– Лифт остановился. Степанов проводил знаменитую балерину до двери, поцеловал руку и попрощался.
Глава 48. Из жизни хорьков
Семья Фуфлыгиной была чрезвычайно многочисленной. У Ларисы была младшая сестра с любовником, у тещи и тестя - сестры, у сестер дети, у детей жены и мужья. Как только Степанов приобрел «мерседес», он сразу стал всем очень нужен. Родственные чувства забили фонтанами, заструились ручьями внимания и любви.
Как полный идиот, Степанов, по просьбам Фуфлыгиной, брал родственников на работу в свои фирмы. Профессии у всех были немудрящие. Но Степанов по своей наивности верил, что честный труд облагораживает человека, все же это родственники, что-то вроде семьи. У итальянцев семья звучит так мелодично, как симфония, – мафия!
Младшая сестра стала верным секретарем Степанова. Работала на два фронта: на Степанова и на Фуфлыгину – сестра все же! Поэтому все, что происходило на его фирмах, становилось достоянием, так сказать, семейной общественности. Ее любовник - личным степановским водителем. Двоюродный брат - помощником. Муж двоюродной сестры – управляющим одной из фирм.
- Внимательнее, Арнольд, - впереди, по-моему, машину заносит на повороте! Сбрось скорость! Тормози!!!
Через час, после перевязки в Институте Склифосовского, Степанову позвонил мент из отдела ДТП.
– Александр Леонидович, я не знаю, что мне делать. У вас водитель, часом, не идиот? Извините, Александр Леонидович, но не суметь притормозить и избежать столкновения за двести метров способен только полный идиот, извините. А видели бы вы, что он в объяснении написал! Не знаю, что делать: вина получается его.
- Простите, как вас зовут?
- Капитан Смирнов, Алексей Степанович.
- Алексей Степанович, служба безопасности моя на месте?
- Да, ваши приехали. Машину уже грузят. Но мне кажется, что ремонт…
- Ну, с этим мои разберутся. А второй водитель?
- Полковник ФСБ. Пьяный в лоскуты. Но понимаете…
- Я все понимаю, капитан. Давайте так: я к вам заеду завтра часов в десять, у вас и поговорим. Согласны?
- Договорились. А то прямо не знаю, что и делать. Извините, Александр Леонидович. Всего доброго.
Недоделанного родственника Степанов перевел на грузовик. Мафия недовольно погудела, но недолго.
Через неделю начальник гаража написал докладную Степанову о необходимости покупки нового автобуса. Секретарша принесла докладную в коричневой бархатной папочке и, как бы между прочим, сказала, что ее «любимый» может пригнать новый автобус, очень дешево, из Петербурга. Степанов денег на ветер бросать не любил. Но для контроля послал с «идиотом» верного человека. У «нового» автобуса в Твери отвалился задний мост, - так как бы, между прочим, взял и отвалился, а автобус еще несколько метров ехал по асфальту шоссе, как старая садовая тачка с навозом. Как выяснилось, «идиот» верного человека напоил, а когда тот, мучаясь с утра похмельем в гостиничном номере, собрался ехать в автомагазин, заботливо принес бутылку пива, включил телевизор и, по-дружески успокоив и взвалив на спину двойную работу, а в карман половину выделенных денег, отправился покупать автобус в необходимом одиночестве.
Степанов еще не успел положить трубку после приказания подготовить материалы для уголовного дела, как позвонила Фуфлыгина. Начала возмущенно орать в трубку. Степанов трубку положил, а по селектору попросил секретаря немедленно зайти в кабинет.
- Ты уволена! Заявление напишешь прямо сейчас. Мало того, что мою новую машину угробил, украл деньги, фирму поставил на убытки. Этот хорек твой тебе же с самого начала врал и врет. У него семья в Питере. Паспорт еще один имеется, «утерянный». Деньги он все туда отсылает, не так ли? Больной мамочке? Мамочка умерла три года назад. На Пескаревском лежит. А ты содержи его и дальше, только на свой счет. Вопросы есть?
- Утирая нежданные слезы, любовница «идиота» вышла из кабинета.
- Александр Михалыч, запроси-ка на этого хорька материал по Питеру, может, за ним еще что имеется?
- Сделаю, Александр Леонидович. – Начальник службы безопасности когда-то был сослуживцем Степанова.
Подобные «смешные» истории случались постоянно. Родственники Фуфлыгиной работали на удивление по-родственному и практически над одним и тем же. Они воровали. На ворованные деньги строили и покупали дачи, машины и приходили поработать еще. Он их выгонял. Степанов был добрым человеком. По утрам ему звонили возмущенные «несправедливостью» члены хорьковой мафии и эта карусель степановского помешательства продолжалась бы еще, но однажды вечером Степанов, зарядив подствольный магазин своего «Бинелли», расстрелял волчей картечью в упор висевшую на стене в гостиной их с Фуфлыгиной свадебную фотографию. Когда смолкло эхо выстрела, все просьбы и звонки прекратились сами собой. Он всегда умудрялся сделать «правильный» выстрел в нужный момент! Хорек, он же Mustela putorius furo в переводе с латыни – вонючий маленький вор!
Глава 49. Бешеная власть
В стране наступило странное время. Одна ее половина выстроилась в очередь за местами в Государственную думу с непоколебимой верой русского дурака, что управлять страной проще, чем крутить ручку шарманки. Другая, более умная, украдкой поглядывая на тех, из той очереди, вставала в другую, с той же верой, что в этой стране все можно купить, продать или украсть. Эти, в основном рыжие и косые, к изумлению Степанова, их оказалось до странности много, - день и ночь ковали презренный металл с зеленым отливом. Степанов, с глубокого морального похмелья, не знал, куда ему встать. Со смутной надеждой, что, может быть, Родине вновь пригодятся его мозги и опыт, закрыв глаза и уши, Степанов нырнул в госдумовскую суету.
Спустя месяц он понял, что ошибся. Его жизнедеятельность и так не отличалась приятным, радующим душу вкусом, а тут стремительно начала приобретать совсем уж дурной привкус. Разношерстная компания в Охотном Ряду пыжилась от собственной важности. На всю страну говорила глупости. Расхаживала в красных пиджаках. Нахально приватизировала государственные стометровые квартиры. Приторговывала голосами. Брала. Дралась у микрофона. Жрала водку. Пела под баян про отважный «Варяг». И блевала в итальянские унитазы.
Время от времени в каком-нибудь кабинете в большом здании бывшего Госплана раздавался знакомый, неприличный звук лопнувшей репутации, и по длинным коридорам Думы разливалось зловоние сплетни государственного значения. Через полгода Степанова от этого каждодневного, монументального, «верещагинского» полотна тошнило безо всякой водки. Он перестал появляться на заседаниях и вернулся в офис.
Весной 98-го в переполненном, спешащем, знакомом коридоре один из знакомых, проходя мимо, между делом шепнул: «Леонидыч, все бабки гони в баксы, через неделю рублю настанет конец!»
Накануне к Степанову приехал его ближайший партнер, которому Степанов верил, как самому себе, и никогда не произнося этого вслух, тихо надеялся, что, может, когда-нибудь они станут друзьями. Степанов горько скучал. Окружавших его людей было множество, но среди них не было ни одного человека. Во время своих апрельских приходов к Максу на могилку он частенько, беззвучно, без слез, подолгу плакал. Партнер развалился в кресле и, закурив толстую сигару, продекламировал, видимо, отрепетированную фразу:
- Мне стало известно, что ты украл у меня двенадцать миллионов! - Из угла его маленького пухлого рта со щеточкой усов на дорогие брюки капнула тягучая коричневая слюна.
- Жора, ты до этого сам додумался или подсказал кто? - Степанов произнес эту фразу глухим спокойным голосом, но почувствовал, что кровь отливает от лица и ладони невольно сжимаются в кулаки.
Неделю бухгалтер Степанова собирал документы. Отчет Степанов положил в большой конверт, аккуратно сам заклеил и опечатал. На титульном листе его рукой было написано: « Уважаемый Георгий Исаакович, в этом отчете все, что заработано и истрачено. Надо было действительно украсть эти деньги, вот бы ты побегал. Сдохнешь ты в одиночестве. Степанов». Степанов вызвал курьера и передал ему пакет. Нестерпимая обида схватила сердце. Лицо горело, как от пощечин. Он встал. Распахнул настежь окно. Легкие занавеси вытянуло ветром наружу, и они затрепетали на ветру, как флаги капитуляции. На колосниках степановской жизни что-то непоправимо оборвалось, сломалось и начало рушиться.
В салон арендованного самолета позвонил ближайший помощник Степанова. Этот в чем-то очень смешной человек был единственным, кто был предан ему до конца. Степанов ему доверял и по-братски любил, наверное. Стюардесса подала ему телефон.
- Александр Леонидович, вы только не волнуйтесь. Евгения Александровича убили. Час назад. По дороге в Барвиху. Из засады. Из двух стволов. Наповал.
На полированном столике мелкой дрожью тряслась блестящая чернота недопитого горячего кофе…
Степанов медленно шел к машине под моросящим дождем. Владимир держал над его головой большой зонт и, не переставая, быстро что-то говорил. Евгений был доктором математики. Талантливым и умным бизнесменом и надежным партнером, который не только получал дивиденды, но и самым активным образом участвовал в их зарабатывании, - и умным советом, и конкретным делом.
Через месяц старший сын по поддельным документам украл у Степанова «черную кассу», на которую можно было купить небольшой пароход. Степанов дал команду службе безопасности у сына все отобрать. Сидя за рулем своего лакированного автомобиля, по пути домой, как бы между прочим, сказал Ларисе, что выгоняет его из дома. Фуфлыгина ответила кратко:
- Мало украл, надо было украсть всё!
Степанов остановил машину, пинком в зад, так что заболела потянутая мышца, вытолкнул ее из машины на заплеванный окурками газон. Швырнул туда же ее сумочку от Гуччи за тысячу долларов. Захлопнул дверь и поехал на Большую Грузинскую в кабак.
Вернувшись под утро домой, скорее трезвый, чем пьяный, сварил себе крепкий кофе и, не раздеваясь, лег в огромной гостиной на диван. Заснул Степанов под странную мысль: «Абсолютно драматургичный сюжет. Никто такого никогда не придумает. Ты уже не Треплев, и еще не Чехов. А жаль! «Если вам нужна моя жизнь, то придите и возьмите ее…» - А нельзя ли получить деньгами?»
Диалоги
«Как страшно терять сына! Физически очень страшно, а так еще страшнее». Степанов молчал уже два часа, не отвечал на бесконечные звонки секретарей, никого не принимал – дверь он запер изнутри на ключ.
Вчера, когда он, весь как сломанная часовая пружина, рассказал своей знакомой и влюбленной в него женщине о своем горе, добавив в конце, на исходе ярости: «Я его ненавижу!» - та даже отшатнулась, как от удара, и быстро заговорила, искренне переживая случившееся: «Что ты! Что ты! Ну успокойся. Разве так можно? Это же твой сын!» Успокоиться было нельзя. Невозможно. «Когда человеку отрезают руку и говорят: – «Успокойся», - это теряет всякий смысл, а тут вырвали сердце. Украденные деньги здесь ни при чем!»
Степанов. Я сам во всем виноват. Сам! – Эта простая мысль принесла не успокоение, а опустошение. Степанов поперхнулся коньяком и медленно и тяжело выругался.
Судьба. Вся твоя история - как одна большая черная дыра. Бизнесмен! Ты должен был контролировать ситуацию. Никому не доверять!
Степанов. Должен?! Я думал, ладно, чужие люди – воры, их, в конце концов, можно наказать. А родственники? Лай, вой, только тронь, гады. А если это твой сын? Все, что было! Все под чистую! И как! Обманом, по поддельным накладным и фальшивым доверенностям. И охрана - идиоты!
Судьба. Стой, стой, стой… Ты же сам дал ему в руки дело, сам учил, был все время рядом. А что охрана – это же сын. Если говорит, что ты разрешил, - значит, разрешил.
Степанов. Да, никому в голову не придет проверить…
Судьба. Еще раз стоп! Что проверять, сам говорил – все это мое, значит, наше. Вот он и спер это – наше! Ох, ё… А машина новая откуда?
Степанов. Откуда? Купил, зная, что фирме почти конец. - Степанов рассмеялся…- Ну какая сволочь! Вот гнида!
Судьба. Прости его!
Степанов. Что? Что ты сказал?
Судьба. Я сказал – прости!
Глава 50. Пустота и ярость
Сын остался в доме. «Черная касса» бесследно исчезла. Временами на Степанова что-то накатывало, и ему, в полном помешательстве, хотелось вновь все забыть. Хотелось все вычеркнуть и заставить себя поверить, что у него все хорошо. Что он любит свою, конченую сволочь, жену. Ночью в постели, лежа на спине, Степанов смотрел снизу вверх, медленно трезвел и с ужасом понимал, как он ненавидит эту сидящую на нем женщину, со скачущими в такт энергичным конвульсиям вздрагивающих бедер грудями. Почти не прикладывая усилий, этот маленький зверек смог вот так же навзничь опрокинуть всю степановскую жизнь и двадцать лет, впившись острыми зубами в самое его горло, не давать ему шевельнуться от испуга и боли. В такие ночи Степанов забывался тяжелым беспокойным сном.
В бескрайней, снежной, сумрачной абаканской степи он бежал что есть мочи, оскалив пасть, высунув язык, раздирая в кровь об острые лезвия наста лапы. Краем глаза видел маленькую темную быструю тень, легко бегущую рядом и чуть сзади, и с ненавистью ждал ее короткого и стремительного броска. Мелкие острые зубы впиваются в его загривок. Становится невыносимо больно, и он падал на передние лапы и набок. И долго в пустом и темном пространстве мечется его одинокий вой. И окровавленные лапы превращаются в слабые ручки и ножки. И вот он уже маленький беспомощный человечек, совершенно голенький, лежащий на гладкой каменной поверхности. И камень тяжело и медленно вздрагивает. Он вскакивает на ноги и суматошно оглядывается по сторонам, ищет невидимый источник этого землетрясения. И взгляд его замирает и медленно в ужасе поднимается вверх, все выше, выше, выше…Над его головой плывет треугольная поросль дремучего черного леса. Девятый вал толстых, отливающих белизной складок. И где-то совсем высоко о круглый горизонт живота, колотятся две необъятные луны. Женщины-гиганты ходили над ним - лилипутом, тяжело переставляя свои огромные ноги. Вышину разрывают громовые раскаты их речи. Их тела закрывают свет. А огромные, готовые сорваться и раздавить, груди тяжело поднимаются и медленно падают в такт их тяжелой поступи. Степанов оглядывался вокруг, ища, где бы спрятаться, и вдруг замечал, что он не один здесь, что еще много таких же мужичков-лилипутов бегают в поисках какого-нибудь укрытия. Один несчастный взобрался на неимоверных размеров стул, стоящий посредине. Он долго, остервенело, какими-то рывками полз по его, величиной с фонарный столб, изогнутой ножке, пытаясь там найти хоть какое-нибудь убежище. Степанов видел, как он скрылся из глаз, вскарабкавшись на самый верх, и как одна из гигантов, из невидимой выси, опустила свой необъятный, как Днепрогэс, голый зад на его сиденье. Чудовищный скрип разрывает барабанные перепонки. Тугой волной приземления всколыхнуло тысячи тонн женской плоти.
Глава 51. Со мною вот что происходит
Открыв кастрюлю, Фуфлыгина налила суп в тарелку и поставила перед Степановым. Крышка осталась лежать на столе. С ее круглого эмалированного края долго падали жирные капли.
- Почему ты не ешь? – Лариса села напротив. Перелистывала «Московский комсомолец».
- Суп очень горячий. – Степанов положил ложку на салфетку. – В конце концов, пусть сами выбирают, кого пригласить, кого - нет.
- Ну, ты же отец. Твой сын женится.
- Я считаю, что если он такой самостоятельный, что принял «свое» решение, то и определять состав гостей должен тоже сам. Может, он нас с тобой не пригласит. Я не удивлюсь.
- Сын спрашивает наше мнение.
- Как у них интересно мозги устроены! Как детей рожать или жениться – так сами, как с родственниками обойтись – так мы. Хорошо, сделаем так: напишем список, а они пусть вычеркивают, если хотят, мне все равно.
- Родители – понятно. – Фуфлыгина на чистом краю газеты быстро написала три имени.
- Мой брат. Один или с женой - не знаю. Обязательно мою сестру и ее мужа.
- Лариса, подними голову. Пожалуйста, посмотри мне в глаза. Ты не больна, часом? Такое впечатление, что мы только вчера познакомились. Ты же знаешь, что этого засранца я в своей жизни даже рядом видеть не хочу, не то что сидеть за одним столом на свадьбе собственного сына. Из–за него я не езжу к твоим родителям. Ты прекрасно знаешь: мое слово не меняется никогда. К чему этот разговор? Или для тебя это новость?
- А я хочу, чтобы на свадьбе моего сына была моя единственная сестра со своим мужем!
- Ты настаиваешь? – Глаза Степанова заполнялись бешенством и растерянностью. Последнее он проговорил тихо, почти неслышно.
- Я хочу, чтобы Арнольд был на свадьбе моего сына. – Фуфлыгина не смотрела на Степанова, изготовившись плакать.
- Ну, в таком случае на этой свадьбе не будет меня. – Степанов поднял со стола салфетку. Не торопясь промокнул губы.
- Как это может быть? – Лариса посмотрела на Степанова. Отвела глаза в сторону. В голосе пропали истерические ноты. – Ты отец, ты не можешь там не быть!
- Еще как могу! Если для тебя ничего не значат мои слова и хорошо известная тебе история с воровством, разбитой машиной, и бесконечным враньем, - Нам не о чем говорить!
- Для меня… моя сестра и Арнольд! - они мне дороже твоих идиотских принципов! Я хочу, чтобы они были на свадьбе. И всё! – Фуфлыгина заговорила скороговоркой.
- Значит, этого вонючего хорька ты ставишь выше наших, и без того непростых отношений? – Степанов видел как побелели крылья ее неприятного носа.
- Да. Я к Арнольду отношусь не так, как ты. Он муж моей сестры. Он прекрасный человек, и мое отношение к нему мне важнее, чем мое отношение к тебе!
- Ты сама-то поняла, что сейчас сказала? – Степанов даже растерялся от неожиданности.
«Вот так, мой дорогой! Вид у тебя сейчас, видимо, просто загляденье! За что боролись, как говорится!»
Он встал из-за стола. Выплеснул суп из тарелки в раковину. Тщательно вымыл ее. Перевернул на батистовую французскую салфетку, лежавшую на столе, и вышел.
Фуфлыгина осеклась на полуслове. Посмотрела в спину уходящему мужу. Замолчала на мгновение и, на волне нарастающей истерики, всхлипывая и заикаясь, заплакала.
В голове Степанова что-то сбоило. Он никак не мог понять, о чем он сейчас думает. Запершись в кабинете, сел в кресло и прикрыл глаза. Простой и страшный ответ жены, без всякого преувеличения, его потряс.
Глава 52. Крушение обязательно будет
Январский ветер играет серебряными узкими ленточками «дождика» на подсохших елочных ветках. Елки свалены как попало. Жесткий снег усыпан густым слоем еловых иголок. Мальчик в цигейковой старой шубке, подпоясанной ремешком, стоит и долго смотрит, как развеваются на ветру никому уже не нужные разноцветные узенькие ленточки. На одной из елочных веток забыли белый, с красной шляпкой, веселый грибок из папье-маше. На другой крутится на ниточке серебряное колечко с тонким осколком разбитой елочной игрушки. Новый год прошел… Руки отца поднимают пахучую, радостную елку и аккуратно вставляют в горло большой стеклянной бутыли с водой.
Наступает самое счастливое новогоднее время. Время таинственных ожиданий и волшебных подарков. Вкуснейших оранжевых мандаринок, долгожданных каникул, конфет и сбора разноцветных фантиков. Ласковый мамин поцелуй. Бой кремлевских курантов и старинных часов в родительской комнате. Начало! Неясное, непонятное, долгожданное начало!.. Жесткий ветер поднимает сухие елочные иголки и уносит их во тьму…
Степанов открыл глаза. Субботнее майское утро гуляло по спальне. На окне стояла большая ваза с букетом белых роз - подарком беременной невесте. Его старший сын женится. Венчались молодые на Поклонной горе. Войдя в этот странный, без стен, храм, Степанов почувствовал себя нехорошо, но отстоял всю службу - так и не набрался смелости выйти. На свадьбе исполнявший роль тамады его давний приятель, народный артист, прощаясь, ненавязчиво попросил тысячу долларов. Степанов протянул ему бумажник. Тот, под настороженными взглядами степановских охранников, отсчитал тысячу, задумался на секунду и вытащил еще сотню: «На такси, Леонидыч!»
Ночью Степанов долго ворочался. В голову скользкими лягушками впрыгивали глупые мысли. Его обманули! Вновь элементарно обманули. Улыбающиеся новые ублюдочные родственники накануне пообещали оплатить половину немалых свадебных расходов, но, так же мило улыбаясь, не заплатили ни копейки, ссылаясь на затруднительное материальное положение, и через три дня вместе с молодыми улетели в правительственный санаторий в Сочи поправлять пошатнувшееся после свадебного загула здоровье. «Люди, люди, бедные люди – порождение крокодилов!»
Молочный поток тумана затопил травы. Землю. Маленьких птиц, присутствие которых выдавало только тихое перепархивание в кустах ивняка, стоявших у воды, и отрывистое щебетание. И вливался в реку, укрывая ее. И тихо смешивался с водой. И медленно плыл по течению. Босые ноги Степанова горели от холодной росы и ледяных компрессов намокших брючин. В голове светлело. Воспоминания ночи уже не жгли угольями в воспаленном вчерашним выпитым мозгу. Руки всунуты в карманы. Сжаты в кулаки. Больно. Болезненно, как после удара, с перебивами и обрывами испорченной кинопленки, потоками сознания бегут кадры всей жизни. Неправильные сюжеты. Скверный монтаж. Быстро мелькали искусственные, будто сшитые из лоскутов, неряшливые фразы. Медленно и дрожаще, неоконченными эпизодами плыла уходящим поездом жизнь. Чувства. Волнения. Радость побед. Горечь поражений. И постоянная работа. Всепоглощающий труд, труд, труд…
«Нет. Не убили. Не сломали. Не стерли, как ластик, до карандашного пенька».
Костяшки пальцев заболели от напряжения ярости. Слова проклятий закружились бешеной каруселью в голове. Восходящее солнце жжет затылок. И тьма! Ночь. Стекла веранды острыми, огненными брызгами располосовали черноту ночи. Вонзаются в лицо. В руки. Выпитое расплавило оковы души. Сорвало ржавые замки сознания. Неистовая, всесокрушающая ярость плеснула наружу, удесятеряя силы. Безмолвная карусель окруживших Степанова людей. Наглые рожи жрущей за бесконечным столом степановской веранды новой родни. Степанов с соседом на мангале жарят настоящие шашлыки. Он прихватывает рукавицей очередной веер одуряюще вкусно пахнущих шампуров и с рюмкой в руке прямо от входа начинает говорить очередной тост. У него внутри - только юмор и легкость. И шашлыки жарит, и водку пьет Артист Степанов. Он вдруг почувствовал себя вновь на сцене. Вновь. Будто помолодел на много лет. Словно сработала невидимая внутренняя защита от этого мелкотравчатого сброда. И хамский окрик старшего сына на отца: «Заткнись наконец!»
Вселенский треск и дребезг разрывающегося под неистовыми ударами Степанова железа и дерева. Осколки стекла летящие. И беззвучный плач его. И немой крик его. Стихийное бедствие! Беда! Сумасшедший ураган выплеснул в мир всю накопившуюся горечь и унижения жизни. Душа отвергала, выблевывала плесень привычных, принимаемых по капле, как яд, слов: «Так надо. Так прилично. Так принято».
Все ложь, все ложь… Степановскую душу рвало осколками насилия, насилия неизбежной жены – так надо! Насилия матери – так надо! Насилия своего собственного, самого страшного – так надо!
- Так не надо! Не надо! Никогда так не надо! Никогда! – Он орал это Вселенной. Орал и рыдал, как не рыдал еще никогда в своей запутанной жизни.
Туман таял. Озноб родился где-то внутри. Стало холодно. Возвращаться не хотелось.
«Как себя вести? Что говорить? Кому? Колени должны касаться земли только перед Богом! Ничто. Жить, а для чего! Для кого! Легко представить себя рыбой, громко плеснувшей где-то на середине реки. И вниз. В темную, пугающую глубину. И долгие круги на воде. И волны тумана, гонимые утренним ветром. И все!..»
Степанов шел по травам в искрах росы от восходящего солнца и в голубом море раскрытого глубокого неба. Обратное течение замкнуло свой круг. Река текла уже другим руслом.
Тучи рассеялись. Выглянуло солнце. Его видимые, расходящиеся, будто с иконы, лучи
держали огромный красный диск, опиравшийся на мокрую после дождя землю. От реки стелился туман, и плыли и двигались прибрежные кусты и одинокая старая береза уплывала вместе с туманом все дальше и дальше от родного берега, пока не затерялась среди тысяч берез ближнего леса...
Через шесть месяцев у Степанова родилась внучка. Еще через месяц старший сын украл все оставшееся. Перевел на себя клиентов Степанова: кто же усомнится, что у отца с сыном совместный бизнес! Предложил степановским сотрудникам «оригинальный» выбор: либо большую зарплату и молчание, либо увольнение и угрозу бандитской расправы над близкими и детьми. Съездил за границу к степановским партнерам с фальшивой доверенностью на ведение всех дел и перенаправил денежные потоки на себя. Все делал оперативно и тайно. По подлому закону слепой родительской любви, он все еще работал у Степанова директором.
Случайно узнав о происходящем от одного из партнеров, Степанов приехал в свой офис. Сотрудники стыдливо опускали глаза и молчали. Степанов набрал номер сына:
- Через час будешь у меня для объяснений. Если не можешь сам, тебя привезут. Вопросы есть? - Степанов положил трубку.
Через час в кабинете Степанова открылась дверь и вошли трое: на трясущихся ногах и бледный как полотно сын и двое бандитов.
- А вы кто, господа? – Степанов открыл сейф, снял с предохранителя и положил на стол «макаров».
- Извините, Александр Леонидович, нас пригласил ваш сын. У вас к нему какие-то претензии? – Один из пришедших начал было говорить, не сводя глаз с лежащей на рукояти пистолета степановской ладони.
- Претензии? Зачем же, нет. Не претензии, у меня к нему всего лишь вопрос. И этот вопрос я хочу задать ему наедине. Прошу вас, выйдите за дверь. – Степанов взвел курок. – Это недолго.
Бандиты переглянулись и медленно ретировались, видимо сочтя за лучшее в следующей сцене в качестве свидетелей не участвовать.
- Сядь.
Сцепив дрожавшие руки в замок, сын сел в кресло.
- У меня всего один вопрос: почему ты это делаешь?
Сын смотрел в пол и молчал. Степанов, щелкнув замком, вынул из пистолета обойму. Сын нервно вздрогнул и быстро поднял и вновь опустил испуганные глаза.
– Может, тебе мать подсказала?
После длинной паузы сын буркнул короткое «нет» и поперхнулся слюной.
- А по-моему, ты врешь. Ты что, с ней в доле? Год назад украл - и ничего, сошло как по маслу. Теперь снова крадешь. На что ты рассчитываешь? Сейчас я сниму трубку - и через час, ну от силы через два тебя не станет. Понимаешь, вообще не станет, и даже картины не останется «Степанов убивает собственного сына». Когда-то я тебя водил в Третьяковку, а сейчас…- Степанов с силой вогнал обойму назад и вновь поднял флажок предохранителя. - А ты знаешь, крысенок, живи! Мне даже интересно, как сложится твоя дальнейшая судьба. Как вообще она может складываться у крыс, таких, как ты. Живи с тем, что сделал. Бог рассудит! Но запомни - с этой минуты у тебя больше нет отца, и не было никогда! Пошел вон!
Глава 53. Ночь и день
Губы шептали слова молитвы. Каменный пол церкви холодил Степанову колени. Широко крестясь, низко, лбом в старые плахи, поклонился. Встал тяжело, как старик. В голове гудели колокола. «Не дай мне, Господи, возненавидеть ближних своих! Укрепи дух мой. Дай сил пережить мне мое горе». Вышел из церкви. За воротами еще раз оборотился и широко, от плеча к плечу, перекрестился. Позолота высокого купола, золоченый крест - единственное просветленное пятно в хмурой, склоненной над землей серости низкого неба. Никитская плыла в месиве грязи и снега.
- Здравствуйте, Александр Леонидович. Как всегда - чай?
– Администратор клуба услужливо помогла снять пальто. Черная, мокрая, вся в снегу шляпа быстро раскачивалась на острие вешалки.
- Зеленого с мятой, как всегда.
- Степанов сидел, тупо уставившись в одну, только ему видимую точку на скатерти стола. Уставшей каруселью медленно ворочались мысли в опустошенной, как выеденный орех, голове. «Я его ненавижу!» Чай был обжигающе горяч. «Я должен был контролировать его, не доверять ему на слово. Должен?! Сын! Мой родной сын! Любимый сын! Как я радовался, когда он вернулся из Штатов: смешной, в бандане на голове, в длинной майке, такой уже взрослый и самостоятельный. Как радовался, что вот оно, мое продолжение, родная кровь. Умница! И вот сегодня его уже нет! Сегодня уже все, что было, – зря! Вот оно какое, мое – страшное и мерзкое. Страшнее придумать невозможно! Мое! Ненавижу!» Степанов допил холодный чай.
Вечером Степанов заперся у себя в кабинете. Нервно колотила в дверь Фуфлыгина. Степанов не отвечал. Зажег настольную лампу и сидел молча и не двигаясь. Затем достал чистый лист бумаги и долго точил карандаши. Всем на свете ручкам он предпочитал карандаш. Написал название. Зачеркнул и написал другое. Еще раз перечеркнул. Повертел карандаш в пальцах. Наконец аккуратно вывел на листе имя - Игнатий. Резко хлынула сердечная боль. Степанов положил под язык валидол.
Игнатий
Не шел снег. В зеркале окна стояла черная темнота. Часы тихо зажужжали пружинами. В тишине было слышно, как поднимаются молоточки старинного механизма. Звенящий высокий звук дважды вонзился в темноту и долго угасал, умирая. Игнатий медленно подошел. Медленно склонил голову. Почти уперся глазами в фарфоровый циферблат. Поднял руку и кончиками пальцев нащупал стрелки. Четыре часа утра. Недоигранное время. Механическая смерть. Время остановилось. Вернулся к окну. Оперся на холодный подоконник. Перенес руки к стеклу. Примерз ладонями и застыл. Неизвестность. Никогда. Игнатий стоял, не в силах оторвать ладони, отвести взгляда. Темнота приковывала его. Свивала где-то там, в неизвестности проволоки пространств в странную смертельную петлю. Игнатий чувствовал.
«Боже мой, незримый и неизвестный. Где, скажи, то потаенное зерно, что ты вложил в меня при рождении? Где оно? Где мне его искать? Жизнь уходит, осыпается песками минут в ничто, а я никак не могу найти его. Верь мне, я искал! Я слаб, но я искал. Верь мне. Дай знак!»
Игнатий сполз на пол, на колени. Опустил руки. Перевернулся и сел, опершись спиной о стену.
«За что ты так жестоко испытываешь меня? А если я не выдержу? А если я сорвусь? Что тогда будешь делать Ты?»
Открывшаяся форточка с грохотом шарахнулась об откос окна. На седую голову Игнатия посыпался мусор отлетевшей штукатурки. Из какой-то потаенной трещины заструился мелкий сухой песок. В маленькой комнате стало холодно. Игнатий передвинулся к неаккуратно окрашенной, еле теплой ребристой батарее. В темноте и тишине его сердца тихий неясный голос шептал: «Смирись! Смирись! Смирись!» Неожиданно он резко встал и, выбросив вперед полусогнутую в локте правую руку, громко хлопнул левой ладонью по ее сгибу. Полуголый человек стоял в темноте комнаты в странной позе. Далекий лунный свет чертил неясные тени на стене. Никогда!
…Свеча горела ровно. Мягкие капли медленно плыли по ее стройному прямому восковому телу. Старый бронзовый подсвечник прочно стоял на своих львиных лапах на крахмальной хрустящей скатерти. Терпкий аромат крепкого кофе.
- Игнатий Александрович, вы уверены, что это необходимо? Я хочу спросить вас, вы не
передумаете, вы тверды в вашем решении, все-таки… Понимаете, это такое дело… Всякое
бывает, это же ваш сын.
- Нет, Алексей Иванович, я не передумаю. Решение окончательное. Лучше обсудим детали.
В стеклах огромных книжных шкафов отражались ночные фонари. Двое с укороченными автоматами, в камуфляжной форме и в черных масках втащили в кабинет молодого человека с завязанными глазами, усадили на стул, заломили руки, сняли наручники.
- Снимите повязку! Можете идти. - Игнатий сидел за длинным полированным и абсолютно пустым столом.
- Папа! – Лицо сына мелового цвета с огромными, расширившимися черными зрачками застыло в ожидании и испуге.
- Вы что-то сказали? – Игнатий внимательно смотрел на такие знакомые и сейчас мелко подрагивающие руки сына.
- Пап, ты что? Это же я, Максим, твой сын. Папа?
- Да, кажется, у меня когда-то был сын, но его уже нет. Вы что-то о нем знаете или имеете к нему какое-то отношение?
- Пап, ты что? Это же я. Зачем ты так говоришь. Ты шутишь?
- Отчего же, я совсем не шучу. Вы, кажется, мне что-то должны? Пора рассчитаться!
- Отец, ты что, из-за денег, да? Все это из-за денег, да?
- Вы мне должны! Если у вас короткая память, я перечислю. Вы мне должны за обучение в университете. За успешные сдачи экзаменов и зачетов. За стажировку в Америке. За разбитые автомобили. За проданное по фальшивым документам оборудование. За свадебный кортеж. Ужин в ресторане для стаи ваших новых родственников. За оскорбление. За предательство. За украденное дело. За обман и шантаж моих сотрудников. За ложь и клевету. Цена вашей трусости и жадности - чуть меньше миллиона. Как будете платить, - кредиткой или наличными?
- Ты что, решил за всю жизнь отыграться? - Глаза сына налились знакомой злобной краснотой, корпусом он подался вперед. - Реванша захотел, да? Ты мне тоже кое-что должен. Ты мне должен за все свои уходы, за истерики матери. Ты меня сколько раз предал? Ты что думаешь, это все просто так? Это ничего не стоит? Это стоит много больше, чем ты себе можешь представить!
- Что ты знаешь о жизни, крысеныш! Кто тебе дал право судить своего отца? Твоей меркой – долларом, - это измерить нельзя! – Игнатий внешне был совершенно спокоен. Сидел почти не двигаясь, говорил ровным, бесцветным голосом. Смотрел все время в одну точку, чуть выше лба сидящего в центре комнаты. - К счастью, ты никогда не увидишь, как из твоей дочери, ей, кажется, скоро исполнится год, очаровательного малыша, которого ты безумно любишь, вырастает отвратительная, завшивленная всеми людскими пороками, злобная крыса. Неблагодарное, порочное существо. Ты не узнаешь, как превращается в злобную мстительную тварь твоя жена, которая всю жизнь проживет за твой счет, получит от тебя все и не даст взамен ничего. Ничего кроме истерик, унижения, ненависти и ночного насморка между ног. Ты этого не узнаешь. И никто, никто, ни за какие деньги тебе этого не расскажет. Ты никогда не поймешь, как за безумную любовь, бессонные ночи, детские старенькие саночки, которые чинишь своими руками, святящиеся от радости детские глаза тебе вырывают из груди сердце. Не поймешь, каково жить с этой дырой в груди. Сквозь нее видна только тьма.
- Мне это все неинтересно. У каждого своя жизнь, отец. Что ты мне жалуешься?
- Ты ничего не понял.
Игнатий нажал кнопку под столешницей. В кабинет снова вошли двое в масках.
- Принесите пакет.
Один из пришедших вышел, другой остался стоять за спиной сидящего на стуле.
- Ты мне что, письмо, что ли, написал? – Бледные губы чуть скривились в растерянной, жалкой усмешке.
- Да, последнее.
Дверь вновь отворилась, выходивший вернулся. Правую руку он держал за спиной.
Игнатий слегка кивнул. Вновь щелкнули наручники. Игнатий открыл ящик стола. Тяжелая рукоять «макарова» холодила ладонь. Большим пальцем взвел курок. Поднялся из кожаного кресла и вышел на середину кабинета. На подушках выгнутой спинки и сиденья отчетливо виднелась сидящая черная тень.
- Ты что! Что ты собираешься делать? Ты же сумасшедший! Ты рехнутый козел! Неудачник! Мудак, которого все всегда наёбывали. – Сын все плотнее вжимался в спинку стула, инстинктивно пытаясь отодвинуться от подходившего все ближе отца.
- Я собираюсь получить долг. Сполна. За всё.
Стоявший за спиной ловко расправил и натянул на голову сидевшему целлофановый пакет, неплотно перехватив его пальцами у шеи.
- Папа, папочка, зачем ты… Я всё верну. - Сын тихо заплакал, по-детски дергая губами.
- Мне уже ничего не нужно.
По полупрозрачным целлофановым стенкам потекли ручейки… Холодный зимний дождь.
Игнатий провел ладонью по влажному лицу. Сквозь открытую форточку в темноту комнаты летел белый пушистый снег…
Степанов поставил точку. Положил карандаш и почувствовал, как отнимается правая рука. Он с трудом поднялся из-за стола. Прошел в ванную. Подошел к зеркалу. С той стороны стекла на него смотрело чужое лицо с налитым кровью, немигающим мутным глазом и странно опустившейся, обмякшей щекой. Приехавшие по «скорой» врачи равнодушно констатировали инсульт и предложили госпитализацию. Степанов только пошевелил пальцами, отказался.
Ночью ему снились черные кулисы, убегавшие широкими лентами ввысь, к невидимым колосникам, неясный рассеянный свет и искусственный, целлофановый снег, падавший из темного высока на запрокинутое вверх лицо, прилипавший к мокрым щекам и медленно застилавший пустую сцену. Снег падал долго, засыпая Степанова все больше и больше. Наконец он засыпал и лицо, и закрытые глаза. Степанов не шевелился. Он ждал. Вдруг сквозь этот мелкий целлофановый мусор сначала блеснул и потом медленно окреп и засветился острый, яркий луч. Степанов улыбнулся впервые за последние несколько лет. Опустелое его сердце остановилось…
На удивление всем, он выжил. Его все-таки госпитализировали, но ненадолго. Навестившая его старинная и старшая коллега по институту, знаменитый профессор-невропатолог Надежда Кирилловна, пролистав анализы и долго рассматривавшая на просвет у больничного окна его томограмму с двумя яркими звездами в области виска, была неожиданно оптимистична:
- Вы, Саша, меня переживете. А уж я-то явно засиделась на этом свете! Не знаю, дружочек, как вы это делаете, но через месяц, по-видимому, полностью восстановятся ваши рефлексы. Прогресс, и быстрый, налицо. – Профессор оглянулась и, наклонившись к самому уху Степанова, заговорщицки прошептала: - Не пейте никакой химии, мой вам совет. Сейчас в аптеках появился французский препарат, чистый кислород в мозг, это то единственное, что вам необходимо, а более ничего. Только никому не говорите, что я вас отговаривала от приема лекарств, заклюют и не поверят. Поправитесь, еще выпьете за мой совет. Вот название препарата. Никаких дел, стрессов. Отдыхайте. Скоро сможете ходить. Гуляйте побольше. Организм у вас отменный, не хочу на прощание мрачно шутить, но второй инсульт всегда – последний, для вас – нет! Черная шутка оказывается, не такая и черная. Держите хвост пистолетом, как говорится!
Сопровождаемый охраной, Степанов ходил с палочкой вокруг своего загородного дома. Гулял. Уже год Степанов не разговаривал с женой. На ее настойчивые звонки не отвечал. К себе никого не пускал. Жил один на даче. Ловил рыбу. Рано утром его можно было увидеть на середине реки. Он сидел в лодке, курил «Беломор» и в речной тишине и тумане часами смотрел на неподвижные поплавки. Или лежал на кожаном диване в гостиной, читал.
Темноту окна наискось, слева на право, чертил падающий снег. Густой. Мокрый. Тяжелый. Печка гудела пламенем. В кухне горела большая свеча. Степанов, еще не переодевшись, отвинтил крышку «Посольской». Зажмурив глаза, выпил холодную рюмку. Водка обожгла горло. Рыбалка была удачной. В ведре на полу, хвостами вверх, оттаивали две щучки и здоровенный подлещик. Сбросил меховую куртку. Сел. Зимние вечера на даче он любил за их одиночество. Любил огонь в печи. Любил тишину воздуха. Любил смотреть в темноту непроницаемых взгляду далей. Любил неслышный снег. Любил слушать маленькую мышь, скребущую каждый вечер где-то под досками. Не любил только одного – за спокойным размышлением мысли как-то сами собой текли в тайные кладовые сознания, ворошили старое, спрятанное в их глубинах.
Степанов резко поднялся. В голове коротко зашумело, качнуло. Прошел в спальню. Переоделся. Взял банный халат, полотенце, налил и выпил еще рюмку водки и вышел в ночь и снег.
В жарко натопленной бане сел на полок. Слез. Черпнул большой деревянной ложкой воды из кадки. Плеснул на раскаленные камни. В густом горячем пару утонули бревенчатые стены, уплыл слабый, расплывчатый маячок лампочки под потолком. Степанов закрыл глаза.
Диалоги
Степанов. Рвущая на куски моя ярость, на близких? Почему?
Судьба. Какие близкие! Они давно тебе чужие. Ублюдки голого короля!
Степанов. Знаю, но королевские ублюдки были детьми высокого рода, хоть и рожденными недостойными женщинами. А эти? Подлецы, воры и предатели. Предательство - наивысшее проявление человеческой низости!
Судьба. Не говори красиво. Не ври хотя бы самому себе.
Степанов. Что я вру? Так и есть. Я их любил. Жалел. И чувствовал себя перед ними в вечном долгу.
Судьба. Вот, вот! Любовь. Жалость. Долг. Три чудовища, калечившие твою жизнь!
Степанов. За что? Прямо мазохизм какой-то! – Но мысли все равно возвращались.
Судьба. Почему ты об этом все время думаешь? Зачем портишь себе настроение и жизнь? Человек заслуживает того, что он сам себе выбирает.
Степанов. Есть Бог, судьба, провидение, удача. Но главное, - что ты сам делаешь. Что выбираешь сам. Ты об этом? Я это давно знаю.
Судьба. Вот, ты же понимаешь. Что ты хочешь пересмотреть или изменить? Сколько их было? Безуспешных побегов твоих! Поменять жизнь?
Степанов. Не поменять, а вернуться в ту, с которой по ошибке свернул в как испуганный заяц в зимнем поле.
Судьба. Копи силы. Ты сможешь сделать это.
Степанов. Какие силы, я без пяти минут инвалид. Ты смеешься надо мной? Уже все поздно!
Судьба. Пессимист хренов! Бог управит! Не твое это дело, - вмешиваться в его промысел. Он тебя видишь как наказывает – значит, любит! Пора успокоиться. Дети выросли. Все долги ты исполнил.
Степанов. Не могу! Рядом никого нет. Друзей нет, одни враги и лицемеры. Жена - тупая и сильно ядовитая змея. Дети… детей тоже уже нет, никогда… Кто рядом-то?
Судьба. У тебя свой путь. Друзей нет! Их нет ни у кого. Люди лживы по своей натуре. Жена и дети – твое наказание за прежние грехи. Смотри веселей: все прошел и остался живым! Этому радоваться нужно, а ты? И кто знает, из каких кулис ты еще будешь выходить на поклон к благодарной публике?
Степанов. Всё. Хватит. Не зли меня, утешитель хренов. Укатали сивку крутые горки!
Судьба. Ладно. Что, собственно, я тебе хочу доказать, я всего лишь… В церковь сходи, покайся, причастись. Сам поймешь!
Степанов медленно и тяжело вышел из бани. Упал лицом в мягкий белый снег.
На реке лопнул лед. Треск мчался стремительно, не давая опомниться или среагировать. Резкое гулкое эхо разрезало тишину ночи, сломалось в ближних снежных елях. Через трещину хлынула черная зимняя вода. Темнота и страх.
Глава 54.Утро
На Троицу, в раннее ясное летнее утро, Степанов вошел в храм. Широко трижды положил на себя крест, прошел в правый притвор и упал пред малым алтарем на колени, на устланные березовыми ветками и травой истертые гранитные плахи церковного пола. Склонив голову, уронив руки и закрыв глаза, долго стоял так в неподвижности. Служба еще не началась. Стоял в одиночестве.
- Плохо тебе? - Старый монах в черной до пят рясе, с длинными, седыми, струившимися на плечи волосами и редкой узенькой бородкой, неслышно подошел сзади. Положил на его правое плечо тонкую жилистую ладонь с длинными пальцами, обтянутыми прозрачной, почти светящейся кожей.
- Плохо! - не поворачивая головы и не открывая глаз, ответил Степанов.
- Каяться будешь? - тихо спросил монах.
- Буду! - ответил Степанов.
- Тогда открывай глаза и смотри в очи Господу. - От руки монаха шло тонкое, проникающее через ткань куртки тепло.
Степанов медленно поднял глаза на икону Спаса. В голове его зазвучали далеким эхом слова.
«Отчаяние? Неуверенность? Упадшее, угнетенное состояние духа?»
«Господи, почему ты не устроил все иначе? Я слаб и безволен, и противен себе. И мне противно и нелюбимо все! Спаси, помоги мне! Подними меня! Помоги восстановить утекающую жизненную силу. Укрепи покровы моего худого сознания! Не дай погибнуть раздавленным под тяжестью жизненного течения и обстоятельств!»
«Сопротивляйся, ты человек сильный, не возводи на себя напраслину!»
«Я не могу! Я не способен сопротивляться обычным, обыденным событиям! Они давят меня, тревожат и уничтожают меня! Разрушают мой мир! Гнут и корежат мои фундаменты, и мне страшно!»
«Ты сам даешь своим демонам разгуляться! Ох, уж ты им потакаешь! Борись!»
«Я не могу им противостоять. Сам я не могу остановить их дикий разгул. В такие минуты и дни они властвуют моей душой, и все мое существо напитано тревогой и убийственной покорностью».
«Ищи причину! Всякая причина лежит в тебе самом! Найди и уничтожь ее!»
«Причин этих я не могу постичь! Они где-то во мне, я знаю, но они неосязаемы и не видны. Я слеп, как родившийся котенок! Я устал, Господи, страшно устал! Сознание мое обессилено. Сердце обескровлено. Все неудачи жизни тугой воронкой давят разум, тащат в омут и темноту неизвестности и отчаяния. Их уничтожающая сила навалилась на меня. И я не выдержу этого давления! Я знаю! И мне страшно!»
«Окстись, неразумный! Как смеешь ты рассуждать о том, что тебе не ведомо! Как неразумны речи твои, окаянный! Кайся!»
«Каюсь! Господи! Но что бросить мне на другую чашу весов? Подскажи, Всемогущий мой, ибо на одной все грехи проклятой жизни. Все двадцать лет! В блуде, в темноте, в безволии, в малодушии, в заблуждении! Как пережить это? Жена?! Эта женщина?! Истинно, Господи, ты знаешь, кто нас свел. Только он способен так окрутить, так обмануть, так связать, что никуда не деться. Ведь открыть глаза через двадцать лет и увидеть, что вся любовь, нежность вся твоя употреблена была перед свиньями!»
«Знаю. Я все знаю. Умерь гордыню! Прав ты лишь отчасти. Ибо сказано Мной: «Не сиди за одним столом с нечестивыми! Не мечи бисера перед свиньями!» Сам виноват! Грешен ты, ибо на твоих глазах росли свиньи эти, а ты слеп был. Злоба матери детей твоих тобою вскормлена. Твоими руками делана. Совесть твоя завела тебя в тупик?»
«Не знаю, Господи!»
«Не смей перечить! Слушай, что говорю тебе. Ты в этом мире для моего исполнения. Истинно говорю тебе: и враги человеку – домашние его».
«Я неудачник, Господи. Мне не удалась моя жизнь, уже прожитая и уходящая. Я талантлив и бездарен одновременно. Я гениален и глуп. Я фантазер и лгун. Вранье – мой способ выжить. Врешь себе – врешь другим! Когда все о себе знаешь и не можешь и не способен ничего изменить. Ложь во спасение кажется единственным, что не дает соскользнуть в пропасть пьянства и уныния».
«Не смей сомневаться, греховодник. Какой ты греховодник! Как трудно! Как трудно мне с тобой!»
«Спасибо Тебе, Господи. – В сердце Степанова хлынула теплая волна ясности, прозрения и возбуждения странного. – Правильно ли я знаю, зачем Ты меня ввел в этот мир! Ты, Всемогущий и Вечный, вводишь нас в этот мир для Исполнения! Для исполнения того, что Ты заложил в нас от рождения. Чтобы искали мы в себе это семя! - Рта Степанов не открывал, но речь его все убыстрялась, и мысли уже наползали льдинами начавшегося ледохода, и возрождения, и весны. – И прорастает оно деревом познания, и приносит плоды, и плоды дают семена. И попадают они в души человеческие, и восходят, и прорастают, и это есть цель Твоя. Это проявление любви Твоей ко мне. Как много я хочу сказать людям даром Твоим бесценным, даром творчества, театра, труда литературного и поэтического! Как много Ты открываешь мне в том, что другим неведомо! Я же знаю, что это делаешь Ты! Ты растишь и пестуешь мою душу. Через труд и тернии, но я вижу цель и вновь буду идти к ней. Господи, изо всех сил буду идти!»
«Мудрствуешь много, но суть верна! Испытание это твое! Кара твоя! Так неси ее достойно! Плод сладок, когда портки обдерешь. Понимаешь! Знаю. Хорошо это! Но неудачи ломают тебя – это плохо! Не смей ломаться, запрещаю! Ветка плод дает раз в году, год – жизнь! Ты же жаждешь сразу! Понял многое, так учись и дерзай! Плакать в раскаянии хорошо, не в слабости!»
«Господи, но как мне быть? Я добр и мягок, как плавленый сыр, и все дрянные люди, близкие и далекие, использовали это. Обворовывали. Обманывали. Устраивались рядом. Питались моей душой. Забирали мою энергию вместе с заработанными нелегким трудом деньгами. Мерзость близких более всего отвратительна мне. Цинизм. Самоуверенность. Вседозволенность и предательство. Бывшая жена, прожив рядом, бок о бок двадцать лет, предала меня, оказался змеей. Лютой тварью безжалостной! Не могу этого постичь! Я не стою сострадания! Ничего не стою. Потому что своим отношением непротивления вел ее к этому долгие годы. Сын мой старший обокрал меня! Меня, своего отца! Знаю, что мать его вдохновляла на это, ненавистью своей и душою подлою. Но как можно так поступать с отцом своим! Как позволено матери изгадить душу своего сына! Как? Младший сын мой повторяет поступки матери своей. Открытое сердце мое, как на лезвие ножа, наталкивается на трусость и ложь. Черной неблагодарностью платит он мне на любовь мою! Недостоин я, Господи, сострадания Твоего, потому что своими руками растил чертополох в душах детей своих!»
«Упрям ты, ровно Елеонская гора! Помнишь ли: Блаженны нищие духом! Что до детей твоих, то у некоторого человека тоже было два сына. Младший сын пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое. И прошло много времени. И встал сын, и пошел к отцу своему, и сказал: Отче! Я согрешил против неба и пред тобою и уже недостоин называться сыном твоим… Все исполнится! Выйдет срок».
«Измучен я, Господи! Устал! У меня даже нет слез, чтобы излить через них отчаяние свое! Есть только одна надежда, одна, последняя! Наставь меня, Господи! Помоги мне, Господи! Союза хочу, помощи Твоей, не славы своей ради, во славу Твою, Господи. Дай право дарить любовь всем этим людям! Сделай так, чтобы звучал талант, слышен был ближним и дальним! Чтобы росло и крепло дерево его, плоды приносящее. Чтобы жгло сердца людей, будило ото сна, взращивало неприятие пошлого и мерзкого. И драться буду до последнего вздоха, до биения сердца, до капли крови! Сколько отмеришь, сколько позволишь! Все в руках Твоих, Господи! Слава Тебе! Всегда, и ныне, и присно, и во веки веков!»
«Аминь!»
Степанов стоял в полный рост. Руки его, сложенные на сердце, горели ярким пламенем. Старый монах стоял прямо перед ним и смотрел ему в лицо. Голубые, небесного цвета глаза его лучились светом и добротой. Степанов в удивлении посмотрел на руки, отнял их от груди. Без дыма, без звука, без запаха горела в области сердца куртка. Монах повернулся и, сделав несколько шагов, вступил в икону Спасителя и исчез. Ярко вспыхнул фитилек висевшей перед иконой лампады и вновь горел неторопливо и ровно.
Глава 55. День рождения
Фуфлыгиной не было. В зале суда - душно. Ободранные скамьи, истертые до впадин. Облупившаяся краска потемневших стен. Мутный свет ноябрьского раннего дня.
Резко дернулась обшарпанная дверь. Степанов невольно вздрогнул. В пустой зал энергично и быстро вошла судья. Вся в черном. Очки в черной оправе, прямые недлинные черные волосы, лицо стянуто вниз, к подбородку, щеки как брыли.
Поднимаясь на кафедру, наступила на край мантии, чуть не упала. Следом шмыгнула дебильного вида, блеклая, как вылинявшее, застиранное полотенце, девица - секретарь. Зашуршали бумагами. Судья открыла картонную папку и скороговоркой произнесла несколько дежурных фраз.
- Суд, в составе тррррррррр… Отводы, возражения тррррррр… Ходатайства, дополнения тррррр… Слушается дело по иску Ларисы Ивановны Фуфлыгиной к Александру Леонидовичу Степанову о разделе имущества…
«Какое чудовищное выражение лица. Хамское, желчное, злое. Неужели замужем? Муж- немой и мягкий, как коврик в прихожей. Наверняка есть любимая собака. Либо ротвейлер, либо доберман. Дети? Вряд ли». Степанов внимательно наблюдал, как судья раскрывает и закрывает жестко очерченный, без следов помады, рот. Странно, что было не слышно глухого и сухого стука. Рот судьи напомнил Степанову рот большой рыбы, лежащей на боку на мокром песке.
За спиной Степанова с кошачьим вскриком-скрипом отворилась дверь для посетителей. В зал вошла тощая дама в болтающихся на сухих длинных икрах, на высоких каблуках, сапогах. В руках – короткая меховая шубка. Дорогая. На голове - стрижка вылинявшей дворовой собаки.
- Простите, я немного опоздала.
- Садитесь. Мы уже начали. Дайте сюда ваш паспорт и доверенность.
- Стороны явились. Истец - Фуфлыгина Л.И. обратилась в суд с иском о разделе имущества и требованиями о наложении ареста. Суд в порядке обеспечения исковых требований истца выносит определение о наложении ареста на загородный дом с хозяйственными постройками, земельный участок площадью пятьдесят тысяч квадратных метров в селе Никольском, имущество, там находящееся, автомобиль марки «ауди», картины перечисленных в исковом заявлении художников, антикварный севрский сервиз «Амур и Психея» из ста предметов и кота рыжего по кличке Кузьма.
Тут судья споткнулась и закашлялась. Достала из рукава черной мантии белоснежный кружевной платок. Поднесла ко рту. Прокашлялась в него. Уронила. Подняла и вновь уронила. Нагнувшись в очередной раз, чтобы его поднять, выронила из руки бумаги. Они разлетелись веером по полу. Секретарь бросилась поднимать. Наступила сапогом на платок, отчего на белоснежной материи остался отчетливый грязный след. Испорченный платок судья бросила на стол и наконец продолжила:
- А также личное имущество Фуфлыгиной: список из шестисот восьмидесяти трех пунктов. В том числе обуви разной сто восемьдесят пар, платьев сто одинадцать штук, брюк восемьдесят две штуки, кофточек и блузок пятьдесят восемь штук, сумочек девяносто семь, а также сто пятьдесят пять предметов нижнего белья и личной гигиены. Ответчик, вы знакомы с исковыми требованиями вашей бывшей жены?
- Да, знаком.
- Вы согласны с требованиями истца?
- Нет.
- Вышеперечисленное имущество нажито вами в браке, и в соответствии со статьями тридцать четыре, тридцать восемь, тридцать девять Семейного кодекса Российской Федерации подлежит разделу.
- Ваша честь, правильно ли я понял, что девяносто пар женской обуви, сто платьев и блузок, а также половина женских трусов и лифчиков принадлежит мне по закону?
- Раздел личного имущества производится по обоюдному согласию супругов.
- Ну, а делить вы будете? А мы должны соглашаться или возражать?
- Степанов, не отвлекайте суд посторонними вопросами. Вы согласны с требованиями истца?
- Я вам уже ответил, ваша честь, что категорически нет.
- Аргументируйте.
- Нет ничего проще. Вот встречное исковое заявление, составленное моим адвокатом, и требование о наложении ареста на принадлежащее мне имущество. Гражданка Фуфлыгина сознательно ввела вас в заблуждение, не указав его большую часть в своем иске. Прошу приобщить эти материалы к делу. – Степанов встал и передал бумаги судье.
- Что это? Представитель истца, вы знаете о содержании встречного иска?
Дама с линялой собакой на голове встала и подошла к судье. Судья протянула ей отпечатанные листы.
- Ну, ваша честь, это же несущественное обстоятельство. Мы готовы учесть требования ответчика при разделе имущества. - Дама с милой улыбкой на лице обернулась к Степанову.
- Согласна. Есть возражения?
- Конечно, ваша честь. Это несущественное обстоятельство превышает сумму иска Фуфлыгиной ровно в два раза. Поэтому, ваша честь, решать буду я, что и как делить. Вы согласны? – Степанов вновь встал со своего места.
- Аргументируйте.
- Аргумент один. Прошу приобщить к материалам дела заключение о независимой оценке имущества, нажитого в этом, мягко говоря, браке. – Степанов вновь раскрыл свою папку и передал судье несколько машинописных листов.
Судья спустила очки на кончик носа и весьма выразительно посмотрела на даму с линялой собакой на голове.
– Суд переносит дело рассмотрением на две недели для изучения вновь поступивших материалов.
Две недели назад Степанову позвонила мать. Последние два года она звонила часто. Подолгу разговаривала с ним. Звала на свои спектакли. Когда он преподносил ей цветы, стоя внизу, в зале, а она благодарно принимала их из его рук, ее глаза загорались
по-особенному. Выпрямившись, она становилась стройнее и на последующие вызовы выходила, с гордо поднятой головой и прямо на глазах молодела. Уходила со сцены своей прежней, летящей и легкой походкой, на ходу обернувшись и послав в зал благодарный воздушный поцелуй.
- Саша, тут у меня ЧП.
- Мамуля, какое ЧП? Тебе плохо? Я сейчас приеду, а пока давай я тебе «скорую» вызову.
- Да куда ты приедешь! Из загорода! Пробки. Нет, приезжай, конечно, если хочешь, но со мной, Слава Богу, все в порядке. Ты, главное, не волнуйся. В общем, ничего особенного, но тебе письмо.
- Письмо? От кого? Откуда письмо?
- Ты понимаешь, я вчера была днем дома, спектакля не было. Приходила почтальонша наша, Клавдия Иванна. Письмо странное принесла. Под роспись. Из суда!
- Из суда?
- Ну да, из суда.
- Из какого суда? – Степанов почувствовал, как где-то в области сердца стал набираться холод и тонкими струйками побежал по каким-то внутренним жилкам и сосудам.
- Из какого? Из нашего, Храповнического. Из какого!
- Мама, ты прочти, что там написано, пожалуйста.
- Пожалуйста, сейчас. Так… Тебя четвертого в суд вызывают к девяти утра. Четвертого? Постой, так это что, - в твой день рождения, что ли?
- Выходит так, мамуля. В мой день рождения меня вызывают в суд. И я точно знаю кто!
- Кто? Здесь ничего не написано.
- Это Рыба! Наверное, и денег дала, чтобы на четвертое назначили. Узнаю брата Колю!
- Какого Колю?
- Мама, никакого Колю. «Золотой теленок» помнишь?
- А… А чего она хочет?
- Наверное, хочет отобрать у меня дачу.
- Как дачу? Ты же ей сам почти все оставил! Вот подлюка! Нет, ну какая же мерзкая баба эта твоя Фуфлыгина, хоть она и мать моих внуков, прости меня Господи!
- Мамуля, ты чего так разволновалась?
- Обидно мне до смерти, что так вот все… Что у тебя… - В трубку было слышно, как Нина Васильевна утирает слезы.
- Ладно, мамуля, где наша не пропадала! Ты ведь так говоришь, кажется?
- Нет, сынок, не так я говорю, а скажу, чтоб они пропали все, прости Господи! Какая же сволочь!
- Всё! Мы спокойны, как никогда. Сейчас выпьем, ты - корвалольчика, я - водочки. Жизнь, мамуля, продолжается! Даже несмотря на то, что некоторым пескарям кажется, что они уже щуки. Целую! Спасибо.
Степанов вышел на веранду, придвинул любимое плетеное кресло, сел, выщелкнул из пачки «Беломора» папиросину, пережал по-своему картонный мундштук и закурил, глядя в дальнюю даль. «Рыба. Вот прилипло, так прилипло. На всю жизнь».
Как-то много лет назад это прозвище степановской жены как-то само собой выскочило в разговоре с матерью да так и осталось, прочно заменив имя Лариса. Навсегда. В голове Степанова одно за одним невольно всплывали, как сорванные с тросов морские мины, неприятные воспоминания, случаи, фразы, сказанные Ларисой в разные времена их совместного сосуществования. В голову даже мысль не приходила назвать это жизнью.
Они, в растянувшейся на километры очереди, медленно ехали по шоссе на дачу. Мигала огнями милицейская машина на обочине. «Скорая» стояла молча. В открытых задних дверцах было видно, как кто-то в белом халате нервно заполнял бумаги, положив их на ненужные носилки. Ходили какие-то люди. Чуть съехав в кювет, стоял огромный «КамАЗ». Из-под его кузова нелепо торчали зеленые «жигули» с поднятыми задними колесами. Из открывшегося багажника вывалилась на горячий асфальт плетеная корзинка. На обочине, лицом вверх, лежали трое, накрытые белой простыней. Степанов видел только их обувь. Белые кроссовки большого размера, женские туфли на низких каблуках, с темными ремешками на щиколотках, и детские сандалики. Их маленькие замочки пускали крохотных солнечных зайчиков. Один сандалик неестественно уперся носочком в черный асфальт. Другой - смотрел прямо в голубое, летнее небо. Степанов отвернул голову. Больше он не сводил глаз с багажника идущей впереди машины. Горло его перехватил спазм, он сильно задышал носом. Но комок в горле не отпускал. Глаза копили накатившую соленую влагу.
- Доигрались! Раньше думать надо было! Я читала, что на наших дорогах такое случается каждый день. Говорят же, - пристегиваться надо! - Фуфлыгина открутила крышку пластиковой бутылки и отпила из горлышка теплую воду. – А корзинку с овощами я положила, не помнишь?
Степанов сжал пальцами кожаный портсигар. Достал зубами папиросу. Нажал прикуриватель. От его быстрого щелчка Фуфлыгина вздрогнула и замолчала…
В степановской приемной на кожаном диване сидел знакомый артист. Фуфлыгинская сестра – секретарша, - вошла, постучав, в кабинет.
- Вас, Александр Леонидович, Круглов просит принять. Говорит, что вы его знаете.
- Круглов? Ну что ж, зовите.
С Николаем Кругловым Степанов когда-то учился в театральном. Тот изменился, пополнел, но, войдя в кабинет, растерялся, не зная, как себя вести. Дружить они и тогда не дружили, но учились на одном курсе и хорошо знали друг друга.
- Я, Саш… Не возражаешь, если я по старой памяти тебя так называть буду?
- Да нет. Почему я должен возражать. – Степанов по громкой связи попросил секретаря принести два кофе.
- Я к тебе за помощью пришел. Нет, ты не пойми ничего такого, просто обратиться больше не к кому. Я ведь в Пермском театре работаю, а там, знаешь… В общем, за помощью я к тебе пришел. Сын у меня, ну, у нас с Тамаркой, это жена моя, тоже актрисой работает у нас. Мишка болен очень. С сердцем проблема. Я долго тебе голову заморачивать не буду. Просто если ему в Москве операцию не сделают… умрет пацан. Ему ведь пять всего. Такие вот дела, Саш. А операция платная. Дорогая. Зарплата у артиста… сам знаешь. Да и взять негде. Мы и так с Томкой все, что было, на лекарства продали. В общем, беда у меня. Я и к тебе-то случайно попал. В училище зашел, а там афиша висит выпускного курса, ну, и твое имя внизу. Благотворитель училища. Так что ты не подумай ничего такого. Подумал просто, вот и зашел.
- Коля, а остановился-то ты где?
- Да нигде еще, но ты не забивай себе голову, знакомые есть. У Тамарки здесь родственник какой-то. Найду где.
- Институт какой?
- В смысле? А, имени Бакулева. Только там такие операции делают.
Степанов открыл свою записную книжку. Быстро нашел нужный телефон и набрал номер. Николай внимательно слушал его разговор. На столике остывал нетронутый кофе.
- Значит, так, Николай, вот тебе адрес института, езжай немедленно, договаривайся о сроках госпитализации и необходимых документах. Как освободишься, позвони, у нас есть своя гостиница, я дам команду - тебя разместят. Фамилию и имя врача я тебе написал. Разговаривай только с ним. Он все устроит. Финансовый вопрос будем считать тоже закрытым. Молодец, что пришел. Давай. Вперед.
- Саш, ты… - Круглов встал с кресла и не знал, что сказать.
- Все, Коля, давай. Время не ждет. Езжай. Не забудь позвонить. Держи меня в курсе дел. Пока.
Вечером, дома, Фуфлыгина расспрашивала Степанова о Круглове. Кто да что? Ответив, Степанов про себя как-то отрешенно подумал, а откуда Лариса знает про сегодняшнюю историю, и где-то совсем глубоко, в подсознании, на мгновение мелькнуло: зачем он вообще держит в секретарях ее родную сестру? И вдруг Лариса разошлась не на шутку, гремя какой-то посудой и нервно бросая чистые ложки в ящик стола, как разгоняющаяся с горы визгливая тачка, закричала:
- Ты ведешь себя как дурак, всякой пьяни деньги даешь. А у нас, между прочим, сын в Америке учится! Ты об этом забыл? Ему ведь деньги нужнее, чем твоему этому сраному Круглову. Если б действительно нужно было, этот Круглов добился бы сам, чтобы его сына лечили. А если не добился, значит, не очень и нужно было! Ты мне сколько раз машину обещал?
Степанов встал. Взял со стола полный воды графин и разом опрокинул его на голову Фуфлыгиной.
– Тебе давно надо охладиться. У Круглова сын пятилетний умирает. – И вышел из кухни.
…Папироса догорела. Степанов подбросил ее в медную пепельницу и остался сидеть один в тишине. Сумерки – странное время суток. Свет истончается и уходит. Предметы теряют четкие свои контуры и потихоньку тонут в неясной еще, не наступившей темноте. «Все еще будет!» Он резко поднялся из кресла. Включил свет в бассейне. В окружении купающих свои ветки ив матово засветился прозрачный голубоватый овал, и, стряхнув с плеч халат, бросился в воду.
Потянулась бесконечная череда тупых судебных заседаний. Фуфлыгина ни на одно не пришла. Как-то после очередного рассмотрения Степанов со своим адвокатом Ольгой, неожиданно умной и опытной, да еще и красивой женщиной, оказались в лифте с дамой с линялой собакой на голове, представлявшей интересы Фуфлыгиной. Уже у самого выхода из здания суда Степанов, обращаясь персонально к ней, сказал:
- А вы, как я понимаю, работаете на мою жену за долю от реализации имущества, которое надеетесь получить. Послушайте моего совета: даже если Фуфлыгиной что-либо удастся, вам она не заплатит ничего. Я ее знаю слишком хорошо. Так что подумайте. По вашему поведению, - вы вряд ли являетесь альтруистом. Всего доброго.
Утро было ярким, радостным, прозрачным. Степанов поцеловал спящую мать. Она спала как ребенок, повернувшись на бок и поджав ноги. На голове смешная сеточка-паутинка и две завязочки на затылке. Выпил чашку горячего кофе, стоя у окна. Легкий мороз расчертил углы стекла немыслимо правильным узором. Тонким, легким, искрящимся.
Степановский джип приятно заурчал. Под колесами по-зимнему заскрипел снег. Дорога на дачу всегда его успокаивала. Машин почти не было. Впереди на расчищенном асфальте шоссе на секунду что-то блеснуло. В голове быстро мелькнула неуловимая и неосознанная мысль, что четыре льдины случайно так лежать не могут, но было уже поздно. Инстинктивно Степанов крепче сжал рулевое колесо. Через секунду тяжелая машина потеряла управление. Рука автоматически бросила рукоять коробки скоростей на пониженную передачу. Как хотелось вдавить педаль тормоза! Но, Слава Богу, долго вырабатывавшиеся инстинкты сработали: ноги Степанова только сильнее уперлись в пол. Несколько раз машину повернуло вокруг оси, пока, наконец, не бросило на обочину в сугроб, только тут он вжал педаль тормоза в пол. Картинка перед глазами перестала вращаться. Выключать зажигание Степанов не стал. Открыл ремень безопасности, он его застегивал автоматически, все-таки столько лет колесил по дорогам Европы. Внимательно осмотрелся. Дорога была пуста. Ни одной машины. Прикрыв глаза и переведя дыхание, перекрестился. В быстро работавшем мозгу мгновенно проявилась картинка секундной давности. Слева на нейтральной полосе должна была стоять темная машина. Она ведь стояла там всего несколько секунд назад. Но никого не было. Открыл «бардачок», в руку знакомой тяжестью упал пистолет. Степанов, не спуская глаз с зеркала заднего вида, засунул его за брючный ремень под куртку и вышел из машины. На дороге, по безумной карусели его следов, ветер гонял обрывки целлофана.
«Остроумно! Это какая же тварь оказалась такой сообразительной? Такое проделывали всего несколько раз. И каждый раз удачно. Обрывки уносил ветер, а на дороге оставались только горящие машины и проломленные ограждения мостов. Не учли направление и силу ветра. Да и моста поблизости не наблюдается. Не знали, что такие штуки проходят только на мосту, продуваемом со всех сторон. Значит, неопытные, Слава тебе, Господи! Но кто же этот, кто?»
До дачи Степанов доехал быстро. Позвонил матери, сказал ей «доброе утро». И весь день не выходил из-за письменного стола.
Неожиданно среди ночи позвонил Кирилл.
- Леонидыч, как дела?
- Кирилл, хватит придуриваться. Старина, что случилось?
- Надо тебе охрану выделять из моих ребят. Вот какие у нас дела!
- Это по какому поводу?
- Заказ на тебя кто-то разместил в наших, так сказать, кругах. Пошевели извилинами, -кому это ты дорогу так круто перешел? Не знаешь? В наши с тобой пироги давно уже никто так резко не совался. Короче, я к тебе ребят своих послал, минут через тридцать будут. Приезжай, надо поговорить.
Доехали быстро. Кирилл жил на последнем этаже одной из элитных высоток в центре
Москвы. Обнялись. Посмеялись.
Через неделю заказчика вычислили. С его стороны было весьма опрометчиво обратиться к авторитету, с которым Кирилл оказался в прошлом тесно связанным по бизнесу.
Долго пили обжигающий кофе без сахара. Говорили о делах. Наконец Кирилл закурил и, невольно выдержав паузу, сказал:
- Вычислил я твоего заказчика. Это баба с очень простой фамилией. Не догадываешься с какой?
- Этого быть не может! Всего от нее мог ожидать, но…
- Так-то вот! Информация стопроцентная. Это она. Слушай, может, ты мне все завещаешь? Это у меня такой черный юмор. – Кирилл по-детски открыто засмеялся. – Ну, и что будем делать?
- Деньги она уже проплатила?
- Само собой. Аванс. Кстати, она, по-видимому, патологически жадна. И жизнь твою оценила всего в десять «косых». Снять заказ – проплатить еще десять. Если возражений нет, я даю команду.
- Возражений нет. Но с ней я сам разберусь.
…Степанов уже полчаса нажимал кнопку звонка. За дверью было очень тихо. Он знал, что Фуфлыгина дома, но почему не открывает? Узнать, что он знает о ее страшном заказе, она никак не могла. Адвокат спустилась еще раз к охраннику, сидевшему в мраморном вестибюле.
- Нет, Александр Леонидович, ваша жена никуда сегодня не выходила. Она дома. Давайте МЧС вызовем, они быстро приедут. А я позвоню в местное отделение милиции Орехову, пусть тоже подойдет. Прямо цирк какой-то!
Через пятнадцать минут к воротам охраняемой территории элитного дома подъехала машина с опознавательными знаками МЧС. Степанов объяснил ситуацию двум здоровякам в синих куртках. Те покивали головами, участковый подтвердил, что Степанова действительно не пускают в его собственную квартиру, и с любопытством наблюдал происходящее. Поднялись на этаж. Двери зеркального лифта бесшумно отворились.
- Ну что, бить, Александр Леонидович?
- Давайте. – Степанов снял перчатки и сунул их в карман пальто.
- Ну, как скажете, только смотрите, потом не жалейте. Дверь у вас капитальная, из легированной стали, наверное, специально заказывали, потом придется менять. Кувалда – инструмент тупой, ей все равно.
– Один из здоровяков со всего маху саданул по косяку. Показалось, что стены качнулись, а гулкое эхо еще несколько секунд металось по длинному коридору. С той стороны послышался какой-то неясный звук и трижды щелкнул замок. Дверь приоткрылась. На пороге появилась Фуфлыгина и прямо в лицо участковому визгливо закричала, что вызовет милицию.
- Зачем же так кричать? Милиция уже здесь. Капитан милиции Орехов, участковый. Паспорт ваш предъявите, пожалуйста.
Степанов отблагодарил здоровяков с кувалдой, пожал на прощание руку участковому и попросил Ольгу-адвоката подождать его в машине. Он молча прикрыл дверь. Вытер о коврик ноги. Прошел на кухню. Включил электрический чайник. Открыл шкаф. Достал свою чашку, высыпал туда ложку растворимого кофе и сел на свой любимый стул.
Фуфлыгина не сводила с него странного, такого у нее он раньше не замечал, взгляда.
Степанов пил кофе и, не мигая, смотрел в глаза бывшей жены. Та, инстинктивно отодвинувшись подальше, стояла, нервно скрестив руки.
- Чего тебе надо? – Она произнесла это, поперхнувшись словами, и повторила еще раз, уже нормальным голосом.
- А тебе? – вопросом на вопрос ответил Степанов. – Квартиру я тебе оставил, картины, фарфор, книги, мебель. Все, кроме дачи. Тебе этого оказалось мало. Ты захотела всё. А так не бывает. По закону тебе принадлежит половина. Но то, что я тебе оставил, гораздо больше этой самой половины. Ты подаешь иск в суд о разделе имущества, сама туда ни разу не являешься, а когда твой адвокат начинает всё проигрывать, заказываешь мое убийство? А посидеть годков пять на нарах у тебя желания нет? Документы и свидетели готовы.
У Фуфлыгиной мелко затряслась нижняя губа, она отвернулась и, не сразу попав пальцем на кнопку, вновь включила чайник. Подняв одну чашку, без блюдца (руки ее сильно дрожали), налила кипятку и, мелко дергая за тоненькую веревочку пакетик с заваркой, села напротив.
- Эту квартиру мы продаем. Все деньги - на три части. Одну часть - на личный счет моего младшего сына. Все, что внутри, я оставляю тебе. Не хочу ничего, на что ты смотрела или к чему прикасалась. Дача останется за мной. Может, внукам понадобится, а может, и нет. Пока Иван учится, пусть приезжает, буду помогать, нет – как хочет. К большому сожалению, на ядовитой яблоне растут только отравленные яблоки. Мировое соглашение подпишем завтра в суде ровно в десять ноль ноль. Нет - завтра в прокуратуре будут лежать материалы по твоему заказу на мое убийство, а дальше статья сто пятая или сто девятьнадцатая, от двух до пяти. Мой адвокат постарается. Никогда не думал, что, прожив с тобой почти двадцать лет, никогда тебя не знал. Впрочем, не зря говорят, что все мужики дураки. Я, видимо, не исключение. - Степанов достал папиросу, пережал по-своему мундштук, сунул в угол рта и вышел из квартиры.
Глава 56. Все покупается, но ничего не продается!
Степановский партнер, оставшись юридически главным акционером компании, отдал команду фирму продать. Степанов возил аудиторов по объектам, показывал документы, свидетельства, лицензии. Вел бесконечные переговоры с подставными лицами олигархов и разваленной, развращенной Ельциным, власти. Наконец в бесчисленных и пустых переговорах действительно стала выстраиваться какая-то логика. Появился странный, небольшого роста человечек с переломанными ушами. Он был очень крепок, скроен, правда, не в длину, как все нормальные люди, а в ширину. Его новенький «геленваген» с водителем часто стоял под окнами степановского кабинета, напротив Дома на набережной. Договорились о цене. Поступление денег контролировал степановский партнер и Кирилл.
В офисе Степанова материализовался его новый заместитель по фамилии Пышкин, да и сам он вполне соответствовал своей фамилии, несмотря на свои двадцать лет, напоминал огромную, под метр девяносто ростом, сдобную румяную булочку, с рыжими, торчавшими ежиком волосами. Ни в чем не разбирался и ничего не понимал. С его появлением Степанов стал сворачивать всю деловую активность, сразу поняв, что этот период его жизни окончен. Перевел, теперь совсем небольшой, офис в один знаменитый театр, в самом центре города, где числился по совместительству помощником заведующего литературной частью, и оставил существовать только одно свое дело - Московский театральный клуб, президентом которого был уже несколько лет. Свой клуб он любил странной любовью. Особой прибыли он никогда не приносил, несмотря на то, что, как и положено, при клубе был ресторан и небольшой зал на сто мест. Зал, оборудованный самим Степановым, ему отдал во временное пользование худрук театра. С этим известным режиссером Степанова связывали много лет добрые дружеские отношения. Будучи человеком с очень противоречивым и сложным характером, Александр Андреевич со Степановым на удивление вел себя всегда ровно и уважительно. Познакомились они на вручении знаменитому режиссеру степановской театральной премии. Стоя в свете юпитеров, под вспышками журналистских камер, Степанов вдруг отчетливо вспомнил это крупно вылепленное лицо, руки, тогда, почти тридцать лет назад, обхватившие угловатое колено, и бессмертные пушкинские строчки, и совершенно пустую аудиторию, и испуганную женщину, неловко сидевшую на стуле в самом ее центре.
Клуб был особенным детищем Степанова. Не признаваясь себе в этом, он все же продолжал заниматься театром: Степанов собирал по Москве дипломные спектакли театральных школ. Приглашал этих, совсем еще не оперившихся птенцов театра сыграть на публике понравившийся ему спектакль. Почувствовать взрослый зал. Показать, на что они способны. Как правило, дипломный спектакль живет совсем недолгую жизнь. Ребята разлетаются по театрам когда-то большой страны, а чаще не по театрам, а по местам, где просто платят какие-то деньги. Степанов это знал слишком хорошо. Он внимательно следил за тем, что происходило и в ГИТИСе, и во МХАТе, и в Щукинском. Понимал истинную цену творческому порыву юных актеров, не испорченных деньгами, не развращенных еще телевидением и антрепризой. После каждого показа и шумного, отбивающего ладони зала устраивал актерские посиделки в ресторане при клубе, где молодые актеры учились отвечать на неприятные и приятные вопросы журналистов, правильно реагировать на восторженные или зловредные высказывания публики.
Поскользнувшись, Степанов, медленно переставляя ноги, шел по мокрому апрельскому льду Шаляпинского переулка. Дошел до мраморных ступенек входа в дирекцию театра. Открыл большую дубовую дверь.
- Здравствуйте, Анна Семеновна!
- Здравствуйте, Александр Леонидович.
- Что нового в миру?
- Да что. Вот Ельцин и Березовский, один – рубит, другой – тянет. Вот и все новости.
- Ну, это нам уже известно. Александр Андреевич в театре?
- У себя, у себя.
Степанов снял пальто. Набросил на крючок свою неизменную шляпу. Поднялся по мраморной полукруглой лестнице в бельэтаж.
- Бон жур, мадам. Же ву при авек, гадости и новости театральной жизни?
- Степанов наклоняется и целует руку Элле Евсеевне – секретарю директора театра. Лучше всех осведомленному и мудрому человеку в этом старинном доме. Самые теплые отношения у него всегда почему-то складывались с женщинами на возрасте. Таких в театре работало немало. Билетеры, кассиры, вахтеры, костюмеры, декораторы и конечно же Элла Евсеевна. В театре она проработала почти тридцать лет и была единственным и уникальным хранителем абсолютно всех театральных тайн. Она как-то сразу выделила Степанова из вечного столпотворения в приемной директора. Особо привечала его, поила кофе, угощала домашними плюшками с творогом и любила с ним поболтать, пофилософствовать, посплетничать. Судьба не была к ней благосклонна. Несколько лет назад эта замечательная, стойкая женщина потеряла сына. В мутные девяностые его убили. Убили, и все. Виновных не нашли. Да и искали ли? Она осталась совсем одна. На ее день рождения иногда собирались давние подруги-учителя (когда-то она работала педагогом в школе), но ее истинным призванием было служение Мельпомене в качестве её незаменимого, талантливого секретаря.
Кофе был натуральным и очень горячим.
- Сейчас он занят, но вы посидите, он вас ждет. – Милая женщина подкладывает в маленькую стеклянную розеточку домашнего варенья.
- Ничего не слышно? – Степанов медленно помешивает ложечкой в кобальтовой с золотом чашке.
- Пьеса понравилась – это уже хорошо! Но Сам пока не определился. То ли ждет, то ли выбирает. Актеры отказываются играть. То там, то сям! В родном театре только зарплату получают. Что творится!
- Давно пора все это переделать. Актеру, с одной стороны, интересная работа нужна, а с другой – деньги. Репертуарный театр денег не дает, но иногда, дает интересную работу. Антреприза дает деньги, конечно, раз на раз не приходится, и, как правило, не очень интересную работу. Наши «зубры» вообще антрепризу халтурой называют, и Сам, кстати, тоже. А это не так. Это ревность их гложет, и в отношении режиссуры, и в отношении актеров. Завидуют, потому что им-то никто денег за постановку не платит. Разве премию? И антреприза завидует, потому что ниоткуда на них деньги государственные просто так под липовые отчеты и такую же премьеру не падают. Это же, извините за жаргон, халява, ерунда какая-то – министерство денег сбросило, и никого не интересует, на что они потрачены. Каков результат? Каков эффект? Это мы с вами помним, какие были премьеры и какие очереди стояли третьего и пятнадцатого. События были. На моих глазах у Любимова толпа на входе витрину снесла, а у Сатиры конная милиция стояла. А сейчас?
- Да не говорите, болото какое-то!
- Вот и отказываются актеры. Он, талантливый, известный, будет тратить свое время и силы на труд, который он не выбирал! Так что с актером как с работником театра давно уже пора закончить, время не то. Нанимать надо актера, - на сезон, на спектакль. Жесткие условия, контракт, неустойки и прочее, но за это платить деньги хорошие, а лучше сказать, - достойные. Думаю, что в этом случае все вопросы решатся сами. Актеры не будут бегать на халтуру, рекламировать памперсы и сотовые телефоны, и театры смогут стать ну уж если не прибыльными, то самодостаточными – это точно. А многие нынешние и по миру пойдут. Ни ума, ни таланта! Как некоторые бездари умудрились свои театры открыть, до сих пор не понимаю!
- Вот это точно! Ну, вы прямо реформатор какой-то! Вы это не мне, а Самому расскажите, вот и посмотрим, что из этого выйдет.
- Да это только мысли вслух. А что Сам скажет, я заранее знаю.
- Кофе пейте, стынет.
- Степанов допивает остывающий кофе. Элла Евсеевна тут же наливает еще.
- Саша, а вы сами-то не подумываете вернуться, а?
- Да ушел мой поезд уже, лет как пятнадцать-двадцать назад ушел.
- Это вы зря. Вы прекрасный актер! А правду мне тут сказали, что вы спектакли у Лямкина ставили?
- Кто сказал, не знаю, но было и такое в моей странной биографии.
- Так может вас сейчас сам Господь в этот кабинет в спину подталкивает, а?
- Да что вы, Элла Евсеевна! Сам никогда меня не возьмет. Во-первых, потому, что штатных единиц нет, во-вторых, ему помоложе нужны, в-третьих, что он обо мне знает, – ничего! Я для него скорее «конченый бизнесьмен», чем актер или, уж тем более, режиссер.
- Но пьеса-то понравилась! Пьесу-то зачем принесли?
- Пьесу-то? Никуда от вас не денешься. Придется отвечать. Поставить хочу. Попробовать. Вдруг получится. Вдруг удастся вновь вскочить на подножку того самого поезда, который давно уже ушел. Мечтать не вредно!
- Ну? А я вам о чем уже полгода говорю? - Элла Евсеевна подкладывает в розеточку еще варенья.
Двойная высокая дверь, в которую когда-то входил Мейерхольд, отворяется. Степанов встал. Всегда улыбающийся, неунывающий директор обнял гостя.
- Перспективы есть?
- Степанов уже сидит за маленьким приставным столиком, стоящим перед здоровенным антикварным столом на мощных львиных лапах. В хрустальных бронзовых бра ярко горят лампы. В углу кабинета стоит здоровенный гипсовый бюст живого классика отечественной сцены.
- Да, понимаешь… Я ему еще раз все рассказал, - и об идее, и об актерах… Ждем… Будем ждать…
- Этот ответ Степанов слышит уже несколько недель. У него иногда возникала мысль пойти на прямой разговор с худруком, но какое-то чувство, он сам не понимал толком, что это такое, подсказывало ему этого не делать. Виделись они довольно часто, но о деле заговорить как-то само собой не получалось.
- Главное, напомните Александру Андреевичу, пожалуйста, еще раз!
- Степанов спустился в холл и через фойе, здороваясь со всеми, пошел в свой клуб.
«Ждать да догонять – хуже нет». Но ничего плохого в мыслях не было. «Жизнь - хороший дрессировщик, если ты не полный идиот».
Диалоги
Степанов. Слушай, посоветоваться хочу. Ты как, к беседе откровенной расположен или тебя нет?
Судьба. Небывалый случай. Я-то думал, что ты про меня забыл совсем. Стучу, стучу, а в ответ - тишина.
Степанов. Просвещенный ты у меня, оказывается, какой, Высоцкого цитируешь.
Судьба. А куда денешься? Поживешь с тобой, не того еще наберешься. То гульба, то пальба. Я уже совсем запутался. С кем же имею дело? А как начиналось-то все хорошо! Эх, годы, годы!
Степанов. Хватит причитать. Вот хочу тебя озадачить.
Судьба. Вот насмешил! Озадачить он меня вздумал. Нет уж, голубчик, сколько ни трудись, а озадачить меня тебе не судьба, извини за каламбур. Начинай и ни о чем не думай. Дерзай! У меня сегодня с утра праздник. Вон солнце как светит. Ты мне сегодня такой подарок сделал - ни в сказке сказать, ни пером описать! Вот видишь, какое настроение, Ершова уже цитирую. Слушай, хочешь, я тебе всего «Конька-Горбунка» прочитаю, а?
Степанов. Ну, что ты ваньку валяешь! Я ведь тебе серьезный вопрос задаю, а ты…
Судьба. А я тебе очень серьезно отвечаю: дерзай! У тебя все получится. Иди к худруку. Он будет согласен. Да и радость у нас несказанная не за горами.
Степанов. Это ты о чем?
Судьба. Узнаешь о чем, когда время придет.
Глава 57. Accidit in puncto quod non speratur in anno*
Степанов еще не успел вынуть ключ из замка зажигания, как машину довольно сильно качнуло вперед с характерным звуком лопнувшего пластика. Подняв глаза к зеркалу заднего вида, увидел стоявшую подозрительно близко к его заднему бамперу машину и беззвучно, но выразительно шевелившую губками взлохмаченную даму за рулем, в сердцах ударившую руками в длинных кожаных перчатках по рулю. Вышел. Подошел. Посмотрел. Передний номер машины взлохмаченной дамы прочно торчал в трещине бампера его «ауди».
- Ну что ж, с удачным началом дня! Добрый день. – Степанов внимательно разглядывал свою неожиданную собеседницу.
- Вы простите, я как-то тут задумалась, невольно. Возьмите денег, а? Сколько? – Дама
* - В один момент случается то, на что не надеешься и годами
стала быстро рыться в карманах короткой норковой шубки.
- Боюсь, у вас столько не будет. С собой, я имею в виду.
- Нет, ну вы скажите сколько, а милицию вызывать не будем, а?
- Почему вы все время добавляете «а»? Это вопрос или просьба?
- Ой, да все с утра кувырком! На репетицию опаздываю! Тороплюсь очень.
- Вот как? А репетиция, часом, не в десять?
- В десять.
- В малом зале?
- В малом зале.
- Давайте знакомиться, Степанов Александр Леонидович, ваш режиссер. А вы?
- Ой!
- Это ваше имя или фамилия?
- Нефедова Ольга, можно Оля...
Откуда у Степанова брались силы и какой-то совсем бешеный напор, он сам толком не понимал. После репетиции сидел в небольшом, старом, продранном, с торчащим в разные
щелочки желтым поролоном, кресле, обессиленный. Курил и, с трудом наклоняясь, короткими глотками пил остывший кофе.
Артисты, эти в основном высокомерные и капризные, избалованные службой в знаменитом театре люди, сначала совсем не приняли его. Зловредничали, задавали каверзные вопросы. Но однажды на читку пьесы пришел Александр Андреевич. Посидел. Послушал. И, прервав степановскую речь, сказал самые простые слова:
- Хорошо, что я принял решение разрешить вам, Александр Леонидович, эту постановку. Бог управил, не иначе. Я много лет читаю эту пьесу, но таких открытых,
практически лежащих на поверхности смыслов, о которых говорите вы, не видел. Не понимал. Старею, наверное. Если вы все это с ними, - худрук обвел пальцем сидевших по кругу артистов, - воплотите на сцене… - Он сделал многозначительную паузу. - Старайтесь и добивайтесь! Жаль, что не я был вашим учителем. Но жизнь только начинается! Не так ли? – И, напевая про себя какой-то задорный мотивчик, вышел.
Через неделю весь состав уже оставался после репетиций. Артисты все время что-то спрашивали. Кому-то в голову приходила новая, оригинальная мысль, и репетиция вновь продолжалась прямо в коридоре. Домашний телефон в квартире Нины Васильевны разрывался от звонков. Ездить на дачу у Степанова не было ни сил, ни времени. Степанов плохо засыпал и часто просыпался среди ночи. Включал настольную лампу и записывал или зарисовывал новое решение той или иной мизансцены. Мысли его теперь зажили в каком-то новом ритме. Сама жизнь его как-то запульсировала, забилась по-новому. Однажды утром, еще лежа в кровати, он поймал себя на том, что всю ночь проигрывал почти собранный спектакль в мозгу. Спектакль снился ему. Снился реально, во всех подробностях костюмов и поворотах головы. Он помнил весь его текст наизусть и играл сразу все роли.
Два месяца пролетели быстро. После генерального прогона Степанова пригласили на заседание художественного совета театра. В знакомом кабинете за длинным столом сидели двенадцать народных артистов во главе с худруком. Александр Андреевич выдержал необходимую паузу. Степанов невольно поднялся со своего места.
- Думаю, что это заседание будет самым коротким за всю историю театра.- Пауза.- Спектакль удался. Очень хорошо! Если есть соображения иного толка, прошу высказаться.- Александр Андреевич зорко оглядывал сидевших за столом. Пауза.- Поздравляю нашего дебютанта, Александра Леонидовича, с этой несомненной победой.
Заседание совета окончено. Спасибо.
– Все стали подходить, говорить приятные слова, жать руку. Но на душе у Степанова было странно противоречиво. И радость, и обостренное чувство опасности. Спустя десять минут, за чашкой кофе в служебном буфете, это чувство опасности еще более обострилось и всплыло в подсознании с новой силой. Он вспомнил и разные выражения глаз, и разность рукопожатий, много других почти неразличимых признаков добра и скрытого недоброжелательства. «Ну что ж, благодари Бога, что тебе удалось сделать неплохой спектакль. Не я сказал, что театр - стая соратников. Готовься. И будь готов. Если это тот самый, ушедший двадцать лет назад поезд, то, значит, ты на него успел. И дай тебе Бог!»
Степанов стоял на берегу реки. За спиной на глубоких, весенних, фиолетовых сугробах лежала цепочка его следов, через поле и перелесок еще совсем голый и замерзший. Перед ним по темным запаням глубокой воды медленно ползли льдины. Воротник куртки был поднят. Уши меховой шапки его с черными тесемками трепал еще по-зимнему злой ветер.
«За поворотом всегда неожиданно откроется даль необъятная, неоглядная, так что захватит дыхание, и сердцем и всем существом своим ты напитываешься ею и не можешь напитаться, насытиться, и хочется смотреть и смотреть, остановиться и замереть и слышать этот неслышный разговор Всевышнего с тобой. И понимаешь, что душа есть и ты русский человек навсегда!»
Глава 58. Легкий ветер
Очень странно. Он сидел на ее маленькой кухне, на табуреточке еще советских времен, на плюшевой красной подушечке. На столе стояла дымящаяся, ароматная чашка с чаем. У его ног лежал с огромными глазами пес, смешно положив на передние лапы курчавую, лопоухую свою голову. Перед ним сидела она. Ее зеленые глаза под чуть опущенными ресницами внимательно смотрели. На него. Странно было все. То, как они познакомились, – это номер ее машины торчал в его бампере. То, как мгновенно он оказался в ее доме. То, как она упорно, до синяков под глазами, работала на репетициях. То, как быстро и ловко она делала буквально все: - от стирки белья до заправки автомобиля.
Несколько дней назад он чувствовал себя триумфатором. Это чувство, спустя долгие и страшные годы, вновь возвращалось к нему. Ему удалось! У него получилось! На премьере он даже позволил себе хулиганскую выходку: в одной из сцен его актеры играли в шахматы коньяком, на репетициях это был сок, а перед премьерой он купил бутылку хорошего армянского коньяка и потихоньку попросил реквизиторов разлить его в рюмки-фигуры на шахматной доске. Шутка привела артистов в восторг! Красиво. Элегантно. Неожиданно. Талантливо. Браво!
Премьера была шумной. Артистов многократно вызывали на бис. Ощущение счастья кружило голову. В ушах все еще звучала музыка финала. А поздравления артистов и поцелуи актрис были порывистыми и искренними, какими они редко бывают даже в реальной жизни.
Несколько дней театр не мог успокоиться. Худрук ходил почти счастливый, что бывало с ним крайне редко. Вышло несколько газетных рецензий, не отличавшихся оригинальностью мыслей, но вполне пристойного содержания. Ольга просто подошла после спектакля и предложила встретиться где-нибудь в спокойном месте. Степанова это не удивило. От избыточной плотности событий голова его, конечно, была не совсем в порядке. Условились. Легкими хлопьями летел снег. Мимо шли незнакомые люди. Степанов улыбался абсолютно счастливой улыбкой ребенка. Высокие меховые шапки и толстые шубы проходивших женщин его смешили. Все они казались ему взрослыми, одинаковыми, толстыми, неинтересными тетками.
Как-то легко и из ниоткуда появилась Нефедова. Поравнялась с ним. Они шли уже вместе. Вошли в уютное кафе. Он помог ей снять ее легкую норковую шубку. Мягкий, пушистый свитер с высоким воротником приятно подчеркивал легкую полноту ее фигуры и смешную короткую стрижку, которая ей невероятно шла. Она была чуть моложе него, но никак не выглядела на свои, уже немалые, года. Около часа они тихо беседовали, смеялись. Она стойко выдерживала его внимательный, изучающий взгляд. На его простой вопрос: «Ну, куда пойдем теперь?» - очень просто ответила: «Ко мне».
Такого с ним еще не бывало. После грустного и тяжелого судебного разбирательства, измотавшего всю степановскую душу, всех этих бандитских наездов, после долгого ожидания и деловой ерунды, истерического развода внутри все в нем было неустойчиво. Как-то шаталось все внутри. На каком-то странном ветру отсутствия смысла вздрагивала душа, будто разодранное, истрепанное боевое знамя, забытое на могиле неизвестного героя.
И вот что-то произошло. Случилось невероятное что-то. С ним рядом лежала чужая женщина. Ее тепло казалось ему хорошо знакомым, глаза казались родными и виденными уже очень давно. Такого с ним еще не было. Она, будто птица крыльями, сильно, ритмично била раскинутыми белыми мягкими руками по подушкам. Ее запрокинутая голова. Прикрытые веки. Полуоткрытые пухлые губы. Он бесконечно долго и медленно падал-планировал, будто и был тем самым золотым сном любви, на ее белую грудь с нежными, маленькими, собравшимися шагреневой кожей, розовыми сосками.
Горела неяркая лампа в нелепом, словно нарочно обрезанном, плафоне. От окон к ней тянулась синяя ночь в неясных брызгах далеких звезд. Ольга шептала ему свою прежнюю жизнь. Юность прошла незамеченной. Как-то быстро минула пора первой влюбленности. Потом она уехала в столицу, в театральное училище, потом попала в театр. Говорила она совсем смешно, постоянно недоумевая и будто сомневаясь, что это произошло именно с ней, что рассказывает она именно о себе, что это именно ее жизнь.
У нее оказалось много друзей и поклонников, но замужем она, как ни странно, ни разу не была. И случайные увлечения, по ее словам, так ничем и не заканчивались. Первому Степанов верил, второе явно было враньем. Так прошла половина жизни. Она очень старалась создать о себе впечатление как о серьезной и взрослой женщине, но чем больше она рассказывала, тем сильнее в нем росло чувство нежной жалости к ней. Милый, очень взрослый и серьезный ребенок, в котором еще никто не увидал женщину, страстно желавшую любви, ласки, опоры. Степанова ее откровения даже слегка напугали: «Как бы тебе не погибнуть под этой неиссякаемой лавиной ее невысказанной любви. Не горячись. Легче будь. Еще легче и спокойнее».
Степанов часто думал о своей новой жизни. Его прежняя казалась странным, кривым зеркалом. Все там было искажено, перевернуто. Все было неправильно. Да, он многого достигал и от многого отказывался. Он любил и был любим. То, почти уже пропавшее в бесконечных глубинах памяти далёко, казалось сном, видением. Чем-то таким, о чем слагают легенды или придумывают сказки. Мгновения, о которых говорят как о столетиях. Но непостижимым Божьим промыслом он вернулся. Он вернулся. «Бог вернул мне жизнь! Бог вернул мне любимое дело! Бог вернул мне любовь?» Степанов был несчастлив. Степанов был одинок. В свои пятьдесят лет он снова все поменял. Все поменял! Как в далекой и безвозвратной уже юности, рванулся и вырвался. Он начинал свою жизнь заново.
Отношения с Ольгой Степанов скрывал. Хотя и скрывать особенно было нечего. Многократно он ловил себя на мысли, что думает о ней редко. Никакого горения или желания в себе не ощущал. Приятно, конечно, иметь где-то уголок, где тебя ждут, где можно уютно расположиться, где вкусно накормят, ну, и еще, конечно, кое-что, чему некоторая часть мужской половины человечества придает слишком важное значение, но не более того. Это ему было странно. Его чувства если и возникали, то тут же пропадали куда-то. Исчезали или растворялись без следа. Внутри своего сердца он чувствовал постоянный холод. Заледенело все. Сам для себя он называл это «черной дырой» и связывал, конечно, с сыном. Осознать головой, а тем более сердцем, свою страшную беду он не мог. Да и не хотел. «Пусть все будет так, как есть!»
Все шло своим чередом. Худрук пока не принимал никакого решения о степановском положении в театре. А Степанов и не торопил. Ходил на его репетиции. Садился где-нибудь в темном уголке партера и наблюдал. На него перестали обращать внимание. Он становился почти своим.
Жизнь текла. Иногда темными вечерами они с Нефедовой сидели на каменном парапете холодной Москвы-реки. Смотрели на ее течение, на игру водоворотов на стремнине. Он держал ее за руку. Ее маленькая ладонь, необычно уютно устраивалась в его руке. Пальцы с розовыми, коротко остриженными ноготками то казались мягкими, то крепкими и упругими, будто пульсировало в них что-то, словно биение жило в них. Он поворачивал к ней голову и внимательно смотрел. Она также молча поворачивала к нему свое лицо с детскими, живущими своей отдельной счастливой жизнью глазами.
Александр Андреевич молчал. Спектакль шел. Публике нравилось. Но ровным счетом в степановской жизни ничего не происходило. Он чувствовал, как теряется в этой пустоте. Не знает, чем себя занять. Лежал на диване. Думал. Звонил матери. Ходил по-прежнему на ее спектакли. Но от вопросов о своем положении в театре уходил. Переводил тему. Отшучивался. Нина Васильевна стала нервной, резкой. Любимым ее выражением в их бесконечных разговорах стало: «Как же так! И где ты живешь?» Он что-то придумывал. Врал не оглядываясь. Часто и подолгу сидел у себя в клубе. Вечерами читал. Ольга смотрела телевизор. Это его раздражало. Как после спектакля можно прийти домой и смотреть эту «мерзопакость», он не понимал! Мысли его мешались в проволочный клубок. Дергались какими-то обрывками из разных пьес и нелепых телевизионных диалогов. Закрывал книгу и шел под душ. Она любила очень горячую воду.
Господь неспроста дал ему это испытание. Что это именно испытание, он не сомневался ни на минуту и с ужасом наблюдал, как Нефедова становится копией его бывшей жены. Трогательная, изматывающая, непрерывная болезненность с милой улыбкой на устах и страдающим выражением глаз. Полное отсутствие желания поговорить о чем-нибудь отвлеченном, помечтать. Тысяча тысяч отговорок и поводов. Быт завалил Степанова своими мелочными подробностями и обязанностями, милыми чепуховинками, замедляя сердечный ритм, движение сгущенной крови и заполняя мозг прагматическими ползающими мыслями. Ее чрезмерная любовь к чаю. Ее сводящая с ума небрежность. Даже бесконечный список лекарств был одним и тем же; этот надоевший набор он знал наизусть. Но он не имел никакого права говорить ей об этом, да и не хотел. «Это не открытие, Степанов, что все бабы похожи. Ты же сюда ходишь. Значит, тебе это зачем-то надо. Ну и молчи. Не развалишься картошку пожарить, все равно у тебя свободного времени хоть отбавляй. Не возникай! Это же рано или поздно закончится».
Он, как маленького ребенка, одевал ее по утрам. Вечером купал и, запахнув в большое полотенце, долго и осторожно вытирал ее нежную, покрасневшую от горячей воды кожу.
Отсутствие дела хлестало его по щекам и полосовало ему душу лезвиями пустоты. Несколько раз он ходил к знакомым в «Останкино», на «Мосфильм», но все лежало в руинах постсоветского вандализма. Постаревший Степанов не был никому нужен.
Поняв, что хуже все равно не будет, начал звонить и ездить по старым знакомым, по московским театрам и антрепризам. Бывший свой театр из этого списка исключил навсегда. Многие мило улыбались. Охотно разговаривали. Но в конце разговора вежливо отказывали, сославшись на сверхзагруженность репертуара. Времена изменились. Степанов позвонил в несколько провинциальных театров. Его приглашали приехать для переговоров. Он покупал билеты, летел или ехал, но дальше нескольких дней бессмысленного пьянства и дружеских объятий дело не продвигалось.
Из далекого сибирского города в Москву по своим делам прилетел его старинный знакомый, директор неплохого театра. Они встретились в степановском клубе. За бутафорскими окнами светило нарисованное солнце.
- Саня, ну что ты дергаешься! Сегодня другое время. Другая власть. Другие пьесы. Другой зритель. Все уже давно испортилось, протухло и смердит. На сцене ср…т, сс…т и еб…я. Ты что, этого не видишь? Все известные классики вертятся в гробах, как шашлык на базаре в ловких руках бездарей и пошляков от театра. Ну кому ты нужен со своими мыслями? У вас в Москве творится такой кошмар, что того и гляди, кондрашка хватит. А у нас в провинции смотрят, что у вас. Гниль расползлась по стране, как гангрена. За эту мерзость и разврат продажные и трижды купленные раздают «Золотые маски». И делают это открыто и сознательно, потому что их цель - разрушить наш театр! Культуру нашу разрушить! Я что, тебе америки, что ли, открываю? Ты сам разве не видишь? - Приятель прикурил от горевшей на столе свечи.
- Но если не сопротивляться, не бороться, тогда конец! Они же этого только и хотят! Нельзя же сидеть и молчать. Один раз, в семнадцатом, уже промолчали Россию! – Степанов опрокинул стопку водки и на секунду закрыл глаза.
- Ты просто карась-идеалист! Из театра ушел. Все бросил. Потом вернулся. И всё заново. Ну оглянись! Кто тебе даст постановку? Ну кто? Ты же не еврей и не прибалт!
Ольга его поддерживала. Врала, как могла, что все устроится. Что в театре уже вовсю говорят, что худрук берет Степанова очередным режиссером. Не давала ему срываться. Слушала и выслушивала его горячечные монологи. И безотчетно и безоглядно по-своему любила его. Он пытался воспламенить себя ее чувством. Оживить свое холодное сердце. Сорвать проржавевший замок темницы своей души этой неожиданной ее любовью. Но увы… Искры ее любви падали в сердце его и безответно гасли. И только мешали ему. Собраться. Сосредоточиться. Принять решение. Сбивали его мысли и с без того неведомых путей.
По театру поползли слухи, что худрук уже вслух говорит, что степановский спектакль надо снимать из репертуара. Артисты несли эти слухи по Москве, и к Степанову они уже возвращались в виде сочувственных звонков его бывших и нынешних коллег в совершенно чудовищной форме. Элла Евсеевна, единственный в театре человек, знающий правду, от ответа на прямой степановский вопрос дипломатично уходила. И только приговаривала: - В нашем театре главное не интрига на сцене, главное – что за сценой! Не переживайте вы так, Александр Леонидович! Черт с ними со всеми. Да наплюйте, и все!
Степанов добился неохотного разрешения худрука на внеплановые репетиции Булгакова. Но прежнего сумасшедшего горения это у артистов не вызвало. Все шло вяло, вполсилы, вполнакала. Много говорили и делали бесконечные перерывы.
Ольга часто заставала Степанова сидящим за письменным столом. «Театр живет не по законам жизни. Он живет по другим законам. Режиссер – вечный заложник артиста. Каждый, самый никчемный и бездарный лицедей играет порой в режиссерской судьбе определяющую роль. Театр – мир, перевернутый с ног на голову. Мир, в котором нет виноватых и невиновных. Мир, в котором свой неправый суд вершит не талант, нет, честолюбие и зависть! Мир, в котором нарисованные звезды дороже настоящих». Ольга несколько раз пыталась читать его записи. Степанов сердился и довольно резко пресекал эти ее попытки. В нем все больше крепло ощущение, что он живет в атмосфере какого-то заговора. Заговора молчания и тайного предательства. Настал их последний день. Оборвалась их случайная связь. И уже ничего нельзя было изменить.
Мелкий дождь тихо и нервно постукивал о жестяной подоконник. Они сидели рядом, тесно прижавшись друг к другу на диване. Комната выглядела пустой и мертвой. Она вновь и вновь, тихо, словно заучивала слова роли, повторяла, что ни о чем не жалеет, ни об одной минуте их случайной встречи, их совместной жизни. Беззвучно плакала. Он держал ее руку и молчал. У него болело и стучало сердце. Нервно билась жилка на виске.
Чуть отъехав от ее дома, он остановил машину и обернулся. В черном проеме окна второго этажа белел ее пушистый свитер и прижатая к губам теплая маленькая ладонь ее: «Я умру без тебя!»
Ни печали. Ни разочарования. Ни обиды. Сердце постепенно вымыло из себя этот то ли песок, то ли муть неясную, вроде накипи в чайнике, и опять стучало ровно и бессмысленно.
Диалоги
Судьба. Ну-у-у-у! Что, Степанов, ты не весел? Буйну голову повесил?
Степанов. Все бы тебе насмехаться, сволочь!
Судьба. А зачем же грубить-то так? Я к тебе с разговором, а ты сразу грубить. Уныние, друг мой, тяжкий грех!
Степанов. Это не уныние, это - отчаяние!
Судьба. А вот это совсем лишнее. С чего это вдруг?
Степанов. Не изображай из себя дурака: всё ты видишь и лучше меня знаешь.
Судьба. Знаю действительно лучше и вот что хотел тебе сказать: перестань дергаться!
Степанов. Что значит – «перестань?» Я не дергаюсь! Я пытаюсь найти работу! Пытаюсь понять новые законы, если они, конечно, есть, этого непонятного процесса – который продолжает называться театром. Я в провале! В простое! И не понимаю почему.
Судьба. Почему! Потому, что ничего не изменилось! Изменился только зритель. Он считает, что ему всё уже показали и всё уже открыли. И театр перестал быть местом, где его тайные мысли произносят вслух со сцены. С мыслями у нынешнего зрителя, кстати, напряженка!
Степанов. Все ты врешь! Театр всегда был и останется местом, которое показывает людям - «как». Как искренно и отчаянно можно любить женщину. Как жертвовать собой во имя этой любви. Как можно низко пасть в своих страстях и как высоко подняться. Что изменилось? После всей этой мерзости, что кипит за театральными стенами, я должен зрителя обласкать, успокоить, открыть его душу и вдохнуть в нее желание настоящей жизни. Жизни, где есть справедливость и коварство, вера и безверие. Где есть надежда и настоящая любовь! Смысл!
Судьба. Браво, Степанов! Твой монолог очень хорош для первого съезда ВТО. Очнись! Сейчас не тридцать второй год! Тебе уже было сказано, что ты карась-идеалист, я – подтверждаю!
Степанов. Значит, твое «не дергайся» мне надо понимать как «не высовывайся»? Будь как все? Так? Еще про «тоненькие лапки» не забудь! Зачем ты меня тогда сюда затащил? Зачем я снова в театре? Чтобы опять иметь дело с дерьмом и в дерьме купаться!?
Судьба. Не я тебя затащил! Не ори! Затащил! Ты же не телок на веревочке. Взрослый и умный человек. Дитя ты еще, Степанов. и штаны на лямках! Соображать уже пора головкой-то своей! Соображать! В любом океане дерьма должно быть хотя бы озеро чистой воды. А там… знаешь… Может, таких окошечек и наберется столько, что дерьмо, вопреки всем законам логики, возьмет да и потонет! Вот потому ты и в театре. Да что я тебе объясняю все! Сам уже должен понимать!
Степанов. Господи, да что ж на меня все валится-то!
Судьба. Вот именно!
Степанов. Что именно? Мне ведь уже не двадцать лет. И боюсь, для меня нового Сервантеса не найдется. Санчо Пансы, может быть, еще и существуют. Где-нибудь. Кстати, подсказал бы, где их искать, коли так.
Судьба. Найдутся еще и Санчи, и Пансы. Все найдутся! Только не отступай! Нельзя тебе назад, понимаешь?
Степанов. Не понимаю я! Не по-ни-ма-ю! Дать, - и вдруг снова отнять! Не понимаю!
Судьба. Не богохульствуй.
Степанов. Я не богохульствую, просто не понимаю.
Судьба. Это, разлюбезный ты мой Степанов, не всякому дано!
Степанов. Ну, и сколько же… Сколько еще впереди…
Судьба. Много будешь знать, скоро состаришься. Извини, это я так… сгоряча.
Глава 59. Жулико Бандито
Репетиции Булгакова ничем не закончились. Александр Андреевич посмотрел несколько сцен и, не проронив ни слова, вышел из репзала. Через несколько минут прибежал запыхавшийся директор и объявил, что репетиций временно не будет, и, взяв Степанова под руку, нежно повел к себе в кабинет, пить кофе с коньяком. В степановской голове почти ничего не происходило. Только где-то тлела подожженным бикфордовым шнуром неясная боль. Директор каким-то необъяснимым образом перевел разговор на степановский клуб и попросил встретиться с двумя знакомыми Степанову артистами – они тоже держали в здании театра актерский ночной клуб, арендуя довольно большое помещение зрительского буфета. Степанов спокойно директора выслушал, плеснул в рот остатки коньяка из маленькой антикварной рюмочки: «Хотят встретиться, пусть приходят, я не возражаю. Спасибо за коньяк». – И вышел из кабинета.
На следующий день в клуб пришли два «артиста»: один - аккуратный и довольно известный, с внимательными жесткими глазами и наголо бритой головой, отчего скорее напоминал молодого бандита-переростка; другой – напротив, совершенно запущенный, лохматый, с длинными немытыми волосами, запорошенными перхотью плечами засаленного пиджака и огромной лоснящейся рожей. Непохожие внешне, она оказались весьма схожими внутренне. Так сказать, внутренним содержанием, как показало время. Их предложение было простым – они хотели выкупить у Степанова долю в клубе, при этом брали на себя всю административную и деловую ответственность за его доходность. Степанов согласился. Документы оформили довольно быстро. Директор театра произнес короткую торжественную и сомнительную по содержанию речь о синтезе искусства и бизнеса. Выпили. Все улыбались.
После трех месяцев переделок и перестроек клуб вновь открылся. Открылся странным действом под названием «джем-сейшен», с полуголыми девицами. Степанову, для которого английский был вторым родным языком, это словосочетание было незнакомо. «На отрубленной голове по волосам не плачут». «Да Бог с ними, пусть делают, если это сейчас модно. В конце концов, клуб должен приносить доход. Других источников у тебя сейчас нет. Тогда в чем дело?» Мысль была, несомненно, здравой, но не совсем верной. Артисты Муханов и Сахоненко, оказались артистами не только по профессии. Они оказались виртуозами, и весьма сомнительного жанра. Прибыль клуба, который действительно стал понемногу раскручиваться, с поразительным постоянством стремилась к минимуму. Из логических объяснений Сахоненко, который, по сути, и вел дела клуба, можно было уже составлять экономическую энциклопедию, в которой словам «инфляция» и «стагнация» отводились особо почетные места. Степанов выслушивал. Прямо во время беседы он набирал номер Муханова. Называл ему цифру и после люфтпаузы слышал стандартный ответ, что тот еще не в курсе дела. Внутренним взором он ясно видел, как известный артист краснел на том конце провода. Через несколько минут Сахоненко звонили. И чудесным образом, пригласив директора и пару менеджеров и поудивлявшись на их непонятливость и бестолковость, тот тут же выяснял, что названная сумма дохода оказывалась не в целом, на троих, а как раз та, которая и причиталась по результатам прожитого месяца каждому из партнеров.
Степанов вновь жил на даче. Много писал. Целыми днями работал. Изредка откликаясь на приглашения посетить какую-нибудь премьеру, чье-нибудь награждение или день рождения.
Глава 60. Утро через двадцать лет
Нина Васильевна вымыла чашку. Тщательно помыла блюдце. Поставила на полку.
- Катенька, может, вы выпить хотите? У меня и водка и котлетки есть. – Она обернулась через плечо. Катерина сидела совершенно прямо, положив руки на стол перед собой.
- Что вы, Нина Васильевна, кто же утром пьет водку. Вот посижу и пойду. Дел много.
- А какие у вас дела, расскажите? А я вчера на Арбат ходила. Художников – просто тьма. Меня все узнают. Предлагали дешево.
- Что предлагали-то?
- Да всякое. Есть так себе, а есть ничего.
- Вы что-нибудь купили? Покажите.
- Пойдемте.
- Нина Васильевна быстрыми маленькими шажками повела Катерину в другую комнату. На полу, у стены стояли две необычные картины. Голые лубочные толстомясые бабы из белой глины выступали различными частями тела из плоской, нарисованной маслом на картоне бани. Казалось, что нарисованный пар горячий и влажный, а картина имеет какую-то непонятную глубину.
- Вот! – Нина Васильевна указала пальцем. - Одобряете?
- Здорово! Только как же вы донесли-то их?
- Художники и донесли. Говорят, приходите, ждем! – Довольная собой и неизвестными художниками, она удовлетворенно вздохнула.
- А я вам печеньица, сырка там всякого принесла. Чашечку симпатичную. На блошином рынке купила в прошлом году.
- Вернувшись на кухню, Катерина выкладывала содержимое пакета на стол. Нина Васильевна стояла рядом и внимательно наблюдала.
- Вы давно вернулись? – неожиданно спросила она.
Катерина обернулась и посмотрела на нее широко открытыми, удивленными глазами.
- Давно. А почему вы это спросили именно сейчас?
- Не знаю. – Нина Васильевна отошла к окну и якобы внимательно стала рассматривать ярлычок на обертке сыра.- Ну так, как давно?
- Уже два месяца будет.
- Сыр дорогой, и не факт, что вкусный.
- Все может быть, но я помню, как вы говорили, что вы его любите, вот и купила.
- Когда это я вам говорила, что люблю? Может, его в рот взять нельзя! Вот у вас память, совсем не девичья!
- А у вас молоко убежало!
- Какое молоко?
- Извините меня. Это в одном детском спектакле так остроумно завершают разговор.
- Вы что, уходите? Попробуйте котлеток, с чесночком. Вы их так любили когда-то. Мы же совсем еще не поговорили. И вы о себе ничего не рассказали.
- Нет, спасибо, В другой раз обязательно. Я пойду. – Катерина сняла с вешалки пальто, поправила платок на голове.
- Завтра звоните с утра, в десять часов, а то я вам в девять сама позвоню.
- А вы совсем не изменились.
- Да и вы тоже!
Большое зеркало прихожей, в старинной тяжелой раме, отражает, как маленькая степановская мать, прижав щеку к обивке двери, долго стоит и смотрит в глазок, как Катерина ждет лифт.
- Саша, ты только не волнуйся.
- Мама, ну что за номера у тебя с утра? Что случилось?
- Ничего не случилось. Катя вернулась.
- Что?!
- Катя, говорю, вернулась. Только что ушла. Мы с ней чай пили с круассанами.
- С чем?
- Да ну тебя. Катя, говорю, вернулась! Твоя Катя вернулась!
- В степановской голове что-то отключили. Он сел на стул, держа в руке говорившую голосом матери телефонную трубку.
- Саша, ты где? Что с тобой?
- Да здесь я, мама, здесь.
- Ты в порядке?
- Мама, ты понимаешь, Катя вернулась…
- Сынок, ты, главное, не волнуйся. Вернулась, вернулась. Катя вернулась. Может, ты приедешь? Нет! Нет! Не приезжай ни в коем случае. Успокойся. Все будет хорошо. Только никуда сейчас не езжай. Ты меня слышишь, Александр? У тебя водка есть?
- Что?
- Водка, говорю, есть?
- Есть.
- Налей прямо сейчас и выпей. Только никуда не езжай!
- Она телефон оставила?
- Какой телефон? А, телефон. Нет. Она мне позвонит завтра ровно в десять.
- Мама, она сильно изменилась?
- Нет, по-моему, совсем не изменилась. Да сам увидишь. Я считаю, что вам надо встретиться и поговорить.
- Какая оригинальная мысль! – Степанов произнес это скорее про себя, чем вслух.
- Не ори на мать! Всё! Сиди на даче, я сама позвоню.
Глава 61. Domina omnium scientiarum*
- Вот здесь остановите, пожалуйста.
- Машина, скрипнув тормозами, остановилось у подъезда.
Открыв дверь, Катерина вошла в ванную. Перед раковиной сняла один габровский ботинок и, оставшись в другом, стала мыть его под теплой водой, кривясь на один бок из-за высокого каблука. «Неужели действительно напечатают! Не верю!»
Чай с сухими листиками мяты. «Господи, сколько же лет вы пролежали в этой стеклянной банке из-под болгарского «Лечо»! А все равно остались листиками мяты. Ничто не проходит!»
Плеснула в чашку валерьянки. Дошлепала в расшитых немыслимыми золотыми узорами тапочках с высоко поднятыми носами до стола. Опять чай с мятой. Легла. Натянула одеяло до самого носа. Посмотрела на икону Святого НиколаяУгодника и заснула. Уголки тонкого рта Великого Чудотворца чуть приподнялись. И таинственным, загадочным светом лучились его глаза – рука старого мастера знала секрет вечного. В четыре часа дня Катерина спала в постели сном праведника.
Богородице Дево, радуйся, Благодатная Мария, Господь с тобою; благословенна Ты в женах, благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших.
Солнечный свет тайком, тихонько сочился между чуть повернутыми розовыми полосками жалюзи. Потоки весеннего влажного воздуха пошевеливали тяжелые усталые занавеси, раздвинутые над окном. Сочетание утреннего слабого света и зажженной маленькой лампы под коралловым абажуром проявляло только любопытный, чуть
* Властительница над всеми науками
Курносый, с горбинкой нос. Узкие смешные очки, едва державшиеся на самом его кончике. Книгу, поддерживаемую тонкими пальцами. Чем-то кружевным и розовым обрамленные плечи. И гордую взлохмаченную голову на цветной жесткой подушке. Из-под одеяла, физическим продолжением мысли, появилась полная сильная рука с карандашом, а на странице - черная прямая линия. В конце стояло размашистое и короткое, как выстрел, «SIC!». Рука вновь скрылась под одеялом.
Все было позади. Впереди только вырисовывались неясные контуры ожиданий и надежд, даже не надежд, а призрачного и зыбкого высвобождения. После круговерти
жизни в Париже, с полным, как оказалось впоследствии, идиотом мужем – дипломатом,
диких, еще более сумасшедших, чем бывало в Москве, пьянок, в окружении совершенно гоголевских персонажей, чудовищных интриг и не менее чудовищной житейской пошлости возвращение на Родину казалось Катерине просто счастьем. Здесь, конечно, было не так ярко, не так сытно, не так изящно, но здесь все было свое! Она это поняла, как
только переступила порог своей маленькой квартирки. Катерина почувствовала, что дороже этих двух комнаток в панельной многоэтажке, заваленных пылью, столько лет не знавших свежего воздуха и человеческого тепла, у нее нет ничего на свете.
Она нисколько себя не потеряла за все эти годы, скорее наоборот - нашла, привела в порядок. Жена помощника посла и дама без определенных занятий, или устоявшееся презрительное – «ДОЗа», в советском дипломатическом лексиконе тех лет были синонимами. Катерину это не устраивало с самых первых ее парижских дней. Праздник, восторги, поездки и рестораны быстро закончились. Началась рутина. Обязательства. Казенная неустроенность. Ежедневный быт. Стирка белья. Обязательные нудные ужины. Сплетни. Навязываемые разговоры. Ограничения. И накопительство. У-у-у! Такого она еще не видела. Их нищая жизнь со Степановым, где последние заработанные копейки тратились на украшение жизни, на бесшабашное веселье, на три метра яркого ситчика, из которого выходило потом удивительное и удивлявшее платье «от Кардена», казалась ей каким-то сумасшедшим сном. Здесь все копили всё. Еду, тряпки, деньги, чеки, подарочные ленточки и прошлогодние воздушные шарики. Живя в «центре мира», как говаривал Наполеон о Париже, Катерина ежедневно нарушала все 288 пунктов служебной инструкции для жен советских дипломатических работников. Гуляла пешком от бульвара Ланн, где располагалось посольство, до набережной Тюильри. Часами ходила по парижскому Эрмитажу, как она про себя называла Лувр, или по Музею дОрсе. Вышагивала километры по парижским площадям и набережным. Ее любимой работой стало чтение. Она работала. Она работала над собой и переустраивала свой собственный мир. Она читала – творила. Она создавала свою новую жизнь. И твердо верила, что ей это удастся наверняка. Привезя с собой многотомник Бунина, чем вызвала большое удивление своего свежеиспеченного супруга и серьезно озадачила французских таможенников, перечитывала его с карандашом в руке. Самостоятельно съездила в Грасс и на кладбище Сен Женевьев де Буа. Постояла у скромной могилы великого соотечественника. Оглянулась и быстро сунула под дерн и опавшие листья голубой конвертик письма. Прошла немного вперед и оказалась перед мраморным, еще прошлого века, надгробием, где была выбита русская фамилия и удивительная надпись. Во всю ширь мраморной плиты каллиграфически было написано на века: «Это еще не оревуар!»
«Нет, не оревуар! Вот именно! Это еще не оревуар!» Катерина остановила такси и попросила шофера отвезти ее в знакомое кафе на Елисейских полях.
Сознание ее легко ввинчивалось, врастало в драматургию, в философию, в эзотерику, в нумерологию. Все посольство носило или дарило ей книги. Некоторые в непрозрачных пакетах доставали запрещенные в Союзе издания «Посева». На ее столе открыто лежали книги Михаила Чехова, пьесы Шварца и стихи Бродского, томики Бердяева и Соловьева в мягких обложках. Ей нравилось замысловатое общение с древними китайцами и неведомыми жителями высокого Тибета. Библия в черном переплете на русском языке, украденная кем-то из сотрудников посольства из гостиницы, стала учебником естественной истории. Евангелие увлекало ее в дальнее путешествие по древнему Иерусалиму, влекло в Гефсиманский сад. Священник в русской церкви недалеко от бульвара подарил ей его просто так. Перекрестил ее склоненную в парижском ярком платке с изображением Эйфелевой башни голову и подарил. Ее мыслям теперь привычно было взбираться по камням Голгофы. Голгофы иерусалимской и Голгофы ее собственной жизни. Слезы одиночества не видны никому. Она стала ходить в русскую церковь. Каждый раз она, как могла молилась и беззвучно плакала перед иконой Богородицы и не знала, что просить у нее… Возвращалась в казенную квартиру, ныряла в постель и опять читала.
Однажды она дралась со своим мужем. По-настоящему. На следующее утро он долго перед зеркалом маленькой щеточкой замазывал пудрой «Ланком» синяк под левым глазом. Она ощущала себя молодой, только очень уставшей птицей, остановившейся отдохнуть и еще не знающей, куда и зачем ей лететь.
Заперев спальню на ключ, подолгу одна лежала и смотрела на парижские незнакомые звезды в окне. В такие ночи ей снился Степанов. Махая маленькими крылышками за спиной, он неслышно подлетал к самой раме. В руках он держал их любимый круглый и красный как помидор абажур. Она вставала, подходила. Степанов ронял абажур и медленно растворялся в воздухе без следа. Катерина просыпалась. За окном ночными светляками тлели незнакомые звезды.
Она начала писать. Сначала, для пробы, эссе, затем пьесы. У нее получалось. Писала лихо, на одном дыхании. Писала об Иване Бунине, Александре Блоке и Любе Менделеевой, Георгии Иванове. Бегала по библиотекам. До ночи сидела под зеленой лампой, уже почти одна в огромном тихом зале. Изучала мировую драматургию. Как-то решила прочитать все пьесы Лопе де Вега, но получив первые десять томов и спросив любезную пожилую француженку–библиотекаря, а сколько у драматурга томов всего, передумала. Феномен Лопе де Вега решила не постигать: «Феникс Испании» написал более 500 пьес.
Однажды во время гастролей в Париже знаменитого московского театра пошла за кулисы. Со многими она была знакома. После короткого застолья и расспросов наконец эмоции поутихли. Рядом с Катериной оказался скучный человек в сером костюме. Прикинувшись полной дурой, она ехидно спросила: «А вы какую роль в этом спектакле играете?» Тот испугался и, что-то пробурчав себе под нос, отошел от нее подальше. Говорили о Москве, об общих знакомых, что-то вспоминали. Кто-то вдруг вспомнил о Степанове. Пожалел, что тот ушел из театра. Катерина побледнела и вдруг, резко встав за столом, подняла тост за тех, кто не признает слова «Прощай!». Это еще не оревуар! – Катерина опрокинула в рот рюмку московской водки.
Она медленно шла по знакомой набережной Сены. На каменном парапете целовались он и она. Они ничего не видели и не слышали. Катерина долго и молча стояла и смотрела на них. Наконец они оторвались друг от друга и, засмеявшись, побежали прочь.
Она всерьез увлеклась, наверное в желании объяснить и понять все происшедшее, астрологией. Эта загадочная, но на удивление точная наука бередила ее перенасыщенное информацией и закаленное несчастьями сознание. Раз в неделю ездила в русский магазин за книгами и по дороге покупала ворох оккультных газет, большая часть которых потом служила оберткой для картофельных очисток, но кое-что читала жадно, выписывала целые статьи в дневники. Привычка вести дневник появилась еще в юности, а здесь, в Париже, эта привычка превратилась в еще один самостоятельный вид творчества. Научилась читать книгу «Эфемериды», которую случайно, на английском языке и изданную в далеком и неведомом Нью-Йорке, купила на книжном развале. Читая астрологические прогнозы, высчитывала повороты судьбы и, к своему удивлению делала поразительные открытия. По астрологии выходило, что в ее судьбе все переменится. Она никак не могла понять - когда, но так сильно хотела этого, что каждое утро, просыпаясь, подолгу лежала в кровати и каким-то внутренним своим слухом вслушивалась в окружающий ее мир. Изменилось ли? Скоро ли? Не слышно ли признаков этих, так страстно желаемых перемен.
Сознание изо всех сил сопротивлялось одиночеству. Выхода, выхода требовала перегруженная память чувств и слов. Напротив кровати висела икона. Тонкое черное копье возмездия держат тонкие пальцы. Взгляд внимателен, и спокоен, и выжидающ. Мощь крыльев за спиной. Красное и черное. Глаза - живая глубина. Перекрестясь и целуя ее краешек, Катерина ощущала теплоту древнего дерева. Она не могла вспомнить, откуда та появилась в ее комнате, где, в каком уголке старой парижской антикварной лавки она ее нашла.
Проснувшись, Катерина почувствовала, что что-то хорошее уже произошло. Еще ничего не понимая, по скрипучему паркету пошла в кухню, поставила чайник, свиставший веселым свистом влюбленного соловья, на плиту. Посмотрела в зеркало. Принялась чистить зубы. Истошно, последним школьным звонком, зазвонил телефон. Не вытирая рук, в шерстяных деревенских носках, со щеткой во рту, прошлепала к дивану, сняла трубку: «Але!» Вынула щетку изо рта. Звонил неизвестный ей человек из книжного издательства, приглашал встретиться. Наскоро попила чай. Надела черное кожаное парижское пальто. Накинула красный вязаный шарф.
Шла пешком по Новому Арбату. Мимо, в весенней фиолетовой грязи, мчались совсем другие автомобили. На высоких габровских ботинках оставались такого же цвета разводы едкой дряни – смеси соли, снега и какой-то отравы. Настроение ворочалось внутри, не зная, каким лозунгом развернуться навстречу новому, начинающемуся дню.
Темное парадное с засиженной летними мухами лампочкой. Долгое эхо от хлопка двери. Широкая, изношенная столетием лестница. Все очень живо напомнило Катерине ее старый дом в Трубниковском переулке. В голове завертелись давно отлетевшие мысли о юности, театре, бегущем за ней Степанове и падающей, заляпанной краской стремянке.
Разговор был недолгим. Уже идя по улице, она остановилась, вынула и зачем-то посмотрела на просвет американские деньги, переданные ей в качестве аванса издателем. «Какой аванс? Я что, схожу с ума?» Прохожие с удивлением смотрели на еще молодую растерянную женщину, рассматривавшую со всех сторон три стодолларовых купюры. На Арбате. Среди бела дня. На виду у всех.
«Надо к Нине Васильевне зайти! - в голову Катерины залетела странная мысль. – Спустя двадцать лет! Надо! Вперед!».
Глава 62. Из двух одиночеств…
Степанов как-то совсем и не готовился – само получилось. Он не позвонил. Он ничего не знал! Не знал, с какой Катериной он встретится и окажется ли эта Катерина той самой Катей, которую он любил и бессознательно продолжал любить все эти годы. Может, уже и нет давно того старого мостика - памяти сердца, памяти глаз и рук. Может быть, уже вообще ничего нет. Попросил мать еще раз повторить адрес, сел в машину и поехал.
Катерина открыла дверь и замерла. Дверь открылась не в обычный московский коридор с криво уложенной плиткой на полу, едва тлеющей расхлябанной лампой и стеной в отлетевшей штукатурке. Открылась дверь в давнее и почти забытое прошлое. Перед ней стоял совсем не изменившийся Степанов. Изменившийся конечно, очень изменившийся, но все-таки не изменившийся! Он обнимал немыслимое количество бордовых, огромных, полураскрытых роз. И улыбался! Степанов улыбался своей детской дурацкой улыбкой, той самой, какую она хорошо помнила. Такая же щелочка между передними зубами: - «Верный признак сладострастия!» Такие же обветренные губы. Седая голова и седая бородка. Невысокого роста. «Жалко, что не подрос!» Полненький такой. Аккуратный. В синей рубашке, без галстука. Поверх воротника пальто мягкий и длинный шарф.
Катерина чуть тронула рукой его обхватившие целую рощу розовых стеблей холодные пальцы. Он неожиданно нервно вздрогнул – розы посыпались на пол прихожей. Вместе бросились поднимать. Как-то само собой оказались ползающими на коленях по острым розовым шипам. Катерина подняла глаза и выронила все цветы, что успела собрать. По степановскому лицу в два ручья бежали слезы. Падали на пальто. На зеленые листья. На бутоны цветов. На пол. В её сознании больно всплыло воспоминание их солоноватой теплоты, передающейся ее целующим его прикрытые веки губам.
Он стоял напротив нее на коленях и смотрел. Смотрел странно, с какой-то всасывающей страшной болью. Наверное, это ей показалось на мгновенье. Степанов улыбнулся своей застенчивой улыбкой, чуть опустив глаза. Поднял с пола розу. Протянул и потянулся к Катерине. Их пальцы встретились. Неведомыми токами вспыхнула память чувств. Мгновением обрушилась лавина воспоминаний, необъяснимого родства и еще чего-то необъяснимого и почти забытого. Она вспомнила запах его кожи, наэлектролизованность его прикосновений. Он прижался лицом к ее голове, волосам и не мог надышаться этим сегодняшним и этим прошлым. Они так и стояли на коленях. Молча. В раскрытой двери. Тихо обнявшись. Прижавшись, друг к другу. То бережно целуя друг друга, то вновь надолго замирая. Никаких слов им не было нужно. Просто смотрели друг на друга. Близко-близко. И вновь обнимались. Ее голова ложилась на его плечо. Он прижимался к ней щекой и гладил, и гладил ее по волосам. Пока не вышел сосед Катерины, добродушный и вечно пьяный дед, и, покуривая и оглядываясь, громыхнув ведром, пошел, шлепая тапочками по ступеням лестницы, к мусоропроводу.
- А я письмо тебе написал. Давно. Очень давно. Вот. Это тебе. – Степанов достал и раскрыл дедовское портмоне. Из-за его подкладки появился сложенный вчетверо тетрадочный листок в клеточку. Степанов развернул. На стол выпал еще один, такой же.
- Ой, а это?- Катерина его подхватила и начала быстро читать.
- А, это твое. Погоди, не читай. Потом как-нибудь.- Степанов осторожно вынул из пальцев Катерины письмо и, вновь сложив, спрятал на место. – Прочти, пожалуйста, вот это.
Дорогая Катя!
После твоего побега. Нашего разрыва. Всех пережитых смертей. Твоего отъезда, может быть навсегда, мне кажется, у меня такое странное ощущение, что все это происходит не со мной и не сейчас. Я не спрашивал себя: почему? Не знаю. Ничего не знаю. Может быть, это оттого, что я знаю, что расстаемся мы надолго, на очень долго. Так пусть это «долго» будет столетием! Может, тогда оно и окончится гораздо быстрее? Когда ты знаешь, что тебе ждать сто лет, вечность, ты ждешь, ни на что не надеясь. Ты просто ждешь! Поэтому я пишу это к тебе не сегодня, а сто лет назад – оттого и стиль 19 века, и слова, и обороты. И мне так легче объясниться с Вами, любезная моя Катерина Николавна.
Писано генваря третьего дня 1880 года от Р.Х.
Милая моя Катерина Николавна!
Как великозначимо для меня Ваше имя! Удивительно, как мало надобно человеку для того, чтобы он раскрыл и показал миру свою вселенную. И как много подчас в этой, скрытой до этого счастливого случая от посторонних глаз вселенной того, что и ему самому порою не ведомо. Сколь удивительно преображается окружающий мир! Какая мощная сила преображения таится в нас! И как мало у нас шансов научиться ею управлять.
Я думаю, то, что происходит между нами, происходило, будет Вам, милая Катерина Николавна, небезынтересно, если на это посмотреть моими нынешними глазами.
У меня, как Вам известно, хорошая, порою даже парадоксальная память. Она иногда подстраивает мне забавные каверзы! Вот и сейчас она, независимо от моей воли, решила изрядно похулиганить.
Основное мое желание относительно Вас, милая Катерина Николавна, не обладание, словно дорогим брильянтом! Ни, тем более, власть, хотя какое истинное чувство любви не есть чувство власти! Сколь много умных мыслей и изречений сказано на эту тему, и тем не менее ни это составляет суть моего отношения к Вам.
Главное – как и в клятве древнего Гиппократа, что произносится ныне молодыми студиозусами, а когда-то произнесено было и мною пред алтарем науки: «Не навреди ближнему своему!»
Ближе Вас и родней у меня никого не было и нет. Вседержитель судеб наших благословенно дал нам нашу встречу. Дал нам шанс, по большой своей любви к нам обоим. Во благо наше. По своему высшему разумению. Для реализации даров своих, заложенных им в нас от самого рождения. Ничего важнее состояния души Вашей, таланта Вашего и здоровия для меня нет!
Не единожды спрашивал я себя: не мешает ли Вам обрушившееся на Вас бушующее и безграничное чувство моей любви и нежности к Вам? Не вредит ли Вам выпущенная на волю, нашедшая путь к свободе, необузданная моя жажда славы и успеха? Дремавшая доселе в глубинах сознания и сердца моего гордыня поднялась на дыбы и не дает мне ни минуты, ни дня покоя. Заставляет все время куда-то бежать, все время с кем-то договариваться, встречаться, сниматься, озвучивать, записывать. Гонит все время куда-то. Скручивая и сжимая что-то большее, что-то гораздо более ценное. Да, природный дар! Бесценен талант служить людям. Но странное напряжение страха оказаться ненужным, неприглашенным, невостребованным, непринятым, забытым натягивает удила моей бешеной жизни. И нет у меня простого ответа на этот вопрос.
Смирившись, любезная моя Катерина Николавна, с разлукой нашей, в бесконечных атаках катастрофических страстей и беспощадной нежности и любви моей к Вам, я не погибну! Нет, не погибну! Я буду ждать, коль обречен. Ждать, когда наступит день нашей встречи. Ждать столько, сколько отмерено будет жестокою судьбой. Вы вернетесь! Обязательно вернетесь. Верю в это непоколебимо и свято! Дай Вам Бог счастья!
При сем остаюсь, преданный Вам, А.С.
Катерина положила письмо с истершимися уголками на стол.
- Вот ты и вернулась, Катя.
Степанов оперся локтями на красную скатерть, опустил подбородок на сомкнутые руки и смотрел на Катерину.
- Вернулась?
- Ну да, вернулась! Ты ведь вернулась! – Степанов, как когда-то много лет назад, протянул и положил на Катины руки свои ладони.
- Ты хочешь сказать, что это все правда? Я не верю! Не могу поверить! Все изменилось. Все! Я вернулась в совершенно другую страну. Здесь совершенно другие люди, улицы, магазины, деревья, машины. Все другое. Какой-то сумасшедший позвонил. Кто ему рассказал? Кто успел? И я пошла к этому сумасшедшему издателю. Он предложил напечатать мою книгу о Георгии Иванове и издать мои пьесы. В его руки попали мои пьесы! Я за эти годы написала много пьес. И я согласилась!
- Катя, честно говоря, я совершенно ничего не знаю о тебе. Ты стала драматургом? Это же замечательно! Я давно не работаю в театре, но, кажется, никогда из него не уходил. Извини за странности моей речи. У нас будет много времени для интересных рассказов. У меня спектакль идет. Обязательно посмотрим. Но сейчас я не хочу говорить об этом. Катя, ты просто поверь, что мы снова вместе. Что мы стали мудрее. Умнее. Что жизнь только начинается. Просто поверь. Когда позвонила мама... Просто сегодня произошло чудо. Обыкновенное чудо. Катя, ты вернулась! Бог знает, что делает! И не такое происходит!
- Саша, ты говоришь непонятно. Я ничего не понимаю! У меня все путается в голове! Что происходит? Я знаю, что ты бросил театр. Тогда. А сейчас у тебя идет спектакль! Как такое может быть? - Катерина смотрела растерянно. Губы ее приоткрылись, но она так и не сказали ни слова.
- Быть может все, что угодно. Я твердо знаю только одно - что ты вернулась! Катя вернулась! А что мне, старому дураку, еще надо? Сегодня мы начинаем жизнь сначала. С самого начала. Ты готова?
– Степанов видел, что с Катериной сейчас может случиться истерика. Глаза ее увлажнились. Она сжала пальцы в кулаки. По лицу побежал румянец.
- Вот тебе подарок. – Степанов сбегал в коридор, принес бумажный сверток с маленькими надписями наискосок «ГУМ» и положил на стол. – Разверни. Это тебе подарок оттуда, из нашего прошлого.
Катерина развернула серую, советской поры, бумагу и приподняла над столом новенькую, ситцевую, в мелкий красный цветочек, ночную рубашку в белых москвошвеевских кружевах.
- Помнишь? Ты так и умчалась тогда, не дождавшись. А я тебе из Ленинграда подарок привез. Твою любимую рубашечку. Вот, лежала, ждала своего часа. Катя, ты вернулась!
Степанов наконец снял пальто, подошел к Катерине, накрыл им ее плечи. Она как-то медленно-медленно повернулась к нему всем корпусом, уткнулась головой ему в живот и заплакала. Он прижал ее голову руками. Закрыл глаза. Время остановилось.
Я нежных слов не говорил,
Не признавался сумасбродно,
И ты была – внутриутробно.
Я сам тебя такой родил.
Ты теплым, нежным малышом
Во мне плескалась полстолетья.
Я все растратил междометья,
Пока искал, когда нашел.
Неисповедны все пути,
Что к истине ведут, но все же
Не мы становимся моложе,
Он заставляет нас идти.
Он нас ведет ко вдохновенью
По тонкой ленточке судьбы.
Здесь только двое – я и ты.
Последний шаг к освобожденью!
Глава 63. Жизнь только начинается
Они ехали на дачу. Всё в снегу. Дома, деревья, провода. Степановский джип урча пробирается по сугробам. Снег летит с высокой калитки за воротник. Катерина смеется и боится одновременно. Смешной, с улыбающимися глазами, по расчищенной дорожке, бежит сторож Паша.
- Леонидович, что же вы не позвонили. Трактор сегодня сломался. Дорога не чищена.
- Да ладно, ладно. Всё в порядке. Вот, знакомьтесь, это моя дорогая Катерина. Самая дорогая! Топите баню, у нас праздник!
«Нет, это невероятно! Мы вместе! Невероятно! Она почти не изменилась». Степанов смотрит на Катерину через прозрачный бокал с шампанским и улыбается...
- Катя, уже десять! Вставай!
- Где ты был? – Катерина подтягивает одеяло под самый нос и вопросительно смотрит.
- Поработал немного. Вставай, сейчас завтракать будем.
На веранде уже светло. Бурлит кипяток. Пахнет травами. Катерина где-то их нашла и колдует над чайником.
- Вот, почитай-ка. Если это хорошо, похвали, если нет – посмейся. – Степанов протягивает Катерине лист с напечатанным текстом.
Я отрываюсь от корней.
Встаю на цыпочки. Всей силой
Своих потерь, любви постылой
Своих былых распятых дней.
Я двести лет как умирал.
Еще живым в могилу брошен.
Словесным пеплом припорошен
Всех обязательств и похвал.
Но дух мятежный восставал
И рвался к свету вдохновенья.
И наступало то мгновенье –
Я воскресал и прорастал
Ростком незрелым, сквозь покров
Пустынных дюн прожитой жизни
И дней, прослуженных отчизне,
И ничего не несших слов,
Обшарпанных стеклянных стен
Огромной социальной банки,
Куда плеснули после пьянки
Рассолу мутного измен.
И вдруг, пылинкою в раю,
В моей души хрустальном зале,
Как в многоликом зазеркалье,
Твой взгляд восторженный ловлю.
И жадно пью твоих ручьев,
Твоих озер живую влагу.
В тень нежности твоей прилягу.
Я оживаю. Я здоров.
Никто не знает, что в меня
Вся сила неба притекает.
В доспех крылатый облекает,
И Михаил ведет коня.
Катерина положила листок на скатерть.
- Саша, как ты вырос за эти годы! А помнишь первое стихотворение? У меня все-все в дневниках.
- Помню. Я все помню. Знаешь, у меня такое ощущение, где-то глубоко-глубоко, то ли в сердце, то ли в голове, что мы вместе уже какие-то немыслимые столетия. Это и есть, наверное, ощущение счастья. Ты знаешь, что такое любовь? Хочешь, я тебе расскажу?
Катерина отпила маленький глоток и озорно, совсем как девчонка, взглянула на Степанова.
- Вот представь себе: рождается младенец. Господь вводит нас в мир беспомощными, голенькими. У нас нет никакой защиты. Мы сами ничего еще не можем. Наше поле, наша аура открыта, она только еще зарождается. Почему Христос говорит, что в Царствие Небесное надо войти аки младенец? Потому, что у младенца нет зла. Ангел-Хранитель появляется только после крещения. В момент смерти у нас тоже нет поля-защиты. Оно уже не требуется. В Книге Жизни наша страница уже перевернута. Свеча уже погашена. Мы открыты для мира, каким бы он ни был. Все уже завершено. Зло и добро остается с нами. Все, что нажито за целую жизнь. Но есть еще один, третий момент, когда мы также беззащитны! И это момент любви! Это очень редкий момент, редкий, как и сама любовь. Настоящая любовь – почти несбыточная мечта! Она дается только Богом! В этот момент любящий человек сам сбрасывает, открывает, называй как хочешь, свое защитное поле, свою ауру. Он любит – значит, доверяет и доверяется другому. И если это тот самый счастливый случай, который только и можно называть чувством любви, поля любимых объединяются. На двоих – одно защитное поле. А внутри они беззащитны, как младенцы или старики. И тогда можно и ранить, и убить словом или поступком. Можно все, что угодно. Но если так происходит, то исправить уже ничего нельзя. Разрушенная настоящая любовь – это почти смерть! Оттого ничего сильнее любви на свете нет.
Чай остыл. Катерина весь степановский монолог сидит неподвижно.
Глава 64. И снова бой, покой нам только снится!
Степанов допивал кофе в состоянии веселого возбуждения.
Элла Евсеевна смеялась:
- Как я люблю, когда вы в таком настроении, Александр Леонидович, просто жить хочется. Какой вы все-таки хитрый! Я ведь знаю, что ваша Катя вернулась. Уже сарафанное радио по всей Москве разнесло. Я так рада за вас. Дай вам Бог, дай Бог!
Вошел худрук. Огляделся.
- Ну-с? Прошу ко мне, Александр Леонидович.
Степанов, извинившись перед Эллой Евсеевной за прерванную беседу, выходит вслед за Александром Андреевичем. Оглядывается, прикрывая дверь. Элла Евсеевна озорно подмигивает ему своим изумительно добрым глазом.
Степанову разрешили постановку пьесы! Пьесы Екатерины Крутовой! Как когда-то давным-давно, в маленькой квартирке Катерины звучит музыка Штрауса. Они восторженно носятся из комнатки в комнатку, натыкаясь на мебель и стукаясь о косяки в вихре вальса.
Катя наотрез отказалась играть в своей пьесе и Степанову запретила. Долго выбирали артистов. Наконец началась работа. Утром шумные репетиции, вечером – почти драка! Они спорили до хрипоты. Потом переделывают эпизоды, дописывают и поправляют текст. И засыпали счастливыми.
Умер Александр Андреевич. Утром, придя на репетицию, Степанов увидел занавешенные черным зеркала. Поднялся к Элле Евсеевне. Посидели. Поплакали. Для театра наступила черная полоса. Все закачалось. Поползли разные слухи. Степанову позвонил старый знакомый из правительства, пригласил встретиться. Встретились.
Степанов стоял на перекрестке в большущей пробке. Светофоры не работали. Машины гудели. Степанов был очень спокоен. Мозг отказывался усваивать суть прозвучавшего на встрече предложения. «Стать директором театра? Зачем? Да еще уговорить своего товарища - известного режиссера - худруком! Что они задумали?»
Ни да, ни нет Степанов не ответил. На следующий день поделился с одним из своих театральных учителей. Тот внимательно выслушал. Взял паузу - подумать до утра.
Степанов, сидя в служебном буфете, ни на минуту не сомневался, что тот завтра ответит «Нет». Утром он сам перезвонил министерскому знакомому и попросил встречи.
- Давайте начистоту, - что вы потребуете взамен? – Степанов крутил в пальцах картонный мундштук папиросы.
- А вам не все ли равно? Вы любите театр. Знаете о нем все, или почти все. Такую должность не каждый день предлагают! – Степановский собеседник помешивал крохотной золоченой ложечкой в маленькой чашке. Дзынь, дзынь, дзынь – тоненько позвякивала ложечка.
- Простите, но мне необходимо знать ваши планы, а то, знаете ли, наши с вами намерения могут не сойтись в самом ближайшем будущем. Лучше об этом договориться на берегу.
- Хорошо, Александр Леонидович, убедили. Большая часть территории двора и помещений будет реконструирована. Там будет современный деловой центр с рестораном.
- Я отказываюсь от вашего предложения. Всего доброго. – Степанов поднялся с дивана и вышел.
В труппе начались брожения. Лавиной посыпались интриги, одна чудовищнее другой. Все тянули в свою сторону. Любой ценой. Любыми наветами и сплетнями. Театр рушился. Репетиции окончательно заглохли. Элла Евсеевна, как могла, успокаивала Степанова. Катерина лежала дома с неожиданно высоким давлением. Только неизменный директор растерянно улыбался и говорил свое извечное: «Надо подождать. Будем ждать».
Степанов закрыл дверь и громко выругался. Элла Евсеевна поставила чайник.
- И правильно. Совсем ополоумел, перестраховщик несчастный! Ватрушку хотите?
Степанов поехал к своей старинной знакомой в Союз кинематографистов. Целый день копался в картотеке артистов. Наконец выписал в блокнот несколько имен и телефонов.
После долгих переговоров, ответов на бессмысленные вопросы и потоки патоки и фанаберии в репзале собралась новая команда. Степанов очень надеялся, что единомышленников. Репетиции возобновились с новой силой. Катерина через день прибегала в зал. Тут же все критиковала, раздавала оплеухи и дельные советы. Дело пошло.
Артисты собрались из разных театров. Они были талантливы и увлечены этим неясным процессом - созданием спектакля. Не все получалось, но получалось. И весьма неплохо.
Выпускались с сокрушительным успехом. Малая сцена, которую все же оставили за Степановым, не могла вместить всех желающих. В финале спектакля, на одной из самых красивых и вдохновенных мизансцен, весь зал встал, и музыкальная кода и грохот аплодисментов слились в нечто невообразимое. Выйдя на поклон, на сцену, в ярком свете софитов, Степанов на секунду прикрыл глаза. В нем, как в бокале с шампанским, поднималась волна ликования. Защипала глаза. Ударила в голову. Он держал улыбающуюся Катерину за руку. От ее такой знакомой и любимой ладони в него лилась какая-то невероятная, животворная энергия. На сцену поднялась женщина на возрасте. Преподнесла им здоровенный букет роз и, аплодируя на ходу и оборачиваясь, вышла в кулису. Ее лицо было отдаленно знакомо Степанову.
В театр назначили нового главного режиссера. У Степанова отобрали сначала офис, потом сцену. Спектакль закрыли. Декорации свалили на склад. Костюмы заперли в металлические кофры. Ключи потеряли.
Глава 65. Шура, заплатите за кефир!
- Александр Леонидович! - Артист Муханов волновался.- Вы понимаете, новый директор-администратор отказывается продлевать договор аренды клуба по старой цене. Он повышает арендную плату в два раза. Придется несколько месяцев посидеть без доходов.
- Вы это серьезно? И сколько месяцев вы, при полном ресторане клиентов, собираетесь сидеть без доходов?
- Я точно не могу предположить… месяцев пять, шесть. – Степановская ирония явно пролетела мимо.
- Вы знаете, Максим, меня это не устраивает. Я сам договорюсь с новой администрацией театра об арендной плате. Сегодня же, если вы не можете решить этот вопрос самостоятельно.
- Я не думаю, что вам стоит сегодня с ним разговаривать. Он и так раздражен. Мы постараемся как-то урегулировать этот вопрос. Я вам перезвоню завтра о результатах.
Степанов попрощался и вышел через служебный вход. Через пять минут он уже беседовал с незаменимой Эллой Евсеевной. Та сняла трубку внутреннего телефона и спустя еще пять минут вновь положила ее на рычаг. Рука ее так и продолжала лежать на телефоне. Она вздохнула и наконец отпустила телефонную трубку.
- Чай или кофе заварить?
- Кофе. Давайте я вам помогу.
- Только водой.
- Водой тоже можно. – Степанов снял с гвоздика ключи от служебного туалета, взял стеклянный кувшин со столика и вышел.
Элла Евсеевна с участием смотрела, как Степанов пьет кофе, и молчала.
- Используют эти паразиты ситуацию со сменой власти и дурят вам голову. Вот уж артисты! Ведь Муханов вроде неплохой человек. Про этого мордатого я и говорить не хочу. Никакого повышения пока нет. И не было. Разговора даже не было – это мне верный человек сказал. Они просто решили повесить на ваш клуб аренду и за свой ночной кабак, вот и все. Хитро и просто. Бедный вы мой, за что же вам достается-то так? То спектакль закрывают, то жулики эти. Эх, была б моя воля, под жопу бы коленом - и вся недолга.
- Не волнуйтесь так, Элла Евсеевна. Если это происходит, значит, у меня грехов многовато. С другой стороны, Господь наказывает только тех, кого любит. Вот и вся логика. – Степанов улыбнулся. – Погодите минутку, я сейчас.
Степанов вышел из кабинета, спустился в цветочный магазин, выбрал самую большую белую хризантему и вновь поднялся в кабинет. Постучал.
- Да, кто там, входите! – Элла Евсеевна печатала на пишущей машинке какой-то очередной приказ.
Дверь приоткрылась. В образовавшейся щели появилась сначала хризантема, затем степановская рука. Элла Евсеевна невольно привстала со своего кресла.
- Это вам. – Степанов легко поцеловал ее пальцы.
- Нет. Положительно, с вами женщинам общаться вредно для здоровья. Ну зачем?
- Просто так, милая моя Элла Евсеевна. Просто так.
- Садитесь уже. Допивайте кофе. Какая красивая! Мне с прошлого года никто цветов не дарил.
- Вот видите, как это полезно - дарить цветы.
Встреча прошла на высоком, далеко не дипломатическом уровне. Сахоненко, брызгая слюной, орал и даже руками размахивал, пытаясь ткнуть своим обрубком-пальцем в степановскую грудь. Степанов спокойно и презрительно, мгновенно схватив, вывернул этот его палец так, что тот, охнув, присел от боли.
- Успокойтесь, господа. Без фанатизма. Я уже давно понял, что имею дело с двумя жуликами и казнокрадами. Далее вашего присутствия я терпеть не намерен, поэтому клуб продается. И вы, как акционеры и преимущественные правоприобретатели, можете выкупить мою определяющую долю. - Степанов назвал цену. – В противном случае она будет продана другому человеку. И для вас, я думаю, будет «большим счастьем» быть его компаньонами. Я очень постараюсь. Будьте уверены. Всего доброго, господа.
В зале ресторана за столиком его ждала Катерина.
- Это кто там так орал, что даже здесь было слышно? – Она отрезала аппетитный кусочек бифштекса.
- Это Сахоненко орал на меня. Руками размахивал. Нечисть неумытая. Прости меня Господи! Я продаю клуб.
- Правильно. Что здесь теперь делать? Что в этом театре теперь вообще можно делать? Кошмар какой-то!
На улице они встретили двух жуликов-артистов, о чем-то возбужденно споривших и тут же прервавших свой спор, как только увидели Степанова. Пока Степанов садился в машину, Катерина к ним подошла. Что-то сказала. Окна были закрыты, и Степанов не слышал что именно. Довольная собой Катерина упала на сиденье и хлопнула дверью.
- Катя, о чем ты с ними говорила, а?
Катерина повернула к Степанову сияющее, как новый пятачок, лицо и на одном дыхании выпалила:
– Я им сказала, что, если они еще раз посмеют повысить на тебя голос, я им пасть порву! – И мило улыбнулась.
Степанов рассмеялся и смеялся все время, пока они ехали домой.
Глава 66. Лучше поздно, чем никогда
- Простите, можно подать заявление на регистрацию брака? – Степанов стоял перед казенным столом в просторном вестибюле районного ЗАГСа.
- В порядке общей очереди. Записывайтесь в журнал. – Все это тусклого цвета девица произнесла, даже не подняв головы от бумаг.
«Моль какая-то». Степанов подошел к другому столу, на котором лежала общая тетрадь, привязанная веревкой к вбитому в ножку гвоздю. Раскрыл. Напротив последней фамилии стояла дата.
- Простите, это что же - для того, чтобы подать заявление, надо ждать два месяца?
- Сколько надо, столько и будете ждать. – Моль наконец посмотрела на Степанова и Катерину.
- Зачем же так хамить, милая девушка. Вас этому в школе не учили, мне кажется.- Катерина посмотрела с таким вызовом, что та, ничего не ответив, снова уткнулась в свои записи.
- Катя, пойдем-ка мы к заведующей.
Через две минуты они входили в опрятный светлый кабинет.
- Добрый день. Разрешите? – Степанов включил свою донжуанскую улыбку. – Мы хотели бы попросить вас о помощи в регистрации нашего брака вне общей очереди. Видите - ли...
Симпатичная заведующая улыбнулась.
- Я вас прекрасно понимаю, но… Для знаменитых артистов мы, конечно, можем сделать исключение.
Степанов удивленно поднял брови и посмотрел на Катерину.
- Вот, заполняйте заявления. Когда бы вы хотели? Вас устроит среда?
- Конечно, конечно. – Катерина мило разговаривала с Лидией Ивановной, как, оказалось, звали заведующую, пока Степанов заполнял оба заявления, разложив на столе паспорта.
- Ну, а в какое время вы бы хотели зарегистрировать ваш брак?
- В любое, какое вы предложите. Спасибо. – Катерина расточала Лидии Ивановне такие улыбки, какие не снились Голливуду.
- Тогда давайте в одиннадцать часов. Приезжайте заранее, примерно за полчаса. – Она склонила голову и уже вписывала назначенное время в какую-то книгу.
- Нет! Нет! Нет! Что вы! Что вы! Как в одиннадцать? А парикмахерская? Маникюр? Нет! Нет! Нет! – Катерина выстрелила в недоумевающую и даже немного испугавшуюся заведующую быстрой очередью восклицаний.
Степанов благоразумно молчал и взглядом извинился за темперамент свой спутницы жизни.
- Хорошо, хорошо. Когда? – Заведующая осторожно положила ручку на стол и на всякий случай отодвинула от себя служебную книгу.
- Если бы вы были так любезны назначить время в конце дня... – Катерина вновь расточала обворожительные улыбки.
- Последняя регистрация в четыре часа. Устроит?
- Вот это просто замечательно! Конечно, устроит!
- Так я вписываю это время?
- Вписывайте, конечно. Спасибо вам большое.
Заведующая внимательно еще раз посмотрела на Катерину. Взяла ручку. Еще раз посмотрела. И только тогда медленно и аккуратно сделала запись в своей книге.
- Ты неподражаема! – Степанов поцеловал Катерину в щеку и рассмеялся. – Это же просто цирковой номер. Какое время вам удобно? Любое. Тогда в одиннадцать. Что? Как в одиннадцать? А побриться, постричься, помыться, причесаться, покрасоваться, полюбоваться, посмеяться! Это действительно было неподражаемо! Вы так любезны, Катерина Николавна! Степанов тут же получил затрещину. Смеяться продолжали уже вместе. Посреди улицы стояли обнявшись и смеялись два счастливых человека.
Степанов звонил из машины.
- Катерина Николавна, вы готовы? Я жду тебя внизу. Хорошо, хорошо. Жду.
Через двадцать минут из подъезда вышла молодая, очень красивая женщина. Норковая длинная шубка мягко переливалась от ее шагов. Аккуратная головка как распустившийся бутон в белоснежном жабо. Зеленые в пол-лица глаза. Каблучки.
«Ренуар. Начала века. Восхитительно!» В степановской голове быстро мелькнуло неуловимое. Что-то из прошлого. Из давно минувшего, но незабытого.
Он вышел из машины. Пошел ей навстречу. Остановился и, наклонившись и взяв ее пальцы, поцеловал. Открыв пассажирскую дверь своего черного лимузина, жестом предложил ей сесть. Катерина наклонила голову.
- Ты с ума сошел! Что это! – Катерина замерла. Пассажирское сиденье, весь салон были просто завалены красными розами. Их было несметное количество. Вся машина была в розах. Вся! – Ну, если в машине нет места для самого дорого цветка, я остаюсь!
- Распишитесь, пожалуйста, вот здесь. – Заведующая указала место в регистрационной книге с золотыми уголками.- Поздравляю вас. Отныне вы являетесь мужем и женой. Счастья вам!
- Степанов поцеловал Катерину. - Спасибо вам от нашей семьи. - И примите, пожалуйста, от нас эти цветы. Искреннее спасибо! – Степанов поднял со стула девятнадцать роз и протянул их неожиданно смутившейся женщине. – Не удивляйтесь. Для нас сегодня действительно знаменательный день.
По всей квартире целый месяц стояли розы. Они не вяли. Они не осыпались. Они стояли во всех, какие были в доме, вазах. В атмосфере любви даже срезанный цветок проживает десять жизней.
Глава 67. Дальние дали
Степанову снова стали сниться сны. Просыпаясь, он их почему-то помнил. Подробно. Такое с ним бывало крайне редко, когда-то в детстве. В их спальне на степановской даче так спалось!
Катерина громко соскакивала с постели. Шумно раздергивала плотные синие шторы на окне. В комнату плескал солнечный золотой свет. Сквозь просвечивавшую ситцевую рубашечку Степанов смотрел на ее стройную фигурку, крепкие ножки и упругую попку. В этот момент Катерина поворачивалась и, будто ныряя с обрыва, бросалась на него сверху. После веселой возни и смеха вновь вскакивала на ноги, наскоро накидывала голубой в белых вкусных облаках халат и мчалась по лестнице вниз. Через минуту Степанов уже слышит ее быстрые шаги в саду на дорожке.
Завтракали на веранде. Катерина заваривает чай со свежесорванной мятой и зверобоем. Аромат трав кружит голову. После завтрака полчаса плавали в прохладной воде бассейна. Катерина идет в сад загорать. Степанов садится в шезлонг на балконе и долго смотрит в открывшуюся дальнюю даль.
Ты возвращалась тыщу лет.
И тыщу лет – невозвращенья.
И непонятен мне ответ.
И непонятны все прощенья!
Я триста лет чего-то ждал.
Я все искал причины Ада.
За триста лет я так устал!
И ничего уже не надо!
Потом я триста лет скитался,
Терзая душу по кускам.
Но я все время возвращался
В опустошенный, мертвый храм.
В конце упал от истощенья.
И триста лет полуживя,
Во мне рождалось всепрощенье,
И убивая, и щадя.
Но вдруг окончилось столетье,
Обрезав край молитв моих,
И брызнул свет тысячелетья,
Все раны разом окропив.
Одиннадцатого дня зимы
Я отворил свои глазницы.
Перемешеньем дня и тьмы
Упали ткани плащаницы.
Со светом глаз твоих воскрес!
С движеньем рук – душа в движенье!
Как удивителен процесс
Мне моего преображенья!
Степанов бросает исписанный лист на деревянный настил балкона. Вставляет карандаш в точилку. И вновь его грифель остро заточен, как стрела Зевса. Вдохновенье! Чувственный восторг! Все обострено. Пишется легко. Он бросает короткий взгляд в глубину сада. Катерина заснула на солнце. Раскинула руки. Голубые полоски купальника чуть вдавили тонкую алебастровую кожу. В ямочке плоского живота на солнце блестит капля воды. У него словно зрение обострено. Он видит маленькие морщинки на ее лбу и чуть стершийся лак на пальце ее красивой ноги. Поудобнее кладет твердый планшет на колени, и через секунду кончик карандаша вновь быстро летает по листу бумаги.
В квадрат окна склонилось небо
Дождливой серостью глубин.
Воспоминаний жизни небыль
Под звук дождя, под запах хлебный
Кружит под сердца тамбурин.
Лежит рука на одеяле,
И смотрят звездами в стекло
Глаза друзей из дальней дали,
Где мы не встретиться мечтали,
А жить, беспечно и светло.
Я инспектирую заплаты,
Безумной жизни старожил.
На слов бессчетные тирады,
На слез лечебных водопады
Господь десницы наложил.
Сквозь пальцы Господа сочится,
Кровавым пульсом, вновь и вновь,
Свободой жизни насладиться,
В летящих птиц оборотиться,
Моя любовь.
Еще один лист ложится на доски пола. Степанов спускается вниз. Нажимает выключатель электрического чайника. Вода быстро закипает. Заваривает крепкий кофе и медленно, думая совершенно о другом, снова поднимается по лестнице на балкон. Садится. Закрыв глаза, мелкими глотками, задерживая свежий его аромат во рту, долго пьет. Планшет вновь на коленях. Быстро бежит карандаш.
Как рвется ветер! Гонит стадо
Тяжелых низких облаков,
И ничего ему не надо -
Ни целей, смысла, ни оков!
Вот взвиться б вихрем закрученным.
В фонтане брызг упасть в волну.
Иль оставаться заключенным
В приличий скучную броню.
Кипит и рвется дух наружу,
В разлом обыденных перил.
Я падаю, но я не трушу,
Мой Бог паденье отменил!
Любовь под сердце ухватила.
Талант под руку поддержал.
Любимая, ты мне открыла
То, что столетья я искал.
Стою - как тяжесть тяготенья.
Лечу - как мыслей легкий пух.
Любовь – как жажда измененья!
Я - вечность вечности! Мой друг.
Проснувшаяся Катерина зовет его из сада.
- Ну, где еще тебя помазать? – Степанов закрывает бутылочку с оливковым маслом. – Ты сейчас похожа на сардинку. Такая же золотистая и ароматная. – Он целует Катерину в плечо и, смеясь, уходит.
- Степанов, стой! Вернись, пожалуйста.
Степанов возвращается. В глазах Катерины горят искорки подмосковного июльского солнца.
- Я совсем забыла тебе сказать. Я люблю тебя!
- Это правда? – Степанов хитро прищуривается и смотрит на Катерину поверх очков.
- Правда, Степанов, правда! – Катерина закрывает глаза и чуть вытягивает губы.
- Трень-брень! – Степанов нежно проводит по ее губам пальцем. Они смешно пошлепывают. Запрокинув ее голову, целует. Наконец, прервавшись, они долгие секунды смотрят друг на друга. Степанов опускается на колени в траву. Прижимает ее голову к груди и смешно, будто укачивает ребенка, и что-то про себя шепча, раскачивается старинным маятником. – Мне кажется, что сейчас май. Весна! Абсолютная весна! Я люблю тебя! Я люблю! Я люблю тебя! А Я лю! Я люблю! Я люблю! А Я лю! Дорогая моя Аялю!
Дорогая моя Аялю!
Я не знал этих слов и не слышал.
Словно дождик весенний по крыше
Пробежал, прокричал: я люблю!
Аялю, ты моя! Аялю!
Будто рук твоих стройные листья
Рисовали весеннею кистью
Мне на сердце слова: я люблю!
Аялю! Аялю! Аялю!
Как и чем это чувство измерить?
Горизонтами или потерей?
Я шептал и шепчу: я люблю!
Глава 68. Обратная сторона луны
- Мама! – Степанов замер от удивления, держа чашку с кофе на весу.
В дверях веранды стояла Нина Васильевна. Строгий костюм. На голове невероятная шляпа. «Ей всегда шли шляпы с большими полями». На сгибе руки - небольшая дамская сумочка. «Откуда она ее откопала? По-моему, отец когда-то подарил». В другой - большая и, по-видимому, тяжелая сумка.
- Как ты здесь оказалась?
- Театр машину дал. Не ждали? Может быть, сумку у матери возьмешь, поможешь?
Все-таки не двадцать лет!
- Степанов поставил чашку на стол и взял у матери сумку.
- В машине водитель, в багажнике – чемодан. Принеси, если тебе не трудно! Чемодан, я имею в виду. Водителя отпусти.
- Пока Степанов ходил за чемоданом, Нина Васильевна присела на стул и с любопытством огляделась.
- Ну, а Катерина где?
- Спит. Здесь спится хорошо. Может быть, ты останешься? – Степанов никак не мог сообразить, что ему необходимо сейчас говорить и делать.
Нина Васильевна вопросительно на него посмотрела.
- Сыночек, я тебе уже говорила, что тебе вредно волноваться. Скажи, пожалуйста… Сначала поставь мой чемодан. Спасибо. Скажи, пожалуйста, как ты думаешь - если к тебе на дачу летним утром приезжает родная мать с чемоданом, то зачем? Надеюсь, я имею право погостить несколько дней у своего сына?
- Мама, извини, ради Бога. У меня как-то мысли разбежались, наверное, от неожиданности. Я очень рад, что ты приехала. Живи сколько хочешь. Я действительно рад!
- И я очень рада, что вы приехали! – На веранду вошла Катерина. Ее распахнутые глаза озорно и с каким-то подвохом смотрели на степановскую мать. – Саша, что же ты стоишь? Неси чемодан и сумку в самую лучшую спальню. А я пока приготовлю наш фирменный чай.
- Сумку не надо, сумка нам здесь пригодится. – Нина Васильевна сняла шляпу. Повесила на щучье чучело на стене. Начала разбирать сумку. На столе росла гора привезенных ею продуктов.
- Зачем, Нина Васильевна, у нас все есть. Знаете, какой здесь на рынке творог! Можно язык проглотить!
- Не спорю. Наверное, можно, но зачем? Кстати, ваш сыр, помните, оказался очень вкусным. Вы были правы. – Нина Васильевна замерла на секунду. Распрямилась. Подошла к Катерине и, обняв ее за плечи и прижав к себе, вдруг тихо заплакала. – Простите меня, Катенька! Простите меня за все! Я была такой дурой! Всю жизнь вам с Сашкой испортила! Кто ж чужое счастье понимает?
- Нина Васильевна… - Катерина гладила ее по спине. – Ну, как на роду написано, так и должно было быть. Я тогда, перед отъездом, сон видела, как я вас обнимаю. Сейчас вот исполнилось. И никакого зла на вас не держу. Все исполнилось. Мы вместе. Мы счастливы. Саша говорит, что жизнь только начинается! Слава Богу! Правда?
- Правда, Катенька, правда! Спасибо вам. Отпустили грехи. А то, знаете, места себе не находила. У батюшки в церкви спрашивала, как поступить, а он просто так и говорит: покайтесь и полюбите! А я вас когда увидела, ну, когда вы пришли ко мне… у меня ведь чуть сердце не упало! Я и не надеялась никогда… Да что говорить!
Степанов разлил по чашкам кипяток.
- Мама, ты чувствуешь, какой аромат! Это только Катя умеет готовить. Здесь пропорция какая-то невероятная. Смородиновые листья, мята, еще что-то. Честное слово, не знаю что. Не говорит. Сознайся, Дездемона, что ты туда еще добавляешь? – Степанов посмотрел на Катерину. В уголках его глаз собрались смешные морщинки.
- Нина Васильевна, вам действительно нравится? – Катерина пододвинула к Нине Васильевне блюдце с малиновым вареньем.
- Очень нравится, Катя. Научите? – Она с самым серьезным видом рассматривала плавающие в прозрачном большом чайнике травинки и листики.
Степанов вопросительно глядел то на одну, то на другую.
- После завтрака мы с Ниной Васильевной купаться и загорать. Я вам все покажу. – Катерина взглянула на Степанова. – Вы купальник захватили?
- Конечно. Даже два. У вас же здесь лучше, чем на Багамах! – Нина Васильевна тоже скользнула взглядом по растерянному лицу сына. И вдруг, не выдержав, они обе рассмеялись. Спустя несколько секунд смеялись уже втроем. Степанов встал из-за стола, отбросил тапочки и босиком стал отплясывать что-то невероятное. Ни одна сцена мира не видала такого танца.
Глава 69. Дождей не будет
Здесь море какое-то особенное. Прозрачное, голубое, глубокое. Степанов с Катериной лежат на белоснежных шезлонгах в легкой тени большого-большого зонтика из тростника. На синих-синих, длинных и махровых-махровых полотенцах. У их ног плещет морская волна. Красное море.
Улыбающийся во весь рот араб врал, не моргнув глазом:
- Анфочинтайл, анфочинтайл. Ваш рума из нот йет рэди. Анфочинтайл. Ю нид вэйт ван ауэр.
- Что он говорит? Чувствую, что-то нехорошее, понять не могу. – Катерина поворачивает голову к Степанову.
- Он говорит, что нам надо подождать еще час. Наш номер не готов. Вот зараза загорелая, врет ведь. Я же вижу, что врет.
- Почему?
- Денег хочет! На тебе денег. Степанов на глазах менеджера отеля, внимательно наблюдающего из-за стойки, вкладывает в оба паспорта по банкноте в десять долларов. Паспорта закрывает, но не предает, задерживает в руке.
- Иксюзми, куд ю телл ми оуанс мор эген, хау лонг ай нид вэйт фор?
- Джаст э момент, ай чекинг эгейн. - Клерк что-то набрал на своем компьютере. Что именно, Степанову видно не было. Его рожа вновь расплылась в улыбке. – Окей! Олл окей! Ю мэй окюпайт рум, джаст нау! Ит воз компьютер мистэйк. Ю ар велком!
Он позвонил в колокольчик на стойке. Из боковой комнаты появился еще один улыбающийся парень-араб. Клерк что-то быстро сказал ему на своем тарабарском языке.
- Что он сказал? – Катерина внимательно следит за ситуацией.
- Все вопросы решены. Мы идем в наш номер.- Степанов протягивает паспорта клерку, но так, что из одного паспорта на стойку выпадает десятидолларовая банкнота. – Тюша, это ты оставила десятку в паспорте, наверное, когда за визу платила?
Катерина делает изумленные глаза.
- Ой! Я и забыла совсем.
Клерк продолжает глупо улыбаться, но уже не так ярко. Степанов смотрит в упор в его бесстыжие глаза.
- Но я думаю, мы отблагодарим господина - шантажиста за его любезность? – Степанов поднимает со стойки десять долларов и вновь вкладывает между страницами паспорта.
Араб быстро бормочет слова благодарности, но степановского взгляда избегает.
– Какой у нас номер?
Катерина мчится, обгоняя носильщика с чемоданом и сумками. Степанов смотрит на ее легкую и быструю походку и улыбается.
- Посмотри, какие диваны! Все, я буду спать на балконе! – Катерина уже все пощупала, свесилась через перила, посмотрела вниз, заглянула на соседние балконы и вернулась в комнату. Сняла телефонную трубку: - Фэт вёнир, силь ву пле лё гарсон дё шамбр.
- Катя, зачем нам сейчас официант? – Степанов развешивает вещи в шкафу.
- Сейчас будем кутить!
Они в белоснежных халатах сидят на полосатых диванах.
– Все! На две недели этот балкон наш! И это море! И пальмы! И все, все, все! – Катерина поднимает бокал с шампанским на уровень степановского носа. – Степанов, ты где?
- Здесь.- Степанов обхватывает ее протянутую руку с бокалом своей. - А ты?
- И я здесь. За нас, мой любимый, мой дорогой Степанов! За нас. Что есть мы, и этот балкон, и это небо, и это море. Мне никогда еще не было так хорошо!
- Они пьют, скрестив руки.
- Катя, я забыл тебе кое-что сказать. – Степанов притягивает к себе Катерину. – Я люблю тебя! – шепчет он ей в самое ухо.
- Что? Я не слышу. Повтори еще раз, пожалуйста.
Перед ними, за узорчатой решеткой балкона, в море садится красный лепесток солнца.
По пластмассовому понтонному мостику к берегу бежит, вся сотрясаясь, как большой холодец, перепуганная корпулентная дама в закрытом купальнике.
– Там акула! Гена, акула там, я говорю! Слышишь!
– Она обращается почему-то исключительно к своему, сидящему на шезлонге со стаканом в руке, мужу. На понтоне полно людей. Кто загорает, кто купается. Многие с малолетними детьми. С соседнего шезлонга поднимается и подходит здоровенный детина с животом и золотым крестом на груди размером с мобильный телефон.
– Вы не ошиблись? Точно акула?
- Ой, акула, акула! Что я, акул не видела? Черная, и хвост серпом. Такой ужас! – Дама накинула на плечи полотенце и толкает мужа в бок. – Ничего тебя не интересует, Геннадий.
Детина оборачивается и уже громко, на весь пляж кричит:
– Ребята, там акула, в натуре, плавает.- Бросает на песок недопитую банку пива и бежит к понтонному мосту.
Через минуту с понтона прыгает в голубую прозрачную воду половина пляжа. Вода просто кипит от плывущих и ныряющих людей.
«Вот Россия-матушка! Ни умом не понять, никаким аршином не измерить! Господи, вразуми их, грешных». Степанов с интересом наблюдает происходящее. Катерина тихо посапывает, лежа на животе. Акулу не нашли. «Бедная, испугалась, наверное, до смерти».
Возбужденная и мокрая толпа возвращается обратно и концентрируется в районе бара под пальмами.
Вечером, за ужином, все рассказывают друг другу, как на пляже поймали громадную акулу. Дамы ужасаются. Катерина несет на большой белой тарелке целую гору красных арбузных ломтиков. Здесь арбузы некрупные и очень сладкие.
- Иди, быстро принеси еще столько же. Начинаем арбузотерапию! - и снова исчезает в толпе, пасущихся у столов с яствами в хромированных колпаках отдыхающих. Через несколько минут вновь появляется у столика, уже с двумя тарелками в руках.
- Катенька, ты ведь столько не съешь!- Степанов подзывает официанта и заказывает два бокала белого вина.
- Мне подогреть, у меня горло слабое, – Катерина обращается к официанту.
Тот улыбается и на особенном арабском английском переспрашивает. Степанов медленно объясняет, что один бокал вина надо подогреть. У араба глаза округляются, он, видимо, впервые слышит подобную просьбу в тридцатиградусную жару.
- Слушай, такая баранина вкусная на косточке, язык проглотить можно!
– Катерина подхватывает с тарелки кусочек аппетитного мяса. Мясо падает на белоснежную скатерть. Официант несет вино. Катя быстро накрывает упавший кусочек такой же белоснежной салфеткой, опирается на нее локтем и, приняв непринужденную позу, очаровательно улыбается подошедшему арабу. Степанов не может удержать в себе смеха и, поперхнувшись и закрыв лицо, безудержно хохочет. С моря слышится тихий бег прилива и далекая музыка.
- Хай! Айд лайк то рент виз бот фор ту ауэрс.
Смуглый араб в семейных трусах с крокодилами что-то пишет в замызганную тетрадь и одновременно чешет другой где-то между ног. Сто пятьдесят египетских фунтов отправляются в его карман, а Степанов получает клочок туалетной бумаги с нацарапанными цифрами.
Теплые волны бесконечно, бесконечно бегут куда-то с тихим шелестом. Над нашими головами бледное безоблачное небо и солнце. Моторчик нашего катамарана тихонько урчит. Берега уже не видно, мы одни в этом странном бесконечном пространстве. И небо, и море - одного цвета. Катерина смеется искренне, открыто, совсем по-детски.
«Это немыслимо вечно и немыслимо глупо. Как замечательно хорошо!»
Степанов откупоривает бутылку шампанского. Разливает в два больших прозрачных стакана. Смотрит в ее зеленые глаза. Целует ее пальцы.
- С днем рождения, любимая!
– Катерина смеется.
- Сашка, мое счастье - как это море!
- А мое - как это небо!
Они держатся за руки...
- Да, Нина Васильевна. Да, а это я! Спасибо! Спасибо! Мы в море и пьем шампанское. - Катерина чуть не роняет мобильный телефон в воду. И смеется, смеется. Вскидывает вверх руки и выделывает ими немыслимые «па» - танцует.
Я смотрю на ямки под мышками.«Боже, как я люблю их. Уткнешься носом, а они пахнут, то летними травами, то соленым морем и счастьем».
- Ты знаешь, что все эти арабы не египтяне? – Степанов снова наливает шампанское в стаканы. Катамаран легко качается на волне. Жужжит моторчик.
- А кто?
- Арабы. Они завоевали эту землю много веков назад и осели здесь. Если ты обратила внимание, в нашем отеле есть несколько настоящих египтян.
- Конечно, они светлые, у них голубые глаза и абсолютно европейские лица. Это, наверное, копты. Говорят, они все христиане. Ведь у египтян тоже было единобожие.
- Вы правы, Катерина Николавна, почти, но я не об этом. Эти настоящие египтяне, несмотря ни на что, сохранили себя, свою культуру и свою родину. Понимаешь?
- Степанов, у меня день рождения или у египтян?
- У тебя, у тебя. В моей голове сейчас родилась совершенно новая мысль. Мы тоже сохранили себя и свою любовь, несмотря ни на что! Мы и есть эти самые древние египтяне! Я хочу выпить за свою родину – за тебя! Я вернулся!
- За возвращение!
В лазоревой воде, болтая ногами, они плывут за своим маленьким суденышком в открытое море. Перед ними из глубины одновременно и высоко в воздух, упругими, сверкающими всеми цветами радуги на ярком солнце ракетами, выпрыгивает стая быстрых тунцов. Ах!
Свидетельство о публикации №211032100079