Жду. До востребования. Колмогоров

  (Приложение к «Баскам»)


Такая телеграмма мне попалась, когда перебирал старые бумаги, из которых вдруг вывалилась груда писем. До боли знакомый почерк, на некоторых вместо обратного адреса это самое «До востребования» или просто «Здравствуй, это - я»… Он много пошатался по свету, побездомничал. Я помню, как в брошенной развалюхе на самой окраине Кемерова  мы отмечали его 25-летие. Не очень обласканный в своей семье, так он вынужден был отстаивать свою человеческую и поэтическую свободу, право быть самим  собой, ни на кого не похожим. 
Я стал перечитывать его письма, некоторые из которых оказались на обратной стороне стихотворных набросков, телеграфных бланков, и меня снова бесшабашно заплеснуло соленой волной молодости.
Конечно, спустя столько времени, я так и не разобрался, где и зачем он меня ждал, понял только, что кого-то или что-то он всегда ждал - в принципе. Ждал большой любви, тепла, одобрения, ответа на очередное письмо, участия, понимания… И всегда ждал появления близкого друга, для которого был бы готов на все. Не в этом ли смысл того взыскующего и слегка насмешливого взгляда, которым он часто окидывал нас, приятелей, друзей, а мы обижались: мол, нос задирает!.. 
Пусть сам Коля о себе расскажет – так же «непричесанно и небрито», как и вывалился из старых бумаг. Как и жил, постоянно, безуспешно стремясь, между тем, к порядку… Из писем я выбросил только повторы, вопросы, касающиеся некоторых общих знакомых, сугубо личное, поцелуи в конце и все эти обращения типа «Здравствуй, Вовка - морковка - божья коровка»,  «Соколов-Микитов» и т.п.

                С северным чувством раскованности…

«…высылаю твой студ. билет. Большое, большое спасибо. (Видимо, этот билет помог ему добраться до Севера). Мы в Магадане. Городок небольшой, но чистый и в общем приятный.
Еще снег, но ничего. Здесь, как на Луне: в тени холодно, на солнце жарко. По всей видимости, я поеду жить и работать на Колыму, а Саша (Ибрагимов) пробиваться на Чукотку. Думаем, что все будет нормально. Как вы там? Мне, конечно, обидно, что вы не пришли меня проводить, ну да бывает. Передавай привет всем знакомым. Магадан – город, построенный на костях заключенных времен культа личности. И страшно, и интересно. Вообще, Север – интересная штука. Очень. Красивое холодное Охотское море, льды, корабли, сопки в снегу и т.д. Целую всех вас. От Саньки привет. Коля. 12 мая 1970.»
«Вот я и на месте. За окном надсадный ветер, тундра, чукотские горы (все-таки подался вместе с Санькой на Чукотку). Буду здесь мыть золото. В Кемерове, наверно, лето. А здесь вечная мерзлота. Но не хандрю и ни о чем не сожалею. Да и к чему, мой друг?.. Обещают заработок от 300 до 400 р. Посмотрим. Если так, то еще ничего. Ну, пиши, если вздумаешь… 30 мая 1970.»
«Сейчас я у подножия одного из северных хребтов. Места изумительные, кстати сказать, единственные на Чукотке, где так неповторимо. Работа адская по затрате физических усилий, но это даже на пользу. Вокруг причудливые горы, отмеченные туманом и тучами, яркие зеленые заросли хвойного стланика – особый вид северного кедра. Шишки, правда, раза в 3-4 мельче наших, сибирских. Множество озер, рек, ручейков, где в богатейшем изобилии водятся породы незнакомых рыб. На рыбалку мы ездим с мешками или с бочками. Кета, хариус, голец, чир, горбуша, нельма и др. Погода, конечно, балует чрезвычайно редко, больше дожди и ветры. Наш поселок крохотный – всего 10 домиков на полозьях и 40-50 человек. Развлечений, естественно, мало: кроме рыбалки – охота. И дичи много, и медведей. Иногда чукчи прогоняют громадные стада оленей на забой – зрелище потрясающее! Я полон самых разнообразных впечатлений и красок. Но чуточку уже устал, только чуточку. Привет всем знакомым и товарищам с северным чувством раскованности…»
«Я получил твое письмо. Спасибо. Вкратце о себе: исчезаю, исчезаю из Отрожного. Не заработал, сезон на исходе. Поеду дальше, куда глаза глядят. Причин много, расскажу потом. До смерти захотелось в какую-нибудь глухую, солнечную деревеньку с речушкой и окунями, с кувшинками и крапивой, где бы сквозь перегной огородов вычмокивались бело-розовые шампиньоны…
Полная неопределенность. Бессмертная тоска чукотских равнин… Привет талантливым поэтам г. Кемерово. 10 июля 1970.»

Однажды, по его рассказам, в окрестностях прииска Отрожного он подобрал редчайший, с полкулака, самородок. Долго таскал в кармане, воображая, как мог бы разбогатеть. Но в минуту размышлений о душе и своем предназначении, выбросил его и никогда впоследствии об этом не жалел.
- Почему не сдал? Да ведь затаскали бы: разве поверили бы, что просто нашел?!.

                Алтай в синеве…

 «Жара выше 30. Горы залеплены курчавым кедрачом, соснами, березами, осинами. Мы здесь. Купался в Лебеде (реке). Недалеко Бия. Вечером закинул удочку и выловил с килограмм чебаков. Крек(Сейчас известный в Кузбассе поэт и прозаик Виталий Креков - В.С.) устроился на работу, я еще нет, но скоро. Жить здесь, если с головой, прекрасно. Множество пасек. Шишки. Рыба. Дичь. 70 километров до Телецкого озера. Турочак очень зеленое, я бы сказал, зеленомудрое место…»
«…ну как ты там? Или принял обет  молчания и проглотил красный свой сангвинический язык? А у нас, как говорят в простом народе, полный ажур. Креков работает печником и ходит, как глиняный богатырь, заляпанный известью и сажей. Зарабатывает до 300 р. Я – до 170 р. Оба здоровеем на фоне горно-алтайских сосновых боров…»
«Осень. Природа начинает костер. Ко мне едет Алла, к Крекову мать. Вызвал ее. Я и Виталий собираемся покупать усадьбу около соснового бора. И ставить дом. Копим деньги. У Крекова не работа, а сплошной калым с угощениями. Сыт, пьян и нос в табаке. Доволен – необычайно. Всю жизнь, говорит, об этом мечтал».
«У нас до сих пор тепло, Алтай голубеет вершинами. Я снова перебрался на другую квартиру и много пишу. Стихи посыпались, как из дырявого решета. Все мы бедны по-прежнему, но не привыкать. Крек корябает потолок, Борис (один из наших товарищей – Золотов) жует рис и своей лани (ох и стерва!) играет на баяне. Сашка в Кемерове проживает, последнее здоровье пропивает. Ну а я, как придется, болтаюсь у созвездий в колодце. И мой упрек тобой пусть будет услышан – долго от тебя не получаю писем. Ноябрь, 74. Турочак». На обороте:
Задумаюсь. И долго в окно смотрю.
Зимние горы сверкают за низким оконцем.
И снова себя на мысли ловлю
О том, что все безысходно под солнцем.
Но проснется любимая жена моя,
И скажу ей: «Доброе утро, рыжая воробьиха!»
И поцелую. И вся печаль бытия
Куда-то улетучится. Станет тихо-тихо.
И бедный домик наш, что в сугробы врос,   
Вдруг покажется навечно прекрасным.
И эта иллюзия растрогает почти до слез,
И будет ум снова здоровым и ясным.
«…рад за тебя. Ты на хорошей дороге: надеюсь, перед открытием своего мира, своего стиля и Слова (Заблуждался, но все равно было приятно! – В.С.). А у нас грибы пошли. Хожу в свободное время по сосновым борам. Природа горит до небес. Осень, одним словом. Это надо видеть. Креков уже месяц в Бийске – за 100 км отсюда. Кладет овощехранилище для леспромхоза. Скучаю о всех вас, дорогие мои. Живу в небольшом домике у околицы. Сразу за домом – метрах в двухстах – холмы, запятнанные желтым оловом берез. Молодые вечнозеленые сосны растут, стройной толпой взбираясь на вершины. То жарко, то пасмурно и дождливо. Сижу, делаю туески, или пойду по грибы, или книгу возьму или вдруг перо… то есть авторучку, конечно. А вот о стихах – как тебе сказать?!. Видишь ли, когда тебе не хочется женщину, ты и спокоен. Так и здесь. Я-то знаю, придет еще пора, придет. Кризис это, закономерный. Ведь ты глянь на полки – нет поэзии, есть помои. Поэты наших времен ушли слушать тишину. Им рукоплещут леса, боры, озера, речки, птицы, сентябрь…»
«…стихов с 1973 года никто из нас не написал. Правда, Креков – 1, Санька сообщил, что всего – 2, а я – 0. И снова поиски квартиры…» 
«Сообщаю я тебе изменения в судьбе. Креков нынче дровокол, пишет кубы в протокол. В общем скоро мы ту-ту: отъезжаем за черту. Люди мелкие в Алтае, нас заочно оболгали. Крошечные ползают, с псевдонужной пользою. Посреди божественной природы – странный парадокс – живут уроды. В принципе мы видели Алтай, этот горный и чудесный край. Но с полей отечества дымок нас позвал – и да судья нам Бог.»
«…Все так же губишь себя папиросками, сигаретками, ночными бдениями и газетной работой? Это плохо. Пойми, Евг. Буравлев (кузбасский поэт) умер прошлой осенью от рака легких. После того, как одно из двух вырезали. Понимаешь, как это ужасно, дуралей ты сивый. Ведь нам еще жить и жить. Много, долго. И грустно будет, если ты прежде времени состаришься или умрешь. С кем мне тогда будет вспомнить древние времена, когда мы были моложе и жили на берегу теплого песчаного залива, в долине мертвых курганов? Бросай самоубийство, как и самобичевание. А мы вот с Креком-Кряком, а также Боря Золотов ( если обстоятельства будут за нас) собираемся к весне двинуть в Минусинск на брандвахту или на Иртыш в район Усть-Каменогорска. Алтай изумителен, но что за людишки в Турочаке. Подумай об этом и ты, зараженный Камчаткой, как проказой. Я-то был на Чукотке и знаю, что почем. И знаю, что у Шумицкого (наш товарищ, в олимпийский 80–й год прошел пешком от Владивостока до Калининграда, был «воспет» Сенкевичем и Песковым, а также Ибрагимовым – поэма «Человек-путь») не в байках истина, а лишь петушинное желание блеснуть и ослепить. Мне он неприятен своим снобизмом и едва-едва прикрытой мыслью, что он лучше всех – прямо супермужик. Месяца, который мы прожили вместе в дальневосточной тайге, было достаточно, чтобы узнать его в полной мере и сделать нужные выводы. И теперь я абсолютно безразличен к тому, чем он живет, к его судьбе, к его банальнейшим высказываниям. И это не оттого, что его громкая фигура заслоняет не столь горластую мою, а оттого, что он в сущности конченный эгоцентрист с нечеловечным оттенком. Посмотри, как подло, полупрезрительно, будто отец литературы, он относился к Виталию Крекову, поэту далеко не заурядному не в пример Юрию. Как ты не понял всего этого до сих пор… Турочак. 6 февраля 1975.»
 
                Четвертые сутки сверкают рельсы…

«Это я, бич проклятый, подкатывая к Красноярску, едучи уже почти между веселых пригородов родины нашей, решил отправить вам письмишко. Возвращаемся на зимние квартиры. А жили мы в стране кабарги и красной рыбы – кеты, которую небезуспешно по-браконьерски вылавливали из речки Дукинки, что впадает в прозрачную, ледяную Амгунь. Едем без гроша в кармане в общем шелудивом вагоне, но с полными вещмешками. Немного балыка, немного соленой рыбки и по литру вкуснейшей икры. Слышал, что в Москве, например, такая банка этого чудесного деликатеса стоит около 30 р. Ну вы, разумеется, пальчики оближете, если представите, как мы ели ее ложками да с горячим чаем и громадными бутербродами со сливочным маслом. Сейчас, сидя возле размытого дождиком окна, когда мои позвонки нет-нет да и потянет слюнявый голод, я с наслаждением вспоминаю безумные наши пиршества с Шумицким среди толстых корневищ леса. Это было прекрасно. Но запасы бережем, не съедаем. Стараемся все довезти. Зиму, видимо, буду в Кемерове. Может быть, к маю прикачу в Минусинск, а со мной, возможно, и Юра, снова подадимся на брандвахту, на нашу родную, часто вспоминаемую… Как там Енисей? Ты еще не позабыл, как спасаясь от комаров, бегал за бутылкой вермута? Но, бедная моя муза, зачем ты покинула меня в этой дикой, сдвинутой осени!.. Дайте мне всплакнуть, далекие мои… (Явно хмельные слезы. А чем еще в вагоне заняться?) Жду писем! Помню! 9 октября 1973.»   

                Житуха кемеровская, тоска минусинская…

«Да, да, я помню нашу брандвахту, енисейские зеленые острова, ту лагуну на одном из них – напротив Шуши. Как мы купались в ясной глубокой воде, где стояли на дне в пронизанной лучиком яме алюминиевые корчаги… А у нас нынче выпал снег и обелил черноту городов и полей, рощу с вороньими гнездами на жидких березах. Очень хочется увидеть тебя, вас, Минусинск… Как ты там? Какие новые друзья, есть ли общие интересы? Юра оказался из породы «люблю себя» и несколько заносчив. Может быть, это оттого, что закончил Университет? Поэтому у нас просто вежливые отношения. С Крековым вижусь часто. Он весь в людях. Латали его избушку – обвалился гнилой угол. В общем Виталька, как Виталька. Комичен, трагичен, болтлив и весь одинаков и целен в своей ежеминутной изменчивости. С Аллой у нас все обернулось обыденностью, острота потерялась. И, старик, стала вся эта жизнь обыденной до изумления! Я бродяга, я долго в чем-то одном не в силах быть, тянет мою душу в пространство, в неуют и скитания. А пора ведь осесть, остепениться… Нет, превратиться в ржавую бочку – не по мне. Ни одну тряпку в жизни не ценю. Только самое нужное, чем можно прикрыть тело. Единственная собственность – жизнь и здоровье. А все прочее в тягость, прилипает к ступням и топит, топит гирей!.. Вот, старик, печаль. Недовольство собственным творчеством, собой – все молит: будь блудным сыном.»
«Спасибо за письмо. Вот видишь, ты же сам приходишь к выводу, как это муторно: быть на службе в музее и топтать пески Минусинска. Только зря ты взял такой тон, я же очень дружелюбно к тебе настроен, напрасно ты с такой желчью разразился тирадой в мой адрес. Славно вам в Минусе, ну и хорошо, что так. Я только рад и этим не раздражен. В конце концов, у всех нас свои судьбы… В чем с тобой в корне не согласен, так это в том, как ты маниакально настроен к творчеству. Творить, несомненно – что мустанга взнуздывать. Однако делать это можно лишь тогда, когда есть действительное желание. А насилие ради неизвестно чего – нуль плюс симптомы шизо. Мне, например, не безразлично, где жить. В Минусе или в сосновом горном бору. Ибо художник  должен быть прежде всего физически здоров. Это фундамент. И его должна окружать здоровая обстановка. Не беготня, не нервозность, так как это изматывает и губит или же скажется опустошением. Сашка, видимо, не поедет в Минусинск. Не настроен. Креков болтается между своей житухой на Заречной и кафе «Льдинка». Мы здесь заводим интересные знакомства с чудесными людьми, и живем толпой, часто проводим вечера вместе, особенно, когда есть на что кирнуть…»
«…если тебе абсолютно безразлично твое окружение и ты не испытываешь страха утратить таких товарищей, и в своей раздутой обидчивости столь чрезмерен, и для тебя все равно, есть ли, например, мы или нет… ну и муруй себя в минусинских катакомбах. Благодарю за прошлую дружбу. Счастливо! Крек уже так выражается: «И на душе вдруг стало сторублево, когда забыл про Вову Соколова». Почему не пишешь?!. А мы катаемся с гор на санках. И нам всем очень хорошо. С наступающим годом!»
«…У нас все идет прекрасно. Уже есть некоторые важные связи. В Сарыгсепе работает маленький деревообделочный комбинат, Гоша (актер драмтеатра им. Луначарского Г. Евсеев, впоследствии – заслуженный.  – В. С.) договорился там обо всем, и у нас в перспективе будет цех ширпотреба. Будем делать сувениры, украшения, теснить кожи и т.д. Работа отличная. Нам помогут на первых порах строится и организовать производство. Вот, пока ты там на брюхе через замерзшую Тубу-речку ползал с шестом , у нас все постепенно устроилось. Мы с Виталькой выберемся из Кемерова в конце апреля (он уже уволился) и сразу - в Сарыгсеп. Там (по словам Гоши) удивительная природа, простуды никто не знает. Дальше Сарыгсепа только две-три деревеньки. Глушь, горы и Енисей.»

Вот, нарушилась хронология… Это же было раньше. Но так вывалились письма. Надо ее как-то восстановить. Помнится, Коля спрашивал, не согласен ли я, уже женатый, бросить Минусинск и тоже перебраться в тувинский Сарыгсеп? Знаю, что съездили они туда, постояли возле памятника, символизирующего «пуп» Азии, но там им дико не понравилось, все показалось чуждым, вот тогда-то они и приехали ко мне в Минусинск. Коля устроился в русловую изыскательскую партию, где я уже работал десятником. Поэтому во всех его письмах из Кемерова так много воспоминаний об этом времени: «Мы тут с Аллой вспоминаем вас, брандвахту, когда было нам всем зеленое откровение, те дни в июне, тебя с зазубренным топором под мышкой, красные жердочки вешек…»
Но время не стоит на месте… И Коля уже давно женился, снова живет в Кемерове.

«Сейчас зима в разгаре. Мы с Аллой ездим, когда есть деньги в аэропорт, сидим в ресторанчике, и нам бывает очень весело. Потом – прогулки по березовым рощам – до города, свежий зимний воздух… Опять собирается КТОМ (творческое объединение молодежи), иногда захаживаю. После каждой такой пятницы  - валом валим в кафе на набережной, гурьбой бродим у речки. Работаю дворником и одновременно собираю рукопись, чтобы послать в Москву…»
   
Минусинск нас особенно сдружил. Но вместе с тем обострились и разногласия. Из Кемерова Коля прислал мне рукопись новых стихов, преимущественно там были верлибры. Я неосторожно ее раскритиковал, кое-что, видимо, неуклюже подправил, чем привел Колю в неистовую ярость. В связи с этим представляют интерес некоторые высказывания моего товарища, который формировал тогда первую книжку. Например, такая отповедь: «Судя по тому, какие варианты  моих стихов ты мне предлагаешь, я пришел к выводу, что ты совершенно потерял поэтический слух. Ты поэтические фразы, размер, внутреннюю музыку и ритм, свойственный лишь этим вещам, соизмеряешь с законами прозы. Стихи нельзя лишать естественности, как женщину нельзя лишать права кокетничать, играть любовью, потому что тем самым ты лишаешь их правдивости. Вести полемику, я думаю, незачем. Тебе одна строка кажется резиновой, скрипит на зубах, а другому она – откровение, третьему – это просто красивый образ или сочетание слов, четвертый вообще ничего не воспримет. Помнишь, как-то у церкви мы говорили с молодой верующей и ты почему-то сказал, что если бы Христос вновь явился, ты бы, наверное, распял его. Я понимаю, ты говорил как бы не за себя, а глядя на окружающих… Так вот, я бы не распинал, потому что Христос – неотъемлемое явление мира, его факт, и лишать кого-то права на существование – деспотизм обреченного. Есть такие люди, к сожалению: умирая, они хотят свести за собой в могилу весь мир. Другие же уходят совершенно спокойно, с улыбкой, освещенные внутренним откровением перед собой или творцом. Их меньше, но им моя любовь и сочувствие. Нельзя же судить о дереве сообразно собственному росту.»

Относительно Иисуса.Тут жалей – не жалей, но без того, что случилось, без Голгофы, человечество могло бы до сих пор пребывать в детстве. Сожалею, что современники Христа оказались не столь чувствительными и сердобольными, как мой друг.
   
«Я нахожусь в больнице, поэтому решил написать вам письмо. Жизнь полна превратностей, а особенно этот год. Сначала Леня (Гержидович) побывал в больнице, потом Саша, ты, Володя, а сейчас я. 3 ноября меня избили в подъезде, лежал все праздники дома, а 13 числа лег на обследование и лечение. Спасибо твоему брату Андрею, он-то и помог, хороший он человек. Он и при наложении швов был рядом, да и так морально поддерживал. На тех сволочей заведено уголовное дело, ведется расследование и теперь я даже не знаю, когда приеду к вам и к себе в деревню. А дом (купленный Колей в Бирюлях близ Березовского – В.С.), наверно, одичал. Ну да ничего, все перемелется.  Как страшно становится жить в нашем многолюдном мире. Боже не приведи. Мысленно я с вами, а вы, знаю, со мной. Всем нам необходимо держаться вместе. 1979.»
И на обороте какого-то из этих писем:
Стеклянной палицей мороза
Земля насквозь потрясена!..
На ней чугунный след обоза
И в рощу вмерзла тишина.
И чудятся среди дороги
Деревья, съехавшие в ров,
Как растопыренные ноги
Огромных черных битюгов.
За тучами летают гривы,
Но храпа белые клубы,
Обрушил небосвод в обрывы,
Обрисовал черты борьбы…
То старые причуды мира!
И явь и грезы – узнаю!
Ноябрь зияет, как горнило,
В моем краю, в моем краю…

                Из Москвы златоглавой привет…

«Вот я и в Москве (Колю послали на высшие литературные курсы – В.С.). Добрался до общежития, дали комнату. На первых порах одиноко, но, думаю, что все образуется. Когда бывал в Москве гостем, она была чем-то вроде праздника. А сейчас сразу стала обычной, очень знакомой, будто жил здесь тысячу лет. Даже многолюдье не удивляет, все, как будто так и надо и я уже прежде много раз ходил по этим улицам, видел эти толпы вечно бегущих людей. Сразу надвинулась вся правда жестокой литературной жизни, вся эта беспощадная борьба за место под солнцем. Все мы наивно думаем, что кто-то нас заметит, кто-то о нас позаботится, а здесь сразу видишь, что ни кому ни до кого нет дела, кроме себя и стремления как бы пробиться, урвать. Может быть, это и справедливо. Во всяком случае, надеяться на то, что тебя откроют… это - детские грезы провинциала. Посылаю вам обложки для книг и тетрадей. Каждая весть, каждое письмо с родины - как сизый голубь, который прилетел сегодня утром под мое окно на седьмом этаже. В этом окне – Останкинская башня, а там, на самом верху ее – пятнышко красного флага, который трепещет среди рваных туч. Всего вам доброго, моих не забывайте, дружите. 10 сент. 1985».
«Спасибо за письмо и опубликованные тобой крековские горькие заметки. В Москве всюду шум, никуда не спрячешься. А творческое дело, как известно, расцветает в одиночестве и тишине. Одиночество есть, а тишины нет. Шум под окном от машин, как наказанье. Поэтому за рукописи, к сожалению, пока не брался. Тоскую по поэзии, по работе, но… что-то закупорило духовные каналы, нет соединения духа со словом. Наверно, ты уже знаешь, что стихи Крекова опубликовали в «Поэзии». Правда, данные о нем напутали, да это пустяки. И хотя и ты, и Виталий отзывались о Ст.Куняеве довольно безнадежно, у него нашлись, на мой взгляд, очень добрые и точные слова о Крековской музе. А опубликоваться в московской мясорубке, поверь, очень и очень трудно. Дальнейшее теперь зависит только от Виталия. Справедливо его Махалов ругает за пассивность. Редактор всесоюзного «Дня поэзии- 86» Анат. Преловский предложил мне почетное участие в книге. Дал ему десяток стихов, а что из этого войдет, время покажет. Если опубликоваться в Москве трудно, то книгу одаренному человеку издать еще трудней. Москвичи улыбчивы. Что за этой улыбкой? Москва – в чем-то, как Америка с ее деловой хваткой, расчетливостью, практицизмом. Чтобы не потеряться в этом холодном океане нужно найти здесь свою Москву. Ищу ее через Индию, Рамакришну, Вивекананду, Рериха, Льва Толстого. Совсем недавно ездили в Ясную Поляну, а там прекрасная осень! Два часа бродил по тем уголкам, где в прошлый раз не успел. У Толстого все просто и величественно. Огромное поле за лесопарком, где он любил пахать, перекатывается через холм и опускается к речке Воронке. Там луга. Всюду вокруг среднерусские рощи, лес, небо, в общем, конечно,  все это нужно видеть и слышать. Из Ясной Поляны приехали с яблоками: одно ведро – рубль-полтора. Они у меня лежат на шифоньере, жаль, угостить тебя не могу. Книги «Жизнь Рамакришны» и «Жизнь Вивекананды» полны Бога и Устремления. Там мед целомудрия и чистота тех горных высот, куда сущность человеческая поднимается только добровольно (Во как заговорил!). Скучаю по Сибири остро».
И на другой стороне:
«Топорщится ливень в тугом тальнике,
Полотнами света уставлены чащи,
И весь Салтымаковский кряж вдалеке
Под солнцем блестит позвонками, как ящер…»
«Узнал из твоего письма о Мише (умер хороший поэт и журналист М.Орлов – В.С.)… Не могу, сколько ни силюсь, представить это. Да и не надо. В моем сердце он живой, задумчивый, высокий. Наверно, из кемеровчан я последний, кто виделся с ним в этой жизни. Я тебе рассказывал, что он гостил у меня здесь, в Москве. Это было в марте. Мы много бродили, были в соборе Василия Блаженного, много говорили… Кто бы знал, что эти разговоры, эти вечерние прогулки по московским бульварам и улицам, где было полно луж и тающего снега, станут последними. Может быть, я – первый, кто познакомился с Мишиным творчеством так широко: он привез несколько рукописей стихов, рассказов, повестей. Его поддержал Каверин.  Работал он во многих жанрах, рассказывал, что собирается взяться за роман о Колчаке, о Сибири. А в Томске его не принимали, не понимали, гнали прочь. Хорошо, что успел я включить 5-6 стихов Миши в нашу общую подборку: он ведь по духу наш, кемеровский. Поэт высокого склада ума и сердца. Дай-то Бог, чтобы подборка эта увидела свет. Это друг наш, брат, ровесник. Тем горше сознавать расставание…
В Москве начался 8-й съезд писателей, опять болтовня, закулисные делишки. Если не сменится руководство, грустно будет честным писателям, особенно русским».
«Хоть ты и пишешь мне на машинке, я все же пишу тебе от руки и вполне искренно. Наверное, обиделся на меня за стихи, которые тебе вернул: их я использовал для подборки в альманах «Поэзия», а оригиналы выбрасывать – рука не поднялась. Моя комната стала моей кельей, мастерской, укромом, и работать приходится напрягая все силы по 10 - 12 часов в сутки. В прошлом году не писалось, а в этом – лед тронулся, замыслов много. Уже сообщал, что берут мою поэму в антологию российской молодой поэмы. Над этой поэмой бьюсь уже пятый год и она почти совершенно изменилась. Впрочем, знаю, что сегодняшний дух моей стихии далек тебе, и эти мои сообщения вряд ли тебя затронут. Ну да что с того, я все равно люблю тебя по праву товарища, друга, собрата. От Виталия Крекова пришло письмо. Говорит, что хорошую поэму написал. Я ему предложил, чтобы выслал: если действительно хороша, буду показывать здесь. Ездили мы в Ростов Великий, во Владимир. Ходили по мокрому, дождливому травяному лугу к чуду на Нерли – действительно прекрасно. Для русского сердца – особенно. Сидел бы часами над нешироким прудом в листьях кувшинок и глядел на белый этот храм, на его опрокинутое отражение, на эти поля, холмы, взгорья, леса – Русь Великая всюду! Скоро едем на родину Есенина – в Константиново над Окой. Учиться уже опостылело, все ходят на занятия абы как. Дисциплина на ВЛК вольная. До свидания, дорогой. Пиши мне. Твой старый знакомый... (От этого «знакомый» вдруг такой прохладцей повеяло!- В.С.) 12 окт. 1986»
«Твое письмо большое и хорошее. Вот видишь, когда рукой написано, то как бы сама душа водит. Учеба и торчание здесь в общежитии уже надоели. Иногда Москва напоминает большую помойку, куда слетелись и бьются  полчища стервятников (имею дело с литературными). Мне достаточно сходить один раз в ЦДЛ, чтобы в полной мере ощутить все человеческие наслоения в атмосфере этого дома. Там постоянно царит какой-то дымный под самое горло ком разговоров-споров, пьяных лиц, рук, ног, мужчин, нарядных женщин, закусок, темного дерева столов и стульев, резных колонн, глупых автографов на стенах, стаканов, пивной пены и табачного пепла. Среди этой дымной и шумной жизни вдруг возникают физиономии то Шкляревского, то Кузнецова, то Вознесенского, то Чуева, то еще черт знает кого, вплоть до всяких Гамзатовых, Михалковых, Цыбиных и Костровых. Недавно я там крепко поднабрался. Обнимал каких-то женщин, а в результате очнулся где-то возле рынка, почти на окраине Москвы, в подъезде дома, где и заночевал на грязной, заплеванной лестнице.  Нахвастался я тебе в предыдущем письме своем, но, как оказалось, преждевременно. Чья-то подлая рука выкинула мои стихи из «Дня поэзии», хотя сам главный редактор А. Преловский клятвенно обещал, что они будут опубликованы. В этом – вся Москва… В издательстве «Советский писатель» тоже пока все туманно, хотя рукопись одобрена. Но там очередь на несколько лет вперед! И все же работать надо, только в работе приходят новые силы. Собираюсь съездить к Онежскому озеру, в Вытегру, на клюевские чтения… 1986.»
«Пишу тебе уже после нашего телефонного разговора. Просьба моя та же: если можете с Леней – то вскопайте маленький мой огород в деревне (лопата в кладовке) и посадите картошку, которая лежит в погребе. Работы на час-полтора. Дом и погреб закройте. И если Леня пожелает, отдай ему ключ, как мы и договаривались. Все это надо сделать не позднее конца мая – начала июня, позже – огородик начнет зарастать. Большой огород я сам перекопаю, когда приеду после зачетов. Такова к вам, друзья, искренняя просьба. А в Москве уже почти лето и она хороша в своей широкой зелени…»
«Душевное тебе спасибо за то, что постарался выполнить мою просьбу. Я всегда знал, что ты тот человек, на которого можно опереться, в котором можно искать друга. Только вот из разговора с Аллой я понял, что моя просьба оказалась для тебя в тягость. Почему? Ответа на этот вопрос я так и не нашел. Сам посуди: в Кемерове ты – единственный из друзей, кого я мог просить об этой услуге. Ну еще Леня… Алла была занята другими делами (на работе), мать моя не смогла бы, ибо ей уже за 60, силы не те. Жаль искренно, что ты что-то недопонял, либо не так воспринял суть дела. Прости. В будущем с подобными просьбами я к тебе больше не обращусь и не побеспокою. Еще раз душевное спасибо тебе. Всего тебе хорошего. Твой Н. К. 7 июня 1986.»

Я тогда обиделся, похоже, что мудрость, которой он поднабрался на ВЛК, стала несколько «заносить» его, и чем-то он сам стал уподобляться своему нелюбимому Шумицкому. Однако дальнейшие письма развеяли это предубеждение, они были, как и прежде, душевными, добрыми. Правда, с оттенком назидательности и некоторого самолюбования.

  «С Новым годом вас, драгоценные. С новым счастьем, ибо счастье в том, чтобы существование было – любовь да совет. Простите за это старое человеческое изречение, но в нем бездна мудрости для сердца ясновидящего, для души чуткой, как слух музыканта. 1986 год для меня оказался очень урожайным. Могу сказать, что весной-летом этого, 1987-го, выходит в Москве моя книжка «На Земле светло» с прекрасным предисловием Ст. Куняева.  Кроме того он вроде как хочет протолкнуть несколько моих стихов во всесоюзный альманах «День поэзии-87» (Ах, Коля! Зачем постоянно подчеркивать статус альманаха? – В.С.). Это было бы очень здорово. А вообще-то, Вова, наверно, это попросту подходит Наше Время! Вот у Сашки выскочила книжка, теперь у меня, у Донбая, у Крека намечается и у Олега Максимова. О нас знают теперь многие и начинают говорить в Москве. Если, допустим, для тебя что-то говорят такие имена, как Межелайтис, Куняев, Жигулин, Кулиев, Гамзатов и некоторые другие, то ты можешь представить, что значит это все для нас на нынешнем этапе. Да, чуть не забыл еще новость: в кемеровской картинной галерее с 30 декабря открылась и работает выставка самодеятельных художников. А так как я сейчас не только поэт, но и художник – ювелир, то попал на эту выставку с несколькими работами. Приглашаю посетить… 3 января 1987».
«Поздравляю тебя с 38- летием. Поздравление могло бы быть более пышным, не будь в наших «кудрях» столько седины. Грядет время, когда будем поздравлять (дай Бог!) друг друга с тем, что еще живы, что дожили до 70-80- летия, с тем, что дети и внуки наши нас помнят и не бросили на произвол судьбы… В Москве холодно. Весна затяжная. По Европе ждут небывалых паводков, вихрей. Так слепая, самоуверенная человеческая деятельность притягивает к себе события соответственные (имею ввиду аварии, агрессии, войны, жадность, зависть и т.д.). Недавно на лекции пришлось спорить с проф. Куницыным (вел курс по уфологии): за всем тем, что произошло в нашей недавней истории, он видит только Сталина. А это, на мой взгляд, политическая близорукость. Фильм «Покаяние» смотрел: он по-грузински слащав, перегружен эстетством и символикой, в которой тонет человеческое страдание. Есть там  2-3 действительно пронзительные сцены. После просмотра подумал, что честный русский режиссер сделал бы фильм суровее, жестче, правдивей. Ведь именно наш народ понес наиболее тяжелый урон в ту эпоху, от чего и до сих пор не может оправиться. Смотрел фильм «Тема», советую и тебе сходить. А так – все спокойно, много работаю, читаю. Обязательно прочти книгу «Огонь, мерцающий в сосуде» моего (!) Ст. Куняева. Хоть ты испытываешь к этому имени недоверие, но недостаток нужно преодолевать… О книге в Москве много споров, полемики.  Зрячие ее воспринимают, как явление в критике последних лет, а слепые – по иному. Навязывать свое мнение не хочу, но прочитать и задуматься советую. Ведь дружба всегда милосердна, такой она должна быть… 25 марта 1987».
   
Из следующего письма я понял, что Коля уже вернулся, ВЛК позади: «Чо не заходишь, когда бываешь в Кемерове? Неприлично забывать старых друзей. Очень жду. Буду рад тебя видеть. Чем скорее, тем лучше. Твой Николя».

В 1998 году жарким августовским вечером не стало сибирского поэта Николая Колмогорова.
Ушел Коля раньше времени, только-только исполнилось пятьдесят. В пору своих отъездов из Кемерова (зачастую с друзьями-литераторами  - на Колыму и Камчатку, в Хакасию, на Алтай, в Среднюю Азию, в Москву – на Высшие литературные курсы) его душевной потребностью была переписка с коллегами по поэтическому цеху. И, разумеется, по жизни. Лет пять назад в «Нашем современнике» Станислав Куняев опубликовал несколько писем Колмогорова со своими комментариями. За что ему большое спасибо. Умные, исполненные почтения к старшему товарищу и, конечно, никоим образом не рассчитанные на опубликование письма-рассуждения о жизни, о литературе, о России. Иного свойства, просто-таки фонтанирующие любовью и дружелюбием были письма Колмогорова к друзьям.
Вот такие они были эти письма… выпавшие вдруг из груды старых бумаг.
А самое дорогое и красивое письмо Николая  где-то особо храню… да и забыл уже где. Будто ждет оно меня …  до востребования.
         
2006г.


Рецензии