Прерванное детство. Самарянов Владимир Анатольевич

ПРЕРВАННОЕ  ДЕТСТВО

Аннотация.
В представленных воспоминаниях автор описывает памятные ему с детских и отроческих лет события и факты, относящиеся к 30-м – 40-м годам прошлого столетия, в период которых он, вместе с родителями, проживал в Керчи. Значительную часть воспоминаний составляет отражение в них периода военных лет с 1941 по 1944 годы и, в частности, нашествия в Керчь гитлеровских войск и его последствий. В воспоминаниях показаны простые люди, рядовые советские граждане того времени, в среде которых, тем не менее, находят место и проявления героизма в их противодействии врагу. Значительное место в воспоминаниях отводится выдержкам из писем военных лет.   
               
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие……………………………………………………………………………………5
Вступление. Я и моя родословная……………………………………………….…………  5
 Часть первая. МИРНОЕ ВРЕМЯ.
С утра до вечера………………………………………………………..………………………  8
Путешествие по окрестностям и в прошлое…………………………..……………………   17
О новогодней ёлке, о встрече Нового года и о зиме…………………………………..……  25
Посвящение в мир вокала………………………………………………...……………………29
Бабушка, дедушка и другие обитатели Тюремного переулка…………………...………… 34
На попечении нянь………………………………………………………………………….…38
Наши соседи……………………………………………………………………………………39
Наша квартира……………………………………………………………………….…………49
Футбол, мороженое и парашютная вышка……………………………….............................. 52
День авиации……………………………………………………………….…………………  55
«Мы идём выбирать Будённого»……………………………………………………..…….…57
Школа…………………………………………………………………………………..……….60
Эклер, крюшон и «буза»………………………………………………………………..…….  64
1 Мая………………………………………………………………………………….…..……  64
Молибоги……….………………………………………………………………………….…   68
 «Если завтра война»………………….………………………………………………………  76
 Часть вторая. ВОЙНА.
Начало…………………………………………………………………………………………...80
Эвакуация……………………………………………………………………………………….87
Обратно в Керчь…………………………………………………………………………….… 91
27-е 0ктября……………………………………………………………………………………  93
В каменоломнях Булганака ……………………………………………………………………96

Возвращение домой ………………………………………………………………………….   99
Суровая зима сорок первого года …………………………………………………………  103
Десант………………………………………………………………………………………… 105
Радость и печаль……………………………………………………………………………... 106
Письмо с фронта……………………………………………………………………………... 107
На довольствии у Красной Армии …………………………………………………….…… 109
С первого выстрела …………………………………………………………………….…...  111
Мы опять учимся……………………………………………………………………….….… 112
Тревожные симптомы………………………………………………………………….……. 113
Отступаем? ……………………………………………………………………………….….. 115
Встречи на переправе…………………………………………………………………...…...  118
Снова «под немцем»……………………………………………………………………..……124
На новое местожительство …………………………………………………………….…… 131
Свидетельство о прописке …………………………………………………………….…… 134
Герои трудного времени………………………………………………………………..…… 138
Тётя Таня…………………………………………………………………………………..…  142
Семья врачей и о скромных тружениках войны ……………………………………….… 145
Как делают хлеб……………………………………………………………………………...  152
«Торгаши»……………………………………………………………………………………. 155
В «немецкой» школе………………………………………………………………….……    157
Футбол, кино и театр «по-немецки»………………………………………………….……   160
Румыны………………………………………………………………………………….……  164
«Ночные бабочки»………………………………………………………………………..…   165
Их гнали с Кубани…………………………………………………………………………..   167
Наш черёд……………………………………………………………………………………   171
Николаев……………………………………………………………………………………….175
Одесса……………………………………………………………………………………..…   181
Освобождение……………………………………………………………………………...…187
Снова Николаев…………………………………………………………………………...…  191
Мы уезжаем в Михальково, но…     …………………………………………………... …   193
…остаёмся в Москве …………………………………………………………………… …   195
Письма военных лет ……………………………………………………………………....… 198
                Часть третья. ПРОЩАНИЕ С ДЕТСТВОМ (вместо эпилога) …………   218
Приложение………………………………………………………………………………… 227

Предисловие.

Теперь мне уже трудно определить, что побудило меня приступить к написанию воспоминаний. Вероятно, это присущее многим лицам пожилого возраста желание поделиться с потенциальным читателем и, прежде всего, с детьми и внуками своими мыслями о пережитом, выделить в нем наиболее памятное,  показать его значимость и свою причастность к нему.
Не скрою, что отсутствие специальной литературной подготовки, а также обилие публикаций подобного рода, мемуаров и солидных литературных произведений, посвященных событиям, происходившим в Керчи, особенно в годы Великой Отечественной войны, не раз останавливали мой творческий порыв.
Однако, мое пребывание в родном для меня городе в мае 2004 года, после долгого перерыва, связанного с распадом Союза и то, что  за ним последовало: публикация моего письма в газете «Керченский рабочий», возникшая после неё переписка с немногочисленными, но доброжелательными керчанами, в т.ч. и с друзьями моего детства, выявленные, с их помощью, новые для меня свидетельства, а также неоднозначное, порой предвзятое, толкование фактов истории нашего недавнего прошлого, - утвердило меня в решимости довести начатое мною дело до конца.               
Мои воспоминания, как явствует из их названия, охватывают только «детско-отроческий» период моей жизни. Вполне допускаю, что по этой причине они носят в большей степени иллюстративный характер. Но за достоверность описываемых в них событий и фактов я ручаюсь. Свидетельством тому может служить и подлинность имён тех, о ком я упоминаю.
К сожалению, почти никого из них уже нет в живых. Их светлой памяти я и посвящаю свое повествование.
               
                Вступление. Я и моя родословная.

Если отбросить формальности, связанные с регистрацией моего появления на свет, то керчанином я стал 12 апреля 1931 года, т.е. в день моего рождения. Мать моя, Самарянова (в девичестве – Корженко) Мария Викторовна, тоже родилась в Керчи, в семье таможенного служащего.               
Отец, Самарянов Анатолий Николаевич, был родом из Костромской губернии. В Керчь попал по «продразверстке  НКТП»  (Народного Комиссариата тяжёлой промышленности) после окончания в 1929 году Костромского промышленно- экономического техникума.   
Оба, и мать, и отец работали до женитьбы на ГКМЗ (Государственном Керченском металлургическом заводе) имени Войкова. Отец -  в качестве экономиста в планово-производственном отделе. Мать – делопроизводителем в отделе главного механика, в котором, по совпадению, работал и старший брат моего отца, Викторин Николаевич. Видимо, не без его участия и состоялась встреча моих будущих родителей. Спустя два года после их бракосочетания, т.е. в 1932 году, и на первом году моего существования мои родители получили отдельную двухкомнатную квартиру в доме № 3 по улице Сакко. Хорошо помню, что номер нашей квартиры, располагавшейся на втором этаже, был 6. А всего квартир в доме было восемь – четыре на первом этаже, четыре на втором.               
Через двор, напротив, в доме № 4 и тоже в квартире 6 проживал с семьёй (женой и сыном) Викторин Николаевич или, как я его звал, дядя Витя.
Вскоре после моего появления на свет в Керчи, а  точнее – в нашей квартире, появился третий (по возрасту – четвертый) брат Самарянов, Антонин Николаевич.
Всего же в семье моего дедушки по отцу, Самарянова Николая Михайловича, было семеро душ детей. Но двое, мальчик и девочка, умерли в младенчестве. А пятерых, сыновей, Николаю Михайловичу вместе с женой Лидией Алексеевной, не без взаимопомощи самих детей, удалось вырастить. И, как оказалось, растили не зря! Все они, как говориться, вышли «в люди».

 
____________________________________________________
Николай Михайлович и Лидия Алексеевна Самаряновы
с сыновьями Викторином и Анатолием (на руках), 1909г.

Так, старший их сын, Викторин Н. в конце своей служебной карьеры занимал пост Главного технолога одного из крупнейших приборостроительных предприятий страны, челябинского завода «Теплоприбор».
Второй сын, мой отец, Анатолий Н., был начальником планового отдела Главка в Министерстве чёрной металлургии СССР.
Третий, Сергей Н., руководил подсобным хозяйством, занимая пост его директора.
Четвёртый, Антонин Н., закончил свой служебный путь в должности Главного механика Управления Министерства рыбного хозяйства СССР, имея при этом учёную степень кандидата технических наук.
Пятый, самый младший сын Н.М. и Л.А.Самаряновых, Алексей Н. в самом начале Великой Отечественной войны (ВОВ) закончил физико – математический факультет Ивановского педагогического института, став на короткое время преподавателем физики и математики в старших классах полной средней школы №2 города Приволжска Ивановской области.
Однако не всё было безоблачным в жизни большой семьи Самаряновых. Происходившие в стране и мире события внесли свои коррективы, в т.ч. и весьма жестокие.
Первым их проявлением оказался арест в 1937 году главы семейства, Николая Михайловича. Явилось ли причиной тому только то, что мой дед был священником и имел приход по месту проживания с семьёй в селе Михальково, что под Фурмановым (бывший г. Середа) Ивановской области? Или донос с ложным обвинением? Ответить теперь на эти вопросы мне трудно, т.к. родители много лет скрывали от меня этот факт. Знаю только о том, что через год, в 1938 году дедушка умер в месте своего заключения, а в 1954 году он был посмертно реабилитирован.
Насколько я могу судить, арест отца не отразился на служебной карьере его сыновей. Двое из них, мой отец и дядя Витя, во время войны даже были приняты в ряды ВКП(б) – Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Хотя в те дни какое-то время тревога присутствовала в их семьях.
Тяжким ударом, уже в дни войны, для семьи Самаряновых и, в первую очередь, для матери явилось известие о гибели Алексея. В марте 1942 года он был призван в ряды Красной Армии. А уже в мае – июне того же года в составе стрелковой части Алексей принял свой первый бой. После тяжелых сражений на Дону с рвущимися к Волге гитлеровцами Алексей, как явствует из его последнего письма моему отцу, принял участие в обороне Сталинграда. Со своими немногочисленными товарищами он держался и выстоял на узкой полосе берега Волги. И когда, уже после разгрома армии Паулюса, линия фронта отодвинулась к территории Северного Кавказа, принимавший участие в боях за его освобождение Алексей получил тяжёлые ранения, от которых скончался в полевом госпитале 1 января 1943 года, не дожив до двадцати четырёх лет.               
Помимо Алексея Н. участниками ВОВ 1941-1945 годов были также Сергей и Антонин Николаевичи.
Сергей Н. принимал участие в жарких боях на Курской дуге в составе миномётного подразделения. Именно там он получил тяжёлое ранение руки и контузию. После комиссования Сергей Н. был признан негодным к продолжению службы в армии и, будучи демобилизованным, а фактически инвалидом, вернулся в Михальково к матери.
Что касается Антонина Н., то он, образно говоря, проехал всю войну, не отрывая рук от «баранки» грузового автомобиля, прикомандированного к одной  из военно-полевых частей, и участвуя в боях от Москвы до Кенигсберга. Закончил же он войну в Манчжурии, куда со своей частью и своей полуторкой был направлен в канун войны с Японией.
Высокому мастерству вождения автомобиля, что возможно и спасло ему жизнь, Антонин Н. научился еще до войны вскоре после приезда в Керчь. Тогда же он поступил на заочное отделение МосРыбВТУЗа, которое закончил уже после войны, получив направление в АзЧерНИРО. Так в отличие от своих старших братьев, не вернувшихся из эвакуации в Керчь, Антонин Н. и после войны прожил в ней немало лет, пройдя за это время по ступеням служебной карьеры путь от младшего научного сотрудника до руководителя одного из подразделений вышеназванного института.
Завершая краткое повествование об отцовской ветви моей родословной, не могу не коснуться происхождения ее фамилии.
Согласно информации, полученной из компетентного источника по моему запросу, а также принимая во внимание принадлежность моего прародителя к духовному сословию, происхождение фамилии Самаряновых связано с религиозной общиной жителей Самарии, появившейся в Палестине после падения Израильского царства ( 722 г. до н.э.), и что еще более вероятнее – с «добрым самарянином», упомянутым Иисусом  Христом в одной из своих притч.
Однако «в миру» и даже среди родни об этой версии было мало кому известно. А потому наша фамилия звучала и писалась чаще всего в обычной русской интерпретации, как то: «Саморянов», «Саморьянов», «Самарин» и т.п. А в одной копии свидетельства о моём рождении, выданной одним из крымских отделений ЗАГС  взамен утерянного, в графах о моих родителях было записано: «Самарян Анатолий Николаевич» и «Самарян Мария Викторовна». Правда, в моей графе значилось все же «Саморянов Владимир Анатольевич».
Интересно, что в школе и во дворе мои сверстники чаще всего меня так и звали – «Самарян».
Возвращаясь к тому, с чего я начал, отмечу, что в доме № 5 по той же улице Сакко и в том же микрорайоне проживала семья родной сестры моей мамы, Варвары Викторовны. Муж моей тёти, Петр Петрович Молибога, также, как и мои родители, работал на ГКМЗ им. Войкова. Однако в 1939 году П.П.Молибога был призван «на флот», а после демобилизации в 1940 году вместе с семьёй (тётей Варей и моей двоюродной сестрой Лидой) переехал в частный дом своего отца, в город, на улицу Чкалова, 6. Возможно, это было обусловлено переходом дяди Пети на другую работу, хотя его письма во время войны эту мою версию не подтверждают.
Здесь было бы уместно перейти к маминой ветви моего «генеалогического семейного древа». Но факты моей биографии подсказывают мне, что сделать это целесообразно по ходу моего дальнейшего повествования, т.к. почти все они были керчанами и жили рядом с нами, в отличие от большинства родственников моего отца.
               
               
               

                Часть первая. МИРНОЕ ВРЕМЯ.

                С утра до вечера.
 
Воспоминания о керченском довоенном периоде нашей жизни воскрешают в памяти картины весенних и летних солнечных дней. Наверное, потому, что зима в Керчи, как правило, была малоснежной, краткосрочной и слякотной…
Утром, когда я ещё сплю, мама бежит на базар, а папа, притащив из сарая ведро антрацита, растапливает кухонную печь на четыре конфорки. Газовых плит тогда у нас еще не было, готовили на печке, на «керосинке» или примусе и электроплитках. Пока мама готовит завтрак, бежим с папой на море. А оно от нашего микрорайона (шестнадцати восьмиквартирных  домов, ограниченных улицами Сакко, Ванцетти, Суворова и 12 апреля (в современном наименовании двух последних) – метрах в трёхстах-четырёхстах!
Море, конечно, это громко сказано. Ибо керченское море – это большая губа, а точнее бухта, широко открытая водам Керченского пролива в зоне его соединения с Чёрным морем.
Заводской пляж, даже пляжик, расположен на левом, если смотреть на море, восточном берегу губы. Справа и слева он ограничен выступающими в воду скалистыми монолитами, между которыми метров на двести протянулся пологий, из мелкого песка и ракушек, бережок.
Утром, чаще всего, море тихое и прозрачное. Видно все: от самых маленьких рыб (мальков), не говоря уже о подплывающих к берегу бычках и медузах, до мелких камешков, появляющихся на пологом спуске дна после пяти - шести метровой полосы песка.
Быстро раздевшись, мы устремляемся к воде. Папа идёт, не спеша, до конца песочной полосы, затем ныряет и плывёт на боку до «тычек» (буйков), ограничивающих зону дозволенного службой спасения плавания. Я бегу на «прыстань», с которой ныряю ногами вперёд и сразу плыву к берегу, чередуя освоенные мною с пяти лет стили «в размашку», «на спине», но чаще «по-собачьи».
…Прервусь на отступление, чтобы пояснить неправильность написания мною слова «пристань». Произношение этого слова с буквой «Ы» видимо объясняется особым керченским диалектом, образованным многонациональным колоритом керченского довоенного населения, в котором доминировали татарский, еврейский, армянский, греческий и др., но в большей степени русский и украинский языки. При этом, если «пристань» и «Одесса» произносились как «прыстань» и «Одэса», то «бычки» и «рыба» - как «бички» и «риба»! Видимо в этом кроется та же причина, что и в известном анекдоте об уроке русского языка в азербайджанской школе, на котором учительница просит запомнить своих учеников, что слова «сол» и «фасол» пишутся с мягким знаком, а «вилька» и «тарелька» - без! «Хотя,- задумчиво заключает учительница, - умом этого не понять!».
Вообще говоря, я, как и все мои сверстники, с детских лет рос в атмосфере, в которой отсутствовало понятие «национальность». Хотя помимо указанных мною народов, населявших довоенную Керчь, значительное количество составляли также караимы, немцы, итальянцы, литовцы, молдаване, белорусы, латыши. Сейчас я уже не могу всех перечислить. По оставшимся в памяти словам мамы, Керчь населяли до войны свыше сорока национальностей. Понятно, что в общении доминировал русский язык, хорошо сдобренный украинским и многоголосым акцентом других языков, среди которых выделялся татарский, что естественно, т.к. татары составляли в Крыму третью по численности (после русских и украинцев) часть населения. Между прочим, не украинский язык, а татарский был, как сейчас говорят, вторым государственным в Крымской АССР до войны. И треть, если не половина, передач по крымскому радио велась на татарском языке, чередуя их с русским. Впрочем, как мне помниться, так было и во всех других республиках Советского Союза, даже в тех, в которых основная образующая национальность не составляла большинства населения. Советская власть очень деликатно относилась к нацменьшинствам (иногда даже в ущерб основному, русскому народу). Но, как показали события времен ВОВ и 1991 года, не все в полной мере это оценили.
К слову сказать,  в Керчи еще до ВОВ были и действовали православная  церковь, татарская мечеть и католическая  «кирка» (так называли в Керчи костел, по-немецки – кирхе). Не помню точно, кажется, была и синагога. В православной церкви, кстати, принял обряд крещения автор сих воспоминаний. Подробности обряда я, естественно, не помню. Но знаю, что на нём присутствовали мои крёстные родители: служащая Госбанка, мамина подруга и соседка по Тюремному переулку (где мама проживала до замужества) Мария Фоминична Метла (в последствии Гусева) и работник одного из отделов керченской милиции Владимир Андреевич Лебедев, муж другой маминой подруги, Евдокии Михайловны.

 
______________________________________________________
подруги , слева направо: Мария Фоминична Метла, мама и
Евдокия Михайловна Лебедева (по мужу), 1927г.


Кстати, сын четы Лебедевых, Борис, был моим кумиром! Во-первых, потому, что во время нередких встреч наших семей Боря всегда и охотно возился со мной, не взирая на то, что был старше меня почти на девять лет. И при этом нередко дарил мне модели самолётов, кораблей и лодок, которые сам же и мастерил. А во-вторых, потому что, окончив школу, он поступил в Качинскую летную школу, после окончания которой ему были присвоены звание младшего лейтенанта и квалификация лётчика-истребителя.

 
_______________________________________
Боря (Борис Владимирович Лебедев), 1940г.

Надо ли объяснять, какое чувство питали я и все мои друзья по двору к людям этой профессии в те годы, когда с уст не сходили имена Чкалова и его не мене знаменитых товарищей. Когда на экранах клубов и кинотеатров месяцами длился показ таких кинофильмов как «Истребители», «Пятый океан» и опять же «Валерий Чкалов». Когда одним из самых впечатляющих праздников был «День авиации», во время которого на аэродромах страны, в т.ч. и на керченском аэродроме «Багерово» и прилегающих полях демонстрировались новые модели советских самолетов и высокое мастерство наших лётчиков.
Не трудно понять, по этой причине, какое впечатление произвел на меня Борис, когда после продолжительного перерыва он появился вдруг у нас со своими  родителями в парадной тёмно-синей форме. Его френч был украшен голубыми петлицами, окантованными «золотой» тесьмой, на каждой из которых были закреплены миниатюрный пропеллер и красный кубик, определявший чин младшего лейтенанта. На френче Бориса был закреплён также значок парашютиста, что означало, что он уже прыгал с парашютом. Довершала красоту его формы белоснежная рубашка с галстуком.
Но позволю себе вернуться в памятное для меня утро моего детства…
Выскочив из воды на берег, я стремглав бегу к нашей одежде и, укутавшись в полотенце, пытаюсь подавить дрожь, вызванную прохладной водой. В ожидании папы смотрю на водную гладь, стараясь разглядеть линию горизонта, где море смыкается с небом, и, едва просматривающийся, «тот» берег, на котором разместилась Тамань.
 …Как-то летом мы с мамой, тётей Марусей (Марией Николаевной, женой дяди Вити)  и  моим  двоюродным  братцем  Юриком  совершили круиз  к  этому  историческому
 месту, воспетому М.Ю.Лермонтовым, проведя там день. Я уже смутно помню достопримечательности знаменитой кубанской станицы. Помню памятник одному из предводителей кубанского казачества, Антону Головатому. Помню таманский базар, довольно скромный в сравнении с керченским городским припортовым «привозом», куда, видимо, и свозили свои роскошные овощи и фрукты таманцы. Да и пляж Тамани не оставил у меня ярких воспоминаний. Разве только тем, что на нём мы объедались арбузами, дынями, сливами, грушами и виноградом. Зато запомнились стаи дельфинов, которые сопровождали наш пароходик по пути в Тамань и обратно…
Другой объект моего утреннего созерцания и связанные с ним воспоминания - это крепость, которая вдаётся своим мысом в море с правой, юго-западной стороны Керчи. Собственно говоря, самой крепости, как подсказывало мне мальчишечье воображение, не видно. Это уже много лет спустя, я узнал о наличии в ней старых, но хорошо сохранившихся, фортификационных сооружений, подземных переходов и прочих атрибутов долговременных огневых форпостов, противостоящих военным кораблям противника с суши.
Перед крепостью на якоре стоит загадочный стального цвета корабль с выступающим книзу носом. На корабле нет ни труб, ни рубки, ни орудийных башен, ни прочей палубной надстройки. Как говорил папа, это один из тех кораблей, которые в 1918 году были потоплены красными моряками, не пожелавшими передавать Черноморский флот Германии по условиям кабального, но столь необходимого тогда для молодой Советской республики Брестского мирного договора.
И крепость и стоящий перед ней корабль были для меня предметом фантастических домыслов и жарких споров с моими друзьями, мальчишками с нашего двора.
Мимо корабля, тарахтя своими моторами, медленно проползают рыболовецкие баркасы, которые доставляют ночной улов к многочисленным причалам керченского порта. Изредка на рейде появляются большие корабли: сухогрузы и пассажирские теплоходы.
Моё созерцание утренней панорамы керченского «моря» прерывает всегда неожиданный рёв мотора гидроаэроплана, который появляется из-за скалистого мыса, ограждающего заводской пляж справа и закрывающего от него скрытый за мысом гидроаэропорт. Разрезая гладь моря и вздымая пену, гидроаэроплан долго скользит по его поверхности, а, оторвавшись от неё, медленно поднимается и, не задев к моему удивлению ни одного баркаса, уходит в небо.
…Гидроаэропланы (как, впрочем, и все самолёты) для нас, мальчишек того времени, были предметом пристального внимания и затаённой мечты. По большим праздникам в них «катали» жителей нашего посёлка. Но главной обязанностью гидроаэропланов, точнее – их экипажей, как мне объяснял папа, было следить за перемещением косяков (рыбных стад) знаменитой керченской сельди и рыбы других пород – от камсы до судака. Свои разведывательные данные лётчики передавали по рации рыбакам…
С пляжа мы с папой возвращаемся, накрыв себя влажными полотенцами, чтобы в лучах поднимающегося солнца не потерять ощущение утренней свежести, которую подарило нам море. На окраине нашего микрорайона нас уже скрывает от солнца плотная листва акации. Её деревья вместе с многочисленными и разнообразными цветущими кустарниками со всех сторон окружали наши дома. Сорвав по дороге, в нарушение негласного соглашения всех жильцов, несколько распустившихся бутонов роз и шиповника, мы с папой появляемся перед мамой и, получив её ценные указания, усаживаемся за стол.
А на столе!.. Уже упомянутая мною селёдка (солёная или копчёная); камса или тюлька; жареные керченские бычки; любимая мамина барабулька; «шматок» сала; украинская  домашняя  колбаса  в  бочонке  со  смальцем  (подарок  из  Чигирина  от  дяди

 Кирюши, старшего маминого брата); салат из отварной картошки с помидорами, солёными огурцами, чесноком и сладким фиолетовым  керченским луком, - все на постном масле; редиска в сметане; «цибуля» с петрушкой и укропом; парное молоко и катык в кринке с запечённой корочкой (татарский вариант ряженки или варенца, за точность не ручаюсь); каравай свежеиспечённого хлеба и конечно яичница–глазунья, за которую я в детстве (да и теперь, пожалуй), мог, не задумываясь, отдать многое из вышеперечисленного!


 
мое созерцание утренней панорамы «керченского» моря

…Конечно, всё это и многое другое, в т.ч. фрукты, другие сорта рыб, мясные (в чистом виде) и колбасные изделия, сладости, было не всегда и не вдруг на нашем столе. Были и перебои с продуктами, особенно теми, что чаще всего покупали в магазинах: сахар, сливочное масло, а также спички, мыло и даже хлеб, который в 1939 году, в период войны с Финляндией, выдавали по карточкам наряду с предметами  первой необходимости. Хотя всё это, повторяю, можно было купить на базаре, но, естественно, по более дорогой цене…
После завтрака папа уходит на работу на завод, который каждый день своим протяжным гудком оповещает своих тружеников о начале и конце трудового дня или смены. Я же, пока мама занимается по хозяйству (она в описываемый мною период была уже учительницей начальных классов в средней школе им. Сталина и летом находилась на «каникулах»), бегу во двор, где уже поджидают меня ребята с нашего двора, среди которых находится и мой двоюродный братик Юрик. Иногда, если я задерживаюсь дома, он поднимается к нам на второй этаж, стучит ладошкой в дверь и на мамин вопрос «Кто там?» неизменно вопрошает: «А Вова ваш, Самарянов, дома?».
…С ребятами мы играем в войну, чаще – в Гражданскую, т.к. многие из нас и, в первую очередь, те, кто постарше, уже посмотрели фильмы «Чапаев», «Щорс», «Котовский», «Оборона Царицына». Ну и конечно «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918-ом году»! Естественно, что все мы были «красными» и, более того, высокими командирами и вождями. Я был Ворошиловым, Шурик Боцуло был Будённым, а Рушен Джамилев был Сталиным, т.к., хоть и не был грузином, по нашим понятиям имел с ним сходство. Лениным же был Юра (или как он себя звал Юрей) Тимофеев, т.к. он был старше нас всех на три-четыре года. Поскольку никто не хотел быть «белым», то воображаемым врагом у нас была «кашка», высокая, сорнякового типа трава с белыми мелкими цветочками на верхушке. Ввиду того, что по ботанике я имел твердую «тройку»,  выше которой мои знания по этому предмету, как мне помнится, редко поднимались, то точного научного имени этой травки я так до сих пор и не установил. Взметнув свои «шашки и сабли» над головами мы с криком «Ура!» бросались в заросли травы и начинали рубить её направо и налево, становясь в этом порыве уже и Чапаевым, и Котовским!..
В этом месте позволю себе опять отвлечься, чтобы обосновать свой выбор. Видимо, он произошёл после того, как мне подарили большую по габаритам, но тонкую по содержанию книгу, в которой от имени мальчика, было напечатано письмо-стихотворение наркому Обороны Ворошилову Клименту Ефремовичу. Автора стихотворения я, конечно, не помню. Но зато помню до сих пор само письмо-стихотворение (возможно, не полностью). А потому не премину его воспроизвести:
                «Климу Ворошилову письмо я написал.
                Товарищ Ворошилов, народный комиссар!
                В Красную Армию нынешний год,
                В Красную Армию брат мой идёт.
                …………………………………………
                Товарищ Ворошилов, а если на войне
                Погибнет брат мой милый,
                Пиши скорее мне!
                Товарищ Ворошилов, я скоро подросту
                И встану вместо брата
                С винтовкой на посту!».
Помню также, что в книге были представлены красочные иллюстрации, среди которых особенно выделялась та, на которой на коне был изображён и сам Климент Ефремович! Думаю, что после этого, с учётом того, что я уже знал о прославленном командарме, у меня не было ни тени сомнения, кому отдать предпочтение при выборе своего прототипа в играх в Гражданскую войну. 
…Как дети того времени, времени тревожного ожидания войны с фашистами, являясь свидетелями и участниками занятий по гражданской обороне среди населения и насмотревшись по нескольку раз популярного тогда фильма «Если завтра война», мы играли и в современную войну. Вооружившись вырезанными из дерева винтовками и наганами, а кое-кто и пулемётами, удачно смастерёнными родителями, и разделившись (чтобы никому не было обидно) на «синих» и «зелёных», мы ведём «ожесточенные» бои до последнего бойца, поражая друг друга из прикрытий выстрелами типа «пах-пах-пах» и «та-та-та». Побеждает тот, кто стреляет первым. Но иногда противники стреляют почти одновременно и тогда разгорается нешуточный спор! Для поддержки «своего» из укрытий (из-за домов, сараев, мусорных ящиков, из-за кустов и деревьев, из высоких побегов посаженной у домов кукурузы и из травы «кашки») выскакивают все остальные и, паля из всех видов «оружия» друг в друга, поднимают большой гвалт. На шум иногда выскакивают наши мамы и, пытаясь успокоить разбушевавшихся детей, среди которых нередко бывают и девчонки из нашего двора, разводят вояк в разные стороны, предлагая заняться другими, более миролюбивыми играми.
Но переход на мирную тропу у нас происходит постепенно. После горячих боев мы начинаем играть в шпионов и пограничников. Мирная жизнь страны требовала защиты от посягательств на неё враждебных государств. Но в этой игре уже многие из нас согласны взять на себя роль «нарушителя государственной границы», т.к. эта роль требует большого искусства не быть обнаруженным, в чем, естественно, помогала маскировка. Над её осуществлением каждый из нас с удовольствием трудится, маскируя себя все той же «кашкой». Оставаясь незамеченным, «нарушитель» ползком пробирается меж густых и высоких стеблей травы к заветному рубежу. И, если удаётся её пересечь незаметно от «пограничников», выказывает неописуемый восторг перед посрамлёнными «стражами государственной границы».
Но всё же роль пограничников была среди нас более престижной, особенно после того, как каждый из нас посмотрел кинофильмы «Граница на замке» и «Джульбарс». В последней картине были воспеты подвиги известного на всю страну пограничника Никиты Карацупы и его верного помощника, овчарки по кличке Джульбарс.
Коснувшись воспоминаний о наших военных играх, не могу не вспомнить о «Зарницах» 30-х -40-х годов, в которых принимали участие наши старшие товарищи, Вова Бантышев и Валя Тимофеев. Их экипировка включала элементы военной формы Красной Армии. Петлицы (тогда еще красноармейцы не носили погон), нашитые на воротники курток, пиджаков или просто рубах, с закреплёнными на них красными сержантскими треугольничками и лейтенантскими кубиками, вызывали у нас, малолеток, неподдельное восхищение и белую зависть.
Не могу сказать, насколько помогли те военные игры нашим ребятам во время ВОВ, в которой они, хоть и под занавес, всё же приняли участие. Но оба наших старших товарища вернулись с войны живыми, да ещё с медалями и с орденами, хотя и с нашивками, свидетельствовавшими о полученных ранениях. Правда, Валя Тимофеев обосновался в Рязани, о чём я узнал позднее. А вот Вова Бантышев вернулся в Керчь.
Чтобы не создалось впечатление, что мы в детстве только и делали, что играли в «войну», перечислю оставшиеся в памяти и другие игры, которыми мы увлекались. Это игра «в жмурки»: так мы называли игру « в прятки». Игра «в мяч» или, по-нашему, «в штандер»: когда водящий, подбрасывая вверх мяч, выкрикивает имя того, кто им должен овладеть и поразить кого-нибудь из убегающих врассыпную. Игра «в цурку» или по-русски – «в чижика». Игра в «испорченный телефон»: несколько человек играющих сидят в ряд и передают друг другу на ухо слово. Оно говорится быстро и не очень внятно.  После этого ведущий проверяет каждого из сидящих: «Что слышал?». Тот, кто первый ответит неправильно, пересаживается на последнее место. Эта игра оставила в моей памяти комичный, но тогда очень обидный для меня случай.
Однажды я, произнеся неправильно заданное слово, соскочил с забора, на котором мы все сидели, чтобы пересесть на последнее место, и, зацепившись своими короткими штанишками за штакетину, почти до помочей разорвал их сзади. Не долго думая, ко мне подскочила Неля Арзанцева, одна из старших девочек нашего двора, наша соседка по этажу и, не дав мне опомниться, схватила меня за руки и стала кружиться вместе со мной, не давая мне, к глубокому моему огорчению, вырваться из её рук. От быстрого кружения стала развиваться моя оборванная штанина, оголяя почти целиком мою попу, что привело в неописуемый восторг всех сидевших на заборе и стоявших вокруг ребят. Инцидент был обиден для меня вдвойне, т.к. насмешке подвергался и я сам, и мой авторитет непререкаемого и самого сильного мальчишки (разумеется, среди моих сверстников, хотя и не только нашего, но и соседних дворов). Даже Юра Тимофеев, брат Вали, который был старше меня на три года, с трудом мог перевести меня из исходной стойки «в партер» в классической, по нашим понятиям, борьбе.
Но мой «позор» был быстро забыт, а авторитет восстановлен. Пока я с рёвом бегал домой и менял штаны, ребята переключились на «штандер». А когда я вышел снова во двор, неся в руках двухмоторный самолёт (не помню, какой модели, но с застеклёнными окошками по бортам и с маленькими сиденьями внутри салона), все мальчишки и девчонки обступили меня и, выпросив у меня разрешение, стали по очереди брать его в руки и внимательно разглядывать. Даже Неля смущённо попросила меня потрогать самолет.
Кстати, самолёт был сделан руками уже упомянутого мною моего кумира, Бори Лебедева.
Хочу отметить, что Боря, как и большинство мальчишек довоенного времени, был одержим мечтою стать лётчиком. Этим объясняется и то, что Боря, занимаясь еще в школьные годы в кружке авиамоделистов, сделал не одну модель самолётов и планеров. В доме у Лебедевых стояли на полках и висели на тонкой тесьме десятка два летательных аппаратов, а также несколько моделей парусных кораблей и лодок, из которых, модель спортивной лодки-восьмёрки, он также подарил мне.
Но наличие предметов морского флота лишь характеризовало Борю как большого, не по возрасту, умельца и нисколько не свидетельствовало о его колебаниях в выборе профессии. Душой и телом, как говорят, он был предан авиации.
Должен сказать, что и наши ребята, особенно старшие, увлекались моделированием. Правда, в основном, делали модели планеров. Базовой деталью их была тонкая, хорошо отполированная жёрдочка, на которой крепились крылья и хвостовое оперение, сделанные из ещё более тонкого резанного бамбука и оклеенные папиросной бумагой. Поскольку такие модели запускались в воздух с помощью рук и не имели большой дальности полёта, некоторые из ребят прилаживали к ним пропеллер и резиновый жгут, который закреплялся вдоль базовой жёрдочки и перед запуском, с помощью того же пропеллера, максимально скручивался. Кое у кого уже тогда были модели даже с миниатюрным бензиновым двигателем. Мы с папой тоже соорудили одну модель, но только с «ручным приводом».
Многие из нас, не без подсказки родителей, тогда же увлекались коллекционированием почтовых марок. И у меня, и у Юрика (хотя он был на три года моложе меня) до войны собрались коллекции до нескольких сот экземпляров. По тем временам, коллекции немалые для юных филателистов. Особенно мне запомнились последние тематические серии: «ХХ лет РККА» (Рабочее-Крестьянской Красной Армии), «ВСХВ» (Всесоюзная Сельско-Хозяйственная Выставка), «Лениниана» и многие другие. Были у нас и зарубежные марки, которые мы приобретали в специализированном магазине и при обмене между собой. В этом деле мы успешно сотрудничали с другими ребятами, в т.ч. и из других дворов. Двое из них мне запомнились, хотя имени одного я вспомнить так и не смог. Но помню, что он жил на нашей улице в доме № 5. Другим был Вилька (Виль или Вилен) Болотов, который жил в доме №2 и с которым мы встречались и после войны, будучи студентами ВУЗов и приезжая на каникулы в Керчь, он домой, я уже в гости…
Часа за два-три до обеда, когда мама свободна от своих хозяйственных дел, мы с ней и нередко с тетей Марусей и Юриком,  а также с другими ребятами, идём снова на пляж покупаться и позагорать. Море в это время, в отличие от утренних часов, обычно бывает уже волнистым. Но мы, ребятня, любим барахтаться и подпрыгивать на волнах.
Поскольку тентов, защищающих «пляжников» от палящего солнца, как всегда на всех не хватает, наши мамы по наущению пап защищают себя и нас простынями, накинутыми на воткнутые в песок заранее приготовленные палки. Хотя мы, детвора, больше предпочитаем открытый песок, в котором согреваемся после длительного пребывания в воде, прикрывшись только панамками.
К вечеру я и Юрик вместе с возвратившимися с работы папой и дядей Витей идём на море, чтобы смыть с себя ощущение дневной жары, а заодно покататься на лодке.
…Лодки наши папы брали на прокат у осводовцев (ОСВОД – общество спасения на водах, в СССР – добровольная массовая общественная организация). Прокат был бесплатным, т.к. все имущество нашего поселкового ОСВОДа (с десяток лодок, спасательные круги, вёсла, буи и прочие сопутствующие предметы, которые хранились в небольшом сарайчике) находилось на содержании завода. Днём, когда пляж насыщен купальщиками, главный дежурный ОСВОДа постоянно вёл наблюдение за находящимися в воде людьми. У него был рупор, с помощью которого он громогласно сдерживал нарушителей, т.е. тех, кто заплывал за «тычку»-буй, а также бинокль, позволявший «приблизить» к себе отдаленные точки пляжа. Наблюдателю помогали добровольные помощники, курсировавшие на одной-двух лодках, оснащенных спасательными средствами, вдоль линии расположения «тычек».
На лодке, естественно, разрешалось плавать значительно дальше, чем пловцам. Но берущим лодку на прокат вменялось требование находиться в поле зрения наблюдателя. Однако наши папы  нередко, нарушая запрет, гребли к экзотическим, как мне тогда казалось, плавающим, скалам, находившимся на почтительном расстоянии от берега и, что самое неприятное для наблюдателя, за выступающим слева от пляжа мысом, который скрывал и скалы, и нарушителя…
Мне очень нравятся прогулки на лодке к «плавающим» в море скалам. Одна из них напоминает грот, «потолок» которого находится на высоте крыши одноэтажного дома, а несколько широких входов в него обеспечивают достаточно хорошую освещённость. И все-таки мы с Юриком испуганно озираемся по сторонам, когда наша лодка заплывает в нишу грота! Но присутствие наших пап придает нам недостающую уверенность, и мы с интересом разглядываем маленькую частицу окружающего нас мира. При тихом, спокойном море (а именно только в этом случае родители позволяют себе такое «путешествие») вода чиста и прозрачна. И находящийся под её поверхностью мир просматривается до самого дна. Тем более, что дно находится совсем близко.  Образующие его глыбы огромных камней, покрытые морским мхом и редкими длинными водорослями, едва не касаются киля нашей лодки. На их фоне медленно, нисколько не обеспокоенные нашим присутствием, проплывают рыбы. Правда, в основном это «мелюзга». Из больших рыб мы видим только бычков, храбрую (или глупую!) рыбу, которую ловят в Керчи прямо с пристани и даже с гранитного берега городского бульвара. Проплывающий под нами рыбий мир разнообразят медузы и мидии, приклеившиеся к камням.
…Мидии или, как их называли в Керчи, «ракушки» были довольно частым блюдом на нашем столе. На базаре они стоили довольно дёшево и мама покупала их в большом количестве. Она их отваривала, предварительно нашпиговав рисом, смешанным с овощами и сдобренным специями, и, перевязав их ниткой, чтобы при варке мидий не раскрывались половинки их скорлупы. Зато сырыми они были так плотно стянутыми, что раскрыть их (для нашпиговки) можно было только с помощью ножа и с применением определённых усилий. Но это стоило того, чтобы отведать их нежного мяса!..
После вечернего купания и прогулки мы с аппетитом ужинаем и, если нет запланированных мероприятий, я имею возможность в свете долгого летнего дня погулять ещё во дворе с ребятами.
Но иногда мы с папой и мамой идём в летний сад или, как все у нас ласково его называли, «садик» при клубе ИТР (инженерно-технических работников), где под открытым небом нам показывают кино.
…В «садике», на его открытой площадке я, сидя на коленях у папы, смотрел первые в своей жизни кинофильмы, в том числе нашумевшие в свое время американские картины «Большой вальс», «Сто мужчин и одна девушка», фильмы с участием Чарли Чаплина («Огни большого города» и «Новые времена»), а также австро-венгерскую кинокомедию «Петер».
В более «зрелом» возрасте (перед началом войны мне уже было 10 лет) я с ребятами нашего двора иногда посещал «садик» в вечерние часы без сопровождения родителей. Поскольку вход в него по вечерам был платным, мы старались приурочивать наш поход к дням дежурства на входе в «садик» дедушки Струкова, нашего соседа по двору, проживавшего с семьёй (женой и двумя взрослыми дочерьми) в доме № 4, в котором, как я уже отмечал, жили дядя Витя, тётя Маруся и Юрик.
При нашем появлении дедушка Струков сначала делал суровый вид, журил и посылал нас домой. Но когда у входа на миг становилось безлюдно, запускал нас в сад, слегка поддавая нам по затылку и притопывая вдогонку ногой, подобно деду Мазаю, вслед улепётывающим по аллеям «зайцам».
Пошатавшись бесцельно по закоулкам сада, поглазев на аттракционы и танцплощадку, подзаправившись мороженым и «газировкой» (если позволяли сэкономленные средства), мы подбирались к открытой киноплощадке, где, в сутолоке у её входа, бдительно охраняемого уже другими стражами, билетёрами, пытались проникнуть в «кинозал» с толпой торопящихся на первый вечерний сеанс зрителей.
Однако редко кому из нас удавалось сделать такой прорыв. К тому же, как правило, зрительный «зал» был полностью заполнен, и посрамлённый безбилетник после нескольких попыток занять чужое место выдворялся с территории киноплощадки настырными билетёрами.
Поэтому мы с наступлением сумерек и после начала фильма спешно влезали на деревья, возвышавшиеся у оградительных стен киноплощадки.
Но и на них не всегда удавалось разместиться и усидеть надолго, т.к., во-первых, претендентов на эти «места» было много (и не только с нашего двора). А во-вторых, дежуривший в саду милиционер или его помощники из бригадмила (организации добровольного содействия милиции) недвусмысленно напоминали ребятне, до которого часа дети могут находиться в общественных местах одни, без родителей.
Впрочем, и без напоминания милиции я сам вспоминал о родителях, особенно тогда, когда киносеанс затягивался. Я знал, как будут волноваться они, не обнаружив меня поздно вечером во дворе дома. А потому, не обращая внимания на укоры «корешей», я сваливался с дерева, и не досмотрев «кина»,  стремглав нёсся в полумраке домой. « Да вот он!», - кричали сидевшие во дворе соседи испуганной маме. При этом я делал вид, что иду с полянки, расположенной в центре нашего микрорайона, на которой летом допоздна мы играли с ребятами в прятки, используя естественное укрытие кукурузных полей.
Но иногда эта моя уловка не проходила. Особенно тогда, когда наш скрытный поход становился известным девчонкам, незаслуженно, по их мнению, оставленным во дворе в девичьем одиночестве. Ну, тогда, естественно, следовало наказание: домашний «арест» на пару часов во время  массового гуляния моих сверстников, отмена похода «на море» или вечерней прогулки с родителями и с семейством дяди Вити по прилегающим окрестностям посёлка.
Последнее, должен сказать, было, пожалуй, самым суровым наказанием. Ибо такие прогулки, помимо взаимно приятного общения детей и родителей, расширяли и разнообразили восприятие окружавшего нас мира неожиданными открытиями и знакомствами с местными флорой и фауной.

                Путешествие по окрестностям и в прошлое.

Обычно наши вечерние прогулки двумя семьями проходили в сопровождении  Аякса, красавца добермана-пинчера, которого дядя Витя приобрёл щенком и воспитал для охоты, которую, в свою очередь, он очень любил и всегда ждал с нетерпением открытие её сезона. Натасканный как охотничий пёс, Аякс носился по степным просторам в поисках какой-либо живности. Но близость металлургического завода, с одной стороны, и расположенных в зелёном оазисе у моря дач, с другой, видимо не очень располагали зверьё к созданию на маршруте нашей прогулки мест своего обитания. Охотничью страсть Аякса удовлетворяли только ежи, которых он без труда находил в скудной траве и сухих  кустарниках керченской степи. Обнаружив ежа, Аякс громко лаял на игольчатый клубок. Он не прекращал лааять даже тогда, когда к нему подбегали я и Юрик. И только после строгой команды «Фу!», следовавшей от дяди Вити, Аякс замолкал и с огорчением нехотя уходил от  добычи. Однажды после настойчивой (с применением детских «приёмов») просьбы Юрика, дядя Витя разрешил Аяксу взять ежа и принести его домой. С поразительным терпением и аккуратностью, не причинив ежу и своей пасти ни малейшего вреда, Аякс, проделав нелегкий путь, доставил зверька домой, где ёжик в течение нескольких дней забавлял нас своим поведением. А после утраты к нему интереса с нашей стороны, ёж был выпущен на волю в той же степи, куда, к величайшему для нас удивлению, он был доставлен всё тем же сердитым, но очень умным и послушным Аяксом.                За эти качества, видимо, перед самой войной Аякс, к великому нашему огорчению, особенно дяди Вити и тёти Маруси, был мобилизован пограничниками в собачий питомник.
С таких прогулок мы возвращались в сумерках. В это время мы с Юриком старались держаться ближе к родителям. Особенно, когда подходили к подвесной канатной дороге, которая пересекала степь от завода до моря. По ней от причала, к которому подходили сухогрузные корабли, доставляли на завод уголь с Донбасса и руду из Камыш-Буруна (теперь – посёлок Аршинцево), а с завода к причалу – отходы металлургического производства, в частности, шлак.
Но больше всего нас с Юриком страшило и в то же время завораживало зарево, которое охватывало, как нам казалось, полнеба, когда расплавленный шлак выливали из опрокидывающихся вагонеток на огромную, из него же образованную, насыпь…
До сих пор в своём воображении я храню эту пугающую и одновременно чарующую картину. По вершине шлаковой насыпи, по рельсам узкоколейки маневровый паровозик -«кукушка» медленно тащит состав из десятка таких вагонеток, которые после остановки паровоза одновременно опрокидываются в сторону, выливая яркую расплавленную массу на крутой склон. Шлак сначала, шипя и искрясь, стремительно ползёт вниз, а затем медленно застывает. Через какое-то время он меркнет, гася тем самым разливающееся от него зарево.
…В памяти остались и прогулки к Змеиному мысу с его фантастическими силуэтами, созданными природой из прибрежных скал. В семейном альбоме сохранилась фотография, на которой мы с папой, дядей Витей, тётей Марусей, Юриком и дядей Лёлей (Алексей Николаевич гостил в Керчи во время летних студенческих каникул в 1939 году) запечатлены на фоне скалы, напоминающей женскую голову в профиль с копной распущенных волос и кокошником (или даже короной!) на голове.
Не раз мы ходили к знаменитому Царскому кургану, в котором, по преданию, находилась гробница одного из царей существовавшего на территории Керченского полуострова Боспорского государства. Помню, какое впечатление произвёл на меня находившийся внутри кургана огромный, размером с дом (как казалось тогда мне), глиняный сосуд, который, по заверениям экскурсовода, заполняли вином, предназначенным умершему и заточаемым вместе с ним его жёнам.
Вместе с родителями не раз мы посещали раскопки, проводившиеся на северном склоне горы Митридат, названной так в честь одного из царей города-государства Пантикапей, предшественника Керчи, и являющейся главной её внешней достопримечательностью. До войны её вершину венчала копия античного строения (акрополя), которое во время жестоких боёв в период ВОВ было сметено (точнее – срезано!) вместе с верхушкой горы бомбами и снарядами. Подобие такого же сооружения было и на южном склоне Митридата. В течение нескольких лет после войны его колонны хранили многочисленные следы осколочных и пулевых «ранений» как напоминание о жестоких боях, проходивших во время второго, последнего освобождения Керчи от фашистских захватчиков. В память об этом на вершине горы и был сооружён штык– обелиск, воздвигнутый в честь героев–освободителей Керчи 1943 – 1944 годов. Хотя, на мой взгляд, там следовало помянуть и тех, кто сложил за неё свои головы в декабре 1941-го во время первого, керченско–феодосийского десанта наших войск и в мае – августе 1942 года (в т.ч. и героев, сражавшихся в Аджимушкайских каменоломнях).
Не могу не отметить, что во время экскурсий на Митридат нас познакомили с каменным «креслом», на котором, по словам экскурсовода, некогда сидел проезжавший через Керчь Александр Сергеевич Пушкин…



 
довоенный Митридат (фотомонтаж, по памяти)

 
_________________________________________________
следы войны - Митридат, акрополь (фрагмент), 1953г.

 
на фоне «плавающих» скал, сентябрь 1937г.

 
_______________________________________
голова девы, Змеиный мыс, 6 августа 1939г.

 
у Царского кургана, 1939г.

 
за тюльпанами, 1939г.



Эту информацию я запомнил, возможно, потому, что ей предшествовал довольно смешной казус, случившийся с одним из экскурсантов. Толи от жары, толи от натёртой мозоли он снял с ног туфли и поставил их на возвышавшийся массивный камень с углублением (видимо, чтобы не потерять их из виду). Экскурсовод, упомянувший до этого о факте пребывания великого поэта в Керчи и о его восхождении на Митридат, тут же не преминул сказать что-то вроде: «А вот на этом каменном кресле, на котором стоят эти парусиновые туфли, Александр Сергеевич отдыхал, глядя на море и простирающуюся панораму города с прилегающими окрестностями». Смущённый экскурсант, под общий смех, тут же схватил свои туфли и, видимо от растерянности, сунул их себе подмышки Но это его не спасло, потому что смех всей группы поддержал звонкий дискант наших с Юриком голосов.
В памяти от прогулок на Митридат осталась находка древней монеты с профилем самого царя Митридата. И что интересно, находку эту совершил самый маленький экскурсант, наш Юрик! А ведь было ему тогда лет пять! Не больше.
Монету эту Юрик (с дядей Витей, естественно) передал в керченский краеведческий музей, за что получил благодарность от его дирекции.
...Были у нас с родителями и более дальние путешествия. В частности, в сторону посёлка Еникале, ближайшей точки к кубанскому берегу, от которого, если не изменяет память, до косы Чушки было не более 4-х км. Коса Чушка в то время  была более известна, нежели явившаяся «яблоком раздора» между правителями «демократической» России и «незалежной» Украины коса Тузла. Были мы и в посёлке Капканы, из которого, кстати, в мае 1942 года мы с мамой, тетей Варей и Лидой, тщетно в течение двух недель пытались переправиться на «тот берег» от наседавших немцев. Но об этом потом! Ходили мы и по развалинам турецкой крепости, полузасыпанные остатки которой до сих пор находятся между посёлками Еникале и Капканы (в моём архиве сохранились снимки её, но уже послевоенного периода, когда я с женой и дочерью гостил в Керчи в 1965 году)…
Здесь я отвлекусь от намеченного хода моего повествования, чтобы добрым словом вспомнить дядю Витю, благодаря которому в семейных альбомах, доставшихся мне и Юрику (теперь уже Юрию Викториновичу) от родителей, осталась зримая память о нашей довоенной жизни в Керчи. В том числе и об упомянутых вечерних прогулках на море и к Змеиному мысу. Во многом благодаря фотодокументам, сделанным его руками с помощью тогда ещё далеко не совершенной фототехники и сложной технологии, я воскрешаю на этих страницах те далёкие дни и события, что составляли и заполняли нашу жизнь.
Вот фотографии, свидетельствующие о традиционных весенних поездках за тюльпанами, которые обычно уже в конце апреля или в начале мая покрывали поля, пролегавшие между заводским посёлком и побережьем Азовского моря. Правда, на фото нет меня с мамой (помниться, я в тот раз заболел ангиной и, тем самым, лишил себя и маму такой прогулки). Зато запечатлён «пикап», на котором работал в то время дядя Тоня (Антонин Н.). На нём иногда, по праздникам, ему разрешали катать своих родных и знакомых (которые в этот раз с охотой заняли предложенные им наши с мамой места).
Есть фотография, где мы все, в том числе и дядя Лёля (Алексей Николаевич), запечатлены на фоне Царского кургана. Здесь все  братья Самаряновы, за исключением дяди Сережи, проходившего в то время службу в рядах Красной Армии.
А вот фотографии уже и с ним, прибывшим на побывку в Керчь. Здесь Дядя  Серёжа с Аяксом на поводке (как пограничник Карацупа с Джульбарсом) стоят у нашего дома, почти под окном нашей спальной комнаты, на фоне виднеющейся вдали фабрики-кухни. Зимой. А потому – в шапке-будёновке (дядя Сережа, разумеется).
А вот дядя Серёжа уже со всеми керченскими Самаряновыми за столом в квартире старшего брата встречает Новый, 1940 год. На фотографии нет самого дяди Вити: он фотографирует. Зато вдали на стене висит его охотничьё ружьё с патронташем. Нас с Юриком, увы, тоже нет на фотографии. Но уже по другой причине: нас просто отправили спать в соседнюю комнату. О пережитой нами такой несправедливости свидетельствуют выражения наших лиц на снимке, сделанном дядей Витей на следующий день, где я и Юрик запечатлены на фоне новогодней ёлки.

 
___________________________________________________
встреча Нового, 1939-го года

 
_____________________________________
Вова и Юра Самаряновы
 
_____________________________________
у нашего дома, вдали – фабрика-кухня

А вот у ёлки, но уже другой, мы вместе почти со всеми ребятами нашего двора!

 
на елке у Гены, слева направо: Алла Бантышева, Танечка Винокурова,
Шурик Боцуло, Вова Самарянов, Гена, Неля Николаенко (с бантом),
Неля Арзанцева (самая высокая), Тата Шулькевич, Люся(?),
Лиля Подымова (лицо смазано), Юрик Самарянов, Рушен Джамилев


                О новогодних ёлках, о встрече Нового года и о зиме.

 …Кстати, о ёлках. Эту традицию (ставить  и наряжать ёлки к Новому году), прерванную на несколько лет в период активной борьбы Советской власти с религиозными  предрассудками, возобновили, кажется, в 1935 году. Как раз к началу нашего с Юриком восприятия радостей окружающего нас мира и его подарков, которые  этот мир дарил нам (в т.ч. и не без помощи наших родителей!). И среди них, едва ли не самым главным, что осталось в памяти  на всю жизнь (как, видимо, и для всех предшествовавших нам и последовавших за нами поколений детей), была новогодняя ёлка. Правда, теперь, по форме и содержанию её украшений, ёлка менее походила на рождественскую, символизировавшую до Октябрьской революции праздник Рождества Христова. И, ввиду скудности крымского ландшафта на ели, у нас её не раз заменяли другие породы хвойных деревьев (чаще - сосенки). Но всё равно, это была ёлка со всеми её достоинствами, подарками и украшениями, которые в первые годы возобновившейся традиции были, в большей степени, делом рук наших родителей.
Помню, что особым мастерством на этот счёт была одарена тетё  Маруся. Из ваты, цветной бумаги и фольги она, с помощью клея, красок и проволоки делала такие флажки, хлопушки, звёзды, серпантин, куколки, зверушки и даже деда Мороза со Снегурочкой, что ей могли позавидовать истинные, искушенные в этом деле мастера!
Помимо игрушек, на ёлку в то время, по старой рождественской традиции, родители вешали всякие лакомства: конфеты, мандарины, печенья, которые вместе с висящими игрушками были предметами вознаграждения тем, кто отваживался выступить перед «аудиторией» со стишками или песенкой. Это, впрочем, не отменяло положенную в конце каждого праздника новогодней ёлки раздачу детворе подарков. В них к тому, что уже висело на ёлке, добавлялись более изысканные сладости и редкие по тем временам апельсины. Но из всего того, что находилось в подарочном мешочке, мне лично больше всего было по душе печенье, которое пекла сама тётя Маруся. Когда я видел его висящим на ёлке, мне хотелось поступить с ним также, как поступил однажды с украшавшими ёлку пряниками Павлик Бачей в романе В. Катаева «Белеет парус одинокий» (не помню, прочёл ли я к тому времени это захватывающее произведение, но одноимённый кинофильм смотрел точно). Однако врожденная застенчивость (которая, по мнению многих окружавших меня людей, была излишней и, якобы, нередко мешала мне в жизни) не позволяла пойти на то, чтобы откусить кусочек хотя бы от одного висящего печенья.  (Павлик, как мне помнится, откусил по кусочку от всех пряников, находившихся в зоне их досягаемости). Единственно, на что я однажды отважился, это попросить, через Юрика, тётю Марусю, чтобы  она, до этого угостившая  нас только что испеченным печеньем, сделала это ещё раз…
Этот комичный, но, как мне казалось тогда, ужасно постыдный для меня случай выглядел так. Мы с Юриком играли в дальней от кухни комнате их квартиры, когда тётя Маруся затеяла приготовление печенья. Аромат, доносившийся до нас, очень волновал меня. К моему удовольствию вскоре тётя принесла нам на блюдечке несколько «печенок», которые мы с Юриком (надеюсь, что вместе) быстро проглотили. Спустя некоторое время я сказал братику (кажется, ему было в то время года два-три): «Пойди, скажи маме, чтобы она ещё дала нам печенья». Юрик выполнил мою просьбу дословно. Подойдя к тёте Марусе с протянутым блюдцем, он сказал ей: «Пойди, скажи маме, чтобы она…».
Кажется, на этом месте я издал истошный вопль, что-то вроде: «Да не! Я пошутил! Не надо!». Но тётя Маруся, женщина глубоко воспитанная, образованная (окончившая что-то вроде института благородных девиц), не подав и виду, быстро вывела меня из затруднительного положения. Во всяком случае, мы с Юриком получили          новую порцию свежеиспечённого печенья и продолжали играть. Хотя, как видите, свой конфуз я запомнил на всю жизнь.

 
_________________________________________________________
дядя Витя и Юрик, 1940г.

…Возвращаясь к новогодним ёлкам, хочу отметить, что этот праздник ребята с нашего двора отмечали, практически, столько раз, сколько семей проживало в двух домах нашего двора. А нередко – и за его пределами! И везде он проходил в одном ключе, хотя родители старались его разнообразить. Так что, в конце новогодних празднеств, длившихся параллельно со школьными каникулами целую декаду и заканчивавшихся большой ёлкой  в одном из заводских клубов, и дети, и родители порядком уставали. Их состояние в своё время очень хорошо изобразил известный в 30-е – 40-е годы ушедшего столетия советский фельетонист Виктор Ардов
В рассказе «Светская жизнь Юрика (тоже Юрика, но только не помню его фамилии) или письма к бабушке» В.Ардов приводит отчаянное признание внука после восьмого или девятого посещения Новогодней ёлки: «Я от Ёлков устал!». А настроение натерпевшихся родителей В.Ардов красочно описывает (опять же словами своего малолетнего героя) в сцене раздачи подарков, когда мама грудного ребёнка негодует по поводу того, что ему подарили всего лишь погремушку, а какому-то шестилетнему мальчику – самокат! Возбуждённую маму грудного ребёнка пытается успокоить мама шестилетнего мальчика, говоря о том, что, когда её ребёнок станет взрослее, то, может быть, и ему тоже подарят самокат.
Но «грудная» мама всё не унимается. И тогда на помощь «шестилетней» маме приходят ещё несколько «не грудных» мам. Спор усиливается, постепенно перерастая в крик, который звонкими голосами дополняют взбудораженные дети. Некоторых из них начинают уводить испуганные родители. Но наиболее стойкие с восторгом  и одобряющим визгом продолжают смотреть на то, как «веселятся» взрослые. И тут один мальчик срывается с места сторонних наблюдателей и начинает бегать вокруг спорящих мам с криком: « Куси! Куси!». Через мгновение, с тем же призывом носится уже вся толпа оставшихся детей. И праздник продолжается!
…Признаюсь, был у меня соблазн, присвоить сей сюжет, чтобы повеселить тех, кто удосужится когда-нибудь прочитать моё «эссе». Но этим, во-первых, я нарушил бы взятое на себя  обязательство отражать только то, что было на самом деле, а во-вторых, я    невольно возвёл бы незаслуженный поклёп на наших родителей  и всех соседей (и, в первую очередь, на мам) из нашего двора, которые никогда ничего подобного не высказывали на моей памяти. И вообще, наши соседи были, в основном, вежливыми и доброжелательными людьми, достойными того, чтобы я о них вспомнил. И надеюсь, что дальше я это обязательно сделаю.
А пока – ещё немного о ёлке! Самым впечатляющим из её нарядов для нас, ребятни (да  для взрослых, думаю, тоже), была её иллюминация. До войны, да и в первые послевоенные годы, основными атрибутами были ёлочные свечи и бенгальские огни. Но если последние сохранились до сегодняшних дней, то на смену пожароопасным свечам  вскоре пришли электрические гирлянды с миниатюрными разноцветными лампочками. Поскольку в то время они были редкостью, то мои родители украшали нашу ёлку свечами. А вот дядя Витя сам смастерил электрогирлянду. Правда, в основе её были лампочки  технических приборов и больших размеров, к тому же бесцветные. Но с этой проблемой дядюшка справился с помощью разноцветного термостойкого лака. Так что эффект был впечатляющим.
Здесь, видимо, уместно вспомнить, что дядя Витя был большим умельцем. К тому, что я уже о нём написал, могу добавить, что он был и большим радиолюбителем. Он сам собрал ламповый радиоприёмник. И не только себе, но и помог собрать такой же папе. И именно по его приёмнику мы впервые услышали тревожные ноты зарождавшейся в Европе войны…
Мне хорошо запомнилась встреча 1941-го года, на которую впервые были допущены и мы с Юриком. Мы сидим со взрослыми за новогодним столом и, в ожидании боя кремлёвских курантов, слушаем то, что находит дядя Витя во время своего «путешествия» по волнам эфира. Из динамика радиоприёмника доносится то мелодичная, то бравурная музыка, перемежаемая крикливой речью на непонятном нам языке. И мне становится почему-то тревожно. Возможно мы, дети, улавливаем взволнованную интонацию родителей.
Но вот раздаётся звон курантов, звучит «Интернационал» и все одновременно начинают поздравлять друг друга с Новым годом, чокаясь бокалами, наполненными вином (а может быть тогда уже и шампанским!) и крюшоном (мы с Юриком!).
В этот волнующий момент, как мне кажется, уже никто из присутствовавших не думал о надвигавшейся войне. И тем более о том, что она когда-нибудь может докатиться до нас. Подсознательно мы, и взрослые, и дети, были уверены в могуществе нашей Красной Армии, в мудрости нашего руководства во главе со Сталиным, в высоком патриотизме нашего народа. К слову сказать, как показали дальнейшие события, всё это, фактически, подтвердилось. Но, к великому сожалению, не вдруг и не сразу. И с большими потерями. В том числе и в духовно-политическом единстве нашего советского народа.
…Однако, вернусь к нашей довоенной жизни.
И прежде, чем перейти к следующей теме моих воспоминаний, я позволю себе завершить описание ёлочных и новогодних празднеств тем, что осталось в моей памяти от керченской зимы.
Несмотря на (чаще всего) дождливый и непродолжительный её характер, мне запомнились снежные сугробы и мороз, который, бывало, я чувствовал не только на щеках моего наполовину укутанного шарфом лица, но и сквозь валенки, присланные мне из Михальково.
Помню, как однажды, выйдя поутру во двор, я прямо из подъезда попал в снежный лабиринт. Высота его стен перекрывала мой рост, хотя мне в ту пору (судя по фотографиям, это был 1939 год) шёл уже восьмой год. До сих пор не могу понять, как и кому удалось открыть тогда двери подъезда, ибо, судя по всему, они на половину своей высоты были завалены снегом.
Мне трудно представить, как в те дни взрослые добирались на работу. Но зато сколько радости было у ребятни, бегавшей и прятавшейся в снежном проходе,   проделанном взрослыми между двумя нашими домами и сараями. В отдельных местах высота снежного покрова была такова, что его верхняя кромка доходила до второго этажа, закрывая окна первого.
Конечно, описываемый мною момент был лишь редким эпизодом для керченской зимы. Но, как мне помнится, мороз и снег иногда держались в течение месяца, а снежный покров был в те дни весьма внушительной толщины. Тому свидетельством может служить ещё одна фотография дяди Вити, где на добротном снегу у дома №4 запечатлён Юрик с ребятами из нашего двора, а также маленькая снежная горка. Такие горки делали для нас родители и старшие товарищи. С них мы, преимущественно, съезжали на своих попах. А вот на санках и салазках мы обычно катались вдоль плиточного тротуара, протянувшегося под уклон  от фабрики-кухни до конца нашей улицы. Этот тротуар служил нам и конькобежной дорожкой. После оттепели и сменявшего её лёгкого морозца, он покрывался коркой льда. В такие дни взрослым по нему ходить было нелегко. И не только потому, что было скользко. Гораздо труднее было протиснуться сквозь хаотично снующую толпу «скороходов». На ледяной дорожке собиралась ребятня со всех дворов нашего микрорайона: от пятилетних малолеток, ковылявших, как правило, на одном коньке, прикрученном к валенку, до сверстников Вали Тимофеева и Вовы Бантышева.
Интересно отметить, что основным видом конькобежного инвентаря у большинства из нас были коньки-самоделки, т.е. продолговатые деревянные чурки с прикреплёнными к ним снизу металлическими полозьями, в основном, из толстой проволоки. По такому же принципу мастерились и деревянные санки. Обладателем именно такого ассортимента (подаренного мне Пантелеймоном Прокофьевичем Меркуловым, отцом «тёти Натали», маминой подруги молодости) был и я.
Однако у многих ребят были и коньки–«снегурки» с загнутыми носами и с приспособлениями для их крепления к ботинкам. А у Вали Тимофеева были даже «норвежки», беговые коньки, привезённые им, видимо, с северных широт, где их семья проживала до переезда в Керчь. Правда, он ими редко пользовался, т.к. кататься на них по корявому льду нашей «беговой дорожки» было весьма нелегко.
Вообще же братья Тимофеевы хорошо владели зимними видами спорта. Помнится, они очень сокрушались, что не захватили с собой лыжи. Но, будучи неплохими умельцами, Валя и Юра всё же смастерили одну пару сами. Но ввиду отсутствия необходимого материала, лыжи у них получились короткими и хрупкими, что выявилось в день их опробования…
Помню, что в тот день неожиданно наступила оттепель. И когда Юра (а именно, ему выпала честь продемонстрировать умение ходьбы на лыжах) двинулся на своих «самоделках» по снежной целине, они, под тяжестью Юриного веса и ввиду их малой поверхности, стали проваливаться в снег, тормозя и без того (вследствие его налипания) медленное перемещение лыжника. Собравшаяся на просмотр лыжного пробега орава мальчишек и девчонок каждый провал лыжи в снег сопровождала беззлобным хихиканьем. А когда раздосадованный Юра, пытаясь сделать рывок, неожиданно для себя сломал одну лыжу и ткнулся лицом в снег, нестройное и тихое хихиканье перешло в дружный и громкий смех окружавших.
На этом, если не изменяет память, попытки лыжного спорта внедриться в керченскую зиму, по крайней мере, в пределах заводского посёлка, закончились.
…Но этот факт ни в коей мере не может служить доказательством того, что в Керчи не бывает настоящей зимы. Во всяком случае, в те времена, о которых я пишу, она была, как и в военные годы, достаточно продолжительной и морозной. Особенно в декабре – январе, на переходе с 1941 на 1942-ой год.  Но об этом – во второй части моих воспоминаний!  А эту главу дополню тем, что сохранила память о буйствах природы.  Я имею  в  виду ураганы,  которые  иногда  случались  в  Керчи в переходный период между осенью и зимой. Смутно, но помню, как, под воздействием фантастического по силе ветра («Норд-Оста», со слов взрослых) в сопровождении ливня и града, ломались стволы                деревьев и срывались крыши с домов. А по тротуару быстрым потоком неслась вода, волоча за собой оставленные во дворах предметы обихода и камни крупных размеров. Память об одном из таких ураганов сохранили и стены наших домов, покрытые следами «оспы», которые оставили градины размером с куриное яйцо на поверхности ракушечника, из которого были сложены наши дома. Об этом говорил мне мой отец, когда вспоминал о том, каких трудов стоило сохранить от такого града стёкла хотя бы внутренних оконных рам. 

                Посвящение в мир вокала.

В своих воспоминаниях о довоенной жизни в Керчи я уже упомянул о том, что по вечерам мы с родителями нередко ходили в кино в летний «садик» при клубе ИТР. Рядом с этим клубом, через улицу, уходившую в сторону деревни Аджимушкай, находился другой  клуб, имени Энгельса. В нем в долгие осенние и зимние  вечера частенько «томился» я в ожидании окончания маминых вокальных занятий.
Да! Бог одарил мою маму незаурядным талантом. Точнее, красивым  (меццо-сопрано) и сильным голосом! Его сочетание с хорошим слухом позволили обратить на маму внимание известных (не только в Керчи) специалистов вокала, из которых мне запомнилась Александра Павловна Власовская. Несколько лет, вплоть до самой войны она была и маминым педагогом, и  аккомпаниатором. А выступать маме приходилось не только на вечерах художественной самодеятельности и в кругу друзей, но и на нескольких конкурсах вокалистов-любителей. В семейном архиве сохранились две вырезки из газеты «Керченский рабочий», в которых отмечается успешное выступление моей мамы в числе вокалистов, претендующих на участие в заключительном, третьем туре «Всесоюзного фестиваля песни, музыки и танца» в составе коллективов художественной самодеятельности металлургических заводов Юга. И хотя мама в то время уже не работала на заводе, а преподавала в начальных классах школы им. Сталина (теперь - им. Веры Белик), она, как член художественной самодеятельности клуба им. Энгельса, была включена в состав участников заключительного тура, проходившего в г. Днепропетровске в марте-апреле 1940 года.
Я уже не помню, чем увенчалось мамино выступление в Днепропетровске. Но зато отлично помню, что она как победитель одной из олимпиад вокалистов выступала на весь Крым по Симферопольскому радио. Такой успех полностью вытеснил у меня и папы чувство досады от допущенной в одной из статей газеты «Керченский рабочий» опечатки, исказившей мамину (т.е. опять же нашу!) фамилию. На этот раз вместо «Самарянова» было напечатано «Тамарьянова»! Помню, как затаив дыхание, мы с папой слушали мамино выступление по радио, боясь, не сорвалась бы она от волнения (тогда ведь не было предварительной записи). Но всё прошло благополучно. Мама исполнила две вещи: вторую песню Леля («Туча со громом сговаривалась») из оперы Римского–Корсакова «Снегурочка» и один из романсов П.И.Чайковского на стихи И.С.Тургенева.
Естественно, что в детском возрасте я не был большим знатоком музыкальных произведений и, тем более, их авторов. Но неоднократные и продолжительные присутствия на маминых занятиях (папа довольно часто задерживался на заводе) отложили в моей памяти и слова, и музыку разучиваемых мамой арий, романсов и песен. Этому способствовало и то, что я с раннего детства был нередким гостем (вместе со своими родителями, разумеется) вокальных вечеров, которые устраивали мамины подруги, в основном, по гимназии.

 
из газеты «Керченский рабочий»

 
папа, мама и я, 1937г.
 

Чаще всего такие вечера были приурочены к каким-либо праздникам или чьим-то именинам, сопровождавшимся лёгким застольем. Мне запомнились те, что проводились в домике старшей по возрасту подруги моей мамы, упомянутой уже мною Наталии Пантелеймоновны Меркуловой. Это была довольно интересная женщина (в моём теперешнем представлении), хотя и не первой молодости, которая жила вместе со своими родителями, Ксенией Николаевной и, также упомянутым мною Пантелеймоном Прокофьевичем, на одной из улиц (имени Розы Люксембург, бывшей Греческой, как явствует из письма Н.П от 01.06.1944 г. моему отцу) первого «яруса» горы Митридат. Их домик предварял маленький двор, который почти целиком находился под навесом виноградной беседки, искусно сооружённой Пантелеймоном Прокофьевичем. Кстати, именно он, своими руками сделал мне не только санки и коньки, но даже трёхколёсный велосипед. Он же смастерил для нашего дворового пса по кличке «Чёрный» тёплую лежанку, усладив тем самым хоть немного нелёгкую собачью жизнь.
Вообще, о семье Меркуловых у меня остались тёплые воспоминания. Во многом, наверное, за исключительно доброжелательные отношения этой семьи к моим, тогда ещё молодым родителям. За её большое участие в становлении нашего быта сразу же после переезда родителей в отдельную заводскую квартиру. Ну и, конечно, за повышенное внимание к моей персоне, т.к. посетителем вокальных вечеров у Меркуловых я был с довольно раннего возраста.
В памяти об этих вечерах у меня, в первую очередь, остались многочисленные кулинарные изделия, приготовлением которых славилась Ксения Николаевна. Помню, что угощали меня там и сладким крымским вином. Правда, в микроскопической дозе. Помню также, что на меня произвело большое впечатление обилие художественных миниатюр, кстати, выполненных в акварели и маслом одной из приятельниц Наталии Пантелеймоновны. Кроме них их гостиную (которая, кажется, была единственной комнатой, помимо кухни и какой-то ниши, в их квартире) украшали две картины Айвазовского. Причём, подлинники! Ну и, конечно же, в памяти моей остались                романсы и арии из опер в исполнении всё тех же приятельниц и подруг Н.П., в том числе и моей мамы…

 
_____________________________
Н.П. Меркулова, 1937г.
Как сейчас, перед моими глазами стоят Дора и Лёля, сестры-гречанки (со смешной для меня фамилией Микропуло), приятельницы «тети Натали», исполняющие под её аккомпанемент   на пианино дуэт Лизы и Полины «Уж вечер. Облаков подёрнулись края» из оперы П.И.Чайковского «Пиковая дама». Чаруемый (даже в том, раннем возрасте) звуками романса и красивыми голосами сестёр, я медленно засыпаю на стоящей рядом со столом тахте. «Подвыпивший», насыщенный сладостями и убаюканный многоголосым шумом весёлой компании, я уже почти не слышу, как вокальное исполнение  постепенно переходит в хоровое пение. В нём звучат  задорные студенческие песни, шевченковский «Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый», патриархальный «Вечерний звон» и, как ни парадоксальным может показаться, уже завоевавшие симпатии лирические песни из первых звуковых советских кинофильмов «Богатая невеста», «Вратарь», «Искатели счастья» и других. В них едва ли не главным их достоинством была музыка восходящих в ту пору композиторов И.Дунаевского, Н.Богословского, М.Блантера, братьев Покрасс.
…Я не случайно оговорился, что это может показаться парадоксальным. Ведь большинство из присутствовавших на тех вечерах были, если и не из дворянского сословия, то, по крайней мере, из разночинцев дореволюционных времён, к которому, как я полагаю, относились и мои родители. В среде приятельниц и близких знакомых Н.П.Меркуловой и моей мамы были особы, в своё время входившие в круг крымского «бомонда» и творческой интеллигенции. Среди них я помню Антонину Николаевну Надалец («тётю Нини», как она просила меня её называть), приятельницу Александра Ивановича Куприна. Об этом, в частности, свидетельствовала его фотография, подаренная Антонине Николаевне знаменитым писателем с его дарственной надписью на лицевой стороне. Эту фотографию «тётя Нини» показывала мне, когда я, будучи уже в «зрелом» возрасте, был в гостях у неё вместе с мамой. К тому времени я уже был знаком с некоторыми произведениями Александра Ивановича, в частности с рассказом «Девочка и слон».
К этому же кругу относилась и Александра Павловна Власовская, мамина «учительница пения». Отложившиеся в моей памяти обрывки фраз из разговоров взрослых дают мне основание утверждать, что и она, и кое-кто ещё из этого круга относились к категории родственников репрессированных в 30-е годы прошлого столетия людей. Собственно говоря, к ним относился, как я уже упоминал в начале моего повествования, и мой отец.
Но, как мне кажется, в 30-е годы, к которым, в основном, относятся мои воспоминания о довоенной жизни, уже в значительной степени затухало то неприятие советской действительности, советского образа жизни и связанных с ней проявлений во всех её сферах, которое, как следует из литературных источников, имело место ещё в 20-х годах в массах и особенно в интеллектуально возвышенной среде. Происходило сращивание старого с новым, при котором ростки последнего всё чаще одерживали  верх. Полагаю, что это моё заключение подтвердят факты, излагаемые ниже.
Но пока ненадолго вернусь в тот памятный вечер в доме Меркуловых, с которого я, по сути, начал воспоминания об окружавших нашу семью и лично меня людях…
Я сплю и слышу, то ли во сне, то ли наяву другой дуэт Лизы и Полины. Это уже мама и Танечка Климентова, её молоденькая подруга и соседка ещё по Тюремному переулку, исполняют другой романс Полины и Лизы («Мой миленький дружок, прелестный пастушок»). После него я уже практически ничего не слышу и просыпаюсь только тогда, когда меня будят родители со словами «Пора домой!». Все присутствующие сочувственно меня подбадривают, а Ксения Николаевна суёт мне в руки конфеты со словами «А это тебе, Вовочка, на дорожку!». Я же, стараясь показать, что и без того бодр, неожиданно для всех начинаю петь запомнившуюся мне  в исполнении папы шуточную песенку его студенческих лет:
                «Шёл козёл дорогою, дорогою, дорогою.
                Нашёл козу безрогую, безрогую, безрогую.

                Давай коза попрыгаем, попрыгаем, попрыгаем.
                Тоску-печаль размыкаем, размыкаем, размыкаем!»
Следующий за моим песнопением дружный смех всех присутствующих окончательно приводит меня в бодрое состояние и мы покидаем гостеприимных хозяев. Сначала осторожно спускаемся по каменным ступенькам, соединяющим домик Меркуловых с проходным двориком их соседки Зинаиды Герасимовны, непременной участницы (хотя и безголосой) вокальных вечеров. Она предусмотрительно спускается впереди нас, чтобы включить свет в своей  комнатушке и тем самым осветить нам крутую ступенчатую дорожку перед выходом на улицу. Затем мы выходим на Ленинскую, по которой и добираемся  до автобусной остановки, которая в то время находилась сразу же за городским отделением связи, в самом начале улицы Кирова.
Поздним вечером автобус ходит редко. Но мы терпеливо ждём его, сидя на скамейке и в присутствии немногочисленных припозднившихся, как и мы, пассажиров, т.к. до трамвайного круга, расположенного где-то на Сенной, «страшно не охота идти». На противоположной стороне площади, под светом луны, проглядываются торговые ряды припортового базара, отделяемого справа от памятника Ленину двумя длинными крытыми павильонами.   
С моря дует лёгкий ветерок, несущий  с собой смешанный аромат фруктов, овощей и морепродуктов. И хотя стоит тёплая  летняя погода, я от ночной прохлады ощущаю лёгкий озноб. Уловив его, родители теснее прижимают меня к себе.
Но вот приходит долгожданный автобус и мы усаживаемся на его мягкие дерматиновые сидения. Почти с самого начала движения автобуса я, сидя на папиных коленях, начинаю снова задрёмывать и к концу нашей поездки засыпаю совсем. От клуба Энгельса, где останавливается автобус, папа несёт меня на руках до самого дома. Последнее, что я ощущаю, это то, как меня раздевают и укладывают в постель.
…Чтобы исключить превратное представление о слепой (или того более, раболепной) приверженности моих родителей к аристократической среде, отмечу, что и мама, и папа были людьми, как теперь говорят, коммуникабельными. Они легко входили в общение со всеми, кто, по крайней мере, отвечал им таким же доброжелательным отношением, какое они проявляли сами. К тому же, они всегда помнили, что оба имели крестьянские корни и никогда этого не стыдились, хотя по тем временам оба имели довольно приличное, а главное – глубокое образование. Папа, как я уже отмечал выше, окончил промышленно-экономический техникум и ещё до войны учился на третьем курсе в московском финансово-экономическом институте на заочном отделении. А мама, окончив гимназию,  почти в совершенстве освоила немецкий язык и неплохо владела французским. Она также окончила курсы подготовки учителей начальной школы и курсы стенографистов. Ну, а общение с людьми уже упомянутого мною круга, в который она была принята, видимо, не случайно, несомненно способствовало расширению её кругозора и, как тогда было принято говорить, «повышению культурного уровня». Папа, как я понимаю, не испортил мамино «реноме». Более того, его охотно приняли и мамины подруги, и их родители, и родственники за его весёлый нрав и, в то же время, за его деликатность, врождённую сдержанность и порядочность. Последнее качество нашло отражение в его характере ещё и в иносказательном смысле этого слова, т.е. в его пристрастии к порядку.
               
           Бабушка, дедушка и другие обитатели Тюремного переулка.
               
В детской памяти, видимо, надолго остаются облики тех, кто проявлял к тебе повышенное внимание. Правда, только тогда, когда ты выходишь уже из грудного возраста. Знаю, что большую любовь ко мне «в младые годы» испытывала бабушка Мария Захаровна, мамина мама. Но знаю я об этом больше с маминых слов, ибо бабушка умерла, когда мне было  не  больше  трёх  лет.  По  словам  мамы,  из  моих  достоинств  бабушку  больше
всего прельщали унаследованные от папы белизна моей кожи и блондинистый, с рыжим оттенком, цвет моих волос. На фоне её смуглых и чернявых детей и внуков, в частности, детей её старшего сына, дяди Кирюши (Александра, Анны и Алексея), а также младшей дочери, тёти Вари (Лида тоже была смуглой), я в глазах бабушки выглядел, видимо, белым принцем. При каждом моём появлении в створе калитки уютного дворика корженковского дома бабушка всплёскивала руками и восклицала: «Ах! Моя ж красота идэ! Хиба ж е ще иде така радисть на свити?» (пишу в русской транскрипции украинскую «мову», ибо, к сожалению, таковой, практически, не владею. Хотя, видимо, следовало бы!). Я же при этом, по словам мамы, гордо вскинув голову, важно входил во двор и, ненадолго задерживаясь в бабушкиных объятьях, сразу же шёл, со знанием дела, к дворовой печке, на которой, со своим постоянным «аттракционом», выступали козлята. Их, кстати, бабушка и дедушка, вместе с «мамой»-козой, держали в специальном загоне, из которого выпускали только на пастбище и для того, чтобы дать козлятам порезвиться. Козлята, их было трое, по очереди забирались на печку, с которой тут же прыгали вниз. Причём, делали они это весьма продолжительное время, пока дедушка не прогонял их обратно в загон.   
Дедушка в проявлении своих чувств ко мне был более сдержан и вообще отличался более строгим, если не сказать, крутым нравом. Может быть, отчасти по этой причине дети его не задерживались в родном доме и, достигнув самостоятельности, разъезжались в разные края города. А старший сын, дядя Кирюша (в детском возрасте умер младший, Володя), вообще подался на родину «предков», в город Чигирин, на Украину.
Справедливости ради, нужно согласиться и с тем, что трудно было всем разместиться в трёхкомнатном доме с маленьким двориком и небольшим садом. Хотя, оставшись один после разъезда детей и смерти бабушки, дедушка приютил у себя жильцов, имея с них доплату к пенсии. Как я уже, кажется, упоминал, дедушка, Виктор Иванович Корженко, до выхода на пенсию работал таможенником в керченском порту.
С момента вступления отца в полосу одиночества, его дочерям, маме и тёте Варе, несмотря на их занятость, нередко приходилось навещать его, чтобы постирать бельё и помочь ему по хозяйству. С мамами часто наведывались к деду и мы с Лидой. Наши визиты к нему, в пору созревания фруктовых плодов и ягод, обычно сопровождались их поеданием, естественно, в пределах вместимости наших желудков. Получив от деда разрешение, мы  с Лидой внедрялись в его сад, в котором было всего понемногу: и слив, и яблок, и груш, и крыжовника, но больше всего – абрикосов. Особняком от садовых насаждений во дворе стояли два огромных, как мне тогда казалось, дерева: у дома – миндаль, а напротив, на территории «скотного двора» (маленькой площадки с небольшим навесом в её углу для сена и обитавшей при жизни бабушки коровы) – шелковица. В пору созревания её плодов мы с сестрой влезали на дерево и, цепляясь за его ветви, с большим наслаждением их поглощали. Помнится, что после этого нас долго «отстирывали» от пятен чернильного цвета, которые оставляли на наших руках, лицах и одежде эти вкусные ягодки.
Тюремный переулок, на котором находился дедушкин дом, был очень широкий. Фактически это была большая удлинённая поляна между стоявшими напротив друг друга домами. По одному краю поляны-переулка, где находилась территория городской тюрьмы,  проходило шоссе (улица Кирова), соединявшее город с заводским посёлком. По другому краю пролегала одноколейная трамвайная линия, по которой, также между городом и посёлком, курсировал трамвай. Трамвайная линия имела несколько разъездов, на которых вагон, идущий в одну сторону, дожидался встречного.
Запомнилось, что значительная часть пути трамвая пролегала через огромный абрикосовый сад, который до революции, видимо, принадлежал богадельне, по имени которой он так и назывался.
. Виктор Иванович и Мария Захарова Корженки
с сыновьями Кириллом (стоит) и Владимиром, 1904г.

Напротив дедушкиного дома жила со своими родителями и младшей сестрой Аней моя крёстная, Мария Фоминична Гусева (тогда ещё – Метла). Запомнился их отец – Фома (отчества не помню). Возможно, потому, что во время войны он  оказал нам большую помощь. Аню, миловидную чернобровую девушку, помню также хорошо. Видимо, потому, что она, при моём появлении, всегда выражала почти такое же восхищение моей особой, как и моя бабушка Мария Захаровна.

 

мама (в центре) среди подруг, справа – Е.А. Пекарникова, моя первая учительница

Впрочем, в ту пору моих младенческих лет мною, как вероятно, и многими детьми  в раннем возрасте, восхищались практически все мамины подруги. В том числе и уже упомянутая в главе о вокале Таня Климентова, которая с матерью, Марией Андреевной, проживала всё в том же Тюремном переулке. Исключением была, разве что, Евгения Акимовна Пекарникова, дом которой находился по другую сторону дедушкиного двора. Она не выказывала ко мне тех внешних признаков восхищения, что её младшие подруги. Хотя отмечу, что и не была невнимательной. Думаю, что причиной её сдержанного отношения, причём, не только ко мне, являлись одновременно и особенности её характера, и плоды её воспитания в духе  института благородных девиц, не позволявшего открытого проявления эмоций. Об этом свидетельствовали и её внешность, и манеры её поведения. Евгения Акимовна была высокой, стройной, почти прямой, как мне казалось, женщиной. С красивым продолговатым и строгим лицом. С густыми чёрными бровями и строгой причёской тёмных, но уже слегка тронутых сединой волос. Во всяком случае, такой я запомнил Евгению Акимовну Пекарникову после того, как в 1939 году она стала моей первой учительницей.
Чтобы покончить с воспоминаниями о неравнодушном ко мне отношении лиц женского пола в ранний период моей молодости, позволю себе упомянуть о моих нянях. Поскольку родители мои работали, то я с ранних лет, по крайней мере, лет с трёх, находился под опекой нанимаемых ими нянь. Детский сад в моей «служебной» карьере занимал  почему-то непродолжительное время.

                На попечении нянь.

Нянь было у меня три. Правда, одна, молодая, ввиду недобросовестного, по словам мамы, отношения к своим обязанностям, недолго занималась присмотром за мной. Я даже не запомнил её имени. Зато очень хорошо помню двух пожилых нянь, уделивших мне своё внимание до появления и после ухода молодой, нерадивой.
Первую звали Аграфена Максимовна. Она была довольно преклонного возраста и очень походила на мою бабушку Лидию Алексеевну, папину маму. Возможно, по этой причине у нас с Аграфеной Максимовной сложились довольно тёплые отношения. В нашем семейном альбоме хранится фотография, сделанная профессионалом из фотоателье, на которой я, в возрасте трёх лет и девяти месяцев, запечатлён вместе с ней. По-видимому, на долгую и добрую память перед нашим расставанием. Кажется, по семейным обстоятельствам она переехала в другой город. К большому сожалению, моему и моих родителей.
Ту няню, которая сменила «промежуточную» молодую, звали Акилина Павловна. Она была коренная керчанка. Её домик находился  почти на берегу моря где-то посередине между городом и заводским посёлком, в районе, который тогда называли Слободкой и к которому примыкает теперь Комсомольский парк. Иногда Акилина Павловна приводила меня к себе и я с удовольствием возился в песке на границе с тихо плещущей водой. Однако мои родители, без особого энтузиазма относились к нашим с Акилиной Павловной путешествиям и поэтому они были вскоре прекращены.
Как я понимаю, необходимость Акилины Павловны периодически наведываться домой была вызвана наличием у неё небольшого хозяйства, в котором, помимо кур и уток, была ещё и коза. Ну и, естественно, маленький огород. Поэтому Акилина Павловна использовала любой момент, чтобы хоть на пару часов оставить свой «пост» няни и наведаться к себе. Чаще всего таким моментом был приход мамы между первой и второй сменами в школе. Но однажды Акилина Павловна, воспользовавшись тем, что ко мне пришла Лида (тогда, как я уже упоминал, Молибоги жили ещё на нашей улице в доме №5), оставила нас вдвоём, полагая, что Лида за мной присмотрит. Нам в ту пору было с ней лет по шесть, но Лида была на полголовы выше меня. И, по мнению Акилины Павловны, это обстоятельство было весомым аргументом, чтобы считать её вполне взрослой.
Однако, мы с Лидой всё же были ещё детьми. И после продолжительного времени, в течение которого мы занимались различными играми, начиная с лото и заканчивая «летающими колпачками», наш организм потребовал физической встряски. Я, вспомнив о том, что Лида боится треска пистолетных пистонов, достал соответствующее «оружие» и стал бегать с ним за ней. А Лида, удирая от меня, пряталась то под стол, то за буфет, пока моя настырность не надоела ей и она, защищаясь, чем попадётся под руку, не нанесла мне хотя и лёгкую, но с обильным выделением крови из моего носа, травму. В этот момент появилась Акилина Павловна и, увидав меня «истекающим» кровью, едва не упала в обморок.
Напуганная Акилина Павловна сама покаялась моим родителям о случившемся и попросила её отпустить. Родители же, особенно мама, как могли, её успокаивали и просили остаться, т.к. помимо досмотра за мной (хотя и слегка скомпрометированного), Акилина Павловна делала ещё кое-какие работы, помогая маме по хозяйству. Но она была неумолима.
Так, незадолго до школы, я на короткое время и без особого энтузиазма стал посещать детсад.
Память об Акилине Павловне, этой простой, малограмотной, но очень доброй и работящей женщине осталась в нашей семье надолго. Мы даже встречались с ней после войны, когда вместе с родителями приезжали в Керчь. Она тогда по-прежнему жила на Слободке в своём домике, который, хоть и с большими повреждениями, вместе с ней пережил все тяготы войны, усугублённой оккупацией. Но где конкретно в то время Акилина Павловна была, я, к сожалению, не помню.

                Наши соседи.

 Бантышевы. Я уже упоминал фамилию Бантышевых, квартира которых была на первом этаже и находилась непосредственно под нашей. Глава семейства, Бантышев Николай (отчества не помню), вместе с моими родителями работал на заводе и одновременно возглавлял школу фабрично-заводского обучения (ФЗО). Его старший сын Володя был одним из авторитетов (в прямом, а не в современном понимании этого слова) среди ребят нашего и соседних дворов. Он был лет на шесть старше меня и отличался недюжинной силой среди сверстников, хотя и не выделялся особо богатырским телосложением.
Я уже упоминал о том, что Володя, как и Валя Тимофеев, был участником ВОВ. Более подробно я намерен об этом написать в завершении своих воспоминаний. К этому меня обязывает и полученное в апреле 2005 года от Володи письмо, в котором он пишет, что, несмотря на бронь, которую ему дали на военном заводе, он всё-таки добился того, чтобы его, по сути, ещё мальчишку, направили на фронт. Здесь же я отмечу только то, что нисколько тому не удивлён.
Я не могу свидетельствовать в полной мере о том, где и как Володя проводил свой досуг за пределами нашего двора. Тем более, что он, как и братья Тимофеевы, учился в другой школе, имени Войкова, которая находилась где-то за фабрикой-кухней.
Однако помню, что Володя был залихватским парнем, способным на смелые, иногда даже, отчаянные поступки. В такие моменты в его арсенале даже появлялись такие «игрушки», как рогатка и «поджиг» (самодельное огнестрельное оружие, типа старинных пищалей, с металлической трубкой, закреплённой на деревянной рукоятке). Этот новый вид «оружия» был придуман, как я полагаю, взамен «устарелых» средств для охоты на воробьёв.
Справедливости ради, следует отметить, что конструирование «поджигов»  на короткий период захватило и братьев Тимофеевых. На короткий, потому что, как только информация об этом дошла до родителей, в том числе и до отца Володи, этому делу был поставлен суровый заслон. Надо сказать, что, несмотря на свой залихватский характер, отца Володя слушал беспрекословно.
Тем не менее, на «стрельбище» за одним из сараев, на которых производилось опробование «оружия» и стрельба по цели, присутствовала, несмотря на протесты старших, и наша братва (я и Рушен, во всяком случае).
Вова Бантышев, а под его началом и братья Тимофеевы, одно время занимались ловлей щеглов. Причём, по правилам искусных птицеловов, с помощью накидных сеток. Отловленных птиц помещали в клетки, в которых держали их с осени до наступления весны. А весной – выпускали на свободу! Это захватывающее зрелище старались не пропустить и мы, младшие их товарищи по двору. Помню, что однажды Вова  подарил мне пойманного им щегла, которого я поил и кормил всю зиму в купленной на базаре клетке. А весной, вместе с другими обладателями щебечущих комочков, с радостью  выпустил его на волю! Ещё помню, что Вова и братья Тимофеевы ходили на берег Азовского моря, где они, по их словам, «собирали» яйца, выпадавшие из птичьих гнёзд. Как я понимаю, птицы различных пород гнездились в отверстиях крутых берегов. И я полагаю, что ребята лазали по ним, собирая образцы яиц «различной породы». Потом они, с гордостью и не без хвастовства, показывали нам, «малолеткам», собранные и смастерённые ими гербарии из птичьих яиц.
Володя был единственным сыном в семье Бантышевых. Зато у них были ещё две дочери. С Аллой, моей ровесницей, я учился в одном классе. А младшую сестричку Володи (ей тогда было годика два-три), как мне помнится, звали Ирочкой. Видимо, поэтому их мама, Полина (отчества опять не помню), в то время не работала и, как тогда было принято говорить, была домохозяйкой. В памяти остался звонкий голосок Ирочки: «Мали Викана! Ви на моле? Ми тозе идём!».
Уже в 2004 году я узнал о том, что в начале войны, в эвакуации в семье Бантышевых появилась ещё одна девочка по имени Лида. Именно от неё я сначала получил ответ  на моё письмо, опубликованное в газете «Керченский рабочий», за которым, через некоторое время, последовало письмо и от самого Володи. А в 2009 году Лида (Лидия Николаевна Литвинова, по мужу) прислала мне ещё одно письмо с фотографией Володи, которую я публикую. К сожалению, вместе с известием о его кончине 17 января 2006 года. В том же письме Лида сообщила мне о том, что  21 ноября 2005 года, опередив своего старшего брата, скончалась и Алла. Так, пока я пишу свои воспоминания, уходят из жизни друзья моего детства. И хотя я опять нарушаю последовательность своего изложения, не могу не отметить этот печальный факт.
Бондаренко-Шулькевич. Рядом с Бантышевыми жили две сестры, судя по их внешности, двоюродные, поскольку они не были похожими друг на друга. У старшей, Бондаренко (имени-отчества не помню), были две взрослые дочери, Нина и Тата (Татьяна), которые тоже внешне отличались друг от друга. Нина – блондинка, высокая, крепкого телосложения, в ту пору уже студентка ВУЗа или техникума. Тата – шатенка, с двумя длинными полновесными косами, с более изящным, нежели у сестры, телосложением, - являла собой, по мнению всего нашего двора, эталон красоты. Помню, что помимо местных молодых людей, за ней настойчиво пытался ухаживать и наш с Юриком  любимый дядюшка Лёля,  Алексей  Николаевич, во время своего приезда в Керчь летом 1939 года, тогда уже, как я упомянул в начале, студент физико-математического факультета Ивановского педагогического института. Тата Бондаренко, как мне помнится, в тот год закончила десятый класс и готовилась к поступлению в ВУЗ.
             У второй сестры, Нины Платоновны Шулькевич (по мужу), была одна дочка, тоже Тата, но только «маленькая»  (её так и звали Тата-маленькая). Она на год или два была младше меня и, естественно, являлась членом нашей дворовой компании.
Родители мои с одинаковой симпатией относились к сёстрам Бондаренко-Шулькевич и к их дочерям. Но в силу того, что Нина Платоновна тоже была учительницей, она по понятной причине, больше общалась с мамой, нежели её старшая сестра. Кроме того, как мне кажется, их негласно связывали чувства, которые, наверное, испытывали  люди, родственники которых были репрессированы. Однако, если у моей мамы таковыми оказался свёкор, то у Нины Платоновны – её супруг, отец Таты-маленькой…
 Я смутно, но всё же помню её отца. Высокий, плотного телосложения человек. На нём были сталинского покроя френч защитного цвета и такого же цвета брюки, заправленные в светлые бурки на кожаной подошве. В таком именно виде я запомнил его, когда он широко шагал через большой зал, в котором проходил очередной праздник новогодней ёлки, неся на руках свою дочку Таточку. Она, счастливая и возбуждённая, взирая на всех с высоты своего положения, вдруг заметила меня и звонко крикнула: «Вовка! Вовка!», как бы говоря, «Ага! А вот и мой папа! Он сильный и высокий! И никому до меня не достать!».
…Видимо, повзрослев, Таня (так её уже звали в юношеские годы) стала болезненно ощущать слишком затянувшееся отсутствие своего отца, который, как я узнал позднее, так и не вышел живым из места его заключения. Таня очень переживала то, что произошло с её отцом, и это, возможно, отразилось на её душевном состоянии. И, видимо, по этой причине, при нашей встрече в 1954 году в Керчи она сообщила мне (и, полагаю, не только мне) первым долгом то, что её отец реабилитирован.
Кстати, о том, что в этом же году был посмертно реабилитирован и мой дед, Николай Михайлович Самарянов, я уже отмечал выше. Думаю, что это не было простым совпадением.
Тимофеевы. Семья Тимофеевых, квартира которых находилась рядом с нашей на втором этаже, прямо над квартирой Шулькевич-Бондаренко, была близка нам и в прямом и в переносном смысле. Тимофеевы, как и мой папа, приехали из верхневолжской России, но, в отличие от него, устойчиво сохраняли характерный для тех мест говор. Особенно им отличалась Федосья Васильевна, старшая сестра Варвары Васильевны и тётя Вали, Юры и их младшей сестры Нади. Именно от неё и пошло произношение Юриного имени как «Юрей». Сама Варвара Васильевна, видимо, как врач с большим стажем, имевшим продолжительное общение с больными, в значительной степени утратила характерный для их семьи диалект. Но зато её муж, глава семейства и тоже врач (увы, его имя я тоже забыл), почти не уступал в этом отношении своей ближайшей родственнице. В манере говорить им обоим следовали и Юра с Надей, которые боготворили свою тётушку за её исключительную заботу, проявлявшуюся к ним, как выяснилось, со дня их рождения. Видимо, поэтому оба они свою тётушку звали няней, хотя Юре перед войной было уже лет тринадцать, а Наде – около восьми.
Напротив, старший их брат, пятнадцатилетний Валентин, если и не обладал керченским диалектом, то и в приверженности к верхневолжскому говору его трудно было упрекнуть. Пожалуй, он говорил на правильном русском языке, а тётушку звал не иначе как «тётя Феня». Зато в отличие от всех членов своей чрезвычайно эмоциональной семьи, Валя был не по возрасту сдержан и замкнут. Однако это не мешало ему общаться не только с нами, шкетами, но и со сверстниками из других дворов, а также принимать участие в наших играх и забавах, о которых я упомянул выше.
В целом о семье Тимофеевых у меня остались добрые воспоминания. И не только потому, что все её члены с большим дружелюбием относились к нашей семье. Запомнился их общий и почти постоянный оптимистический настрой и дружное проживание в, общем-то, не очень просторной для их семейства квартире. Лично я это  сам отмечал, когда бывал у них в гостях, занимаясь совместно с Юрой созданием моделей планеров, а также перенимая у него опыт в художественном мастерстве. Юра хорошо срисовывал  различных зверей с красочных картинок энциклопедии, тома которой составляли немалый объём в библиотеке его отца. Посредством наносимой на кальку клетчатой сетки и её повторения на рисовальной бумаге ему удавалось воспроизводить довольно точную копию  оригинала. Особенно когда он рисовал портреты, с фотографий или с репродукций, публиковавшихся в журналах…
Я пробовал пользоваться «методом сетки» и у меня тоже неплохо получалось. Но, сознаюсь, терпения не хватало. Зато мне удавались рисунки с натуры и по памяти. Эти мои способности оценили и папа с мамой, и их друзья, и Тимофеевы, и даже сам Юра. Во всяком случае, под давлением всех окружавших нашу семью людей,, мои родители, собрав однажды все мои рисунки (даже те, что я рисовал в трехлетнем возрасте!), отослали их в Москву. И перед самой войной из столицы пришёл ответ, в котором значилось, что я принят в «школу одарённых детей». Не могу утверждать, так ли она называлась в действительности, но именно такое словосочетание осталось в моей памяти.
Однако, пока моих родителей, особенно маму, убеждали в необходимости моей поездки в Москву, началась война. И все наши  планы на этот счёт (да и не только!) рухнули. Впоследствии, обучаясь в старших классах школы и особенно в ВУЗе, я, было, возобновил свои занятия рисованием. Но, отвлекаясь на работу в стенгазетах, я, фактически, впустую истратил свои художественные способности и, как говорится, похоронил свой талант. А он (или его проблески), судя по тем рисункам, что у меня остались, видимо был. В подтверждение своих слов, прилагаю портрет Бориса Лебедева, который я срисовал с представленной выше его фотографии. Без помощи «сетки»! Абсолютного сходства нет, конечно, но, как мне кажется, близко к оригиналу.
…Вспоминая семью Тимофеевых, хочу отметить их исключительную отзывчивость и симпатию, которые все они проявляли к нашей семье. Варвара Васильевна и её супруг не раз как врачи оказывали нам свою помощь. Особенно мне, т.к. я частенько болел. И не только ангиной и другими простудными заболеваниями. Однажды они, по словам мамы, меня «буквально вырвали из лап смерти», когда, в трёх- или четырёхлетнем возрасте, я болел то ли корью, то ли дифтерией.
.
 
рисунок, сделанный мной с фотографии,
Борис Владимирович Лебедев (1921 – 1943гг.)
Помню, как эмоционально Тимофеевы восприняли выступление мамы по Симферопольскому радио! Варвара Васильевна буквально ворвалась к нам в квартиру с криком: «Включите радио!.. Вы слышите? Вы слышите!.. Мария Викторовна поёт!».
            И при всём этом Тимофеевы мужественно переносили те физические и вызванные ими моральные травмы, которые были у их детей. У Юры был серьёзный дефект речи, который остался у него на всю жизнь. В этом я лично убедился, когда уже после войны увидел его, тогда уже женатого мужчину, отца нескольких детей. У Нади же был травмирован правый глаз, который своей неестественной выпуклостью значительно искажал её довольно миловидное личико. И как это не обидно было для Нади, но именно по этому злосчастному глазу моя мама узнала её, уже взрослую, когда они с ней случайно встретились в ЦУМе (Центральном универсальном магазине) в Москве. Волею судьбы мы тогда были уже москвичами, а Тимофеевы – жителями подмосковного города Электросталь
Другие. Воспоминания о других соседях, по нашему и соседнему по двору домам, у меня  связаны с теми или иными событиями, которые, по разным причинам, остались в моей памяти. Кое о ком, как, например, о дедушке Струкове, я уже поведал. О некоторых, видимо, ограничусь лишь перечислением их фамилий. Фамилии некоторых других я даже и не знал, хотя в памяти остались воспоминания, связанные и с некоторыми из них.
Так, возвращаясь к перечислению соседей, проживавших с нами на одном этаже, не могу не вспомнить о тех, которые незадолго перед войной поселились в квартире, занимаемой ранее Арзанцевыми (семейством той девочки Нели, с которой я «вальсировал» с разодранными штанами во время игры в «испорченный телефон»). Те, что въехали в их квартиру, явились, по сути, антиподами добропорядочной семьи Арзанцевых. Они оказались в нашем дворе, пожалуй, единственным тёмным пятном в нашей, в общем-то, дружной дворовой семье.
Дело в том, что вновь прибывшее семейство, состоявшее из, довольно, молодых родителей и малолетнего, лет 3-х – 4-х, сына Борьки, вела, по мнению всех наших соседей, не очень благовидный образ жизни. Неряшливость и чрезмерная беспечность в быту привели однажды к тому, что эти родители умудрились упустить из виду своего ребёнка, ползавшего по подоконнику открытого окна. В результате Борька свалился со второго этажа! И лишь по счастливой случайности, упав на кусты сирени, он отделался лишь лёгкими ушибами и царапинами. По этому поводу родители Борьки (не помню их имён, хотя Борька называл своих папу и маму только по имени) устроили между собой  «выяснение отношений», причём, на таких повышенных тонах, что оно было слышно не только их ближайшим соседям Тимофеевым, но и всему двору. Впрочем, подобные скандалы, нередко с применением ненормативной лексики, были, как говорила Варвара Васильевна, для Борькиных родителей нередким явлением, что, видимо, не прошло бесследно для самого Борьки…
Однажды Рушен, увидав меня во дворе, со смехом потащил на полянку, находившуюся между нашими домами и трамвайной линией, где, в окружении других ребят, Борька демонстрировал свои познания в области непечатных слов. Ребята и подоспевший со мной Рушен, по глупости, свойственной тому возрасту, в котором мы все находились, хихикая, подзадоривали  Борьку возгласами « А ну, скажи ещё!». А получив в ответ запретное слово из его уст, дико хохотали.
Не помню, чем это представление закончилось, но вечером, видимо, чтобы обелить себя, Борькины родители распустили слух, что, якобы, ребята с нашего двора учили Борьку говорить скверные слова. Эту новость быстро разнесла Ольга Ивановна Винокурова, семья которой жила напротив, по соседству с нашими Самаряновыми. Нам, в том числе и мне, пришлось держать ответ перед родителями. Помню, как Раиса Велиевна, мама Рушена, пытаясь узнать правду от своего сына, остановила во дворе меня и, отметив вслух то, что я честный мальчик, напрямик задала мне вопрос: «Это правда, что вы учили Борьку нехорошим словам?». Ещё не дожидаясь моего ответа, Рушен
громко захныкал: « Нет, нет, нет!». Я же, не в пример ему  и понимая то, что в той ситуации мы вели себя не лучшим образом, на вопрос Раисы Велиевны  промямлил что-то невнятное, чем, естественно, не слишком убедил её в нашей невиновности. И лишь вечером, когда состоялось моё объяснение с мамой, я рассказал ей, как всё было на самом деле. Зная, что за Борькиными родителями водится такой грех, она мне поверила. Но пожурила за наше неправильное поведение.
…Возвращаясь к «тёмному» пятну моих воспоминаний  о наших соседях, не могу не помянуть добрым словом главу семейства Тимофеевых, который однажды сурово присмирил шумливую чету Борькиных родителей. Вскоре, правда, ко всеобщему удовлетворению они покинули наш дом. А в освободившуюся от них квартиру  въехал Володя, молодой, лет двадцати пяти парень. Он запомнился  мне, пожалуй, только своим рассказом о том, как в сентябре (или в октябре) 1941 года  он один из немногих спасся с потопленного немецкими бомбардировщиками теплохода «Рот-Фронт», шедшего из Керчи на Таманский полуостров с раненными  и эвакуировавшимися из города людьми. Среди них, по словам Володи, находилась и семья, занимавшая до войны соседнюю с нами квартиру справа.
Оставляя подробности трагического, по сути, рассказа Володи для второй части моего повествования  («Война»), уделю несколько строк этим соседям. По возрасту  и по составу семьи они соответствовали беспокойному Борькиному семейству. Разница была лишь в том, что у соседей справа была дочь, которая года на три-четыре была старше Борьки. Что же касается морального облика, то наши правые соседи были полной их противоположностью. Это были скромные, интеллигентные  люди  и не в пример Борькиному семейству очень тихие. В укор им можно было поставить, разве что, их необщительность. Но, видимо, на то у них были свои причины. Эта черта родителей отражалась  и на поведении их дочери. Она редко появлялась во дворе  и практически не общалась с нами. Возможно, по указанным причинам я не запомнил ни имён, ни фамилии их семейства (хотя девочку, кажется, звали Софой). И если бы не свидетельства Володи об их трагической гибели, я бы, наверное, и не вспомнил о наших соседях справа.
Кома, Шарковы. Эти два семейства жили на первом этаже нашего дома, соответственно справа от Шулькевечей-Бондаренко и слева от Бантышевых.
О Шарковых я помню только имя-отчество одной из обитательниц их квартиры: Софья Яковлевна. Видимо, также за проявление с её стороны повышенного внимания к моей особе в моём младенческом возрасте я и запомнил её имя, которое, по словам мамы, в период становления моей речи называл как «Со Святка».
Из семейства с короткой украинской фамилией Кома я запомнил (и то больше по воспоминаниям моих родителей) лишь его главу, здоровенного дядю, рабочего кузнечно-прессового цеха завода, обладавшего недюжинной физической силой, пример эффективного применения которой я приведу несколько ниже.
С именем Комы у меня связано ещё одно, более серьёзное воспоминание о «тёмных пятнах» в светлой, в целом, довоенной жизни в Керчи. Однажды я случайно подслушал разговор взрослых, из которого следовало, что кто-то, будучи «под хмельком», настойчиво уговаривал одного из служащих завода произнести слово «кукуруза». Тогда я ещё не понимал, что в этом крамольного и почему этого «кто-то» за это «посадили».
В памяти у меня почему-то осталось, что этим «кто-то» был кузнец Кома. И хотя в этом я полностью не уверен, но в то время кузнец исчез из моего поля зрения.
Позднее, я узнал из «компетентных источников», что в 20-е – 30-е годы проявления непочтительного отношения к «нацменьшинствам», как последствия «великодержавного» шовинизма, весьма жёстко карались соответствующими органами. Видимо, по этой причине, подкреплённой фактом исчезновения Комы, можно теперь объяснить затихавшее общение взрослых в нашем дворе, когда в нём появлялась «линейка» (длинный многоместный открытый экипаж, в котором сидят боком к направлению движения) с новым жильцом дома №4, работником упомянутых органов.
Не могу припомнить, по понятным, надеюсь, причинам, откуда, от кого стало известно о месте работы нашего нового соседа по двору, поселившегося в нём года за два до начала войны. Но зато хорошо помню его сына Сеню, который сразу, без особых церемоний влился в наш ребячий дворовый коллектив. Более того, хорошо помню, что Сеня вместе со мной, Шуриком Боцуло и Аллой Бантышевой входил в состав нашей дошкольной группы по изучению немецкого языка, в чём преуспевал, опережая всех нас по его освоению. Помню, что наша учительница, пожилая обрусевшая немка, пыталась в деликатной форме объяснить нам, отстающим, почему Сене даётся легче познавание немецкого языка, чем нам. Но я тогда так и не понял почему. И только, много лет спустя, от своих друзей-евреев я узнал, что в современном еврейском языке есть много слов, схожих по смыслу и произношению с немецким. Но какому названию он соответствует, «идиш» или «иврит», до сих пор путаю. Зато помню, что в конечном итоге я в познании немецкого языка преуспел и не уступал в этом Сене.
Возвращаясь к Сениному папе, позволю себе предположить, что реакция взрослых на его неожиданное появление во дворе, когда он быстро влетал в него на «линейке» и, соскочив с неё, сразу же, ни с кем не здороваясь, исчезал в подъезде, объяснялась, видимо, той настороженностью, которая присутствовала у многих в тревожном приснопамятном 1937 году. Своё предположение могу засвидетельствовать признанием моей матушки, поведанным мне спустя много лет после смерти в 1938-ом году моего деда Н.М.Самарянова в месте его заключения…
«Когда твоего дедушку забрали, - говорила мне мама, - я с тревогой думала, что его арест может отразиться на служебном положении папы и его братьев. А после того, как посадили мужа Нины Платоновны, - продолжала она, - я не исключала, что и за ними могут  придти».
 Мама, вероятно, не учитывала того, что предъявленные обвинения (кажется, в промышленном саботаже) касались непосредственно Шулькевича. Видимо, поэтому боязнь, подогреваемая слухами, таилась в её душе довольно продолжительное время. А верхом её всплеска явился приезд к нам «на побывку» дяди Сережи, проходившего срочную службу в оной из сапёрных частей Красной Армии, зимой 1939-го года.
«Мы уже спали, - вспоминала мама, - когда в дверь нашей квартиры кто-то сильно постучал. Я выскочила в прихожую и от волнения громко крикнула: «Кто там?». В ответ услышала: «Самаряновы здесь живут?». Я, плохо соображая, что делаю, стоя в одной ночной рубашке, - продолжала свой взволнованный рассказ мама, - открыла дверь и с ужасом увидела на нашей площадке, плохо освещаемой тусклой лампочкой, мужчину в шинели. Сразу подумала – «Это – за Толей!». От волнения у меня пересохло в горле и я с хрипом спросила: «Что вам нужно?». А когда в ответ услыхала окающее «Моруся! Здравствуй! Это я, Серёжа», расплакалась и, не думая о своём виде, бросилась смущённому деверю (брату мужа,- прим. моё) на шею».
…Мне кажется, что после этого случая мамины тревожные ожидания стали постепенно уходить из её сознания. Тем более, что в предвоенные годы жизнь постепенно стала у нас налаживаться и успокаиваться. Так что, как я уже отмечал в «преамбуле» своих воспоминаний, ничего такого с папой и его братьями не случилось. А, выражаясь языком моей бабушки, все её сыновья «вышли в люди». К сожалению, вот только война не дала возможность развиться большому, как мне кажется, потенциалу её младшего сына.
Завершая свой беглый экскурс по квартирам нашего дома и вспоминая их обитателей, должен вернуться вновь к кузнецу Коме, дабы проиллюстрировать, как обещал, эффективное, а главное  своевременное применение его недюжинной силы. Правда, главным  лицом в посвященном ему сюжете был не сам кузнец, а мой дядюшка Тоня (Антонин Николаевич), который в то время проживал у нас…
Однажды, вернувшись с работы в вечернюю смену, мой дядюшка получил задание от мамы (он жил тогда у нас) присматривать за мной, пока она сбегает на базар (или куда-то ещё). Мне тогда, как сейчас помниться, было в ту пору не то один, не то
 полтора года. Дядя, видимо поразмыслив, решил, что легче всего присматривать за ребёнком, когда он спит. Достигнув без труда желаемого, т.е. убаюкав меня, дядя прилёг отдохнуть на свою кушетку. Не берусь вспомнить, сколько времени прошло до маминого возвращения, но, видимо, достаточно, чтобы мы с дядей крепко заснули. Да так, что  на продолжительный стук мамы в дверь (ключи от дверей она с собой не взяла) по очереди откликались и подходили к маме  на помощь все находившиеся в доме соседи. Некоторые из них пытались маму успокоить, т.к. по выражению её лица было видно, что наше с дядей молчание её сильно тревожит. В конце концов, на помощь пришёл тоже отдыхавший после смены кузнец Кома, необычайная сила которого позволила ему без труда  вырвать на себя нашу дверь. Тут же в открытый проём ринулись все собравшиеся на нашей площадке. Мама, едва ли не последняя вбежавшая в нашу квартиру, первым долгом кинулась в спальню, где стояла моя кроватка. Убедившись в том, что со мной ничего не случилось и что я просто крепко сплю, она, растолкав соседей, подлетела к кушетке, на которой, так же безмятежно, спал мой дядюшка, и не очень любезно стала его тормошить, всхлипывая и почти криком произнося его имя: «Антонин! Антонин!».
После того, как мой дядюшка, смутно понимая, что происходит, открыл глаза, он, получив вначале хорошую словесную взбучку от мамы, стал постепенно вникать в суть произошедшего. Её до дядюшки наперебой старался  донести каждый из присутствовавших  в нашей квартире людей.
Дождавшись, когда все постепенно утихомирились, и выдержав паузу, дядюшка с улыбкой поведал: « Эт што-о! Вот мы раз в Михальково с Серёгой заснули!  Дак  наши не то, что в двери да окна стучали, брё-ё-внами по стенам колотили! И то не вдруг проснулись. Во как!».
Причиной того, что мой дядя Тоня остался тогда, после своих слов, жив и невредим, явился дружный хохот, от которого наконец проснулся и я. Мама, которая поведала мне об этом происшествии спустя много лет, естественно, кинулась к моей кроватке, позабыв уже о своём негодовании. А из нашей квартиры стали постепенно расходиться соседи, посмеиваясь над тем, о чём рассказал мой дядюшка. И лишь кузнец Кома, приподняв его своими ручищами с кушетки, вежливо попросил помочь ему закрепить повреждённые им двери.
…Пробежав своей памятью по соседям нашего дома, позволю себе не делать того же по оным из дома напротив, а лишь ограничиться перечислением их фамилий, учитывая то, что нескольких из них я уже упомянул.
Помимо наших Самаряновых, а также Джамилевых, о которых мне ещё предстоит вспомнить не раз, Боцуло и Струковых, коих в той или иной степени я коснулся, в памяти остались Винокуровы с маленькой дочерью Танечкой, ровесницей нашего Юрика, Подымовы и Сорокины, сын которых Витя дружил с Вовой Бантышевым. Хотя  и был на несколько лет старше его.
Правда, в своём письме, присланном мне в 2005 году, и о котором я уже упоминал выше, Володя (прошу прощения, уже Владимир Николаевич), упоминает о Сиротиных, повергая меня в сомнения: может быть Витя Сиротин, а не Сорокин. Но мне почему-то запомнился Витя Сорокин, высокий, плотного телосложения молодой человек, ровесник и, возможно, бывший одноклассник Нины Бондаренко.
Ещё в доме № 4 жила с мамой (папы её не помню) девочка Гена (или, как я уже предполагал, Генриетта), которые вместе запечатлены на фотографии дяди Вити во время поездки за тюльпанами.
Позволю себе ещё несколько строк о семье Боцуло. Отец Шурика работал, как и все, практически, наши родители, на заводе. Мать была домохозяйкой и, как мне кажется, перед самой войной подарила сыну братца или сестричку. Но главное, что мне хотелось бы отметить, это музыкальные наклонности Шурика. Видимо, не случайно родители купили ему маленькую гармонь, с которой  Шурик редко когда расставался. И закономерно, что после войны  он закончил Симферопольскую музыкальную консерваторию. Шурик, видимо, стесняясь проявления своих музыкальных наклонностей в присутствии друзей «мальчишеского» пола, чаще появлялся со своей гармошкой в компании наших девочек, за что мы, бесчувственные пацаны, звали его «девчачий поп». Глупо! Но что поделаешь: издержки детского возраста.
Но самым близким из соседей для нас, Самаряновых, были две семьи, Кирмаловых и Мешалкиных. С ними мои родители, а также дядя Витя и тётя Маруся находились в близких приятельских отношениях.
Кирмаловы Лев Александрович и Мария Сергеевна имели сына Ростислава. Ростя был на год старше меня и очень дружелюбно относился ко мне. Но, к сожалению, нашей с ним дружбе не удалось развиться, т.к. виделись мы с ним редко (Кирмаловы жили где-то вдали от нас), фактически в дни гостевых посещений родителей друг к другу. А вскоре Кирмаловы переехали в Ленинград. Правда, и до войны, и после мы бывали у них, а они – у нас, но уже в Москве.
Мария Сергеевна и Лев Александрович в дни войны пережили блокаду Ленинграда фашистами, отправив, спустя год, сына в эвакуацию.
 
________________________________________
Мария Сергеевна и Ростя Кирмаловы, 1935г.

С Ростей же мы фактически встретились, когда он во время студенческих каникул однажды приехал к нам в Москву самостоятельно. Мы редко, но долго переписывались, пока были живы наши родители.
Супруги Мешалкины, Андрей Афанасьевич и Надежда Фёдоровна, были одними из самых близких друзей моих родителей. И в прямом, и в переносном смысле. Сближали их и совместная работа на заводе (Андрей Афанасьевич был начальником планово-производственного отдела, в котором работал папа), и близость их проживания (они, как и наши Молибоги, проживали в доме №5). Но главным, как мне кажется, в их взаимоотношениях была духовная общность и порядочность. Эти качества не позволяли им смешивать служебные и дружественные отношения. Андрей Афанасьевич был высоко эрудированным специалистом по своему экономическому профилю. Именно это определило его высокий авторитет в НарКомЧерМете (Народном Комиссариате Чёрной Металлургии) и  позволило Андрею Афанасьевичу, после всех мытарств военного времени, переехать в Москву и поступить в Гипромез (Государственный институт проектирования металлургических заводов). Естественно, что на положительное решение этого вопроса оказали влияние не только авторитет самого А.А.Мешалкина, но также ходатайство и поручительство моего отца. Папа в это время уже занимал в Гипромезе должность заместителя начальника планово-производственного отдела. Полагаю, что положительное решение вопроса о переезде Мешалкиных в Москву и о принятии Андрея Афанасьевича на работу в Гипромез было делом нелёгким. Тем более, что за пару лет до начала войны Андрей Афанасьевич оставил работу на заводе и вместе с женой переехал в Симферополь. На новой работе он, естественно, несколько отошёл от профиля экономиста-металлурга. А, лишившись также заводской брони, Андрей Афанасьевич во время войны
был призван в действующую армию, из которой, при первом наступлении немцев, он попал в плен, а затем, после освобождения, был вновь мобилизован на фронт в стройбат.

 
_____________________________________
А.А. Мешалкин, г.Москва, 1956г.

В памяти моей Андрей Афанасьевич и Надежда Фёдоровна остались как «Пат и Паташон» (известные в прошлом комики). Андрей Афанасьевич был высоченным мужчиной, а Надежда Фёдоровна – маленькой, не достававшей даже до его плеча. В отличие от других друзей, знакомых и родственников моих родителей Мешалкины были более сдержанными в проявлении своих чувств к моей особе. Возможно потому, что у них самих не было детей. Запомнился почему-то момент моего представления им, когда я, трёхгодовалый отрок, вопреки моей врождённой застенчивости, в ответ на слова Андрея Афанасьевича «Меня зовут дядя Андрей», вдруг продекламировал ему стихи из прочитанного  мне уже тогда репертуара:
                «Андрей-Воробей,
                Не гоняй голубей!
                Не точи носок
                О жёлтый песок!»
И дяде Андрей, и тётя Надя, как и все присутствовавшие тогда, весело рассмеялись. Особенно мне запомнился звонкий, почти детский смех «Надеди Фёфины». Он, кстати, не изменился  до самого почтенного возраста, что я мог констатировать все те годы, когда мы жили  уже все в Москве, по соседству, в гипромезовских домах. И тогда Мешалкины были у нас в числе главных гостей на наших семейных праздниках.
Ещё запомнилось, что Андрей Афанасьевич и Надежда Фёдоровна, рассказывая о себе в третьем лице, неизменно называли друг друга по фамилии: «Мешалкин», «Лаевская» (Надежда Фёдоровна носила свою девичью фамилию).
Помню также, как вместе с Мешалкиными мы ездили к открытому Чёрному морю, в Элтиген, на «дикий» песочный пляж. От этой поездки сохранилась даже фотография, на которой запечатлены папа и Андрей Афанасьевич, играющие вместе с сослуживцами в домино, прямо на песке и в пляжных «костюмах» (трусах, разумеется).
В памяти отложились обрывки фраз, из которых я делаю предположение, что этот «пикник» был организован завкомом профсоюза. Во всяком случае, в Элтиген и обратно нас возили на заводских автобусах, которые, кстати (точнее, некстати), из-за глубокой, по колено, грязи (накануне прошёл сильный дождь) остановились на весьма почтительном расстоянии от берега моря. Поэтому участникам «пикника» пришлось разуться и пройти немалый путь по грязи пешком, что дало мне повод посетовать. Сидя на руках пыхтящего по грязи папы я, раздосадованный увиденным, изрёк фразу, развеселившую всех окружавших нас папиных сослуживцев: «Говорили, пляж, пляж! А никакого пляжа то и нет!». Моя реплика, видимо, придала всем силы и вскоре мы достигли намеченной цели.
Я же, кажется, остался при своём мнении: стоило ли тащиться «за тридевять земель», да ещё по грязи, когда у нас под боком  на Колонке был уютный и тоже песочный пляжик!
Завершая свои воспоминания о «довоенных» Мешалкиных, отмечу, что, уезжая в Симферополь, они оставили нам кое-что из своей мебели. Хотя, что именно, мне уже трудно вспомнить. Тем более, что к тому времени наша квартира была уже укомплектована всем необходимым.

                Наша квартира.

Наша квартира включала общую комнату, спальню, кухню с кладовкой и уборную (туалет). В квартире были четыре окна, по одному в кухне и общей комнате, и два – в спальне. Три окна (в кухне, общей комнате и спальне) были обращены на задворок, соединявший наш дом через палисадник с предыдущим, домом №2. А четвёртое  окно (второе в спальне) «смотрело» во внутрь нашего микрорайона, в сторону мор.
Я мысленно прохожу от входной двери и, по мере движения, вспоминаю расположение и обстановку комнат нашей квартиры.
Сразу же при входе упираюсь в дверь уборной, в которой, впервые знакомясь с преимуществом «ватерклозета», я многократно дёргал висящую на цепочке ручку бачка и с интересом наблюдал ниспадающую сверху по трубе очередную порцию воды, которая тут же на моих глазах исчезала в отверстии унитаза.
В этом же заведении я, тайком от мамы, отрабатывал показанные мне ребятами приёмы по зажиганию спичек налету, что, как и следовало ожидать, однажды едва не привело к пожару. Жертвой моих тайных упражнений стало бельё дедушки Виктора, которое он периодически, по предложению мамы, приносил ей для стирки и которое, вместе с другим грязным бельём, мама хранила в углу уборной.
Сразу за уборной располагалась кухня, в которой, помимо 4-х конфорочной массивной кирпичной плиты, примыкавшей к смежной с «ватерклозетом» стене и находившейся в противоположном углу кладовки, были только кухонный стол и несколько табуреток.
Возвращаюсь назад в маленькую прихожую, из которой вхожу в первую, проходную (или общую) комнату, служившую гостиной в дни праздничных и семейных торжеств. Она же в годы моей ранней молодости была также и спальней для дядюшки Тони, а после его переезда к Викторину Николаевичу, - и мне, переходившему уже в ту пору в отроческий возраст.
Наша гостиная по тем временам и с учётом возможностей родителей была, на мой взгляд, прекрасно обставлена.
В середине комнаты – большой раздвижной полукруглый стол, окружённый шестью стульями с мягкой обивкой, с резными ножками и спинками. По левую сторону от него,
если смотреть от двери в глубь комнаты, вдоль стены, отделяющей её от кухни, стоит большое трюмо с огромным зеркалом, обрамлённым резной рамой, и мраморной столешницей, поддерживаемой также резными ножками. Они, как и рама зеркала, первоначально были окрашены в бронзовый цвет (или, если угодно, под золото). Это обстоятельство, смущавшее папу своей роскошью, а также диссонанс обрамления зеркала с цветом несущих элементов стульев, заставили его покрыть «позолоту» чёрным лаком.
За нашим экстравагантным трюмо, почти в углу, граничащим с окном, стоит небольшой диван со спинкой и маленьким зеркальцем в ней, с тёмно-зелёной узорчатой обивкой, соответствующей обивке стульев.
В противоположном углу комнаты, со стороны окна, выходящего в палисадник и обрамлённого занавесками, стоит маленький круглый столик, на котором, на кружевной салфетке лежит семейный альбом с тёмно-бордовой бархатной обложкой и с инкрустированным в неё плоским резным цветком из неизвестного мне металла. Обе половинки обложки связаны похожим на пряжку замком, а торцы находящихся внутри обложек листов из плотной бумаги, на которых закреплены фотографии, окрашены (опять же!) в золотистый цвет, что в целом создаёт впечатление позолоченной коробки с бархатной крышкой.
Помнится, что на альбоме всегда лежал большой кусок блестящего медного колчедана (его название, естественно,- с папиных слов).
Над столиком с альбомом, на оконной стене висит репродуктор с большим чёрным и круглым отражателем (рефлектором) звука. Под ним – сделанный из гипса, такой же круглый и тёмный, барельеф с профилями К. Маркса, Ф.Энгельса, В.И.Ленина, с призывом из Коммунистического манифеста, - «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» - и с датой образования 111-его Интернационала...
Вспоминаю, как, сидя под репродуктором, я не раз слушал передачу «Разучиваем новую песню». Из репродуктора диктор несколько раз зачитывает слова куплета. Затем хор исполняет его несколько раз под аккомпанемент оркестра. И когда начинается припев, я тоже вступаю в общий хор:
                «Летим мы, товарищ, дорогой высокой.
                Наш путь над страною пролёг.
                Байкал наш глубокий, Амур наш широкий,
                Наш Дальний, но близкий Восток!..»
В другой раз мы разучиваем песню о Москве:
                «Присядь-ка рядом, что-то мне не спится.
                Письмо я другу нынче написал.
                Письмо в Москву, в далёкую столицу,
                Которой я ни разу не видал».
Вникая в смыл слов, я понимаю, что письмо написал пограничник:
                «Пусть будет ночь, пускай погода злится
                И пусть вступает сон в свои права.
                Но я не сплю в дозоре на границе,
                Чтоб мирным сном спала моя Москва»
Почему-то, возможно, своей задушевной лирикой, запомнились также песни в исполнении Ольги Ковалёвой, голос которой часто звучал тогда по радио. В памяти осталась её песня, которая начиналась словами «Расцвела кудрявая рябина». Помню, как удивил я однажды своих родителей, когда вдруг в их присутствии запел: «А вче-е-ра у дальнего ови-и-и-на, эх, да повстреча-а-лась с парнем я нездешним». 
…Оставляю на время воспоминания о любимых песнях из прошлого и иду дальше.   
В метре от угла с круглым столиком – дверь во вторую комнату, спальню– кабинет. Но прежде чем войти в неё, я мысленно завершаю обзор гостиной. Сразу через дверь, вдоль стены, разделяющую гостиную и спальню, стоит огромный буфет тёмно-дубового цвета и тоже с характерными для того периода времени резными украшениями. Буфет
находится в метре от другого угла, образованного стенкой и «грубой» (так почему-то называли у нас отопительную печьку, дававшую тепло гостиной и спальне). С другой стороны «грубы», вдоль стены, замыкающей периметр гостиной и примыкающей к входной, из прихожей, двери, стоит кушетка, служившая, как я уже упоминал, мне и дяде Тоне (в разные времена) спальным ложем…
С улыбкой и ностальгической грустью вспоминаю о том, как я, нагулявшись во дворе с моими друзьями в морозный и снежный день непродолжительной керченской зимы, сбросив на пол варежки и валенки, присланные мне из Михальково, валюсь на кушетку и, засунув замерзшие руки под попу, упираюсь ногами, тоже прихваченными морозцем, в стенку «грубы». Ощущая, как постепенно, с покалыванием тепло входит в мои ноги и руки, я всхлипываю и одновременно смеюсь от необъяснимого чувства блаженства.
…Продолжая свой обзор гостиной, смотрю на висящий над кушеткой коврик из холста, на котором масляной краской изображены гномик и девочка-эльф, сидящие напротив друг друга на тонких стеблях сказочного растения с цветками, похожими на крупные колокольчики и лилии. Над ковриком висит небольшая картина в форме овального этюдника из особой фанеры, на которой, тоже маслом, изображена сцена свидания девушки и юноши, персонажей древнеримской мифологии.
И коврик, и картина – творение художницы из круга упомянутых уже мною творческих приятельниц Н.П.Меркуловой. Именно по её настоянию мои родители освежили интерьер общей комнаты художественными произведениями, дополнявшими старинную мебель и барельеф 111-го Интернационала.
Из общей комнаты направляюсь в спальню. Слева от входа в неё, в левом углу от окна, обращённого в сторону палисадника, стоит этажерка с книгами. На её верхней полке – самодельный (с помощью дяди Вити) радиоприёмник. От окна и до самого, от него правого, угла простирается большая двуспальная кровать, на которой спят родители. Кровать металлическая с торцевыми стенками, украшенными хромированными шарами. Вместо пружинного полотна, основанием ложа служат широкие плоские доски, жёсткость которых компенсируют большая пуховая перина и большие, тоже пуховые подушки. Завершает пуховый набор широкое атласное одеяло тёмно-бордового цвета, поверх которого лежит ажурное, со сложным рисунком, белое покрывало, подарок и рукотворное изделие бабушки Лидии Алексеевны. Впрочем, весь перечисленный постельный гарнитур, как мне кажется, - тоже подарок, свадебный.
Недалеко от родительской кровати стоит мраморный умывальник с зеркалом, полочками, металлическим краном  и металлической раковиной, вмонтированной в также мраморную столешницу. Под ней – тумбочка, в которой за дверцами находится ведро для приёма слитой воды.
У второго окна, расположенного в стене, у которой стоит умывальник, находится раскладной письменный стол, столешница которого покрыта зелёным сукном. На нём стоит настольная лампа со стеклянным зелёным абажуром и письменный прибор со стаканами для ручек и чернильницей с крышкой. Справа от письменного стола, в стене, отделявшей нашу квартиру от соседней,- ниша, используемая как платяной шкаф, рядом с которой расположен комод.
Ну, а оставшееся место между комодом и входом в спальню, вдоль стены, разделяющей спальню с гостиной, занимает вторая кушетка, на месте которой в моём  младенческом возрасте стояла детская кроватка. И ещё – швейная машина…
Я намеренно не упомянул о ванной комнате. Её, понятно, у нас не было. А мылись мы, если это кого-то может заинтересовать, в прекрасной бане (или банях?), которая находилась за клубом имени Энгельса, на улице, ведущей к Аджимушкаю. В ней было всё, что нужно для чистоплотных посетителей, а также для любителей крепко попариться. Просторный вестибюль с гардеробом и с индивидуальными платяными шкафами. Буфет, в котором можно было купить кружечку пива, а для меня – стакан газированной воды с
фруктовым сиропом, чтобы утолить жажду. Большой банный зал с многочисленными скамьями из мраморных плит. Наконец, большая парильная комната, в которой я однажды, на минуту заглянув в неё, едва не задохнулся. А также… Впрочем, я, кажется, отклонился от темы.
 …Вот и всё, что я помню  о нашей керченской квартире (и попутно о бане). Ах, да! Чуть не забыл. В нашей гостиной был ещё красивый абажур чайного цвета, который окружал лампочку, свисавшую над столом, за которым, в свою очередь, как я уже упоминал, в знаменательные дни собирались вместе с нами приглашённые гости.
Кстати сказать, гости любили у нас бывать. И не только потому, что родители мои были людьми гостеприимными и общительными. Важным аргументом здесь я бы назвал и способности моей матушки в кулинарном деле, которое, как мне кажется, она любила и не скрывала того, что её за это хвалят. Особенно ей удавались сладкие блюда, среди которых мне больше всего запомнились вареники с вишней и со сметанной, а также пироги из песочного теста с абрикосовым вареньем и, конечно же, «наполеон»!..
Как факт, свидетельствующий об истинности моих утверждений, не могу не вспомнить один случай. На одном из чаепитий у нас моя двоюродная сестричка Лида (ей было тогда лет пять), по достоинству оценив вкусовые качества  сладкого пирога своей тётушки, обратила вдруг  внимание на то, что на блюде его остаётся уже всего два-три куска. Она решительно взяла один из них себе и тут же скомандовала своему, не очень торопливому за столом, папе: «Папа! Бери! А то тебе не достанется!»
Кстати, Лида с раннего возраста была не только заботливой дочерью, но и аккуратной хозяйкой. Мама вспоминала, как годом раньше на таком же чаепитии у нас маленькая Лида продемонстрировала всем присутствовавшим, какая она чистюля и аккуратистка. Закончив пить чай (с вареньем и пирогами), она вылила из чашки на блюдце его остатки и стала полоскать в нём измазанные сладким пальцы. Затем, мокнув в остатки чая матерчатую салфетку, она, нисколько  не смущаясь сдержанным смехом взрослых, вытерла ею губы, после чего, по-хозяйски, сложила на освободившееся от пирога блюдо все свои чайные приборы  и накрыла их всё той же салфеткой. Довольная собой, Лидочка посмотрела вокруг и стала терпеливо ждать, когда все остальные, сидящие за столом, последуют её примеру.
…Здесь, видимо, уместно было бы подробней остановиться на семье Молибог, с которой судьба связала нас на долгие годы. И не только по причине наших родственных уз! Но именно поэтому я вновь повременю с воспоминаниями о них. Тем более, что перед этим я должен, как мне кажется, шире окунуться в атмосферу той духовной стороны жизни, которая царила в те годы в стране и в Керчи, в частности.

                Футбол, мороженое и парашютная вышка.

Заводской стадион, на который однажды я впервые отправился с папой смотреть футбол, находился, как мне помнится там, где и сейчас (или, по крайней мере, в 50-70-е годы ушедшего столетия). Во всяком случае, в моей памяти он остался с правой стороны от завода, в нескольких сотнях метров от последних домов микрорайона, занимаемого корпусами пожарной команды и школы ФЗО. Стадион представлял собой футбольное поле, с одной боковой стороны которого (со стороны моря), была «трибуна» со скамьями для зрителей. Слово «трибуна» я взял в кавычки, т.к. во-первых, это слово в то время имело больше другое, основноё значение  и в среде керченских любителей футбола не употреблялось. А, во-вторых, на заводском стадионе она («трибуна») представляла собой вытянутый вдоль боковой стороны поля холм, на котором по всей его длине в несколько рядов и стояли упомянутые мной деревянные скамьи. И лишь в центре её, прямо напротив центральной линии поля, разделяющей его на две половины, возвышалось деревянное сооружение, в значительной степени соответствовавшее тому названию, о котором я уже упоминал. Это сооружение было рассчитано на пару десятков человек и имело крышу. Как я понимаю, оно было предназначено для руководящих работников завода, тренерского состава и запасных игроков. На первом этаже этой, уже можно сказать, трибуны размещались раздевалка для футболистов и комната для судей.
На противоположной стороне поля стояла такая же трибуна, по-видимому, для гостей.
Я не стану описывать все детали и подробности матча, на котором мне впервые довелось побывать. Тем более, что в первой его половине моё внимание было больше приковано к мороженому, которое купил мне папа при входе на стадион. Оно, мороженое, заслуживает того, чтобы уделить ему несколько строк.
Конечно, по-своему качеству мороженое тех далёких времён уступало нынешнему. Но по форме и способу его воспроизводства на глазах у нетерпеливого и, в моём лице, изумлённого потребителя оно производило определённый эффект. Прежде чем вручить вам в руки желанное лакомство, продавец мороженого быстро и безошибочно производил следующие манипуляции. На дно цилиндрической чашечки с продолговатой ручкой, которая постоянно находилась в его левой руке, он клал круглую вафельку. Затем, с помощью столовой ложки, набивал чашечку самим мороженым, которое доставал из массивного бидона, а сверху клал ещё одну вафельку. В завершении операции продавец с помощью стержня, находившегося внутри полой ручки, выталкивал готовое к потреблению яство...
С благоговением я несу свой «пломбир» до «трибуны» и, усаживаясь с папой на скамью, начинаю его лизать. Удерживая мороженое с двух сторон за вафельки двумя пальцами, стараюсь как можно меньше капать оттаивающей молочной массой на свои штаны.
Чтобы продлить удовольствие, процедуру слизывания мороженого я стараюсь растянуть подольше. Так что внимание к происходящим на футбольном поле событиям я начинаю проявлять едва ли не к концу первого тайма. Пожалуй, только после того, как на противоположной трибуне неожиданно заиграл невесть откуда взявшийся духовой оркестр, исполнивший «тушь» по случаю забитого гола, я начинаю более внимательно следить за тем, как взрослые дяди бегают по полю за одним мячом. Правда, в отличие от старика Хоттабыча из одноименной повести Л.И.Лагина, я довольно быстро начинаю понимать, что для футбольной игры этого достаточно.
В перерыве папа мне окончательно объясняет суть игры. И когда в начале второго тайма оркестр вновь заиграл «тушь», я радостно вскакиваю и начинаю хлопать в ладоши. Но папа тут же меня одёргивает: «Чему ты радуешься? Ведь мяч забили в ворота нашей команды!», - с досадой заключает он. «Но ведь забили же!», - резонно возражаю я папе, полагая, что важен именно этот факт, а не то, кому забили.
К концу матча я, кажется, уже осознаю, что ошибся в своём суждении, и начинаю переживать за «наших». Тем более, что, как сказал мне папа, за «нашу» команду играют отец и дядя Вовы Антонова, с которым мы в то время «заканчивали» выпускную группу детского сада, а впоследствии учились в одном классе.
…На следующий матч я уже шёл с полным осознанием происходящего на футбольном поле. Правда, при этом я не преминул попросить папу об очередной порции мороженного. Я сразу отличил «наших» от «не наших». Они играли в белой форме с синими полосами на трусах  и на груди. Та, что на футболке, была шире, так что на ней умещалось слово «Сталь», написанное на голубом фоне белыми буквами.
Я уже знал фамилии многих игроков, а не только братьев Антоновых. И мог отличить «аут» от «корнера», «бэка» от «хавбэка» и даже «инсайда» от «офсайда». Все эти премудрости я, в основном, постигал с помощью Вовы Антонова, который, правда, во время матча чаще находился на центральной трибуне, в компании запасных игроков и тренеров. Но в перерывах между таймами он нередко спускался с «олимпа» и подходил к нам с папой, чтобы обменяться впечатлениями от игры и оценить действия отдельных игроков. Он смело вступал в дискуссию со взрослыми. Я же, в силу моей ограниченной
компетенции и особенностей моего характера, в эти минуты, практически, не раскрывал рта, если не считать того, с каким видом я слушал Вову. Видимо, за это, за моё признание его авторитета в футбольных делах, Вова подарил мне однажды судейский свисток, который, хоть и напоминал мне детскую губную гармошку, но в отличие от неё был металлическим и имел всего три свистящие трубочки.
Я очень кичился этим подарком у себя во дворе и, думаю, порядком надоедал взрослым его незамысловатой «мелодией», пока мама не отобрала у меня этот «духовой» инструмент и не спрятала его «куда подальше».
Рядом с основным футбольным полем на стадионе было запасное, на котором тренировались и разминались футболисты, а также играли цеховые команды завода. За ним располагалась площадка, на которой стояла парашютная вышка. Она была объектом пристального внимания ребятни, в том числе и с нашего двора. Мы, в частности, с Рушенном начали её «осваивать» ещё тогда, когда она, точнее, её несущая ферма, которая была склёпана из разных профилей прокатной стали нашего завода, ещё лежала на земле. Мы лазали по её распоркам, перемычкам и связкам, рискуя свалиться и получить травму, что однажды и произошло со мной. Не удержавшись на верхней стороне лежащей фермы, я свалился вниз и, едва не выбив чашечку колена правой ноги, получил довольно серьёзную травму. После этого случая мне надолго запретили покидать пределы нашего двора, пока вышка, по крайней мере, не «встала на ноги». Правда, в «стоячем» положении к вышке долго не подпускали сторожа и рабочие, т.к. на верху её производились работы по монтажу площадки, противовеса и лебёдки с электроприводом…
Но однажды мы с Рушенном и ещё одним мальчиком увидели, как мимо нашего двора трое моряков с гидроаэропорта несли огромное металлическое кольцо. Как позднее выяснилось, оно было предназначено для закрепления на нём полотна парашюта. Увидав эту процессию и уяснив, что «это» и куда «его» несут, мы напросились в помощники, в чём нам не было отказано.
Не знаю, была ли наша помощь ощутимой или моряки получили дополнительную прибавку к весу кольца, но мы до конца пути сохранили своё присутствие в этой процессии.
Закрепление на кольце полотна парашюта, а также подъёмного каната и стропил, на которых держалось седло парашютиста, длилось долго и я, ощущая приближение времени обеда, стал собираться домой. Тем более, что, на многократно повторяемые просьбы Рушена позволить нам спуститься на парашюте после его монтажа и закрепления, производившие их работники отвечали категорическим отказом, ссылаясь, во-первых, на опасность и трудность нашего подъёма по металлической лестнице, закреплённой внутри несущей фермы с несколькими промежуточными переходами, а, во-вторых, на то, что нашего веса не хватит для того, чтобы преодолеть сопротивление подпружиненного тормоза лебёдки, на которую наматывается  подъёмный канат. «В  результате, - говорили они, -  каждый из вас будет болтаться в подвешенном состоянии на парашюте, не опускаясь на землю».
С этим я и ушёл, а упрямый Рушен с третьим мальчиком (так и не помню, кто это был) остались. Вечером или на следующий день утром Рушен встретил меня и тайком, чтобы не узнала его мама, поведал мне, что их (его и третьего мальчика) всё таки спустили на парашюте, закрепив их обоих (для увеличения веса) вместе на одном парашютном седле.
Мне было досадно это слышать и, видимо, поэтому я сказал Рушену, что он «брешет», т.е. обманывает  меня. Но Рушен божился и клялся,  что не врёт и что я могу спросить об этом «у кого угодно». При этом,  то ли от той горькой мины, которую он видел на моём лице, то ли от радости за то, что с ним произошло, то ли, наконец, от сознания того, что он меня «надувает», свои клятвы и заверения Рушен, как это нередко с ним бывало, сопровождал диким хохотом.

Признаюсь, что я тогда испытывал чувство досады и большой зависти к Рушену. Тем более, что, как я уже упоминал, ему довелось летать и на гидроаэроплане. Однако вскоре мне удалось «поквитаться» с ним. По крайней мере, частично. В отличие от Рушена и других ребят с нашего двора, мне удалось побывать на празднике воздушного флота, который тогда, если мне не изменяет память, назывался «День авиации».
 
                День авиации.

 …Праздник «День авиации», как я полагал, проводился на Багеровском  аэродроме, который размещался сразу же за Керчью-2 на месте нынешнего аэропорта. Правда, из переписки военных лет между моим отцом  и дядей Петей (П.П.Молибога), освобождавшим Керчь от  оккупантов в октябре 1943 – апреле 1944 годов, следует, что этот праздник проходил на одном из степных плато, расположенном  в промежутке между Аджимушкаем и бухтой Булганак (северное, азовское побережье Керченского полуострова).
Зато я хорошо помню, что к месту проведения воздушного праздника мы с папой и его сослуживцами добирались на одной из выделенных  администрацией завода «полуторок», оснащенной деревянными скамьями, точнее досками, установленными поперёк бортов кузова машины и прикреплёнными к ним с помощью скоб.
Чтобы не прозевать начало праздника, мы выехали с места сбора у заводских ворот очень рано. И всё же, когда мы подъезжали к аэродрому, небо над ним уже бороздили несколько двукрылых самолётов. Не знаю точно, но, видимо, У-2 или, как их звали в народе, «кукурузников».
Мы с папой разместились на одном из отведённых для зрителей мест. По дороге к нему мы прошли мимо стоявших на поле аэропланов. К неописуемому моему восторгу, доступ к ним был открыт и я даже мог потрогать своими руками крылья и фюзеляж одного из них. Правда, я был несколько шокирован тем, что, вопреки моим представлениям, самолёты на земле не казались такими большими, какими представлялись мне в воздухе. К тому же, корпус фюзеляжа того самолёта, который я осматривал своими руками, был, как мне показалось, фанерным. А крылья – и того хуже! Их каркас был обтянут материалом, похожим на дерматин.
Но моё разочарование вскоре быстро прошло. Особенно, после того, как находившийся у самолёта инструктор, дававший пояснения любопытным посетителям праздника, по просьбе моего папы, разрешил и помог взобраться мне в одну из кабин самолёта. Мне даже было позволено потрогать размещённые в кабине рычаги управления.
Сидя, как и большинство зрителей, на траве, мы вглядывались в небо, где лётчики демонстрировали нам своё искусство владения летающими машинами. Один за другим следовали фигуры высшего пилотажа. Я, естественно, тогда ещё был мало осведомлён в деталях воздухоплавательного мастерства и с завистью слушал мало знакомые мне слова, которые нарочито громко произносил сидевший неподалёку от нас мальчишка…
На вид он был старше меня лишь на год-два. Но выражение его лица свидетельствовало о том, что он мнит себя разносторонним эрудитом, уж во всяком случае, большим знатоком лётного дела. После каждого «пируэта» самолёта он, не спеша, как бы нехотя, но с важным видом, выдавливал из себя: «Бочка», «Штопор», «Мёртвая петля» При этом мальчишка каждый раз поворачивал свою противную, как мне тогда казалось, физиономию в мою сторону и кривил свой рот, пытаясь изобразить нечто вроде снисходительной улыбки.
Я старался не показывать ему свою некомпетентность, для чего стал реже и тише задавать папе вопросы, которые могли её обнаружить. Тем более, что кое в чём я уже разбирался и сам. Не зря же я к тому времени посмотрел такие фильмы, как «Истребители» и «Пятый океан». Да и общение с Борей Лебедевым не прошло для меня бесследно.

Но, чтобы у соседствующего с нами зазнайки не было больше желания демонстрировать мне своё превосходство в области воздухоплавания, я, неожиданно для самого себя и, видимо, для папы, стал перечислять имена знаменитых наших лётчиков и связанные с ними подвиги и события. Однако, как мне показалось, на моего соперника это не произвело должного впечатления. Да и не мудрено! В те времена бурного развития в нашей стране авиации, каждый мальчишка и, наверное, каждая девчонка знали имена Ляпидевского, Чкалова, Байдукова, Белякова, Громова, Юмашева, Данилина, Полины Осипенко, Марины Расковой, Валентины Гризодубовой и многих других известных авиаторов, участвовавших в спасении челюскинцев, в доставке на Северный полюс папанинцев, в беспосадочных перелётах через тот же Северный полюс в Америку, а также через всю нашу страну на Дальний Восток, как это сделал наш прославленный и уже упомянутый женский экипаж.
Сейчас, в эпоху развития ракетной и электронной техники, это уже не в диковинку! А в те времена, в которые я обращаюсь, беспосадочные перелёты, в тяжёлых погодных условиях Арктики, при отсутствии совершенных навигационных средств считались подвигом. И не случайно то, что среди первых Героев Советского Союза, кому было присвоено это высокое звание, были лётчики.
…Но вернёмся к празднику воздушного флота. В тот момент, когда я почувствовал безуспешность своей позиции в необъявленном состязании  с эрудитом по авиационной терминологии, на помощь мне неожиданно пришли парашютисты, которые стали выпрыгивать по одному из каждого находившегося в небе самолёта и тем самым отвлекли  внимание тех, кто с улыбкой следил за нашей «дуэлью». Поскольку парашютистов было сразу несколько, то в небе, прямо над полем аэродрома, почти одновременно раскрылось пять или шесть  белых куполов, под которыми  на связанных с ними стропами, как на качелях, повисли тёмные, в комбинезонах, фигурки людей. Они искусно управляли парашютами, что позволило всем им довольно точно и кучно приземлиться на поле. Вслед за ушедшей группой самолётов появился ещё один. Из него тоже выпрыгнул парашютист, который стремительно стал падать вниз, не раскрывая парашюта. Присутствовавший на поле народ разом притих. В наступившей на миг тишине, нарушаемой только тихим гулом удалявшегося самолёта, послышался чей-то «Ох!», за которым тут же раздался голос эрудита: «Затяжной!..». В этот момент парашют раскрылся и по полю прокатился гул одобрения. А когда парашютист уже приземлился, раздались аплодисменты.
После небольшой паузы, вызванной необходимыми приготовлениями, наступило  время показывать своё умение планеристам. На поле аэродрома выкатывали «на брюхе» большие планеры, которые специальными тросами прицеплялись к хвостам всё тех же «кукурузников», обеспечивавших их подъём в воздух.
Интересно было смотреть, как в начале движения каждой пары по бокам ползущего по траве планера, держась за его крылья и удерживая их в горизонтальном положении, на протяжении нескольких десятков метров бежали рядом с ним люди. Видимо, это были курсанты аэроклуба, их инструкторы или просто служащие аэропорта. В тот момент, когда встречный  воздушный  поток начинал отрывать планер от земли, люди, страховавшие старт полёта планера, прекращали поддерживать его крылья и разбегались в стороны. Планер медленно, вслед за тянущим его самолётом, набирал высоту. Через какое-то время, когда самолёт и планер находились уже довольно высоко, связывающий их трос непонятным мне образом расцеплялся и планер продолжал свой полёт уже самостоятельно.
Белокрылый и грациозный, парящий в воздухе планер, на фоне голубого неба, казался мне какой-то фантастической птицей. Он медленно кружил над нами, постепенно снижаясь, когда в небе неожиданно появилась ещё пара таких же «птиц». Вновь появившиеся планеры так же, как и первый, стали кружить над аэродромом, как бы, изображая воздушный водоворот, воронка которого постепенно приближалась к земле. Спустя некоторое время все планеры по очереди, с небольшими интервалами, благополучно приземлились на травянистом поле аэродрома.
В памяти моей остался ещё один вид запуска планера, с помощью эластичного (или
 подпружиненного) троса, который за два конца, как резинки рогатки, до предела натягивали десятка два дюжих молодцов до тех пор, пока сцепленный с серединой троса планер не спускали с замка, с помощью которого он удерживался на земле в закреплённом положении. Освобожденный планер, как камень из рогатки, быстро взмывал в воздух, постепенно набирая высоту, подталкиваемый встречными потоками воздуха.
Однако видел ли это я на празднике авиации или это мои ассоциации с тем, что я видел в кадрах кинохроники, теперь точно сказать не могу. Но точно помню, что запуск планера таким способом производился с небольшого холма и против ветра, направление которого определялось по развивавшемуся на высоком штоке полотняному, конусообразному, с чередующимися чёрно-белыми полосами флюгеру…
Помню также, что на праздновании дня авиации (или по его прошествию) папа купил мне маленький деревянный, с крыльями из фанеры, планер, который запускался по такому же принципу, как я описывал выше, но уже с помощью резиновой «однорогой» рогатки, и который очень здорово летал. И ещё помню парашютик, который выстреливался  вверх с помощью пружинного пистолета, а затем, раскрывшись на достаточно большой высоте, плавно опускался вниз с висящим  на шпагатных стропах игрушечным парашютистом.
…В общем, от праздника «День авиации» у меня осталось большое впечатление. Единственное, что меня огорчило, это отсутствие на празднике военной авиации. И особенно истребителей новейшей для тех времён конструкции ИШ-2 или «ишачков», как их фамильярно, но с теплотой называл Боря Лебедев. Это обстоятельство огорчило меня даже больше, чем то, что домой мы с папой добирались разным способом.
Так получилось, что в обратный путь желающих его проделать на заводской машине оказалось больше, чем при отъезде от завода на праздник. В результате нам с папой мест не хватило. Но меня вызвались довести домой папины сослуживцы, а ему самому, вместе с другими «неудачниками» пришлось добираться пешком до ближайшей автобусной станции (а может даже и пешком, точно не помню). Я же весь обратный путь до Колонки простоял в машине на ногах в плотном окружении сидящих на скамьях людей, т.к. наотрез отказался садиться кому-либо на колени. Для взрослого парня, каким я тогда уже считал себя, это было зазорно.
На следующий день, позабыв об этих огорчениях, я взахлёб рассказывал ребятам во дворе обо всём, что мне довелось увидеть на «Дне авиации». А может быть даже и чуточку больше, так как я считал себя просто обязанным расквитаться с Рушенном за парашютную вышку. Точнее, за прыжок с неё с парашютом, которым он хвастался передо мной. И, вспоминая выражение его лица, кажется, мне это удалось!

                « Мы идём выбирать Будённого!»

Поездка на праздник авиации была не единственным массовым мероприятием, которые я посещал в те годы, но, разумеется, вместе с родителями. Одним из тех, что мне хорошо запомнились, был, как я теперь понимаю, предвыборный митинг, посвященный встрече кандидата в депутаты Верховного Совета СССР с керченскими избирателями. Им оказался никто иной, как всем нам известный герой Гражданской войны 1918-1922 годов, командующий легендарной Первой конной армией, один из первых маршалов Советского Союза, Семён Михайлович Буденный. И потому, наверное, я, опередив родителей, первым выскочил из дома, чтобы крикнуть играющим во дворе ребятам: « Мы идём выбирать Будённого!».
В ответ мне, после короткой паузы, раздалось многоголосое ребячье «И я хочу! И я!». Сейчас я уже не помню, был ли ещё кто-либо из моих друзей на митинге. Да и убедиться в этом было нелегко. На площади перед клубами ИТР и Энгельса собралось огромное количество народа, который со всех сторон окружал быстро сколоченную деревянную трибуну. На ней, помимо С.М. Будённого, находилось ещё несколько человек. Они по очереди с пылом и энтузиазмом выступали, апеллируя к не менее возбуждённому народу.
            Сидя на папиных плечах, я старался получше рассмотреть знаменитого маршала и, признаться, не очень вникал в то, о чём говорили ораторы. Но главное из их выступлений я всё же уловил: мы должны были непременно поддержать кандидатуру Семёна Михайловича для избрания его в Верховный Совет.
Честно говоря, у меня лично на этот счёт не было никаких сомнений. И я не понимал, зачем нужно столько времени убеждать стоявших на площади людей, когда это и так очевидно. Однако присутствовавшая вместе с нами на митинге мама, в ответ на мой громко озвученный вопрос, развеселивший рядом стоящих людей, весьма аргументировано старалась объяснить мне  необходимость проведения такой процедуры. Но в этот момент её доводы прервали слова ведущего, предоставившего слово самому кандидату, С.М.Будённому. И сразу вся площадь взорвалась приветственными возгласами и криками «Ура!». Это мне пришлось весьма по душе. И, как мне кажется, я кричал «Ура!» громче и дольше всех! Ещё бы! Перед нами выступал один из кумиров нашего двора (уверен, что и не только нашего), чьи имена мы с пылом и жаром присваивали себе во время наших игр в Гражданскую войну. Семён Михайлович несколько минут, скрестив руки, над головой в приветственном пожатии, слегка кланялся в разные стороны. Видно было, как он улыбался,  тронутый горячим, радушным приёмом людей, хотя улыбка его тонула в огромных знаменитых усах. Затем он опустил одну руку, и вся площадь замерла.
О чём тогда говорил Буденный, я, естественно, воспроизвести не могу. Но главное из того, что я понял и запомнил, это слова благодарности пришедшим на митинг людям за его поддержку. А она была очевидна. И когда ведущий крикнул в народ «Кто «за»?», над головами людей мгновенно вырос лес рук! Я, естественно, рванул вверх и свою руку. Да так, что чуть не свалился с папиных плеч.
Предвыборный митинг на площади перед клубами ИТР и Энгельса в поддержку кандидатуры С.М.Будённого в депутаты Верховного Совета СССР  завершился исполнением «Интернационала», который был тогда государственным гимном нашей страны. Его пела вся площадь под аккомпанемент духового оркестра. И я пел вместе со всеми!
На память об этом митинге я уносил с собой красочный буклет с портретом С.М.Будённого и с текстом, представлявшим основные его биографические данные. В нём были также приведены высказывания соратников по борьбе за народное дело, в т.ч. и самого И.В.Сталина, характеризовавшего Семёна Михайловича как «стойкого большевика, преданного борца за построение социализма в нашей стране, умелого руководителя и, вместе с тем, как душевного и отзывчивого человека»…
Во дворе я с гордостью показывал буклет всем своим товарищам, но категорически отказывался отдать его Шурику Боцуло, который резонно обосновывал на него свои претензии, напоминая мне о том, что «Будённый» - это он, а я – «Ворошилов». В конце концов его доводы, поддержанные «Сталиным»-Рушеном и «Лениным»-Юрием, сломили моё сопротивление и я вынужден был всё же отдать «Будённому»-Шурику столь драгоценный для меня сувенир.
…Судьба (а точнее, папа) подарила мне возможность присутствовать ещё на одном предвыборном митинге, на котором мы (т.е. и я тоже) выдвигали кандидатом в депутаты ВС СССР  известного лётчика, а впоследствии ещё и испытателя, Владимира Коккинака. Только теперь, как я полагаю, в другую палату: Будённого – в Совет Союза, а Коккинаки – в Совет национальностей.
Но на сей раз на митинге я уже точно был не единственным из нашей «братии». Не помню сколько, но несколько ребят с нашего двора присутствовали на столь торжественном и почётном форуме со своими родителями. Заметив кого-то из них, я, с высоты своего положения (сидя опять на папиных плечах), криком пытался привлечь к
себе внимание кого-то из них. Но папа, недовольный моим поведением, спустил меня с «небес» на землю, так что часть митинга я воспринимал только на слух. Однако, когда слово предоставили депутату, папа сжалился надо мной и снова водрузил меня на свои плечи. Находясь над головами людей, я уже не искал своих товарищей, а целиком сосредоточил своё внимание на трибуне, пытаясь определить, кто же из стоящих на ней людей был Коккинаки. Уловив мои затруднения, папа сказал мне: «Да вон же! Тот, кто говорит в микрофон!».
Должен отметить, что и на первом, и на втором митингах голоса выступавших усиливали репродукторы, которые были закреплены на углах обоих клубов и на двух осветительных столбах, которые стояли по краям площади.
Всматриваясь в того, кто говорил в микрофон, я с некоторым разочарованием обнаружил, что он не в форме лётчика, как я ожидал, а в гражданском костюме. Правда, в буклете, который, как и в прошлый раз, достался мне из рук одного доброго мужчины, портрет Владимира Коккинаки выглядел в соответствии с его статусом и почётной профессией. Вот только не помню, сколько «шпал» или даже «ромбов» было на его петлицах.
Общий тон обоих митингов, посвящённых выдвижению известных в стране людей в депутаты Верховного Совета, а также посещение праздника «День воздушного флота» оставили в моей памяти ощущение большого духовного подъёма, который, несмотря на вкрапления отдельных «тёмных пятен», царил тогда в стране Советов и в нашей Керчи, в частности. Это ощущение дополняли и те события, которые мы видели в кадрах кинохроники и о которых слушали по радио…
Мне трудно, да и не в моих планах и возможностях описывать неподдельную радость и энтузиазм простых людей, с которыми они встречали известия о победах и достижениях строителей молодого Советского государства. Но не могу воздержаться от того, чтобы не вспомнить кадры хроники тех дней из киножурнала «Новости дня», демонстрировавшегося в кинотеатрах и клубах (телевидения ведь тогда ещё не было) перед началом показа художественных фильмов. В них люди видели, как строились Днепрогэс и Комсомольск–на–Амуре, как устанавливала рекорды на пашне трактористка Паша Ангелина, как многократно перекрывал нормы выработки угля зачинатель движения под его именем Алексей Стаханов, как создавалось лучшее в мире и первое в Союзе московское метро. В моей памяти остались также кадры, свидетельствовавшие о том, как встречали в Москве челюскинцев с О.Ю.Шмидтом и капитаном Ворониным во главе и тех, кто их спасал, первых Героев Советского Союза, лётчиков Ляпидевского, Леваневского и многих других. Как встречали героев – папанинцев, высадившихся на Северном полюсе и установивших флаг Советского Союза в самом его центре. Как встречали Чкалова и Громова с их экипажами, совершившими невиданные по тем временам беспосадочные перелёты через Северный полюс в США и Канаду.
Каждый раз, когда героев везли в открытых легковых машинах в Кремль на встречу с руководителями страны, их встречали и шумно приветствовали толпы людей, стоявших по обе стороны проезжей части и высовывавшихся из окон домов старого Арбата. При этом, на медленно продвигавшуюся колонну машин сыпалась уйма цветов и неизвестно откуда падавших приветственных листовок.
Нечто подобное, спустя много лет, я увидел в прекрасном итало–советском фильме «Красная палатка». Сам фильм (многим, полагаю, известный) посвящён трагическим событиям гибели экспедиции Умберто Нобиле и его спутников, пытавшихся достигнуть Северный полюс на дирижабле. Но в нём есть кадры, отразившие по моему твёрдому убеждению, характерные для довоенного периода времени пафос и энтузиазм советских людей, готовых не только на самоотверженный труд в деле построения своей социалистической Родины, но и прийти на выручку терпящим бедствие людям, какой бы стране они не принадлежали. Особенно тем, кто боролся за свободу, независимость, справедливость, как это делали испанские патриоты в 30-е годы прошлого столетия во время гражданской войны с фашистами Франко и его итало–германскими союзниками.
Вспоминаются кадры, на которых показано как советские пароходы вывозят детей из охваченной войной Испании и как, с каким энтузиазмом  и теплотой их встречают в нашей стране. Помню, как в знак солидарности с испанскими патриотами  и для моральной поддержки их детей все мы, ребята Советского Союза, особенно пионеры, носили испанские шапочки или, как их называли, «испанки».
…Всё, что я описал выше в своём, уже, кажется, традиционном отступлении, является неоспоримым фактом. Как и то, что это находило отражение в советской художественной литературе и периодике.
В этой связи мне запомнилась иллюстрированная газета (ИГ) «СССР на стройке», которую покупал папа, а за тем уже и я сам. Нисколько не преувеличивая, отмечу, что, составлявшие основное содержание этой многостраничной газеты, снимки производили большое впечатление даже на младших школьников, к коим относился и я, не говоря уже о старшеклассниках и взрослых. По этой причине я вскоре приобщился к изготовлению фотомонтажей, чем, наряду с выпуском стенгазет, обычно занимались наши старшие товарищи. Помню, что в выборе тем и в умении находить, а также компоновать нужные вырезки из «ИГ» серьёзную помощь оказывал мне Юра Тимофеев, который, собственно говоря, и приобщил меня к этой увлекательной работе. И не случайно один из моих фотомонтажей обратил на себя внимание школьной общественности. Эта моя работа, а также мои художественные наклонности привели к тому, что меня, тогда ещё второклассника, зачислили в состав редколлегии стенной газеты для учащихся начальной школы.
               
                Школа.

То, что меня включили в состав редколлегии стенгазеты уже во втором классе, видимо, объясняется не только моими способностями, но и моим «зрелым» возрастом. В школу я пошёл, практически, с восьми с половиной лет. Так что, второй класс я уже заканчивал, когда мне было десять лет.
Наш класс, кажется, был с буквой «А». Как я уже упоминал, им руководила и, соответственно, вела в нём занятия Евгения Акимовна Пекарникова, коллега и старшая подруга моей матушки. Мама вела параллельный класс «Б».
Из всех ребят, с которыми мне довелось учиться в первом и во втором классах, т.е. до войны, я твёрдо помню только моих друзей по нашему и соседнему дворам. Это были уже упомянутые мною ранее Алла Бантышева, Неля Николаенко, Шурик Боцуло и Виль Болотов. Из остальных могу добавить только Вову Антонова, непререкаемого для меня футбольного авторитета и коллегу по детсаду.
Смутно запомнились почему-то ещё двое, Эдик Ашевский, круглолицый, шаловливый мальчик, и маленькая черноволосая девочка со смешной, как мне тогда казалось, фамилией Фримштейн (имени её не помню).
В памяти, правда, осталась ещё одна девочка из нашего класса. Она выделялась высоким ростом и своей привлекательной внешностью. Девочка имела сходство с моей двоюродной сестрой, Лидой Молибога. Возможно, по этой причине я её и запомнил. У неё, как и у моей сестры, были большие глаза, обрамлённые сверху густыми чёрными бровями. А голову её украшали прямые, но пышные волосы тёмно-каштанового цвета, ровно подстриженные у предплечья.
Странно, но эту девочку я запомнил не в классной обстановке, а в праздничной, когда она, в окружении ещё нескольких сверстниц, исполняла вместе с ними танец бабочек на одном из школьных утренников. В белых балетных «пачках», с кокошниками на головах они танцевали, напевая нехитрую песенку, из которой мне запомнились такие слова:

                «Бабочки – лётчики, мы мотыльки!
                Скуки не знаем, не знаем тоски!»…
Возможно, специалисты, изучающие особенности человеческой памяти, могли бы объяснить такой парадокс, как то, что я не смог вспомнить более существенное и важное, нежели описанный выше эпизод. И в первую очередь – имя девочки. Ведь на это, казалось бы, было более веское основание: совместное, почти ежедневное пребывание в течение двух лет в одном классе. И не просто в одном классе, а за одной партой!
Об этом, к  моему стыду, напомнила мне сама соседка по парте, Лида (Лидия Михайловна) Молчанова через шестьдесят четыре года, после того, как 14 декабря 2004 года в газете «Керченский рабочий» была опубликована небольшая статья В.Жукова «Отзовитесь, кто знает и помнит» с выдержками из моего письма, посланного мною в октябре того же года в адрес Керченского городского комитета ветеранов войны.
Причин написания моего письма я коснусь позднее, наверное, во второй части моих воспоминаний. Здесь же в подтверждение своих слов хочу привести выдержки из письма Л.М.Молчановой:
«…в 1-2 классах я училась с Вами (т.е. со мной – прим. моё) в одном классе, учительницей нашей была Евгения Акимовна Пекарникова. Больше того, мы с Вами сидели за одной партой. Вы очень хорошо рисовали. Я помнила и часто рассказывала друзьям о соседе по парте, даже фамилию приблизительно помнила. И помнила, что его мама была учительницей в нашей школе».
Как говорится, «Снимаю шляпу!» и, в знак благодарности, низко кланяюсь Лиде в ноги. И не только за её память обо мне, но и за тот материал, который, в виде вырезок из газет, Лида прислала мне, узнав о том, что я тружусь над своими воспоминаниями о жизни в Керчи в 30-е и 40-е годы прошлого столетия. В том числе и о тяжёлых годах войны, во время которых мне посчастливилось соприкоснуться с некоторыми героями керченского подполья и быть свидетелем стойкости Аджимушкайского гарнизона, в составе которого находилась и Лидина мама, Мария Родионовна Молчанова. 
С благодарностью отмечу, что письмо Лидии Михайловны, а также решение председателя Совета инвалидов ВОВ Владимира Семёновича Завидовича, к которому попало моё письмо, опубликовать его в газете, равно как и доброжелательное литературное сопровождение моего письма журналистом Александром Владимировичем Жуковым подтолкнули меня к продолжению написания давно начатых мною и не раз прерываемых воспоминаний. Более того, отзывчивость и внимание упомянутых выше людей вызвали хоть и не многочисленные, но чрезвычайно важные для меня отклики, среди которых было и письмо Володи (Владимира Николаевича) Бантышева.
…Из того, что осталось в памяти о начальных школьных годах, прежде всего, хочу отметить то, с чего, пожалуй, надо было бы начать. А именно, что учиться я, как и мои сверстники, пошёл во вновь отстроенную в конце 30-х  годов прошедшего века школу имени И.В.Сталина. До неё в заводском посёлке была только одна школа, имени Войкова, в которой учились, как я уже упоминал, наши старшие товарищи: Вова Бантышев, Валя и Юра Тимофеевы, Неля Арзанцева и другие.
Наша школа (теперь она носит имя Героя Советского Союза Веры Белик) располагалась на противоположной, относительно наших домов, стороне шоссе, ведущего в город. Она тогда стояла, по сути, на краю жилого массива, с которого начиналась Садовая база. Ближе её к городу был лишь 48-квартирный дом, построенный, как я тоже уже упоминал, незадолго до начала войны и одиноко стоявший на изгибе шоссе.
Тогда наша школа мне казалась огромным дворцом, не только не уступавшим по размерам клубам ИТР и Энгельса, но и существенно превосходившей их по длине. Она была светлой снаружи и просторной внутри, с широкой центральной лестницей и длинными просторными коридорами. Такой, во всяком случае, она мне запомнилась.
Я не помню, кто тогда был директором школы, но зато помню заведующих учебной частью. Их, на моей памяти, было почему-то двое. Один был мужчина с фамилией Черемисин. Молодой, красивый, с копной чёрных волос, с белоснежной улыбкой. Однако приятные воспоминания о нём у меня остались не только из-за его привлекательной внешности и доброжелательной улыбки. Мама говорила, что в детстве наш завуч был беспризорником. И то, что он достиг такого уровня, поднимало его авторитет не только в глазах сослуживцев, но и в среде учащихся. Вероятно, этому способствовали появление в то время книги А.С.Макаренко «Педагогическая поэма», пользовавшейся большим успехом, а также выход на экран кинофильма «Путёвка в жизнь». В нём, в увлекательной, интригующей форме была показана непростая работа советских органов власти за изолирование беспризорников от преступной среды и обеспечение им возможностей приобщения к нормальной человеческой жизни.
Другим завучем в нашей школе была наша соседка по улице. Точно фамилии её не помню: то ли Тютюнник, то ли Кантарович. Но помню, что обе эти фамилии были в родственных отношениях. Помню также, что муж нашей заведующей учебной частью работал вместе с папой на заводе и что у неё был сын, которого почему-то звали Зоей. Он был на несколько лет старше меня, но, как и его отец, невысокого роста.
Зато сама мадам, наша завуч, была высокой и сухопарой женщиной. Она всегда сохраняла строгое выражение лица. Видимо, поэтому мне не очень хотелось попадаться ей на глаза. Хотя при встречах наших семей, она, как и все её близкие, с улыбкой отвечала на  приветствия моих родителей.
Ещё мне помнится, что в школе работала некто Зельма Яковлевна, тоже мамина подруга. Возможно, точно не помню, она преподавала немецкий язык, потому что (с маминых слов) она была немка. Зельма Яковлевна была очень высокой, рыжеволосая, с красивым, хотя и крупным лицом. Теперь бы я сказал, что она была похожа на Анну Герман, нашу некогда популярную певицу польского происхождения.
Последним, кого я запомнил из учителей нашей школы, был Иван Иванович. Молодой, высокий и весёлый, он, видимо, остался в моей памяти потому, что, со слов мамы, имел тягу к искусству и активно участвовал в художественной самодеятельности. Незадолго до начала войны он оставил школу и уехал в Симферополь, где был принят в театральное училище.
Самое удивительное, что после войны, в которой он принял участие, Иван Иванович разыскал нас в Москве, куда после демобилизации приехал учиться во ВГИК (Всесоюзный Государственный институт кинематографии). И поступил! Однако я не могу вспомнить что-либо об успехах Ивана Ивановича на поприще киноискусства. Возможно, они были, но где, в какой киностудии, я не могу сказать, т.к. вскоре он перестал появляться у нас, видимо, по причине переезда в другой город. Как память о нём, у меня до сих пор сохранился красочный раздвижной билет на Новогоднюю ёлку в Колонный зал Дома Союзов, где я побывал  в январе 1947 года. Этот билет Иван Иванович специально «достал» для меня, полагаю, из уважения к моим, доброжелательным к нему родителям. Благодаря ему же, я ещё раз побывал в Колонном зале, но уже на «Дне книги», с которого, в качестве подарка, унёс с собой большую (большого формата) книгу с романом В.Каверина «Два капитана»…   
К слову сказать, этот роман, прочитанный мною в раннем, юношеском, а затем, дополненный автором, и в зрелом возрасте, остался для меня одним из любимейших художественных произведений до сего дня. И не случайно поэтому я стараюсь не пропускать повторные демонстрации по телевидению снятых по нему кинофильмов.
 …К тому, что осталось в памяти о школе, могу лишь добавить то, что второй класс я закончил недели на полторы раньше других, т.к. меня дожидалась путёвка в детский санаторий под Одессой, где лечили детей, страдающих болезнями верхних дыхательных путей. Я тоже «страдал» каким-то «бронхоаденитом», который признали у меня врачи. Но я этого как-то не ощущал, хотя зимой часто болел. Так или иначе, но в конце мая 1941 года я, в сопровождении мамы, которую дирекция школы отпустила на несколько дней для               

 этого, досрочно оставив своих друзей-одноклассников доучиваться без меня, отправился поправлять своё здоровье.
Видимо это обстоятельство так отвлекло меня, что я напрочь забыл, как я учился в первом и во втором классах, чем занимались мы на уроках и как они проходили под руководством Евгении Акимовны. Но саму её, свою первую в жизни учительницу, я запомнил хорошо. Высокая, стройная, как я уже отмечал выше, сдержанно строгая, но никогда не повышающая голос, всегда опрятно одетая, подтянутая, с аккуратно собранными в пучок волосами. Удивительно, но такой Евгения Акимовна оставалась и в не школы. Во всяком случае, такой я её помню при встречах во время наших с мамой визитов к дедушке, в Тюремный переулок.
Из маминого  класса я помню только Тамару Приходько. И то, наверное, потому, что в тяжёлый для нас период войны мама занималась с ней, за что Тамарины родители щедро благодарили маму продуктами из своего натурального хозяйства.
К сожалению, я также плохо помню время и процедуру моего вступления в ряды пионеров. Кажется, это было приурочено ко дню празднования 23-ей годовщины Великой Октябрьской социалистической революции. Но, может быть, и к 1 мая. Тем более, что в этом же году я впервые с папой пошёл на праздничную демонстрацию.
Из самой процедуры приёма в пионеры помню только, как наша пионервожатая учила нас повязывать пионерский галстук и произносить пионерскую клятву, которая, в ответ на её слова «Пионеры! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!», заканчивалась нашим дружным «Всегда готовы!».
Помню, что пионервожатой у нас была симпатичная девочка из седьмого или восьмого класса. И что звали её Олей. И что Оля была подругой Таты Бондаренко. У Оли были вьющиеся рыжевато-буроватые волосы, за что ребята из нашего двора кричали ей вслед «Кучерявая!» каждый раз, когда она появлялась у нашего дома одна или даже с Татой вместе. За это Тата потом грозилась надрать ребятам уши. Я же думаю, что Оля просто приглянулась нашим парням и они таким, не слишком умным способом, выражали свои симпатии понравившейся им девушке.
Помню также, что пионерский галстук нужно было завязывать так, чтобы один из двух висящих на груди его концов был немного короче другого. И что все три конца (или угла) галстука имели своё значение. Какие? Увы, забыл. Зато помню суровую отповедь пионера, когда к его галстуку прикасалась чья-то недоброжелательная рука: «Не трожь рабоче-крестьянскую кровь! Она и так пролита за народное дело!». Судя по всему, эту отповедь придумали сами ребята, когда в их среде возникали какие-либо выяснения отношений с «беспартийными».
О том, что три конца  пионерского галстука имели особый смысл, свидетельствовал   и  символ на появившемся вскоре металлическом зажиме, предназначенном для скрепления передних концов галстука вместо завязывания. На лицевой стороне зажима был изображён пионерский костёр с тремя ярко-красными языками пламени. Были, правда, споры о том, следует ли использовать зажимы или это частная инициатива оставшихся от НЭПа буржуазных предпринимателей на потребу лентяям. Но сути это всё равно не меняет: три конца  красного пионерского галстука и три языка пламени пионерского костра имели своё определённое значение.
Впрочем, способ завязывания пионерского галстука, как и прикосновение к нему недоброжелательных рук в то время не носило уже столь принципиального характера, как во времена зарождения пионерской организации. Практически не было уже и того недоброго отношения, которое испытывали на себе Павлик Морозов и его малочисленные товарищи со стороны враждебных Советской власти элементов. Страна входила в эпоху строительства социализма. И от пионеров требовалось быть образцом в поведении и в учёбе, быть патриотом своей Родины, защищать малышей и помогать пожилым. В общем, быть такими, как Тимур и его команда из одноимённой повести Аркадия Гайдара,   одного из любимейших советской детворой писателей, героя Гражданской войны и деда, увы, приснопамятного внука-«плохиша».
Старания пионеров всегда отмечались какой либо наградой, лучшей из которой считалась поездка в Артек, пионер-лагерь Всесоюзного значения. Мне же в качестве таковой, по решению «совета» моих родителей, досталось участие в Первомайской демонстрации. Разумеется, вместе с папой и «его» заводом.
Но прежде чем отправиться на демонстрацию, я должен признаться в одной нашей с мамой маленькой слабости.

                Эклер, крюшон и «буза».   

Название этой маленькой главы уже само по себе, вероятно, отвечает на вопрос, в чём суть нашей слабости. Да, мы оба с ней были неравнодушны к сладким кулинарным изделиям. Об этом я уже частично упомянул ранее, описывая способности мамы в приготовлении сладких пирогов и особенно «наполеона». Поэтому не открою большого секрета, если сознаюсь в том, что, бывая в городе, мы с мамой почти никогда не упускали случая заглянуть в кондитерский магазин на Ленинской.
Я помню большие, во всю стену стеклянные окна кондитерской, сквозь которые просматривались примыкающие к ним столики с восседавшими за ними посетителями этого заведения, любителями полакомиться его привлекательным ассортиментом.
Наш с мамой набор составляли, как правило, четыре пирожных, по два «на брата». Чаще всего мы выбирали эклеры и слоёный с кремом пирог, кажется «Александр». Запивали сладости мы чаще всего «крюшоном» или «сельтерской»…
Однажды, когда мы совершали очередной поход в «нашу» кондитерскую, мама угостила меня напитком с непонятным для меня названием «Буза»!  Непонятным, т.к. в обиходе наши ребята использовали этот термин как плохая оценка чего-либо. Обычно это звучало так: «Ты смотрел кино «Аринка»? Буза! Про любовь. Вот «Джульбарс» - это да! Законная картина!».
Но после того как я впервые попробовал «бузу», впредь всегда отдавал ей предпочтение! Сейчас я затрудняюсь сравнить этот напиток с чем-либо другим. Кажется, он изготовлялся из зёрен пшена и потому был белого цвета. Его консистенция была такова, что напиток был непрозрачен. А вкусовые ощущения и газообразования доставляли истинное наслаждение и били в нос!
Помнится, что «бузу» я застал ещё в начале пятидесятых годов, когда с родителями после войны мы первый раз приехали в Керчь. Но в 1954 году её уже не было. По-видимому, секрет её изготовления ушёл вместе с её изобретателем?
…Не могу сказать, что наши с мамой «кондитерские» поездки в город были частыми. Но тем большее удовольствие они нам доставляли. Хотя в интервале между такими вояжами я проявлял терпение, достойное мужчины. Попросту говоря, если я не видел перед собой пирожных, то и не вспоминал о них. Аппетит, как говорится, приходил во время еды.
А вот мама, как мне помнится, нередко испытывала, если можно выразиться, пирожное голодание. И в период больших интервалов между поездками в город старалась компенсировать отсутствие пирожных в нашем рационе своими поделками.
К сожалению, настоящую тоску по сладкому ей пришлось испытать в период постигшего её на склоне лет диабета.

                Первое мая.

В этот день я проснулся очень рано. Боялся, что папа пожалеет и не разбудит меня. Ведь нам предстояло много пройти.

Сначала все работники и рабочие завода собрались на заводском стадионе на короткий предварительный митинг. Его с приветственным обращением открыла директор завода, женщина с фамилией Коган, или Каган. (Правда, в упомянутой уже мною переписке отца с дядей Петей называется другая фамилия директора завода, Бакст. Но, видимо, их директоров завода, в разное время было несколько). Она, вместе с партийными и административными работниками, стояла на той трибуне, под которой, как я уже описывал, находились раздевалка для футболистов и судейская комната. Черноволосая, с короткой стрижкой, в чёрной кожаной куртке (точно такой, как у чекистов в кино), на которой выделялся красный бант, эта, на вид волевая женщина, с бледным лицом и с чуть охрипшим, но громким голосом, доносила до собравшихся прямо на футбольном поле людей какие-то зажигательные слова. Не очень понимая их смысл, я, тем не менее, чувствовал как во мне крепнет решимость сделать нечто значительное и, уж по крайней мере, пройти весь путь праздничного шествия от начала и до конца.
Помню, папа мне говорил, что эта женщина, их директор, была танкистом. И во время тяжёлых боёв (то ли у озера Хасан в 1936-ом году, то  ли в 1939-ом во время войны с Финляндией? А может быть в Испании?!) она была тяжело ранена и ей ампутировали ногу.
Однако тогда, стоя на стадионе в окружении многочисленных папиных сослуживцев, я об этом не думал.
 Моё внимание занимали красные транспаранты и флаги, сплошь окружавшие нас со всех сторон. На их фоне особенно выделялись нарисованные на белых полотнах портреты. Здесь были уже знакомые мне лица вождей мирового пролетариата, членов правительства СССР, героев освоения Арктики, известных лётчиков, а также передовиков строительства Советского государства.
Всё это многообразие, в совокупности с многоцветными искусственными цветами в руках демонстрантов, создавало необычный, дотоле неизвестный мне, колорит праздника. Я впервые, ещё не осознавая, ощущал исключительную силу воздействия агитационных атрибутов нового, по сути, праздника Весны и Труда.
После приветственного обращения директора завода особо отличившимся его работникам были вручены награды и почётные грамоты. Помнится, что и мой папа был удостоен одной из них. Но на трибуну в день 1 мая его не приглашали, т.к. грамоту он получил ещё до демонстрации, на предпраздничном собрании в отделе.
Когда все награды были розданы, руководство завода покинуло трибуну и стало во главе колонны заводских демонстрантов, вместе с представителями власти посёлка. За ними, чуть поодаль, расположился оркестр. И, после нескольких тактов первомайской песни-марша братьев Покрасс и Лебедева-Кумача «Москва майская», колонна двинулась в город.
Уже на выходе с территории завода к нам примкнула колонна физкультурников в бело-голубой форме общества «Сталь». Среди них находились и ребята с нашего двора, наши старшие товарищи, Вова Бантышев и Валя Тимофеев. За физкультурниками пристроились учащиеся и педагоги ФЗО (комбината «фабрично-заводского обучения»), а также коллективы двух наших средних школ: имени Войкова и имени Сталина. В их рядах я, неожиданно для себя, увидал и нашу маму. Помахав ей рукой, я всё-таки решил остаться среди заводчан, с папой.
Движение праздничной колонны, естественно, привлекло внимание жителей прилегающих к шоссе домов. По большей части это были те, кто по разным причинам не мог принять участие в шествии. В частности, пожилые люди, мамы малолетних детей и сами дети. Многие из них размахивали красными флажками, на которых бронзовой краской было написано «1 Мая». А у кого их не было, те махали платочками или просто руками.
Приветствуя идущих в колонне людей, те, кто стоял по обе стороны шоссе, как бы, показывали и свою причастность к празднику. Среди них я обнаружил и наших соседей, которые стояли на полянке между шоссе и нашими домами. Неистово размахивая своим
флажком, я старался обратить на себя внимание находившихся среди них своих друзей. А обнаружив, что они меня заметили, я с удовлетворением шествовал далее.
Взаимные приветствия находившихся в колонне и встречавших её людей продолжались, практически, в процессе всего движения нашей колонны. И больше всего, разумеется, там, где к шоссе подходили дома. Первым из них, после наших домов и школы, был 48-квартирный. Заселившие его после недавней постройки люди, до того проживавшие в хибарках и заводских общежитиях, с особым энтузиазмом приветствовали праздничное шествие…
Надо отметить, что наша первомайская колонна привлекала к себе внимание не только своим праздничным убранством и звуками духовых инструментов, но и почти непрерывным пением маршевых песен, которые неслись от головы колонны до самых её последних рядов, заглушая, порой, даже оркестр. Уже с первыми звуками исполняемого им марша «Москва майская» над колонной понеслись его слова:
                «Утро красит нежным цветом
                Стены древнего Кремля.
                Просыпается с рассветом
                Вся Советская земля»
А когда очередь доходит до припева, то и я вступаю в растянувшийся по колонне хор голосов. Стараясь изо всех сил, чтобы меня было слышно, я во всё горло кричу:
                «Кипучая! Могучая!
                Ни кем непобедимая!
                Страна моя! Москва моя!
                Ты самая любимая!»
Оркестр на некоторое время смолкает, чтобы передохнуть. Но где-то сразу же вспыхивает новая песня:
                «Ну-ка, солнце, ярче брызни,
                Золотыми лучами обжигай!
                Эй, товарищ, больше жизни!
                Поспевай, не задерживай! Шагай!»               
Спортивный марш из кинофильма «Вратарь» тут же подхватывают ряды физкультурников:
                ...«Чтобы тело и душа были молоды,
                Были молоды, были молоды,
                Ты не бойся ни жары и ни холода!
                Закаляйся, как сталь!..».

Они ещё продолжают выкрикивать «Физкульт – Ура! Физкульт –Ура! Физкульт -Ура! Ура! Ура! Будь готов!», а уже в середине колонны, где идут педагоги и старшеклассники обеих школ, звучит женский марш из кинофильма «Богатая невеста»:
                «Идём, идём, весёлые подруги.
                Страна, как мать, зовёт и любит нас!
                Везде нужны заботливые руки
                И наш хозяйский, тёплый, женский глаз!..»
 Но вот, улучив момент, оркестр вновь перехватывает инициативу и в небо устремляется марш авиаторов. И тут же вся движущаяся колонна подхватывает его, запевая слова первого куплета:
                «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,
                Преодолеть пространство и простор.
                Нам разум дал стальные руки-крылья,
                А вместо сердца – пламенный мотор!»
Не зная полностью слов этой песни-марша, я опять включаюсь в момент исполнения припева и старательно выкрикиваю:
                «Всё выше, и выше, и вы-ы-ше
                Стремим мы полёт наших птиц!
                И в каждом пропеллере дышит
                Спокойствие наших границ».
Уловив взгляды улыбающихся папиных сослуживцев, я, смущённый, на мгновение смиряю свой пыл, но папа и идущий рядом с нами Андрей Афанасьевич Мешалкин подбадривают меня и я вновь включаюсь в воодушевляющее меня песнопение. А песни, почти без перерыва, то и дело вспыхивают в разных частях нашей колонны. «Три танкиста» и марш «Весёлых ребят», «Марш энтузиастов» и «Катюша», «По военной дороге» и комсомольская «Дан приказ ему на Запад», «Лейся песня на просторе» и «Широка страна моя родная» - вот не полный перечень того, что мне тогда запомнилось.
…После  48-квартирного дома нашу колонну встречали уже жители Самостроя и Слободки. И, наконец, миновав район Тюремного переулка, мы вступили на восточную окраину центра города, на которой улица Кирова уже обретала городские черты. Их в первую очередь определяли двух- и трёхэтажные дома, среди которых выделялись своей монументальностью старинное здание табачной фабрики (до революции принадлежавшее братьям Мисаксуди, а ныне отведённое под цеха судоремонтного завода) и новая гостиница «Керчь». Ещё на подходе к ним мы прошли мимо консервной фабрики, а также скромного помещения вокзала «Керчь–1».
Я с интересом отмечал для себя, что по пути нашего следования мы пересекли железнодорожный путь, протянувшийся от вокзала к молу, а также прошли через два моста: один – через ручеёк, именуемый «Катерлез», а другой – через речку «Мелек-Чесме»…
Слово «Катерлез», помнится, часто упоминали взрослые. Кажется, в выходные дни, летом родители вместе с друзьями и сослуживцами иногда путешествовали на побережье Азовского моря. И по дороге к нему делали привал (или просто устраивали популярный ещё со старых времён пикник) у озера, из которого вытекал ручеёк с упомянутым названием.
В этой же связи вспоминается и «Мама Русская», к которой, видимо, и пролегал маршрут устроителей пикника. Однако, я отвлёкся от демонстрации.
…Сразу же у здания Главпочтамта наша колонна вступила на площадь с памятником В.И.Ленину. Но перед тем, как нам удалось на неё вступить, пришлось пропустить такие же праздничные колонны, шедшие по улицам Карла Маркса и Ленинской. Когда же черёд дошёл и до нас, вся площадь, практически, уже была заполнена народом. По этой причине мы оказались на довольно почтительном расстоянии от трибуны, сооружённой прямо перед памятником Ильичу.
Тем не менее, стоявшие на праздничной трибуне нас заметили и громкий голос через репродукторы, закреплённые на осветительных столбах в разных концах площади, приветствовал рабочих, ИТР (инженерно-технических работников) и служащих ГКМЗ имени Войкова праздничными поздравлениями и громогласным «Ура!». И, после того, как руководители нашего завода, а также представители власти нашего района были тоже приглашены на трибуну, начался митинг.
Не стану описывать содержание и процедуру всего сводного первомайского митинга, ибо она отличалась от той, что мне довелось увидеть и услышать на заводском стадионе, только масштабом, большей продолжительностью и более мощным звуковым оформлением. К тому же, по причине нашего значительного удаления от центра праздничной церемонии, я мало что увидел и услышал. Хотя, каждый раз, когда это было нужно, я громко, со всеми кричал «У-р-р-а-а-а!»…
Здесь я хотел бы немного отвлечься от моего описания праздничной демонстрации и митинга, чтобы высказать своё несогласие с саркастическим, порой язвительным  сопровождением современными средствами массовой информации (и, в первую очередь, «независимым» телевидением) хроникальных кадров советского периода времени, в т.ч. и

 праздничных демонстраций. Смею заверить, что для подавляющего большинства советских людей они были местом искреннего и осознанного выражения радости, связанной с ощущением улучшения жизни, и гордости за достигнутые Советской страной успехи.
…В промежутках привлекательного для меня способа выражения радостного праздничного настроения я, как и на стадионе, разглядывал доступную для моего обозрения первомайскую атрибутику. Последовательно переводя свой взгляд на вершину Митридата, я думал о том, что в день 1 Мая следовало бы, пожалуй, закрепить красный флаг и на воздвигнутом на нём Акрополе. «Тогда бы весь город, - размышлял я, - а не только пришедшие на площадь Ленина, ощущали праздник». Но вскоре митинг завершился и я решил отложить своё намерение до следующего раза. Тем более, что по пути следования на Чкалова, 6, куда мы заранее были приглашены на праздничный обед, я с удовлетворением отметил, что первомайской атрибутики в городе вполне достаточно. На многих домах по улицам Ленина и Пирогова висели красные флаги и транспаранты с праздничными призывами. Красный флаг висел и на углу главного строения молибоговского двора.
Здесь, полагаю, уместно продолжить знакомство с нашими родственниками по маминой линии. Я имею ввиду большое семейство Молибог, с которыми породнилась тётя Варя и с которыми многие годы до и после войны нас связывали тёплые родственные отношения.

                Молибоги.

Собственно говоря, мамину «линию» среди Молибог представляла, как я уже упоминал, только её родная, младшая сестра Варя (Варвара Викторовна, в девичестве – Корженко), которая была женой Петра Петровича, старшего сына четы Молибог, Петра Васильевича и Ульяны Лукьяновны.

 
_______________________________
дядя Петя (П.П. Молибога), 1940г.

О последних в моей памяти сохранились не только добрые воспоминания (в трудные годы войны они, по сути, приютили нас с мамой у себя), но и некоторые комичные сцены их взаимного общения между собой и с окружавшими их людьми.

«От досада, - нарочито сетовал в такие минуты дядя Петя, обращаясь не столько к своим родителям, сколько ко всем при сём присутствовавшим. – Ну нет на вас Гоголя! И чего он не родился теперь?».
Пётр Васильевич был рачительным хозяином, что у некоторых членов его семьи несправедливо воспринималось как проявление скупости. Он много и с большой любовью трудился в своём небольшом саду, хотя основным родом его занятий было сапожное дело. А сапожником он был, как теперь говорят, «от Бога»! Со всей округи приходили к нему с заказами «пошить» сапоги, ботинки и даже туфли. Примечательно, что для своей будущей супруги, перед венчанием он, как говорили очевидцы, смастерил великолепную пару туфель. Но не только потому, что нигде в городе не нашлось красивее. Дело в том, что девица Ульяна была высокого роста и размер подходящей ей обуви был 42! В те времена (конец 19-го века) сей размер у женщин был не столь распространён, как сейчас. А в канун её венчания с Петром Васильевичем ни в одной обувной лавке в Керчи не оказалось для такой видной невесты подходящих по размеру туфель.
Сам Пётр Васильевич (тогда ещё Петя) был на полголовы ниже своей суженой. Но это обстоятельство никак не смущало супруга. И любил он свою Ульяну крепко, отчего, видимо, и детей у них народилось четверо: Пётр, Константин, Зинаида и Павел.
О Петре Петровиче (дяде Пете) во вступительной главе моего повествования я уже упоминал. И, в частности, о том, что в период работы на заводе, он жил со своей семьёй, т.е. с тётей Варей и Лидой по соседству с нами, в доме №5. И о том, что в 1939 году, во время войны с Финляндией, он был мобилизован на флот, о чём свидетельствует сохранившаяся его фотография в форме «военмора» (так, в духе принятых тогда сокращений, произносили сочетание слов «военный моряк»). И, наконец, о том, что после демобилизации дядя Петя уже не вернулся на завод, а устроился на другую работу, в связи с чем он с семьёй переехал на жительство в дом своего отца. Правда, перечитывая письма дяди Пети, которые он присылал моему отцу с фронтов ВОВ, я ставлю под сомнение последнее моё заключение, т.е. его уход с завода.
К этим скупым сведениям о старшем сыне четы Молибог, пожалуй, стоит добавить несколько слов об особенностях характера Петра Петровича, одной из черт  которого, выгодно отличавших его  от своих братьев и сестры, была сдержанность. Несмотря на свой южный темперамент, что естественно, было присуще всем его сородичам, дядя Петя умел подавлять свои эмоции. Во всяком случае, я не помню, чтобы он громко их выказывал в минуты, когда он был чем-то рассержен. Или, наоборот, чтобы он неудержимо хохотал над тем, что его смешило. Единственно, когда он позволял себе откровенно выразить свою радость, так это при виде своей, горячо любимой им доченьки Лидочки-Лидуськи. Возвращаясь с работы (я уж не говорю о более продолжительных с ней разлуках) он первым долгом восклицал: « А где моя дорогая доченька?». И увидав её, тут же с приплясом выкрикивал никому, вероятно, даже самому себе, не понятный каламбур. «Хоп! Чуки-брюки-хапачуки! Хапачуки-чуки-брюки!» - повторял он до тех пор, пока доченька не оказывалась в его объятиях.
Младшие братья и сестра Петра Петровича были более раскованы в проявлении своих эмоций. И, видимо, это обстоятельство иногда являлось причиной их бед, непростых житейских отношений и неприятных для них последствий. Так Павлик (Павел Петрович) перед самой войной, будучи ещё совсем молодым, был на год осуждён за драку и находился в заключении до самого прихода немцев в Керчь в ноябре 1941 года. Правда, это обстоятельство помогло ему на какое-то время избежать преследования со стороны оккупантов как «пострадавшему» от советской власти.
Зинаида Петровна через несколько лет супружеской жизни разошлась со своим мужем и продолжительное время одна воспитывала свою малолетнюю дочь Люську.
Ну а Константин Петрович (в семье его звали ласково Котя), второй по возрасту сын Петра Васильевича и Ульяны Лукьяновны, почти сразу же после войны был уволен из органов НКВД, в которых служил, кажется, с 1939 года и в которые он, видимо, вступил в период нового набора после известных событий, связанных с разоблачением «ежовщины».
Видимо, чтобы не «скомпрометировать» органы своей фамилией, Константин Петрович (дядя Котя) сменил её. И вместо Молибоги стал Зориным. Но в конечном итоге это ему не помогло…
Мне, естественно, не ведомы причины, по которым К.П.Зорин был уволен из органов НКВД. Но у меня лично ещё до войны были свои «претензии» к дяде Коте. Как-то, когда дядя Петя и тётя Варя с Лидой, жили ещё с нами рядом на Колонке, мы впервые встретились с Константином Петровичем у них на званном обеде. Как это нередко бывало, после нескольких тостов, застольная беседа у взрослых пошла в шумных тонах, когда гости, особенно из числа Молибог, старались перекричать друг друга в стремлении  каждого из них быть услышанным в первую очередь. Вероятно, именно это обстоятельство побудило дядю Костю неожиданно вытащить руку из под стола и пальнуть в потолок из зажатого в ней пистолета.
Присутствовавшие тогда за общим столом  я и Лида пулей вылетели из общей комнаты в кухню, где с Лидой приключилась истерика. Взрослые долго пытались нас успокоить, говоря о том, что дядя Котя выстрелил холостым патроном и что он больше этого делать не будет. Но мы с Лидой наотрез отказались возвращаться за стол. Более того, после того как Лиду, дав ей воды с успокоительными каплями, отвели в спальню, я твёрдо потребовал от своих родителей, чтобы мы, не мешкая, шли домой. И мои родители вынуждены были мне уступить.
Теперь, вспоминая этот случай, мне кажется, я понимаю, что явилось причиной увольнения К.П.Зорина из органов НКВД. Последние, и без того снискавшие к себе настороженное отношение людей после событий 1937 года, не могли позволить того, чтобы в их рядах находились кадры с неуравновешенным нравом. И если в период ВОВ с этим, по понятным причинам, приходилось мириться, то… Впрочем, я опять отклоняюсь от темы моего повествования.
Что касается меня лично, то с возрастом я уже воспринимал выходку дяди Коти с известной долей юмора. А чувство неприязни к нему исчезло после наших послевоенных встреч, во время которых я впервые ощутил с его стороны проявления доброжелательности и радушия, в первую очередь, разумеется, к моим родителям в дни нашего совместного пребывания в Керчи в послевоенные годы. Думаю, правда, что причиной тому были не только симпатии со стороны дяди Коти к моим родителям, но и стремление стереть в нашей памяти неприятное для него воспоминание о нашей случайной встрече в мае 1942 года. Но об этом – тоже потом! 
 …Жена Константина Петровича, Шура, была явной противоположностью своему мужу. Во всяком случае, внешне. Черноволосая, смуглая и стройная, как тростинка, на вид она была типичной южанкой. Хотя – родом из Котласа. Несмотря на свою видимую хрупкость, Шура (как звали её все родственники, отчего я не помню её отчества) обладала низким, но достаточно громким голосом, что роднило её, помимо замужества за Константином Петровичем, с Молибогами. И когда она вместе со своей золовкой, Зинаидой Петровной, начинала весело балагурить  и хохотать, их парный дуэт, не исключаю, слышали аж на «шламбове». Так, кстати, Молибоги, как и все жители прилегающего района, называли место, где в дореволюционное время находился шлагбаум сторожевого поста при въезде в город с Феодосийского шоссе. Кстати, символизировавшие его трёхметровые столпы, увенчанные крылатыми львами, сохранялись до начала войны. Однако, продолжу.
 Внешность Шуры и эксцентричность дяди Коти унаследовала их дочь Галка, которая действительно была похожа на галчонка, непрерывно скакавшего по двору и залезавшего в самые немыслимые места…


 
«шламбова» (столпы шлагбаума в начале Пироговской), до ноября 1941г.

Однажды, по рассказу Лиды, во время всеобщего семейного веселья (Галке тогда было года два-три) младшая Зорина проникла в сад, обычно пристально оберегавшийся от «набегов» шаловливых детей Петром Васильевичем, и, после не очень аккуратного перемещения по грядкам и кустам, забралась в расположенный в саду туалет. Именуемый  в интеллигентной среде «удобствами во дворе», а в простонародье (хотя и с французским корнем) «сортир», он в полной мере соответствовал традиционной в течение многих веков конструкции подавляющего большинства подобных заведений в России и в прилегающих к ней окраинах. Поэтому чрезмерно любопытному ребёнку не составило особого труда очутиться в той «гуще», которая всегда вызывает естественное отвращение у всех, в т.ч. и у тех, кто «способствует» ежедневному её преумножению. К недостаткам её, помимо внешней непривлекательности, следует отнести и устойчивый дурной запах, от которого весьма нелегко избавиться.
Прошу прощения у всех тех, кто решится читать мои воспоминания, за столь неприятные подробности. Их я описываю лишь для того, чтобы можно было представить, с каким трудом спасали ребёнка от всего «этого» после того, как, на крик оказавшегося поблизости от «удобств» одного из их посетителей, «спасательная бригада» организовала вызволение и последовавшее за ним отмывание Галки. По словам Лиды, после четырёхразового купания в корыте, на Галку вылили два или три флакона духов «Красная Москва»!
Будучи взрослой девушкой, Галка (нет, уже Галина Константиновна), не без кокетства, шутила: «Фекальные удобрения, в которые однажды в детстве я погрузилась, видимо пошли мне на пользу!». Справедливости ради, надо отметить, что своей фигурой, ростом и внешностью она могла бы составить конкуренцию нынешним топ-моделям.
…Чтобы полнее представить колорит молибоговского двора и характеров его обитателей, не могу не остановиться на описании первомайского празднества у гостеприимного семейства, в гости к которому, как я уже упоминал, мы с папой направлялись после завершения митинга у памятника Ленину. Обычно праздничные застолья у Молибог проходили (если позволяла погода) во дворе. За столом, помимо членов семьи Петра Васильевича и Ульяны Лукьяновны, почти всегда восседали и их соседи, которым они сдавали две комнаты, примыкавшие последовательно к мастерской, в которой ютились сами старики. В дальней от них комнатке размещалась семья «Ани-гречанки» (как её между собой называли Молибоги). Помимо самой Ани в состав её семьи входили муж и двое детей, мальчик и девочка. Имя мальчика я запомнил, поскольку играл с ним в редкие дни посещений наших родственников. Его звали Гена. Но мать и отец, а за ними и все обитатели молибоговского двора, следуя особенностям южного, а ещё точнее – керченского диалекта, звали его «Генька». Генька был почти моим ровесником, хотя по росту уступал мне на целую голову, что, видимо, было унаследовано им от своих родителей.
 Другую комнату, непосредственно примыкавшую к мастерской, снимала семья некой «тёти Клавы», у которой, помимо мужа, была взрослая дочь, которую также, как и мою сестру, звали Лидой.
Нередко в молибоговском застолье принимали участие и гости «со стороны». Помимо нас, в их число входили уже упомянутые мною Зорины (Константин Петрович, в отличие от братьев и сестры, жил со своей семьёй отдельно от родителей), а также семьи подруг тёти Вари, из которых мне запомнились «Шура Ахметбекова и Алла-Алимэ», молодая высокая блондинка со своей мамой, молодящейся «барынькой», и папой-«Бабаем», как их называла тётя Варя.
Но самыми близкими изо всех гостей, и не только для тёти Вари, но, как мне тогда казалось, для моей мамы, были их общие подруги, сёстры «Муся и Лиза». О них и об их семьях я намерен подробней рассказать во второй части моего повествования. Особенно о тёте Лизе (по мужу – Вишняковой) и о её детях, дочери Вале и сыне Жене, с которыми нам довелось вместе пережить едва ли не самые трудные годы войны. Для всех нас, разумеется… 
А пока позволю себе вернуться в тот праздничный первомайский день, когда мы с папой, после завершения общего митинга на городской площади у памятника Ленину, наконец-то добрались до гостеприимного  двора на улице Чкалова, 6.
Теперь, как я уже отмечал, этот двор числится под номером 8 и, надеюсь, его занимают не менее доброжелательные и гостеприимные люди. Ещё на подходе к нему мы услышали доносившиеся из-за высоких деревянных ворот, покрашенных в тёмно-зелёный цвет, возбуждённые голоса, предвещавшие наступающее праздничное веселье. Когда же мы с папой, открыв калитку, пересекли её порог, на нас обрушилось громкое «Ура!» сидевших во дворе за длинным праздничным столом гостей и хозяев.
Ныне я уже не могу сказать, что явилось главной причиной такого громогласного приветствия в наш с папой адрес: то ли так нам были рады, то ли то, что теперь можно наконец приступить к праздничной трапезе, начало которой, как позже выяснилось, сдерживали до нашего прихода дядя Петя и тётя Варя. Думаю, что и то и другое вместе. Хотя бросившиеся нам навстречу во главе с Зинаидой Петровной младшие Молибоги с нарочито гневными возгласами «Ну шо такое?! Иде ви ходите!?» выразили тем самым нам с папой порицания за нашу неспешность. К ним присоединилась и наша мама, которая, не дожидаясь окончания митинга, поспешила на помощь организаторам праздничного стола.
Но упрёки и назидания в наш с папой адрес были, по понятным причинам, весьма непродолжительными. Все вновь, причём, быстро расселись по своим местам, не забыв усадить и нас. Меня, бесцеремонно отодвинув от себя Геньку, посадила рядом с собой Лида. А папу дядя Петя посадил во главе стола рядом с Петром Васильевичем, которому, как главе дома, было предоставлено первое слово. Последний, ссылаясь на свой недуг (он сильно заикался), некоторое время отнекивался, а потом всё же, не без помощи старшего сына, поздравил всех с праздником 1 Мая, закончив своё непродолжительное выступление

 словами «Христос Воскресе!». В тот год, если не ошибаюсь, Пасха близко соседствовала с Первомаем.
Приветственные слова Петра Васильевича, несмотря на взбунтовавшегося, было, но тут же усмирённого  Зорина, за столом вызвали смех и веселье, которое впоследствии нарастало после каждого вновь произнесённого тоста, пока не переросло в застольное хоровое пение. В зависимости от тональности исполнявшихся песен их периодически  дополнял визг ребятни и лай Каштана, сторожевого коротконогого и потому, видимо, особенно злого пса, которого Пётр Васильевич недвусмысленно держал на цепи на углу дома при входе в сад.
Каштан (прошу не путать с известной Каштанкой!), кстати, был, пожалуй, единственным, кто не вызывал у меня симпатии. Даже дядю Котю я воспринимал уже спокойно. Видимо пёс чувствовал проявление с моей стороны повышенной к нему настороженности. И потому каждый раз, когда я пробирался мимо него вдоль стены противостоящего строения в сад, где были расположены упомянутые мною «удобства во дворе», он яростно лаял на меня, стараясь изо всех сил растянуть удерживающую его цепь, чтобы достать своей пастью хоть какую-нибудь часть моих нижних конечностей.
Насытившись за столом и убедившись в том, что нам не перекричать взрослых, мы с Лидой, а вместе с нами Генька и маленькие девчушки уселись поодаль  на ступеньках крыльца, ведущего в главные хоромы двора, где располагались комнаты, занимаемые семьями дяди Пети и тёти Зины, а также Павликом. Находясь без присмотра сидящих за столом родителей, мы делились между собой «остроумными» комментариями по поводу их поведения и бесконтрольно поглощали добытые со стола сладости.
Затем мы стали рассказывать друг другу смешные истории, свидетелями которых мы, якобы, были сами. Одна из них, рассказанная Лидой, мне запомнилась на всю жизнь, т.к. после войны она повторилась на моих глазах с поразительной точностью. 
Однажды, по словам Лиды, это было ровно год назад, на шум проходившего у них во дворе веселья, откликнулся проходивший по улице мимо их ворот подгулявший прохожий. Открыв калитку, он бесцеремонно, но с песней,  направился к праздничному столу. Тут же ему навстречу, но уже без песни, направились Котя и Павлик, которые, не стесняясь в выражениях, с жестами, больше похожими на тумаки, попытались, было, быстро выдворить незваного гостя за ворота.
После непродолжительного выяснения отношений братьев Молибог с незваным гостем, сопровождавшегося «нелицеприятными» жестами рук с обеих сторон, женская часть застолья, в лице Зины и Шуры, активным своим вмешательством предотвратила дальнейшее развитие событий. Более того, новоявленного гостя усадили за стол, предварительно перевязав его голову. Последнее, видимо, было обусловлено тем, что подвыпившие Котя и Павлик, пытаясь выдворить пришельца на улицу, несколько раз не очень деликатно «припечатывали» его к калитке, забыв, вероятно, о том, что она открывается внутрь двора.
« А через несколько тостов, - как поздней вспоминала Лида, - Котя и Павлик уже сидели по обе стороны от виновника потасовки и, поочерёдно обнимая его, периодически задавали ему один и тот же вопрос: «Ты меня уважаешь?». Получая в ответ утвердительный  знак головой своего нового друга, рот которого был полностью занят едой, Котя и Павлик, также поочерёдно и без тени сомнения убеждали всех сидевших за столом в том, что «Вася (Ваня, Витя) – мировой парень».
…День памятного для меня празднования Первомая у Молибог проходил шумно, но без эксцессов. Хлебосольные хозяева проявляли повышенное внимание к моим родителям. Часть его доставалась и мне. Особенно трогательным было его проявление со стороны Петра Васильевича, который, будучи уже навеселе, покинул шумную компанию за столом и присоединился к нам, детворе, усевшись на нижнюю ступеньку крыльца. Изрядно заикаясь, он веселил нас своими прибаутками и угощал ранними, ещё не совсем зрелыми плодами скороспелой черешни, сорванными им прямо с деревьев вместе с листочками и
маленькими веточками. Для меня это было несколько удивительным, так как в памяти моей сохранилась сцена его негодования, когда за год до описываемого празднества, в одно из первых моих посещений молибоговского двора, Пётр Васильевич неистово журил свою внучку, Лиду, почти за то же самое…

 
____________________________________
я и Лида, сентябрь 1941г., г.Краснодар,
фотографировал сын маминой подруги
                во время нашей эвакуации   

             Здесь позволю себе опять прерваться для того, чтобы описать одну из обещанных выше и запомнившихся мне комичных сцен поведения родительской четы большого молибоговского семейства.
В тот день Лида, как гостеприимная хозяйка, решила угостить меня плодами из дедушкиного сада. Оные плоды, как я уже намекал выше, были преподнесены мне прямо на ветке, которую Лида сорвала с дерева, видимо, не задумываясь о возможных последствиях.
Однако «последствия» неожиданно вскоре наступили, когда Пётр Васильевич, обычно подолгу сидевший за своим сапожным ремеслом в мастерской, неожиданно появился в её дверях, гневно взирая на нас с Лидой и на злополучную ветку, которая в тот момент находилась в моей руке. Но Пётр Васильевич сразу понял, чьих рук это кощунственное дело, и, не сходя с места, пальцем поманил внучку к себе.
Не могу утверждать, что за сим жестом могла последовать «экзекуция», тем более, в моём присутствии. Может быть, Пётр Васильевич намеревался ограничиться внушением внучке. Но Лида, видимо, зная по опыту, чем может закончиться такое внушение, и не помышляя уже о соблюдении соответствующего приёму гостей этикета, мгновенно скрылась за дверями собственной комнаты, оставив меня наедине с разгневанным стариком.
Дед не стал при мне преследовать «нашкодившую» внучку и, не скрывая своего гнева, проследовал в направлении сада. При этом, гневные слова, которые он произносил на ходу, слетали с его уст без всякого заикания. Дойдя до стоявшей в глубине двора печки, Пётр Васильевич остановился и на мгновение задумался. Затем он взял стоявший на печке чугунный казанок и повернул обратно. За несколько шагов до входа в мастерскую Пётр Васильевич, видимо, осознав, что не затем выходил, в сердцах, швырнул себе под ноги не нужный ему казан. Казан тут же разлетелся на мелкие кусочки от удара о булыжники, коими вымощен был весь двор, а Пётр Васильевич быстро скрылся за дверным проёмом.
К этому моменту двор был уже пуст. Присутствовавшие в нём, кроме нас с Лидой, до начала «инцидента» Аня-гречанка и её дети предпочли скрыться в своих «апартаментах», т.к. хорошо знали, что в такие моменты «лучше не показываться Василичу на глаза».
Очнувшись от минутного замешательства, я тоже предпочёл «этого» не делать и последовал за Лидой. Сестру я нашёл под кроватью по подсказке находившихся в комнате мамы и тёти Вари, которые, к моему удивлению, чему-то улыбались.
…Вспоминая об этой сцене теперь, когда минуло столько лет, по прошествии которых я, уже в преклонном возрасте, оказался сам в роли садовода-любителя, не могу не отметить, что с пониманием отношусь к переживаниям Петра Васильевича по причине «варварского» отношения несмышлёных детей к зелёным, тем более, фруктовым насаждениям. К этому добавлю, что, вопреки бытовавшему мнению о скупости Петра Васильевича, я лично считаю более справедливым отнести его, как я уже отмечал в начале своего повествования о семействе Молибог, к категории рачительных, бережливых хозяев.
Ну а в том, что Пётр Васильевич, будучи навеселе, становился самой добродетелью, все, в его семье и вне её, были единодушны! Подтверждением этому может служить и описанный мною факт его общения с детьми в день нашего празднования Первомая в кругу его домочадцев.
По своему характеру, не говоря уже об упомянутом выше преимуществе в росте, Ульяна Лукьяновна  значительно отличалась от своего супруга. И в первую очередь, своим душевным спокойствием. Даже серьёзный недуг (катаракта или, как тогда говорили, «бельмо»), поразивший, не в таком уж пожилом возрасте, оба глаза Ульяны Лукьяновны, не очень то сказывался на, в общем, благодушном её нраве, что всегда располагало к ней окружавших её людей. Подкупала, а иногда и веселила её непосредственность и почти детская наивность.
Мне запомнилось «общение» Ульяны Лукьяновны с радиорепродуктором, который она очень любила слушать. И не только просто слушать, но и подавать свои реплики в ответ на услышанное. Особенно во время трансляции передач для детей и юношества.
Другим увлечением, даже пристрастием, Ульяны Лукьяновны, если позволительно так выразиться по отношению к ней, была покраска своих вещей. В те времена и особенно в военное время, когда с приобретением новых вещей были определённые трудности, женская половина молибоговского двора нередко таким способом обновляла свой гардероб. Поскольку покраска юбок, блузок и платьев производилась в большой выворке, устанавливаемой на дворовую печку, она никогда не оставалась без внимания Ульяны Лукьяновны. Каким-то интуитивным чувством она определяла начало «красильного» процесса и ещё на подходе к печке громогласно обращалась к стоявшим возле неё женщинам с просьбой: «Девки! Киньте у виворку мой хвартук! А то шо-то он у мине стал какой-то бледный».
Несмотря на то, что Ульяна Лукьяновна практически ничего не видела, на свету она, видимо, различала цвета. Но это, в принципе, для неё не имело никакого значения. Ей, судя по всему, важно было участие в процессе обновления вещей. И даже если с «хвартуком» было всё в порядке, Ульяна Лукьяновна находила другую какую-нибудь вещь, вплоть до обычной тряпки. Ибо оставить без своего внимания такое жизненно важное дело, как покраска «шмоток», баба Уля, естественно, не могла.
Хотя я и отметил выше благодушный нрав Ульяны Лукьяновны, иногда всё же спокойствие ей изменяло. В такие редкие минуты она громко, с причитаниями, голосила. Как правило, причитания её сопровождались трагическими вопрошаниями «И на шо миня мать родила?!.». Были ли они искренними, мне трудно судить. Отчасти, наверное, да. Всё же слепота её несомненно тяготила. Но были моменты, когда, как мне кажется, баба Уля сознательно прибегала к плачу, дабы не только вызвать к себе сострадания, но и
повергнуть в смятение проштрафившегося перед ней человека. Чаще всего таковым был её благоверный, когда, в дни празднеств или по причине успешного завершения очередного заказа и получения причитающегося за него денежного вознаграждения, Пётр Васильевич являлся домой в состоянии изрядного опьянения…
Не могу позволить себе, по причине ограниченных временных и писательских возможностей, дать подробное описание сцены объяснения супругов Молибог в таких случаях. Хотя она, эта сцена, заслуживает того, чтобы её воспроизвести. Поэтому возьму на себя смелость, призвав на помощь высокое искусство, сравнить её со сценой объяснения Одарки и Карася из известной (к сожалению, наверное, только людям старшего поколения) оперы С.С.Гулак-Артемовского «Запорожец за Дунаем». Её, кстати, с большим мастерством и обаянием исполняли в своё время выдающиеся мастера оперной сцены, Народные артисты Советского Союза М.И.Литвиненко-Вольгемут и И.С.Паторжинский. Эта сцена часто звучала по радио. И её с удовольствием слушали мои родители, как, полагаю, и миллионы советских людей.
Ну а сцену объяснения нашей четы, тоже не без удовольствия, слушали, и не раз, их дети и присутствующие на тот момент гости. Мне с родителями тоже довелось раз оказаться при такой «сцене». Конечно, моё сравнение четы Молибог с Одаркой и Карасём несколько преувеличено. Но всё же их объяснения в редкие (подчёркиваю!) дни «загула» Петра Васильевича заслуживают хотя бы нескольких строк.
В ответ на причитания своей дорогой супруги, Пётр Васильевич, неуверенно стоявший на ногах в белом костюме, изрядно испачканном следами от неоднократного соприкосновения с землёй, с нежной улыбкой и с умилённым выражением лица, непреклонно старался поцеловать свою любимую Улю. При этом, с трудом приоткрывая глаза, он тщетно пытался произнести какие-то слова. Но, от усугубляющегося у него в такие минуты заикания, из его уст неслось только безгласное «пть-пть-пть». В конце концов, сражённый непримиримым укором жены, Пётр Васильевич присаживался у одиноко растущего во дворе дерева миндаля и, несмотря ни на какие попытки поднять его с земли, крепко засыпал.
После этого Ульяна Лукьяновна прекращала свои стенания и, призвав на помощь кого-либо из присутствовавших во дворе, переносила своего Петю в мастерскую на его законное ложе.
…Праздничный приём по случаю 1-го Мая у Молибог закончился, по традиции, поздним вечером. И поэтому подробности его завершения вспоминаю уже с трудом. Помню, что на этот раз он прошёл без каких-либо эксцессов и что Молибоги большой компанией провожали нас аж до «шламбовы». Дальше, до автобусной (или трамвайной) остановки мы шли уже втроём. Причём, я еле передвигал ноги. Наверное, также, как и Пётр Васильевич в те злополучные для него дни. Но в отличие от Петра Васильевича, я был трезв. Кажется, потом всё же, несмотря на мой тогда уже зрелый возраст, от нашей остановки до дома, меня, как в детстве, тащил на себе папа.
               
                «Если завтра война…».

Именно такими словами начиналась песня (автор её – Нар. арт. СССР Дм.Як.Покрасс), которая нередко звучала в те, предвоенные годы по радио и которую мы, ребятня, распевали во время своих военных игр. Слова из неё я помню до сих пор:
                «Если завтра война,   
                Если завтра в поход,
                Если тёмная сила нагрянет,
                Как один человек,
                Весь Советский народ
                За свободную Родину встанет!
                На земле, в небесах и на море
                Наш напев – и могуч, и суров!
                Если завтра война,
                Если завтра в поход,
                Будь сегодня к походу готов!..»
Надо отдать должное советским партийным и государственным органам, подготовка на случай войны населения велась по всем направлениям: по линии ПВХО (противовоздушной и химической обороны), ОСОАВИАХИМа (общества содействия обороне, авиационному и химическому строительству), ГТО («Готов к труду и обороне») и т.п.
Мне кажется, что если бы все люди относились ко всем этим предметам с должным пониманием, то жертв во время войны было бы намного меньше. Как утверждают приверженцы статистики, и в армии, во время боёв, выживали больше те, кто лучше усваивал школу военной подготовки. А большой процент гибели среди них, особенно в начале войны, обуславливался их самоотверженностью, чувством высокого патриотизма и любви к Родине, когда противник имел значительный перевес в качестве и количестве военной техники.
Но беспечность наших людей, по крайней мере, значительной их части, видимо, определила то несерьёзное отношение к проводимым перед войной учениям, которое, кстати, позволило некоторым злопыхателям, в т.ч. из среды творческой интеллигенции, в период «перестройки» и наступившей после неё «демократии», покуражиться над советской системой подготовки к войне.
В подтверждении этих слов напомню сцены учения по ПВХО, показанные в фильме Н.С.Михалкова «Утомленные солнцем», где его участники в противогазах и защитных комбинезонах хватали загоравших у водоёма ничего не подозревавших дачников, клали их на носилки и несли в места оказания помощи «пострадавшим» от «химической атаки».
Справедливости ради отмечу, что я сам был свидетелем подобных сцен во время проведения таких учений в предвоенные годы. К слову сказать, в них принимали участие и наши родители. Но они проходили в пределах наших домов и, в основном, сводились к практическому освоению предшествовавших теоретических занятий привлекавшимися к ним жителями нашего микрорайона.
Правда, особо ретивые участники занятий, бывало, принуждали редких прохожих, случайно пересекавших огороженную флажками зону «поражения», прилечь на носилки и потерпеть до тех пор, пока их не перенесут в пункт оказания «первой помощи». Не всех удавалось уговорить бойцам спасательной команды. Но были и сговорчивые, с пониманием относившиеся к подобным учениям люди.
Зато нас, ребятню, уговаривать было не надо. Мы в течение всего времени, которое отводилось учёбе, путались под ногами у «бойцов», роль которых во дворе исполняли, в основном, наши мамы (папы проводили эти занятия по месту работы), и при каждом удобном случае норовили улечься на носилки. И, несмотря на то, что нас чаще сгоняли с них, иногда к нам всё же проявляли снисхождение. Но для сокращения отводимого нам времени нас укладывали на носилки по двое, а то и по трое сразу.
Другим запомнившимся мне событием из разряда учёбы по гражданской обороне было светозатемнение.
Помню, как папа вворачивал в оконные рамы шурупы, на которые, после оповещения о начале учёбы, родители вешали имевшиеся у нас в наличии плотные занавески, покрывала и даже лёгкие, но плотные одеяла.
Самое интересное для нас начиналось с наступлением сумерек, когда мы ватагой сопровождали дежурных по дворам, которые следили за качеством светозатемнения. Обнаруживая в окнах домов проникающий через щель электрический свет, дежурные с помощью милицейских свистков, которыми их снабжали, оповещали об этом нерадивых нарушителей темноты и, уже криком, уточняли кто и в каком окне нарушил светозатемнение. Нередко ребята опережали дежурных и, узрев искорку света в окне, неистово кричали «Свет! Свет!». А кое-кто из нас пугал неаккуратных в светозатемнении жителей самодельными, из абрикосовых косточек, свистками, точно копировавшими милицейские трели. Это продолжалось до тех пор, пока родители не загоняли ретивых помощников домой.
Периодически учения по гражданской обороне проводились в масштабе всей Колонки, и даже всего города. Перед их началом всем жителям, в том числе и детям, раздавались противогазы.
Противогазы своей маской, как мне тогда казалось, были похожими на Буратино, т.к. в центре её торчал длинный тоненький нос. Как потом нам объясняли, «нос» предназначался для того, чтобы с его помощью, не снимая маски противогаза с лица, можно было протирать пальцем периодически запотевающие изнутри стёкла её «глаз». Правда, позднее появились для этой цели  стеариновые стержни, которыми перед пользованием противогазом рекомендовалось смазывать внутреннюю поверхность стёкол.
Помню, что перед самой войной на смену старым противогазам появились новые. Они были без гофрированной трубки, соединяющей маску с фильтрующей коробкой, и со стягивающими ремешками на затылке. С помощью резиновых ремешков, связывающих маску в нескольких местах, можно было правильно подогнать её к голове так, чтобы ни на подбородке, ни на голове не было бы щелей, через которые мог проникнуть газ.
После пригонки и обучения, как правильно и быстро надевать на лицо маску противогаза, каждому члену семьи эти противогазы были переданы на постоянное хранение.
Помнится также, что большие учения нередко сопровождались сиренами тревог, во время которых останавливалось движение транспорта (трамваев, автобусов), а прохожие должны были укрываться в подвалах или специальных бомбоубежищах под домами.
Справедливости ради надо отметить, что таковых в домах довоенной Керчи было маловато. И если в городе ими могли служить погреба, то у нас на Колонке (по крайней мере, в нашем микрорайоне) даже их не было. Поэтому в начале войны рядом с нашими домами, в сквериках и палисадниках были спешно вырыты и покрыты кровлей «щели», предназначавшиеся для укрытия людей во время воздушного налёта немецких бомбардировщиков. Но о них подробней – во второй части моего повествования. Что же касается тревог, то их, в основном, озвучивал заводской гудок, хотя использовались и специальные, ручные «сирены».
Надо сказать, что к заводским гудкам мы были приучены с детства. Как я уже упоминал, они указывали начало и конец рабочей смены. А раз в год, 21 января, заводской гудок отмечал точное время кончины Владимира Ильича Ленина. Тогда уже к нему присоединялись гудки пароходов и паровозов. И их продолжительный, в течение нескольких минут, общий гудок на всё это время останавливал движение в городе.
Но даже в такие минуты, гудки, лично у меня, не вызывали такого неприятного ощущения, как сирена. Она почему-то вселяла чувство страха! Даже тогда, ещё в мирные дни. Она, как бы, напоминала, что вскоре может начаться война, которая уже бушевала в Европе.
Об этом, кстати, напоминали нам и кадры кинохроники, которые перед началом каждого художественного фильма нам показывали в киножурналах «Новости дня». Об этом же свидетельствовал и приезд к нам детей из охваченной гражданской войной Испании. А также переселенцев из Бесарабии, Западной Украины и Белоруссии, из Литвы, Латвии и Эстонии, после вхождения этих республик в состав Советского Союза.
И всё же, как мне кажется, тревожные чувства в сознании людей долго не задерживались и покидали их, как только заканчивались непродолжительные учения по гражданской и противохимической обороне. Люди, со свойственным большинству из них жизнелюбием, быстро переключались на обычный ритм жизни, забывая порой о том, что где-то идёт война. Вероятно, этому способствовала и та уверенность в непобедимости Красной армии, которую подтверждали недавние победы, одержанные в боях на Халхинголе и у озера Хасан над гоминдановскими и японскими провокаторами, а также в кратковременной, но тяжёлой войне с бело-финами на пресловутой «линии Маннергейма».
Неотвратимость победы Красной армии над врагом, посягнувшим на территорию нашей страны, на свободу и мирный труд советских людей, утверждалась и в художественно-публицистическом кинофильме «Если завтра война», который вышел незадолго перед войной. В нём достаточно открыто намекалось на то, кто сейчас наш самый злейший враг. И именно в нём  впервые прозвучала та песня, с которой я начал заключительную главу первой части своих воспоминаний.
Многие из нас, и даже взрослые, смотрели этот фильм по нескольку раз. И каждый раз после его просмотра росла наша уверенность в том, что, если враг, со свастикой на лбу, посмеет сунуться на нашу территорию, то
                «Полетит самолёт,
                Застрочит пулемёт,
                Загрохочут железные танки.
                И пехота пойдёт,
                И Морфлот поплывёт,
                И помчатся лихие тачанки».
Тогда все мы, в т.ч. и наши родители, даже в мыслях не могли допустить, что в мире найдётся такая сила, которая заставит нашу страну понести большой урон, прежде чем, пройдя тяжёлые испытания, мы сможем всё же одолеть «фашистского зверя» и добить его «в собственном логове».
    

 
   






















               
               
               
               
               

                Часть вторая. ВОЙНА.

                Начало.

            Война застала нас с мамой в Одессе. За месяц до её начала, по рекомендации врачей, меня отправили в детский санаторий, в котором лечили бронхи. Помнится, что керченские доктора определили у меня бронхоаденит (хотя, как мне тогда казалось, я был совершенно здоров). Санаторий был расположен в небольшом селении под Одессой с названием «Кляйн либен таль», что в переводе с немецкого дословно означало «Маленькая любимая долина». Дело в том, что под Одессой ещё с довоенных (а может быть и с дореволюционных) времён, существовали немецкие поселения. Как я узнал позднее, рядом с маленькой «любимой долиной» располагалась большая, «Гросс либен таль». И что удивительно, населявшие их «русские» немцы оставались в них и в период оккупации этих мест немецко-фашистскими войсками. Удивительно, потому что, как мне было известно, сразу же с момента вторжения германских войск на нашу территорию всех немцев, жителей нашей страны, высылали за Урал. Даже тех, кто проживал за Волгой. Эта участь постигла и немцев-керчан, в их числе – и мамину подругу, коллегу по школе им. Сталина, Зельму Яковлевну.
            В Одессу мы с мамой (она меня сопровождала) отправились на большом, как мне тогда казалось, теплоходе «Львов». Правда, прибыв утром (из Керчи мы отплывали вечером) на первую стоянку в Феодосию, наш теплоход оказался в компании таких гигантов, о которых я даже не имел представления. Один из них, «Абхазия» (или «Советская Абхазия», точно не помню) просто сразил меня своими размерами и яркой белизной!..
Кстати, то разочарование, которое посетило меня в тот момент, когда я невольно сравнивал наш корабль с достоинствами представшего перед моими очами белого красавца, много лет спустя, сменилось тёплыми чувствами к нашему «Львову». Это произошло в 1954 году, после моей производственной практики (в то время я заканчивал 4-ый курс транспортного факультета МВТУ им. Баумана). Практику тогда я проходил на Торецком машиностроительном заводе в городе Дружковке, в Донбассе, после которой я во второй раз после войны, уже без родителей, посетил родную Керчь. Поскольку ближе всего к месту прохождения моей практики был Таганрог, я решил воспользоваться услугами водного транспорта, о котором предварительно навёл необходимые справки. Средствами я располагал, т.к., помимо командировочных и пособия от родителей, в период практики подзаработал ещё на сборке культиваторов, которые, «по призыву Партии и Правительства», завод выпускал в помощь колхозам в дополнение к своей основной продукции.
Правда, в Таганроге меня ждало разочарование, ибо за час до моего прибытия теплоход, на котором я рассчитывал добраться до Керчи, отчалил, а следующий, как явствовало из расписания, нужно было ждать четыре дня. Однако, местные жители вселили в меня надежду, посоветовав мне отправиться вдогонку за ушедшим судном до Жданова (Мариуполя) на междугороднем автобусе, что я и не преминул сделать. Прокатившись без особого удовольствия два-три часа на автобусе, я, как оказалось, заблаговременно прибыл в морской порт Жданова, где ещё какое-то время поджидал не очень торопливый корабль.
Каково же было моё удивление, когда на носу приближавшегося к причалу небольшого теплохода я прочитал слово «Львов»! От умиления и осознания, что он «выжил» в суровые дни войны я, кажется, даже прослезился.
Не меньше удивило меня и само совпадение, хотя в жизни моей их оказалось немало. Из них наиболее значительными стали для меня те, которые, так или иначе,
 перекликались с датой дня моего рождения, 12 апреля. Это, прежде всего, полёт Ю.А.Гагарина в космос, произошедший в день моего тридцатилетия. Это и названная в честь этого события улица «12 апреля», расположенная на пересечении с улицей Сакко, на которой, как я уже упоминал, в доме №3 я жил с родителями и где, в заводском посёлке им. Войкова протекала наша довоенная жизнь в Керчи. Это и тот дорогой подарок, который подарили мне бойцы Красной армии и Военно-морского флота, окончательно освободившие Керчь от немецко-фашистских захватчиков в канун дня моего рождения, 11апреля 1944года.    
…Но об этом – всё по порядку!
 Итак, в Одессу мы отплыли на теплоходе «Львов» в мае 1941 года.
После утренней остановки в феодосийском порту во второй половине того же дня, два или три часа очередной стоянки нашего теплохода мы с мамой использовали для прогулки по набережной Ялты…
Запомнился жаркий солнечный день, погружающаяся в море Медведь-гора и далеко справа, если смотреть на воду, скромная по размеру скала, увенчанная миниатюрным замком «Ласточкино гнездо». К нему, чтобы разглядеть получше и одновременно отделиться от толпы людей, дефилирующих вдоль набережной, мы направляем свои стопы. Но на полдороги, боясь слишком далеко отходить от места причала нашего «Львова» и увидав пустующую скамейку, мы прерываем наш турпоход. Я первым несусь к скамейке и усаживаюсь на её дальний край. Мама, утомлённая не столько прогулкой, сколько жарой, усаживается на противоположном конце скамьи. Наш отдых длится недолго, т.к. в поле моего зрения попадает мороженое и я вскакиваю. Не сделав и двух шагов, я слышу испуганный вскрик мамы и тут же оборачиваюсь назад. Перед моим взором лежит опрокинутая скамейка и торчащие из-за неё мамины ноги! Быстро сообразив, что произошло, я тут же бросаюсь к скамейке и усаживаюсь на её противоположный от мамы конец, с которого мгновение назад я встал. Скамейка медленно встаёт в своё исходное положение, а вместе с ней – и мама. Она натужно смеётся, преодолевая смущение, а вместе с ней смеются спешившие ей на помощь прохожие. Я же проявляю внешнее спокойствие, осознавая, что приобрёл дополнительный вес, в прямом  и переносном (в глазах окружавших) смысле.
Придя в себя и уточнив причину «катастрофы» (в скамейке отсутствовала одна задняя ножка, что, видимо, не вызывало желание на ней посидеть у наблюдательных прохожих), мы с мамой заблаговременно поспешаем на наш теплоход, не забыв проглотить по дороге по большой порции мороженого.
…После Ялты мы шли в Севастополь по гладкому, как мне казалось, морю. Но при полном безветрии море с большой по времени амплитудой то медленно поднимало теплоход, то также медленно опускало его, вызывая этим тяжёлое самочувствие у подверженных морской болезни людей. По этой причине мама практически не поднималась с койки и не выходила из каюты. Я же, как оказалось, стойко переносил «качку» и до наступления сумерек, точнее, до ужина непрерывно торчал на палубе, глядя на красоты южного берега Крыма. Мне составлял компанию молодой человек, старшеклассник из нашей же школы, который, как выяснилось, также направлялся (только самостоятельно, без родителей) в тот же «дыхательный» санаторий, что и я. На удивление, вопреки моей застенчивости, мы с ним много болтали и, как мне казалось, он много чего «почерпнул» от меня.
К вечеру, однако, я скис и относительно рано завалился на свою койку. Так что не помню, швартовались мы в Севастополе или нет. Да ведь если и швартовались, то уже ночью. И, наверное, не случайно. Ведь в те годы преддверия войны (да и многие годы после) Севастополь был закрытым городом. Он был и, по сути, остаётся главной базой военного Черноморского флота страны…
Так или нет, осуществить мальчишескую мечту, - увидеть легендарный Город, - мне всё же, удалось только много лет спустя, уже в зрелом возрасте, когда я работал в головном технологическом институте Минприбора СССР. С нами в 60-ые -70-ые годы прошлого века плодотворно сотрудничали сотрудники Севастопольского приборостроительного института, в том числе и в проведении научно-технических конференций на побережье «крымско-черноморской акватории».
 …Как оказалось, моё «скисание» обернулось непонятной болезнью, проявлением которой было общее недомогание и появившаяся на теле сыпь. Так что наш теплоход, прибывший утром третьего дня нашего путешествия в Одессу, встречал автомобиль скорой помощи, который доставил меня с мамой в одну из одесских больниц.
Видимо, со мной не произошло ничего серьёзного, т.к. на следующий день сыпь у меня исчезла и, после двух дней пребывания  в больнице, я был отпущен. Однако к пропущенным трём дням моего санаторного лечения добавился ещё и десятидневный карантин, который проходил для меня в режиме изоляции от здоровых детей, хотя и на территории санатория. Правда, со мной на карантине были ещё несколько ребят, один из которых, тихий и терпеливый мальчик (имени его не помню) научил меня за время нашей «изоляции» игре в шахматы.
После окончания карантина я влился в общий коллектив, где, помимо лечебных процедур, продолжал своё интеллектуальное и культурное развитие. Кроме игры в шахматы я посещал кружок по литью статуэток и барельефов из гипса, заглядывал в библиотеку, где с охотой смотрел иллюстрированные журналы и медленно преодолевал «сопротивление» толстых, по сравнению с журналами, книг.
Иногда, но не очень редко, я писал домой «письма», заполняя заранее заготовленные мамой открытки словами «жив, здоров, не скучаю. Вова», чем смягчал томительные ожидания родителей.
Часто нас выводили на прогулки в поле. Однажды на другом от нас краю его загорелся огромный, длинный стог сена. Его долго, но безуспешно пытались потушить суетливо бегавшие вокруг него люди, по-видимому, колхозники из упомянутой мною ранее деревни «Кляйн либен таль». Даже приехавшая вскоре пожарная  команда ничего не смогла сделать. Пламя всё разрасталось и чёрный дым от него постепенно застилал чистое небо. К вечеру пожар пробрёл ещё более зловещий вид и казался дурным предзнаменованием.
 Когда закончился срок моего пребывания в санатории, я с радостью подумал, что больше не буду томиться в процедурном помещении, наполняемом каждый раз, как нас туда заводили, какими-то тяжёлыми для дыхания парами.
С другой стороны было немного грустно расставаться с новыми друзьями и доброжелательным коллективом врачей и воспитателей, среди которых особенно запомнился своей колоритной внешностью главврач. Кстати, он и несколько других врачей и воспитателей были, судя по их именам, немцами.
На прощание мне подарили большую фотографию, на которой вместе со всем персоналом санатория была сфотографирована вся наша смена.
Поскольку в тот памятный для меня день я уезжал из санатория один (как выбившийся, очевидно, из графика смены), к моим услугам была предоставлена подвода. Поначалу я очень обрадовался этому. В пути весело смотрел по сторонам и срывал вишни с веток деревьев, стоявших вдоль дороги с внешней стороны дворов предместья Одессы.
Но когда с просёлочной дороги мы въехали на брусчатку, моё приподнятое настроение стало постепенно угасать. А через полчаса, от непрерывной трески я стал ощущать какое-то пучение в боках, хотя терпел, боясь признаться в этом молчаливому кучеру. На моё счастье ещё через некоторое время мы въехали на асфальтированную дорогу. Начинался город.
В Одессе кучер «сдал меня на хранение» в санаторно-курортное бюро, находившееся, если не ошибаюсь, на привокзальной площади. В его вестибюле я провёл несколько часов томительного ожидания встречи с мамой. Она появилась, когда я уже был готов «распустить нюни». Поэтому радость от нашей встречи была несколько омрачена
«соринкой», которая, как я пытался убедить маму, попала мне в глаз. Мама тоже расстроилась, узнав, сколько времени я её ожидаю. Оказалось, что она уже находилась в бюро, когда меня привезли, но только на другой его половине.
Вскоре, однако, все огорчения нас покинули и мы с мамой пешком отправились в гостиницу, в которой она остановилась. По дороге в неё мы любовались  красотой удивительного города, а также, по нашей керченской традиции, «отобедали» в подвернувшейся по ходу кондитерской. В соответствии с нашим «меню», мы взяли «на первое» по куску слоёного с кремом пирожного, «на второе» - по одному эклеру, а «на третье» - по стакану лимонада («бузы» в кафе не оказалось).
«Мамина» гостиница находилась, если не изменяет мне память, где-то «за углом» от начала Дерибасовской улицы и называлась «Пассаж». Она произвела на меня огромное впечатление. Перешагнув её парадный вход, мы очутились в роскошном фойе, в глубине которого  открывалась широкая лестница, обрамлённая фигурными перилами и стоявшими по их краям канделябрами. Мы поднялись по ней, предварительно взяв ключ у портье, и очутились в большой и красивой комнате, обставленной старинной резной мебелью, среди которой выделялось большое зеркало-трюмо. Оно было похоже на то, которое родители купили у знакомых, но отличалось большими размерами. В номере были ванная комната и туалет, отделанные, как мне казалось тогда, мрамором.
Отдохнув немного и подкрепившись ещё раз в буфете гостиницы, мы вышли с мамой прогуляться перед сном. Пройдя по Дерибасовской, уже подсвеченной, несмотря на ранние сумерки, вечерними огнями, мы дошли до того места, где, в конце пересекающей её Пушкинской улицы, мы увидели здание знаменитого Одесского оперного театра. В нём на следующий день нам предстояло послушать оперу Направника «Дубровский». «Быть в Одессе и упустить шанс побывать в её Оперном, - говорила мне мама, - мы просто не можем. Ведь этот театр, как мне говорила Антонина Николаевна Надалец, по своей красоте уступает только Венскому. А поскольку наш теплоход, - продолжала мама, - отплывает завтра вечером, я взяла билеты, ещё накануне, на утренний спектакль».
Тогда я ещё не очень представлял, что такое опера. Хотя, благодаря маминым занятиям вокалом, на которых я присутствовал, кое-какое представление о ней я имел. И даже знал несколько арий, написанных композиторами для маминого «меццо-сопрано».
По воскресным дням (а билеты наши были именно на воскресенье) в оперном театре давали три спектакля. И утренний начинался в 11 часов. Учитывая это, мы вскоре вернулись в гостиницу и легли спать.
Утомлённые напряжённым днём и произведёнными на нас впечатлениями от знакомства с Одессой, мы крепко спали и сразу не могли проснуться, когда к нам в дверь настойчиво постучали. Мы с мамой не сразу пришли в себя. И только когда, спустя несколько минут, раздался повторный стук, мама, не спеша, подошла к двери и спросила: «Кто?». В ответ женский голос (по-видимому, дежурной по этажу) громко произнёс в ответ: «Тревога! Всем спуститься вниз в укрытие!».
Мама досадливо пробурчала в полголоса что-то вроде «И здесь не дают покоя с этими учениями!». Но, памятуя о том, как требовательно относились в Керчи к выполнению всех форм учёбы по гражданской обороне и противохимической защите, подошла к дивану, на котором я спал, и стала меня тормошить.
Когда, наспех одетые, мы вышли из номера, дежурная со словами «Быстро, быстро! Все уже вышли, вы последние» торопливо повела нас вниз по лестнице к выходу. Как оказалось, укрытие было под домом, стоявшим напротив гостиницы с противоположной стороны улицы. Было ещё темно, хотя уже веяло утренней свежестью. Также темно, почему-то, было и в укрытии, подвальном помещении, в которое мы спускались, «ощупывая» каждую ступеньку. В подвале, судя по голосам разговаривавших людей, было довольно много народу. Мы с мамой остановились с краю, у выхода, откуда в утренних сумерках уже просматривались, хотя и едва, ступеньки ведущей в подвал лестницы, по которой мы только что спускались вниз.
Напряжённо прислушиваясь к тому, о чём говорят стоявшие в подвале люди, мы вдруг услышали, как стоявший рядом с нами мужчина тревожно сказал: «Нет, это, кажется, не учебная тревога». При этих его словах мама вдруг всполошилась, воскликнув: «Я, кажется, забыла закрыть номер на ключ. А у меня в номере, на столе лежит сумка с документами, билетами на теплоход и с деньгами!». Кто-то её пытался успокоить, говоря о том, что никого в гостинице нет и никто не возьмёт её сумку. Но мама решила быстро сбегать за ней, не принимая во внимание реплику, что её могут не пустить в гостиницу или задержать по дороге милиционеры. И, оставив меня на попечение какой-то рядом стоявшей девушки, быстро засеменила по ступенькам вверх.
Я стоял, прижавшись спиной к ногам девушки и, несмотря на исходившее от неё тепло, дрожал. Точнее, у меня дрожали чашечки коленок. Девушка пыталась меня приободрить, уговаривала не бояться. В ответ я ей отвечал: «А я и не боюсь!». И это не было мальчишеской бравадой. Я отчётливо помню, что не испытывал тогда страха. Но в то же время признак его – дрожь в коленках, - был у меня налицо, точнее, в ногах. Именно в тот момент я понял истинный смысл упрёка, - «У него дрожат коленки», - который бросали мои сверстники тому, кто пасовал перед свершением какого-либо мальчишеского подвига. Я тщетно пытался подавить признак страха и был признателен опекавшей меня девушке за принятый ею мой ответ. Это вытекало из её реплики о том, что проникающий в укрытие прохладный воздух вызывает озноб у всех находившихся в подвале людей, ещё недавно блаженствовавших в тёплых постелях.
Вскоре вернулась мама, успешно завершившая свою бесстрашную вылазку. А ещё через какое-то непродолжительное время дали отбой и мы поспешили в свой номер в надежде ещё поспать пару часов до похода в театр.
Утром, когда я и мама в спешке, едва не проспав,  выскочили на улицу, мы ещё не только не знали, что началась война, но даже не увидели ничего тревожного в лицах людей. Наскоро перекусив в ближайшем кафе, мы поспешили в заинтриговавший меня рассказом мамы театр…
Не стану подробно описывать всю красоту внутреннего убранства Одесского оперного театра, которое тогда произвело на меня огромное впечатление! Ничуть не меньшее, чем Зимний дворец, в котором мне довелось побывать во время нашей довоенной поездки в Ленинград в гости к Кирмаловым. Правда, тогда мне, кажется, было всего лет пять-шесть и меня больше волновала встреча с Ростей. И всё же! Ещё на подходе к театру я был поражён красотой его внешнего вида, которую накануне вечером я, видимо, не ощутил в полной мере. Когда же мы с мамой очутились внутри театра, я, уже начиная с гардероба, ходил, образно говоря, с раскрытым ртом. Особенно поразил меня тяжёлый, расшитый золотыми узорами, бархатный занавес тёмно-бордового цвета, гармонировавший с такими же по качеству и цвету обивки креслами партера. Все ярусы, на которых размещались ложи амфитеатра, бельэтажа и галёрки,  были голубого цвета, на фоне которого особенно красиво выглядела позолота украшающих барельефов, аналогичных узорам, которыми был расшит занавес. Вмонтированные в перегородки, разделявшие ложи, иллюминаторы создавали иллюзию корабельных кают. Сверху, от центра голубого купола, украшенного художественной росписью, свисала огромная люстра, также позолоченная и увешанная множеством хрустальных «бусинок» и «сосулек».
 …Опера началась, как и положено, увертюрой, в начале которой огромный бархатный занавес, закрывавший сцену до оркестровой ямы, раздвинулся, оставив за собой другой, лёгкий, полупрозрачный, но уже голубой, в тон интерьеру. Лёгкий занавес в отличие от бархатного, открывавшего и, видимо, закрывавшего спектакль, отмечал начало и окончание каждого акта оперы…
Всё это я вспоминаю под впечатлением того чувства, которое я испытал тогда, в дни моего отрочества (мне уже шёл одиннадцатый год). В 1988 году, в начале октября мне довелось побывать в том же театре, когда я побывал в Одессе на последней научно-технической конференции, проводившейся ещё при существовании Советского Союза. И впечатления от моего последнего посещения были уже менее радужными.
Перенеся с тех пор, как я полагаю, не один косметический, а то и капитальный ремонт, Одесский оперный, как мне показалось, потерял прежний свой шарм. Его интерьер стал ближе к провинциальному, не в обиду будь сказано, многим замечательным областным и республиканским театрам и, в первую очередь, их творческим коллективам. Возможно, последняя моя оценка оказалась слишком пессимистичной (по сравнению с моим отроческим восприятием) под воздействием того морально-политического климата, который характеризовал Одессу, как, в прочем, и всю нашу страну, в период «горбачёвской» перестройки и начала «демократических» преобразований. Не произвёл на меня впечатление и подбор вокалистов, за исключением исполнительницы партии Кармен в одноимённой опере Бизе, которую слушал я тогда в Одесском оперном.
Так это или нет, но, побродив в антракте между первым и вторым актами и ещё четверть часа спустя после начала второго, с грустью и чувством некоторого разочарования я покинул его к недоумению дежуривших в фойе билетёров, повторив то же, что сделали мы с мамой тогда, почти семьдесят лет тому назад, но совсем по другой причине.
 …К великому моему огорчению, именно после первого акта, по настоянию мамы, беспокоившейся по поводу нашего предстоящего отъезда (точнее, «отплыва»), мы с ней досрочно тогда покинули «Одесский оперный». Тогда – это в воскресенье 22 июня 1941 года!
               Перед уходом мы с ней, также как и я в 1988-ом, бродили по ведущим к ложам фойе и просторным залам театра, с восхищением  разглядывая более чем впечатляющий антураж его интерьера. Во время нашей экскурсии мне не раз хотелось приоткрыть дверь какой-нибудь ложи и всё же узнать, что произошло дальше, после того как Владимир Дубровский, предварительно исполнив свою знаменитую, обращенную к матери, арию, с помощью преданных ему крепостных, спалил родовое имение вместе с посыльными графа Троекурова, шумно отмечавшими свой подлый обман. Но сделать мне это удалось только благодаря маминому беглому повествованию по дороге в гостиницу, а доподлинно - только прочитав А.С.Пушкина.
Покинув театр, мы сразу почувствовали изменившуюся на улицах  обстановку. Вместо праздничного дефилирования по Дерибасовской, люди грудились в кучки. Около самой большой, слушавшей уличный репродуктор, мы с мамой остановились. Из репродуктора доносился негромкий и неспешный, с лёгким заиканием голос. «Молотов!» - произнесла полушёпотом мама. И тут же добавила: «Война!». Из уже накопленной в моей голове информации и из обрывков фраз, произносимых Вячеславом Михайловичем и медленно доходивших до моего сознания, я постепенно стал осознавать, что на нашу страну напала фашистская Германия.
Поскольку мы не с начала слушали речь В.М.Молотова, его выступление по радио вскоре после нашего появления возле уличного репродуктора прекратилось. «Как хорошо, что у нас с тобой уже есть билеты на теплоход!», - обращаясь ко мне, взволнованно сказала мама. Теперь я понимал, почему мы не дослушали  оперу: маму беспокоила не столько необходимость подготовки к отъезду (вещей у нас было мало), сколько истинная причина ночной тревоги.
Но радость наша по поводу заблаговременно приобретённых билетов была преждевременна. Не помню где, то ли в порту, то ли в гостинице мы узнали, что рейсы морского гражданского транспорта отменяются, а приобретённые на него билеты подлежат возврату. Говорили, что на акваторию черноморского побережья Одессы и Крыма немцы с самолётов набросали много морских мин.
Не берусь судить, не специалист, возможно ли это осуществить без детонации взрыва падающих мин при соприкосновении с поверхностью воды. Вероятнее всего, такое решение было принято, чтобы не подвергать пассажирские суда бомбардировке с воздуха. Но факт остаётся фактом. И мы вынуждены были с мамой решать проблему возвращения домой с помощью  железной дороги. А она, эта проблема, была. Ибо с первого же дня через Одессу хлынул огромный поток беженцев из Бесарабии (Молдавии) и западных районов одесской области.
Несмотря на дополнительные поезда, выделенные для эвакуации людей, маме никак не удавалось приобрести билеты даже на те, которые формировались в Одессе. О транзитных поездах не могло быть и речи: они шли переполненные. Каждый день мы с мамой рано вставали и спешили на привокзальную площадь, где проводилась перекличка записавшихся в очередь. Затем мама, вместе с другими «очередниками», пробиралась в кассовый зал, надеясь на то, что в каком-либо проходящем поезде возникнет резерв и она купит билеты.
Я же под надзором кого-либо из старших, чаще таких же неместных мам, чередовавших свои «вылазки» за билетами, находился в привокзальном сквере, откуда наблюдал, как периодически в небе появлялись эскадрильи наших истребителей, бочкообразных «ишачков», которые в строгом порядке, звеньями разворачивались в сторону, как я полагал, фронта.
Странно, но я не помню, чтобы в городе часто звучали сирены тревоги. Но даже, когда они были, мы, как мне кажется, никуда не прятались. И весь период (как мне помнится, неделю) нашего пребывания в Одессе после моего прибытия из санатория мы, образно говоря, просидели под открытым небом.
После нескольких дней тщетных попыток выехать, отчаявшиеся иногородние мамы отправили коллективную телеграмму Михаилу Ивановичу Калинину, Председателю Президиума Верховного Совета СССР. И вскоре пришло от него указание (так говорила мама) срочно решить вопрос о предоставлении нам соответствующего количества посадочных мест. Судя по всему, дополнительных вагонов нам выделить не смогли, т.к. привокзальная служба совместно с органами милиции нас всех буквально втискивала по разным вагонам проходящего поезда, также, как и все предыдущие, заполненного беженцами с запада. «Старожилы» вагона, в котором оказались мы с мамой, участливо отнеслись к «новеньким» и, потеснившись, выделили нам два сидячих места, на которых мы доехали до пункта первой пересадки. Кажется, это было Запорожье.
Но прежде, чем поезд тронулся, мы с мамой и, естественно, все пассажиры нашего поезда пережили полчаса томительного и тревожного ожидания. Дело в том, что едва мы разместились в вагоне, до нас донёсся сигнал воздушной тревоги, который обязывал всех бежать в укрытия. Тем более, что вокзал и железнодорожные составы были одними из главных объектов, подвергавшихся бомбардировке немецкой авиацией. Но никто из пассажиров, несмотря на крики проводников, не тронулся с места. Видимо, боязнь потерять его, оказаться вне поезда была сильнее страха перед грозившей всем нам опасностью. Да и куда, в какое укрытие бежать, тоже было неясно.
Но, как говорится, Бог миловал нас и мы дождались отбоя тревоги, не подвергаясь нападению фашистских стервятников. Кстати, за всё время нашего пребывания в Одессе, т.е. в течение недели со дня начала войны, на город, а также на наш поезд, как мне помнится, не упало ни одной бомбы. Было ли это заслугой наших «ястребков» и средств противоздушной обороны одесского военного округа? Или главное  своё внимание гитлеровцы сосредоточили на других объектах? Не знаю. Но наш поезд благополучно проследовал с начала и до конца нашего пути.
В Запорожье, тоже не без труда, мы пересели на поезд, следовавший в крымском направлении. В Джанкое мы с мамой сделали вторую пересадку и к утру третьего дня, с момента выезда из Одессы, добрались до Керчи.
Не помню, встречал ли нас папа или мы сами добрались до Колонки. Главное, что мы были дома, а война оказалась где-то далеко позади.                           
   

                Эвакуация.

Однако вскоре война о себе напомнила. Тревожные сводки с фронтов, свидетельствовавшие о неожиданно быстром продвижении немецких войск в глубь страны, поставили вопрос о подготовке к возможной эвакуации. Причём не только гражданского населения и ряда учреждений, но и завода, по крайней мере, части его оборудования. И однажды, придя с завода, папа сказал об этом маме. На это, помнится, мама твёрдо ответила: «Только с тобой!». Папа усмехнулся и спросил: «И на фронт тоже?». Мама испугалась и заплакала. После этого папа стал утешать и успокаивать маму. Он говорил ей, что пока завод дал на него «бронь», что он введён в состав штаба по организации работы завода в условиях военного времени, а также по подготовке оборудования на случай возможной эвакуации. «Кроме того,- говорил папа, - вы поедете не одни, а с Марусей (женой Викторина Николаевича – прим. моё) и Юриком. А также с другими нашими соседями!».
Но мама упорствовала: «Только с тобой, Толя!». В результате наш отъезд откладывался на неопределённое время. А соседи  постепенно покидали наш двор. Спустя какое-то время, эвакуировался и дядя Витя с тетей Марусей и Юриком. Правда, по-моему, дядю Витю руководство завода командировало на Урал для подготовки к размещению части эвакуируемого заводского оборудования. И, возможно, поэтому, как следует из сохранённых папой писем, на какое-то время ему пришлось расстаться с семёй…
Так мы разъехались с самыми близкими нам Самаряновыми и, как оказалось, навсегда. Они обосновались, после служебных мытарств дяди Вити, в Челябинске, а мы, как я уже отмечал, в Москве. Естественно, что после войны мы навещали друг друга. Больше, конечно, челябинцы  нас. Проездом. Но это уже, как говорится, совсем «не то»!
Перед отъездом в эвакуацию тётя Маруся совершила, выражаясь газетным языком, благородный гражданский поступок. Она, дочь в прошлом высокопоставленного кубанского казака, пожертвовала в фонд Обороны СССР единственные, доставшиеся ей в подарок от родителей, свои драгоценности, золотые серьги с бриллиантовыми камнями!
В суровый час многие люди, в том числе и мои родители, откликнулись на обращение Советского правительства оказать помощь для организации отпора врагу. В фонд обороны сдавали облигации Государственных займов и личные денежные сбережения. Были и такие, кто жертвовал и фамильными драгоценностями. И, среди них, полагаю, одним из наиболее значительных вкладов в святое в то время для советских людей дело было пожертвование Марии Николаевны Самаряновой (Щербины)!
Я не был непосредственным свидетелем этого факта, но хорошо помню, как об этом неоднократно вспоминала моя мама. И в моём воображении всегда при этом всплывал кадр из вышедшего накануне войны кинофильма «Минин и Пожарский», в котором молодая боярышня снимает из своих ушей дорогие серьги и кладёт их в груду пожертвований народа, откликнувшегося на призыв Минина, дабы ускорить изгнание с русской земли польских захватчиков.
Вероятно,  моё сравнение может показаться наивным и сентиментальным (в эпоху «демократии» и «рыночной экономики» такой поступок может вызвать, разве что, только усмешку). Но факт остаётся фактом и он, смею утверждать, во время Великой Отечественной войны, был далеко не единственным. Да и о чём можно говорить, если вспомнить сколько советских людей, в том числе, молодых и совсем юных, добровольно жертвовали своей жизнью ради спасения своей Родины!
…Ещё задолго до начала эвакуации, практически, в первые же дни войны, буквально сразу же после нашего с мамой возращения из Одессы (как будто нас только и ждал) мы проводили на фронт дядю Петю, Петра Петровича Молибога…
Проводы дяди Пети, на которых, помимо близкой родни, присутствовала и наша семья, проходили в родовом доме большой семьи Молибог. После широкого и обильного на выпивку застолья, проходившем во дворе, под открытым небом (было сухо и жарко), все пошли пешком на «Керчь вторую», где формировался состав отправлявшихся на фронт керчан. По дороге на станцию дядя Петя, изрядно выпивший, несколько раз принимался громко плакать, причитая: «Доченька милая! Доченька родная!». Признаться, меня это как-то смущало. Я знал, со слов папы, что дядя Петя «пошёл на фронт добровольцем». И почему он плакал и даже рыдал, мне тогда было не совсем понятно. Кто-то его успокаивал, тётя Варя строго корила и запрещала расстраивать ребёнка, а сам ребёнок, десятилетняя моя двоюродная сестричка Лида, о чём-то горячо спорила с Петром Васильевичем, видимо, защищая отца от стыдящих укоров деда.
Вообще в моей памяти это был единственный случай, когда я видел совершенно необычного дядю Петю. До этого и после я не только не видел его слёз, но даже хмурого, сурового выражения его лица. Даже тогда, когда он нас с Лидой наказывал за какие-либо проделки. А когда мы жили по соседству на Колонке и часто бывали друг у друга, мы много чего «отчебучивали», однажды даже устроили маленький костёр из спичек под столом. Но даже тогда он наказывал нас без крика и без устрашающих жестов, а только с неизменным своим каламбуром «Хоп Чуки-брюки хопа-чуки!».
Папа потом говорил, что «Петя намеренно хотел напиться, чтобы, во-первых, не сдерживать  себя, а, во-вторых, чтобы не плакали его Варюша и Лидочка». Похоже, что ему это удалось: я действительно не помню, чтобы тётя Варя плакала. Во всяком случае – зримо. Ну а Лида до самого отхода поезда спорила с дедом. И только когда поезд двинулся и дядя Петя, спрыгнув с подножки, схватил и прижал Лиду к себе, она расплакалась, а с нею и все мы. Не смог выдержать до конца Пётр Петрович. А на последок заставил ещё всех поволноваться, когда уже на довольно большом ходу вспрыгнул на ступеньки одного из последних вагонов уходящего поезда.
 …Отъезд дяди Пети на фронт фактически определил с кем мы, я и мама, отправимся в эвакуацию. Ещё до своего отъезда дядя Петя просил папу взять под свою опеку тётю Варю с Лидой.
В конце лета, кажется, в августе, папе всё же удалось убедить маму в необходимости нашей эвакуации. Одним из веских его аргументов был и тот, что он теперь в ответе не только за нас, но и за Варю с Лидой.
Не могу сказать по какой причине, но на кубанский берег мы переправлялись на рыболовецком баркасе, который, тем не менее, отплывал из Керченского порта, от городского мола…
Хорошо помню папу, стоящего у края каменного мола и машущего нам рукой, в след медленно удаляющемуся баркасу. Мама, я, тётя Варя и Лида, с грустными физиономиями вяло машем ему в ответ, а когда папа по какой-то причине начинает тереть пальцем свой глаз, мы все, как по команде, пускаемся в рёв. Наш плач продолжается  даже тогда, когда, потеряв уже папу из виду, мы, по какой-то необъяснимой дорожной традиции, сразу после отплытия (или отхода поезда!) приступаем к поеданию взятых в дорогу съестных припасов. Всхлипывая, мы, тем не менее, с неутраченным аппетитом быстро расправляемся с жареной курицей, огурцами, помидорами и варёными яйцами.
После еды мы, всё ещё изредка всхлипывая, продолжаем смотреть на постепенно расплывающийся в наших глазах городской фасад. С Митридатом, пока ещё увенчанным белокаменным строением Акрополя древней Пантикопеи. С выступающим слева мысом Ак-Бурун, тогда ещё больше известным как «Крепость». Наконец, с сопровождающим нас слева по борту Южным побережьем полуострова от Слободки и Нового Карантина до Еникале и Маяка.
Когда мы входим в Азовское море, баркас, несмотря на сопротивление мощного, судя по его тарахтению, двигателя, начинает изрядно покачивать. Мама, а за ней и тётя Варя с Лидой и несколько немногочисленных наших попутчиков, тоже женщин с детьми, погружаются  в   трюм,   в   который   обычно   сваливают   выловленную   селёдку,  чтобы
принять горизонтальное положение. Я же, стойко переносящий качку, остаюсь на палубе, выполняя, своего рода, роль «вперед смотрящего».
 …В Темрюк, а именно туда направлялся наш баркас, мы пришли под вечер. Там  ожидала нас уже большая группа эвакуированных с эвакоштабом во главе. Всех нас разместили в поле под открытым небом у самой железной дороги. Видимо, это решение было продиктовано тем, чтобы отделить нас от обычных пассажиров, разъезжавших по железным дорогам Кубани, и не создавать большого скопления людей на небольшом Темрюкском вокзале.
После переклички, нам, эвакуированным, раздали продукты (хлеб, сахар, масло, мармелад, консервы – это то, что я помню) и одеяла. В сумерках к нашему лагерю подали железнодорожный состав с общими вагонами. Погрузка в них, несмотря на старания «штабистов» провести её организованно, нам далась нелегко. Помимо вещей и продуктов питания, прихваченных из дома и тех, что нам раздали, её существенно затрудняла характерная для такой обстановки толчея. Однако, несмотря на неё, нашим мамам удалось пробраться к свободному купе и абонировать в нём обе нижние полки. На попытки спуститься вниз тех, кто уже занял верхние, от тёти Вари поступило строгое указание «Не высовываться!», - пока «мы не рассуём вещи и детей». Когда нас с Лидой и вещами «рассовали» и наши мамы успокоились, поступил робкий повторный вопрос: «Тётеньки! А говорить можно?». Последовавший за этим вопросом общий смех разрядил напряжённую обстановку. Выяснилось, что на верхних полках обосновались курсанты, молоденькие мальчики, которых, видимо, направляли в тыл для продолжения их боевой подготовки. Ребята признались, что хотели помочь нашим мамам, но, получив строгий «приказ», поостереглись продолжать дискуссию. На смущенные оправдания тёти Вари, курсанты, в знак примирения ответили благородным жестом: они уступили нам и вторые полки, перебравшись на третьи. В старых вагонах общего назначения вещевые полки располагались по бокам третьим ярусом, над вторыми. И мне, однажды, самому доводилось на них взбираться во время нашего путешествия по Украине по дороге в Чигирин, к дяде Кирюше в гости. Наши мамы вначале с благодарностью отказывались, не желая стеснять курсантов. Но когда на наше купе стали посягать другие пассажиры, из числа ещё не разместившихся, мамы приняли предложение будущих бойцов. И тут же, со словами «в тесноте, да не в обиде» на одну из «наших» нижних полок присела молодая девица, предварительно посадив на противоположную свою, видимо, сестру…
Решительной пассажирке было на вид лет шестнадцать. У неё были две толстые косы, завершавшие копну тёмных вьющихся волос, а также большие тёмные глаза с длинными загибающимися вверх и вниз ресницами и густыми бровями. Тогда она мне очень напомнила «Умную Машу», главный персонаж одноименного детского журнала, который, вместе с журналами «Мурзилка» и «Чиж», до войны выписывали мне родители. Когда я шёпотом поделился своими впечатлениями с Лидой, сестра, не очень тихо, сказала мне в ответ: «Слишком умная!» Её, видимо, как и всех нас, несколько покоробила та бесцеремонность, с которой девушка предложила нам потесниться.
Её сестра, очень похожая на старшую, была существенно моложе. Возможно, поэтому наши мамы не стали оспаривать их «посягательство». Тем более, что время не располагало к комфорту. И в памяти ещё были свежи воспоминания о нашем отъезде из Одессы. Да и по своему характеру наши мамы были добрыми. И уж тем более, не расположенными к склокам. А мы с Лидой, в свою очередь, не стали вредничать. Да и весёлые ребята с верхних «этажей» окончательно утвердили хорошее, доброжелательное настроение в среде эвакуирующихся. Ну а когда мы с Лидой, воспользовавшись предложением курсантов, взобрались на вторые полки, поезд тронулся. И наши мамы, по установившейся традиции, полезли в сумки с едой. То же, как мне помнится, сделали и пассажиры в других купе. Во сяком случае, к нашим соседкам подсела их мама с большой плетёной кошёлкой, наполненной продуктами, и стала, как и наши мамы, пичкать своих детей различной снедью. Не остались без внимания, по крайней мере
наших мам, и курсанты, которые долго застенчиво отнекивались, но в конце концов были сломлены под настойчивым напором благодарных им соседок.
…Теперь я уже не помню точно, куда нас привезли. Но в памяти остался Гулькевичский район, в одном из колхозов которого (не рискую назвать его станицей) расселили нас и сколько-то ещё семей, в том числе и наших соседей по улице Сакко. Двоих из них, 15-16-летних парней (то ли Зыковых, то ли Зубовых, в общем, созвучных этим фамилиям), внуков керченского партизана времён Гражданской войны, проживавших с ним в доме №2, я запомнил потому, что они работали в колхозе на уборке подсолнечника. Один, старший, – помощником комбайнёра, другой, его звали Витей, – кучером на подводе, на которой он возил уже отделённые от подсолнуха семена, после их загрузки из комбайна, на ссыпной пункт…
Однажды Витя взял меня с собой в поле, где продемонстрировал своё искусство «водителя кобылы» (как пел Утёсов). Не останавливая, он вёл лошадь с подводой параллельно и на одной скорости с комбайном, из которого по широкому рукаву сплошным потоком в подводу сыпались семечки. При этом комбайн, не прерывая  движения, продолжал косить, а внутри себя – шелушить головки скошенного подсолнуха. Помню, что на меня это произвело большое впечатление, как, впрочем, и то, с какой тщательностью, по-хозяйски, Витя покрывал брезентом подводу перед засыпкой в неё зёрен. «Ни одной семечки, - говорил он мне, - не должно просыпаться из неё по дороге! Надо уважать народное добро и труд колхозников».
…Работали в колхозе и наши мамы. Если не изменяет память, на ручном обмолоте то ли того же подсолнуха, то ли пшеницы. Точно не помню. Нас с Лидой и других десятилетних (и менее) детей физическим трудом не обременяли. Наша задача была – учиться. Однако, где и как проходила наша учёба в колхозе, да и учились ли мы вообще тогда, я не помню.
Зато хорошо помню, как мы объедались арбузами. У хозяйки, к которой определили нас на постой, ими был завален весь пол чулана. Она угощала нас ими. Но, в основном, мы покупали их в сельпо (сельское потребительское общество, а в обиходе – сельский магазин) по 5 копеек за килограмм.
Помню, что спали мы тоже на полу. Но в отличие от арбузов (которые, естественно, не спали, а просто лежали) – не непосредственно на полу, а на соломенных матрацах. И не в чулане, а в отведённой нам горнице. А вот «удобства» были во дворе.
Не могу утверждать, что условия нашего быта и нелёгкая колхозная работа послужили причиной для принятия нашими мамами решения покинуть колхоз после непродолжительного в нём пребывания. Были, видимо, и другие, которые в большей степени волновали их. В частности, общая обстановка, осложнявшаяся от быстрого продвижения немецких войск в глубь нашей страны. И, в связи с этим, недвусмысленные роптания отдельных, не лояльных, так сказать, Советской власти селян, видимо, из числа обиженных раскулачиванием и расказачиванием семей.
«А вы не из евреев будете?» - спрашивала наших мам, в общем-то, доброжелательно относившаяся к нам наша хозяйка. Такой вопрос сам по себе ничего необычного мог бы не значить. Его можно было бы отнести к простому, праздному любопытству. Но сама постановка его в контексте с приснопамятными гонениями евреев в фашистской Германии, а также долетавшие до наших ушей непочтительные, хотя и редкие, слова в адрес большевиков и даже самого Сталина, не могли нас не настораживать. Ведь по разумению таких людей, раз мы убегаем от немцев, значит мы либо «те», либо «другие». А может и «те и другие».
Однако, главное, как мне кажется, что всколыхнуло наших родительниц на такой, надо признать, плохо обдуманный (чтобы не сказать хуже) поступок, приведший впоследствии к длительному и опасному для наших жизней «хождению по мукам», это отсутствие мужской поддержки, причём, в большей степени даже не физической, а моральной. Именно этим я объясняю то, что, вопреки логике, наш квартет двинулся не в глубь Советского материка, а назад, в Керчь, под покровительство «Толи», т.е. моего папы, пользовавшегося авторитетом среди родных и близких, в т.ч. и в семье Молибог.
               
                Обратно в Керчь.

Наш путь домой проходил более сложным путём, чем из дому…
Не стану отягощать подробностями наш отъезд из Гулькевичского района. Отмечу лишь один казус, который приключился с нами в ожидании поезда на местной станции. Дабы скоротать время, мы прибегли к испытанному средству. Купив у какой-то старушки семечки, мы все с азартом и сосредоточенностью стали их лузгать. От усердия, с которым мы работали своими зубами, никто из нас не обратил внимания на подошедшего к нам милиционера. И только когда он с нами поздоровался, мы, вздрогнув от неожиданности, все уставились на него в предчувствии чего-то нехорошего. Представившись и отдав честь, милиционер попросил наших мам предъявить ему имеющиеся у них документы. После того, как перепуганные мамы, не имевшие никаких других документов, отдали милиционеру свои паспорта (хранившиеся, кстати, как и деньги, в специально сшитых ими нательных поясах!), он вежливо попросил их проследовать вместе с ним в отделение местной милиции. После нескольких проделанных за милиционером шагов оправившаяся первой от шока мама спросила его: «Скажите, а в чём, собственно, дело? Мы что–то нарушили?». На что милиционер, так же вежливо, ответил, что «Вы (т.е. мы – прим. моё) нарушаете правила поведения и чистоту в общественном месте» и что «за это полагается платить штраф». Обрадованные мамы тут же раскошелились и уплатили положенную сумму, отказавшись от квитанции. На это милиционер строго ответил, что «так не положено», чем вынудил наших мам дождаться оформления штрафа, после чего, снова отдав честь, вручил им квитанции. Наши мамы тут же упрятали все семечки, в т.ч. и наши с Лидой, в кошёлку с едой и мы продолжили ожидание поезда, но теперь уже «впроголодь».
…Вначале мы добрались до Краснодара, в котором пробыли несколько дней в  семье ещё одной маминой школьной подруги. Именно с её помощью нам удалось сесть на пароход, курсировавший по реке Кубани, который ночным рейсом, по сути, нас одних (других пассажиров, практически, не было) доставил в Темрюк.
Не знаю, каким образом (по-видимому, опять по знакомству), наши мамы договорились с рыбаками, которые на таком же баркасе, как и в день расставания с Керчью, согласились доставить нас обратно. Также ночью, в обход пропускных пунктов, (ибо движение в обратном направлении разрешалось только по специальным пропускам) нас в глубокой темноте провели к баркасу, где, почти на ощупь, загрузили в трюм и прикрыли пахнущим рыбой брезентом. Рано утром следующего дня мы прибыли в Керчь. Тётя Варя с Лидой пошли к себе домой, на Чкалова,6, а мы с мамой, дождавшись первого автобуса, отправились на свою Колонку. Папа нас встретил почти в дверях, он торопился уже на завод, и, увидев нас, воскликнул: «Сумасшедший народ!».
В свой первый, после возвращения, выход во двор я обнаружил много перемен. Во-первых, многих ребят уже не было, они были в эвакуации. А те, кто ещё оставался, готовились к отъезду.
Во-вторых, с внешней стороны домов, сразу за тротуаром, и против каждого из них располагались «щели»-укрытия, представлявшие собой отрытые в полный человеческий рост окопы, покрытые сверху плотно уложенными швеллерными балками, заваленными толстым слоем земли. Щели, естественно, имели входы-выходы, расположенные с двух сторон перпендикулярно их длине.
В–третьих, на всех окнах домов висели занавески из плотной ткани, или шерстяных одеял, днём раздвинутые, а ночью тщательно закрывавшие выход света из квартир на улицу. В общем, также, как в дни предвоенных учебных тревог. Однако от мирного времени окна  существенно  отличались  тем,  что  на  стёкла  крест  накрест  были  наклеены  полосы из белой ткани (или бумаги) для придания им большей прочности в случае воздействия на них взрывной ударной волны. И, наконец, в-четвертых, всем жителям наших домов, в т.ч. и детям, были выданы новые  противогазы и те, кто уходил на работу, обязаны были брать их с собой.
Был конец сентября. У нас, детворы, времени на обычные игры оставалось всё меньше и меньше. Также как, впрочем, и самих ребят в связи с упомянутыми мною отъездами в эвакуацию.
Тем не менее, те из ребят, кто ещё оставался в посёлке, посещали занятия в школе. В свободное же от занятий и уроков время мы бегали по близлежащим окрестностям в поисках немецких диверсантов и их пособников, а по вечерам вместе с дежурными по нашим домам выявляли нарушителей светозатемнения. Мы также присутствовали на занятиях взрослых, правда, поодаль, по тушению зажигательных бомб и помогали таскать песок и воду в специальные ёмкости, расположенные на чердаках домов.

 
баррикады (фрагмент) на Пироговской, сентябрь – октябрь 1941г.

Однако всё это походило больше на те же учения, ибо никаких ощущений приближающегося фронта, за исключением информации, которую взрослые черпали из газет и по радио, у нас не было. Хотя, если я не ошибаюсь, немцы были, как говорили взрослые, «уже на Перекопе!». И только когда мы с мамой однажды поехали в город, чтобы навестить тётю Варю с Лидой и договориться о нашем повторном отъезде в эвакуацию, на которой настаивал папа, мы увидели реальные атрибуты города, готовящегося к обороне. Это были баррикады! Мне, естественно, запомнились те, которые стояли на улице Пирогова от угла Ленинской и до самого «шлагбаума».
Баррикады в шахматном порядке располагались по обе стороны улицы перпендикулярно и вплотную к стенам домов, оставляя узкий проход для проезда машин впритирку к расположенному посередине улицы скверу. Их форпост  находился непосредственно у «шлагбаума», к обоим столпам которого также плотно, как и к домам, примыкали с внешних сторон две первые баррикады, оставляя проезд только посередине.
По своей конструкции баррикады больше напоминали ДОТы (долговременные огневые точки), только открытые сверху и сзади. Зато передняя, лобовая стена, выложенная из добывавшегося в Аджимушкайских и Булганакских каменоломнях камня-ракушечника, довольно надёжно могла прикрыть обороняющихся, по крайней мере, от пуль противника. Внутри ограждающей стены баррикады были засыпаны землёй и песком, или завалены заполненными ими мешками. Причём, высота и наклон каждой насыпи были осуществлены с таким расчётом, чтобы обороняющимся было удобно, лёжа, через амбразуры, вести огонь из огнестрельного оружия (в т.ч. и из противотанковых ружей) по наступающему противнику…
Смогли ли воспользоваться этими заграждениями осенью 1941 года наши бойцы на практике, мне не ведомо. Помнится, что при первом захвате Керчи фашистами особо жестоких боёв с ними мы не ощутили. Возможно, с целью исключения больших потерь, тогда было принято решение о планомерном отводе наших войск за Керченский пролив с целью накопления сил перед началом изгнания немецко-фашистских войск с временно оккупированной ими территории. Это моё предположение, как бы, оправдывает операция по проведению керченско-феодосийского десанта, осуществленного силами войск Южного фронта, а также Черноморского и Азовского флотов в канун 1942 года.
Однако, анализ происходивших событий, тем более, на основе моего подросткового их восприятия, не является, во-первых, сферой моей компетенции, а во-вторых, главным предметом моего повествования. Полагаю, к услугам желающих разобраться в причинах отступления нашей армии в начальный период Великой Отечественной войны 1941 – 1945 г.г. с фашистской Германией имеется достаточное количество трудов и воспоминаний, в т.ч. посвящённых боям за Керчь.
…Решение вопроса о нашей повторной эвакуации постоянно откладывалось, что в первую очередь волновало папу, ибо мама по-прежнему настаивала только на совместном с ним отъезде. А папу задерживали в связи с продолжавшейся эвакуацией заводского оборудования.
В середине октября 1941 года начался интенсивный приток раненых, которых везли на автобусах мимо наших домов и фабрики-кухни в заводскую больницу, находившуюся за школой Войкова, недалеко от берега моря и территории стадиона. Мы, ребятня, бегали глазеть на санитарные автобусы, стараясь через их окна разглядеть раненых бойцов. Что нами двигало: сострадание, стремление ободрить больных или простое любопытство, - мне теперь определить трудно. Вероятно, и то, и другое, и третье. Тем более, что движения отступавших наших войск у себя, на Колонке, мы не видели и, следовательно, раненые были у нас единственным объектом нашего внимания.          
Вскоре стал появляться немецкий самолёт-разведчик. Это был двухвостый «Фоке-Вульф» (по-нашему «рама»), который перемещался на большой, почти не досягаемой для зениток, высоте. Его появление обычно предварял пронзительный вой сирены, который обозначал воздушную тревогу. Первые дни по её сигналу все, кто находился в домах или во дворе, нацепив на себя сумки с противогазами, стремглав неслись к щелям. Оставались только те, кто должен был дежурить на чердаках для тушения зажигательных бомб. Однако, спустя несколько дней с начала этих, как казалось, безобидных полётов, многие из нас уже не спешили спрятаться в укрытия и, по возможности, старались следить за, к сожалению, безуспешными попытками наших зенитчиков сбить наглеца.

                27-е октября.               
            
Разведчик летал неделю, видимо, высматривая, что у нас и где размещено. А на следующий день после прекращения его полётов, а именно 27-го октября 1941 года случилось то, что, уверен, надолго осталось в памяти керчан и тех, кто по долгу службы находился в то время в Керчи. В середине дня со стороны Азовского моря неожиданно появились шесть немецких пикирующих бомбардировщиков, которые, почти на бреющем полёте, минуя Колонку и Самострой, направились прямо к городу. Звуки на этот раз запоздавшей тревоги почти совпали с начавшимися взрывами сброшенных бомб, как потом оказалось, на мол и сооружения керченского порта, а также на стоявшие у причала корабли…
Взрывы бомб и докатившиеся до нас их волны (с расстояния четырёх километров) едва не вышибли стекла из наших окон. Мы с мамой в едином порыве выскочили из квартиры, позабыв о противогазах и едва успев захлопнуть дверь. Сбегая по лестнице, мы сталкивались с соседями, а, выскочив почти одновременно из дверей подъезда, наперегонки неслись к щели. Там уже находились наиболее прыткие и те, кого застала начавшаяся бомбардировка во дворе.
В течение нескольких часов, как нам казалось, продолжалась бомбёжка. Сильные взрывы чередовались с короткими пулемётными и частыми одиночными ружейными выстрелами. Иногда этот хаотичный гул прерывали взрывы такой силы, что мы, находившиеся в щели за четыре километра от их эпицентра, ощущали содрогание почвы.
Вечером, часов в пять-шесть в щель спустился вернувшийся с работы папа и предложил всем, кто в ней находился, выйти на поверхность. На недоуменные вопросы перепуганных людей он сказал, что бомбёжка давно прекратилась, а то, что мы слышим, это детонация размещённых на молу боеприпасов.
Как говорили потом осведомлённые люди, там скопились приготовленные к отправке на Кубань большие запасы патронов, гранат, снарядов, авиационных бомб и даже морских мин, взрывы которых от детонации и пожара, возникшего после падения фашистских бомб, так долго держали нас в состоянии ужаса. Сама же бомбардировка продолжалась недолго. Очевидцы говорили, что даже не все прилетевшие немецкие самолёты в ней участвовали. Что только два из них спикировали и сбросили свой смертоносный груз на мол, после чего всё и началось.
…Уже в зрелом возрасте, особенно в периоды «перестройки» и «демократии», мне приходилось слышать и читать мнения непомерно расплодившихся «знатоков» о некомпетентности и даже бездарности советского руководства, приведшего, якобы, к тяжким последствиям и большим потерям с нашей стороны в период ВОВ.
По указанным мною выше причинам не стану полемизировать на этот счёт. Отмечу только, что в такой масштабной и технически насыщенной войне трудно было избежать ошибок и просчётов, которых, к сожалению, с нашей стороны было допущено немало. Но следует ли все их относить только на счёт  верховного командования? И разве можно его винить в том, что произошло в Керчи 27-го октября 1941 года, когда при планомерном отводе наших войск, на ограниченном пространстве важнейшего транспортного узла, под непрерывным недельным наблюдением вражеского разведчика, было сосредоточено огромное количество боеприпасов, живой силы, раненых и эвакуировавшегося населения?
Справедливости ради, следует отметить, что организация эвакуации из Керчи посредством водного транспорта большого водоизмещения была затруднена мелководьем Керченского пролива. Такой транспорт мог перемещаться только по фарватеру, отходившего от главного керченского порта…
Наш ужин в этот день был отложен на поздний час, т.к. папа с немногими отважившимися соседями отправился к нашему пляжу, где с возвышения скалистого мыса, отделявшего пляж от гидроаэропорта, весь керченский мол и вся примыкавшая к нему акватория были открыты для обозрения. Несмотря на протесты мамы, я увязался за папой.
С нашей обзорной площадки предстала устрашающая картина. В сумерках наступившего вечера, очаги пламени охватившего мол пожара были отчётливо видны. Поднимавшийся   от   них   дым,   казалось,   заслонил   полнеба,   а  заря,  от  зашедшего  за
 горизонт солнца, ещё сильней подчёркивала его черноту. То тут, то там периодически вспыхивали зарницы взрывов детонировавших боеприпасов. И хотя чувствовалось, что стихия огня медленно идёт на спад, было понятно, что всё это ещё надолго.
Мы с папой уже собирались идти домой, когда от мола, набирая скорость, стал быстро отходить объятый пламенем военный корабль. Спустя короткое время, он резко остановился напротив крепости, на месте стоявшего до войны корпуса поднятого со дна моря его товарища, не покорившейся жертвы Брестского мира.
…После войны, когда я посещал Керчь, приблизительно на том месте, где, как мне запомнилось, остановил свой ход военный корабль, я видел искорёженный остов полузатонувшего судна. Говорили, что, в тот трагический день первой, но далеко не последней, бомбёжки Керчи, его капитан, заставив экипаж покинуть горящее судно, на полном ходу вывел его из фарватера, чтобы уцелевшие корабли могли беспрепятственно покинуть взрывоопасный порт. Видимо, этот корабль мы и видели вечером 27 октября 1941 года, когда он, горящий, покидал место своего причала…
По возвращении домой мы с папой узнали от мамы, что одно стекло из окна, обращенного «лицом» на пролив, всё же вылетело из рамы. Наспех поужинав, папа из оказавшегося кстати в кладовке куска фанеры кое-как, в темноте, боясь нарушить светозатемнение, «залатал» окно. После этого мы легли спать, и, несмотря на доносившийся из города грохот рвавшихся фугасов и треск лопавшихся патронов, довольно скоро заснули. Однако утром мы всё ещё слышали отголоски вчерашнего.
В школу я пошёл только потому, что мама не хотела оставлять меня одного. Но вскоре мы с ней вернулись домой, т.к. дирекция распустила всех, в т.ч. и учителей, вплоть «до особого распоряжения». Как оказалось, вернулись вовремя. Ибо, ещё не успев обменяться с оставшимися соседями впечатлениями о том, что произошло накануне, мы снова услыхали пронзительный «вой» тревоги, прозвучавшей на сей раз заблаговременно. Уже сидя в щели, мы ощущали взрывы начавшейся бомбардировки. Немцы добивали порт.
…Последующие дни показали, что налёты фашистских бомбардировщиков становятся постоянными. Причём с истинно немецкой пунктуальностью: в 12 часов дня и в 16 часов после полудня. Так сказать, с перерывом на обед. Несколько дней нас, заводчан, немцы не беспокоили. Но вскоре настал и наш черед. И нам надо было принимать решение: срочно эвакуироваться или идти в каменоломни и ждать папу.
Спустя день, папа сообщил маме: «Послезавтра на теплоходе «Рот фронт» вы с Вовой и Варя с Лидой отправляетесь на тот берег». В ответ мама сказала: «Это – не возможно. Во-первых, с Варей, из-за бомбёжки, связаться трудно. А, во-вторых, без тебя, Толя, мы – никуда!» Папа, естественно, убеждал маму в обратном, говорил, что «дальше будет ещё хуже». Но мама стояла на своём.
Вечером дня отплытия теплохода «Рот фронт» (кажется, он намечался на раннее утро, дабы упредить налёт пунктуальных немецких стервятников) папа пришёл с завода бледный и на вопрос мамы «Что произошло?» сказал, что «Рот фронт» потопили…
Так получилось, что на «Рот фронте» в тот злополучный день находились и наши соседи по дому, о которых я упоминал в первой части моего повествования. В частности, муж с женой и дочерью из правой от нас квартиры, и одинокий молодой мужчина по имени Володя из противоположной. Именно он, Володя, был одним из немногих, кому удалось спастись после того, как теплоход был потоплен немецкими пикирующими бомбардировщиками. Они, по словам Володи, появились также неожиданно, как и 27 октября. По его утверждению, из многих сотен людей, плывших на теплоходе, спаслось только 32 человека. Немногочисленные спасатели, подоспевшие на шлюпках и катерах с обеих сторон пролива, разделили их поровну. Володю доставили обратно на керченский берег. Откуда отшвартовался теплоход, я уже не помню. Вряд ли это был городской порт. Возможно, это был заводской причал, к которому в мирное время подходили сухогрузы с рудой из Камыш-Буруна (теперь – Арщинцево) и с углём из Донбасса. А
 может быть – из Еникале, где теперь чалится паром, соединяющий порты «Крым» и «Кавказ».
Но это, как полагаю, не суть важно. Гораздо важнее и трагичнее – гибель сотен людей. Причём, в основном, женщин, стариков и детей, которых, по словам Володи, не могли не видеть фашистские стервятники. Обнаружив практически беззащитный корабль, коим, по сути, и был теплоход «Рот фронт», они, не спеша, со знанием дела, несколько раз на бреющем полёте пролетели над ним, видимо решая, с какой стороны удобней, без риска быть поражёнными скудными средствами обороны атакуемого корабля, напасть на свою жертву. При каждом таком их манёвре находившиеся на палубе теплохода люди жестами и криками (как будто их можно было услышать) пытались показать немецким лётчикам, что на судне находятся лишь гражданские пассажиры и раненые. Многие женщины поднимали над собой своих детей, как бы моля о пощаде.
Но пощады не последовало. На третьем или четвёртом заходе стервятники сбросили бомбы на теплоход, чем сразу убили и ранили многих его пассажиров.
Я не помню многих подробностей из Володиного рассказа. Но в памяти осталось тяжёлое для восприятия описание  происходившей на его глазах гибели беспомощно барахтавшихся в холодной воде людей, среди которых он различил и наших соседей: мужа, жену и дочь. Они, по его словам недолго держались на воде (как, впрочем, и многие другие). Володя и сам был на грани гибели. Его спасло то, что он был легко одет. К тому же, он был физически крепким и закалённым парнем. Неистово работая руками и ногами, он довольно быстро удалялся от затонувшего судна в сторону ближайшего берега. И всё же, если бы не подоспевший шлюп, то, как он выразился, и ему «был бы каюк».
 …О дальнейшей судьбе Володи мне не известно. Он вскоре исчез из поля нашего зрения. А мы с мамой, ввиду участившихся налётов немецких бомбардировщиков (теперь бомбили уже и завод, и заводской посёлок), отправились в каменоломни, причём, почему-то не в Аджимушкайские, которые были ближе к нам, а в Булганак (Катерлез). Вероятно, там мама рассчитывала встретиться с тётей Варей и Лидой, т.к. деревня Булганак была ближе к городу. А может быть потому, что в Аджимушкайских каменоломнях, как выяснилось позднее, в то время разместились готовившиеся к встрече с врагом керченские партизаны. Но я не уверен, что родители мои об этом были заблаговременно оповещены.
 
                В каменоломнях Булганака.
   
Каменоломни на меня произвели гнетущее впечатление. И хотя к нашему приходу там было уже много людей, - в основном женщин, стариков и детей, - пугающая темнота, едва разбавляемая светом горящих свечей, керосиновых ламп, фонарей, а то и просто самодельных масляных лампадок, заваленные камнями лабиринты и низкие, в основном, потолки, вызывали  ощущение страха и какой-то обречённости. В сознании моём ассоциативно возникли образы Тома Сойера и Бекки Течер из только что прочитанного мною сочинения Марка Твена, тщетно искавших выход из заманившей их пещеры.
Поскольку приближённые к выходу места были уже заняты, нам с мамой пришлось обосноваться в значительной глубине. Это было и страшней, и не избавляло нас от запаха копоти и готовящейся с помощью различных средств, - от керогазов и примусов до обычных костров, - пищи. Последнее обостряло чувство голода, которое я, и уж тем более мама, постоянно испытывали. Дело в том, что запасы продуктов у нас были не велики, и пополнялись они только в редкие визиты папы. Он по-прежнему проводил много времени на заводе…
Голод и ожидание вестей от папы в конечном счёте помогли маме преодолеть постоянное ощущение опасности, которое несли непрерывные бомбардировки немцами города и его окрестностей. И она отважилась сделать несколько вылазок домой, оставляя меня   на   попечение   наших   соседей   по   двору   Джамилевых.   Путь   был   неблизким.
Тем более, что мама старалась идти окраинами посёлков и разделяющими их промежутками степи. Однажды она наткнулась на «секрет», одну из постовых авангардных точек наших военных частей. Мама рассказывала, как напугал её неожиданный оклик постового, в сумерках из «ниоткуда» категорично потребовавший от неё «пароль». Она не сразу обнаружила, что окрик донёсся до неё из головы, торчащей прямо из земли. Голова, защищенная каской, естественно, была частью тела глубоко окопавшегося в индивидуальном окопе солдата, который настойчиво повторял свой вопрос. Придя в себя, мама спешно стала объяснять непреклонному дозорному причину своего рискованного похода, предварительно удостоверив свою личность. Не помню, сразу её отпустили, поверив ей на слово, или после того, как доставили к командиру полевого дозора, но в конечном итоге она благополучно добралась в тот раз до каменоломен, где я уже был на пороге отчаяния.
Возможно, это была последняя вылазка за провиантом. Тем более, что вскоре навестил нас и папа (кажется, у него был спецпропуск).  Не помню, был ли это его последний приход, но он сказал нам, чтобы мы были готовы к такому-то числу, когда он зайдёт за нами, чтобы взять нас с собой на баркас, в котором зарезервировали для нас места. По словам мамы, это было 19 ноября, а 18-го, - с её же слов, - в Булганак пришли немцы. Так мы разлучились с нашим папой и, как оказалось, на долгие три года.
…Разбирая семейный архив в процессе написания моих воспоминаний, я обнаружил копию сопроводительной записки к прошению о нашей с мамой прописке в Москве, написанной и.о. директора ГКМЗ, в которой значится, что отец был переправлен  на кубанский берег 6 ноября 1941 года. Был ли его отъезд вынужденным в связи с опережающим продвижением немецких войск на Колонку? Или это был один из запланированных рейсов закреплённого за заводом баркаса и отец рассчитывал вернуться за нами? Теперь, по прошествии стольких лет, мне определить трудно. Тем более, что в дни нашего воссоединения с ним в конце войны я, пребывая ещё в раннем юношеском возрасте, не очень вникал, к сожалению, в подробности рассказов родителей о перенесённых мытарствах. Но факт остаётся фактом, мы с мамой и, как выяснилось позднее, тётя Варя с Лидой оказались на оккупированной немцами территории 18 ноября 1941 года, т.е. за день до запланированного прихода за нами отца. 
С появлением немцев обитатели подземного укрытия долго не решались выходить из каменоломен. Хотя до этого и взрослые, и дети по очереди выползали на скалистые возвышения нашей естественной кровли в часы затишья. Мы с Рушеном даже пытались вести наблюдения за происходящим в городе с самой высокой точки холма, под которым находились каменоломни. Взрослые же совершали  недалёкие прогулки по окрестностям в попытках приобрести, за деньги или в обмен на ценности, всегда долгожданную еду у селян или колхозников. Правда, к этому времени колхозное добро, как и часть государственного неприкосновенного запаса были, видимо, частично транспортированы за пролив. Частично, т.к., во-первых, значительное их количество сгорело в порту 27 октября. Некоторые смельчаки потом даже собирали обгорелые их остатки и впоследствии торговали ими на базаре. В частности, обгорелым сахарным песком. А во-вторых, значительная часть этого добра, судя по всему, досталась и расхитителям социалистической собственности. Или бродила (как, например, птица, скот) по окружавшим нас полям…
Помню, как однажды папа Рушена (не знал его имени) приволок пойманную им овечку, которую тут же освежевал. Я, находясь в состоянии почти постоянного ощущения голода, помнится, вслух выразил свою радость в предвкушении сытной еды. Но мама резко, но тихо охладила мой пыл, сказав, что папа Рушена эту овечку приобрёл для своей семьи, а нам продукты принесёт наш папа.
Мне тогда показалось, что папа Рушена тоже был такого же мнения. Но Раиса Велиевна, мама Рушена, видимо, услыхав мои восклицания (мы располагались недалеко

 друг от друга), всё же угостила нас порцией бараньего мяса после приготовления его на огне.
удостоверение-поручение Самарянову А.Н. на сопровождение людей и оборудования

…Не помню, задавал ли я маме вопрос, почему папа Рушена, как и наш папа, не находится на заводе, не занимается его эвакуацией и не готовит к эвакуации свою семью, чтобы спасти её от наступающих фашистов. Но то, что этот вопрос волновал меня, мальчишку, как и вопрос, мог ли мой отец покинуть заводскую эвакокоманду и остаться с нами в оккупированной Керчи после того, как мы с ним оказались по разные стороны линии фронта, это - факт. И, как мне помнится, ещё тогда, в те тяжёлые дни, наполненные тяжелыми предчувствиями предстоящей встречи с фашистами, я, может быть уже не по-детски, ответил сам себе на него. «Ну разве мог мой папа, имевший бронь от завода и по этой причине не попавший на фронт, где миллионы таких же пап, и в их числе дядя Петя и два папиных брата Сергей и Алексей, не на жизнь, а на смерть сражались с врагом, чтобы защитить от него свою Родину, а вместе с ней свои и миллионы других советских семей от порабощения, поступить так? Разве он мог, прикрывшись заботой о своей личной семье, пренебречь своим долгом труженика тыла, делающего всё для того, чтобы помочь своим воинам разбить и уничтожить ненавистного врага? Да и вообще, разве можно себе представить такое, когда перед лицом нависшей над Страной угрозы все, кто должен её защищать и укреплять в тылу, разбрелись бы по своим семьям и смирились бы с претензиями врага?»…
Так или приблизительно так я рассуждал в то суровое время и в том возрасте, когда мне было десять с половиной лет. Со временем, а к этому вопросу я неоднократно возвращался на протяжении всех последующих лет, я корректировал свои категорические суждения, принимая во внимание различные жизненные коллизии. Но принципиально моей позиции они не меняли.
Более того, эта позиция с годами укреплялась в моём сознании по мере того, как я всё больше узнавал о фактах самоотверженности и самопожертвования советских людей в годы Великой Отечественной войны. В том числе и моих земляков, в частности, родителей моей одноклассницы Лиды Молчановой и семьи Стрижевских.
Однако, справедливости ради, должен сознаться, что отправным моментом выше обозначенных моих суждений в те далёкие и тяжёлые дни нашего пребывания в каменоломнях Булганака послужил случай поимки барашка отцом Рушена. К тому же, допускаю, что отец Рушена был невоеннообязанным по причине плохого здоровья.
Впрочем, и мой папа, как мне помнится, по схожей причине был, в своё время, отлучён от строевой службы.
Однако не стану углубляться в дискуссию по этому непростому вопросу.


                Немцы!..

…Я не помню, кто первый принёс весть о приходе немцев. Но кажется, что это был человек, в тот момент не находившийся в каменоломнях. Причём, его возглас «Немцы пришли!», неожиданно прозвучавший в створе зияющего светом входа, вызвал мгновенный приступ паники, выразившийся в быстро нарастающем в глубь штольни крике женщин и детей. Многие даже не сразу поняли причину крика. Однако через какое-то мгновенье часть людей, располагавшихся ближе к входу, обступила пришельца и накинулась на него с разными вопросами. Опоздавшие, в числе которых оказались и мы с мамой, слышали только доносившиеся обрывки фраз, из которых можно было понять только, что немцы одеты в серо-зелёную форму и что всех, кто укрывает у себя красноармейцев и хранит оружие, ждёт расстрел. Последнее, как повторил нам наш  «информатор», было указано в расклеенных по городу листовках–объявлениях. В них, как нам потом «посчастливилось» прочесть самим, доводились до сведения «освобождённого от большевизма народа» и многие другие устрашающие предписания. Как то: всему взрослому населению в трёхдневный срок зарегистрироваться в полиции и на бирже труда, всем евреям нашить на верхнюю одежду шестиконечные звёзды, всем без специальных пропусков перемещаться только в пределах черты города и в интервале светового дня и т.д., и т.п.
Однако меня лично больше всего шокировало то, что немцы (в моём понимании – фашисты) ходят не в чёрной форме, в которой я их видел в довоенных кинофильмах «Профессор Мамлок», «Болотные солдаты», «Если завтра война», а в форме серого цвета! Правда, позднее я узнал, что и в серой форме можно творить чёрные дела.
Первый, неявный предвестник таких дел проявился спустя день–два после появления немцев в Булганаке. В числе нескольких смельчаков, рискнувших выйти из каменоломен, был еврейский подросток. Как он рассказывал потом своим родителям, в  нашем, с Рушенном, присутствии, обративший на него внимание немецкий солдат сказал ему: «Ду, юдэ! Ком хер!». Когда мальчик подошёл к нему, не рискуя ослушаться, немец молча снял с его головы тёплую меховую шапку, а взамен отдал ему свою пилотку. Родителей подростка (да, думаю, и не только) очень взволновало это происшествие. Мы же с Рушеном, ещё не осознавая суть произошедшего, разглядывали немецкую пилотку, которую показывал пострадавший.
Полагаю, что нет нужды её описывать, как, впрочем, и всю форму немецких солдат. Те, кто заинтересуются моими воспоминаниями, думаю, знакомы с ней по многочисленным советским фильмам, посвящённым Великой Отечественной войне. Упомяну только мнение моего дедушки, Виктора Ивановича Корженко, который считал, что она не сильно отличается от той, которую носили германские солдаты в Первую мировую войну.
               

                Возвращение домой.               
               
На следующий после прихода немцев в Булганак день и мы осмелились выйти из каменоломен, т.к. рисковали быть причисленным к нарушителям распоряжения германского командования, а то и просто к партизанам.
В путь домой мы отправились вместе Джамилевыми. Так как накопившийся скарб (скудный набор «постельных» принадлежностей, алюминиевая посуда, примус и т.п.) был весьма тяжёл и громоздок, то  передвигались все мы медленно, делая привалы. Где-то в начале пути отец Рушена поймал кем-то брошенную лошадь. Собственно говоря, ловить её, наверное, ему особо и не пришлось, т.к. она довольно покорно последовала за старшим Джамилевым как только он взял в руки свисавшую с её морды уздечку. Поскольку лошадь


была без седла, на её спину накинули связанные тюки со скарбом, между которыми посадили Рушена.
На всём пути следования домой мы не встретили ни одного немецкого солдата. Не оказалось их, на наше счастье, и у нас в доме. Зато в некоторых квартирах, оставленных эвакуировавшимися жильцами, поселились новые. Не знаю, были ли у них на то веские причины, но и упрекать их в злонамеренности у меня нет оснований.
Наша квартира осталась целой и никем не востребованной. Но в двух окнах были разбиты стёкла. За неимением запасных и фанеры, мама заткнула дыры подушками. Но всё ровно, в квартире было холодно. Хорошо, что в сарае оставалось ещё много антрацита. С его помощью нам удалось несколько повысить температуру. Правда, не во всех комнатах в равной степени.
С огорчением мы с мамой установили, что к проблеме нехватки тепла добавилось отсутствие электричества и воды. Вместо света от электрических лампочек нам пришлось мириться с огоньком самодельной лампадки, которую мама соорудила на блюдечке с помощью английской булавки, кусочка ваты и нескольких капель растительного масла, обнаруженного в кладовке.
С водой оказалось труднее. Ибо, помимо питья и приготовления пищи, вода нам была нужна и для пользования «ватерклозетом». В первые дни за водой нам с мамой приходилось ходить на Самострой и просить у малознакомых маминых сослуживцев разрешения набрать пару вёдер из их колодца. Правда, потом заработала водокачка. Оккупантам ведь тоже нужна была вода. И мы стали ходить за ней к водяной колонке, располагавшейся на полянке в центре наших шестнадцати домов.
В такой невесёлой обстановке состоялся наш первый, после возвращения из каменоломен, семейный ужин. Помню, что ели мы с мамой кашу, сваренную из толчёных кукурузных зёрен, и пили из фарфоровых чашек кипяток вприкуску с кусочками оставшегося в доме колотого сахара. Пирожные в этот раз нам заменяли сухари из чёрного хлеба, приготовленные мамой на случай нашей экстренной эвакуации.
Стремясь маму подбодрить, я сказал ей, что теперь я уже не буду капризничать с едой, как раньше, а стану есть всё, что она приготовит, даже «со шкварками». Эффект от моего подбадривания, правда, получился обратный. В ответ мама только тихо заплакала.
Через несколько дней после нашего возвращения домой мы с мамой отважились совершить поход в город, чтобы узнать, живы ли тётя Варя с Лидой, а заодно проведать по дороге дедушку Виктора. Поскольку ни трамвай, ни автобус, естественно, не ходили, наше путешествие мы проделали пешком по шоссе, как в день памятной первомайской демонстрации.
Конец ноября 1941-го года в Керчи был холодным и снежным. Мы шли, можно сказать, в пургу. Проходя мимо домов Самостроя и Карантинной слободки, мы видели, что в промежутках между домами, на самом берегу стояли врытые в землю полевые орудия, стволы которых были обращены в сторону пролива. Возле орудий, переминаясь от холода с ноги на ногу, стояли одинокие фигурки немцев–часовых. Я обратил внимание, что на ногах у них, поверх сапог, были одеты огромных размеров «галоши», сплетённые из стеблей лозы (или нечто подобного). Головы «фрицев» были замотаны то ли в шарфы, то ли в платки, поверх которых были одеты каски. Было ясно, что оккупанты не рассчитывали на такую погоду в Крыму. На нас с мамой они не обращали внимания. И только однажды, когда мы уже свернули в Тюремный переулок, нас окликнул часовой со стены городской тюрьмы. Видимо, желая обратить на себя внимание мамы, он почти пропел: «Акулина-а-а!». Понятно, что оклик игриво настроенного «фрица» (или «ганса») нас не очень обрадовал. Тем более, со стены заведения, которое наверняка немцы использовали по назначению и, как потом выяснилось, со всеми специфическими приёмами гестапо. А потому мы с мамой решили не вступать в разговор с «незнакомым» и поспешили от него удалиться.

Дедушку, как и рассчитывали, мы застали дома, хотя долго не могли до него достучаться. Он был один, так как квартиранты его съехали (или эвакуировались, не помню). Держался дед довольно спокойно и даже пытался нас приободрить. Вспоминая события 1918 года, когда немцы тоже приходили в Керчь, дед убеждал маму, что вели они себя довольно сдержано по отношению к гражданскому населению. Дедушка также предлагал пожить нам у него, говоря, что имеет кое-какие продовольственные запасы. Но мама сказала, что надо проведать Молибог и узнать «что с Варей». «Да и квартиру,- добавила она, - оставлять без присмотра опасно».
Когда мы с мамой вступили в черту города, то воочию увидели, к каким огромным разрушениям привели бомбардировки его немцами. Особенно в районах, примыкавших к порту. Было понятно, что, в большей степени, это были последствия первого их налёта, приведшего к детонации боеприпасов на молу и последовавших за ней разрушений близ стоявших строений. На меня особенно мрачное впечатление произвёл обгоревший остов здания табачной фабрики. Сквозь проёмы разбитых окон некогда огромного, как мне тогда казалось, и впечатляющего своим видом здания зияла пугающая пустота. Не было кровли, а фасадная стена, инкрустированная строгим классическим барельефом, выдержанная в тёмном табачном цвете, была «облизана» чёрными следами полыхавшего пожара.
Запомнился и огромный паровой котёл, лежавший посредине моста через Мелек-Чесме. Видимо, мощный взрыв, произошедший на одном из стоявших у причала и подвергшихся бомбардировке кораблей, швырнул его на огромное расстояние.
Вокруг были и другие значительные разрушения домов и строений. Удивительно, что при этом гостиница «Керчь» осталась относительно целой. И чем дальше мы отходили от центра, направляясь на улицу Чкалова, тем меньше руин мы встречали. Это нас немного успокоило. На Пироговской всё ещё стояли каменные баррикады. Но у «шлагбаума» их уже не было, как не было и крылатых львов на столпах-постаментах. Да и сами они были покорёжены осколками от снарядов или бомб. Однако пулевых следов на них, как и на баррикадах не было. Из этого я и сделал вывод, что особых сражений при входе немцев в город не происходило. И меня это почему-то огорчило.
Пройдя выездную площадку перед зданием уцелевшей пожарной, мы пошли по улице Чкалова и вскоре оказались у знакомых ворот, за которыми были слышны голоса. И нам с мамой не пришлось долго в них стучать, чтобы попасть во двор. К нашей взаимной радости, нас встретили Лида и тётя Варя. Кроме них, как оказалось, в молибоговской «цитадели» находились и сами старики, и Зинаида Петровна с маленькой Люськой, и Павлик, досрочно, по милости «освободителей», покинувший место своего заключения, в котором он находился, как я уже упоминал, за уличную драку.
Молибоги нас встретили радушно и даже на несколько дней оставили у себя. Впоследствии мы ещё несколько раз приходили к ним, оставаясь на ночлег. В тех случаях мы с мамой располагались в одной из половин комнаты тёти Вари, разделённой частично стенкой стоявшей посередине печки. В их обществе, мы, естественно, не чувствовали того одиночества, которое не покидало нас в заводской квартире. К тому же, нас ещё и подкармливали, хотя мама старалась приходить к ним не с пустыми руками, приобретая по дороге на базаре или загодя у частников доступные по нашим возможностям продукты.
Базар, кстати, был, по понятным причинам, не столь богат, как в мирное время. К тому же многое с прилавков отбирали «пришельцы», когда устраивали «облавы» с целью набора рабочей силы и выявления «подозрительных» лиц, в т.ч. еврейской национальности. Да и погода не располагала к длительному пребыванию на свежем воздухе. Декабрь, как и конец ноября, 1941 года был на редкость холодным в Керчи. В деревнях же, особенно в татарских, не очень жаловали советские деньги, которые оставались ещё у многих, в т.ч. и у нас. А немецкими марками мы, естественно, не располагали. В ход шли только драгоценности и представлявшие интерес для селян и частников вещи…

Из драгоценностей у мамы были два золотых кольца, из которых одно – обручальное, маленький обломок золотой броши и золотая монета достоинством в пять рублей с профилем Николая 11-го. Всё это досталось ей в подарок от родителей в день венчания с моим  батюшкой. К этому же событию можно отнести и бронзовые подсвечники, ножи, вилки, ложки и чайный сервиз, полученные от друзей родителей. Из носильных вещей интерес могли представить разве что папин жениховский костюм и мамина чёрнобурка. Возможно, я что-то упустил в своей памяти из того, что на моих глазах постепенно уходило в руки тех, кто давал нам в обмен на вещи еду. Тем более, что это были не мои вещи, а родительские. Хотя, как вспоминала мама, однажды она с болью в сердце вынесла на обмен часть моего «приданного», голубое атласное одеяльце и расшитый золотыми нитками кушачок, которым обвязывали меня, когда пеленали в это одеяло. «Молодая татарка, - вспоминала мама, - прямо выхватила их у мня из рук». И это несмотря на то, что «приданное» содержало символику явно церковно-православного характера. Это были подарки бабушки и дедушки Самаряновых, происходивших, как я уже упоминал, из духовного сословия, своему первому внуку, каковым я и являлся на ту пору.
В числе подарков старших Самаряновых были ещё, как мне помнится, две серебряные с позолотой церковно-обрядовые рюмочки, а также золотой нательный крестик, коим меня окрестили. Но мама даже в самую трудную минуту не захотела с ними расставаться, храня их как семейную реликвию и символы целостности семьи. Они ли помогли  или нам просто сопутствовала удача, но семья наша в конце войны действительно соединилась и просуществовала до самых последних дней родителей. А крестик, который я ношу до сих пор, надеюсь, будет способствовать целостности моей семьи и далее по наследству.
…Все отданные вещи, естественно, мы обменяли на продукты не за один раз. Что-то, в том числе и моё детское одеяльце с расписным кушачком, ушло во второй приход немцев (в мае 1942 года), который к великому нашему сожалению, опять застал нас в Керчи.
Но об этом – несколько позднее. А пока позволю себе продолжить воспоминания на тему о хлебе насущном.
Другим источником нашего пропитания была оплата продуктами учебных занятий, которые мама проводила с Тамарой Приходько. Тамара, как я упоминал, перед войной училась в мамином классе. Семья Приходько (отец, мать и Тамара) проживала в Булганаке, где имела собственный дом и весьма добротное хозяйство. Помимо приусадебного участка с садом и огородом, Приходько имели небольшой скотный двор, в котором содержались одна или две коровы, козы, поросята, гуси и куры. Всё это я помню (может быть, правда, в несколько преувеличенном виде), поскольку всегда сопровождал маму на эти занятия, в которых, в качестве второго ученика, я также принимал участие…
На семью Приходько, по-моему, мы «вышли» во время нашего пребывания в каменоломнях, когда мама делала «вылазки» за продуктами. С родителями Тамары мама познакомилась, естественно, ещё во время довоенных занятий  на родительских собраниях и в личных с ними встречах. Уже тогда сложились доброжелательные их отношения с мамой, чему, вероятно, способствовал и её авторитет, который,  как мне кажется, она имела в кругу родителей многих её учеников.
Помнится, хозяйство Приходько не очень пострадало ни в первый, ни во второй приход немцев в Керчь. Возможно, это было сопряжено с тем, что хозяин дома, Тамарин отец, оставался, как и отец Рушена, с семьёй во время оккупации. Но в отличие от последнего, покинул дом, когда немцы бежали из Керчи в канун 1942 года.
Не могу утверждать, что он как-то пособничал немцам, как и то, что он вообще бежал с ними. Но в то время, когда наши были в Керчи, мы его с мамой не встречали, хотя несколько раз по той же причине, что и в декабре 1941 года, навещали их дом, пока не начались   занятия   в   школе.   Возможно,   потому,   что   его   призвали   в   армию.   Как

деликатный человек, мама не задавала лишних вопросов ни Тамаре, ни её матери. Тем более, не задавала она их и после его возвращения в семью в период второго пришествия немцев в Керчь. Правда, в то время наши, совместные с Тамарой, занятия вскоре прекратились, т.к. в течение последующих нескольких месяцев мы с мамой посещали школу, организованную уже при немцах по инициативе учителей управой города. Мама – как учитель, я – как ученик третьего класса.
С Тамарой Приходько мы встречались и после войны, когда она приезжала в Москву,  её поездка была связана с заочной учёбой то ли в техникуме, то ли в ВУЗе, и она навещала нас в нашей московской квартире. Не помню, делилась ли Тамара с нами сведениями о её родителях. С мамой наверное – да. Но какова бы судьба их ни была, я благодарен и самой Тамаре и особенно её родителям за ту помощь, которую щедрой оплатой маминых трудов они оказывали нам в те тяжёлые для нас времена.
…Время, которое мы проводили с мамой дома, на Колонке, не отличалось особым разнообразием. В первые дни после возвращения из каменоломен, ещё до наступления холодов, мы с Рушеном  и новым нашим приятелем Колей, из вновь поселившейся в доме №4 семьи, несмотря на строгие наставления наших мам, рыскали в предместьях нашего микрорайона в поисках брошенного оружия.
Немцы на первых порах не утруждали себя сбором трофеев, а просто ломали приклады наших винтовок о деревья, чтобы ими было трудно воспользоваться. Мы же, получая свободный доступ к винтовкам, впервые могли углубить свои «познания» в сфере стрелкового оружия. Помню, что нам, не без труда, правда, удалось освоить манипуляции с затвором винтовки Мосина и понять принцип её зарядки патронами из обоймы. Случайно мы нашли и несколько обойм с полным комплектом (5 штук) патронов. Но заряжать ими винтовку не решались, довольствуясь взводом затвора и щелчком его бойка после нажатия спускового крючка. Мы по очереди вели «огонь» по мнимому противнику из выхода одной из близлежащих щелей, напоминавшей нам окоп, чем не на шутку пугали редких прохожих. Некоторые из них нас называли партизанами и мы, ободренные таким званием, ещё пуще начинали «палить» по наседавшим  «фрицам». Кажется, на наше счастье таковых не оказывалось в поле нашего зрения. А после того, как нас обнаружила чья-то мама, наши «стрельбы» прекратились. Видимо, вовремя, пока этого не сделали настоящие, а не мнимые немцы.

                Суровая зима сорок первого года.

  Внезапное наступление холодов, когда морозы достигали двадцати и ниже градусов, на время оборвали наши встречи не только с моими друзьями, но и с Молибогами, и с Приходько. Для нас с мамой это означало, что и без того длинные зимние вечера превратились в сутки нашего одиночества. Без электрического света, без ставшего уже для нас привычным за предвоенные годы крымского радио, без достаточного тепла и полноценной пищи, без водопроводной воды. Удивительно, что в такой мороз вода ещё текла из колонки. Но вся её стойка и подступы к ней обледенели настолько, что набрать воду в ведро было весьма трудно. Поэтому, чтобы помочь маме, а заодно немного освежиться, я ходил с ней, причём с ведром, которое, наполовину наполненное, самостоятельно тащил домой…
Однажды у колонки мы встретились с какой-то маминой бывшей сослуживицей, которая, узнав, что папа ушёл с нашими войсками, с удивлением сокрушалась: «Ведь он же сын репрессированного священника, - говорила она. – Он мог бы сейчас (при немцах подразумевается – прим. моё) занять видное положение и создать вам прекрасные бытовые условия! Ну,   раз уж так получилось, - продолжала она, - то вы, Мария Викторовна, зачем держите себя в заточении? Ведь у вас же прекрасный голос! Приходите к нам. У нас поселились культурные господа офицеры. И если вы исполните
для них что-нибудь из вашего репертуара, то наверняка они не оставят вас без внимания и поддержки. К тому же встряхнётесь, развеетесь».
Может быть в «тираде» маминой сослуживицы я и допустил какие-то вольности, но смысл сказанных ею слов был именно таков. Я не сомневался в том, что мама отвергнет её предложения. Но то, что она сказала, вызвало у меня одновременно и гордость, и тревогу. Опять же не ручаюсь за точность теперь уже маминого ответа, но суть его помню хорошо. Не глядя на сослуживицу, мама сказала, причём, в довольно резкой форме, что Анатолий Николаевич, вне зависимости от своего происхождения, прежде всего патриот своего Отечества и верен своему долгу перед ним, а что касается приглашения, то она не считает для себя возможным «ублажать тех, кто принёс войну на нашу землю».
Конечно, мама поступила рискованно, открыв свои мысли вслух, да ещё, кажется, в присутствии посторонних, не говоря уже о самой сослуживице. И не известно, какими последствиями мог бы закончиться мамин диалог с этой, с позволения сказать, «доброжелательницей», не окажись продолжительность первой оккупации Керчи немцами столь недолгой (с середины ноября до наступления Нового, 1942 года).
Возможно, я тогда напрасно волновался за маму, полагая, что среди немногочисленных свидетелей диалога у водопроводной колонки могут быть люди, способные донести на неё немцам. Да и сама мамина сослуживица, как мне теперь кажется, могла быть совсем не той, за которую мы её принимали. Тем более, что после освобождения Керчи нашими войсками в начале 1942 года мамины слова, произнесённые в ответ сослуживице, почти дословно напомнили ей в районном отделении Управления внутренних дел города, когда она оформляла разрешение на выезд из Керчи в Новотроицк, где в конечном итоге оказался папа после переправы на Кубанский берег.
Однако и маму после злополучной встречи с сослуживицей терзали сомнения. Но, видимо, по другой причине. Во всяком случае, по возвращении домой мама долго пребывала в задумчивости, но только раз вслух произнесла запомнившуюся мне фразу: «И откуда ей известно, что мой муж – сын репрессированного священника?».
Я понимал мамино состояние и терзавшие её сомнения. Понимал я и её недоумение, т.к. уже соображал, что такими сведениями в то время было не принято делиться даже с близкими друзьями.
От тяжких раздумий в тот вечер нас отвлёк неожиданный приход к нам нашей новой соседки, молодой девицы, внешне и по манере говорить напоминающей мне теперь героиню художественного фильма «Приходите завтра!» в исполнении талантливой, но рано ушедшей из жизни актрисы Е.Савиновой. Отвлёк и развеселил! Сейчас я уже не помню, как завязалось у нас с ней знакомство, но мы, в том числе и я, были рады её визитам, которые скрашивали наше одиночество и отвлекали от грустных мыслей. Эта простоватая, светловолосая девушка с громким голосом, вселившаяся в одну из расположенных на первом этаже квартир нашего дома, нередко, возможно, чтобы в свою очередь, скрасить своё одиночество, приходила к нам и забавляла нас своими по- детски наивными, иногда нелепыми, но всегда смешными историями. «Когда мой брат поёт, - говорила, к примеру, она, - то свет мигат в електрицкой  лампочке. Во какой голос у маво брата! А у нас все голосистые!». И слушая её,  в это трудно было не поверить! Я не помню, говорила ли она, где её семья и откуда она сама. Возможно, она тоже, как и многие её земляки-однокашники, была направлена по распределению на завод после окончания техникума или какого-то другого специализированного учебного заведения, откуда-то с Севера. Но выговор у неё точно был сродни вологодскому. К сожалению, в гуще произошедших впоследствии событий мы её, как и многих других наших старых и новых соседей, потеряли. Даже имени её я не запомнил!
…Располагая большим запасом времени, мы с мамой много читали. Поскольку библиотека у нас в доме была не очень большая, особенно детская, мама стала меня подключать к более серьёзной литературе, которую в школе проходили в старших классах.
В нашей библиотеке тогда не было полных собраний сочинений русских и советских классиков. Но практически все их выдающиеся произведения присутствовали в отдельно изданных книгах. Так что я тогда получил хороший литературный задел на будущее. А главное, привил себе, не без помощи мамы, любовь к чтению. Правда, читал я не быстро. Эта неторопливость в чтении, видимо, осталась у меня на всю жизнь.
Справедливости ради надо сказать, что наши литературные чтения по вечерам нередко прерывались в ту пору налётами наших бомбардировщиков. Мы, конечно, не допускали мысли, что наши будут бомбить нас. Но в стремлении поразить немецкие военные и стратегические цели была вероятность и промахнуться. Особенно впотьмах! Поэтому на всякий случай (нет, мы не выбегали во двор, чтобы спрятаться в щели, тем более в такую стужу) мы лезли с мамой под кровать, в надежде, что она нас спасёт. И как потом свидетельствовали факты, такие случаи имели место.
Шум моторов приближающегося самолёта мы слышали ещё издалека. Судя по всему, это всегда был тяжёлый бомбардировщик (в первый приход немцев, как мне кажется, наши У-2 Таманского полка ещё не использовались в ночных налётах на Керчь). Его ровный гул, в отличие от прерывающегося гула немецких бомбардировщиков, как-то не вызывал у нас особого беспокойства. Как правило, он постепенно затихал, удаляясь в сторону интересующих его объектов, а вместе с ним затихал и удалялся пронзительный «лай» немецких зениток. Но иногда, возможно, чтобы подавить этот  «лай», наш самолёт сбрасывал бомбы на зенитные батареи и рыскавшие по небу прожектора, которые находились недалеко от нас. Бомбы, которые сбрасывали наши самолёты, при падении издавали шипящий звук, за которым следовали глухие, но содрогающие  стены и особенно окна, взрывы.
К слову сказать, бомбы, которые сбрасывали немецкие бомбардировщики в отличие от наших при падении издавали нарастающий свист, что по мнению их конструкторов, должно было сеять панику. Видимо, с той же целью немецкие лётчики сбрасывали иногда и пустые бочки, которые падали с жуткими на слух завываниями.

                Десант.
               
Как-то вечером наша весёлая соседка припозднилась и налёт наших бомбардировщиков застал её у нас. Услыхав гул приближающихся самолётов, она уверенно заявила: «Наши летят!». Мама, щадя моё мужское самолюбие в присутствии молодой особы женского пола, деликатно намекнула нам, что «надо бы на всякий случай спрятаться куда-нибудь, может быть даже под кровать». В ответ наша гостья громко гоготнула: «Га-га! Не. Я никогда не прячусь! В меня не попадут!». Но когда через несколько минут вдруг послышалось необычно близкое шипение падающих бомб, а за ним сразу же раздался мощный взрыв (видимо, на этот раз цели наших авиаторов находились где-то недалеко от нас), наша подруга мгновенно шарахнулась к выходной двери и, едва не повредив её, скрылась во тьме лестничного вестибюля. Несколько дней она не появлялась у нас, стыдясь, полагаю, своей неподтверждённой бравады. Но однажды утром, после двух –трёх подозрительно тихих дней и ночей, наша голосистая соседка ворвалась к нам почти таким же ураганом, как и тогда, когда покидала нас в ту памятную ночь, и уже в дверях крикнула: «Немцы сбежали!».
Мы с мамой боялись поверить своим ушам. Неужели это правда?! Но по интонации соседки не было похоже на то, что и на этот раз наша выдумщица невероятных историй сочиняет. Пока мама стояла в замешательстве, я, на ходу набрасывая пальто и шапку и обгоняя по лестнице сбегающую девушку, почти слетел вниз и выскочил во двор. Там уже стояли несколько человек, тихо о чём-то разговаривавших между собой. Среди них был и Рушен, который, увидав меня, сразу крикнул: «Десант!».
«Какой десант? Где десант?» - услыхал я за собой голос вышедшей во двор мамы. Пока мама выясняла у стоявшей во дворе группы, что случилось, мы с Рушенном полезли на чердак нашего дома. Пользуясь внезапно наступившей оттепелью, мы с ним рискнули вылезти на крышу. С неё, по словам Рушена, который уже успел побывать на крыше своего дома, легче было рассмотреть десантные корабли. Когда мы уселись поудобней, он тщетно пытался меня убедить в том, что едва различимые точки у кромки далеко простиравшегося льда, покрывавшего пролив, и есть те десантные корабли, о которых он мне говорил, ещё стоя во дворе. Чтобы не выглядеть бестолковым в глазах друга, я, на непрерывные его вопросы «Ну, видишь?», с неуверенностью утвердительно качал головой, с надеждой действительно всё же увидеть хоть один настоящий, по моему разумению, корабль.
Наши громогласные наблюдения вскоре были прерваны строгими окриками наших родительниц. И мы с Рушенном вынуждены были спуститься «с небес на землю». Но и на земле мы с ним не угомонились. Несмотря на строгое указание наших мам никуда не отлучаться со двора, мы, усыпив их бдительность, при первой же возможности продолжили  нашу «рекогносцировку» близлежащей местности. Перебегая со двора в палисадник, а из палисадника в другой двор, мы наконец оказались на асфальтированной площадке фабрики – кухни. Не встретив по дороге к ней ни единой живой души, на площадке мы неожиданно вдруг столкнулись с высоченным дядей. Одет он был во всё чёрное, похожее на матросскую форму. И только шапка на его голове, тоже чёрная, чем-то не вызывала уверенности в том, что перед нами – действительно моряк.
От неожиданности и оттого, что на груди у него висел немецкий автомат, мы не сразу решились вступить с ним в диалог. Первым, кто нарушил короткую немую сцену, был опять таки Рушен. «Дядя, вы кто? – спросил он человека «в чёрном». – Вы партизан?». Не получив в ответ ничего, кроме ухмылки, Рушен решил конкретизировать вопрос: «Вы наш?». После такого прямого вопроса дядя уже не смог устоять и ответил: «Я свой!». Получив не очень понятный нам ответ, мы приостановили свою разведку и предпочли ретироваться. И в самом деле, а вдруг это был полицай. Но что-то подсказывало нам, что это был «наш». И возвращаясь домой, мы наперебой приводили друг другу доводы, подтверждавшие нашу версию. Во-первых, полицаи, хотя и ходили в чёрной форме, но на рукавах их курток, пошитых на немецкий манер, и шинелях были серые обшлага. Во-вторых, полицаи носили с собой винтовки, а не автоматы. В-третьих… Впрочем, теперь я всего и не вспомню, чем мы тогда мотивировали свою правоту.

                Радость и печаль.
 
Дня через два появились и наши войска. По шоссе, видимо, с переправы в Еникале, в сторону города открыто, уверенные в отсутствии возможности налёта вражеской авиации, двигались пешим ходом колонны красноармейцев. За ними тянулись груженные боеприпасами повозки, с запряжёнными в них лошадьми, а также ишачки и ослики, с навьюченными на них миномётами и тяжёлым стрелковым оружием. Их обгоняли грузовые машины с прицепленными к ним орудиями. Часть орудий везли в упряжах с лошадьми. Иногда проходили тягачи с тяжёлыми орудиями на гусеничном ходу.
Всё время прохождения живой силы и материальной части мы, ребятня, находились у шоссе, стараясь ничего не пропустить и выражая дикую радость при каждом появлении новой техники. У всех нас было приподнятое настроение. И даже мамы с пониманием относились к нам в эти часы, стараясь не досаждать своими предосторожностями.
Мы же, насмотревшись всего и накричавшись «ура», чем веселили проходивших и проезжавших мимо нас красноармейцев, с нетерпением ждали появления танков. А они почему-то всё не шли. Потом мы поняли, что их доставляют на фронт другими путями, наверное, даже по железной дороге. Но всё же один или два танка, к нашей великой радости, прошли по шоссе перед нашими глазами. Полагаю, что они отстали после незначительного ремонта (так подсказывает мне теперь моя военная подготовка в качестве заместителя командира танковой роты по технической части). Ходили слухи, что широкая ледяная кромка вдоль побережья залива была настолько прочна, что какое-то время по ней передвигалась высаженная с плавсредств матчасть. И кое-какие тяжёлые машины попадали в полынью.
Вскоре в нашем микрорайоне расположилась военная часть, занимавшаяся ремонтом железнодорожных путей и наладкой движения по ним товарных и пассажирских поездов. Основная масса её личного состава была размещена на фабрике–кухне и в других общественных зданиях. Старший и младший комсостав её расселился в наших домах. Поселился постоялец и в нашей квартире. Им оказался политрук Иван Никитович Журавлёв. От него мы с мамой и узнали первые подробности о Керченско–Феодосийском десанте наших войск, вынудившем немцев так поспешно покинуть Керченский полуостров.
Позднее мы узнали и печальные факты последствий кратковременного пребывания немецко–фашистских войск в нашем городе. О расстрелах в Багеровском противотанковом рву, об отравленных немцами школьниках, о казни  советских патриотов на площади Ленина и о многом другом, что принесло горечь утрат многим моим землякам, родным, близким, друзьям и знакомым, о чём я узнал уже позднее.
Не стану повторять то, что уже известно из газет, журналов и книг, посвященных событиям тех лет, которые происходили в Керчи во время Великой Отечественной войны, а также людям, самоотверженно сражавшимся с врагом, защищая наш город. Об этом  ещё раз описано, в частности, в сборнике «Ради жизни», выпущенном в канун 60-летия Победы Керченской городской организацией инвалидов войны и вооруженных сил (составитель В.С.Завидович), а также в «Книге Памяти республики Крым», в томе 2-ом, издательства «Таврида», 1995 год, г.Симферополь. Хочется упомянуть лишь о том, что среди расстрелянных немцами людей оказался и мой одноклассник Вова Антонов, сын, как я уже упоминал в первой части, того футболиста, который вместе с братом защищал цвета заводской команды «Сталь». Расстрелян только за то, что его бабушка была еврейкой.
Среди жертв первой фашистской оккупации Керчи оказалась и мать Наталии Пантелеймоновны Меркуловой, Ксения Николаевна, так радушно вместе с дочерью и мужем, Пантелеймоном Прокофьевичем, принимавшая наше семейство в довоенные годы. Со слов дочери, она не смогла вынести жестокого зрелища казни трёх советских патриотов (Н.П., видимо, имела ввиду Ланкина М.Е., Москаленко П.П. и матроса Чаркина), на которую её вместе с другими жителями центра города насильственно пригнали гитлеровцы. Увиденное тяжело впечатлило Ксению Николаевну и привело её сначала к умственному помешательству, а затем – к смерти. Так, первое наше свидание с Меркуловыми после прихода наших, обернулось для нас присутствием на поминках.

                Письмо с фронта.
   
Печальные последствия пребывания немцев в Керчи в ноябре-декабре 1941 года на какое-то время прервали нашу радость от изгнания фашистов из нашего города. Но вышедший вскоре первый номер газеты «Керченский рабочий», из которого мы узнали и о победе Красной армии под Москвой, вновь вернул нам ощущение духовного подъёма и надежды на долгожданный поворот в войне, когда «немцев попрут с нашей Земли»! Чувство уверенности в этом, не говоря уже о радости за близких нам людей, тётю Варю и Лиду, придало нам и письмо дяди Пети (П.П.Молибога), неожиданно для всех нас опубликованное в одном из первых номеров «Керченского рабочего».
В своём письме (письме с фронта!) Пётр Петрович горячо поздравлял всех керчан с освобождением родного города от немецко-фашистских захватчиков и призывал  их делать всё, чтобы помогать нашей армии гнать подлого врага и дальше с территории нашей любимой Родины. Как истинный партиец (так в обиходе называли тогда членов ВКП(б) – Всесоюзной Коммунистической партии большевиков) и как деликатный человек, в публичном письме он не касался личного, хотя судьба оставшихся в оккупации жены и дочери, её неизвестность, полагаю, волновала его ничуть не меньше общей судьбы своих соотечественников. Нас же и, в первую очередь тётю Варю с Лидой, несказанно радовало то, что дядя Петя жив и здоров!
Письмо дяди Пети подтолкнуло нас с мамой ускорить отложенный, было,  визит в город. Этому способствовало и появление транспортной связи. Вскоре после прихода наших войск начал функционировать трамвай. Правда, вместо электрического тока, тяговой силой у него служила «кукушка», маленький маневровый паровозик, который по трамвайному пути тащил за собой два трамвайных вагона.
Глядя со стороны, смешно было смотреть на такое непривычное для глаз сочетание трамвая  и паровоза. Хотя и сам трамвай в Керчи пустили лишь незадолго до начала войны.
Но смех смехом, а «паро-трамвай» немного облегчил нам сообщение с городом. Тем более, что от конечной его остановки нам приходилось совершать ещё немалое путешествие пешком до «шламбовы». Так что информация о возобновлении трамвайного сообщения, которое мы с  мамой привезли с собой, вызвало не меньшую радость у наших родных и знакомых, чем само наше появление перед ними.
Письмо П.П.Молибоги, опубликованное в «Керченском рабочем», естественно, вызвало большую радость среди всех членов семьи Молибог, находившихся в то время в домашнем гнезде на Чкалова, 6. Вскоре туда пришло и письмо, которое дядя Петя написал непосредственно тёте Варе и Лиде.
Мы с мамой искренне были рады за них. Но известие о том, что дядя Петя жив, невольно вызывало у нас беспокойство о нашем папе. С началом работы почты мама послала  письмо бабушке в Михальково, логично рассчитывая на то, что если папа жив, то он непременно должен был написать матери о том, что с ним и с нами произошло, а также о своём местонахождении. И только через месяц со дня освобождения Керчи до нас дошла открытка, брошенная папой в почтовый ящик отделения связи Тамани. В ней он сообщал, что благополучно переправился и направляется на сборный пункт эвакокоманды завода. Ещё через месяц пришло письмо и от бабушки Лиды, в котором она сообщала, что папа жив, но пока не имеет точного адреса своего назначения. Она в начале получила от папы письмо из Туапсэ, потом, кажется, из Поти. И только спустя продолжительное время – с Урала, из города Ново-Троицка. «Где-то там же, в городе Сатка, - писала бабушка, - обосновался и Витя с Марусей и Юриком». В конце письма бабушка предлагала нам выехать к ней.
Через неделю – другую мы наконец-то получили письмо и от самого папы, в котором он срочно просил прислать ему наш запрос на выезд к нему. Только по получении его он сможет выслать нам вызов. По существовавшему тогда положению, лица, находившиеся на временно оккупированной немцами территории, не могли без вызова переехать на «большую землю» (так, для упрощения, я решил назвать ту часть советской земли, которая не подвергалась оккупации).
Мама, практически сразу же после письма папы, приступила к процедуре оформления нашего выезда к нему. Однако появившиеся вскоре на Колонке  представители заводоуправления стали всячески её отговаривать. Они говорили, что завод будет восстанавливаться. «И мы, - говорили они, - будем вызывать назад работников завода, в том числе и Анатолия Николаевича». Отговаривала маму и тётя Варя, которая, как и многие другие, была уверена, что немцы уже пошли на попятную. И что наши теперь погонят их из Крыма. Подтверждением тому, по словам тёти Вари, может служить и то, что они никак не могут сломить сопротивление Севастополя.
Теперь мне кажется, к уверенности тёти Вари в наступившей неотвратимости изгнания оккупантов с нашей территории примешивалось нежелание расставаться с сестрой. Ведь, насколько я понимаю, разрешение на выезд к папе могли получить только мы с мамой, т.е. непосредственные члены его семьи. Хотя мама и пыталась добиться такого разрешения на всех, в том числе и на дедушку Виктора.
Последнее, конечно, выражаясь научным языком, было вообще утопией, т.к. дед не допускал и мысли бросить свой дом и сад на произвол судьбы, с призрачной надеждой когда-либо их получить обратно. Да и ехать на склоне лет с насиженного места и не известно куда, с неясной перспективой где-то найти себе пристанище. Нет, это не для него. Думаю, что и тётю Варю такая перспектива мало прельщала.
Но мама не сдавалась. Хотя и понимала, что её старания, получить разрешение на всех, нереальны. И потому, осознание предстоящей разлуки с близкими, особенно с сестрой и племянницей, которых Пётр Петрович оставлял на попечение нашей семьи, вызывало в душе у неё нерешительность и колебания. К ним добавлялась длительность (пока не было вызова от папы) процедуры оформления разрешения на выезд. В отделении внутренних дел, куда мама обратилась с заявлением на его выдачу, тоже не спешили. Возможно, потому, что маме предлагали поступить к ним на работу. Кадров не хватало. К тому же, не всякому из находившихся в оккупации людей можно было предложить работу в органах. Требовалась длительная проверка. А тут, можно сказать, проверенное лицо: маме, как я уже упоминал выше, в корректной форме напомнили тот разговор, который у неё состоялся у водопроводной колонки с сослуживицей  в декабре, в дни фашистской оккупации. К тому же, помимо аттестата зрелости, свидетельствовавшего об успешной учёбе в керченской гимназии (школа им. В.Г.Короленко), диплома об окончании курсов по подготовке учителей начальной школы, свидетельства об окончании курсов стенографистов,  в мамином послужном списке были опыт работы в делопроизводстве, достаточно хорошее знание немецкого и французского языков.
Но, несмотря на всё это и перспективу хорошего материального обеспечения, мама деликатно отказалась от предложения керченского УВД, мотивируя свой отказ непреодолимым желанием выехать к мужу на Урал. В свою очередь, несмотря на настойчивую просьбу мамы, к ней отнеслись с пониманием и пообещали ускорить процесс оформления выездных документов, как только придёт на нас папин вызов. Правда, учитывая мамин опыт, её просили до отъезда оказать содействие в организации и проведении школьных занятий с оставшимися в посёлке детьми. На что мама, конечно же, согласилась. Да и продовольственные карточки совсем были не лишними.

                На довольствии у Красной Армии.                               

С момента расположения в нашем микрорайоне военно-железнодорожной части наша жизнь (я имею ввиду в первую очередь ребячью) протекала совсем в ином ключе. Мы вышли из, так сказать, нелегального положения, в котором как и партизаны, находились при немцах, и перешли к открытому, а главное, к осознанному изучению устройства боевого оружия и боеприпасов.
В первую очередь мы обратили внимание на то, что у наших солдат появились новые винтовки, очень похожие на немецкие, но с большей длиной ствола. Так же, как и немецкие, они оснащались ножевым, а не гранённым  штыком. У них было такое же устройство затвора, который легко перемещался при взводе бойка  и досылке патронов в канал ствола. Но главное, патроны для них были такими же, как немецкие, у которых вместо круглого буртика, расположенного в тыльной части гильзы наших патронов, был круглый паз.
Всё это мы с Рушенном, Колей и немногочисленными ребятами из других дворов познавали не без помощи наших постояльцев, которым, помимо их основной работы, было вменено в обязанность производить сбор трофейного оружия. Делали это те солдаты, которые после восстановительных работ на железнодорожном транспорте, в том числе и в прифронтовой полосе, приезжали в часть на кратковременный отдых.
От них мы узнали, что их подразделения прибыли из Ирана, где, видимо, находились по договорённости с союзниками, англичанами и американцами, которые их и оснастили своими винтовками.
От них же мы узнали и то, что ручные противопехотные и противотанковые гранаты без вставляемого в них запала не взрываются. Что трассирующие и разрывные
пули для опознавания принадлежности патрона помечаются кольцевыми полосами красных, чёрных и других цветов.
Все полученные от наших красноармейцев сведения мы старались проверить на практике. Наш «полигон» находился за недостроенным четырехэтажным домом, стоявшим у дороги, ведущей к заводскому пляжу.
Я намеренно, можно сказать, из педагогических соображений, опускаю подробности проведения практических испытаний оружия и боеприпасов, которые мы (т.е. я, Рушен, Коля и ещё несколько ребят) проводили за упомянутым недостроенным домом. Отмечу только, что они проводились только под наблюдением и при участии «инструкторов», одного или двух красноармейцев нашей железнодорожной части. В их присутствии нам дозволялось сделать по одному-два выстрела из винтовок боевыми патронами, а настойчивому Рушену (с его слов) – даже швырнуть один раз гранату с выдернутым из запала кольцом. Правда, я ему опять не поверил.
Однако наши занятия по испытанию огнестрельного оружия и боеприпасов вскоре категорически были прекращены. Причиной тому было неожиданное вмешательство в них наших мам и руководства части. Нас с Рушеном на несколько дней посадили под домашний арест. Кажется, ареста не избежали и наши «инструктора».
Вскоре всё же мамы сняли с нас запрет на посещение недостроенного дома, так как в нём по вечерам раза два в неделю для красноармейцев нашей части показывали кино. На киносеансы пускали и жителей наших домов. Естественно, мы с Рушеном были среди постоянных посетителей этих киносеансов. Иногда посмотреть кино приходили и наши мамы. Часть фильмов, которые показывали с помощью передвижной установки, питаемой током от дизельной динамо-машины (электричества не было в течении двух-трёх месяцев), я видел ещё до войны. Но были и новые для меня. В частности, фильм «Дело Артамоновых» по М.Горькому и только что вышедшая 1-я серия картины «Оборона Царицына». Особый интерес вызывали у нас боевые киносборники, оперативно выпускавшиеся, как я понимаю, специально для бойцов Красной Армии, для поднятия их боевого духа и воспитания чувства ненависти к врагу.
Отдельные фрагменты этих киносборников остались у меня в памяти на всю жизнь. В частности, тот, в котором Чапаев всё же переплывает реку Урал и, выходя из воды и облачаясь вновь в свою знаменитую бурку, с гневом, под одобрительные голоса воодушевлённых его появлением красноармейцев, восклицает: «А ну! Что тут у вас? Опять немцы полезли? Врёшь! Не пройдёшь! Били вас, бьём и будем бить!».
В импровизированном «кинотеатре» в рамках киносборников нам показывали и юмористические короткометражные фильмы, прославляющие находчивость и смекалку наших бойцов («Антоша Рыбкин»). А также сатирические сюжеты на тему вербовки солдат в гитлеровскую армию («Новые похождения бравого солдата Швейка»). Были киносборники, в которых содержание фильмов отражало нарастающее сопротивление в порабощённой Европе. В этой связи запомнилась мне одна песня из киносборника, посвящённого героям сопротивления Югославии. Особенно несколько  строк из неё, которые, как мне кажется, звучат актуально и в наши дни:
                «Ночь над Белградом тихая
                Вышла на смену дня.
                Вспомни, как ярко вспыхивал
                Яростный свет огня!
                Вспомни годины ужаса,
                Серых машин полёт,
                Трупы людей замученных,
                Слёзы и крик сирот.
                Пламя гнева на бой нас зови!
                Пламя гнева вперёд нас веди!
                Час расплаты готовь!
                Смерть за смерть!
                Кровь за кровь!
                В бой, славяне! Заря впереди!»
В памяти сохранился также киносборник «Концерт фронту» с участием Л.Утёсова, К.Шульженко, Л. Руслановой, А.Райкина, П.Алейникова и других известных в те времена советских артистов. Фрагменты его, приуроченные к памятным датам упомянутых корифеев советской эстрады, иногда можно увидеть и теперь на экранах телевизоров. Правда, без упоминания о самом фильме, его значении и с непременным антисоветским подтекстом.
Следует отметить, что наши постояльцы, бойцы расквартированной у нас части, помимо духовной нередко снабжали нас и обычной пищей. Особенно ребятню. В середине наших домов, на полянке стояла их походная кухня, шеф-поваром которой был огромный, с фигурой борца–тяжеловеса, грузин. Ребята знали, что у него всегда оставались «лишние» суп и каша. Поэтому к концу обеда бойцов ребята, с кастрюльками и мисками, небольшой стайкой собирались у дымящихся котлов повара–грузина, который непременно их одарял не только оставшейся едой, но и большой порцией кавказского юмора. Я стеснялся просить еду, да и наш политрук старался не оставлять нас без неё. Он частенько приносил к нам домой большие порции первого и второго, так что и нам доставалось с мамой. Нередко Иван Никитович делился с нами и сухим пайком, в который входили не только хлеб и консервы, но даже сливочное масло и сахар. Однако, прослышав всё от того же Рушена о существовании смешливого повара, мне также захотелось на него поглядеть…
Вооружившись однажды для видимости какой-то посудиной с маминой кухни, я присоединился к кучке «попрошаек» в обозначенный час. Повар–тяжеловес, приветствуя уже знакомую ему ребятню поднятием огромной ложки–половника,  по-грузински прокричал: «Гамарджоба, генацвале!». Ребята, видимо уже знавшие, что означают эти слова, в ответ дружно и громко ответили: «Здравия желаем, дядя повар!». Я с интересом смотрел на этого большого дядю, который раздачу еды своим постоянным «клиентам» сопровождал шутками и нарочитым искажением произносимых им слов, сдабривая их привлекательным кавказским акцентом.
Особое впечатление на окружающую его толпу производила необычно маленькая (по сравнению с теми, что мы видели у других красноармейцев) звёздочка, закреплённая на его пилотке. На вопрос, который постоянно задавали повару мальчишки, почему такой большой красноармеец носит такую маленькую звёздочку, он неизменно и ко всеобщему удовольствию отвечал: «Ин – тэ – ли – гэнт!». Радость, выражавшаяся при этом в дружном, неподдельном ребячьем смехе, доставляла, видимо, и повару нескрываемое удовольствие. В свою очередь, ребята тактично ему подыгрывали: каждый  раз этот вопрос задавал кто-нибудь другой, якобы, из вновь появившихся ребят.
Естественно, что и я не преминул этим воспользоваться.

                С первого выстрела.
               
…Уверенность в том, что немцы уже не вернутся в Керчь, подкреплялась и внешними признаками. И в первую очередь тем, что над Керчью практически не появлялись немецкие самолёты. А тех, кому изредка всё же удавалось прорваться в керченское небо, ждала суровая кара.
Помню, что в одном из номеров газеты «Керченский рабочий», которые мы всегда ждали с большим нетерпением, чтобы узнать, что делается на фронтах, на первой странице крупными буквами было напечатано: «Над Керчью сбито восемь фашистских самолётов!». И тут же - указ о награждении орденом  «Красного Знамени» зенитной батареи, которая первым же выстрелом сбила немецкий самолёт…
С нескрываемым удовольствием могу отметить, что я лично был свидетелем этого необычайного события, а также то, что упомянутая батарея зенитчиков
находилась недалеко от нас, точнее, в расположении гидроаэропорта. Было яркое утро ранней крымской весны. Чистое голубое небо, по которому в направлении с Запада на Восток, на большой высоте шёл едва различимый невооружённым глазом немецкий самолёт, по-видимому, разведчик. И когда он оказался над степным участком, противостоящим Слободке (так, во всяком случае, мне казалось) раздался первый выстрел зенитного орудия. И через несколько секунд под «брюхом» немецкого лазутчика вспыхнул огонёк разорвавшегося снаряда, развалившего самолёт пополам. Видимо, по инерции батарея произвела ещё несколько залпов, вспыхнувших в небе маленькими облачками разрывов, но обе половинки сбитого самолёта, хвост фюзеляжа и кабина, с крыльями и мотором, уже стремительно падали вниз. Спустя несколько минут все наблюдавшие и восторженно приветствовавшие успех зенитчиков люди обнаружили в зоне только что летевшего самолёта раскрывшийся парашютик, который медленно опускался вниз, но, как казалось с земли, гораздо быстрее смещался течением воздушных слоёв на Запад. Теперь уже общую радость наблюдавших сменило беспокойство: а вдруг немецкому лётчику удастся дотянуть таким образом до линии фронта. И хотя до неё в то время было ещё, по меньшей мере, километров 100 – 120, мы все, кто наблюдал за перемещением парашютиста, с облегчением вздохнули, когда вокруг него стала кружить пара наших ястребков. «Корректируя» полёт пытавшегося улизнуть немецкого лазутчика короткими пулемётными очередями, наши «ястребки» надёжно, по нашим понятиям, пресекали попытку хитрого «фрица».
Чем закончилось преследование беглеца, я не знаю. Но надо отдать должное его искусству так долго удерживать парашют от снижения. Возможно, этому способствовали и большая высота, с которой он планировал, и особая конструкция парашюта.
В другой раз я был свидетелем того, как наши истребители посадили немецкий бомбардировщик на Багеровский аэродром. Они вели его, сопровождая по бокам и с хвоста, вначале вдоль северных окраин города, а при заходе на аэродром, на него буквально стал наседать выпущенными шасси неожиданно появившийся четвёртый наш истребитель.
Кстати, в те дни мы впервые увидели и наши новые истребители (кажется, это были МИГи), что мы все с большим удовлетворением отметили.
…Вскоре, однако, воздушные наблюдения мои прекратились и мы с мамой «пошли в школу»: мама, естественно, как учительница, а я как ученик её смешанного класса, т.е. класса, в котором присутствовали обучаемые разного возраста и разной степени подготовки.
               
                Мы опять учимся!    
 
В это время районные и городские власти, а также руководство завода проявляли активные организационные действия по принятию жизненно необходимых мер. По частичному восстановлению завода (в первую очередь это касалось механических цехов). По функционированию поликлиник и продовольственных магазинов. Наконец, по возобновлению школьных занятий.
Трудности в организации занятий, в первую очередь заключались в том, что школы, по крайней мере, школа имени Сталина, были не пригодны для проведения в них учёбы. В частности, в моей школе не было не только стёкол, но даже оконных рам. К тому же она была в антисанитарном состоянии после пребывания в ней немецких солдат, размещавших на первом этаже своих лошадей.
По указанным причинам наши занятия проходили в подсобных и частично жилых помещениях одного из домов, находившихся по другую, от наших, сторону шоссе. В них до войны жили семьи руководящих работников завода и заводских знаменитостей, как например,  братьев  Антоновых.  Практически  все  они  эвакуировались,  за  исключением
нескольких стариков, в числе которых оказалась и мать братьев, а также сын старшего брата, мой одноклассник Вова Антонов. Но, как я уже упоминал, к приходу наших их уже не было в живых.
В представленных для занятий комнатах, за их недостатком (жилые помещения старались всё же не занимать), размещалось несколько групп учащихся начальных и старших классов, причём, в каждой из комнат – и тех и других.
Занятия, по этой причине, проводились дифференцированно с каждой из групп одним, реже двумя педагогами. Как это удавалось учителям, в частности, моей маме, я уже плохо помню, хотя и находился в её, как я уже отметил, классе. Упор делался на самостоятельную проработку материала с предварительным собеседованием последовательно с каждой из групп. Часто мама по этой причине задерживалась на занятиях и я уходил домой один или в сопровождении её сослуживицы, в квартире которой выполнял домашнее задание, а иногда просто коротал время с её взрослой дочерью, окончившей нашу школу накануне войны. Кажется, её звали Лялей. Как звали маму её и отца, не помню. И фамилию их могу назвать лишь приблизительно, что-то вроде Лебединских…
Помню, как-то к Ляле зашёл её бывший одноклассник, в военной форме, с петлицами, вдоль которых посередине от жёлтого металлического треугольника была прошита жёлто-серебристая тонкая лычка. Когда Ляля,  в процессе беседы с одноклассником, спросила его, какой чин означает эта пустая, по сути, без знакомых ей красных треугольничков сержантского состава, лычка, я, до того, как и положено, не вмешивавшийся в разговор старших, выпалил: «Евпатор!».
Выдержав паузу, молодой человек, даже не посмотрев в мою сторону, спокойно ответил Ляле: «Ефрейтор». Я, ещё до войны разбиравшийся почти во всех воинских чинах и званиях и потому поспешивший заявить вслух свою осведомленность, был посрамлён в глазах красивой девушки, которая, кстати, как и все остальные красивые девушки, мне тоже нравилась. Посрамлён, во-первых, своею несдержанностью, а во-вторых, что было хуже во сто крат, проявлением своей некомпетентности.
…Несмотря на трудности учебного процесса в тех условиях и большую загруженность, мама, уже как специалист по вокалу, разучивала с учащимися- старшеклассниками различные песни в хоровом и сольном их исполнении для выступления с ними в госпитале перед ранеными бойцами, а также перед более широкой аудиторией в преддверии Первомая. Я нередко оставался на репетициях и непроизвольно запоминал содержания и мотивы подготавливаемых песен. Помнится, меня очень растрогала песня о девушке–бойце, погибшей в неравном бою с противником, которую исполняла соло одна из старшеклассниц. Сейчас я, к сожалению, уже не могу воспроизвести её содержание, но последние две строчки припева помню до сих пор:
                «Но тот, кто знал, тот помнить будет долго
                Ту девушку в солдатских сапогах».
Думаю, эти строчки остались в моей памяти потому, что в конце мая 1942 года я сам увидел девушку в солдатских сапогах, чью молодую жизнь оборвал какой-то оккупант и которую, по причине неожиданно открывшейся мне трагической картины, я запомнил на всю жизнь.

                Тревожные симптомы.
               
Нашим школьным занятиям, к сожалению, не суждено было долго продлиться. Причиной тому вновь, как и в октябре 1941 года, явилась возобновившаяся бомбардировка Керчи и прилегающих к ней посёлков немецкой авиацией. Естественно, что в моей памяти, в первую очередь, остались их налёты на Колонку.
В первый их день я рано освободился от занятий и коротал время у нас во дворе вместе с Рушенном и с нашим новым товарищем, Колей. Неожиданно мы все разом
увидели четыре немецких пикирующих бомбардировщика, летевших, как и те, что появились в памятный день 27 октября 1941 года, со стороны Азовского моря. Этот зловещий квартет квадратом летел в сторону пролива. Видимо, главным объектом его внимания была дислокация наших войск на Таманском берегу. Но неожиданно для нас, глядевших на практически беспрепятственное перемещение вражеских самолётов, один из двух летевших во вором ряду бомбардировщиков круто пошёл в пике, как нам показалось, прямо на нас. Очевидно, объектом его внимания было шоссе, проходившее, как я упоминал, в нескольких десятков метров от наших домов.
Мы все трое инстинктивно рванулись к находившимся в палисаднике у полянки щелям, неосознанно выполняя рекомендацию одного из наших военных «инструкторов» бежать навстречу пикирующему бомбардировщику и смотреть на падающие бомбы. Однако, пробежав несколько шагов, мы с Рушенном, не сговариваясь, повернули назад, к его дому. Коля же продолжал бежать к щели.
Заскочив в подъезд дома, мы с Рушеном встали под последний пролёт железобетонной лестницы, ведущей на второй этаж. В тот же миг раздался страшный по силе грохота взрыв! За ним - тут же второй, третий, четвёртый!..
От такой ужасающей канонады Рушен, видимо, находясь в состоянии, близком к истерике, дико начал хохотать. Я же, забившись в угол, сидел на корточках, раскрыв, по наущению мамы, рот. Выскочивший из квартиры Струковых их постоялец, уже знакомый мне старший сержант, испуганно глядя на нас, несколько раз подряд крикнул: «Что случилось?!. Что случилось?!.». От его крика и продолжавшихся разрывов бомб Рушен закатывался всё больше, и мне казалось, что он спятил.
Неожиданно наступила мёртвая тишина. В воздухе запахло горелым порохом. В голове – звенело!
Старший сержант выскочил во двор. Я кинулся за ним. Рушен, разом прекративший свой истерический смех, кинулся на второй этаж, домой.
Постояв мгновение в нерешительности, я побежал к щелям в укрытие, но не к тем, к которым мы бежали в момент атаки пикировщика, а к тем, что находились в середине между домами нашего микрорайона. В щели, в которую я ввалился, было много людей. Но я запомнил одного взрослого парня, лет шестнадцати, бледного, возбуждённо рассказывавшего находившимся в щели о том, как он остался жив, стоя в углу комнаты второго этажа в момент попадания в дом бомбы. Помню, что я смотрел на него со смешанным чувством, в котором присутствовало сочувствие ему, восхищение его мужеством и неловкость. Я вспомнил, что ещё несколько дней назад мы с Рушенном чем-то его донимали и, разозлив, удирали от него наутёк.
Немецкие самолёты уже давно ушли, но люди все сидели в щели, ожидая возможного повторения. И тут меня осенило: «Мама!»  Я выскочил из щели и побежал к нашему дому. Во дворе уже были Рушен и Раиса Велиевна. Рушен, завидев меня, закричал: «Колю убило!».
Как потом выяснилось, Коля не добежал до щели каких-нибудь метров двадцать, когда прямо перед ним упала бомба. Её осколками и взрывной волной Колю разорвало на несколько частей. Он, образно говоря, принял на себя то, что не долетело до нас метров пятьдесят.
Не сразу сообразив о чём идёт речь, я на мгновение остановился возле них, а поняв, рванулся дальше, к шоссе, по ту сторону которого, в нашей импровизированной школе оставалась мама.
На полянке, у палисадника, в который к щели  бежал Коля, а также у здания детской поликлиники, построенной перед самой войной рядом с нашими домами, в которой в то время находился госпиталь, суетились люди. Кого-то перевязывали, кого-то укладывали на носилки, а кого-то уже несли в помещение. И среди них я заметил вдруг мечущуюся маму, звавшую с отчаянием в голосе: «Вова! Вова!»
Увидев меня, она вдруг обмякла и села на землю. Я подбежал к ней. Мама не плакала. Сначала обняла меня, потом медленно, опираясь на меня, поднялась.
Уже потом я понял, что пережила мама, когда, выскочив сразу же после разрывов бомб из «школьного» дома и буквально перелетев через шоссе, она сначала увидела первых пострадавших от налёта и хлопотавших вокруг них людей, а затем услыхала от кого-то из них, что «там, около щели убило мальчика!». Может быть, именно в тот момент зародилась в маме болезнь, которая спустя несколько лет после окончания войны фактически сделала её инвалидом. Но до конца своих дней (она умерла в 1978 году от гангрены, явившейся следствием поразившего её диабета) мама благодарила Бога за то, что он сохранил ей сына. Ибо, в какой степени её переживания могут сравниться с безутешным горем матери, метавшейся рядом с ней и нашедшей изуродованное тело своего одиннадцатилетнего сына.
Колю похоронили на краю палисадника и полянки, находившейся в середине нашего микрорайона, рядом с могилами двух солдат нашей железнодорожной части, незадолго до этого погибших где-то на или около передовой линии фронта. И хотя мы знали, что на фронте солдат убивают, то, что это случилось с нашими железнодорожниками, не говоря уже о Коле, нам показалось тревожным симптомом.
Так думали мы с Рушеном, стоя поодаль от прощальной панихиды, завершившейся в первом случае троекратным ружейным салютом и тихим рыданием Колиной мамы во втором.
   
                Отступаем?!.

Нарастающая интенсивность бомбардировок Керчи немецкими самолётами прервала на время, как нам казалось, наши школьные занятия. Первые дни мы с мамой даже  обосновались в ближайших штольнях Аджимушкайских каменоломен. Правда, находились мы в них только в дневное время. К вечеру, когда бомбёжки прекращались, мы возвращались домой. Однако, ощущение некоей тревоги и необходимость отслеживания процесса оформления выездных документов  вынудили нас изменить распорядок дня.
Наша тревога усилилась, когда по шоссе и вдоль него стало заметно участившееся движение в сторону, противоположную фронту. Первым обозначил его поток транспортных средств с ранеными. Причём, если в первые дни раненых везли только на машинах (автобусах или  «полуторках»), то позднее уже доминировал гужевой транспорт, в котором помимо повозок с лошадиной тягой, присутствовали и двуколки с впряженными в них уже известными нам осликами и ишачками.
Параллельно шоссе, за трамвайной линией, небольшими группами медленно шли те, кто мог передвигаться самостоятельно. Бросалось в глаза, что большую часть идущих, легко раненых красноармейцев, составляли, как теперь говорят, лица кавказской национальности. В большинстве своём это были молодые ребята, «совсем ещё мальчики», как говорили женщины. По-видимому, по причине своей молодости, можно сказать, несовершеннолетия, некоторые из них не выдерживали тяжких испытаний войны и, прежде всего, голода. Они заходили к нам в дома, стучали в двери и просили что-нибудь поесть…
Однажды, когда мы с Рушенном болтались на лестничной клетке перед их квартирой, к ним постучался один из таких «просителей». Дверь открыл отец Рушена. Выслушав просьбу солдата, произнесённую не очень правильным русским языком, отец Рушена стал что-то, по-татарски, говорить в ответ. Солдат слушал его, понурив голову и не осмеливаясь уйти. Только после того, как старший Джамилев замолчал, солдат, не поднимая головы, медленно повернулся и тихо спустился по лестнице вниз.
По сердитому тону Рушенова отца я понял, что он стыдил молодого красноармейца. Но меня больше удивило то, что солдат понял его. Это уже потом я


 узнал о том, что язык крымских татар очень близок к азербайджанскому и что, как из этого следовало, упомянутый солдат был азербайджанцем.
Рушен после случившегося сразу ушёл домой. И только на следующий день он, по собственной инициативе (я его не спрашивал), поведал мне о том, что его отец сказал солдату. С его слов это звучало так: «Как не стыдно тебе попрошайничать?! Ведь ты же боец Красной Армии!».
Тогда я с одобрением отнёсся к поступку отца Рушена. Тем более, что в среде керчан, обескураженных повторным отступлением наших войск, ходили не очень лестные слухи о солдатах «кавказской» национальности. А злые языки, возможно намеренно, даже распространяли о них нелицеприятные анекдоты.
По понятным, надеюсь, причинам я не воспроизвожу их в воспоминаниях. Тем более что теперь, с высоты прожитых лет и пережитых событий, я не столь категоричен в своих суждениях, как это могло быть ранее. Не склонен я и акцентировать вопрос о национальности. Встречались нам с аналогичными просьбами и русские (или украинские) солдаты. Правда, справедливости ради надо отметить, что это было гораздо реже. И, в основном, из среды военнопленных.
В общем, чисто по-человечески, мне теперь жаль тех ребят и, может быть,  сейчас я по другому бы отнёсся к нотации отца Рушена. Хотя, как мне теперь кажется, смысл её был несколько иным, чем тот, что поведал мне Рушен. Да простит он мне мои сомнения, если они напрасны и если они когда-нибудь дойдут до него.
…С каждым днём количество шедших со стороны фронта машин, подвод и людей увеличивалось. Среди последних были, в основном, легко раненые. Но встречались и одинокие бойцы, по каким-то причинам отставшие от своих частей. Участились бомбёжки.
Однажды, во время очередного налёта немецких бомбардировщиков, с шоссе, из общего потока движущихся частей, сошла и быстро развернулась в боевой порядок около щели, в которой мы укрывались, команда зенитчиков с автоматической четырёхствольной зенитной установкой. Я помню, как от её быстротечных выстрелов по летевшим немецким самолётам звенело у меня в ушах. Я, как и при бомбёжке, всё время, пока «четырёхстволка» палила по немцам, старался держать рот раскрытым, чтобы не лопнули барабанные перепонки! И не закрывал рта даже после того, как от содрогания из зазоров перекрытия мне в рот попадала земля.
Спустя несколько дней ушла, по-видимому, на передовую, и наша железнодорожная часть. Перед её уходом наш постоялец, политрук Иван Никитович Журавлёв разоткровенничался. «Дела неважные, - сказал он, – если не хотите оставаться у немцев опять, переправляйтесь на Кубань!».
Уходя, он оставил нам килограмма два сливочного масла и ещё больше сахарного песка. Как объяснил нам Иван Никитович, это был приказ командира части о передаче излишков продовольственных запасов населению.
В тот же день мама начала сборы в дорогу. Она готова была идти в Еникале на следующее же утро, но её сдерживало ожидание прихода сестры с племянницей. Мама была уверена в том, что «Варя с Лидой ни за что не останутся в Керчи, как только почувствуют угрозу прихода немцев». И потому ждала, что по дороге в Еникале они непременно зайдут к нам. Её уверенность подкреплялась тем, что, по словам знающих людей, эвакуация через керченский городской порт фактически не производилась в силу больших разрушений, вызванных его бомбардировкой немцами 27 октября 1941 года и её последствий.  К тому же фарватер на выходе в Керченский пролив был затянут песком вследствие прекращения его чистки, а в отдельных местах засорён металлоконструкциями фрагментов повреждённых судов и береговых строений.
Видимо по этой причине не функционировал и заводской причал.
Об отце, т.е. дедушке Викторе, мама не думала. По крайней мере, вслух. Да и вряд ли он собирался  оставлять  свой  дом  и  садик,  которые  никогда  не  покидал  даже  в  период
интенсивных бомбардировок перед первым приходом немцев в Керчь. Эту свою позицию, со ссылкой на свой преклонный возраст, дед обозначил нам ещё во время нашего первого визита к нему после прихода в Керчь наших войск.
К сказанному следует добавить то, что движение в направлении города, а по сути, в направлении фронта было затруднено. И не только потому, что по шоссе двигался встречный поток. Прекратил работу трамвай-«кукушка». Не ходил единственный автобус, который запустили вскоре после трамвая. А главное, как мне помнится, на подступах к городу в нескольких местах действовал дорожный патруль.
Так, в ожидании тёти Вари с Лидой мы просидели несколько дней, не решаясь уйти из дома. Я успокаивал маму, внушая ей (а больше себе) то, что наши всё-таки не пропустят немцев в Керчь. Ведь не смогли же они взять Севастополь, когда весь Крым был практически у них. А теперь, когда немцам приходится воевать в Крыму на два фронта, в Севастополе и в Керчи, тем более им не одолеть наших. И однажды я, кажется, получил тому подтверждение. 
Мы с Рушеноми и другими немногочисленными ребятами из близлежащих дворов почти всё время проводили у шоссе, по которому, как и несколько дней назад, проходили в Еникале разрозненные колонны отходивших наших частей. Только теперь движение было интенсивней. После того, как в первый же день начала отступления наших войск Рушен, со свойственной для него решительностью, спросил одного из проходивших вдоль шоссе наших солдат:  «Дядя! Вы отступаете?» и получил на свой вопрос только суровый взгляд, мы больше, как теперь говорят, не возникали, ожидая какого-то чуда.
И оно, как мне тогда казалось, случилось! По тротуару, пролегавшему между шоссе и домами, располагавшимися с противоположной стороны от нашей полянки, под прикрытием густой листвы акаций шла в направлении города (на фронт!) непрерывная цепь красноармейцев. На фоне истерзанных на фронте солдат они выглядели так, как те, что красовались на трёхрублевой ассигнации бывших тогда в ходу советских денег. Тщательно обмундированные, со скатками за спиной, в касках, с винтовками и ручными пулемётами! Тогда мне на миг показалось, что я опять смотрю фильм «если завтра война!». Но это было не кино. Мы видели всамделишных наших солдат, идущих навстречу врагу!

 
______________________________________________________
«… они выглядели так, как на трехрублевой ассигнации …»

И тогда, как по команде, с криками «Ура! Наши идут!» мы бросились врассыпную к своим домам, чтобы поскорее сообщить радостную весть своим матерям, родителям, соседям, всем, всем!..  И через несколько минут наши мамы и все, кто был из взрослых, высыпали на полянку, расположенную между нашими домами и шоссе, и, не веря своим глазам, с надеждой смотрели на прибывающее пополнение нашим израненным, истощённым войной бойцам. Кто-то сказал, что это сибиряки. Возможно, это было так. Но главное, мы теперь знали (или так нам хотелось!), что никакое это не отступление, просто новые части пришли на смену воевавшим, а последние отходят на отдых, перегруппировку и пополнение.
К сожалению, мы скоро поняли, что желаемое выдаём за действительность. С каждым днём мы чувствовали приближение фронта. Уже нередко прямо над нашими домами проходили воздушные бои.
За одним из таких боёв, проходившем, как мне тогда казалось, прямо над нашей полянкой, я наблюдал из под навеса подъезда нашего дома (стоявший рядом со мной военный сказал мне, что так надо). Вместе с чувством сопереживания нашим лётчикам, я испытывал некоторое разочарование от того, что видел. Вопреки рисовавшимся в моём воображении картинам отчаянного сражения, с крутыми виражами и головокружительными пируэтами, я видел монотонное движение по кругу четырёх боевых машин (двух наших МИГов и двух находившихся в промежутках между ними «Мессершмитов»), которые периодически разряжались пулемётными очередями. Это продолжалось довольно долго, наверное, минут пять, когда вдруг из обозначенного самолётами круга неожиданно вырвался один. Со страшным рёвом мотора он стремительно понёсся к земле. Было видно, что он упал приблизительно метрах в шестистах от нас, где-то за 48-квартирным домом. По опознавательным знакам продолжавших бой самолётов я понял, что сбит был наш.
В тот же миг огромная масса людей, выскочивших из укрытий и домов, понеслась в направлении упавшего самолёта, не обращая внимания на продолжающийся воздушный бой. Военный, стоявший со мной, сделал, было, попытку остановить хотя бы часть бегущих, выкрикивая слова об опасности быть обстрелянными одним из немецких самолётов. Но это ему не удалось, хотя моё желание присоединиться к бежавшим он всё же пресёк.
Воздушный бой оборвался так же неожиданно, как и возник. И к моему удивлению, довольно миролюбиво. Немецкие самолёты вдруг одновременно вышли из круга и полетели на Запад. Наш самолёт, оказавшись в одиночестве, полетел в сторону пролива. Такой «миролюбивый» исход боя, видимо, объяснялся тем, что у каждого из принимавших в нём участие самолётов запас горючего был на исходе. И всё же, как мне кажется, фашисты не достигли тогда намеченной цели: прорваться к переправе!
Позднее, к вечеру вездесущий Рушен подтвердил мои предположения, что сбит был наш самолёт. Упавший истребитель не имел следов огня и больших механических повреждений. Вероятно, нашему лётчику на какое-то время удалось сохранить управление самолётом. Но, видимо, только на какое-то, т.к. в его кабине был обнаружен неживой пилот. Как говорили, им оказалась «девушка с красивой косой». Полагаю, что она была из знаменитого женского Таманского полка.

                Встречи на переправе.

Через несколько дней, когда уже практически прекратился поток отходящих на Еникале наших войск и когда стали явственно, хотя и глухо доноситься звуки приближавшегося фронта, мы с мамой решили, что ждать тётю Варю с Лидой уже рискованно. Вероятно, как полагала мама, «они, вместе с Зиной, использовали её знакомства в пароходстве (её бывший муж там до войны служил – прим. моё) и эвакуировались как-то через городской порт». Я не стал маму разубеждать и мы принялись спешно собираться.   
В Еникале мы отправились в середине следующего дня, т.к. ещё утром собирали необходимые вещи и еду. Из вещей, помимо тех, что были на нас самих, самыми ценными, как выяснилось потом, были папин выходной костюм, его же выходные туфли, серебряные рюмочки и что-то ещё из оставшихся у нас семейных ценностей, которые к тому моменту ещё не успели обменять на продукты. Помимо перечисленного, мы с мамой располагали ста пятьюдесятью рублями.


Что касается еды, то, кроме полученных от наших постояльцев сливочного масла (которое мама стопила, чтобы оно подольше сохранилось) и сахарного песка, у нас, практически, больше ничего не было. Естественно, что, несмотря на дополнительный груз, который обременял нашу ношу, мы взяли эти деликатесы с собой до последнего грамма. «На них, - говорила мама, - мы наверняка выменяем хлеб и воду!».
Помню, как, захлопнув за собой дверь, мы несколько минут постояли возле неё с надеждой на то, что непременно вернёмся ещё в нашу квартиру, и, не встретив никого из наших соседей, двинулись в путь. Выйдя из подъезда и обогнув дом, мы вышли на тротуар, ведший к фабрике–кухне и далее к заводу. По дороге мы прошли вдоль корпусов школы ФЗО, пожарной команды и находившихся напротив них летнего сада, клубов ИТР и Энгельса. Обойдя справа проходную завода, мы вышли на дорогу, знакомую нам с довоенных прогулок. Позади, по разные стороны от дороги, оставались стадион, заводская больница, дачи и растянувшаяся на сотни метров шлаковая эстакада.
Проходя мимо знакомых с детства мест, я силился вспомнить о том, что чего-то ещё не хватает в уходящем от нас пейзаже. И уже достигнув канатной подвесной дороги, связывавшей завод с причалом, на который доставлялась руда, я вдруг вспомнил, что не увидел парашютной вышки. Она, видимо, пала одной из первых под напором разрушительных средств войны.
 Вскоре после канатной дороги, я вдруг почувствовал запах  продуктов моря, источаемый в процессе их разложения под палящими лучами солнца. С детства этот  запах я с трудом выносил. В день же нашего пешего путешествия к переправе я его воспринял как знак нашего приближения к цели. Однако оказалось, что мы только на полпути, в «Капканах».
В этом рыбацком посёлке, как выяснилось, тоже шла переправа. И мы с мамой, изрядно уставшие, решили остаться. Тем более, что от кого-то из знакомых, встреченных в толпе из пришедших на переправу людей, мама узнала, что в Еникале, через который шла переправа основной массы отступавших наших частей, попасть на подходившие суда было практически невозможно. И поэтому многие из тех людей, что побывали там, вернулись назад в «Капканы».
Однако то, что мы увидели, не очень обрадовало нас. Вдоль берега, между деревянной пристанью и обрывом, в непосредственной близости от которого и на возвышающемся от него холме разместились одноэтажные домики посёлка, в ожидании прибытия с кубанского берега очередного судна ютилась огромная толпа людей. И когда на горизонте уходящего вдаль пролива показывалось ожидаемое плавсредство, вся толпа бросалась на пристань, чтобы заблаговременно занять удобную для посадки позицию. Всё это происходило в сутолоке и не без риска оказаться в воде.
По мере приближения судна (это был, как правило, баркас, реже – портовый катер) возбуждение толпы возрастало и к моменту причаливания его к пристани переходило в откровенную толкотню, сопровождавшуюся криками и воплями.
Положение усугубилось, когда в «Капканы» стали прибывать машины с ранеными. Для обеспечения их первоочередной эвакуации перед пристанью была расставлена охрана, представлявшая собой цепь из немногочисленных красноармейцев, вооружённых винтовками. Охране какое-то время удавалось сдерживать напор людей. Но с каждым разом делать это становилось труднее. Не попавшие на очередной баркас (или катер) люди отказывались покидать пристань. И с каждым разом на ней накапливалось всё больше людей.
В этих условиях красноармейцам из охраны приходилось силой, а иногда и с пальбой вверх из оружия преодолевать проход к судну для раненых, образуя живой коридор.
После погрузки раненых баркас, как правило, отчаливал, приняв на борт несколько, наиболее расторопных гражданских. Поскольку попытки попасть на баркас продолжались и в момент  его  отчаливания,  некоторые люди,  под напором задних,  оказывались в воде.  И

тогда с баркаса бросали им концы, с помощью которых их затаскивали на борт судна. Кое-кто уже по собственной инициативе прыгал в воду, рассчитывая на то, что и его вытащат на баркас. Но не всем смельчакам удавалось добиться желаемого. Ибо переполненное судно отчаливало, а команде было уже не до них. И тогда бедолаги молили о помощи тех, кто находился на пристани.
Мне теперь трудно вспомнить, да я просто и не видел, чем заканчивалось спасение барахтавшихся в воде у пристани людей.
Перегруженное судно (катер, баркас) каждый раз отчаливало под отчаянные крики не попавших на него людей. Иногда при этом раздавались выстрелы из пистолетов редких военных, требовавших возврата судна и их посадки.
К вечеру первого дня нашего пребывания в «Капканах» на кубанский берег ушли три или четыре судна. К наступившим сумеркам толпа на пристани несколько рассеялась и мы с мамой решили попытать счастья тоже. Удача едва не сопутствовала нам и мы чуть было не взобрались на причаливший в полутьме катер. Но невероятное совпадение не позволило нам это сделать.
В тот момент, когда я, подталкиваемый мамой, уже занёс, было, ногу на борт судна, в потемневшее сумеречное небо со стороны завода взметнулся огромный, как нам показалось, сноп пламени, сопровождаемый устрашающим шипением. Кто-то истошно закричал, что «по пристани бьёт немецкий огнемёт!». Большинство находившихся на пристани в панике шарахнулось с пристани к береговому обрыву. Мама сильно рванула меня за рукав назад и мы с ней оба упали. В это же время катер, взревев двигателем, быстро отшвартовался и стал набирать ход. Через минуту пламя исчезло, предварительно разорвавшись в небе на несколько десятков горящих точек, летевших в сторону крепости. И всё стихло.
Уже много позднее мы узнали, что были свидетелями залпа, произведённого дотоле нам неизвестной «Катюшей». Залпа, естественно, направленного не на нас, а в тыл наступающим немцам.
Но это было потом. А тогда мы сидели на пристани, напуганные «страшным немецким оружием», ошарашенные случившимся и не осознававшие того, что, может быть, мы упустили единственный шанс переправиться на другой берег (что, к огромному нашему сожалению, и подтвердилось в конечном итоге).
Ночевали мы под открытым небом, как и сотни других людей, собравшихся в «Капканах». Погода нас щадила: над нами было чистое, хотя по ночам и прохладное небо. К тому же, на следующий день нас ждала нечаянная радость. В первой половине дня мы неожиданно повстречались с тётей Варей и Лидой. После объятий и радостных слёз выяснилось, что они уже дней пять пытали счастья в Еникале, куда их довезли на попутной машине и где они рассчитывали встретить нас. Как и мамин знакомый, тётя Варя подтвердила, что «оттуда переправиться вообще не возможно! Там сосредоточилось столько войск, раненых и гражданских, что ужас!». Но главное, по словам тёти Вари, «переправу почти непрерывно бомбят немцы!». «Бомбят и стреляют сверху, - говорила тётя, - из своих пулемётов и пушек! А наших истребителей мало». К сожалению, это была правда. Мы, в ожидании катеров и баркасов, могли наблюдать за воздушными боями, которые изредка вспыхивали в небе над Еникале. И я, как более компетентный в военных делах, чем мои женщины, к своему глубокому огорчению, увидел однажды, что и в техническом отношении «фрицы» тогда ещё превосходили нас. В уже знакомой мне круговерти воздушного боя фашистский «Мессер» выстреливал пулемётную очередь одновременно в обоих направлениях, стараясь поразить сразу обе наши машины, шедшие по кругу спереди и сзади «немца». К счастью, во время моего наблюдения, это ему не удалось.
К вечеру нашего полку прибыло: появился дедушка Виктор. В лучах заходящего солнца на пригорке показался силуэт старика, который катил перед собой практически пустую плоскую тачку на двух самодельных металлических колёсах. И хотя солнце, приближавшееся  к линии горизонта, не позволяло разглядеть лицо идущего, мама сразу определила: «Папа!».
Дед тоже, оказывается, рассчитывал застать нас, но ещё дома, а потому прихватил с собой тачку, чтобы мы могли положить на неё свои вещи. Его личный скарб представляли лишь пара сменного белья и шмоток сала с хлебом и чесноком. Мама после появления деда перестала терзать себя угрызениями совести, хотя испытываемое ею чувство вины заставляло её оправдываться перед сестрой и отцом. Они, каждый по-своему, её успокаивали. Да и можно ли было маму винить в той ситуации, в которой мы все оказались. Маму, у которой главной мыслью было, сохранить сына.
Оставшись на ночь без крова (для нас с мамой это был второй ночлег под открытым небом), наша пятёрка приткнулась где-то под стеной обрыва, где ютилось большинство пришедших на переправу. Проведя ночь в полудремоте от прохлады и постоянного ожидания катера, с раннего утра мы бросились на поиски хоть какого-нибудь пристанища с крышей. Поначалу мама пыталась отыскать дом одного из бывших заводских сослуживцев. И её поиски увенчались, было, успехом. Но хозяин нам отказал в приюте, сославшись на то, что у него уже кто-то обосновался. Правда, дал нам ведро питьевой воды, которую мы разлили по прихваченным с собой ёмкостям: эмалированному бидончику и медному чайнику дедушки. С ними, а также с кошёлками и мешками, которые мы постоянно таскали с собой (дед бросил свою тачку где-то у пристани), мы проплутали ещё какое-то время по улочкам посёлка и, не солоно хлебавши, возвратились на «своё» место у пристани, боясь проворонить баркас, а заодно и перекусить.
Наш рацион к этому времени всё больше составляли сахар и  масло, которые, как я упоминал, оставил нам политрук. Прихваченные с собой хлеб, соль, сало и несколько яиц из запасов, приобретённых в обмен на вещи у селян, быстро кончились. Так что мы ели, в основном, «пирожные», представлявшие собой маленькие кусочки чёрного хлеба, изрядно сдобренного маслом, правда, топлёным, и сахарным песком. Запивали эту вкуснятину кипятком, приготовленным в дедушкином чайнике на скромном костерке.
После того, как мы закончили наш «завтрак на траве», мы с Лидой взобрались на край обрыва и долго смотрели на море, пока где-то вдали не показался баркас. Немного спустя, стало ясно, что он направляется к нашей пристани. И мы, вместе с несколькими рядом стоявшими с нами людьми, почти одновременно закричали: «Катер!».
Возможно, на этот раз был действительно катер, а может, мелкое портовое судёнышко, но наше ликование, как и радость многочисленных наших коллег по несчастью (и одновременно наших соперников) были неожиданно прерваны началом обстрела всей прилегающей к пристани зоны. Судя по всему, и как утверждали люди осведомлённые, немцы стреляли из шестиствольного миномёта, имевшего большую дальнобойность и обширную зону поражения. «Немец» бил из-за той возвышенности, на которой располагались  старая турецкая крепость. Выходило, что они вклинились в нашу оборону со стороны Азовского моря.
Все мы и окружавшие нас люди прильнули к отвесу обрыва, не рискуя приблизиться  к пристани. Судёнышко между тем, потоптавшись на рейде и дождавшись наступившей паузы, решилось приблизиться и даже пришвартоваться к причалу. Народ, как по команде, ринулся к нему. Но под суровыми выкриками военных вынужден был расступиться и освободить коридор для прохода и переноса раненых. К этому времени их уже накопилось изрядное количество на берегу.
Однако, когда ещё не закончилась погрузка раненых, прозвучал повторный залп. Мины, вылетавшие из стволов шестиствольного миномёта,  издавали какой-то курлыкающий звук, похожий на журавлиный крик, но, в отличие от него, с каким-то противным и пугающим оттенком. Постояв ещё какой-то момент, и не дождавшись прекращения обстрела, судно отчалило, оставив на пристани не только гражданских, но и часть раненых. Разрывы мин всё ближе подбирались к пристани и, видимо, те, кто руководил эвакуацией, дал команду на её временное прекращение, чтобы не подвергать риску людей, находившихся на судне и на берегу.
Следующего катера или баркаса нам пришлось ждать долго. Он пришёл только поздним вечером. Вероятно,  это было благоразумно, но не слишком утешительно для нас. Ибо на судно мы опять не попали.
В промежутке между утренним и вечерним рейсами судов мы слонялись по берегу и окрестностям посёлка, уже не помышляя о каком-либо пристанище, тем более, что погода нам благоприятствовала, но с наивной мечтой встретить кого-либо из знакомых, кто смог бы помочь нам с переправой. Мама ещё надеялась встретить семейство Лебединских, которых взял под свою опеку новоиспечённый жених Ляли, политрук из той же железнодорожной части, что и Иван Никитович. Помню, что его звали Шалико, что он был грузин, и что в период пребывания части в нашем микрорайоне он жил у Лебединских. Мама Ляли и сослуживица моей матушки в тревожный час  начала отступления наших войск обещала походатайствовать  перед ним за нас.
Тётя Варя же, глядя на происходящее, с сомнением отнеслась к маминым словам.  «Да и где теперь эти твои Лебединские?» - с раздражением говорила она. Тётушка призналась, что в момент ожидания нашего появления на переправе, они с Лидой «случайно встретили Костю» (Константина Петровича – прим. моё), который «обещал (им) помочь переправиться на тот берег. Но вскоре бесследно исчез»…
Разбирая старую почту из архива отца, я обнаружил письмо Константина Петровича от 22.07.43 г., в котором он, как бы оправдывая себя,  обвиняет тётю Варю и маму в медлительности и нерасторопности, приведших к тому, что «Варе и Марусе с детьми» (хотя я не помню, чтобы мы с ним встречались в Капканах) не удалось переправиться. «Я лично, - заканчивает своё письмо К.П., - переправился вечером благополучно вместе с ранеными». Как следует из его письма, это было 14 или 15 мая 1942 года. К нему я ещё вернусь в последней главе.
…Слоняясь бесцельно по берегу, мы наткнулись на санитарную машину, рядом с которой лежал красноармеец без ног и, как мне показалось, с ранением в живот. Он непрерывно стонал и хрипел: «Пить… Пить…». Тётя Варя намерилась, было, дать ему  воды из наших запасов. Но подскочившая к ней неизвестно откуда медсестра крикнула: «Не сметь!». И добавила чуть помягче: «Нельзя ему пить».
С тяжёлым чувством мы все пробирались к месту нашей «стоянки». И чем ближе мы подходили к нему, тем чаще встречали раненых, сидевших и лежащих под скудными в той местности кустами и деревьями в ожидании своей очереди на эвакуацию.
Раннее утро третьего дня нашего пребывания в Капканах, как, помниться, и все дни мая 1942 года в Керчи, встретило нас тихой и такой же, как и в первый день, ясной погодой. Был полный штиль на море, которое затянуло лёгкой дымкой. Многие из беженцев ещё спали, приткнувшись друг к другу, когда у причала неожиданно появился кораблик. Он так тихо подкрался к пристани, как будто шёл на вёслах.
Однако люди уже всполошились и, сминая изрядно поредевшую охрану, стали прорываться на пристань. Побросав, как и большинство людей,  почти все свои пожитки, мы тоже ринулись к причалу. В толпе мы почти потеряли друг друга. Рядом со мной была только мама, которая крепко, до боли, сжимала мою руку. Раздались оружейные выстрелы. Мы оказались рядом с солдатом, который что-то кричал и палил из винтовки в воздух. Кое-как, с помощью санитаров и находившихся в массе людей военных, охране удалось навести порядок, т.е. организовать проход для раненых. Но люди, неудовлетворённые таким односторонним решением, всё сильней напирали на живую преграду, выкрикивая требование осуществлять хотя бы частично эвакуацию гражданского населения. Мама тоже не выдержала и крикнула: «Вы хоть евреев посадите на корабль!»…
Несмотря на отчаянность нашего положения, я по достоинству оценил мамин поступок, вспомнив о том, как поступили немцы с людьми еврейской национальности, и даже с Вовой Антоновым, во время своего недавнего пребывания в Керчи.   Однако  все  ли,
 из числа находившихся на пристани, были готовы тогда пожертвовать собой во имя спасения людей только одной национальности? Да и кто в той ситуации стал бы разбираться, еврей ты или нет? И мог ли каждый из них поручиться за то, что его не постигнет та же участь, что и евреев? И дальнейшие события показали, что такой вопрос был правомерен. В этом позднее убедились и мы сами. И поэтому стремление каждого из находившихся на пристани людей оказаться подальше от наседавшего врага (чувство самосохранения, накопленное веками) было вполне понятно.
…Не знаю, чем бы закончилось противостояние на пристани в то утро, если бы  «помощь» (как это кощунственно не звучит) организаторам порядка эвакуации не «оказали» сами немцы. Неожиданно на опустевшем берегу, когда вся толпа находилась на пристани, со страшным треском стали вспыхивать разрывы. Послышались крики «Ложись!». Люди в панике, смяв заградительную цепь, заметались вдоль причала. Большинство, не рискуя бежать на берег, падали прямо там, где стояли. Чувствовалось, что на нас полетели уже не мины, а, по крайней мере, осколочные снаряды. Через несколько минут они рвались уже на воде, преследуя спешно отчалившее судно. 
Воспользовавшись этим, люди кинулись с пристани на берег. Мы побежали за всеми. Бежали, не останавливаясь, вверх, мимо посёлка, пока не покинули нас силы. Остановились у какого-то полуразрушенного сарая, за стенами которого, обессиленные,  свалились прямо на землю. Сколько часов мы находились в этом сарае, я не помню, ибо, измождённые происходящим и, по сути, бессонными ночами, мы все заснули.
Меня разбудили уже под вечер. В голове я ощущал боль и шум. По-видимому, у меня была лёгкая контузия. Лида рассказывала мне, что все они проснулись ещё днём от сильного взрыва, раздавшегося где-то по соседству. Но, в отличие от всех, я не вышел из состояния сна, а только метался и что-то мычал. Взрыв, как оказалось, произошёл совсем по соседству. Буквально в метрах пяти от защищавшей нас стены мы обнаружили воронку от осколочного снаряда. Вся стена со стороны воронки была буквально изрешечена следами от осколков. Неприятным сюрпризом оказалось и то, что и противоположная сторона укрывавшего нас сарая пестрела такими же следами.
Проводя «рекогносцировку на местности», мы убедились в том, что наше укрытие находилось на месте, откуда можно было вести наблюдение в обе стороны: на пролив с прибрежной полосой и в сторону холмистой степи, уходящей к Азовскому морю, откуда, предположительно, вёлся огонь из шестиствольного миномёта. Дед, участник первой империалистической войны, быстро убедил нас в том, что такой «наблюдательный пункт» обе воюющие стороны не оставят в покое.
Возвращались мы к своему привычному, хотя и не менее рискованному, месту с первой зарёй уже четвёртого для нас с мамой дня пребывания на переправе. Обращал на себя внимание тот факт, что ряды беженцев поредели. Уже и среди них появились раненые и, видимо, первые жертвы.
На «своём» месте мы обнаружили никем не тронутые наши пожитки. Перекусив из своих запасов уже не вызывавшими большого удовольствия сахаром и маслом (на ум невольно приходит фраза Верещагина из кинофильма «Белое солнце пустыни», обращённая к супруге, «Ну что ты мне всё икру, да икру даёшь!»), мы узнали о том, что немцы уже в городской крепости. Оттуда, судя по всему, с мыса Ак-Бурун, накануне они и вели огонь из орудий прямой наводкой по Капканам. После этого известия, мы собрались на семейный совет. На повестке дня стоял один вопрос:  имеет ли смысл нам оставаться на переправе, когда всё говорит за то, что скоро в Капканах будет также жарко, как и в Еникале. К тому же пустили слух, что к нашему причалу никакие суда ходить с того берега больше не будут. Даже баркасы.
Мама ратовала за то, чтобы покинуть это чрезвычайно опасное для жизни место и пойти к нам на Колонку, пока там судя по всему ещё наши.
Тётя Варя решительно была настроена на то, чтобы оставаться на переправе. «Здесь ещё есть шанс переправиться, - говорила она.- К тому же здесь нас никто не знает. А в городе, когда придут немцы», (она уже, кажется, не сомневалась в этом) «найдутся люди, которые укажут на меня с Лидой. Это, мол, семья коммуниста, который написал письмо с фронта в газету после прихода красных в Керчь. Письмо, в котором всячески поносил вас, господа немцы, и призывал гнать из Крыма».
Мы с Лидой были на стороне тёти Вари. Дед занимал нейтральную позицию, хотя его восприятие немцев 1918 года после их пребывания в Керчи в ноябре-декабре 1941 года значительно изменилось не в их пользу. Собственно говоря, это подтверждал и его приход на переправу.
Для принятия окончательного решения женщины двинулись к пристани, надеясь, во-первых, выяснить будут ли ещё катера с того берега, а, во-вторых, в этом случае принять окончательное решение о том, что нам делать.
Их поход не увенчался особым успехом. Таких, как они, оказалось много. Но кое-что нашим мамам удалось всё же узнать. В частности, о том, что должен прийти катер, чтобы взять в последний момент береговую охрану. А вот сколько до него будет катеров и придут ли они вообще, на этот вопрос никто не ответил.
Результаты «вояжа» наших матушек на пристань оставили всех нас в нерешительности. Однако дискутировать на тему «что делать» нам не позволил возобновившийся обстрел немцами прибрежной полосы посёлка. Теперь было уже очевидно, что немцы стреляли из крепости через залив. Причём,  даже не дожидаясь прихода очередного катера. В дополнение к этому, побережье периодически барражировали на бреющем полёте «Мессеры». Пару раз они, видимо для острастки, прочесали берег очередями из пулемётов и сбросили пару бомб. Хотя, возможно, это сделали уже за них «Юнкерсы». Не могу утверждать точно, так как было не до наблюдений. От разрывов звенело в ушах и после короткого затишья всё повторилось.
Когда наступила более длительная пауза (кажется, этому способствовало редкое появление наших ястребков), послышались стоны получивших ранения людей. Какая-то женщина громко рыдала. Видимо, был смертельно ранен кто-то из её близких людей, а может быть и её ребёнок. Прихватив на этот раз свои пожитки, мы снова двинулись в глубь посёлка. Теперь нам уже казалось, что там безопаснее. И снаряд, изрешетивший стену  «нашего» сарая, мы посчитали шальным. По дороге мы увидали жуткую картину. Та санитарная машина, мимо которой мы однажды проходили, была сильно повреждена, видимо, от близкого разрыва снаряда или бомбы. Рядом с её обгоревшим остовом лежал обугленный труп безногого красноармейца. Того самого, которому нельзя было давать пить. То, что мы увидели, едва не лишило маму чувств. Вид несчастного, полагаю, окончательно надломил её. Выглядела она тогда намного старше своих лет. Особенно пугал и настораживал цвет её лица. Он был сродни бледному лимону с налётом пыли.
Впрочем, пылью были покрыты лица у всех нас. Мы, можно сказать, находились в антисанитарном состоянии. И чтобы хоть немного освежить себя, мы  иногда мыли свои руки и лица водой из луж, образовавшихся от невесть когда прошедших дождей. Пару раз даже пили воду, стоявшую в углублениях массивных камней.
Всё это в конечном итоге повлияло на принятие мамой решения покинуть переправу и вернуться домой. Её уже не удерживали никакие моральные обязательства перед сестрой и отцом, которые она сама же себе и внушила. Она теперь думала о том, что случится со мной, если она «свалится с ног». А потому расставание с родными ей людьми было решительным и недолгим. Перед разлукой сёстры всплакнули и пожелали друг другу «милости Божьей». Не могу вспомнить, по какой причине дед не последовал за нами, а остался с младшей дочерью и внучкой.

                Снова «под немцем».

У меня осталось в памяти, что по дороге домой, мы, к нашему удивлению, никого не встретили: ни наших военных, ни немцев, ни, тем более, гражданских лиц. Одиноко бредущие, мы не удостаивались внимания ни самолётов, ни орудийных расчётов врага. Так к середине дня мы благополучно добрались до своего дома.
К нашему удивлению, в нашем дворе мы увидели людей, в основном, из числа новых соседей. Среди них были, правда, и Джамилевы, Рушен и Раиса Велиевна. Они то и объяснили причину своего, так сказать, бодрствования на дворе. А именно, частыми обстрелами, которыми подвергался наш микрорайон со стороны немцев. Так, считали они, можно было быстрее спрятаться в укрытия, коими они почему-то избрали не щели, а подвалы наших сараев.
Рассказав в двух словах Джамилевым о том, что нам пришлось пережить на переправе, мы поспешили к себе. Наша квартира, к нашей радости, оказалась никем не занятой. Войдя в неё, мы с мамой буквально повалились на свои постели и не сразу поднялись даже тогда, когда послышались где-то неподалёку разрывы немецких снарядов (или мин).
Превозмогая своё нежелание себя потревожить, мы всё же вышли из дома и, по примеру старых и новых соседей, инстинктивно пригибаясь, побежали к сараю. Открыв винтовой замок двери нашей секции, мы вошли в сарай и, задержавшись ненадолго, пока глаза не привыкнут к темноте, спустились в подвал. Там, сев на кучу антрацита, мы зажгли свечу, которая, вместе со спичками, постоянно лежала на полочке у нас в сарае. Опасливо озираясь по сторонам и вооружившись тяпками на случай появления крыс, мы с тревогой прислушивались к грохоту продолжавшегося обстрела.
Вскоре, однако, он прекратился. Но мы ещё долго сидели в погребе, не рискуя высунуться наверх, пока во дворе не услышали громкие голоса. Прислушавшись, мы с мамой почти одновременно прошептали: «Немцы!». Спустя несколько минут, дверь в нашу секцию неожиданно распахнулась и хриплый голос в неё прокричал: «Вег! Бистро, лёус! (Вылезай! Быстро!)». Мы с мамой торопливо поднялись по лесенке и вышли из сарая. Стоявший перед нами немец с винтовкой наперевес гаркнул: «Ист да русиш зольдат? (Есть здесь русский солдат?)». И, не дожидаясь ответа, он оттолкнул нас в сторону и сделал два выстрела в погреб. Отстреляв, он принудительным жестом заставил нас лезть опять в погреб, а сам стал дёргать ручку двери следующей секции.
Мы, не размышляя о том, хорошо это или плохо, опять спустились в погреб, где, уже не зажигая свечи, просидели часа два. И когда мы, было, решили подняться (день клонился к вечеру), вдруг послышалась беспорядочная стрельба из винтовок и автоматов. Спустя несколько минут после того, как стрельба затихла, вновь раздались лающие голоса немцев! Чувствовалось, что они чем-то возбуждены.
Вскоре опять распахнулась наша дверь и какой-то (возможно, тот же) «фриц» рявкнул: «Вег! Вег!». Мы с мамой также поспешно, как и в первый раз, вновь поднялись и вышли. Перед нашим сараем, в окружении немецких солдат, толпились человек двадцать наших соседей, в числе которых были и Рушен с Раисой Велиевной. Жестами и пинками «фрицы» быстро построили всех в две шеренги, перед которыми стали двое с ручными пулемётами, направленными в нашу сторону. Бегавший между ними и нами взад–вперёд офицер, глядя в лица ничего не понимавших людей, визжал: «Фишер, партизан! Фишер, партизан!». Мои скромные познания немецкого языка подсказывали мне: «Рыбак! Партизан!». Я стоял рядом с мамой в первом ряду, но она почему-то всё время старалась стать передо мной.
Не знаю, что последовало бы за выкриками бесноватого офицера, если бы не «его величество» случай.
Неожиданно возле нескольких немецких солдат, стоявших поодаль, около нашего дома, раздался взрыв. Как мне теперь представляется, это была граната, возможно брошенная с крыши нашего дома. От её взрыва несколько солдат упали. Кто-то из них заорал, видимо от боли. Все «фрицы» забегали, засуетились и, оставив нас без внимания, куда-то ретировались.
Минуту мы все стояли оцепеневшие. Затем, как по команде, сразу побежали в разные стороны. Мы с мамой забрались снова в подвал сарая, где и просидели там всю ночь. Рано утром продрогшие мы вылезли из погреба, но долго не решались открыть дверь сарая. Прислушивались, пока не услышали голоса. По ним поняли, что немцев в посёлке  нет.
Поднявшись к себе в квартиру, мы с мамой лихорадочно стали искать остатки припасов еды. Нам обоим было понятно, что оставаться в посёлке, по меньшей мере, не безопасно и что мы вновь отправляемся на переправу. На наше счастье в духовке кухонной печки мы обнаружили сухари, так не достававшие нам на переправе. Перед уходом мама взглянула в окно и отшатнулась. В палисаднике между нашим и вторым домом лежали скрюченные тела десяти или одиннадцати красноармейцев, которых накануне одна из наших новых соседок убеждала в бесполезности сопротивления немцам. «А сдадитесь в плен, - говорила она, - останетесь живы».
Как потом мы узнали, их немцы закололи штыками. Видимо, эти немецкие подонки, попав в засаду, устроенную им в районе наших домов, уже тогда отрабатывали свою систему, по которой за одного убитого немца они убивали десятки пленных и мирных жителей. Не исключено, что и мы должны были пополнить счёт таких заложников, когда нас спешно выстроили в две шеренги перед сараем, не окажись на наше счастье тогда где-то поблизости неизвестный спаситель…
Забегая вперёд, отмечу, что свою карательную операцию немцы завершили после того, как они всё же захватили заводской посёлок. Очевидно, памятуя о засаде, которую им устроили защитники заводского посёлка, они  сожгли и наш и ещё несколько домов. Причём, жгли через дом, оставляя половину домов для расселения в них своих «зольдат».
…По дороге в Капканы в районе завода мы встретили шедшую нам навстречу колонну наших солдат численностью, как мне помниться, до ста человек. В ней были и рядовые, и командный состав, и политработники, и санитары, причём из разных родов войск. Во всяком случае, мне так показалось. Среди идущих мы увидели знакомого фельдшера из той железнодорожной части, что стояла у нас. Перекинувшись с ним несколькими словами, мама крикнула вдогонку ему, а по сути, всем шедшим в колонне: «Только не сдавайтесь! Немцы убили пленных!»…
Не знаю, как тогда подействовали мамины слова на встреченных нами красноармейцев. Но теперь мне кажется, что если не все, то многие из них оказались в составе бессмертного Аджимушкайского гарнизона, что так мужественно и долго, около полугода, вёл неравный бой с фашистами, находясь в тяжёлых условиях каменного подземелья.
…Наша вторая, непредвиденная встреча на пути нашего следования повергла в прах все мои представления о линии фронта и ещё раз едва не стоила нам жизни. Где-то вскоре после подвесной канатной дороги слева, наперерез пути нашего с мамой следования, вышла другая, не меньшая, если не большая, по численности колонна. Но уже не наша, а немецкая.
До сих пор поражаюсь выдержке моей матушки, которая, понимая наше отчаянное положение, не дожидаясь оклика со стороны немцев, обратилась на качественном немецком языке к идущему впереди колонны офицеру. Она говорила опешившему от такой встречи немцу (вокруг, кроме нас с мамой, не было ни одной дущи), что она с сыном, якобы, ходила проведать свою больную сестру и теперь возвращается к себе домой. И что, если господин офицер позволит нам пройти, то мы будем очень благодарны ему.
Возможно хорошая, по произношению, немецкая речь мамы, позволившая предположить, что мы – «фольксдойч», т.е. обрусевшие немцы, не вызвали особых подозрений на наш счёт у «господина офицера» и он жестом правой руки, в которой держал пистолет, показал, что мы можем идти дальше. И хотя до конца мы не были уверены, что в спину нам не последуют выстрелы, мы резво продолжили свой путь.

Немцы при полном молчании всей колонны, тоже двинулись дальше, в сторону берега пролива. Мы это чувствовали нутром по топоту ног и по бряцанию их экипировки, ибо пока они не затихли, мы с мамой боялись обернуться и посмотреть в их сторону.
В Капканах мало что изменилось после нашего ухода. Разве что, стало поменьше народу и пристань была совершенно пуста. Мы довольно быстро отыскали наших. Они фактически не меняли места своего постоянного пребывания. Все мы обрадовались друг другу, а мама и тётя Варя опять прослезились. С неподдельным ужасом на лицах Молибоги слушали мамин рассказ о том, что с нами случилось. Дедушка внешне сдерживал свои эмоции.
В свою очередь нам поведали о том, что произошло на переправе за время нашего отсутствия. К сожалению, суда с кубанского берега больше не появлялись. Возможно, все они сконцентрировались на переправе в Еникале и на Маяке. Об этом свидетельствовали и жаркие воздушные бои в той части побережья пролива и перенос немцами в ту же зону основной массы орудийного огня. Туда же, несмотря на это, двинулась, судя по всему, и значительная часть людей из общей массы находившихся до того в Капканах беженцев.
Тётя и сестра с горькой усмешкой рассказали о том, как некоторые отчаявшиеся смельчаки делали попытки переправиться на тот берег с помощью больших, диаметром до двух метров, кадок, предназначаемых для засола сельди. Вооружившись отодранными от деревянных сооружений досками и используя их в качестве вёсел, они интенсивно гребли, медленно передвигаясь к середине пролива. Там, по словам очевидцев, сильным течением их относило к Крепости, откуда находившиеся там немцы, развлекаясь, стреляли по несчастным людям из винтовок.
Некоторым из таких смельчаков удалось избежать такой участи, но только потому, что их «плавсредство» утыкалось в песок одной из отмелей пролива. Но, находясь на отмелях, они тщетно взывали о помощи, т.к. ни средств, ни людей, способных оказать им эту помощь, ни, наконец, времени для спасения не было…
К слову сказать, в силе течения в середине Керченского пролива я лично убедился в 1954 году, когда на теплоходе «Львов», как я уже упоминал выше в главе 3, добирался из Жданова (Мариуполя) в Керчь. Тогда к Керчи мы подошли часа в 4 утра. В ожидании, когда освободится фарватер и наш теплоход примет керченский порт, мы долго стояли на якоре практически посередине пролива. И я с большим удивлением смотрел с верхней палубы, на которой ещё с вечера разместился в соответствии с купленным билетом, как стремительно бурлил поток несущейся вокруг теплохода воды в направлении от Азовского к Чёрному морю.
…Однажды ночью мы слышали, как кто-то из этих людей долго кричал с пролива: «Спасите! Помогите!». А часа через два после этого, уже в свете зарождающегося дня,  на берег возле нашей пристани вышел из воды, как нам показалось, совершенно голый человек, приплывший с одной из таких отмелей. На вопрос, который кто-то ему задал после того, как на него что-то накинули, почему он приплыл назад, а не на тот берег, ночной пловец угрюмо ответил: «А ты попробуй!».
Лида рассказывала, что на их глазах один красноармеец сделал попытку переплыть пролив на плоту, кое-как сооружённом из, невесть, каких отходов и досок.  Загребая одной из них, смельчак при этом бравурно распевал часть припева одной из популярных до войны песен: «И в воде мы не утонем! И в огне мы не сгорим!». Однако уже через пару десятков метров под действием веса самого красноармейца и его обмундирования, самодельный плот распался и бравый весельчак стал «пускать пузыри». На его счастье нашлись всё же те, кто, под вялый смех уставших от постоянного напряжения людей, вытащил его на пристань. Хорошо, что, перемещаясь вдоль неё, он не выплыл за её пределы.
Несмотря на то, что, как я уже упомянул, численность дежуривших у пристани и ещё на что-то надеявшихся людей существенно сократилась (шла уже вторая неделя нашего пребывания в Капканах), на берегу нет–нет, да и появлялись одинокие, как
неудачливый «плотогон», красноармейцы. Вероятно, это были отбившиеся от своих частей или оставшиеся в живых бойцы из команд прикрытия отходящих наших войск. Одним из таковых оказался и наш недавний знакомый, старший сержант, тот, что стоял на квартире у Струковых.
Я сразу узнал того, кто вместе со мной и Рушенном пережил страшные минуты бомбёжки, во время которой погиб наш новый друг Коля. Он сидел на холмике и смотрел на море. В руках у него была винтовка, а на ремне одетой поверх шинели портупеи была закреплена кобура, в которой, судя по её контуру, находился, как и положено старшему сержантскому составу, револьвер. Выглядел он подтянутым. И даже пилотка на его светлой голове была одета чуть-чуть набекрень. Когда я показал на него пальцем, мама воскликнула: «Алексей!». И действительно, он очень походил на дядю Лёлю. Может быть, поэтому я его и запомнил. Я подсказал маме, что это постоялец Струковых и что он из той же части, что и Иван Никитович, «наш политрук».
Взгляд у старшего сержанта был задумчивым. И, вероятно, поэтому он не сразу обратил на нас внимание. Когда мы его окликнули, он, узнав меня, слегка улыбнулся и ответил на наше приветствие.
Не помню, задавали ли мы ему вопросы, где их часть и почему он один. Видимо, да. Потому что он сказал, что здесь на переправе то ли майор, то ли полковник формирует отряд из бойцов, потерявших свои части. Очевидно, такой же, думаю я теперь, как и тот, что мы встретили по дороге на переправу. Мама спросила старшего сержанта об Иване Никитовиче. «Умирает ваш политрук, - угрюмо ответил он.- На фабрике–кухне. С прострелянной грудью. Из пулемёта». «Господи, спаси его, – с грустью сказала мама. – Ведь у него осталась одна сестрёнка. Больше никого у них нет».
Когда старший сержант встал, полагая, что разговор окончен, я протянул ему обойму с пятью патронами, которую носил в кармане со времён наших «стрельб» за недостроенным домом. «Да что наши винтовочки против их автоматов!» – с досадой в голосе сказал он. Но патроны взял. На том мы и расстались.
Очередной день нашего пребывания на переправе закончился для нас также безуспешно, если не считать того, что мы нашли бочки с солёной сельдью. Они «подсолили», в хорошем смысле этого слова, нашу приторно сладкую пищу, которую мы так и не смогли обменять на простую. Честно говоря, мы уже отчаялись ждать какое-либо плавучее средство, которое смогло бы переправить нас  на Кубань. Мы просто боялись двинуться с места, чтобы опять не нарваться на солдат наступающего врага.
О том, что немцы уже где-то близко, свидетельствовало, прежде всего, прекращение обстрела места временного нашего пребывания. Не слышно было и перестрелки, что говорило о том, что поблизости не было уже и наших.
Правда, по ночам над нами вспыхивали немецкие осветительные ракеты и раздавались автоматные очереди. Вероятно, немцы боялись засад со стороны наших бойцов и таким образом страховали себя от неожиданных вспышек сопротивления. А может быть, таким способом они пытались высветить перемещения оставшихся в их тылу малочисленных групп красноармейцев, продвигавшихся в сторону Еникале или наоборот, в глубь полуострова, к каменоломням.
Впрочем, это моя современная интерпретация того, что мы с тревогой и призрачной надеждой на чудо наблюдали тогда, находясь под открытым небом и не вникая в суть происходящего.
Так прошли ещё один день и одна ночь. А когда наступило утро, мы увидели, что в посёлок вошли немцы.
Я уже плохо помню последовательность разворачивавшихся событий. В памяти закрепилось то, что нас, оставшихся на берегу людей, немцы сначала присоединили к небольшой группе пленных красноармейцев. Затем они стали выявлять, есть ли среди нас коммунисты, комиссары и переодетые красноармейцы. Как мне помнится, никто из общей массы собравшихся вокруг нас людей на это не откликнулся. Затем, выявив и задержав тех, кто хоть как-то владел немецким языком, «фрицы», точнее их распорядители из числа офицеров, стали постепенно отпускать гражданских (или как они говорили, «цивильных»), не чиня особых препятствий. По всему было видно, в посёлок пришла обычная войсковая часть, без примеси жандармерии и формирований СС.
К большому нашему огорчению, маму, невольно выдавшую свои познания в немецком языке (чем она рассчитывала снискать снисхождения к нам у «фрицев», как и при встрече с немецким отрядом), новоявленные оккупанты стали таскать по всему посёлку, чтобы она переводила их распоряжения. Они сводились, в основном, к проведению работ по погребению трупов, к которым, помимо пленных, немцы привлекали и часть «цивильных» из немногочисленных находившихся среди нас мужчин.
В тревожном ожидании возвращения мамы, я, тётя Варя, Лида и дедушка расположились в каком-то садике. В нём вскоре появились несколько человек: два немца (конвоир и офицер) и трое военнопленных. Среди них запомнился один, высокий, с заметной выправкой комсостава и аристократической внешностью. На нём была длинная шинель с петлицами военврача на воротнике  и хромовые сапоги. Он был без головного убора, отчего прядь длинных каштановых волос спадала на его мёртвенно бледное лицо. Двое других пленных ничем особо не выделялись. На них были солдатские шинели и ботинки с обмотками на ногах. Все трое несли лопаты. Видимо, они должны были рыть могильные ямы для захоронения тел убитых. Так мне подумалось сначала.
Но ещё до того, как они приступили к работе, к офицеру подошёл ещё один военнопленный. Он был без шапки и без шинели. Гимнастёрка его не была перехвачена ремнём и потому болталась, хотя плотно облегала его плечи. По всему было видно, что мужик кряжистый. Обратившись, не без подобострастия, к офицеру, он стал тихо что-то говорить ему на ухо, поглядывая на военврача. До нас долетело только слово «комиссар».
И тут произошло нечто неожиданное, для меня, по крайней мере. Тётя Варя вдруг громко и внятно сказала, обращая свои слова «кряжистому»: «Как не стыдно наговаривать на человека! - И далее, обращаясь уже к немецкому офицеру, она добавила на доступном ей немецком языке. – Дас ист врач, гер офицер. Доктор». И на себе показала, где находятся знаки отличия у пленного, подтверждающие её слова.
Наверняка моя тётя не была уверена в том, что она говорила. Но её неожиданная решимость смутила доносчика, который, опустив свои бегающие глазки, тут же ретировался, не проронив ни слова и не глядя в нашу сторону. Офицер тоже ничего не сказал, но  жестом показал, чтобы пленные начинали свою работу. После этого он тоже ушёл, оставив с пленными конвоира. Уходя, он всё же посмотрел на тётю Варю, но опять ничего не сказал.
Когда вернулась мама, мы с Лидой наперебой стали ей рассказывать о том, что произошло. Мама, выслушав нас, тут же (хотя было за полдень) приказала тёте Варе с Лидой и дедушкой уходить домой. Саму её не отпускали, пообещав освободить на следующий день. На желание тёти остаться с мамой до момента её освобождения, мама резко ответила: «Нет! Ещё неизвестно, чем может закончиться твой укор этому подонку– доносчику». Но тётя, в свою очередь, пыталась убедить маму согласиться с её доводами: «Я не могу оставить тебя в таком состоянии, – говорила она. – Ты посмотри на себя. Может у тебя желтуха!».
Мама действительно выглядела плохо. Она ещё больше пожелтела. К тому же, у неё появилась слабость.
После непродолжительных споров сошлись на том, что тётя Варя с Лидой и дедом всё же уходят. Но на следующий день дед придёт за нами. Причём, не один, а «с Фомой, у которого есть колымага». Мама на это уже не возражала. А я про себя подумал: «Если с Фомой ничего не случилось и не помешают «фрицы».
Фома Метла, как я упоминал ранее, был соседом дедушки по Тюремному переулку и отцом  Марии  Фоминичны,  маминой  подруги и моей  крёстной.  Уходя на переправу,  дед,
 узнав, что Фома остаётся, просил его приглянуть за домом. По этой причине даже оставил ему ключи от калитки и входной двери. Колымагу, точнее, двуколку вместе с осликом, Фоме (забыл его отчество) оставили ночевавшие у него красноармейцы, когда они направлялись на фронт в январе месяце.
Перед уходом в город дед разыскал свою брошенную тачку, на которую положили весь наш скарб вместе с остатками сахара, масла и селёдки. Расставание было опять слезливым, т.к. было неизвестно, чем могло закончиться наше с мамой дальнейшее пребывание в Капканах. Потом вспоминали,  что мы действительно тогда попали в капкан. Да и возращение в город беженцев, т.е. уходивших от немцев людей, в тот момент не известно чем могло обернуться для них.
Когда тётя Варя с Лидой и дедушкой Виктором ушли, мы с мамой направились в комендатуру. Уходя из садика, в котором мы находились в момент появления в нём немцев с тремя нашими пленными, я оглянулся назад. Пленные, в том числе и военврач, всё то время, пока мы решали, как быть, копали могильную (я в этом был уже твёрдо уверен) яму и уже достаточно углубились в неё. Мне не хотелось думать, что это они делают для себя, точнее, для того комиссара (а в том, что это комиссар или старший командир, а не военврач, я тоже не сомневался), который вместе с рядовыми солдатами копал трудную крымскую землю. Я надеялся, что та яма всё же предназначается для уже погибших, а не для пока ещё живых.
С этими моими мыслями мы подошли к небольшому дому. Не могу сейчас с уверенностью сказать, был ли это чей-то частный дом или ранее принадлежащий поселковому совету. Но именно в нём, как мне помнится, размещалась, так сказать, полевая немецкая комендатура. У входа в неё стоял с автоматом наперевес немецкий солдат и несколько человек из числа жителей посёлка. Это я понял, когда вышедший  после нашего прихода «Гер комендант», а,  по-моему, обер-лейтенант (мальчишки быстро усваивают знаки различия, даже у врагов), подозвав маму, стал что-то указывать молча слушавшим его людям.
Я не берусь воспроизводить то, чего не особенно понимал и что без особого внимания слушал. Полагаю, что в устной форме людям доносили те же угрозы в случае их неповиновения, которые доводились и в первый приход немцев  до населения на расклеенных по стенам их приказам. Мама всё это переводила. А когда «обер» закончил своё выступление, он сказал: «Гут, - и взглянув на маму, добавил, - ком». И жестом показал, чтобы она следовала за ним. Но, ещё раз взглянув на маму, он переменил своё решение.
«Бист ду кранк? (Ты больна?)» - спросил он. И получив утвердительный ответ мамы, велел ей оставаться на месте. Спустя несколько минут, он появился вновь и протянул ей какие-то бумаги, сказав при этом, что она может идти домой.
Не помню, что было в бумагах, кажется что-то вроде разрешения на беспрепятственное перемещение. Но главное, маме вернули паспорт, который, оказывается, у неё изъяли, чтобы тем самым препятствовать её самовольному уходу из посёлка. Паспорт хоть и советский, но без удостоверения личности оставаться было рискованно, даже в условиях ещё не утвердившегося режима оккупации.
Мы очень обрадовались тому, что можем идти домой. И даже хотели это осуществить, не откладывая до утра. Но, поразмыслив, решили воздержаться. Уже сильно вечерело. К тому же, чтобы не подвести деда, который не обнаружив нас в Капканах, мог подумать, что с нами что-то случилось, нам надо было бы, минуя наш дом, добираться до Тюремного переулка, чтобы предупредить его о нашем возвращении. А это ещё километра три лишних. Учитывая мамино состояние, мы вряд ли успели бы завершить наш поход до наступления темноты, когда нас просто, без предупреждения могли застрелить.
С другой стороны, мы не знали где нам переночевать. Вряд ли кто рискнул бы из местных жителей принять нас на ночлег после того, как было озвучено (с «помощью» мамы)  предупреждение «Гера коменданта» о суровом наказании тех,  кто укрывает у себя

красноармейцев, партизан и просто посторонних, к числу которых мы с мамой и относились.
В тоже время, оставаться на улице, даже при наличии пропуска, было опасно. Не помню, просились ли мы к кому-либо на постой или нет, но ночевали мы с мамой в том полуразрушенном сарае, где несколько дней назад все вместе спасались от обстрела немцами прибрежной полосы. С вечера, стараясь быть незамеченными, мы пробрались в него и, на свой страх и риск, остались там до утра. Спали мы плохо, так как вздрагивали от каждого шороха, не говоря уже об отсутствии «поДстельных» принадлежностей, которые ранее заменял нам наш скромный скарб.

                На новое местожительство.
   
Рано утром, также, как и вечером, боясь попасть немцам на глаза, мы осторожно пробрались к тому месту, где расстались со своими и где в скором времени надеялись увидеть дедушку с Фомой. Поразило нас то, что в посёлке мы не встретили ни одного немца. Даже патрульных. Было впечатление, что немцы ушли из Капкан. Видимо, это так и было. Тем не менее, мы старались не выходить из садика, хотя нам, озябшим, очень хотелось погреться в лучах восходящего солнца. К тому же, нам было как-то не по себе, когда мы смотрели на холмик, на месте вчерашней ямы, которую копали трое наших военнопленных. В голову назойливо лезли мысли о том, что в этой могиле могли оказаться они сами. По крайней мере, тот, кто был в шинели с петлицами военврача и которого немецкий холуй шкодливо пытался выдать за комиссара. Выдать ради того, чтобы ценой жизни другого человека (не пишу «товарища», поскольку в данном случае это просто не уместно) выторговать себе вольготные условия в плену, а может даже и освобождение из плена с получением должности полицая…
По этому поводу не могу не вспомнить о том, о чём я прочитал однажды в газете «Советская Россия» от 23.06.2005 г. в статье «Правда о штрафбате», в которой упоминается о приказе немцев, согласно которому «каждый военнопленный (советский солдат, попавший к немцам в плен во время ВОВ 1941 – 1945 г.г. – прим. моё), выдавший еврея, комиссара или цыгана, получал свободу». Уверен, именно такого субъекта мы и видели тогда.
…К нашей радости, вскоре появились дедушка и Фома, с осликом и двуколкой. Однако радость наша с мамой оказалась недолгой: дедушка сообщил нам, что наш дом сгорел. «Видимо, - сокрушался дед, - в него попала бомба или снаряд». Никто из нас тогда ещё не знал о том, что наш дом, как и несколько других домов нашего микрорайона, спалили немцы. Спалили, как я уже предполагал ранее, за то, что из наших домов им оказывали сопротивление.
Поскольку у нас с мамой практически уже не было никаких вещей, мы все вчетвером уселись на двуколку и выносливый ослик повёз нас в город. По дороге мы опять никого не встречали. А когда, обогнув завод  (точнее, то, что от него осталось), мы въехали в заводской посёлок, показалось, что мы очутились в вымершем городе. Пугающее безлюдье дополняла мёртвая тишина. Даже не слышно было шума листвы, обильно увесившей ветви акации. Было полное безветрие. Я про себя даже подумал: «Как в сказке о спящей красавице»! И как бы в подтверждение моей фантастической версии мы вдруг увидели метрах в ста слева от дороги застывшую девушку. Судя по всему, это была медсестра. Она была в гимнастёрке защитного цвета, в тёмно-синей юбке и в кирзовых сапогах. Кажется, на голове у неё была каска. Во всяком случае, я не запомнил цвет её волос. Она стояла на коленях, как бы склонившись к лежащему раненому. Но его не было. И потому лицо девушки уткнулось прямо в землю. В такой позе она и застыла, видимо,  сражённая пулей фашиста.
К тому времени и позднее мне довелось увидеть не одного убитого. И солдат, и гражданских. Но эта девушка, одиноко лежавшая на открытом пространстве между заводской оградой и корпусами ФЗО, запомнилась мне на всю жизнь! И, полагаю, не только мне. Мы все замерли на какое-то мгновение, не произнеся ни слова. И лишь спустя несколько минут, дед, как бы оправдываясь, сказал: «Мы не видели её, когда ехали за вами». – «Боже мой!» - только и прошептала в ответ мама. Мне же подсознательно вдруг вспомнились заключительные слова из припева к той песне, которую пела на репетиции старшеклассница из нашей импровизированной школы:
                «Но тот, кто знал, тот помнить будет долго
                Ту девушку в солдатских сапогах».
В подавленном состоянии, молча, глядя по сторонам, мы подъехали к тому месту, где находилась полянка, соединявшая шоссе с нашей улицей. Мама попросила «дядю Фому» остановиться напротив нашего дома и мы с ней подошли к его стенам, зияющим выгоревшими окнами. Я смотрел сквозь них и в хаосе пепелища вдруг увидел обгоревший остов швейной машины. «Это наша», - сказала мама, уловив мой взгляд. Не произнеся больше ни слова, она взяла меня за руку и непроизвольно сильно её сжала. Мы, не повстречав никого из наших соседей по двору, пошли обратно к шоссе, где нас дожидались дед, Фома и ослик.
Не помню точно, но, кажется, до дедушкиного дома в Тюремном переулке мы по-прежнему добирались по безлюдному шоссе. Войдя во двор, мы увидели Лиду и тётю Варю. Они специально остались ночевать у дедушки, чтобы на следующий день убедиться в том, что с нами ничего не случилось. Сёстры обнялись и опять всплакнули, как бы, подытоживая пережитое за эти дни и благополучное для нашей жизни его окончание…
Действительно, то, что мы пережили за две недели на переправе в Капканах и в их промежутке, составляет едва ли не треть всего того, что нам досталось за всё время войны. В целях экономии времени и ввиду естественных потерь в памяти я, понятно, не смог отразить всего того, что мы там увидели и вынесли. Можно только удивляться тому, как мы остались живы, не получив даже лёгких ранений и увечий. Если, конечно, не считать тех нервных потрясений, которые, в первую очередь, отразились на здоровье мамы.
…Вскоре после нашего с мамой появления в доме у дедушки Виктора тётя Варя с Лидой стали собираться на Чкалова, 6, чтобы, во-первых, узнать, цела ли молибоговская «цитадель» и живы ли её обитатели, а во-вторых, поскорее занять свою комнату, пока в ней, чего доброго, не разместились непрошенные «гости».
Мы же с мамой, по понятным причинам, остались у деда, хотя расставание с сёстрами, по разным причинам, тяготило и меня, и маму.
Через несколько дней после их ухода мы с ней решили навестить Молибог, тем более, что от них никаких известий за это время не поступало. По дороге к ним мы решили проведать Евдокию Михайловну Лебедеву, хотя не были уверены, осталась ли она в городе и цел ли их дом. Лебедевы, как я уже, кажется, упоминал, жили в одном из красивых домов, располагавшихся  на улице Володи Дубинина (по современному плану города) в промежутке между Ленинской и Советской улицами.
К нашему удивлению, не только дом был цел, но и Евдокия Михайловна оказалась у себя в квартире. Она очень обрадовалась, увидав нас живыми и невредимыми. А, узнав о том, что наш дом сгорел, одарила нас торбочкой с сухарями. Евдокия Михайловна оживлённо стала рассказывать нам о том, что, во время прихода наших, к ней на несколько дней залетел сын. «Боренька теперь уже лейтенант, - взволнованно говорила она. – Он сбил несколько немецких самолётов и его наградили орденом Красного Знамени. Правда, и его сбивали два раза, - продолжала она со счастливой улыбкой, видимо, от сознания того, что сын остался жив. – Один раз – по ошибки, свои, когда он стал летать на МИГе. А второй раз, когда его подбили немцы, он упал вместе с самолётом, но так удачно, что только вывихнул ногу».
Слушая Евдокию Михайловну, я ловил себя на мысли, что радость от общения с сыном заслонила её от происходящих событий. Казалось, что её ничего не волнует. И то, что в город опять пришли немцы. И что, в случае доноса, у неё могут быть неприятности. Ведь помимо сына, советского лётчика, сбивающего на фронтах войны немецкие самолёты, её  муж (мой крёстный) – служащий керченской милиции, а в тот момент – «служащий войск НКВД, находившихся», с её слов, «где-то на Севере». «И почему она не эвакуировалась?»- думал я. И из того, что она говорила, обращаясь, в основном, к маме, я сделал вывод о том, что она и не пыталась это сделать. «А может она специально оставлена нашими в городе? Недаром она жена ЭнКаВеДешника», - заключил я свои соображения…
В течение последующего времени мы редко виделись с Евдокией Михайловной. И как она выжила, особенно в осенние дни 1943 года, когда немцы перед своим окончательным отступлением из Керчи выгоняли всех жителей из города, мне неведомо. Возможно, об этом она рассказывала маме при нашей встрече с ней и Владимиром Андреевичем в Полтаве, где они обосновались после войны. Но я об этом не помню. Из упомянутого уже мной письма Н.П.Меркуловой моему отцу в июне 1944 года я с удивлением узнал, что, в момент освобождения  нашими войсками, она оказалась в Одессе. С удивлением, потому что, забегая вперёд, отмечу, что в Одессе в тот момент оказались и мы. Но мы с ней не встретились.
Зато с болью, из первого письма Лебедевых из Полтавы, мы узнали о гибели их сына. Борис погиб 19 июня 1943 года под Калугой, где их авиаполк находился на передислокации и техническом переоснащении после боёв под Ленинградом. Погиб нелепо, когда он вместе с напарником на У-2 доставлял в ремонтную часть авиадвигатель. Как говорили, двигатель был плохо закреплён в фюзеляже, что привело к расбалансировке самолёта и его падению. С высоты 50 метров!
Но тогда, в день нашего посещения Евдокии Михайловны на её квартире, и ещё много позднее, ни она, ни тем более мы с мамой об этом ещё не знали.
Потеря такого сына для Лебедевых не прошла бесследно. И если Евдокия Михайловна сохраняла хоть какой-то жизненный тонус, дарованный ей от природы, то Владимир Андреевич не выдержал и запил. Впоследствии это, видимо, послужило основным поводом для его досрочной демобилизации из органов НКВД, в которых он продолжал свою службу на Севере и после окончания войны. Хотя характер службы уже был несколько иной, что, подозреваю, внесло дополнительную лепту к его пристрастиям.
После войны мы с родителями один раз навещали Лебедевых в Полтаве, где они после выхода Владимира Андреевича на пенсию, купили небольшой домик, категорически отказавшись возвращаться в Керчь, где всё напоминало им о сыне. Раз и они навещали нас в Москве. Общение с моими родителями их как-то отвлекало от грустных мыслей, а Владимира Андреевича – от тяги к спиртному. Но всё же здоровье он себе подорвал и вскоре умер. Супруга намного пережила мужа.
Кстати, будучи с родителями у Лебедевых в Полтаве, я, находясь под впечатлением от известия о трагической гибели Бори, карандашом нарисовал, точнее, срисовал с фотографии, его портрет. Тот, о котором я упомянул ранее. С него, по сути, я возобновил свои художественные упражнения в послевоенный период моей жизни.
…Распрощавшись с Евдокией Михайловной, мы поспешили к Молибогам. Там нас ожидало приятное известие, если так можно отметить новость об эвакуации Зинаиды Петровны с дочерью Люсей. Вследствие этого освободилась большая комната в основном строении двора.
Не было и Павлика (Павла Петровича). После освобождения Керчи от немцев в канун 1942 года Павлик сам, без приглашения явился на регистрацию в местный комиссариат, после чего был направлен в тыл на подготовку к отправке в действующую армию ещё задолго до начала повторного наступления немцев.
Мы с мамой не сразу перебрались к Молибогам. Нужно было решить деликатный вопрос с дедом. К тому же, оказать ему помощь по саду и огороду, а также в деле рационального освоения территории его баштана, на котором обычно дед выращивал маленькие, но не менее вкусные крымские арбузы. Однако в то трудное время было не до арбузов. Нужно было думать о пропитании…
Известно, что во все времена тягостных лихолетий люди сидели на хлебе и на картошке. Поскольку керченская земля, с большой примесью железной руды, не слишком благоприятствовала картофелю (керчане, в основном, питались картошкой, привозимой с Кубани), на малом семейном совете было принято решение засеять землю зёрнами пшеницы, хотя мы и не были уверены в том, что сможем воспользоваться плодами своего труда, т.к. баштан находился на значительном расстоянии от черты города.
К слову сказать, труд по выращиванию хлеба в тех наших условиях был весьма нелёгким. Прежде всего, предстояло вспахать весь участок земли, отведённый деду ещё райсоветом в качестве надела к подсобному хозяйству. И хотя участок дедовского баштана был небольшой, работа для нас и, в первую очередь, для наших мам и для деда казалась непосильной. И, тем не менее, мы  (и «мы пахали»!) её одолели.
…Но это было опять «потом». А пока, договорившись с дедом, что будем часто его навещать, мы с мамой отправились на новое место жительства. Но нас ждал неприятный сюрприз.
За время нашего отсутствия в комнату Зинаиды Петровны, на которую претендовала тётя Варя, оставляя за нами с мамой свою, вселился на постой немец, фельдфебель из расположившейся напротив, во дворе и здании  бывшего детского сада,  немецкой автотранспортной части (как выяснилось позднее, дивизии «Эдельвейс»). Напомню, что все остальные «хоромы» во дворе Молибог были заняты. В мастерской жил сам Пётр Васильевич с Ульяной Лукьяновной. В примыкающей к ней комнатке ещё с довоенных лет, как я упоминал ранее, проживало семейство некоей тёти Клавы (правда, теперь только с дочерью Лидой, муж был в армии). А в освободившейся после отъезда семейства Ани-гречанки комнатке, вскоре после прихода, немцев поселился одинокий часовщик.  Выходило, что нам с мамой разместиться уже было негде.
И всё же назад, к деду, нам возвращаться не пришлось. Тётя Варя с Лидой категорически настояли на том, чтобы мы с мамой остались у них, предоставив нам половину своей комнаты. Обе половины её частично разделялись стенкой отопительной печки, с одной стороны которой (там, где по настоянию мамы обосновались мы с ней) была кухонная её часть с двумя конфорками для приготовления еды.
С момента переезда к Молибогам и до освобождения всех нас нашими войсками от немецкой оккупации мы уже не разлучались с тётей Варей и Лидой. Мы вместе делили с ними доставшиеся нам все тяготы и невзгоды, в том числе и в период изгнания нас оккупантами из Керчи осенью 1943 года.
               
                Свидетельство о прописке.
               
Я не сразу освоился на новом месте. Сказывалась, видимо, неосознанная тогда ещё мною ностальгия по нашему двору и ребятам, которых в моём сознании последнее время олицетворял Рушен. И хотя в июне-августе 1942 года мы с мамой несколько раз ещё навещали Колонку (в основном, по причине поисков чего-либо полезного для нас в недрах нашего сарая), встречи наши с Рушенном были редки и непродолжительны. И однажды у нас состоялась последняя встреча с Джамилевыми. Точнее, с Раисой Велиевной и Рушенном. Отца Рушена,  после повторного прихода немцев, я не видел ни разу.
Помимо высказанных уже не в первый раз сочувствий по поводу постигшей нас утраты жилища и традиционных вопросов о нашем обустройстве, Раиса Велиевна с волнением рассказала нам о том, как Рушен, шаливший с трофейной винтовкой, едва не застрелил одного из расселённых в их доме немцев. Оказалось, что винтовка была заряжена боевым патроном. И когда Рушен, «понарошке» (с его слов) целясь в немца, нажал на курок, грянул выстрел.
«Я сразу, почему-то, подумала, что это Рушен, - говорила нам Раиса Велиевна, вновь переживая случившееся. - И мигом выскочила из квартиры. Во дворе в оцепенении стояли бледный немец в коротких штанишках, а в нескольких метрах от него, напротив – Рушен, рядом с которым лежала брошенная им винтовка. Я подбежала к Рушену,-  продолжала она, - и наотмашь ударила рукой по его лицу. Рушен заплакал. А я, не дожидаясь пока немец придёт в себя, увела сына домой, где продержала его без выхода во двор три дня. Возможно, это сыграло свою роль и Рушен не пострадал».
Как выяснилось уже из моего разговора лично с Рушенном, он и несколько дурачившихся с ним немецких солдат, затеяли игру «в войну», на манер той, в которую до войны играли мы с ребятами из наших домов. Немцы даже позволили Рушену, видимо, для придания правдоподобия, взять бракованную (без приклада) советскую винтовку, не подозревая о том, что в стволе её находится патрон.
«А они - ничего, весёлые ребята, - сказал мне тогда Рушен. - И ничего мне не сделали потом, когда я снова вышел во двор. Даже смеялись!». И, подумав, Рушен добавил: «Я и сейчас играю с ними. Только уже не в войну». Сказал и сам засмеялся.
«Ну что же, - подумал я. - Наверное,  и среди немцев есть весёлые». Но всё же слова Рушена оставили у меня неприятный осадок. Я невольно вспомнил о многом из того, что мне довелось увидеть, услышать и узнать с момента начала войны. «Весёлые!», -  мысленно повторил я, глядя на обгоревшие стены нашего дома.
Не сказав Рушену ничего в ответ на его откровения, я стал торопить маму. Мы наскоро попрощались с Джамилевыми. И, как оказалось, навсегда.
На новом месте я оказался в окружении только девчонок: Лиды и двух её соседок по дворам, Нинки и Ирки, девочки из армянской семьи. Сразу должен оговориться, что такое произношение их (и не только) имён ни в коей мере не означало пренебрежительного к ним отношения с моей стороны. Так в том возрасте и в той среде было принято. И никто из нас по этой причине не обижался. Даже старшего брата Ирки, Ваграна, окликали не иначе как Вагранка. Кстати, брат Ирки был существенно старше нас и в моё окружение не входил, т.к. выполнял функции кормильца сестры и матери.
Поскольку у нас решением этой проблемы занимались, в основном, наши мамы, то мы с Лидой значительное количество времени были представлены самим себе.
Правда, Лида, как девица хозяйственная, помогала нашим мамам по хозяйству. Причём, нередко даже в ущерб общению с подругами. Я же в этом отношении ей сильно уступал. К тому же, я ещё в то время не чувствовал себя полноценным членом общества молибоговского двора. Поэтому старался не упускать случая ходить с мамой на занятия в Булганак к Приходько, которые вскоре возобновились по просьбе матери Тамары.
Естественно, мама занималась и с нами, со мной и с Лидой. Но всё равно, у меня оставалось ещё много времени, во время которого я постепенно осваивал прилегающий район. Меня, как, впрочем, и всех нас, волновала стрельба, которая каждый день начиналась ближе к вечеру в районе Аджимушкая и продолжалась до наступления темноты.
Поскольку с молибоговского двора, даже с высоты каменного забора, огораживавшего садик Петра Васильевича, было трудно разглядеть, что там происходит, я постепенно стал подниматься по поперечной улице (теперь Чернышевского) на «Горку», с которой открывалась вся панорама степного, холмистого пространства от Керчи–2 до Аджимушкая. «Горкой», кстати, местные жители нежно называли Митридат.
Но однажды, когда я днём слонялся по этой улице, на меня вдруг выскочила ватага ребят, приблизительно моего возраста. По её шумному поведению я сразу понял, что меня ничего хорошего не ожидает. Но вместо того, чтобы «дать дёру», я, растерявшись от неожиданности, стоял как вкопанный. Меня окружили со всех сторон и стали допытываться, что мне здесь надо. При этом, каждый из окруживших меня ребят задавал этот вопрос, сопровождая его не очень деликатными тычками в моё худое тело.

Рассчитывая  на свой быстрый бег, я, озираясь, лихорадочно прикидывал, где можно сделать брешь, чтобы разорвать кольцо окружения. Но неожиданно мне на помощь пришёл самый старший (судя по росту и довольно плотному телосложению) из ребят, по-видимому, главарь ватаги по прозвищу «Лапа». Своими руками, вполне соответствовавшими этому прозвищу, Лапа отодвинул от меня слишком назойливых ребят и учинил мне короткий допрос.
Пытаясь скрыть своё волнение, я, с напускной бравадой, не спеша, поведал о том, что «наш дом спалили немцы и поэтому мы переехали к тётке на жительство, на Чкалова, 6. Сюда же хожу, чтобы разглядеть и понять, что происходит в Аджимушкае».
В общем, как мне показалось, я удовлетворил любопытство ватаги, а её вожак милостиво разрешил мне появляться на их территории и даже «причалить» к его «пацанам».
Правда, как мне показалось, не все прониклись ко мне симпатией. Особенно недружелюбным был взгляд худого, долговязого парня (виноват, пацана), которого, если не ошибаюсь, свои величали «Костылём». И вскоре мои подозрения подтвердились.
Спустя несколько дней после того, как меня «прописали» по новому месту жительства, я, от нечего делать, торчал за воротами молибоговского двора. Вскоре на улице появился Костыль. Он шёл по противоположной от меня стороне в направлении «шламбовы». Когда он поравнялся со мной, я счёл уместным его поприветствовать. Однако Костыль в ответ громко послал меня «куда подальше». То ли я своё приветствие сделал не очень учтиво, то ли с первой встречи я «не запал ему в душу». Не знаю. Я, естественно, ответил Костылю тем же. И тут Костыль неожиданно схватил первый попавшийся ему под руку камень и, не раздумывая, швырнул его в мою сторону. Да так метко, что я едва успел увернуться…
До сих пор для меня (и, думаю, не только) остаётся загадкой, почему подростки и парни постарше так враждуют друг с другом. Ну, в мирное время я ещё могу себе объяснить это тем, что нужна физическая разрядка для особей, в которых ещё теплятся инстинкты древних предков. К тому же, если они подогреваются страстями, например, как у футбольных «фанатов».
Но во время войны? Да ещё когда по твоей и его территории ходит оккупант? Да ещё в фашистском обличье?
…Надо сказать, что в момент броска Костыля я находился не у самых ворот, а у стены дома, точнее, комнаты, в которой разместился Макс (так звали фельдфебеля, который занял комнату Зинаиды Петровны). И после того, как я ловко увернулся, камень влетел в его окно, разбив, естественно, стекло.
Как по команде спортивного стартёра, мы с Костылём рванули в разные стороны: он дальше к «шламбове», я в противоположную сторону, рассчитывая скрыться за стеной Иркиного огорода.
Но на мою беду в это время навстречу мне шёл молодой татарин в немецкой форме, которого я уже не раз встречал на нашей улице, когда он дефилировал от татарской слободки к «шламбове» и обратно. В его внешности мне запомнилось то, что он был светло–рыжий, но с густыми чёрными бровями…
Однажды я видел, как он конвоировал четырёх краснофлотцев. В это время мы с Лидой торчали у ворот, поджидая маму и жуя недоспелые яблоки. Нас поразил тогда мёртвенно бледный цвет лиц наших морячков и то, с каким трудом они передвигали ноги. Молодой татарин то и дело покрикивал на них: «Давай! Давай! Шевелись!».
Помню, что Лида тогда вдруг рванулась навстречу двигавшейся группе и, не спрашивая разрешения у конвоира, стала тыкать в руки морячков оставшиеся у неё в торбочке яблоки. Я, с секундным замешательством, последовал её примеру, на ходу доставая из карманов свою порцию яблок.
От неожиданности группа на мгновение остановилась. Справедливости ради надо отметить, что конвоир–татарин не стал сразу препятствовать нам. На миг у наших морячков промелькнуло какое-то подобие улыбок. А кто-то из них даже воскликнул: «Вот это подарок!».
После минутного замешательства молодой татарин всё же рванул с плеча винтовку и, имитируя угрозу, крикнул: «А ну пошли!». Я, вдогонку уходящим, крикнул: «Откуда вы?». – «Из Аджимушкая, голубчики!» - гоготнул мне в ответ за морячков их конвоир.
 …«А! Старый знакомый!» - весело закричал преградивший мне путь «рыжий» (как, про себя, я стал его величать). Он крепко, до боли, схватил меня за плечо и добавил: «Вот я тебя отведу в полицию, будешь знать, как хулиганить!». Видимо, он застал сцену выяснения наших отношений с Костылём.
Я, не находя нужных слов в своё оправдание, стал вырываться из рук «новоявленного блюстителя порядка». Но в этот момент из калитки наших ворот выскочил Макс и кто-то ещё, видимо, из его клиентов. Увидав, как я брыкаюсь в крепких объятиях молодого человека в немецкой форме, Макс подскочил к нам и, кивнув несколько раз головой «рыжему», со словами «Гут! Карашо!» утащил меня за руку во двор. Там, с помощью последовавшего за нами «рыжего» и дочери тёти Клавы, тоже Лиды (ни мамы, ни тёти Вари в тот момент во дворе не было), он учинил мне допрос, после которого Макс потребовал, чтобы я отвёл его туда, где живёт Костыль.
Я всеми силами и хитростями сопротивлялся, ссылаясь на то, что не знаю, где живёт «тот пацан». Однако Макс не отпускал моей руки и настойчиво требовал отвести к нему. Максу, на свой манер, вторил «рыжий», говоря, что вот отведёт меня сейчас в полицию и там я, «как голубчик», всё расскажу.
И тут вдруг за меня вступилась неизвестно откуда возникшая у нас во дворе Нинка.
Собственно говоря, откуда Нинка возникла, догадаться было не трудно. Их двор, как я уже упоминал, вплотную примыкал к молибоговскому. И в отличие от Иркиного двора, как и наш, выходил на улицу Чкалова под номером «4». Так что, все разговоры, проходившие на повышенных тонах (а они почти всегда проходили в повышенном тоне) у одних соседей, отлично были слышны у других. Тем более, что глухая стена главного молибоговского строения непосредственно выходила на Нинкин двор. Но, в отличие от «глухой» стены, Нинка и её мать со старшей дочерью, Нинкиной сестрой, глухими не были.
Появление Нинки избавило меня от терзаний со стороны озверевшего Макса, ибо она тут же разъяснила ему, что знает, где живёт «этот пацан», и что она готова «господина фельдфебеля» проводить «до их двора».
Как узнала Нинка, кто разбил стекло в комнате Макса, мне неведомо. Возможно, она выскочила на улицу, когда зазвенели стёкла. Зато я догадываюсь, чем был продиктован поступок Нинки. Однако желание её спасти меня от экзекуции грозило мне куда большим в морально–этическом плане. Ибо Макс, не выпуская моей руки, потащил меня по улице вслед за показывающей дорогу Нинкой. К счастью, дом Костыля оказался поблизости, в самом начале улицы Чернышевского, на углу пересечения с улицей Чкалова.
К моему удивлению, Костыль был уже дома. Увидав нас, его дед, не мешкая (видимо, он узнал о произошедшем от самого внука), снял со стены застеклённую репродукцию какой-то картины, вынул из её рамы стекло и, прихватив необходимый инструмент, безропотно направился к нашему двору вставлять его в разбитое его внуком окно. Макс и Нинка шли впереди, показывая ему, куда идти. Я плёлся в хвосте, понурив голову. По дороге к нам примкнул кто-то из Лапиного «войска». Улучив момент, он прошипел мне в ухо: «Зачем показал, где живёт Костыль? Сказал бы, что не знаешь».
Мне хватило мужества, чтобы не ссылаться на Нинку, т.к. было ясно, что сделала она это ради того, чтобы спасти меня. Но самому мне от этого не было легче. Я чувствовал себя почти что предателем.
Странно, но ни Лапа, ни его «братва», ни даже сам Костыль после случившегося не высказывали мне нечто подобное. Я внутренне был признателен им за их благородство. Но
это не сблизило меня с Лапой и его друзьями. И хотя мы изредка виделись и здоровались, я практически перестал появляться на их территории. Да в этом и не было особой необходимости. Ибо о том, что меня интересовало, я вскоре узнал от моего нового друга, Женьки Вишнякова.
               
                Герои трудного времени.
               
С семьёй Вишняковых, тётей Лизой, дядей Ваней и их детьми, Женей и старшей его сестрой Валей, мы были знакомы ещё с довоенного времени. Собственно говоря, и тётя Лиза, и её старшая сестра, тётя Муся были подругами тёти Вари с молодых лет. Жили они со своими семьями где-то в районе Мелек–Чесме, куда однажды приглашали и наше семейство на какие-то торжества. Помню, что пока взрослые праздновали за столом, дети и я, в их числе, играли во внутреннем дворе их дома в какие-то «театрализованные» игры. Организатором и «режиссером» этих игр–представлений была взрослая, по сравнению со всеми остальными их участниками, дочь тёти Муси Лара.
В начале войны тётя Муся с Ларой эвакуировались из Керчи, а тётя Лиза с Женькой и Валей тоже, как и мы, оказались в оккупации. И помнится, что в мае 1942 года мы с ними встретились на переправе в Капканах. Правда, как-то мимоходом, потеряв, впоследствии, друг друга из виду.
Поэтому сближение с Женькой у нас состоялось быстро, в первый же их визит на Чкалова, 6, после неудачных попыток переправиться на Кубань. Тогда же Женька мне и поведал, что в Аджимушкайских каменоломнях закрепилась часть наших войск. И именно эта часть, совершая, видимо, вылазки, ведёт с вечера и до темноты перестрелки с немцами.
Это известие, неведомо откуда полученное Женькой, приободрило всех нас и возродило надежду на скорое возвращение наших войск в Керчь.
Так думали, как теперь установлено, и те, кто находился в каменоломнях.
Однако шло время, а наши всё не возвращались. Более того, поползли слухи, что немцы уже на Кубани. Об этом свидетельствовало и внезапное прекращение орудийных обстрелов, которые поначалу вели наши с кубанского берега, а также резкое снижение количества налётов, которые осуществляла наша авиация. Но главное, что подтверждало тревожные слухи о вторжении немцев на Кубань, это внезапный отъезд большой группы соседствовавшей с нами немецкой автотранспортной части, в которой служил и ненавистный мне фельдфебель Макс. Об этом нам проговорился его приходящий денщик Отто, который постоянно носил пилотку с козырьком и с металлическим цветком. «Эдельвейс!- доложил мне Женька. – Символ горных частей». «Значит, - соображали мы, - фрицы собираются дойти до Кавказского хребта!».
Вскоре на «Керчи-второй» на железнодорожной платформе появилась огромная пушка «Дора». О том, что её так зовут, рассказал мне опять-таки Женька. Эта пушка, как и её напарница «Берта», насколько мне теперь известно, сооружённая на одном из заводов Круппа, использовалась германскими войсками ещё в годы Первой империалистической войны. На нас с Женькой она произвела большое впечатление. Ствол её, размером с заводскую трубу (по нашему впечатлению), перед тем, как произвести выстрел, медленно поднимался почти до вертикального положения. Его видно было даже из нашего (молибоговского) сада, не говоря уже о «Горке». Когда многопудовый снаряд выстреливался из дула пушки, раздавался такой грохот, как будто бы сразу стреляли несколько десятков орудий. Выпущенный из неё снаряд летел, как хвастали фрицы, на сотни километров. Залп повторялся через каждые полчаса. Столько времени требовалось, чтобы опустить ствол пушки, зарядить его новым снарядом и затем вновь поднять вверх.
С какой точностью ложился снаряд «Доры» относительно заданной цели и какое разрушение производил он, мы не знали и, тем более, не видели. Видимо, огонь, который вела «Дора», больше носил психологический характер. Его воздействие мы испытали и на себе. Потрясение, которое вызвали у нас габариты пушки, сменилось вскоре подавленным настроением от сознания того, что эта пушка била по нашим. Её снаряды летели на головы наших солдат и мирных жителей, в т.ч. и на головы отцов Лиды и Женьки. Женькин отец, кстати, служил на флоте и, естественно, воевал.
Удручённое состояние у нас усилилось, когда с аэродрома Багерово начались непрерывные вылеты немецкой авиации, несшей свой смертельный груз на Кубань.
В общем, был тот период времени, когда у нас, особенно у взрослых, несмотря на наше внутреннее противодействие, невольно зарождались сомнения в благополучном для нашей страны исходе войны.
Видимо, для того, чтобы мы не очень расстраивались по этому поводу, немцы вместе со своей фашистской символикой по городу,  в  т.ч. и  в  районе «шлагбаума», расклеивали плакаты, убедительно, по их мнению, разоблачавшие советский строй и его руководство. Однако делали они это настолько примитивно, что даже у нас, у подростков, их «агитпроп» вызывал саркастическую усмешку. Запомнились несколько «произведений» этого изысканного жанра: «Серп и Молот – смерть и голод», «СССР – Смерть Сталина Спасёт Рабочих», «Бей жида-политрука. Морда просит кирпича».
Последнее, с позволения сказать, стихотворение, «опубликованное» в листовках, которые немцы сбрасывали с самолётов ещё до их первого прихода в Керчь, вообще не доходило до моего сознания, сформированного в процессе нашего воспитания в духе советского патриотизма, интернационализма и взаимоуважения всех членов нашего общества. А после того, как мама, не без труда, объяснила мне его смысл, я с негодованием отверг этот гебельсовский пасквиль. Я никак не мог отнести его на счёт нашего политрука, Ивана Никитовича Журавлёва, и тех его соратников, которые, я был уверен уже в то время, наверняка находились среди безызвестных ещё тогда героев Аджимушкая…
Теперь, когда я знаю, сколько погибло на фронтах Великой Отечественной войны коммунистов (свыше 2,5 млн. человек), среди которых не менее двадцати процентов составляли политруки, комиссары, геройски сражавшиеся с врагом плёчом к плечу с беспартийными красноармейцами. Когда, едва ли не весь мир облетели  имена политруков Клочкова В.Г. и Ерёменко А.Г. Когда, помимо имён комиссаров подземного Аджимушкайского гарнизона Парахина И.П. и Черкеза С.И., стали известны фамилии находившихся с ними 27-ми политруков (и это только по обнаруженным после войны документам в одежде погибших).  Теперь мне нет необходимости добавлять что-либо в защиту политработников Красной Армии, находившихся в действующих частях. 
…В те тяжёлые для всех нас дни мы с Жекой (так звали Женьку сестра и мать, и я стал им вторить), а нередко и с Лидой, почти постоянно находились на своём «наблюдательном пункте». Им служила для нас каменная стена-изгородь, отгораживавшая сад Петра Васильевича от Иркиного огорода. С неё мы смотрели на почти непрерывно взлетавшие с багеровского аэродрома самолёты. Это были, в основном, «Юнкерсы-87» с «ломанными» крыльями, реже – сопровождавшие их «Мессершмиты». Отбомбившись, «Юнкерсы» возвращались назад, а на смену им поднималась новая партия, каждая из которых насчитывала по 20 – 30 машин. Их было так много, что мы часто путались в своих подсчётах, которые вели с надеждой недосчитаться хоть какой-то их части в партиях возвращавшихся самолётов. Но однажды…
Обычно такие массированные вылеты фашистских самолётов продолжались в течение долгих часов. Но в тот памятный для меня день они прекратились значительно раньше обычного. После второго или третьего вылета, на аэродром Багерово, как мы отметили для себя, возвращалась необычно большая партия самолётов. Когда её передняя группа стала снижаться на посадку, идущие с небольшим отрывом от неё самолёты вдруг открыли по снижающимся машинам огонь из бортового оружия. Спустя мгновение над аэродромом  поднялись  клубы  дыма. Вначале  мы  ничего  не  могли  понять:  всё-таки   от  нас  до аэродрома было не менее  полутора  километров. Но затем  мы  явственно увидели, как замыкавшая группа самолётов, развернувшись, на бреющем полёте                стала расстреливать из своих пушек и пулемётов теперь уже, видимо, готовящиеся к взлёту «юнкерсы» и «мессеры».
Сделав не менее двух таких заходов над Багеровским аэродромом, наши самолёты (а в этом мы уже не сомневались!) на обратном пути принялись обрабатывать одиноко стоящий в степи, на железнодорожном перегоне Керчь-2 – Керчь-1, товарный состав, как потом выяснилось, с боеприпасами. Свою огнестрельную обработку состава наши лётчики делали не спеша, по-деловому,  и на том же бреющем полёте, что наверняка затрудняло их обстрел немецкой зенитной артиллерией. К тому же, в воздухе не было ни одного немецкого истребителя. По-видимому, тех, что базировались в Багерово, прочно «пригвоздили» наши ребята к полю аэродрома. А до других «мессеров» было далеко.
Когда весь товарный состав уже полыхал, трещал беспорядочными залпами подрывающихся боеприпасов, наши самолёты также спокойно скрылись в сторону пролива.
На шум разрывов немецких боеприпасов выбежали все обитатели нашего и соседних дворов, а также немецкие солдаты из соседствующих с нами военных частей, расположенных на территории пожарной команды. В наш двор также забежала пара «фрицев» из транспортной части. Очевидно, с территории детского сада им было не так хорошо видно происходившее на перегоне.
Мы с Жекой и Лидой едва сдерживали свою радость, за что, по понятным причинам, получили от мам по символической затрещине. Как ни странно, но находившиеся в нашем дворе «фрицы», по-видимому, не осознав ещё того, что происходит,  также  весело  комментировали  устроенный нашими лётчиками необычный «фейерверк».
Диссонансом с их поведением, не говоря уже о нашем, неожиданно прозвучала реплика присутствующей среди нас тёти Клавы. Глядя на полыхающий и рвущийся товарный состав, она нарочито громко (кажется, во дворе находился немец, оказывающий симпатии её дочери) запричитала: «Ой! Сколько снарядов пропало! Ведь сколько большевиков ими можно было бы побить!». - «Но ведь среди них и твой муж может находиться», - тихо,  но внятно сказала тётя Варя. Ответа не последовало. Мне кажется, что тётя Клава тогда уже знала, что её мужа среди «них»  нет.
Дабы не искушать судьбу, мамы всё же увели нас в дом, где мы  втроём, я, Жека и Лида, с жаром и наперебой рассказывали им о произошедшем. Все сошлись на том, что этот факт свидетельствует о повороте дел на фронте.
Но, как показали дальнейшие события, этому суждено было сбыться ещё не скоро. Очевидно, это был только эпизод, хотя и вселивший в нас надежду.
После войны я долго пытался обнаружить этот факт в литературе, не без основания полагая, что он достоин того, чтобы быть увековеченным в истории Великой Отечественной войны. Но, к сожалению, мне это до сих пор не удалось. Надеюсь на то, что это только потому, что я не проявил в своих поисках достаточной настойчивости. Надеюсь также, что в той части, в которой служили лётчики-герои, совершившие этот свой, дерзкий по замыслу, подвиг, навечно остались их имена.
Для нас же и, думаю, для многих других, кому посчастливилось воочию наблюдать эту рискованную, самоотверженную операцию наших лётчиков, она явилась большим духовным подспорьем в томительном ожидании начала окончательного освобождения нашей земли от захватчиков. Ожидании того, что, в конечном итоге, советский народ одержит победу в тяжелейшей схватке с фашистской Германией.
Забегая вперёд, хочу описать ещё один светлый момент в длинной череде сумрачных дней оккупации. Зимой 1942 – 1943 годов (судя по дате завершившегося события, это было 2 февраля 1943 года) нам посчастливилось ещё раз испытать радостное волнение, но теперь уже от случайной встречи с нашей песней и с тем, какую весть она нам принесла!
               
               

Главную комнату дома, как я уже упоминал, занимал фельдфебель Макс. Из неё, точнее, из репродуктора, которым она была оборудована, часто неслась бравурная немецкая музыка (даже в отсутствие постояльца), прерывавшаяся периодически эмоциональными речами гебельсовских служак, воспевавших, по-видимому, успехи немецких войск на фронтах Второй мировой войны.
Полагаю, что такое однообразие иногда надоедало и самим немецким солдатам. Во всяком случае, сидевший в тот памятный вечер в штабе части дежурный солдат наверняка был именно тем, кому это надоело. И, видимо, он, имея доступ к радиоприёмнику, от которого осуществлялась ретрансляция по репродукторам, установленным на квартирах, где размещался младший и старший офицерский состав, стал «шарить» по эфиру, надеясь, как мне кажется, поймать что-либо лирическое.
Мы с матушками, как обычно, в тот вечер заперлись в своей комнате, занимаясь, при тусклом свете единственной керосиновой лампы, чтением и лузганием семечек, которые нередко заменяли нам ужин. Несмотря на то, что от репродуктора, установленного в комнате Макса, нас отделяли три двери, доносившиеся из него голоса, а тем более музыка были отчётливо слышны нам.
Так продолжалось довольно долго. Обычно до тех пор, пока не приходил фельдфебель, допоздна задерживавшийся в части или в квартирах своих сослуживцев, где они пили «шнапс» и играли в карты. Об этом, кстати, «доверительно» сообщал нам его пожилой денщик Отто, несмотря на то, что мы его об этом совсем не спрашивали.
И вдруг мы услышали нечто такое, что заставило всех нас разом напрячься. Из репродуктора зазвучал марш. Но совсем другой, не фашистский, а наш!  И не просто марш, а «Москва майская»! Этот марш исполнял оркестр, только оркестр! Но когда зазвучал припев, его вдруг подхватывал хор ансамбля песни и пляски Красной Армии (в этом мы уже не сомневались).
Мы все разом, как по команде, выскочили в прихожую, приоткрыв дверь в промежуточную комнату. В полной  темноте, мы стояли, боясь пошевелиться и слушая, уже, практически, в полную мощность, как опять вступает оркестр, без слов, исполняя основную мелодию запева. И как в конце его вновь вступает хор, чётко выводя слова:
                «Кипучая! Могучая!
                Никем непобедимая!
                Страна моя! Москва моя!
                Ты самая любимая!».
Мы все пребывали в одном состоянии: комок в горле сдерживал наше дыхание, а на глаза наплывали слёзы. Так, шаблонно, я выражаю испытываемые нами тогда чувства, которые, на самом деле, трудно теперь передать словами!
«Москва майская» ещё неслась из репродуктора, когда вдруг раздался скрип открывающейся калитки. Мы быстро ушли в свою комнату. Но едва успев зайти в неё, мы услыхали быстрый топот по крыльцу кованных сапог, после чего наша дверь без стука распахнулась и в ней показалась радостная, широко улыбающаяся, даже счастливая физиономия в очках молодого (почти мальчишки) немецкого солдата. Мы видели его ранее среди других немецких солдат и младших офицерских чинов, приходивших к «нашему» фельдфебелю постричься. Максик, по совместительству, был парикмахером и за «гельд», т.е. за деньги, стриг своих сослуживцев (война войной, а гешефт гешефтом!). По-видимому, молодой «фриц» во время своих визитов к «парикмахеру» уловил царившее в нашей семье минорное настроение и решил нас немного приободрить. Не знаю, были ли его побуждения искренними. Но главное, как мне тогда казалось, ему просто хотелось похвастать перед нами, что это сделал именно он. И в подтверждение тому он непрерывно тыкал пальцем себя в грудь и при этом почти кричал: «Их махен дизе музик! (Я сделал, нашёл эту музыку!)». Он так торопился об этом нам сказать, что прибежал без шинели и головного убора, хотя на дворе был снег и подмораживало.
Мы настороженно смотрели на него, постепенно соображая, что это он, сидя у приёмника, поймал в эфире Москву. Убедившись в том, что мы его поняли, молодой «фриц» также, как и появился, неожиданно скрылся.
Причину того, почему в эфире звучала «Москва майская», мы узнали только через несколько дней от пожилого денщика фельдфебеля, Отто, который, не зная, практически, ни слова по-русски, с ухмылкой поведал нам: «Сталинград! Гитлер капут!».
Впрочем, его реплика ещё требовала уточнения, т.к. слова «Гитлер капут» он произносил уже не в первый раз, пытаясь, видимо, в отсутствие фельдфебеля внушить нам мысль о том, что, несмотря на временные успехи немецких войск, война против СССР Гитлером будет проиграна. И хотя мы из предосторожности («А вдруг он провокатор?») показывать своего с ним согласия не решались, Отто периодически при встрече с кем-либо из нас неизменно повторял свой категорический приговор.
Вскоре, однако, о победе наших войск в Сталинграде мы узнали и от навестившего нас Женьки. При этом Жека поведал нам о том, что в немецких частях керченского гарнизона объявлен траур по этому случаю.
Но окончательно в нашу победу  под Сталинградом мы поверили тогда, когда о ней нам сообщила тётя Таня, ещё одна подруга моей тётушки.

                Тётя Таня.
               
Тётя Таня стала появляться у Молибог вскоре после нашего с мамой «переезда» к ним. Ни отчества, ни фамилии тёти Тани я не помню. Хотя мама, уже после войны, вспоминая о тех, кто навещал тётю Варю в те дни из её подруг, предположительно называла фамилию «Владимирская».
Тётя Таня довольно часто приходила к тёте Варе. Иногда она приводила с собой свою дочь Аллу. Алла была нашей с Лидой ровесницей, однако не очень охотно шла с нами на контакт. Возможно, потому, что не обладала хорошим здоровьем. Она была худенькой и бледненькой девочкой. Хотя в то время и мы, особенно я, не могли похвастаться достаточной упитанностью. У Аллы были тонкие черты лица и густые светло-каштановые волосы.
В отличие от дочери, которая на неё совсем не была похожа, тётя Таня выглядела цветущей и энергичной женщиной. Время оккупации, как мне казалось, ещё не успело истощить её энергетический запас, накопленный до войны.
Появление тёти Тани у нас во дворе не осталось незамеченным фельдфебелем Максом, который с первых же дней стал оказывать ей знаки внимания. И, видимо, как одно из проявлений такого внимания, явилось то, что он «доверил» тёте Тане стирать его бельё. За деньги, разумеется. Хотя, казалось бы, в одном с ним дворе проживали другие потенциальные «прачки». В частности, наши мамы, на которых эту работу возлагали некоторые сослуживцы фельдфебеля–парикмахера. Но меня больше удивило то, что тётя Таня сразу же согласилась обстирывать Макса.
Кстати, факт стирки белья «фрицев», как и последующая работа в качестве подсобных рабочих, вместе с военнопленными, на кухне транспортной части, которой удостоились наши мамы за несколько месяцев до повторного (и окончательного!) отступления немцев из Керчи, почему-то (вопреки утверждениям разоблачителей «советского тоталитарного прошлого») не стали впоследствии предметом строгого разбирательства органами НКВД. Возможно, там вошли в затруднительное положение наших мам. Ведь жить и кормить детей им на что-то надо было. А за стирку белья немцы платили какие–никакие деньги, даже «марки». Да и мыло приносили, кусочки которого доставались и нам. С кухни нашим  мамам тоже перепадали остатки еды. Хотя «фрицы» скрупулёзно вели подсчёт запасам продовольствия и подсобных рабочих держали на голодном пайке.
Последняя работа, кстати, удостоверявшаяся документами о трудоустройстве, избавляла наших мам от принудительных работ, на которые немцы посылали людей после проведения облав, устраиваемых на базаре и в других многолюдных местах.
Но возможно меры «пособничества» оккупантам со стороны наших мам не подпадали под статьи УК, в которых перечислялись проступки по отношению к Советской власти.
Не следует сбрасывать со счетов и выполнение гражданского долга мужьями наших мам и нашими отцами. Ну и, конечно же, наш патриотизм, плохо скрываемый от посторонних.
Ну, а если говорить ответственно, то, полагаю, сведения о наших скромных персонах, как и о многих миллионах находившихся в то время в оккупации советских людей, на фоне проступков действительных предателей и военных преступников, вряд ли могли интересовать вышеуказанные органы.
Несмотря на вынужденное общение с оккупантами, причём, как мне кажется, не с самыми отъявленными (а кое-кого из них, полагаю, можно было бы отнести и к антифашистам), наш внутренний протест против «фрицев» и ожидание прихода наших войск, после полученного известия о победе Красной Армии под Сталинградом, стали нарастать. Мы не ограничивались лишь томительным ожиданием и ловлей слухов о положении на фронтах, чем занимались наши мамы. С Лидой и Жекой мы вынашивали планы хоть как-то навредить «фрицам». Тем более, что в памяти у нас постоянно присутствовал подвиг Володи Дубинина и его друзей, о котором мы узнали сразу же после освобождения Керчи нашими войсками в канун 1942 года.
Сначала мы собирались повторить операцию тех мальчишек, которые перед самым отступлением немцев похитили у них заводные ключи от нескольких грузовиков. Без них в тот морозный декабрь практически невозможно было запустить двигатели. Об этом факте, с фотографиями ребят, также упоминалось в одном из первых номеров газеты «Керченский рабочий», вышедшем в январе 1942 года.
Однако, для осуществления задуманного нам необходимо было проникнуть на территорию авточасти. Но, несмотря на все наши ухищрения, даже на ссылки, что наши мамы работают подсобными рабочими, нас туда немцы не пускали.
Тогда мы решили установить контакт с работавшими у «фрицев» пленными–«подсобниками». Узнав об этом, мамы, мягко выражаясь, не одобрили наши намерения, объяснив нам, что в таких делах «надо соблюдать строгую конспирацию»: мол, и среди наших пленных могут оказаться провокаторы. Тем более, среди таких, как «подсобники». Ведь в сравнении с военнопленными, которые содержались в лагерях (один из которых, кстати, находился недалеко от нас), «подсобники» находились куда в более привилегированном положении. Некоторые из них даже носили немецкую форму (правда, без погон и других атрибутов немецких солдат) и имели «аусвайс», т.е. документ, удостоверявший личность и позволявший им покидать территорию части.
Предостережения наших мам нам показались убедительными и мы временно  перешли на более доступную для нас форму «подпольной» работы. Мы стали считать, сколько машин причислены к «нашей» транспортной части. Стараясь не обращать на себя внимание, а чаще из «укрытия», через щели ворот, мы довольно долго и квалифицированно, отмечая номера машин, вели свои наблюдения. Работу нашу осложняло то, что машины довольно часто большими партиями отправлялись в длительные поездки, а текущие разъезды остававшихся грузовиков (обычно двух – трёх) осуществлялись редко.
Тем не менее, мы с Жекой (Лида вскоре приостановила своё участие: всё-таки девочка, да и мамам она была нужней) составили, как мне помнится, довольно солидный объём данных. Но теперь встал вопрос, кому его передать! Ведь связи с керченским подпольем у нас не было. «Да и существует ли оно?» - с сомнениями думали мы тогда.

Этот вопрос мучил нас, т.к. мы не ощущали его признаков. К тому же, к этому времени (шёл уже сорок третий год) аджимушкайский гарнизон не подавал признаков жизни. Ходили слухи, что немцы, оттеснив его бойцов в глубь каменоломен, замуровывали выходы из них, а в оставленные скважины пускали газ.
Вскоре, однако, мы всё же прослышали о том, что в городе, якобы, стали появляться листовки, в которых коротко освещались события на фронтах, свидетельствовавшие о коренном повороте их в пользу Красной Армии. В листовках, по слухам, перечислялись названия освобождённых нашими войсками городов, печатались призывы не поддаваться влиянию фашистской пропаганды.
Мы с Жекой слонялись по разным районам города в поисках этих листовок, надеясь с их помощью выйти всё же на контакт с нужными нам людьми. И хотя мы понимали, что «обратного адреса» патриотов, печатавших эти листовки, в них не увидим, упорно продолжали свой поиск, чтобы хотя бы убедиться, что мы не одни.
Вскоре, однако, эти свои поиски мы вынуждены были приостановить, т.к. родительницы не очень поощряли наши затяжные хождения по городу, да и трудности в решении проблемы пропитания требовали нашего в нём участия. Жека, помнится, устроился на какую-то работу (он всё же на год был старше меня и, хотя по росту уступал мне, был более смекалистым и самостоятельным парнем).
Нас же с Лидой стали чаще привлекать к работам, которые наши мамы вместе с дедушкой Виктором вели по выращиванию зерна и овощей, а также в области торговли абрикосами, вызревавшими в дедовском саду. К тому же, вскоре у нас с Лидой возобновился учебный процесс в школе, в которую, в качестве преподавателя, пошла на работу и моя мама.
Но прежде, чем коснуться этой стороны нашей жизни в условиях оккупации, я хотел бы вернуться к тому, с чего начал свою главу «о тёте Тане». Как я уже упомянул, тётя Таня, несмотря на отдалённость своего местожительства, не отвергла предложение фельдфебеля по стирке его белья. Более того, пользуясь его благосклонностью, она получила право осуществлять периодически уборку занимаемой Максом комнаты, которую она, правда, делала под присмотром и при очевидном неудовольствии  денщика фельдфебеля.
Став частым посетителем нашего двора и примелькавшись в глазах его обитателей, тётя Таня вскоре стала скрытно проникать в комнату фельдфебеля, разумеется, во время отсутствия его самого и его денщика. Как умудрялась она это делать, осталось тайной, т.к. оба существовавших ключа от запиравшейся двери у хозяев дома были изъяты фельдфебелем.
Так или иначе, но факт остаётся фактом: тётя Таня неоднократно проникала в комнату Макса. Подозреваю, что об этом знали и тётя Варя с  мамой. Тому свидетельством была услышанная мною реплика мамы, в которой она предостерегала тётю Таню о возможных для неё тяжких последствиях в случае, если её застигнет «хозяин» комнаты.
Вскоре и я случайно столкнулся с тётей Таней, когда она в очередной раз тихо выходила из «максовой» комнаты. Помню, что в тот момент она держала в руке пачку немецких газет. Я ещё подумал: «Зачем они ей?». Тётя Таня, увидав меня, несколько смутилась, но, быстро оправившись, неожиданно обратилась ко мне с вопросом: «Вовочка! Ты помнишь, где живёт тот доктор, к которому я водила вас с мамой?». Немного подумав, я ответил ей утвердительно…
Действительно, как-то после разговора о моём здоровье (не помню, по какой причине), во время которого присутствовала  только что познакомившаяся с нами тётя Таня, она порекомендовала маме сходить со мной к знакомому ей врачу. Кажется, это было летом 1942 года, когда мы втроём отправились к «тёти Таниному доктору». Доктор жил в районе «шлагбаума», возле городской больницы, в которой он, как выяснилось позднее, и работал. Во время нашего визита к нему, он слушал мои лёгкие и сердце, заставлял   меня   широко   раскрывать   рот  и  что-то   говорил   маме.   Что   именно,  я
уже не помню. Видимо, то, как следить за моим здоровьем, особенно в зимний период. Возможно, доктор подтвердил и то, что мне уже было известно перед поездкой в бронхиальный санаторий под Одессой.
…После моего утвердительного ответа тётя Таня попросила меня отнести пакет упомянутых газет «этому доктору». «Только, - предупредила она, - никому об этом не говори, а пакет спрячь под куртку!».
Я так и сделал.

                Семья врачей и о скромных тружениках войны.

Сейчас уже не могу вспомнить, о чём я думал после того, как тётя Таня попросила меня оказать ей эту услугу. Но точно могу утверждать, что необычный, даже особый  характер данного мне поручения я определил сразу. И зразу понял причину скрытых проникновений тёти Тани в комнату Макса. Меня терзали лишь сомнения: можно ли было найти что-либо ценного (для нашего подполья, разумеется!) у мало что значащего фельдфебеля, да к тому же ещё и парикмахера, находящейся в глубоком тылу немецкой автотранспортной части. Ведь не одни же газеты ждут те, к кому я несу пакет…
Много поздней я понял, что и немецкие газеты представляли тогда интерес для тех, кто распространял среди населения листовки с информацией о положении на фронтах. Ибо в отсутствие радиоприёмников и радиопередатчиков (они наверняка были редкостью для тех, кто в 1943 году находился в составе немногочисленных подпольных групп, которые остались к тому времени в Керчи) газеты оккупантов были едва ли не единственным источником такой информации, пусть даже и усечённой гебельсовским министерством пропаганды. Тем более, что малотиражные и малогабаритные газетёнки на русском языке, которые издавала городская управа, ничего, кроме примитивных пасквилей на советскую власть и её государственных деятелей, практически не содержали.
…С осознанием своей неожиданной, но столь долгожданной миссии, я шёл к «шламбове» на своё первое задание. Без особого труда я нашёл дом доктора и, остановившись у двери, стал в неё стучать. Через довольно продолжительный промежуток времени дверь открыла женщина, которая вежливо поинтересовалась, что мне нужно. Я, естественно, потребовал, чтобы меня провели к доктору, на что женщина ответила, что его нет дома. Видя мою нерешительность, она спросила меня, не хочу ли я что-либо передать ему. После того, как я ответил ей отрицательно, женщина закрыла дверь, а я, раздосадованный, пошёл обратно.
Во дворе нашего дома меня, как бы случайно, встретила тётя Таня, которая, оглядевшись и убедившись в том, что нас никто не подслушивает, быстро спросила: «Отдал?». Я ответил, что доктора не было дома, а открывшей мне дверь женщине я передавать пакет не решился.
Тётя Таня посетовала на то, что я, видимо, невнимательно её слушал, когда она мне говорила, что пакет я должен отдать тому, кто выйдет. Она объяснила мне, что доктор, помимо приёма больных на дому, работает в городской больнице и, в связи с этим, нередко подолгу там задерживается. «Поэтому газеты надо было передать жене доктора или сыну», - заключила, помедлив, тётя Таня. Потом подумала и добавила: «Правда, он тоже работает в больнице».
Вопрос «зачем им газеты на немецком языке» меня, после объяснения с тётей Таней, уже не занимал. Я был твёрдо уверен в том, что внутри газет есть что-то более важное.
Повторный мой визит в дом врачей (я сразу так решил для себя, поскольку и отец, и сын, оба работали в больнице) состоялся на следующий день: тётя Таня не рекомендовала повторять его сразу же после нашего с ней объяснения. Как и накануне, дверь мне открыла та же женщина, жена доктора, как теперь стало мне известно. Она повторила свой

вчерашний вопрос после того, как я с ней поздоровался. В ответ я, было, потянулся рукой за пазуху, но она деликатно, но быстро втянула меня за дверь, после чего разрешила мне вытащить пакет с газетами. Продержав меня какое-то время у дверей, она быстро открыла их,  и я очутился на улице.
Шагая домой, я был уже твёрдо уверен в том, что в пакете газет, что я нёс, были ещё какие-то бумаги. Иначе, зачем такие меры предосторожности всего лишь из-за простых, хоть и немецких газет? Но эти мысли я оставил при себе, также как и то, куда я ходил и зачем.
В нашем дворе моего отсутствия не заметили, т.к. из-за близости расположения от нас дома доктора оно было скоротечным. И впредь о моих визитах никто не знал, кроме, естественно, тёти Тани. Даже Жеку, даже его (!) я не посвятил в свою тайну. Хотя, признаюсь, мне очень хотелось это сделать. Ещё бы, я вышел «на связь» с теми, кого мы так долго искали. От охватившего меня волнения, на первых порах, я даже забыл о нашем списке с результатами подсчёта немецкого транспорта, который мы с Жекой спрятали в сарайной пристройке молибоговского двора. Правда, некоторое время спустя, я всё же вложил его в пакет с газетами, когда в очередной раз передавал их нашей «связной».  Так мысленно я определил роль жены доктора в нашем тайном общении.
Не помню уже, сколько таких визитов к доктору я совершил. Однако два последних я запомнил на всю жизнь!
Один из них, предпоследний я запомнил потому, что во время него я, после значительного перерыва, вновь встретился с самим доктором, но уже не в качестве его пациента, а как товарищ по совместной, хотя и опасной борьбе с оккупантами. Так, во всяком случае, считал я.
Как оказалось, доктор был не один. После того как жена доктора открыла мне дверь, она не стала брать у меня пакет, а повела меня, как мне помнится, по деревянным ступенькам вверх, в комнату, в которой сидели двое мужчин. Одного я, естественно, узнал сразу, это был доктор, а второго, молодого, видел впервые. Полагаю, это был сын доктора и, как я считал, его коллега. Мне он запомнился довольно плотным, спортивного склада, юношей, который сразу же после приветствия в мой адрес, развернул одну из принесённых мною газет и стал просматривать её, сопровождая свой просмотр громкими короткими,  но мало доступными мне репликами. Из его поведения я сделал вывод, что он весьма неплохо владеет немецким языком.
Кажется, меня чем-то угостили. Но гораздо больше меня обрадовало то, что меня похвалили, назвав мужественным парнем. «Как только представится возможность, - с серьёзным видом говорил молодой человек доктору, - его обязательно нужно наградить медалью «За отвагу»! При этих словах он перевёл свой взор на меня и улыбнулся.
Я едва сдерживал свою радость! И когда меня, ещё раз поблагодарив, отпустили, я, чуть ли не подпрыгивая, как малый ребёнок, поспешил домой. Не помню, отметил ли кто-нибудь из домашних моё приподнятое настроение. Но я, как и прежде, никому ничего не говорил.
Совсем с другим настроением я возвращался с последнего моего курьерского задания. В этот день я несколько раз стучал в дверь, но её мне никто не открывал.
Помню, что после второго или третьего моего стука в дверь квартиры врачей из-за угла дома неожиданно вышел полевой жандарм. Да, именно полевой жандарм, т.к. его внешний вид полностью соответствовал тому описанию, которое давал мне всё знавший Жека, определяя род войск или службы каждого «фрица» из тех, которые попадались нам на глаза во время наших прогулок по городу. Немец был в каске, в длинном сером полевом плаще с «кокеткой» на плечах и с плоской,  чечевичного вида, бляхой, удерживаемой на груди с помощью пластинчатой,  блестящей цепочки, уходившей с двух сторон под воротник за шею. На бляхе, как и было положено, красовался жёлтый фосфоресцирующий орёл с распростёртыми по всей её длине крыльями.
Жандарм внимательно посмотрел на меня. На миг наши взгляды встретились. Я сделал вид, что он меня не интересует, и снова постучал в дверь.
До сих пор с ужасом думаю о том, что могло произойти, если бы я не выдержал и чем-либо выдал свой испуг. Проявленное мною внешнее спокойствие, видимо, усыпило бдительность жандарма, который не выказал по отношению ко мне повышенного интереса. Видимо, думал я потом, он принял меня за одного из пациентов доктора. У меня же хватило смекалки выждать какой-то момент, а затем, не спеша, отправиться восвояси. При этом я не пошёл прямо домой. Интуитивно я выбрал другой маршрут и, опять же, не спеша, поплёлся вверх по улице, на «горку». Проплутав по закоулкам Митридата, я спустился по улице Чернышевского на Чкалова и подошёл к нашей калитке с противоположной, относительно «шламбовы», стороны. На моё счастье, перед выходом на нашу улицу, за мной увязались несколько пацанов из «лапиного» окружения, что, выражаясь современным детективным языком, как я думал, сулило мне алиби на случай моего задержания. Но этого, к счастью, не произошло. Единственное, что мне досталось, так это «головомойка» от мамы за длительное отсутствие «не известно где».
Реакцию тёти Тани на моё сообщение о случившемся я уже не помню. Но мои визиты к доктору на этом закончились. Да и тётя Таня, кажется, с тех пор редко нас навещала. Во всяком случае, она ко мне больше не обращалась. А потому, о том, что произошло, мне было неведомо.
Теперь, когда я, благодаря доброжелательным и отзывчивым людям узнал, что всё это время общался с доктором, его женой и сыном Стрижевскими, я могу с полным основанием констатировать, что в момент моего последнего к ним визита за их домом велось наблюдение. Было ли это ещё до ареста Григория Симоновича и Алексея или после, удалось ли мне своим поведением обмануть на самом деле следившего за домом жандарма или фашисты ждали кого-то весомее, - обо всём этом я могу только гадать. Очевидным остаётся только то, что судьба, по недоступным мне причинам, меня пощадила, а Григория Симоновича, Алексея и Ольгу Бонифатьевну, жену доктора, отдала в руки фашистов.
Впрочем, как свидетельствуют многочисленные факты истории Великой Отечественной войны, такую негативную миссию судьбы, её злого рока, часто выполняли субъекты в человеческом обличье, наречённые в народе доносчиками и предателями. Об этом, в частности, упоминает и Людмила Григорьевна, младшая дочь Стрижевских, единственная, кто остался в живых из некогда большой и, как я полагаю, счастливой довоенной семьи. В краткой биографической памятке, которую она передала мне при нашей встрече после публикации в декабре 2004 года в газете «Керченский рабочий» моего письма, Людмила Григорьевна пишет:

«Вскоре после освобождения Керчи мне удалось попасть в город. Я обращалась в военную прокуратуру за сведениями о своих близких. Мне подтвердили, что доктор Стрижевский Григорий Симонович и его сын Алексей были арестованы и расстреляны за подрывную деятельность против немецких оккупантов. Со слов знакомых моих родителей я узнала, что брат Алексей был ранен в боях под Киевом, попал в плен к немцам, бежал и пробрался в Керчь к родителям. (По трагическому совпадению там же, в бою под Киевом погиб старший сын Стрижевских, Иван, - прим. моё, со слов Л.Г.). Будучи активным комсомольцем, настоящим патриотом своей Отчизны, он организовал группу сопротивления из бывших школьных друзей и военнопленных. Им удалось совершить целый ряд диверсий. Но их предали, выследили и арестовали: первого – Алексея, прямо на улице, а потом взяли отца прямо на больничном приёме. Их посадили в тюрьму. Мать, обезумев от горя, ходила в тюрьму, пытаясь хоть чем-то помочь им, пока сама не была арестована. Квартира была разграблена».
               
               
               



…Кто и при каких обстоятельствах оказался повинен в гибели Стрижевских,  я не знаю. Не удалось узнать об этом и Людмиле Григорьевне, когда она обращалась в прокуратуру.
Правда, по слухам, дошедшим до Людмилы (она тогда ещё была студенткой), тем, кто выдал Григория Симоновича и Алексея, был чешский солдат, якобы, находившийся на излечении в больнице, в которой также, под видом больных, Стрижевские, вместе со своими помощниками, скрывали раненых советских солдат. И не только скрывали, но и, по мере их выздоровления, способствовали их переправке в катакомбы.
Со своей стороны могу подтвердить, что помимо немцев в Керчи, с разной степенью продолжительности, находились подразделения их сателлитов: румын, венгров, итальянцев, а также словаков, которых, в частности, керчане отождествляли с чехами, называя их чехословаками.
Завершая главу о моём общении с отцом и сыном Стрижевскими, мужественными и самоотверженными людьми из числа керченских подпольщиков, а также с их преданной помощницей, женой и матерью, Ольгой Бонифатьевной, не могу не упомянуть ещё раз и о той, кому я обязан встречей с ними. Я имею в виду тётю Таню. 
К сожалению,  я так и не узнал, что случилось с ней. Быть может, её постигла та же участь, что и семью Стрижевских. Правда, в перечислении погибших от рук гитлеровцев керченских патриотов из «разветвлённой группы отца и сына Стрижевских», о которой упоминается в предисловии Книги памяти (стр.10), я не обнаружил ни её имени, ни фамилии, похожей на Владимирскую. Логично было бы получить информацию о ней от её дочери Аллы. Но о её судьбе мне тоже ничего не известно.
Зато из письма моей бывшей одноклассницы Лиды (Лидии Михайловны) Молчановой, также откликнувшейся, как я уже упоминал, на моё послание керченскому Совету ветеранов ВОВ, я узнал ещё об одной трагической и, в то же время, героической (нисколько не считаю это слово преувеличением) судьбе другой довоенной керченской семьи.
В присланных мне Лидией Михайловной архивных материалах я прочитал о том, что, практически, с первых дней войны родители Лиды прияли участие в боях с фашистскими захватчиками. Причём, если отец Лиды, Михаил Давыдович Молчанов, ещё с довоенных лет служил в рядах Красной Армии и войну встретил начальником штаба стрелкового полка в звании капитана, то мать,  Мария Родионовна Молчанова, в девичестве Шевцова, работала до войны инструктором Осоавиахима (общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству, массовая добровольная организация граждан СССР в 1927 – 48 г.г.). Она добровольно ушла на фронт, оставив на попечение государства троих своих детей, старшей из которых, Лиде, было, как я полагаю, не более десяти лет. Дети, как и Людмила Стрижевская, были эвакуированы в тыл и, попав в разные детские дома, надолго разлучились друг с другом.
Родители же их, Мария Родионовна и Михаил Давыдович, встретились ещё в тяжёлом 1941 году в партизанском отряде имени В.И. Ленина, который базировался в одной из штолен Аджимушкайских каменоломен. А в мае 1942 года, во время повторного наступления немцев на Керчь, они расстались и, как оказалось, навсегда. Мария Родионовна вновь оказалась в каменоломнях, где, самоотверженно выполняя обязанности сестры милосердия, погибла, а Михаил Давыдович с тяжелейшим ранением был эвакуирован в Баку.

 
Григорий Симонович и Ольга Бонифатьевна Стрижевские с дочерью Людмилой           и сыном Алексеем. Керчь, 1939г.

             
                _________________________________                ____________________________________
Алексей Стрижевский, рядовой                Иван Стрижевский, выпускник                Киевского военного гарнизона, 1940г.                Киевского военного училища, 1940  г.
Людмила Григорьевна Стрижевская с внуком Дмитрием у мемориальной доски
на улице имени Стрижевских, Керчь 1985г.
 
Отвечая на просьбу редакции газеты «Керченский рабочий» от 22.09. 2002 г., Лидия Михайловна Молчанова так написала о своей матери: « В честь неё в Керчи названы улица и переулок. Имя её и скромный военный труд обрастают легендами. Её описывают молоденькой девчонкой. А она была матерью троих детей. Нашей мамой. Она была беззаветно предана своему Отечеству, своему долгу».
И как обоснование этих слов – выдержка из воспоминаний мужа Марии Родионовны, М.Д. Молчанова: «Мария родилась 1 апреля 1907 года в городе Керчи в семье рабочего. С детских лет работала по найму, была нянькой, подёнщицей на огородах, обработчицей рыбы у частников. В 1922 году вступила в комсомол. Работала на строительстве коксохимзавода имени Кирова треста «Индустрой» разнорабочей, грузчицей на консервном заводе, уборщицей ЖКО завода имени Войкова. По вечерам училась на рабфаке. Активно участвовала в общественной работе как внештатный, затем штатный командир-инструктор Сталинского райсовета Осоавиахима. Была избрана депутатом райсовета и председателем районного совета Осоавиахима».
После отправки детей в эвакуацию, Мария Родионовна работала в составе сандружин, которые, в период интенсивных бомбардировок Керчи немцами, спасали пострадавших от них людей и оказывали им первую медицинскую помощь.
В первый приход немцев в Керчь «Мария Родионовна, - вспоминает М.Д.Молчанов, - в составе Аджимушкайского партизанского отряда выполняла обязанности заведующего водным режимом».
«В апреле 1942 года, - продолжает Михаил Давыдович, - она примкнула к воинской части, которая отступала к Керчи. Последний бой был в посёлке имени Войкова. Сопровождая раненых, бойцы прорвались в Большие Аджимушкайские каменоломни. В подземном госпитале Аджимушкайского гарнизона Мария работала медсестрой... Под обстрелом врага добывала воду из колодца вблизи каменоломен.  23 мая 1942 года была смертельно ранена. Из под огня боевые товарищи вынесли её в подземный госпиталь, где вскоре Мария скончалась».

 
Указ Президента СССР и выдержка из статьи С.Литвинова 
«Керчане – герои «Аджимушкая»  (газета «Керченский рабочий» от 08.03.1988г.)

Вот так протекал и трагически оборвался «скромный, - как пишет дочь, Лидия Михайловна Молчанова, - военный труд» её матери, отмеченный, спустя много лет, орденом Отечественной войны второй степени…
Вчитываясь в предоставленный мне Лидией Михайловной материал, ловлю себя на мысли, что в те тяжёлые дни я находился где-то рядом с её родителями. Я вспоминаю того высокого, в чёрной одежде, партизана, стоящего перед фабрикой–кухней в один из последних дней декабря 1941 года, который, я теперь уверен, был из отряда имени В.И.Ленина, где заместителем его командира был М.Д.Молчанов.
Я вспоминаю тот сборный отряд красноармейцев, который в мае 1942 года шёл нам навстречу, когда мы с мамой опять бежали на переправу в Капканы после трагических событий, разыгравшихся у нашего дома и нашего сарая. Ведь в составе этого отряда могла быть и Лидина мама, М.Р.Молчанова.
…Завершая главу, я хотел бы привести слова Людмилы Григорьевны Стрижевской, написанные ею в конце биографической памятки, переданной мне вместе с фотографиями: «Я всегда помнила о своей героической семье и старалась в своей жизни ей хоть как-то соответствовать».
От себя добавлю, что Людмила Григорьевна успешно закончила Московский авиационно–технологический институт (МАТИ), после его окончания работала на авиамоторном заводе, защитила кандидатскую диссертацию и последние тридцать лет участвовала в создании новейших авиационных материалов при институте ВИАМ.
Всем этим Людмила Григорьевна, на мой взгляд, не только проявила соответствие своей героической семье, но и оправдала те жертвы, которые её близкие принесли ради спасения своей дочери и сестры, ради спасения многих и многих детей и юношества, а значит и ради будущего нашей страны.
Все эти слова я в полной мере могу отнести и в адрес родителей Лидии Михайловны Молчановой, как и её самой. Лидия Михайловна окончила Симферопольский педагогический институт, много лет работала учителем физкультуры в школе № 17 г. Керчи, учительствовала на Чукотке. «При этом Лидия Михайловна была единственным в городе учителем физкультуры, имевшим классное руководство. Большой знаток детских душ, умелый воспитатель, она считала для себя немыслимым не иметь самой трудной работы в школе – классного руководителя». Так отзываются о Лидии Михайловне её сослуживцы и воспитанники её класса в лице внештатного корреспондента на страницах самой любимой газеты керчан «Керченский рабочий» в одной из её публикаций ещё в 1970 году.
«У наших детей была тяжёлая военная судьба, но они нашли своё место в жизни», - так заключает свои воспоминания М.Д.Молчанов.
И, позволю себе добавить, они оправдали надежды тех, кто, не щадя своей жизни, за это самоотверженно боролся.

                Как делают хлеб.
               
Этот насущный вопрос встал для нас вскоре после второго прихода немцев в Керчь. Уже на переправе в Капканах, как я упоминал, мы испытывали острый недостаток в хлебе. Какое-то время мы пользовались скудными запасами муки, имевшимися у дедушки Виктора и у тёти Вари. Однако они были на исходе. По той же причине не приходилось рассчитывать на помощь Петра Васильевича. И на базаре мука была в дефиците, к тому же, втридорога. Редкие подношения «фрицев» за стирку белья тоже не решали сути вопроса. Тем более, что они предпочитали расплачиваться марками или сахарином, а хлеб у них самих был в ограниченном порционе.
Кстати, однажды кто-то из них, в качестве оплаты постиранного белья, принёс всё же кусок хлеба. Он был с остатками полупрозрачной плотной и чем-то пропитанной бумаги.  В неё, видимо, была герметично упакована вся буханка. Говорили, что в немецкие части нередко доставлялся хлеб, хранившийся в таких упаковках с 1939 года!
Какое-то время спустя, когда мама была официально зарегистрирована в качестве учительницы открывшейся школы, ей были выданы хлебные карточки, по которым она выкупала свою пайку в специализированном ларьке, действовавшем под патронажем городского головы. Однако качество выкупаемого по карточкам хлеба, мягко говоря, оставляло желать лучшего. Выпекался он из просяной муки, в которой количество не размолотой крупы по объёму не уступало остальной части замеса. К тому же, замес, после выпечки хлеба, внешне больше напоминал глину, смешанную с песком. Да и по вкусу был недалёк от такого же ощущения.
В общем, наступил момент, когда на семейном совете было принято решение заняться «производством хлебной продукции» самостоятельно.
В начале весны 1943 года (за точность не ручаюсь, не агроном) «арбузный» баштан деда было решено засеять пшеницей, которая в небольшом количестве хранилась в его закромах. Перед посевной, как и положено, нужно было вспахать поле. Это мероприятие, как мне помнится, в первую очередь дедушке и мамам, доставило много забот и трудностей.
Поначалу было решено пахать плугом, который, как оказался, всё-таки хранился у дедушки с давних времён. По сути, это был лемех, прикреплённый примитивным способом к оглобле или, как мне казалось, к большой коряге с прикрученной к ней на противоположном конце поперечиной. В неё поочерёдно впрягались наши мамы и мы с Лидой, а следовавший за нашими «лошадиными силами» дед давил своим телом на лемех, врезая его на необходимую глубину в землю.
В первый же день пахоты, после нескольких часов приложения неимоверных усилий, в течение которых мы одолели лишь ничтожную часть относительно небольшого дедовского надела, было принято решение перейти на лопаты. Тем более, что, как показала практика, качество пахоты, произведённой нами с помощью плуга, немногим отличалось от того, что достигалось лопатой. К тому же, наша с Лидой помощь старшим была сродни помощи мух, что кричали: «И мы пахали!». И хотя лопатами мы орудовали немногим лучше, всё-таки с ними от нас было больше толку.
Не помню, сколько дней мы одолевали дедушкин надел. Хотя тогда нам казалось, что «целую вечность»! Кажется, в промежутке, когда нас с Лидой отправляли на отдых и приготовление еды (Лида к тому времени уже умела неплохо готовить), дедушка пытался вновь договориться со своим соседом Фомой относительно его ослика. Но, толи ослик заупрямился и не захотел пахать, толи сам Фома, не знаю. Помнится только, что из этой затеи ничего не вышло. И нам пришлось таки завершать пахоту лопатами.
Зерно на вспаханную, точнее, вскопанную землю дед и мамы разбрасывали, естественно, руками, захватывая его пригоршнями из мешков, подвешенных чрез плечо за шею. Точно так, как я видел то ли в кино, то ли на картине одного из наших русских художников–подвижников. И так же, как и за сеятелем на полотняной пашне, за дедом и мамами на почтительном от них расстоянии следовали стайки птиц (кажется, галок, или воробьёв), которые, перелетая с места на место, пытались выклевать наши зёрна из земли. Мы с Лидой, размахивая руками и тяпками, старались прогнать крылатых воришек, а заодно засыпать землёй лежащую на поверхности пшеницу.
Когда пришло время уборки хлеба (кажется, в августе месяце. Или в июле?), мы с удивлением и необычайной радостью обнаружили, что на баштане вырос неплохой урожай. Теперь предстояло его быстро убрать. Во-первых, потому, что не исключалась вероятность того, что немцы его реквизируют. Такие случаи были. Они предпринимались, в первую очередь, как говорили, к тем, кто обладал значительными запасами зерна или вёл большое натуральное хозяйство. Кажется, среди таковых оказалось и семейство Приходько.
Во-вторых, по всему чувствовалось приближение фронта. Участились налёты нашей авиации, стали залетать, хотя пока ещё и не часто, снаряды советских дальнобойных орудий. И хотя это не могло не радовать нас, было небезопасно находиться в зоне прибрежной оборонительной полосы немцев, за которой, хоть и на почтительном расстоянии, тянулся степной участок с баштанами.

Жатву вели тоже дедовским способом, с использованием сохранившихся у Виктора Ивановича серпов и косы. Мамы жали серпами, дед работал косой. Мы же с Лидой собирали скошенные стебли с колосками, которые старшие потом увязывали  в маленькие снопы и укладывали на тачку.
Не помню точно, сколько дней мы потратили на уборку хлеба. Кажется, несколько дней. Но отлично помню, что в конце уборочной страды, в один из последних её дней, где-то неподалёку от нас вдруг прошипел и жахнул снаряд. Мы все попадали, кто где стоял. И уже лёжа, боясь приподняться, ждали следующего. Но повторного залпа не последовало.
Тем не менее, мы быстро свернулись и, не дожав ниву на небольшом клочке надела, стали быстро улепётывать домой. Больше мы с мамами на баштан не ходили. Хотя дед, спустя какое-то время, сам, один всё-таки докосил и собрал остаток хлеба.
Сразу же после обмолота колосьев и очистки зерна мы приступили к его помолу. Это я хорошо помню, т.к. вместе со всеми, по очереди крутил тяжёлый жернов, который тоже оказался в хозяйстве у дедушки Виктора.
Так, за довольно короткий промежуток времени мы с моей двоюродной сестрой познакомились с полным циклом выделывания хлебов «доисторическим» способом. И не только познакомились, но и в полной мере испытали его на себе. Этим мне хотелось ещё раз подчеркнуть абсурдность войны и того, к чему она приводит. Даже в простом человеческом обиходе, не говоря уже о вызванных ею жертвах и понесённых утратах.
Помнится, недолго мы пекли хлеб, точнее, лепёшки из выращенного нами урожая. Запасы муки, намолоченной из собранных зёрен пшеницы, быстро таяли. В целях экономии, мамы стали подмешивать в муку ранее отсеянные отруби. Когда и они кончились, перешли к употреблению макухи (на литературном языке, если не ошибаюсь, жмыха), которую, за относительно недорогую цену, покупали на базаре или выменивали у селян на предметы оставшегося у нас обихода. А вскоре опять вернулись к просяному хлебу.
В общем, в вопросе питания наступали трудные времена. К этому моменту, несмотря на строжайший режим экономии, был израсходован весь запас сахарного песка, выделенного нам нашими бывшими постояльцами, военными железнодорожниками, вместе с большой долей сливочного масла, которое тоже было на исходе. После возвращения с переправы остатки масла, в целях экономии и сохранности, повторно стопили и слили в стеклянную банку с завинчивающейся крышкой. Банку спрятали в плетёный сундук, в котором хранились небольшие  порции (как НЗ, неприкосновенный запас) нескольких видов круп, сахарного песка и муки.
Всё это я так хорошо запомнил потому, что, когда становилось совсем невмоготу, я тайком, чтобы никто не видел (стыдно было показывать свою слабость) подходил к сундуку, поднимал его крышку, откупоривал банку и, подковыривая пальцем крошку топлёного масла (почему-то только его),  клал её себе в рот.
Мне казалась эта крошка такой маленькой, что её исчезновение в моём рту никак не отразится на уровне остающегося в банке масла. Однако вскоре «утечка» масла стала очевидной. И первой её обнаружила тётя Варя. Она вслух выразила своё удивление по этому поводу. Но, видимо поняв, какой «кот слизывал сливки», деликатно замолчала эту тему. От этого мне только стало стыдно вдвойне и, не выдержав, я расплакался.
Позднее я случайно услышал, что говорила мама тёте Варе по поводу случившегося. «Боже мой! – сокрушалась мама. – До войны, ещё в дошкольном возрасте он ничего не брал без спроса! Даже тогда, когда оставался один наедине с соблазнительными для ребёнка деликатесами». Я понял, что этими словами мама не только не порицала мой поступок, но наоборот, выражала свою боль по поводу того, что не может обеспечить мне необходимого питания.


               

                «Торгаши».
               
Ещё летом 1942 года нас с Лидой более занятые житейскими заботами взрослые приобщили к торговле абрикосами, которые в большом количестве поспевали в саду у дедушки Виктора. Правда, в 42-ом это происходило эпизодически, т.к. я часто отлучался с мамой «на заработок» к Приходько. Да к тому же, после перенесённых потрясений и подавленного состояния наших родительниц, особенно мамы, мы тогда ещё не вошли «в свою колею».
Зато с весны 1943 года, когда, как я уже отметил, активизировались наши поиски средств выживания, мы с сестрой, поднаторев в разных хозяйственных работах, в промежутках между занятиями в школе, нередко выходили на угол Тюремного переулка, а то и дальше, с кошёлкой, наполненной абрикосами. Ягоды: крыжовник, шелковицу, а также черешню и вишню, - дед нам не доверял. К тому же, за исключением шелковицы, в сборе которой, лазая по большому дереву, мы с Лидой занимали ведущую роль, их урожай значительно уступал абрикосам.      
Поскольку весов у нас не было, мы с Лидой торговали абрикосами, так сказать, порционно, с помощью небольшой кастрюльки. Однако, вдали от центра города, где располагались два основных базара, наша торговля шла не очень бойко. К тому же, у нас были конкуренты, одна или две старушки, располагавшиеся неподалеку от нас.
Поскольку перед нами стояла задача не только выгодно, но и побыстрее продать товар, мы с сестрой сконцентрировали своё внимание на втором. Узнав,  по какой цене торгуют абрикосами старушки, мы решили предложить им абрикосы по более низкой стоимости. Старушки, которые сидели на своём месте с утра до вечера, охотно на это согласились. После первого затяжного обмера сдаваемых им фруктов, мы решили ускорить процесс и стали продавать абрикосы оптом, теряя на этом, как я теперь полагаю, ещё какую-то сумму денег.
Ускоренный процесс вызвал у деда подозрения, с которыми он поделился  вначале с нами, а затем и с дочерьми. Мы с Лидой получили нагоняй, на чём наша самостоятельная торговля закончилась. Следующие выходы мы уже осуществляли в компании с нашими мамами, которые по очереди сопровождали нас уже на базар. Эти выходы были, естественно, более продолжительными по времени (мы добирались до Сенного базара) и более тяжёлыми по ноше, т.к. товар носили в большой кошёлке и в двух вёдрах.
Обычно после школьных занятий (о них – в следующей главе)  мы с Лидой и мамой, если она не задерживалась в школе, заходили к дедушке Виктору, где нас уже ждали тётя Варя и тяжёлые вёдра с кошёлкой. Мы располагались за одним из прилавков, которые ко времени нашего прибытия были почти пустыми, и, взяв на прокат у администрации весы, начинали торговать.
Однако торговля наша и на базаре шла не бойко. Чаще всего половину абрикосов мы тащили домой. Но не в Тюремный переулок, а уже на Чкалова, где мамы из них варили компот без сахара и делали курагу, т.е. сушили.
Собственно говоря, я несколько преувеличил, говоря «чаще всего», т.к., если не изменяет память, мы всего-то сделали три или четыре ходки на базар. Несмотря на то, что в саду корженковского дома было шесть или семь абрикосовых деревьев, количество собранных плодов не превышало в общей сложности 8 – 9 вёдер. И в последний поход на базар мы притащили, помниться, одну кошёлку.
В тот памятный день с нами была мама. Как и в предыдущие разы, мы взяли у служителей базара напрокат весы и рассчитывали на то, что продадим все абрикосы. Но как только мы расположились на прилавке, неожиданно со стороны мола прогремел сильный взрыв, взметнувший в небо столб чёрного дыма. Мама с криком «Дети! За мной!» быстро заскочила за стоявший неподалёку ларёк. Я рванулся за ней. Присев, мы с минуту ожидали повторных разрывов бомб, полагая, что причиной взрыва был налёт нашей авиации. Очнувшись от страха и неожиданности, мама вдруг вскрикнула: «А где Лида?!».
Поскольку ни шума мотора самолёта, ни шипения падающих бомб, ни залпов зениток не было слышно, мы с ней выскочили из-за ларька и стали оглядываться по сторонам. На прилавке одиноко стояли одни весы. Ни Лиды, ни кошёлки с абрикосами около него не было. Мама, чуть не причитая, начала кричать:«Лида! Лида!». Но её по-прежнему не было видно.

   
немецкие «рейховские» и оккупационные деньги (марки и карбованцы)

Когда прошло ещё  минуты три-четыре, из-за другого ларька вдруг показалась голова Лиды, а ещё через мгновенье она вынырнула целиком с кошёлкою в руках.
Потом, когда мы со смехом рассказывали тёте Варе и всему двору об этом происшествии, все высоко оценили не только мужество, но и хозяйственную жилку моей сестрички. Что же касается взрыва, то все согласились с моим аргументированным обоснованием того, что это, скорее  всего,  был акт диверсии, который совершили на молу наши партизаны.
И как оказалось, я, видимо, был недалёк от истины. В сборнике «Ради жизни», изданном керченской городской организацией инвалидов войны и Вооружённых сил к 60-летию Победы в кратком очерке В.Жукова «О подпольщиках Стрижевских» приведена выдержка из энциклопедии «История городов и сёл Украинской ССР. Крымская область», Киев, 1974 год, стр.294:
«Активно действовала в оккупированном врагом городе (Керчи - прим. моё) группа, возглавляемая комсомольцем А.Г.Стрижевским. Подпольщики организовали побег военнопленных, находившихся в городской больнице, взорвали склад боеприпасов на молу».
Нисколько теперь не сомневаюсь в том, что свидетелями именно этого взрыва были мы с мамой и сестрой, находясь в тот памятный день на Сенном базаре. И я рад, что в свою очередь могу подтвердить активную деятельность самоотверженных патриотов, с молодым руководителем которых, как, впрочем, и с его мужественными родителями, имел честь общаться в период оказания им своей скромной помощи.

                В « немецкой» школе.

Школа, которую в период второй оккупации Керчи немцами посещали я, Лида и мама, находилась у шоссе (улица Кирова) где-то между тюрьмой и молом. Так что нам приходилось каждый день преодолевать весьма значительное расстояние, чтобы до неё добраться от улицы Чкалова, а после занятий совершить обратный путь.
Правда, как я уже упоминал в предыдущей главе и по указанным выше причинам, на обратном пути мы нередко задерживались у дедушки Виктора. Иногда – с ночёвкой. В частности, в период хлебоуборочной страды.  И тогда наш путь до школы и от неё был существенно короче.
Зато в дни торговли абрикосами наш путь становился не только длиннее, но и существенно тяжелее. Хотя, возможно, я уже точно не помню, все наши сельскохозяйственные и садово-торговые работы проходили в свободные от учёбы дни.
Не стану описывать весь учебный процесс. Отмечу только то, что достоверно осталось в памяти.
Внешне школа, в которой мы учились, в миниатюре напоминала здание городской гимназии (школы имени В.Г.Короленко)  и, как мне кажется, тоже была построена ещё до революции. При немцах ей был присвоен номер «1» (по-видимому, потому, что другие школы не функционировали).
Возможно, это обстоятельство послужило одной из причин того, что началу наших занятий предшествовала церемония открытия учебного процесса, «свободного от большевистской пропаганды». По смыслу именно так заявил пришедший на это торжество городской голова. Мама говорила, что он ещё в царское время работал в городской управе. Видимо, это и определило выбор германской администрации при определении кандидатуры на столь ответственный для них пост.
Полагаю, что в этом нет ничего удивительного, т.к. назначение немцами на подобные посты на оккупированной ими территории людей, не питавших, мягко говоря, большой любви к Советской власти, было, как известно, явлением обычным.  Как, впрочем,  и то, что среди таковых было немало тех, кто в своей слепой ненависти к ней доходил до абсурда. Об этом, кстати, свидетельствуют и факты наших дней.
Не помню всей назидательной речи головы, но зато в памяти осталось её бурное окончание. Поведав всем присутствующим учителям и ученикам о том, что наступил «новый порядок», он заключил: «А кто его не будет выполнять, тому на три года…  расстрел!». Видимо, по ходу своей тирады голова счёл, что «три года» слишком мало за невыполнение «нового порядка» и сразу же, не мешкая, на ходу решил исправить свою оплошность. Но многие из присутствующих и, в первую очередь, из числа учащихся восприняли сказанное буквально: «На три года расстрел!» - и почти дружно прыснули от смеха, а кое-кто даже громко хохотнул, что ещё больше распалило оратора. Выручил кто-то из учителей, крикнув громко «Тихо!», отчего остановился и сам голова. Пролепетав напоследок ещё что-то невнятное, городской голова быстро ретировался. А нас, учащихся, развели по классам.
Не помню точно, но, кажется, в процессе нашего обучения в той школе, принимала участие и моя первая учительница, Евгения Акимовна Пекарникова. Однако мама меня и Лиду определила в свой класс.
            Ввиду большого перерыва, произошедшего в нашей учёбе по независящим, как говорится, от нас обстоятельствам, и учитывая разный уровень подготовки учеников, занятия проходили по смешанной программе 3-его и 4-го классов, экстерном, так сказать. Несмотря на «новый порядок», темы занятий  проходили практически в полном соответствии с методикой, разработанной ещё до войны, т.е. в советских школах. Директор школы, не помню его имени, страхуя себя от возможных доносов, исключил из программ только изучение отечественной истории, её предреволюционного и советского периодов. Так что о подготовке и свершении Великой Октябрьской социалистической революции, гражданской войне, об ударных стройках первых советских пятилеток и биографические данные видных советских деятелей мне и моим товарищам пришлось познавать значительно позднее. Хотя, благодаря советским художественным кинофильмам, мы уже были достаточно подкованы  в этом отношении.
Согласно данным, отмеченным в мамином «аусвайсе», рабочем удостоверении (кстати, выдаваемом Биржей Труда в обмен на паспорт), наши занятия в школе растянулись, правда, с небольшими перерывами, с октября 1942 года по август 1943-го.В жаркое время на больших переменах, несмотря на  запреты учителей, и персонально мамы, некоторые из ребят, и я в их числе, бегали к морю, чтобы искупаться. Место, где мы обычно купались, было не из приятных, сказывалось близость мола, но зато близким к школе. По сути, сразу же за шоссе, метрах в пятидесяти от него. К тому же, в том промежутке берега, где мы купались, побережье не охранялось «фрицами» и было свободно от пушек.
К великому сожалению наше непослушание однажды было жестоко наказано. В один из наших выходов к морю, перебегая шоссе, попал под немецкий грузовик ученик параллельного класса. Не могу утверждать, что этот ужасный инцидент произошёл по намеренной халатности водителя. Видевшие произошедшее говорили, что солдат-шофёр после остановки грузовика подбегал к мальчику. Но затем сел обратно в машину и быстро уехал. Мальчик погиб и, видимо, мгновенно.
Не помню, какими последствиями для директора и учителей школы обернулось это ужасное происшествие. Зато занятия наши продолжались уже при более жёстком режиме. И продолжались, как я отметил выше, до августа месяца, когда дела у немцев на Кавказе стали плохими. Это сразу стало очевидным по участившимся налётам нашей авиации. Она, как и следовало ожидать, уделяла повышенное внимание керченскому морскому порту, в котором у мола швартовались немецкие корабли и самоходные транспортно-десантные баржи. Порт к этому времени немцы, силами наших военнопленных, частично расчистили от последствий бомбёжки их же авиацией.
По причине налётов теперь уже наших самолётов  занятия в школе стали частенько прерываться. Когда на молу и вокруг него слышались разрывы бомб, учителя, на всякий случай, ввиду относительной близости к нему нашей школы, выводили нас во двор, где мы прятались за всякого рода естественные укрытия.
 И однажды такой случай произошёл. Мы все ещё находились в здании школы, когда подряд вокруг неё раздались несколько сильных взрывов. Одна бомба упала в отдалённую часть двора школы. Когда мы все выскочили, в воздухе стояла пыль, и пахло

порохом, как в тот памятный день, когда немецкие самолёты атаковали наш заводской микрорайон и когда погиб наш новый друг Коля.

       «Мельдекарта» (карта зголошень или отметка трудовой повинности по-украински)  «Аусвайс» ( рабочее удостоверение)

Слава Богу, на этот раз никто из школьников и учителей не пострадал. Наверное, наши лётчики этого и не хотели.
Спустя нескольких минут после налёта, все, и учителя, и ученики, как по команде бросились в сторону сада богадельни, который примыкал к школьному двору с северной стороны. Так, через сад и в разные стороны разбегалась вся наша школьная рать. Мы с мамой и Лидой и ещё часть педагогов и учащихся шли на Север, удаляясь от порта и городского вокзала «Керчь-1», второго потенциального объекта бомбардировки нашими самолётами. Через Сенную площадь и Японское поле добирались мы до своего дома, где с нетерпением уже ждала нас обеспокоенная тётя Варя.
После этого происшествия, собственно, и закончились наши занятия в «немецкой» школе, т.е. в период оккупации. Придвигались события, которых мы ждали одновременно с надеждой и тревогой.
Однако, прежде чем коснуться этого последнего и, как оказалось, затянувшегося периода нашего пребывания в оккупации, хочу упомянуть о том, что, хоть ненадолго, отвлекало нас от монотонной, тоскливой жизни «под немцами». В большей степени это касалось меня и Жеки, поскольку первым отвлекающим событием для нас стал футбол.

                Футбол, кино и театр «по-немецки».
               
О футбольных матчах между командами базировавшихся в Керчи немецких частей первым, опять таки, узнал Жека. Более того, он уведомил меня о том, что в этих соревнованиях принимает участие и «наша» транспортная часть. Вероятно, об этом ему сказал кто-то из пленных–подсобников. Или его мама, тётя Лиза, которая, как я уже упоминал, тоже, как и наши мамы, подрабатывала в качестве подсобной рабочей в той же части.
Однажды Жека позвал меня посмотреть игру транспортников с какой-то другой частью. Я долго отнекивался («Какой смысл, если я ни за кого не буду переживать!»). Но, видимо, засевший в душе с довоенных лет синдром футбольного «болельщика» всё же одолел моё неприятие. И я согласился, о чём вскоре пожалел.
Помню, что мы с Жекой долго тащились за подводой, на которой пара военнопленных с сопровождавшим их «фрицем» везли толстые брусья, составные части футбольных ворот, собиравшихся уже на месте их установки. Этим местом было Японское поле, где до войны тоже проходили футбольные матчи между командами города и где после её окончания, как мне кажется, построили настоящий стадион.
Футбольное состязание «фрицев» мне особо ничем не запомнилось. Уровень их игры, как мне показалось, был существенно ниже мастерства футболистов нашей команды «Сталь». К тому же, во время игры произошёл досадный для меня инцидент. С начала матча я стал у ворот и ждал случая, когда, под предлогом подачи мяча, улетавшего за пределы площадки, я мог подержать его в руках и даже пнуть ногой. Правда, помимо меня и Жеки, который стоял у других ворот, были ещё несколько не знакомых нам мальчишек, также охотившихся за покидавшим пределы поля мячом. Так что, потрогать мяч мне доставалось не так уж часто. Зато получить с его помощью оплеуху от какого-нибудь бугая–мазилы я имел все шансы. Ибо пущенный со всей силы мяч не раз пролетал мимо ворот, грозя, того и гляди, расквасить мне нос. Но я, имея уже, благодаря Вове Антонову, некоторый опыт обращения с футбольным мячом, был уверен в себе. И уж тем более, никак не мог показать «фрицам», что я боюсь их ударов. С напускным хладнокровием я реагировал на промахи горе-футболистов, всем своим видом показывая готовность отразить любой их удар.
Но, как это бывало со мной иногда, моя самоуверенность вновь подвела меня. Демонстрируя своё безразличие к происходящему на поле, я на минуту перестал следить за мячом. И тут же, как нарочно, мяч, после удара с близкого расстояния одного из «мазил», угодил мне в ноги ниже колен и я, как подкошенный, свалился наземь. В тот же миг раздался общий хохот игроков и присутствовавших мальчишек.
Я, униженный и посрамлённый, мгновенно вскочил и, скрывая охватившую меня досаду (Свалиться от удара мяча! Да ещё пущенного «фрицем»), стал показывать всем своим видом, что мне наплевать на их смех. И что меня это нисколько не пугает. Как бы в подтверждение этого, я остался на своём месте и стоял на нём до тех пор, пока игра не переместилась к другим воротам. Воспользовавшись этим, я, стараясь не привлекать к себе внимание, медленно побрёл домой, страшно переживая случившееся. Меня даже не столько огорчил полученный удар, нанесённый мне «фрицем», сколько то, что вместе с другими хохотал над моим позором Жека.
Впоследствии мне хватило ума осознать, что злиться на Жеку у меня нет оснований. Я сам был виноват в том, что со мной случилось. Да и вряд ли мне самому удалось бы удержаться от смеха, случись то же самое с ним. А то, что я предстал посмешищем в глазах немцев, и вообще заслонило обиду на друга. Тем более, после того, как он сообщил мне о том, что «транспортникам» в часть привезли кино, которое вечером будут им показывать на открытом экране. И всё же, после случившегося со мной, я, кажется, надолго перешёл в своём обращении к другу с «Жеки» на «Женьку».
Как я теперь понимаю, это был период, когда немцы максимально углубились на территорию Кавказа. И потому могли себе позволить в глубоком тылу, которым оказалась для них Керчь, не особенно заботиться о светомаскировке.
Кстати, тогда же, видимо, в предвкушении скорой победы на Волге, они распевали «Вольга, Вольга, русиш мутер» на мотив некогда любимой русским народом песни о Стеньке Разине, сопровождая своё пение аккомпанементом распространённой среди них губной гармошки.
Правда, вскоре наши всё же заставили их соблюдать правила светозатемнения. И теми, кто это сделал первым, были девушки из Таманского полка с помощью своих прославленных «У-2», о коих мне довелось узнать, естественно, только после войны. Да и «Вольга», «Вольга» с губными гармошками перестали звучать  в их устах после победы наших войск в Сталинграде. Но это было позднее.
А в то время, тайком от ночного патруля, мы с Жекой (забыл, с Женькой!), он тогда оставался у нас на ночёвку, взобравшись на гребень высокой каменной ограды, отделявшей от улицы Иркин огород, пытались разобраться в событиях, происходивших на полотняном экране, возведённом на территории транспортной части. Экран «фрицы» ставили со стороны здания бывшего детского сада на холмике, возвышавшемся над частоколом огораживавшего его забора. Так что, он был доступен для наших глаз.
Впрочем, не только мы с Женькой отваживались на просмотр кинофильмов, демонстрировавшихся в транспортной части, но и Лида, и Нинка, и сама Ирка с братом, а иногда и кое-кто из Лапиной команды составляли нам компанию.
Однако любопытство, которое мы все пытались удовлетворить от просмотра немецких кинофильмов, для нас было сопряжено с немалыми трудностями. Во-первых, экран ставили под острым углом к улице и, соответственно, к ограде, на которой мы все располагались. Во-вторых, он был прикрыт сверху и по бокам светозащитными (всё-таки!) щитами. А в-третьих, языковый барьер, как говорят теперь, преодоление которого, даже такому «полиглоту» как я, было весьма затруднительным, не слишком то позволял нам разбираться в том, что проецировалось на экран.
И всё же, общий смысл происходивших в фильмах действий нам, хоть и с трудом, удавалось усвоить. И не только усвоить, но и запомнить. Во всяком случае, мне. Об этом я сужу по тому, что видел после войны на экранах московских клубов, в которых демонстрировались трофейные кинофильмы. И среди них – картины с участием знаменитой актрисы Цары Леандер («Дорога на эшафот», «Где моя дочь?» и др.), а также известных австрийских  комиков Тео Линера и Макса …  (фамилию забыл, но фильм с его участием помню – «Семь лет неудач»).
Однако просмотры немецких фильмов с Иркиного забора продолжались недолго. «Фрицы» из транспортной части вскоре укатили на Кубань, а их место заняли румыны. Правда, перед отъездом «фрицам», для поднятия духа, как я полагаю, устроили концерт, который также не прошёл мимо нашего внимания, т.к. проходил, опять же, «на открытой площадке» и, к тому же, в дневное время. Концерт, похоже, осуществлялся силами «фронтовой» бригады, состоявшей из одной певички, облачённой в тирольский костюм, и одного, как я понял, юмориста во фраке и с «бабочкой» на шее.
Слово «фронтовой» я намеренно взял в кавычки, т.к. в отличие от наших фронтовых концертных бригад, выступавших, как мне известно, действительно неподалёку от линии фронта, немецкая, во всяком случае, та, которую мы видели, находилась на весьма почтительном расстоянии от неё.
Помимо «череззаборного» кино, мы удосужились посмотреть пару немецких фильмов и в настоящем кинотеатре, кажется, единственном функционировавшем в Керчи в ту пору и располагавшемся, если не изменяет память, недалеко от Ленинской, в самом начале улицы Кирова.
Одним из просмотренных нами фильмов в этом кинотеатре был «Милый друг» по Мапасану. Это я точно помню, так как в томительные часы безделья, знакомясь с содержанием небогатой домашней библиотеки Молибог, я обнаружил большой, в красном переплёте том произведений Ги-де-Мопасана, в котором, за исключением нескольких  прочитанных мною небольших рассказов, я, в основном, штудировал его оглавление.
Другой фильм, который мы посмотрели уже вместе с мамой, был о П.И.Чайковском! Помню, что после его просмотра мама очень возмущалась фривольной, как она говорила, трактовкой событий, происходивших в жизни Петра Ильича, а также тенденциозным отображением окружавшего его общества. Особенно негодовала мама по
поводу того, как, создатели фильма, показали жену композитора в противопоставлении с его меценатствующей покровительницы и скрытной воздыхательницы фон-Мегг. «Да, - говорила мама, - жена П.И.Чайковского, кстати, студентка той же консерватории, где преподавал Пётр Ильич, была молоденькой, а потому легкомысленной мещаночкой, склонной иногда к безудержному веселью. Но не до такой же степени, чтобы за столом, в присутствии именитых гостей мужа непрерывно пить вино и сморкаться в салфетку!»..
Теперь, когда я уже несколько раз с большим удовольствием и вниманием посмотрел и наш фильм о великом композиторе («Чайковский», Мосфильм, 1969г., режиссер И.Таланкин, в роли П.И.Чайковского – Иннокентий Смоктуновский), могу целиком согласиться с мамой. Более того, тот, немецкий фильм, как мне кажется, соответствовал духу того времени и насаждавшемуся тогда в умы людей, в т.ч. и немецких, сознания о превосходстве германской расы. Полагаю, поэтому, что создатели того фильма осознанно не открывали зрителю тот факт, что фон-Мегг была русской женщиной, носившей фамилию мужа. Признаюсь, что ни я, ни, думаю, даже мама не знали тогда тоже этого факта.
…В целом, осмысливая тему о немецком кино в дни оккупации, я не припоминаю того, чтобы в кинотеатре демонстрировались явно пропагандистские фильмы. Видимо то, что демонстрировалось у нас, не было рассчитано на советского зрителя. Хотя упомянутые фильмы и сопровождались русскими титрами.
Зато предшествовавшие им хроникальные киножурналы были перенасыщены кадрами о победоносном шествии немецких войск «нах Остен».
Во время демонстрации одного такого киножурнала, после хвастливых кадров об очередной победе немецких войск над «Советами» вдруг раздался не очень громкий, но внятный возглас: «А наши взяли Майкоп!». Помню, как ёкнуло моё сердце! И, думаю, не у меня одного. В кинозале, весьма немноголюдном, такой поступок был сопряжен с большим риском. Но, как ни странно, ничего такого, чтобы его подтвердило, не произошло. Возможно, среди зрителей не оказалось никого, кто бы предпринял попытку задержать смельчака или позвать полицая. Но факт остаётся фактом: в кинозале была тишина, которую нарушали только динамики звукового сопровождения фильма.
После киносеанса, помнится, зрители расходились, пряча свои глаза. Большинство из них, мне кажется, тем самым пытались скрыть свою радость. Я же был одним из немногих, кто, озираясь вокруг, пытался определить того, кто её у нас зародил.
Сейчас я уже не могу точно вспомнить, чей голос я слышал тогда: взрослого или юноши. Но то, что он принадлежал мужчине, это точно. Возможно, это был кто-то из дружины Алёши Стрижевского.
Заканчивая главу о нашей «культурной программе» в дни оккупации, позволю себе сказать несколько слов о театре, который мне довелось посетить один раз. Не помню с кем. Кажется с Жекой и Лидой. Но хорошо помню название спектакля, видимо, которое нас и прельстило. Спектакль назывался «В порту». И как бы кому не показалось смешным, сделан он был по одноимённому рассказу всё того же Ги-де-Мопасана.
Сюжет его, для непосвящённых, заключается в том, что возвратившийся в родной город после долгих лет плаванья моряк, если не ошибаюсь, по имени Селестен, в одной из портовых таверн среди девиц лёгкого поведения, с одной из которых он намеревался скоротать время, узнаёт свою, некогда маленькую, сестрёнку. Трагическая сцена, в которой сестрёнка рассказывает брату о том, что произошло с их некогда благополучной семьёй и что, в конечном итоге, заставило её заняться постыдным ремеслом, меня, помнится, очень огорчила, и, видимо, потому надолго осталась в моей памяти. И может быть, поэтому я отнёсся больше с состраданием, нежели с ненавистью, к актрисе, исполнявшей роль сестры Селестена, когда, через несколько дней после спектакля,  увидел её на Ленинской, прогуливавшейся под руку с немецким офицером.
Ещё осталось в памяти, что театр находился на северо-восточном склоне Митридата, как мне кажется, перед сквером, где теперь находится «памятный знак на
месте боёв повстанцев с белогвардейцами» (как записано в плане города 2003 года издания.) 23 мая 1919 года. Или где-то рядом. И что театр был сооружён из деревянных несущих конструкций и был окрашен в голубые тона. Фасад его, выходивший на небольшую площадь со сквериком, был сделан с претензией быть похожим на известные театральные сооружения.
Вот, собственно всё, что помнится о моём  посещении керченского театра летом 1943 года. О профессионализме труппы, естественно, сказать ничего не могу. Как и о том, какое количество зрителей присутствовало на спектакле. Помню, что мы сидели где-то на галёрке. Видимо, потому, что на более удобные места, мы не могли претендовать по финансовым соображениям. Помню также, что среди зрителей были и военные: немцы и румыны. Хотя, что они понимали, сказать затрудняюсь. Спектакль исполнялся на русском языке.

                Румыны.

Собственно говоря, о румынах я помню немного. Они появились у нас летом 1942 года и заняли «Детский сад», оставленный немецкими транспортниками сразу же после их отъезда на Кубань. Недолго пустовала  и комната, в которой проживал фельдфебель– парикмахер Макс. В ней разместился румынский полковник  «Андриян», как его называла баба Уля, к которому из части, по утрам, приходил денщик. Он готовил господину полковнику завтрак, чистил сапоги, помогал одеться и убирался за ним.
Полковник был человеком набожным и нередко посещал русскую православную церковь, как установил Пётр Васильевич, сам периодически посещавший её  вместе с Ульяной Лукьяновной.
Кстати, мне что-то не помнится, чтобы Макс, да и «фрицы» в целом, проявляли усердие в молитвах к Богу. Хотя на пряжках у них присутствовала надпись «Гот мит унс (С нами Бог)». А  почти рядом с их частью находилась «кирка», что на сленге керчан, как я уже упоминал, означало «Кирхе», или немецкая церковь (не могу сказать, чья именно: лютеран или католиков). «Кирка»,  в моём представлении современного плана города, находилась где-то в квадрате, ограниченном улицами Дзержинского и Декабристов, ближе к улице Чкалова. Её готический шпиль и крутая черепичная крыша возвышались над кронами деревьев, густо окружавших церковь.
Кажется, в ней или в её дворе производилось отпевание погибших немецких солдат, в том числе и из числа транспортников, которых, кажется, и хоронили на церковном кладбище. Это был именно тот редкий случай, когда Макс и его собратья по части присутствовали на богослужении.
Возможно, такое различие в приверженности к святой церкви у румын и немцев объяснялось большей занятостью последних. К слову сказать, в памяти моей не осталось, к какому роду войск относились расположившиеся рядом с нами румыны. Вероятно, потому, что они носили одинаковую форму цвета «хаки». У немцев же было больше разнообразия. Например, танкисты, в отличие от стрелковых и транспортных частей, облачавшихся в серо-зелёную форму, носили чёрную, а лётчики – синевато-серую, или тёмно-стальную.  Хотя, повторяю, с румынами мы «общались» не столь продолжительное время, что не позволило нам с Женькой досконально изучить не только их форму, но и их принадлежность к тому или иному роду войск.
Вообще говоря, мне тогда казалось, что румыны были в роли подсобных рабочих у немцев, т.е. выполняли функции стройбатовцев, а также – по несению патрульной службы и прочих тыловых дел. Их поведение и непосредственность, во всяком случае,  кажущаяся, в общении с оккупированным населением не производили впечатления той воинственной целеустремлённости, которая была присуща немцам. А быт и беспечность, даже бесшабашность румын была, как бы, сродни керчанам. Помнится, что многие, в
             
том числе и мы с Женькой, подтрунивали над ними. И даже напевали не очень лестные для них куплеты, вроде этого:
«Мамалыга, молоко.   Есть ли кура, есть ли яйка?   Нема кура, нема яйка,
  Румания далеко.       Отдавай нам всё хозяйка!      До свидания хозяйка!».
Нередко свою довольно вольготную жизнь постоялец П.В. и У.Л. Молибог, румынский полковник, заполнял, несмотря на свою кажущуюся набожность, вечеринками, на которые приглашал своих подчинённых, офицеров части. Один из них мне запомнился своей неожиданной выходкой.
Как-то,  в разгар их веселья он, уже, видимо, подвыпивший, неожиданно выскочил из комнаты полковника и, наткнувшись на меня в прихожей, на чистейшим русском языке рявкнул мне в лицо: «Пацан, как тебя зовут?». От неожиданности я тихо пролепетал: «Вова». «Вовка, – весело заорал офицер-весельчак, - гитара есть?». Я отрицательно покачал головой.  «Ну, так надебай где-нибудь её!» - не унимался он.
Спустя какое-то время, после того, как он всё-таки где-то «надебал» гитару, он опять выскочил из комнаты полковника и, усевшись на ступеньках крыльца, стал демонстрировать своим товарищам и укрывшимся в своих комнатушках жильцам нашего двора свои вокальные данные. Опять же – на чистейшем  русском языке.
Я уже не помню весь его репертуар, но зато в памяти остался нарочито исковерканный куплет советской песни «Если завтра война», в котором были обидные для меня слова:
                «С нами Сталин больной,
                Он с дрожащей рукой.
                Нас к могиле ведёт Ворошилов!»
Кажется, именно на этот примитивный «памфлет» не преминули выглянуть из своей коморки тётя Клава и её дочка Лида.
Я же, оскорблённый и уязвлённый, поспешил уйти со двора. Благо, уже был поздний вечер,  и мама уже не раз звала меня.
Уходя с этого стихийно возникшего «концерта», я услышал, как румын хвастался соседкам, что у него мама – русская, и что он, благодаря ей, знает много русских романсов. «Ну и пел бы их, - думал я. - И не трогал бы наше, советское». Мысленно я уже думал, какие бы ещё придумать слова к куплетам о «мамалыге», чтобы утром, хотя бы на денщике Андрияна, выместить свою злость к этим «безмозглым руманештам». На следующее после их вечеринки утро я, дождавшись появления в «хоромах» Андрияна его денщика, запел: «Посмотри на улицу, румын тянет курицу! Траля-ляляля-ляля!». Я уже приготовился бежать от предполагаемой погони, но денщик, не бельмеса не понимавший по-русски, вдруг стал улыбаться и, приплясывая, напевать мне в ответ. Я, поняв, что он не тот, кому предназначался мой куплет, с чувством досады и к немалому удивлению денщика, прекратил своё песнопение. 
Румыны пробыли у нас всю зиму 1942 – 43 г.г. Ранней весной их, кажется, всё-таки отправили на фронт, на Кубань. А спустя некоторое время в освободившемся детском саду вновь обосновались немцы. И вновь те же транспортники «Эдельвейса».
               
                «Ночные бабочки».
               
Поначалу мы не придали большого значения факту возвращения транспортников. Но события, упомянутые мною ранее, и возобновившиеся полёты, теперь уже снова ночные, наших самолётов вселяли в нас радостные предчувствия приближения фронта.
Не помню, кто из нас и почему назвал ночных воздушных посланников с Советской земли «Ночными бабочками». Но теперь, когда я знаю, что эти полёты тогда осуществляли, на знаменитых У-2,  лётчицы Таманского полка, мне кажется, что это нежное прозвище вполне уместно. Зато немцы, как мне стало известно позже, звали их «ночными ведьмами».

Уже трудно точно восстановить в памяти, но мне всё же помнится, что полёты «бабочек» проходили на небольшой высоте, что, видимо, затрудняло немцам их обнаружение. Наши самолёты, как правило, пролетали по одному и тому же маршруту. Судя по разрывам сбрасываемых ими бомб, он проходил вдоль объектов, располагавшихся на железнодорожном полотне, начиная с мола и заканчивая «Керчью – второй».
Видеть самолёты мы, естественно, не могли. Ночи в Крыму, как известно, тёмные. О месте нахождения «ночной бабочки» мы могли судить только по шуму мотора.
Не могли мы в полной мере оценить и результаты их полётов. Но то, что они доставляли «фрицам» немалые неприятности, видно было хотя бы по тому, с каким остервенением немцы палили по небу из зениток, шаря при этом беспорядочно по нему прожекторами в поисках наших самолётов.
Каждый раз, наблюдая за безуспешными усилиями «фрицев», мы радовались их беспомощности и не думали о том, что случайная бомба может угодить и в наш огород. Ведь темно. И немцы тогда уже строго следили за светозатемнением. Но мы были уверены в том, что наши лётчики сбрасывают бомбы туда, куда нужно. И доносившиеся до нас звуки разрывов с «Керчи – второй», как бы подтверждали нашу уверенность.

 
из газеты «Звездный бульвар» (Москва, СВАО, Останкино),
№4(105), март 2007

Но однажды случилось то, чего мы никак не ожидали. Во время очередного  ночного налёта нашего У-2 немцам всё-таки удалось поймать его одним прожектором. Тут же, как стервятники, на него набросились ещё два или три. В их лучах самолёт ярко светился на фоне тёмного неба. К моему удивлению, он шёл на достаточно большой высоте. Как мне казалось, в километре от земли. И, несмотря на это, по нашему дилетантскому мнению, ничего не предпринимал, чтобы резким манёвром уйти из светового потока.
За продолжавшимся полётом нашего самолёта мы все (в том числе и наши мамы), не отрываясь, следили, практически, с самого начала этой уже не равной схватки. В какой-то момент нам показалось, что наш самолёт, уходивший в сторону Чёрного моря, вот-вот вырвется из плена ослепляющего его света прожекторов и окажется недосягаемым для зенитной артиллерии «фрицев». И действительно, они, как по команде, вдруг прекратили обстрел самолёта.
Через несколько минут в наступившей тишине, которую нарушал только шум мотора, прозвучала пулемётная очередь. По движению трассирующих пуль мы увидели, точнее, поняли, что в хвост нашего У-2 бьёт подкравшийся в темноте «Мессер». Теперь все мы поняли, почему вдруг разом прекратилась пальба «зениток». Объятый пламенем, наш самолёт стал быстро снижаться. Но его падения мы не увидели, т.к. в этот момент его скрыла простиравшаяся за Митридатом гряда возвышенностей. Подавленные увиденным, мы молча направились в свои комнатушки.
.Собирая материал в процессе написания воспоминаний, я узнал, что среди погибших в битве за Керчь лётчиц легендарного Таманского авиаполка оказалась и моя, уже московская, землячка Женя Руднева. Я счёл уместным приложить короткий очерк о ней, опубликованный в марте 2007 года в одной из «малотиражек», выпускаемых в моём районе. Тем более, что Героя Советского Союза Женю Рудневу, погибшую 9 апреля 1944 года также, как и неизвестная нам её однополчанка, во время ночного полёта, похоронили под Керчью, недалеко от места её гибели. Её именем названы улицы в Москве и Керчи.
Вскоре, однако, нашу печаль по погибшей «ночной бабочке» заслонили события, которые радовали и тревожили нас одновременно.

                Их гнали с Кубани.
               
Однажды в середине жаркого, кажется, августовского дня мы услыхали за воротами топот множества ног. По тому, как он раздавался, мы предположили, что ведут военнопленных. Чтобы убедиться в этом я, было, двинулся к калитке, но мама, находившаяся где-то поблизости, крикнула мне: «Подожди!». Прошло несколько минут в нерешительном ожидании. Кто-то, кажется, Лида, вынес из дома куски просяного хлеба и ещё чего-то из съестных припасов, держа их наготове. И вдруг калитка распахнулась и несколько полуободранных военнопленных с осунувшимися от голода и жажды лицами, густо запорошёнными пылью, сдавливая друг друга в створе проёма калитки, прохрипели: «Воды-ы-ы!».
Вмиг кто-то притащил ведро с питьевой водой и, черпая её кружкой, стал разливать в котелки, консервные банки и просто в протянутые руки пленных…
Я не случайно упомянул о питьевой воде, т.к. её мы приносили из единственно действовавшей в районе улицы Чкалова колонки. А та вода, что была в колодце молибоговского двора, из-за специфического привкуса, который, видимо, ей придавало обилие присутствовавших в ней солей, практически была не пригодна для питья.
Однако, после того, как в течение нескольких десятков секунд ведро с питьевой водой опустело, а жаждущих всё прибывало, мы вынуждены были прибегнуть к помощи колодца. Все, кто из нас в это время находился во дворе, выстроились в цепочку, по которой в противоположных направлениях передавали друг другу наполненные  и пустые вёдра.
Сейчас уже не помню, кто черпал воду из колодца. Но, видимо, это был кто-то из взрослых. Ибо нам с Лидой нелегко было быстро управляться с противовесом и жердями «журавля» (а именно этот рычажный механизм, а не канатная лебёдка, представлял устройство для подъёма воды). Но хорошо помню, последней на раздаче воды стояла мама. Ей было, пожалуй, труднее всех, т.к. уловить движения протянутых рук наших военнопленных, толкавших в порыве безумной жажды и периодически оттеснявших друг друга, было весьма непросто.
Наша благотворительность оказалась непродолжительной. Не прошло и пяти минут, как вдруг сбившуюся у калитки массу людей неимоверной силой сдвинуло в сторону и в её створе неожиданно появилась фигура немца–конвоира, который тут же ворвался во двор и, выкрикивая непонятные слова, наотмашь ударил маму по лицу. От полученного удара мама на мгновение потеряла сознание и упала бы, если бы её не подхватил случайно оказавшийся во дворе мужчина, то ли заказчик часовщика, снимавшего комнату Ани-гречанки, то ли знакомый Молибог.
Я с рёвом кинулся к маме. Но тётя Варя рванула меня за руку, крикнув: «Замолчи!». Но тут же заголосила Лида. На мгновение немец–конвоир опешил. В это же время на крыльцо выскочил испуганный Макс, визгливо пропищавший: «Вас ист лёус (Что случилось)?». Конвоир в ответ что-то ему прокричал, после чего быстро скрылся, захлопнув калитку.
Уже спустя много лет, анализируя произошедшее тогда, я отдаю себе отчёт в том, что конвоир в той ситуации, с позиции своего понимания происходящего, не мог не пресечь наши действия. Хорошо ещё, что не пустил в ход винтовку, которую держал в другой руке. Хотя, возможно, его пыл охладило присутствие во дворе стольких людей (на шум повыскакивали почти все обитатели двора), а также крик детей и появление «нашего» фельдфебеля. Последний, правда, как я уже заметил, был сам изрядно напуган и не двигался с места до тех пор, пока не исчез конвоир. Зато, когда маму привели в чувство, Макс долго и строго выговаривал ей, а через неё и всем остальным, как «неосмотрительно и даже преступно» (с позиции оккупанта, разумеется) мы все поступили.
Естественно, что все мы имели другое мнение на этот счёт. И уж никак не могли простить той, мягко говоря, пощёчины, которую «фриц»-конвоир нанёс маме. Моя же персональная ненависть к фашистам (а я тогда уже полностью отождествлял их со всеми немецкими солдатами) дошла, кажется, до предела. Я, помнится, даже рявкнул что-то злое Максу, чем удивил и напугал маму. И, как ни странно, Макс тут же притих и ретировался.
Дальнейшие события, однако, разворачивались так, что мне пришлось несколько поступиться своими принципами и принять, вместе со своими близкими, помощь этих самых оккупантов.
Но, обо всём по порядку.
Через несколько дней после описанного инцидента по Чкалова, в сторону Феодосии прошла другая многочисленная колонна. Но это уже были не пленные, а «цивильные», т.е. гражданские. Колонна состояла из одних мужчин в возрасте, приблизительно, от четырнадцати до шестидесяти лет. Так, по крайней мере, решили наши мамы, которые, заслышав топот ног, поспешили увести нас с Лидой с улицы, где мы по-прежнему коротали время, иногда в компании Нинки, Ирки и Женьки.
Несмотря на поспешность, с которой нас уводили во двор, мы всё же успели установить, что в колонне шли не местные, не керченские, а, по-видимому, с Кубани. На наши вопросы «Откуда вы?» никто из проходивших мимо нас не отвечал. Люди шли молча, понуро. Они были довольно тепло, не по сезону, одеты, а за плечами несли котомки. Бросалось в глаза, что их сопровождал весьма скромный конвой: пара солдат шла впереди и столько же сзади. Хотя сама колонна была многочисленной.
Были ли эти люди насильно угнанными немцами или они принадлежали к числу сотрудничавших с ними, я не знаю. Но по городу поползли слухи, что немцы угоняют мужчин и подростков с собой. С собой, потому что было уже ясно, что они отступают.
Вскоре мимо нас стали проходить небольшими группами соединения солдат из числа сателлитов Германии: итальянцев, венгров, словаков и уже знакомых нам румын. Это были уже не те беспечные румыны, какими они нам представлялись в дни их первого пребывания в Керчи. Проходившие мимо нас подразделения имели довольно потрёпанный, измазанный в земле вид. И выражения их лиц были усталыми и злыми. Впрочем, и остальные союзники немцев выглядели столь же непривлекательно и неприветливо.
Помнится, как однажды, не спрашивая ни у кого разрешения, во двор вошла группа незнакомых нам по форме солдат, 5–6 человек, которые, пройдя в середину двора, поднялись по крыльцу, ведущему в главные апартаменты, и бесцеремонно расселись в переходном коридорчике при входе в комнату Макса. Не удостаивая нас приветствием и вежливым обращением, они потребовали хлеба. После того, как тётя Варя, боясь осложнений, вынесла им полбуханки просяного хлеба, они, разодрав её на мелкие кусочки, стали их жевать, запивая чем-то из своих фляг.
В это время, в закутке перехода, где находилась койка Павлика (Павла Петровича), помимо меня и тёти Вари, сидел присутствовавший у нас тогда Женька, который, услыхав произнесённое по-русски слово «хлеб», не преминул спросить у незваных гостей, кто они. Среди сурово молчаливой группы всё же нашёлся один, который ответил: «Словак!». «А, - поспешил Женька, - Чехословакия!». Но в ответ мы услышали снова «Словак!». Поскольку повторный ответ прозвучал настойчивее и грубее, мы с Женькой не стали испытывать судьбу и объяснять невежливым и, как нам казалось, не слишком образованным оккупантам, что в Европе нет Словакии, а есть Чехословакия. Об аннексии гитлеровской Германией Чехии и Моравии мы, правда, в то время сами не знали. Но, думаю, что это не поколебало бы нашей уверенности в своей правоте. Правда, меня несколько смущало то, что на пилотках и фуражках пришельцев не было известного чешского льва, а был лишь металлический значок с изображением трёх холмов и креста. Но я об этом не стал говорить Женьке, хотя впоследствии, когда мною всё же был установлен суверенитет Словакии, я об этом пожалел. Просто из-за того, что упустил редкий случай опередить его в новостях.
Закончив перекус, словаки (мы уже смирились с этим фактом) сидели ещё довольно долго. Поскольку эти «посиделки»  сопровождались глубоким молчанием (солдаты даже не переговаривались между собой), мы все, кто находился в пределах закутка, испытывали томительное ожидание их скорейшего ухода. И когда он наконец всё же состоялся, мы, боясь лишний раз обратить на себя внимание, не стали провожать словаков до калитки, тем более, что и они не только не поблагодарили нас за «хлеб-соль», но даже не попрощались с нами.
Однако мы не стали стыдить их за это, памятуя о том, что не только укор, но и приветливое слово, сказанное не вовремя в присутствии незваных гостей, может вызвать непредсказуемую реакцию с их стороны.
В этой связи мне вспомнился случай, произошедший ещё в первый приход немцев в Керчь. Как я уже упоминал, мы с мамой несколько раз за это время навещали молибоговский двор, в котором, помимо Петра Васильевича с Ульяной Лукьяновной, тёти Вари с Лидой, Павлика и квартиросъёмщиков, тогда находилась ещё и Зина (Зинаида Петровна) с дочерью Люськой. Последней,  тогда было года три, и выглядела она как маленький пухленький и розовый поросёнок, за что её в шутку и в духе того времени частенько звали «кляйн швайн», что по-немецки означало «маленькая свинка». Ребёнок при этом с достоинством поднимал свой нос кверху и с охотой повторял: «Кляин сваин»…
Уже после прихода наших Молибоги рассказывали нам о том, что в один из последних дней скоропалительного отступления немцев в канун 1942 года к ним вдруг нагрянули несколько «фрицев», которые, не говоря ни слова, ввалились в ту же проходную комнату с закутком, что и словаки. Хмурые, в полном обмундировании, с винтовками, они молча сидели на подвернувшихся им стульях, табуретках, сундуке, кушетке довольно продолжительное время, не обращая внимания на тихо стоявших вдоль стен женщин и детей. «Мы боялись пошевелиться, - говорила тётя Варя, - и в этот момент Люська вырвалась из рук матери, стала посредине проходной комнаты и, глядя на немцев, громко произнесла несколько раз подряд: «Кляин сваин! Кляин сваин!».
«Мы все обмерли, - продолжала свой рассказ тётя Варя. – И только Зина, схватив ребёнка за руку и притянув к себе, повторила, натужно улыбаясь немцам и тыча в Люску пальцем: «Кляйн швайн!». Немцы, как следовало из рассказа тётушки, не удостоив ни Люську, ни её мать вниманием, продолжали молча сидеть, не проявив даже намёка на улыбку. Только один из них, ни на кого не глядя, зло прошипел: «Русиш швайн (Русские свиньи)».  «Спустя минут десять, - рассказывала дальше тётя Варя, - в течение которых мы все сидели в большом напряжении, немцы разом поднялись и, не сказав больше ни слова, покинули двор». Вряд ли, думаю, «фрицы» восприняли Люськину фразу на свой счёт. Но и для восприятия юмора, полагаю, у них не было настроения, о чём, кстати, свидетельствовала и реплика одного из них. Ибо они ещё не знали, что их ждёт на перешейке Керченского полуострова.
…Не стану отягощать свои воспоминания перечислением всех тех, кто проходил мимо нашего двора в сторону Феодосии в последующие дни. Нас больше заботила возможность безопасного выхода в город. Надо было наведаться к дедушке Виктору. Да и в поисках  доступной для нас еды следовало бы навестить базар, ибо того, что наши кормилицы получали за подсобную работу у транспортников, нам, признаться, было явно недостаточно.
О том, чтобы мы с Лидой могли помочь нашим родительницам в решении этих вопросов, по выражению мамы, «не могло быть и речи». Её очень волновали слухи о возможной насильственной мобилизации немцами мужчин, к которым мама теперь причисляла и меня. После того, как мимо нас провели колонну с Кубани, мама, по совету тёти Вари и Лиды, вознамерилась, было, примерить на меня девичий наряд. Но, встретив с моей стороны возмущённый и категорический отказ, она запретила мне выходить за ворота. Тем более, что за ними становилось всё беспокойнее.
Разумеется, я не очень добросовестно выполнял приказ матушки. Пользуясь её отсутствием и терзаемый любопытством, я, нет-нет, да и выскакивал на улицу, чтобы каждый раз убеждаться в том, что враг действительно отступает.
Однажды, быстро шмыгнув в калитку, чтобы никто меня не заметил и не передал о моём непослушании маме, я чуть было не столкнулся с солдатом в незнакомой мне форме. Солдат, как я успел заметить, был без головного убора и без какой-либо экипировки. Он быстро бежал в сторону «шламбовы», но, миновав ворота Нинкиного двора, за которым начиналась территория пожарной команды, ловко перемахнул через каменный забор, отделявший её от улицы.
Я ещё не успел отойти от лёгкого шока, когда услышал за своей спиной топот ног. Обернувшись, я увидел бегущих на меня офицера РОА и немецкого солдата.
То, что один из них был именно офицер РОА, я не сомневался, т.к. видел его раньше, когда он проходил мимо наших ворот во время нашего с Женькой и Лидой уличного бдения. Это был довольно представительный мужчина. На левом рукаве (у плеча) его несколько необычной, по сравнению с немецкой, формы красовалась нашивка с миниатюрным трёхцветным (а не Андреевским, как позднее я видел в кадрах кинохроники) флагом и явно различимой аббревиатурой «РОА»…
Тогда я ещё не знал, что красно–сине–белый флаг был символом торгового флота старой России, а после февральской революции 1917 года, по решению временного правительства, стал общегосударственным, вместо чёрно–жёлто–белого имперского. И, тем более, никак не мог предположить, что он когда-нибудь заменит красное знамя с серпом и молотом. А потому для меня явились полным откровением и расшифровка РОА (русская освободительная армия), которую опять же сделал мне Женька, и принятая РОА символика. Я категорически считал всех, кто состоял в РОА, предателями, начиная с самого генерала Власова. Как и большинство окружавших меня людей, я называл их «власовцами», находящимися в услужении у гитлеровцев. И уж никакими не освободителями.
В то же время из разговоров взрослых я знал и то, что РОА формируется, в основном, из военнопленных и что многие из них вступают в РОА только потому, что в этом видят единственный способ избавиться от изнурительных условий лагерной жизни. А то, что это именно так, я видел собственными глазами, когда в июне – июле 1942 года мы с мамой несколько раз носили еду из скудных своих запасов нашим военнопленным, содержавшимся в лагере, находившемся на территории бывших детских яслей в начале Феодосийского шоссе, неподалёку от Татарской слободки.
Упомянутый лагерь для военнопленных представлял собой открытый участок земли, огороженный забором из колючей проволоки, где пленные наши красноармейцы сидели, лежали, стояли под открытым небом до и после тяжёлых работ, на которые немцы гоняли их ежедневно с утра до вечера, делая перерыв на «обед» из немыслимой для употребления баланды.
Какое-то время немцы, видимо, уверенные в своей скорой победе, довольно терпимо относились к сердобольным керчанам, позволяя им передавать пленным через проволочный забор съестные припасы и воду. Были случаи, хотя и редкие, когда пленных даже отпускали домой, если за оградой их обнаруживали жёны или родители. К слову сказать, такое счастье привалило и Андрею Афанасьевичу Мешалкину, когда в одном из лагерей под Симферополем (в котором Мешалкины обосновались, как я упоминал, перед войной) его нашла Надежда Фёдоровна, его жена.
Аналогичный случай произошёл и после одного из наших «гуманитарных» выходов к узникам соседствующего с нами лагеря, когда среди пленных мама однажды увидела одного из своих бывших сослуживцев. По указанному им адресу мама нашла его жену (или родителей, точно не помню) и после непродолжительной процедуры его освободили. Естественно, с особым «аусвайсом», по которому не реже одного раза в неделю он должен был отмечаться в местной комендатуре.
Желая хоть как-то отблагодарить маму, её сослуживец подарил мне две книги. Хорошо помню, что это были «Мальчик Мотл» Шолома Алейхема и «Кантонисты». Как и почему эти книги оказались у освобождённого с маминой помощью пленного, мне, естественно, трудно объяснить. Возможно, он нашёл их среди выброшенных немцами из здания яслей ненужных им предметов. А может быть, нашёл их в груде развалин одного из керченских домов, на расчистку которых «фрицы» водили пленных. Думаю, что это, в конце концов, не имеет существенного значения. Гораздо важнее то, что человек, при ограниченных его возможностях, хотел хоть как-то отблагодарить людей за проявленное ими добро. А я пополнил свою память (помимо Мопассана) ещё одним, дотоле неведомым мне, но широко известным в мировой литературе  именем, произведения которого, в отличие от французского классика, я с большим интересом дочитал до конца.
…Не знаю, почему убегал солдат из РОА от своих преследователей. Было ли это следствием  допущенного им дисциплинарного проступка? Или отошедший от тяжести лагерного режима солдат, чувствуя начало победоносного шествия Красной Армии, решил покинуть ряды мнимых освободителей? На эти вопросы я, естественно, не мог получить ответа. Но мои симпатии были явно на его стороне. Точнее, я, почему-то, сочувствовал беглецу. Нечто похожее, кстати, я чувствовал и по отношению к пленным-«подсобникам» из транспортной части «Эдельвейс». Особенно к тем, кого я причислял к «нашими», исходя из своих наблюдений и «аналитических» выводов.
Однако последовавшие вскоре события надолго отвлекли меня от «философских» рассуждений о «своих» и «чужих».

                Наш черёд.
               
Однажды к нам прибежала испуганная тётя Лиза в сопровождении Женьки. Они наперебой стали рассказывать о том, что немцы начали выгонять из города всех жителей. Мы и, главное, мамы не сразу поверили в то, о чём они говорили. Однако факты свидетельствовали о том, что Вишняковы сказали правду. Не помню, вывешивали ли немцы свои указы по этому поводу или нет. Помнится только, что керчанам предписывалось чуть ли не за два часа собрать носильные вещи и съестные припасы на два дня и прийти на сборные пункты по указанным адресам. За неповиновение, как всегда, - расстрел на месте.
Было очевидно, что основной массе жителей города уготовано пешее «путешествие». Куда, никто не знал. Как стало известно потом, в глубь Крыма. Говорили, что часть горожан немцы вывозили на самоходных транспортно-десантных баржах. А некоторых – на грузовых машинах.
Наши мамы всячески оттягивали принятие какого-либо решения. Всё надеялись, что нас «эвакуация» по-немецки минует и что она коснётся только тех, кто проживает в прибрежной полосе, у пролива.  «Именно там, - с пониманием дела рассуждали наши родительницы, - пройдёт оборонная полоса немцев». К этому следует добавить, что и дедушка Виктор, и старики Молибоги наотрез отказывались покидать свой дом…
Но, как показали дальнейшие события, надеждам наших мам  и намерениям дедов не удалось осуществиться. Более того, для дедушки Виктора и Петра Васильевича всё закончилось трагически. Первого расстреляли немцы (видимо, за отказ подчиниться их требованиям). Второй не вынес тягот тяжёлого пешего перехода в глубь Крыма, к которому всё же вынудили старика оккупанты, и умер, можно сказать, на руках жены, Ульяны Лукьяновны.
Об этих печальных фактах мы узнали от дяди Пети, Петра Петровича Молибоги,  который в составе Отдельной приморской армии с октября 1943 года по апрель 1944 года сражался за освобождение своего родного города.
«Я нашёл Виктора Ивановича лежащим у калитки с прострелянной головой, - вспоминал дядя Петя. - Вместе с моим ординарцем мы кое-как расковыряли углубление в тяжёлом каменистом грунте перед домом, где и схоронили его, наспех закидав могилку землёй и камнями, т.к. надо было спешить в расположение части. Потом, - продолжал дядя Петя, - когда окончательно освободили Керчь от немцев, я ещё раз наведывался к вашему,  (он обращался к маме – примеч. моё) корженковскому дому. Но ни самого дома, ни могилки не мог обнаружить, т.к. вокруг все строения были сравнены с исковерканной воронками землёй. И ни души! А главное – я нигде не обнаружил вас!».
Эти слова Пётр Петрович произносил почти со слезами. Причём, каждый раз, когда возвращался к своим воспоминаниям о тех днях. И его состояние можно было понять. Ведь по пути продвижения своей части с боями от Еникале к городу перед его глазами последовательно раскрывалась печальная картина: сначала стены нашего спалённого дома на Колонке, потом – труп дедушки Виктора во дворе дома в Тюремном переулке, затем пустой двор на Чкалова, 6.
Не принесла радости Петру Петровичу и его случайная встреча с матерью, кажется, в районе Джанкоя. Убитая горем от постигшей смерти мужа на её руках, практически слепая и измождённая старая женщина даже не смогла рассказать сыну, что произошло с его женой и дочерью.
Кажется, дядя Петя сам привёз мать домой. Но сколько она прожила ещё потом, не помню. По-моему – недолго.
Фактически всё, о чём я упомянул выше, дядя Петя отразил в своих письмах моему папе, с которым он вёл непрерывную переписку практически с начала и до конца войны.
 …Вернусь, однако, к тому, на чём остановился.
Упорство наших дедов склонили, было, и наших мам к тому, чтобы не покидать дом. Однако, ужасающие слухи, которые с неимоверной быстротой облетели взбудораженный город, вновь поколебали принятое, было, решение. Эти слухи, как всегда, опять до нас донесли вездесущие Вишняковы.
Именно они, чуть ли не с порога «выпалили» нам о том, что «немцы топят людей в море». По словам Женьки, немцы вывозят их на самоходных десантных баржах за пределы пролива, откуда вскоре возвращаются обратно порожние.
Видимо, частота манёвра этих барж (а может быть и просочившиеся из неизвестных источников сведения) и явились причиной таких слухов…
Последние годы в попадающихся в моё поле зрение материалах я стараюсь найти всё, что касается Керчи времён Великой Отечественной войны. И вот то, что мне удалось обнаружить.
В газете «Советская Россия» за 26 ноября 1998 г., № 139 (11728), на странице 6 опубликована статья профессора В.Литвиненко «Если бы победили фашисты». В ней, в разделе «Уничтожение мирного населения», в частности, упоминается, что «в Крыму мирные граждане были погружены на баржи, вывезены в море и потоплены. Таким образом,  было уничтожено более 14400 человек». К сожалению, автор статьи не приводит данных отдельно по городам, в том числе и по Керчи.
Позднее, я узнал, что такая же участь постигла и наших керченских военнопленных. В газете «Завтра» за сентябрь 2006 г., № 37 (669) на стр. 8  известный публицист Владимир Бушин, в своей статье «Великая Отечественная глазами прислужников»,  приводит выдержку из юридической литературы нюренбергского процесса (М.,1990,т.4, с.118): « 4 декабря 1943 года на станцию Севастополь прибыли три эшелона раненных военнопленных. Загрузив ими баржу водоизмещением  в 2,5 тысячи тонн, стоявшую в Южной бухте, немцы подожгли её... Тысячи человек погибли в огне.
На другой день на такую же баржу погрузили 2 тысячи раненных, привезённых из Керчи. Баржа ушла из Севастополя в море, и находившиеся на ней раненные были утоплены».
…Теперь я уже, естественно, не могу установить, по какой причине маму, тётю Варю и тётю Лизу командование транспортной немецкой части решило везти на своих машинах вместе с группой закреплённых за ней подсобных рабочих-военнопленных. Сыграло ли то, что они уже и так в то время работали в части вместе с пленными и, соответственно, подпадали под их статус. Или такое распоряжение было дано ему, как и ведавшим морским транспортом (в т.ч. и самоходными баржами), свыше. Но вскоре я, Лида и Женька вместе со своими родительницами уже ехали в кузовах грузовиков транспортной части, столь продолжительно «гостившей» на территории бывшего детского сада напротив нашего, то бишь, молибоговского двора.               
Мы ехали в компании с пленными, часть из которых была нам уже знакома. Из немцев в машине, в кабине шофёра, находился лишь сопровождающий нас какой-то «фриц»-конвоир. Хотя присутствие последнего  вряд ли было необходимо. Ведь бежать в той ситуации и при той обстановке ни нам, ни пленным-подсобникам было некуда. Да и «аусвайсы» наших мам и наших спутников предусмотрительные  «фрицы» заблаговременно оставили у себя. К тому же, колонна «наших»  транспортников двигалась, практически, без остановок, с раннего утра и до позднего вечера.
В начале движения колонны моё любопытство пересиливало суть происходящего и я с интересом смотрел в маленькое окошко в брезентовом покрытии кузова, что находилось над крышей кабины водителя. Однако вскоре мне это надоело. Тем более, что пыль из под колёс впереди идущих машин,  затрудняла мои наблюдения и засоряла глаза. К тому  же, ехавшие с нами пленные периодически подтрунивали надо мной.  «А ты, хлопчик, добре бачишь? – спрашивал один из них, видимо, украинец. – Мабудь ворог десь шкребеться?».
Я до поры,  до времени молчал в ответ, думая про себя о том, что «ворог» везёт нас в своей машине. И неизвестно куда и зачем. Тревожные мысли не покидали меня и после того, как я покинул свой «наблюдательный пункт» и забился в угол кузова рядом с мамой. В голову лезли неутешительные предположения о том, что нас ждёт впереди. С другой стороны, терзающим сомнениям я мысленно противопоставлял то, что доносили до нас слухи, сулившие нам тяжкие испытания в случае, если бы мы остались в городе после того, как по улицам прогнали несколько колонн мужиков с Кубани. В частности, до нас доходили слухи о том, что «вслед за отступающими немцами идут чеченцы и всех оставшихся в городах, станицах и деревнях вырезают».
Тогда я ещё, естественно, не знал, что какая-то часть чеченского и ингушского народов, как и крымских татар, положительно восприняла приход немцев и пополнила ряды тех, кто вместе с оккупантами воевал против Красной армии (в том числе и в составе «власовцев» и «бандеровцев»). Видимо те, кто распускал тогда эти зловещие слухи (и, как мне кажется, не без участия самих немцев), рассчитывали на то, чтобы таким способом облегчить задачу по расчистке города от населения.
Однако, как я узнал значительно позднее, некоторые из моих земляков, несмотря ни на какие угрозы и слухи, всё же оставались тогда в Керчи. Часть из них постигла участь моего деда. И лишь немногим удалось надёжно укрыться и спастись, дождавшись прихода наших…
Здесь должен сделать опять отступление в своём повествовании, чтобы привести строки из письма моей землячки, Петренко-Холодной Марсельезы Ивановны, радушно откликнувшейся также, как и Л.М.Молчанова, на моё опубликованное письмо.
«Моего отца и брата Диму Холодных, - пишет Марсельеза Ивановна, - убили фашисты 23 октября 1943 года на моих глазах. О них - во второй Книге памяти (стр.294 – прим. моё). Все улицы города были нашими убежищами. (Этим Марсельеза Ивановна, видимо, хотела сказать, что они скрывались в те трагические дни от немцев, выгонявших керчан из города, в разных местах, тайком перемещаясь от дома к дому, с одной улицы на другую, из одного района в другой. Об этом свидетельствует и продолжение её письма. – примеч. моё) Аджимушкай, Колонка, Булганак, Чкалова, 5-ая Продольная и посёлок Багерово – вот, где приходилось скрываться».
«А жила я, - продолжает М.И. – по улице Карла Маркса, улице, по которой гнали пленных на смерть и евреев на казнь в багеровском рву (в ноябре 1941г. – примеч. моё). Я до сих пор слышу стук деревянных колодок, в которых гнали на смерть тысячи наших керчан и пленных из Аджимушкая» (в мае – октябре 1942 г. – примеч.моё).
Опережая свои намерения в конце основного текста воспоминаний привести выдержки из писем, не могу не упомянуть о том, что писал по этому поводу П.П.Молибога моему отцу в дни своего пребывания в Керчи во время боёв за её освобождение в канун 1944 года.
«Дорогой Анатолий, могу сообщить тебе, - пишет П.П. в своём письме от 22.12.43 г., - что лично я сам был в К.Е.О.Б.Ж.Ад-М. (Эта аббревиатура, видимо, обозначает первые буквы в названии посёлков и деревень, как-то – Капканы, Еникале, , Булганак, Аджимушкай – примеч. моё), но нигде не встретил ни одного местного жителя. Только из разговоров знаю, - продолжает П.П.,- что 2 или 3 семьи сохранились в Ад-м – е. Ещё в сентябре и октябре немец угнал всех жителей, но куда никто не знает».
…Чтобы отделаться от своих грустных и тревожных мыслей, я, в течение долгого, почти безостановочного движения колонны, несколько раз менял своё место, периодически добираясь до своего «наблюдательного пункта».
Где-то к концу светового дня колонна машин покинула пределы Крыма и пересекла Перекоп с Турецким валом. В этот момент я, дотоле сонно качавший головой в такт с подпрыгивавшей на ухабах машиной, на время встрепенулся: очень хотелось самому посмотреть на исторический памятник, служивший в 18-том веке и в 1920 году границей противостояния воюющих войск России и Крымского ханства, Белой и Красной армий.
Поздно ночью мы прибыли в какой-то город. Утром узнали, что это Николаев.
               
               
               
               
                Николаев.

После ночлега на полу в одном из классов не функционировавшей школы, во дворе которой разместилась часть колонны (другая, вместе с Женькой и тётей Лизой, ушла в неизвестном нам направлении, из-за чего мы на время потеряли с ними связь), нас построили на «плацу» вместе с пленными.  После коротких, но внушительных наставлений всех заставили разгружать машины и благоустраивать быт солдат «приютившей» нас части. В это дело пришлось включиться и нам с Лидой.
В конце тяжёлой работы по переноске ящиков, кроватей, шкафов, тумбочек и кухонной утвари нас с мамами отпустили искать себе пристанище. Пленных «фрицы» оставили при себе.
Отмечу, что в поисках крова нам сразу повезло. Нас, всех четверых, приютила пожилая супружеская пара, как оказалось, очень добрых и приветливых людей. К сожалению, точно не помню их имён. Кажется, Назар Игнатович и Евдокия Тимофеевна. Во всяком случае, инициалы и фамилию (Быкаловы) мне удалось восстановить в своей памяти благодаря сохранившейся папиной открытке, которую он прислал на их адрес (Колодезная улица, дом № 36) после нашего освобождения из оккупации.
Дом наших радушных хозяев находился прямо напротив той школы, в которой расквартировались транспортники. Так что, на работу мы ходили прямо через дорогу. «Мы», потому что и я, и Лида подрабатывали в начале вместе с нашими мамами у наших «перевозчиков», за что получали похлёбку на обед, а иногда и кусочек суррогатного немецкого масла с парой таблеток сахарина. Потом, правда, мамы освободили нас от «службы», дабы мы с Лидой вконец не забросили занятия по нашему образованию, которые, несмотря на непредсказуемое стечение обстоятельств, два – три раза в неделю всё же проводила с нами моя мама. К тому же, надо было помогать нашим хозяевам, которые, практически, ничего с нас не брали за постой, не считая символической суммы в немецких оккупационных марках, которую наши мамы выкраивали из своей «зарплаты».
Наша с Лидой помощь хозяевам заключалась, чаще всего, в заготовке дров и в пополнении запасов воды. Последнее было, пожалуй, потяжелее, т.к. воду мы носили от едва ли не единственной действующей колонки, находившейся чуть ли не в центре города. А иногда, в зависимости от её назначения, от Буга, черпая воду вёдрами прямо из реки. Правда, когда мы притаскивали вёдра домой, воды в них оказывалось чуть больше половины.
Доверительные отношения, которые сложились у нас с хозяевами, располагали к откровениям. В разговорах с ними наши мамы поведали старикам о всех наших мытарствах с начала войны. Хозяева не остались в долгу и по секрету сообщили нам, что тоже ждут скорейшего прихода Красной Армии, вместе с которой ожидают возвращения сына и дочери.
Видимо, отсутствие детей в значительной степени обуславливало то расположение, которое доброжелательные хозяева оказывали нам. Они с охотой, но не навязчиво, проводили с нами вечера, предлагая поиграть в лото или в подкидного «дурачка». Мы нередко вместе с ними «чаёвничали» и потчевали друг друга «сладостями». Старики нас - вареньем из овощей и ягод, что росли у них в саду–огороде, а мы их - заработанным сахарином, который, как мне помнится, был не лишним, т.к. варенье, в отсутствие сахара, было сварено на буряке (то бишь, на свёкле).
Но самым распространённым занятием на протяжении длинных осенних и зимних вечеров было среди нас чтение. Хотя основным источником света для нас служили уже знакомые нам масляные коптилки, по такому случаю Назар Игнатович иногда приносил керосиновую лампу, обычно, в целях экономии керосина, хранившуюся у него в чулане. Керосиновая лампа, естественно, добавляла свету, но, к сожалению, не так, как карбидная,  яркий свет которой я смог оценить однажды вечером через раскрытую дверь Макса, ещё в Керчи. Этот источник света, как и карманные фонарики немцев (один из которых достался мне в качестве трофея), признаться, произвели на меня большое впечатление.
Но это – к слову. А что касается чтения по вечерам, то, несмотря на то, что у Быкаловых была довольно приличная библиотека, наибольший интерес у меня вызвали подшивки старого журнала «Нива», которые Назар Игнатович хранил, как мне кажется, ещё с дореволюционных времён. Я готов был сидеть с ними ночи напролёт, если бы не дефицит горючего для светильников и не настойчивость Назара Игнатовича (надо отдать ему должное), которую он проявил, предлагая мне почитать «Вечера на хуторе близ Диканьки». Думаю, что он делал это не только из большой любви к Н.В.Гоголю, но и с умыслом приобщить нас с Лидой к классической русской литературе (что, как я теперь понимаю, было нелишне после Мопассана).
Вечерние чтения чаще всего мы проводили втроём, т.к. женщины нередко были обременены домашними хлопотами. Мы садились вокруг стола, на который устанавливалась лампа, и начинали читать. Чаще всего это делал я. Уж не помню, за что мне оказывалась такая честь, но я этому не противился и с каждым разом всё с большим интересом брался за книгу. Особенно, когда мы дошли до таких повестей, как «Вий» и «Страшная месть». Чтение их в окружении тёмных углов комнаты, до которых не добирался слабый свет керосиновой лампы, доставляло нам с Лидой жутковатое удовольствие и с трудом сдерживаемое желание пошарить по углам глазами. Ощущение этих смешанных чувств продлевал нам и сам Назар Игнатович, рассказывая подобного рода истории, свидетелем которых был, якобы, и он сам.
Такое времяпрепровождение и житейские хлопоты на какое-то время отвлекали нас от безрадостных будней нашего неопределённого положения, в котором мы очутились после прибытия в Николаев. Этому, правда, способствовали также и новые знакомства.
Как-то вечером, во время наших чтений, к Евдокии Тимофеевне пришли две соседствующие девочки. Судя по тому, как они вели себя, их, видимо, не столько интересовало то, с чем они обратились к хозяйке, сколько наши с Лидой персоны. Нас, естественно, познакомили и мы получили возможность выйти «в свет», чем мы, при всём нашем уважении к Назару Игнатовичу, не преминули воспользоваться. Жизнь, как говорится, брала своё. Девочки, как мне показалось, были на год–два старше нас с Лидой. Но мы «не ударили в грязь лицом» и вскоре нас пригласили на вечеринку.
В довольно просторной комнате дома, где проживала одна из наших новых знакомых, собралась большая компания, в которой преобладали девушки. Но было и несколько ребят, среди которых находился Мишка, тоже из соседнего двора, с которым, в отсутствие Женьки, я познакомился ещё до появления в доме Брыкаловых упомянутых особ. Все присутствовавшие, за исключением Мишки, были явно старше нас. Видимо поэтому к нам не проявили большого интереса, но и высокомерия тоже. Одна из девушек, кстати, устроившаяся в «нашу» часть на работу, также в качестве подсобной рабочей (видимо, поэтому я её лучше других запомнил), играла на пианино. Довольно прилично. Так что я с удовольствием слушал в её исполнении популярные перед войной танцевальные мелодии и песни. Две–три пары, в основном, девичьи, танцевали. Остальные разговаривали между собой, иногда шёпотом, возможно, по секрету от нас.
Мы с Лидой поначалу испытывали некоторую неловкость, вели себя скованно, пока хозяйка дома наконец не решилась громко нас представить присутствующим, после чего несколько человек стали наперебой нас расспрашивать о наших злоключениях. На их вопросы отвечала, в основном, Лида. Я больше молчал. Но и Лидиной информации, дополняемой способностью моей сестры возбуждённо передавать свой рассказ, оказалось достаточно, чтобы у некоторых девочек в глазах появился испуг.
Неожиданно музицирующая девушка заиграла одну из моих любимых песен, «Спят курганы тёмные». Но, к моему удивлению, пропев первый куплет, она перешла на изменённый текст, в котором звучали слова, отражавшие, видимо, то, что произошло с момента оккупации Донбасса и той степи, в которую некогда вышел «парень молодой». Особенно меня обескуражили последние слова куплета, который переиначила поющая:
                «И любимой девушке
                Больше он не нравится.
                Ей другой понравился,
                Немец молодой».
Что это было? Констатация фактов, свидетелем коих и мне довелось быть ещё в Керчи? Или это был категоричный упрёк неверным? Или просто маленькое музыкальное баловство? На это определённо я не могу ответить и теперь.
Но мне почему-то кажется, что и сама исполнительница искажённого варианта песни, и те, кто её окружал, не одобряли поступок «любимой девушки». И, более того, в песне на новый лад, как мне кажется, звучал почти открытый упрёк и самой девушке, и ей подобным.
Вообще, воспоминания о той вечеринке теперь, когда я о многом узнал из прочитанного и увиденного мною о Великой Отечественной войне, настойчиво ассоциируются у меня с молодогвардейцами. По крайней мере, с теми, которых я увидел в фильме «Последняя исповедь» (режиссера С.Лялина, сценаристов Ю.Аветикова и Е.Козлова, 2005 г.) и, в частности, тогда, когда герои–краснодонцы собрались на свою тайную сходку под видом вечеринки (или даже свадьбы).
Вероятно, что мои ассоциации – всего лишь плод моей фантазии. Тем более, что ни в дни оккупации, ни после мне не довелось услышать и узнать что-либо о молодых патриотах города Николаева. Хотя уверен, что в городе с немалыми революционными традициями и большим сосредоточением рабочего класса, в частности, на судостроительном заводе имени А.Марти, они наверное были! Во всяком случае, у меня осталось ощущение, что тогда, на вечеринке мы с Лидой находились в кругу патриотически, просоветски настроенных молодых людей.
Забегая вперёд, отмечу, что с некоторыми из них в апреле – мае 1944 года, т.е. уже после освобождения Николаева нашими войсками, мы встретились в той же школе, в которой зимовали немецкие транспортники, вывозившие нас из Керчи. Помнится даже, что мы стояли с ними в одном ряду, когда нас снова принимали в пионеры. Снова, потому что один раз нас (меня, во всяком случае) уже принимали, перед войной, о чём я, в частности, не преминул сказать тем, кто нас принимал. Да и по возрасту мне было в пору вступать уже в комсомол. Но мои доводы, судя по всему, оказались малоубедительными. Тем более, что после нашего длительного пребывания в оккупации нам, видимо, следовало пройти «кандидатский стаж». Так что, я стал дважды пионером.
…Зиму 1943 – 1944 годов мы относительно благополучно прожили в Николаеве. Помимо отмеченного выше, из нашей жизни в этом городе запомнилось общение наших мам с тремя сёстрами, проживавшими в соседнем с Брыкаловыми дворе. Я их почему-то запомнил под фамилией Рыжковы. Эту фамилию точно носила младшая сестра, Катя. Видимо, потому, что она мне очень нравилась. Даже несмотря на то, что она была старше меня лет на пять. Катя была похожа на старшую сестру. Но у сестры была другая фамилия, очевидно, мужа. Я, правда, её не помню.
Зато помню, что старшую сестру звали Валентина, что она была женой красного командира, который, естественно, был на фронте, и что у Вали была симпатичная маленькая дочка лет четырёх–пяти.
Среднюю сестру звали Тоня, а фамилия её была Шандыба. Тоня была плотного телосложения, а лицо её украшал довольно крупный нос. В общем, она совсем не была похожа на своих сестёр, возможно, по причине двоюродного родства, зато нрава была весёлого. Кстати, в нашем семейном архиве я обнаружил её фотографию.
У меня осталось впечатление, что сёстры и мать (которую, признаться, я совсем не помню) очень оберегали Катю. Она редко появлялась на улице, да и то очень закутанная тёплым платком, оберегавшим её красивое лицо не столько от холода, сколько от пристального взгляда немецких солдат.
А то, что у немцев, по крайней мере, у некоторых, взгляд был очень пристальный, я лично убедился, когда однажды был, по сути, ограблен «фрицем», выйдя на прогулку за пределы двора Брыкаловых.
Была уже зима. И нам всем пришлось срочно решать проблему соответствующей экипировки, т.к. из Керчи, по понятным причинам, мы выехали налегке. Кое-чем с нами поделились наши добрейшие хозяева, более существенное пришлось приобретать на «толкучке», а кое-что прикупили у солдат транспортной части, которым, как я уже отмечал, «гешефт» был далеко не чужд и «гельд» (деньги) были для них весьма притягательным предметом. Именно таким путём были приобретены для меня тёплые солдатские перчатки, с которыми я и вышел на прогулку в тот памятный для меня день.
Кажется, я тогда легкомысленно болтался на улице один, т.к. Мишка, заменявший мне отсутствовавшего Женьку, был чем-то занят. Улица была довольно пустынна и только на её окраине, где она утыкалась в сквер, стоял высокого роста и внушительного объёма немецкий унтер-офицер (один из низших чинов). Увидав его, я, было, решил повернуть обратно, но «унтер» громко окликнул меня и жестом поманил к себе.
Как и в последний мой визит к Стрижевским, я решил, что удирать опасно и, в принципе, бесперспективно. Тем более, что я не знал причин, по которой я заинтересовал малопривлекательного для меня вражеского солдата. Пытаясь скрыть свой испуг и волнение, я, не спеша, подошёл к нему и на приличном по произношению немецком языке спросил: «Вас волен зи? (Что Вы хотите?)». Видимо моя лингвистическая эрудиция сначала несколько озадачила «унтера». Но спустя мгновение, он что-то сказал мне по-немецки, указывая на мои перчатки. Что-то насчёт того, что они слишком свободны для меня (что, конечно, соответствовало действительности),  и когда я непроизвольно поднял руки, разглядывая перчатки, он молча стянул их с моих кистей. Затем он снял свои, грязные, засаленные и порванные и также молча протянул их мне. На прощанье «унтер» назидательно «провякал»  мне, что-то вроде того, что нельзя красть вещи у немецких солдат, и, надев на свои лапы приобретённые за деньги у его же «зольдат» мои перчатки, с чувством совершённой справедливости (так мне казалось, глядя на его наглую морду) победоносно зашагал прочь.
Я простоял ещё несколько минут, пытаясь заглушить охватившие меня чувства обиды и гнева. Затем, глотая слёзы, чтобы они, не дай Бог, не выкатились наружу и не покатились по щекам, я направился в противоположную сторону. Пройдя немного, я швырнул куда-то мерзкие перчатки «унтера», которые до этого момента машинально держал в своих руках, и пошёл домой.
Дома я не сразу поделился о произошедшем со мной. Но взрослые, чувствуя неладное, всё же склонили меня к откровению. Тем более, что вскоре обнаружилась пропажа моих перчаток. Мама ни в чём меня не укоряла и одобрила моё решение не оставлять себе грязную замену «справедливого» оккупанта. А Назар Игнатович одарил меня своими варежками.
Помню, что обе старшие сёстры Рыжковы тоже устроились в качестве подсобных работниц в «нашу» транспортную часть. Сказалась необходимость подработать на лишний кусок хлеба, которого не хватало в большой семье. Да и «фрицы», после раскола их части на две половины, видимо, испытывали дефицит в рабочей силе. Ну а главное, участились облавы, с помощью которых немцы выявляли неработающих и «добровольцев» на поездку в Германию. И с тем, и с другим мы уже были знакомы ещё в Керчи. Как и с тем, что всё взрослое население должно было ежемесячно отмечаться на бирже труда.
Устройство сестёр Рыжковых (так, условно, я их всех называл) на работу к транспортникам способствовало нашему сближению с их семейством и предоставило мне благоприятную возможность чаще видеть Катю.
Моё неравнодушие к Кате не осталось без внимания старших её сестёр и, как следствие, стало, выражаясь современной терминологией, достоянием гласности. Взрослые женщины, в т.ч. и наши мамы, украдкой посмеивались надо мной. Но никто не подавал и виду, что в курсе моих возвышенных чувств. Не делала этого и Катя. Хотя в минуты наших встреч, в  т.ч. и в большой молодёжной компании, когда мы собирались у кого-либо из ребят их двора, чтобы поиграть в карты, лото или просто поболтать, Катя, взглянув мне в глаза, всё также могла беспричинно весело рассмеяться и тем самым смутить меня до покраснения.
Теперь мне кажется, что она просто, по-детски, выказывала свою радость от сознания того, что в том затворничестве, в котором она находилась по настоянию своих близких, нашёлся всё же человек, пусть даже ещё не сформировавшийся юноша, мальчик, который увидел и по достоинству оценил её расцветающую красоту.
Мои тайные, как мне казалось, «воздыхания», в конце концов, стали очевидными не только для взрослых, но и для внимательной не по годам Валиной дочурки. Однажды, когда мы все, вместе со взрослыми, коротали тёмный зимний вечер у сестёр Рыжковых, этот миловидный ребёнок, подойдя к моей маме, громко, во всеуслышание и не без ревнивой интонации в голосе, вдруг заявил: «А Вовка ваш , Вовочка, ваш сыночек в нашу Катьку влюблён!».
Полагаю, что нет необходимости описывать то, как это откровение молодой особы развеселило всех. Всех, кроме меня, естественно. В тот момент я испытывал чувство стыда и неловкости. И, видимо, от смущения я не нашёл ничего лучшего, как, глядя на самодовольную рожицу малолетней прорицательницы, только и промычал: «Чиво-о-о?!». В душе, неосознанно, я, наверное, был рад случившемуся, т.к. сам никогда не решился бы признаться в этом Кате.
Но мои возвышенные чувства тут же были омрачены неуместной, как мне казалось, репликой тёти Вари. Глядя с восхищением на Валину дочку, она вдруг, сквозь смех, воскликнула: «Вот, племянничек, невеста для тебя! Такая симпатяшка! И по возрасту она тебе больше подходит. А Катя для тебя - старуха!».
Все присутствовавшие вновь разразились смехом. И, что обиднее всего было для меня, вместе со всеми смеялась и Катя. А я смотрел на них и думал: «Ничего вы не понимаете. При чём тут невеста?». Я  не мог тогда ещё объяснить ни им всем, ни даже себе самому, что во мне, ещё несовершеннолетнем парне, присутствовало нечто похожее на платоническую любовь, на то, что с давних пор воспевали в своих произведениях величайшие поэты и художники: любовь к прекрасному!
Кажется, тогда мама уловила мои мысли и пришла мне на выручку. Во всяком случае, она, глядя на Катю, сказала: «Влюбиться в Катюшу - нет ничего зазорного. Я сама при встрече с ней любуюсь её красотой! А с невестами мы пока подождём. По крайней мере, пока не закончится война».
Должен отметить, что за всё то время, что мы находились в Николаеве, т.е. с момента нашего появления в нём и до начала весны 1944 года, о положении на фронтах войны мы, практически, ничего не знали. И это нас очень тревожило. Весьма редкие ночные визиты наших самолётов, о появлении которых над городом «оповещали» нас немецкие зенитчики, не вселяли в нас оптимизма. Не было рядом и Женьки, от которого мы так привыкли получать свежие новости. Да и где они с тётей Лизой находились, мы так и не узнали. А шумная встреча немцами Нового, 1944-го года, когда они ночью устроили настоящий фейерверк трассирующими пулями и беспорядочной стрельбой в небо из пулемётов и ружей, совсем, было, повергли нас в уныние. Не помню, чтобы к тому времени мы получили какие-либо обнадёживающие сведения по слухам или из подпольной печати. Во всяком случае, они до нас не доходили.
Но однажды, кажется, в марте, когда снега уже не было и в помине, мы проснулись от гула, как нам показалось, приближающегося фронта. Гул был едва различим, но мы уже не сомневались в справедливости нашего предположения. Помню, что в ту ночь ни мы, ни наши радушные хозяева до самого утра уже не ложились спать и с волнением дожидались наступления дня. Но утром наши радостные волнения дополнили и тревожные ожидания, т.к. наши мамы решили не выходить «на работу». И, как оказалось, наша тревога была не напрасной.
Приблизительно через час после того, как мы скромно позавтракали, в дверь дома Брыкаловых кто-то громко и настойчиво стал стучать. После некоторого замешательства, Назар Игнатович открыл дверь и в ней показались немецкий солдат и полицай. Последний громогласно объявил нам о том, что все проживающие в доме «завтра в 12 часов должны подойти к зданию школы с запасом продуктов на два дня».
Не успели все мы прийти в себя от ошарашившего нас предписания и принять какое-то решение (было ясно, что немцы и здесь намерены очистить город от населения), как в дверь опять громко постучали и на её пороге появился унтер-офицер, надзиравший за подсобными рабочими транспортной части. Он довольно бесцеремонно вошёл прямо в комнату, в которой проходил наш общий совет и, ткнув пальцем в направлении мамы и тёти Вари, грубо сказал: «Ду, ду! Шнеллер ком! (Ты, ты! Быстро пошли!)». И уже по дороге в часть в той же неделикатной манере, как потом рассказывала мама, напомнил им, когда они должны являться на работу.
Должен сказать, что после переезда в Николаев оставшуюся в школе половину части пополнили солдаты, видимо, из разукомплектованных частей дивизии «Эдельвейс», принимавших участие в боях в горных районах Кавказа. На смену Максу и знакомой нам его клиентуре, отбывшим в неизвестном для нас направлении, пришли более грубые и ещё менее предсказуемые в своём поведении «сверхчеловеки», в полной мере соответствовавшие слову «оккупанты».
После ухода наших мам мы с Лидой целый день просидели дома вместе с Назаром Игнатовичем и Евдокией Тимофеевной в тревожном ожидании их возвращения. Вместе с сестрой мы уже твёрдо решили, в соответствии с решением наших хозяев, никуда завтра не являться и не покидать Николаев. Назар Игнатович уже прикинул, что в случае чего, мы все спрячемся в погребе, находившемся прямо под полом их комнаты, и переждём, пока не уйдут немцы.
Однако поздно вечером появилась усталая и расстроенная мама. Оказывается, их, вместо обычной для них работы, заставили вместе с пленными заниматься подготовкой оборудования к эвакуации, т.е., попросту говоря, опять грузить, как она выразилась, «весь их скарб». Потом, тяжело вздохнув, мама сказала: «Дети, собирайтесь, - и, уже глядя на чету Брыкаловых, она добавила. – Нас не отпускают, разрешили только мне зайти за детьми». Быстро собрав наши вещи и поблагодарив «за всё» наших добрейших хозяев, мы с грустью и тревогой покинули их дом. 
В машине, в которую нас впотьмах затолкали, мы, по голосу, среди пленных обнаружили Валю и Тоню Рыжковых.
Перед самым отъездом Валя плакала и вслух высказывала тревогу за свою дочурку, оставленную с матерью и Катей. Думаю, что именно переживания сестры подтолкнули Шуру на отчаянный поступок. Когда в полной ночной темноте колонна машин стала медленно покидать Колодезную улицу, Тоня, сидевшая с краю, у заднего борта кузова нашей машины, вдруг неожиданно для всех спрыгнула на землю и побежала куда-то во тьму. Помню, что тётя Варя (или Валя?) только что и успела вскрикнуть: «Тонька!».
Это произошло, когда наша машина сворачивала за угол, а следовавшая за ней ещё только подъезжала к повороту. К тому же, в условиях светозатемнения на фары немецких машин надевали чехлы с узкой прорезью и нависающим над ней козырьком. Так что свет от включённых фар ограничивал площадь освещения на расстоянии не более 3-х метров и не освещал кузов впереди идущей машины.
Как потом мы узнали, Тоне повезло и она, не встретив по пути ночного патруля, благополучно добралась  домой.
Узнали и о том, что никто из знакомых нам людей,  в  т.ч. и Брыкаловы, не выходили на следующий день к школе и что все «фрицы», а не только транспортники «Эдельвейса», в спешке покинули Николаев, той же ночью перебравшись за Буг.

 
_____________________________
Тоня Шандыба,
г. Николаев, 1943г. (фото 1940г.)

Ну а мы, к великому нашему огорчению, уезжали опять в неведомое. На этот раз им оказалась Одесса, в которую нас привезли в середине следующего дня.
               
                Одесса.
               
Так мы оказались в городе, в котором нас с мамой застало начало войны. А  по сути, как потом оказалось, и её окончание.
Однако, первоначальным местом нашего пребывания была не сама Одесса, а её предместье с оригинальным названием «Грос либен таль», что в переводе с немецкого на русский, как я уже отмечал, дословно означает «Большая любимая долина».
Мы с мамой, естественно, вспомнили, что детский санаторий, в котором перед самой войной я лечил свой бронхоаденит, находился в местечке, называвшемся «Кляйн либен таль», т.е. «Маленькая любимая долина». И, видимо, это местечко находилось где-то недалеко от «Большой», т.к.,  судя по всему,  немецкие поселения под Одессой располагались в одной территориальной зоне.
Нас всех, вместе с пленными, расселили в бараке, в котором несколько комнатушек занимали местные жители, «фолькс дойч». Так их называли «истые арийцы».
Запомнилось, как на деревенской площади «истые арийцы» муштровали молодых парней, собратьев из России, видимо, для пополнения своих поредевших рядов. Меня и Лиду наши «благодетели» так же, как и по прибытии в Николаев, на первых порах заставляли работать вместе с пленными и нашими родительницами.
Но вскоре всех нас перебазировали в сам город, где «наши» транспортники соединились с той частью, в которой на тех же правах, как и мы, находились и Вишняковы. О встрече с ними мы уж и не чаяли. И потому, когда мы повстречались с тётей Лизой и Жекой, обоюдной радости нашей не было конца! Особенно у нас с другом.
Одесса на меня произвела большое впечатление. И даже не своей красотой (с ней я уже был знаком ещё до войны, как известно).  А своей схожестью, как мне казалось, с Одессой дореволюционной, о чём я мог судить, разве что, только по книге В. Катаева «Белеет парус одинокий» и по одноимённому довоенному кинофильму, который я смотрел, кажется, раза три или даже четыре.
По центральным улицам  города не спеша,  двигались пролётки, на козлах которых восседали извозчики, а сбоку были закреплены фонари, предназначавшиеся для освещения проезжей части улицы в ночное (!) время. В пролётках вояжировали господа офицеры (по большей части, румынские), нередко с дамами, туалет которых включал несколько предметов старины. Так, во всяком случае, отложилось в моей памяти.
В нижних этажах красивых домов размещались многочисленные магазинчики, кафе, бары и ресторанчики, вход в которые предваряли вывески, исполненные, как запомнилось мне из того же кино, на манер дореволюционной торговой рекламы мелких частников.
Но наибольшее впечатление на меня произвели продовольственные магазины. В них торговали продуктами, ассортимент которых соответствовал тому, который мы видели в лучшие предвоенные годы. Это совсем не вязалось в моей голове с тем, что мы видели в Керчи и даже в Николаеве за всё время с начала войны и, тем более, оккупации. Было ли это следствием того, что Одесса и прилегающие к ней районы находились, как и соседняя Бесарабия, под протекторатом Румынии, мне утверждать трудно. Но в моём сознании осталось ощущение некоей раскованности, чего мы не чувствовали, находясь на территории, подконтрольной немцам. Хотя и в Одессе мы встречали патруль, в составе которого помимо румын обязательно присутствовал немецкий военно-полевой жандарм.
Тем не менее, действовавший в Одессе режим требовал постановку на учёт в румынской комендатуре всех прибывающих в город. Даже тех, кто, как и мы, точнее, наши мамы, был причислен к немецким частям.
Мне кажется, что именно это обстоятельство позволило нашим мамам получить на руки не только немецкие «аусвайсы», но и наши, советские паспорта, с которыми они уже твёрдо решили не расставаться. Тем более что, ещё до их получения, на нашем общем семейном совете было принято категорическое решение в любом случае (даже без паспортов!) больше никуда не двигаться, т.е. ни в коем случае не покидать территорию СССР, последним рубежом которой мы считали Одессу.
Однако наше твёрдое решение, не покидать территорию нашей страны и во что бы то ни стало дождаться прихода наших, ещё не гарантировало нам его беспрепятственного исполнения. Скрыться в чужом городе, в случае необходимости, было для нас не так просто.
К нашему счастью, среди одесситов нашлись также доброжелательные и, уместно сказать, смелые люди, которые, после того, как нас немцы выпустили из бараков, согласились всех нас приютить у себя. Правда, на этот раз, на разных квартирах. Тётя Варя с Лидой сняли комнату вместе с Валей Рыжковой где-то неподалёку от тёти Лизы с Жекой. Мы же с мамой оказались от всех них на достаточно почтительном расстоянии.
Молодое семейство, согласившееся принять нас с мамой к себе на постой, проживало в двухкомнатной квартире по адресу (опять спасибо папе за сохранённые письма) улица Короленко, дом №5-б, квартира 6. Твёрдо помню, что хозяина квартиры, в которой, кстати, нам с мамой предоставили отдельную комнату, звали Коля, Николай. Фамилия его была толи Костенко, толи Костюченко (к сожалению, письма, которыми мы с ними обменивались после нашего переезда в Москву и хранившаяся в них фотография Николая по досадной причине были потеряны). Помню, что Николай был «белобилетником», т.е. по состоянию здоровья освобождённым от службы в армии и, соответственно, не подлежавшим мобилизации. Это подтверждалось и его внешним видом: он был худой и бледный.
Жену Николая, миловидную молодую женщину, кажется, звали Людой, а имени их дочери, пяти–шестилетней девочки я, к сожалению, опять же, не запомнил.
Зато помню, что Костюченки (остановлюсь на этом варианте) также, как и мы, с нетерпением ждали прихода наших. Не стану затруднять ни себя, ни возможных читателей своего «произведения» выяснением причин, по которым Костюченки остались в Одессе, оккупированной врагами. И, уж тем более, анализировать мотивы, по которым они так ждали Красную Армию. Наверное, потому же, почему её ждали все нормальные советские люди. Тем более, что вопрос о возможной «эвакуации» из города гражданского населения немцами, взволновавший наших новых хозяев после нашего появления у них, не снимался «с повестки дня». К тому же, по городу ходили слухи о том, что немцы готовятся к угону с собой мужского населения в случае их отступления. По этой причине, Николай даже расчистил невидимую для глаз нишу, которая находилась за красивой, облицованной кафелем, голландской печью, в их комнате. «В случае, если мужиков будут забирать, - говорил он мне в присутствии женщин, - мы с тобой спрячемся в ней».
Однако, несмотря на слухи, которые до приближения фронта на какое-то время затихли, мы с Женькой каждый день болтались по городу по дороге от их места обитания к нашему и обратно. Навещали мы и Лиду, которая в отсутствие тёти Вари и Вали, нередко скучала в одиночестве, скрашивая его, в силу своей натуры, помощью хозяйке по домашним делам. В эти дни мы нередко засиживались у них, играя в карты, до прихода старших.
Однажды, когда вместе с тётей Варей и Валей к ним зашли мама с тётей Лизой, я вдруг спросил, обращаясь к  ней: «А где ваша Валя?». Помнится, что на свой опрометчивый вопрос я не получил внятного ответа. Позднее, от Лиды я услышал, что, будто бы, Валя, дочь тёти Лизы и Жекина сестра, ещё в Керчи, вышла замуж за румынского, русского по происхождению, офицера. «Уж не за того ли, - думал я про себя, - который бренчал у нас на гитаре»…
Так ли это на самом деле, мне доподлинно не известно. Думаю, если замужество Вали (возможно, фиктивное) действительно имело место, то к этому её могли принудить такие обстоятельства как домогательства к хорошенькой девушке со стороны оккупантов, насильственная отправка нашей молодёжи на работы в Германию, а также моральная подавленность в период глубокого вторжения немцев на территорию нашей страны летом 1942 года. Вероятно, поэтому ни тётя Лиза, ни Жека никогда при нас о Вале не упоминали. Мы, я и мама, в свою очередь, из деликатности, тоже не спрашивали их о судьбе дочери и сестры. Но, думаю, не случайно после войны Вишняковы поселились в Кишинёве.
Хотя, опять опережая события, хочу отметить, и тётя Варя с Лидой, после войны и встречи с демобилизовавшимся дядей Петей, обосновались аж в Ужгороде, в Закарпатье, где Пётр Петрович работал в одном из отделов горкома. И на то, помимо моральных, были весьма весомые материальные причины. Ведь по своему разрушению Керчь не уступала Севастополю, в котором, по официальным источникам, 98% жилого фонда «было превращено в груды развалин».
…Не могу вспомнить, а потому не стану фантазировать о том, как, после нашей «прописки» в Одессе, сложились режимные отношения наших матерей с администрацией немецкой транспортной части после того, как удостоверения личности и, главное, паспорта остались у них на руках. Мне кажется, что «транспортники» стали менее строгими в этом отношении, хотя до последнего (для нас) их отъезда в сторону своего «фатерлянда» они требовали от наших мам выполнения возлагаемой на них работы. Не знаю, было ли это следствием того, что немцы считали их достаточно скомпрометировавшими себя перед советской властью и потому не способными на «дезертирство» из их части. Или «фрицев» больше заботила безопасность своей собственной «шкуры» и потому они проявляли некое безразличие к судьбам советских людей из среды их наёмных рабочих. Возможно, и то, и другое. Ведь надо учитывать, что наши «благодетели» не относились к разряду тех «зондеркоманд», которым предписывалось угонять советских людей в концлагеря и на работы в Германию.
Тем не менее, когда, как я полагаю, транспортным частям «Эдельвейса» поступила вновь команда на передислокацию, всем подсобникам, в том числе и вольнонаёмным, было предписано явиться с вещами к такому то часу и в такое то место.
Но до того, как этот сигнал поступил, прошло ещё какое-то время, в которое втиснулись некоторые события, из которых мне особенно запомнились два, вызвавшие у меня досаду и сожаление.
В одной из наших с Жекой вылазок на улицы города он познакомил меня со своими новыми друзьями из числа пленных–подсобников, оказавшихся после разделения части в одной с Вишняковыми половине. Учитывая разбитной характер Жеки, неудивительно, что он сблизился с военнопленными, которым оказывал те или иные услуги. В частности, бегал в ларьки и магазинчики, где покупал им сигареты и гастрономические деликатесы, недоступные, как я уже упоминал выше, для нас все предшествовавшие годы войны.
Однако, прежде чем моё знакомство с Жекиными друзьями состоялось, нам с ним пришлось тащиться чуть ли не через весь город в расположение базы транспортной части. База занимала довольно обширную территорию, на которой размещались, с одной стороны, парк машин, а с другой, с десяток одноэтажных «времянок», собранных из досчатых щитов и предназначенных для размещения личного состава части. В одной из таких «времянок» жили прикреплённые к части пленные-подсобники. Вся территория базы была обнесена забором из досок и колючей проволоки. Однако въезд на территорию базы был открыт, хотя и охранялся безучастно стоявшим часовым.
Видимо, часовые уже знали Жеку и мы беспрепятственно прошли за ограду, кинув только очередному дежурившему что-то вроде «унзере мутер (наши мамы)». Мы действительно сначала навестили наших мам, которые чистили картофель и загружали лопатами контейнеры, предназначенные для отходов и мусора. Вид у мам был малопривлекательный и довольно усталый. Но, увидев нас, они заулыбались. Правда, моя мама не очень громко, но довольно настойчиво сказала, чтобы мы уходили отсюда домой, и поскорее.
Однако после нашего обещания здесь не задерживаться, Жека всё же затащил меня в блок, в котором размещались военнопленные. Как ни странно, но в нём, хотя была середина дня, находилось несколько человек. Кое-кто из них даже лежал на нарах. Возможно, они отдыхали в обеденное время. Либо подсобники работали посменно.
Один из них, невысокий и неатлетического телосложения, тёмноволосый парень Христя (я его запомнил по необычному для меня имени), сразу же после того, как я был представлен присутствовавшим Жекой, довольно бесцеремонно попросил меня сбегать в «ларёк за углом» и купить ему «грамм 300 колбасного зельца». Я стал отнекиваться, т.к. никогда ещё самостоятельно не покупал такие продукты, тем более колбасу с неизвестным мне названием «зельц». Но Христя настаивал и убеждал меня: «Ничего страшного! Дашь денежки, - он сунул мне сколько-то марок, - скажешь, что тебе надо зельц, и после того как его взвесят и завернут, притащишь вместе со сдачей мне».
Смущенный данным мне поручением, я попросил Жеку сопровождать меня, ссылаясь на то, что меня не пропустят обратно на территорию части. Но Жека под каким-то предлогом отказался. «Не дрейфь! Пропустят, - убеждённо сказал он мне вслед. – Ты ж мирово говоришь по-немецки!».
Признаться, мне было не по себе, но продолжать отказываться было уже неудобно. Тем более, меня просил пленный.
Я довольно быстро нашёл указанный мне ларёк. В нём, кроме продавщицы, никого не было. Поднапрягшись, я пролепетал то, что мне говорили, и протянул деньги. Продавщица лихо, намётанным глазом, отрезала кусок колбасного зельца и бухнула его на весы, что привело стрелку, указывающую на шкале вес, к значительному колебанию. Не дожидаясь остановки стрелки, она добавила к отрезанному куску тоненькую дольку, а спустя мгновение – ещё, но уже совсем микроскопическую дозу. Удовлетворённая, судя по выражению её лица, скрупулёзностью своей работы, продавщица завернула зельц в клочок бумаги и протянула его мне.
Выйдя из ларька, я быстро направился в расположение части, чтобы скорее донести колбасу до Христи, пока забытый запах деликатеса не толкнул меня на                преступление. На полпути я остановился, чтобы подправить микроскопический довесок, сползший на край основного куска колбасы, к его середине т.к. огрызок обёрточной бумаги едва охватывал его по бокам. Проделав после этого с десяток шагов, я вновь был вынужден повторить эту процедуру. Ещё через сколько-то шагов я решил, что исчезновение этого ничтожного довеска никак не скажется на общем весе покупки. И чтобы не мучить больше себя, я, с трудом захватив его двумя пальцами, сунул себе в рот.
Размер деликатеса не дал мне возможности в полной мере ощутить прелесть его вкуса. Зато запах, разносимый по пути моего следования от удерживаемой в моей руке колбасы, привлёк, на моё несчастье, внимание нескольких собак. Причём, появление одной из них у меня прямо под рукой, в которой я держал зельц, было столь неожиданным, что я непроизвольно дёрнул ею. Подчиняясь закону физики, оставшийся довесок соскользнул с основного куска и, не долетев до земли, исчез в пасти проворного пса.
Подавленный произошедшим,  я медленно поплёлся к воротам части, в душе надеясь, что колбаса без довесков не вызовет у Христи вопросов. Но этого не случилось и, когда я с бледным видом предстал перед ним, он возопил: «Что? Это триста грамм?!». И на мой невнятный лепет что-то на счёт собаки, строго сказал: «А ну, пошли!».
Быстрым ходом он двинулся к ларьку. Я почти бежал за ним. Интересно, что часовой даже не окликнул Христю. В ларьке Христя бухнул купленный мною кусок колбасы прямо на весы, сурово рявкнув при этом: «Где здесь 300 грамм?».  Нисколько не смутившись, в той же тональности, продавщица ответила Христе: «А где здесь два больших довеска?».
«Были довески? – теперь уже строго спросил Христя меня. Я ответил, что были, но очень маленькие, и что один из них, совсем крохотный, я попробовал, а второй, чуть побольше, случайно упал и его съела собака.
«Врёт пацан, - кричала продавщица. – Довески были что надо!».
Видимо аргументы продавщицы показались Христе более весомыми, нежели мои робкие оправдания. Он схватил свою колбасу и, не сказав мне больше ни слова, помчался в часть.
Не помню, вернулся ли я с Христей на базу, чтобы встретиться с Жекой. Кажется, нет. Ибо на другой день Жека с утра был уже у нас,  и с ходу стал рассказывать о том, как бушевал накануне разгневанный Христя, заявляя всем,  присутствовавшим во «времянке»-бараке, что «ты (т.е. я – прим. моё) его обокрал». Он «строго запретил» Женьке приводить меня к ним.
Я не стал оправдываться перед Жекой, хотя был убеждён, что он мне поверит больше, чем Христе.  Сути произошедшего мои оправдания ничего бы не изменили. Видимо, этот случай дошёл до мамы и тёти Вари. Мама не стала выяснять произошедшее у меня с Христей и ничего мне не сказала. Только ещё раз категорически запретила появляться на базе. И, как я понял её, по более веской причине, чем мой проступок перед Христей. Тем не менее,  через день она купила немного колбасы и масла и сделала из них несколько бутербродов, которые предложила мне, вернувшись вечером с базы. Я поначалу отказывался их съесть и согласился лишь после того, как мама сама съела один из них.
Зато тётя Варя учинила Христе целую отповедь в присутствии его товарищей и Жеки. Как говорил потом мне Жека, она стыдила Христю за «незаслуженные наветы на мальчика, который уже столько времени не видел не только колбасы, но и даже нормального хлеба». - «А ты, - передавал Жека слова т. Вари, - по сравнению с тысячами наших военнопленных, гниющих в лагерях, живёшь у фрицев, как у Христа за пазухой. Даром что Христей зовешься!». Слушая Жеку, я мысленно благодарил свою тётушку. Но в душе я осуждал себя за своё малодушие, и было стыдно перед «подсобниками».
Полагаю, что упрёки тёти Вари, брошенные в запальчивости Христе, у многих военнопленных-подсобников, находившихся в тот момент в бараке, задели больную струну. Тем более, что  вместе с фронтом  приближался  и тот  час,  когда  им  нужно  было
принимать нелёгкое решение: оставаться и держать ответ перед суровым трибуналом или уходить с немцами дальше, причём, уже за пределы Родины и с ничтожной надеждой когда-либо вернуться в неё прощённым.
В том, что решение остаться, бежать от фрицев оказалось не под силу даже духовно крепкому, волевому (как мне тогда казалось) человеку, я убедился через день после  злосчастного инцидента с Христей.
Именно таким  человеком я считал Виктора, до пленения – моряка Черноморского флота, статного, с красивым лицом парня. Я и Жека познакомились с ним ещё в Керчи, когда нас, незадолго до отъезда, стали пропускать на территорию транспортной части. Виктор, с которым мы вскоре стали на «ты», выделялся среди многих тем, что носил матросскую робу. И хотя  она была уже изрядно потёртой и обветренной, и в ней недоставало кое-каких атрибутов, определяющих статус краснофлотца, внешний вид Виктора привлекал наше к нему внимание на фоне разношёрстной группы его товарищей. К тому же, помимо внешнего вида, Виктор выделялся, как мне казалось, и твёрдостью характера, позволявшего ему постоять за себя. И не только!
В тот день я никуда не пошёл с Жекой. Он говорил, что должен заскочить в блок к подсобникам. А я строго выполнял обещание, данное маме, больше там не появляться. К тому же, надо было навестить Лиду, которая по-прежнему скучала одна. Тётя Варя, видимо, следуя той же предосторожности, что и сёстры Рыжковы в отношении Кати, настоятельно не рекомендовала появляться ей на улице в те, уже тревожные, дни. Тем более, одной. Понять тётю Варю можно было, ибо Лида, хоть и была на 3 недели младше меня, но выглядела уже вполне взрослой девушкой. Она была на полголовы выше меня. У неё была хорошая, вполне сформировавшаяся фигурка и миловидное личико, которое украшали красивые глаза с тёмной поволокой вокруг, которые ей достались от дяди Пети.
В ожидании прихода тёти Вари и Вали, мы с Лидой играли в карты. И, видимо, с таким азартом, что не сразу обратили внимание на то, что в дверях появился Виктор.
Само появление Виктора было не удивительно. Он знал, где мы все живём, по крайней мере, где жили тётя Варя с Лидой и Валя, т.к. помогал им перебираться из барака в снятую ими в городе комнату. Удивителен был его вид: он был пьян и, что больше всего поражало, на нём была немецкая форма. С погонами, с орлом, держащим свастику, на груди, с солдатским ремнём, на пряжке которого вокруг той же свастики было написано «Гот мит унс!». На голове у него была пилотка, точь-в-точь как у немецких солдат.
«Где мать?» - спросил Виктор прямо с порога.
«А ты, Витя, не знаешь?» - вопросом на вопрос ответила ему Лида.
Виктор молча вошёл в комнату и, плюхнувшись на первый попавшийся ему под руку стул, опустил голову и засопел. Затем он поднял её и, почти не раскрывая глаз, стал что-то бессвязно бормотать. Из того, что я понял, было ясно только то, что он прощается с нами.
Мы с Лидой, отбросив карты, молча слушали Виктора. А он, периодически делая паузы и склоняя голову на грудь, на короткое время, как нам казалось, засыпал. Это, в конечном итоге, нас с Лидой развеселило и мы, ещё не осознав трагизма происходящего, стали подтрунивать над ним.
Затянувшийся «монолог» Виктора, в течение которого раза два в нашу комнату заглядывала испуганная хозяйка квартиры, в конце концов, ею же был и прерван. Укоряя Виктора за его «недостойное», как она выразилась, «поведение перед подростками», она стала его выпроваживать.
Но  в  этот  момент  появились  тётя  Варя  и Валя. Убедив хозяйку в том, что в таком виде Виктора может забрать патруль, они с трудом уложили его «на часок» проспаться.  Во  время процедуры его «укладывания», Виктор, делал упрёки в наш с Лидой

                адрес за наши «насмешки», как он утверждал, над ним, из чего мы поняли, что, во время своих пауз, он не спал и всё, что мы с ней говорили, слышал.
Не дав нам с Лидой оправдаться, тётя Варя поспешила отправить меня домой. Так что о том, что произошло дальше, я узнал только на следующий день. Виктор действительно проспал не более часа и, приняв холодный «душ» из кастрюли с водой, не поддаваясь ни на какие уговоры женщин, ещё засветло ушёл, по его словам, в часть.
«Неужели уже как её солдат?» - огорчённо и с чувством досады думал я.
Больше я Виктора не видел. Да и Жека мне о нём ничего не говорил, поскольку он тоже перестал ходить на территорию части. Собственно говоря, этого уже не делали и  наши мамы, принявшие такое решение все разом. По всему чувствовалось приближение фронта. И хотя был риск, что за ними могут прийти, решение это было непоколебимо. «Жалко только, что не все положенные нам деньги мы с них получили! - сокрушалась тётя Варя. – А то бы продуктов прикупили, да и с хозяйкой бы я рассчиталась». «Много бы ты купила на их марки? – успокаивала её мама. – А с хозяевами рассчитаемся уже советскими деньгами. Да и на продукты нам ещё останется!». Мама резонно полагала, что сохранённые ею «150 советских рублей» в первые дни освобождения будут весомой суммой.
               
                Освобождение.
               
Несмотря на то, что ещё за день до прихода наших в Одессу были слышны грозные канонады боёв на подступах к ней, ночь перед вступлением советских войск в город прошла на удивление тихо.
Освобождение Одессы от оккупантов произошло, что мне приятно отметить, за два дня до моего «юбилея». 12 апреля 1944 года мне исполнилось тринадцать лет. Несколько позднее, я узнал о том, что и моя родная Керчь была освобождена нашими войсками в его канун, т.е. 11 апреля, или спустя день после освобождения Одессы.
Вопреки категорическим протестам мамы, мне всё же удалось выпросить у неё разрешение выйти на улицу. Правда, сделал я это сначала вместе с ней и после того, как Коля, наш хозяин, первым побывал во дворе и прилегающих к нему окрестностях. По его словам, в городе уже не было ни немцев, ни румын, да и улицы были пустынны.
Однако, когда мы вышли с мамой, по ним уже ходили люди. Но утром ещё их было мало. Два–три человека растерянно стояли у трупа мужчины, лежавшего у края тротуара. Убитый (а в этом не было никакого сомнения) был переодет в гражданскую одежду, явно не соответствовавшую его размеру. При этом, предметы его одежды не гармонировали между собой. На нём был пиджак от дорогого костюма, одетый поверх рубашки нижнего белья, и брюки, в которые обычно облачаются перед началом грязных работ. Что было на его ногах, я уже не помню. Но, по-моему, тоже что-то из того, что довершало общую картину диссонанса в одежде убитого.
Мама быстро увела меня от того места, где лежал мужчина, и мне не удалось хорошо его разглядеть. Почему-то вдруг подумалось, что им мог оказаться Виктор или кто-то из его товарищей, пытавшихся скрыться от немцев. Но, подумав, я отверг эту тревожную мысль. Даже при том приличном питании, которое имели пленные– подсобники в Одессе, они не могли за такой короткий срок достичь такой комплекции, каковой обладал убитый. Вероятно, это был кто-то из местных прислужников оккупантов: полицай или служащий комендатуры.
Наших женщин, к которым мы поспешили с мамой, мы застали в приподнято– возбуждённом  состоянии. Они делились радостью, вызванной приходом наших и тем, как спокойно произошло наше освобождение. Мы в свою очередь рассказывали им о том, что мы увидели по дороге к ним, сознательно не упомянув об убитом. И хотя никто из нас ещё  не видел ни одного красноармейца, все мы были твёрдо уверены в том, что город снова наш, советский!
 
черноморские твердыни: Одесса и Керчь


Когда разговор у взрослых зашёл о том, что теперь в первую очередь делать, я, под прикрытием Лиды, потихоньку улизнул от них. И сразу двинулся к Дерибасовской. По дороге к ней, ещё на улице Короленко, мне встретился отряд вооружённых людей, одетых, как я отметил для себя, в полувоенную, разномастную форму. По тому, что на головных уборах некоторых из них красовались пришитые красные ленты, я понял, что это партизаны, вышедшие, видимо, из одесских катакомб. Следуя, чуть ли не в припрыжку, параллельным курсом с отрядом, я вышел на угол самой знаменитой улицы города. На всём её пространстве, вплоть до оперного театра, она уже кишела народом. Я остановился у небольшой группы людей, которые, глядя на полыхавшее в глубине массива домов пламя, что-то возбуждённо обсуждали. Пламя облизывало своими языками своды стеклянной крыши главпочтамта, одного из красивейших зданий города, с которым мы с мамой познакомились ещё в первый, предвоенный наш приезд в Одессу.
Дефилируя по Дерибасовской и другим улицам, я не обнаружил больше никаких разрушений и с радостью констатировал, что Одесский оперный цел! Хотя от рядом стоявших перед театром людей слышал, что, будто бы, немцы намеревались его взорвать. И что, якобы, сделать им это не позволили перешедшие на сторону Красной Армии чехи.
Чешских солдат я действительно видел сам, когда только вышел с улицы Короленко. Они возились с полевым орудием, прицепляя его к упряжке с лошадьми. Второй раз я увидал их, когда они, вместе с советскими солдатами, в походном строю проходили по улице Ленина (не помню, как она тогда называлась), или Пушкинской, под одобрительные возгласы окружавших их с обеих сторон одесситов. Помню, что я тогда в очередной раз опростоволосился, убеждая с большим апломбом окружавших меня людей в том, что никакие «это не чехи, а натуральные словаки». О чешском корпусе генерала Свободы, сражавшемся совместно с советскими войсками против гитлеровцев, практически, с самого начала войны, в то время я ещё ничего не знал.
К середине дня уже почти весь центр города был заполнен людьми. В воздухе витало праздничное настроение. В толпе то тут, то там возникали сцены братания с военными, с дружескими объятьями и поцелуями уже слегка подвыпивших людей.
По старой традиции, знакомой мне с довоенной Керчи, потребление горячительных напитков почти никогда не обходилось без того, чтобы кто-либо, в пылу непременно возникающих споров, не переходил на выяснение отношений. Видимо, не явились они исключением и для радостного события, которым, я уверен, было для всех одесситов освобождение их родного города от оккупантов. И хотя для воинов– освободителей тот памятный день был не менее радостным, чем для самих горожан, кое-кто из них не преминул заняться разбирательством причин несправедливых, на их взгляд, явлений.
Видимо, проявлением одной из таких несправедливостей явилось для одного подвыпившего моряка (обратившего на себя моё внимание, когда я уже направился, было, домой) присутствие на празднике освобождения одной, довольно молодой пары. Эта пара выделялась в толпе людей своим изысканным, не характерным для военного времени одеянием, увенчанным модными в предвоенное время шляпами. Правда, как мне показалось, моряка не столько волновала изысканность туалета молодой пары, сколько невоенная «роба» супруга (или друга) молодой женщины. И это, по логике моряка, надо полагать, свидетельствовало о, своего рода, дезертирстве. Всем своим видом моряк показывал серьёзность своих претензий. Левой рукой он держал побледневшего мужчину за лацканы его макинтоша, а правой – вынутый из кобуры пистолет. Несколько человек, как и я, стояли поодаль, не решаясь приблизиться к упорствующему моряку. Несколько минут продолжалась эта омрачившая мою радость сцена, в течение которых женщина и её спутник что-то робко пытались возражать моряку. Он же молча стоял, не выпуская из своей руки макинтош мужчины, дожидаясь, как мне показалось, достойного выхода из созданного им же затруднительного положения.
К счастью, этот выход нашёл неожиданно появившийся офицер, то ли майор, то ли полковник (издали я не разглядел, тем более, что новая форма с погонами для меня была ещё не привычна). Он решительно, но без компрометирующего моряка в глазах окружавших приема, обезоружил его и, разрядив обойму пистолета несколькими выстрелами в землю, отпустил изрядно перепуганную пару. Только после того, как пара скрылась из виду, офицер, дружески похлопав моряка по плечу, вернул ему оружие. Уже уходя, майор–полковник что-то тихо сказал моряку на ухо, а всем остальным присутствовавшим громко велел расходиться.
Перед тем, как уйти, я расхрабрился и подошёл к моряку сам. «Дядя, - сказал я ему, - он же, наверное, белобилетник!». Моряк посмотрел на меня слегка замутнённым взором, ухмыльнулся и, натянув мою фуражку на лоб, пошёл не очень уверенными шагами восвояси. Я же поспешил домой, резонно предполагая, что мне предстоит большой нагоняй.
По дороге я мысленно старался как-то оправдать моряка, поднимая всё тот же мучивший меня вопрос: почему одни выполняют свой долг, а другие, как бы, остаются в стороне. Хотя предъявить какие-либо претензии спутнику молодой женщины на сей счёт у меня, естественно, не было никаких оснований. Тем более, что я уже сделал одно защищающее его предположение, когда сказал моряку, что задержанный им мужчина, возможно, невоеннообязанный. Но и на моряка я уже не сердился, как во время наблюдаемого мною инцидента. Тем более, что у него было симпатичное лицо, которое украшали чапаевские усы пшеничного цвета и жёлто-белый чуб, выбивавшийся из под бескозырки, точь-в-точь как у одного из героев фильма «Мы из Кронштадта».
Я невольно вспомнил о Викторе и о том, как ему шла матросская форма. Вспомнил и подумал о том, что могло бы произойти, если бы ему довелось встретиться с рыжим моряком при таких же обстоятельствах, как и той паре. Но я не стал додумывать эту сцену, т.к. старательно уверял себя в том, что, может быть, Виктор ушёл со специальным заданием нашей разведки, хотя поверить в это мне что-то мешало.
Дома я застал заплаканную маму и грозную тётю Варю, которая отчитала меня «по всем статьям», напомнив мне напоследок, что «мать уберегла» меня «в самое трудное и опасное время, и теперь, когда все ужасы уже позади», я «мог стать жертвой нелепого случая».
Коля и Люда мне потом говорили, что мама бегала к тёте Лизе и только после того, как узнала, что Жеки тоже нет дома, немного успокоилась.
С Жекой  мы, фактически, встретились только перед самым нашим отъездом из Одессы. А до этого, в течение какого-то времени из того, что мы оставались в ней, я был «на привязи» у мамы, выполняя с Лидой разные её поручения. Правда, в награду за послушание, нам, в том числе и Жеке, представилась возможность, вместе с нашими матушками, разумеется, посетить украинский музыкально–драматический театр, что находился недалеко от нашего дома. Изголодавшиеся не только физически, но и духовно, мы с большим удовольствием смотрели пьесу «Шельменко–денщик», которой театр возобновил свою работу буквально на следующий день после прихода наших войск в Одессу. И, видимо, не случайно зрительный зал наполовину был заполнен бойцами Красной армии и Военно-морского флота.
В первые же дни после освобождения мама успела написать несколько писем, главное из которых ушло в Михальково, где, как мы надеялись, должна была оставаться бабушка Лида. В адресованном ей письме мама, отмечая, что мы все живы и здоровы, в первую очередь просила поторопиться с ответом, дабы узнать о здоровье и адресах наших с Лидой отцов. Одновременно мама просила, если возможно, выслать нам деньги.
Однако в Одессе мы не дождались ответов, т.к. вскоре на одной из военных «полуторок» мы все отправились в Николаев. Стремление Валентины (Рыжковой) поскорее вернуться в свой родной город, к своей дочурке, думаю, было более чем понятно. Логика в поведении мамы и тёти Вари в этом отношении, видимо, заключалась в том, чтобы, во-первых, оказаться подальше от линии фронта (хотя в возможность обратного поворота событий уже никто не верил), а во-вторых, быть поближе к Керчи.
В том, что мы быстро получили возможность отъезда в Николаев, думаю, сыграли свою роль аттестаты жён командиров-фронтовиков, которые предусмотрительно сохранили тётя Варя и Валя.
Расставание с тётей Лизой и Жекой были, понятно, грустными, особенно для них. И как оказалось, на очень долгий период. Собственно говоря, с тётей Лизой мы с мамой уже так и не встретились. Хотя долго с ней переписывались. А вот Жека, Евгений Иванович Вишняков, как я уже упоминал, один раз после войны всё же приезжал в Москву, в командировку на киностудию имени Горького, в качестве сотрудника студии «Молдова-фильм». Было это летом 1961 года. И хотя наша встреча была радостной (он даже несколько дней гостил у нас), многолетний период, в течение которого мы с ним не виделись, а лишь изредка переписывались, а также семейные заботы (мы оба были уже женаты) наложили свой отпечаток на наши дальнейшие взаимоотношения. По сути, в тот его приезд в Москву мы прощались друг с другом, с нашими отроческими годами и с нашей юношеской дружбой, сопровождавшей нас в тяжёлые годы войны.

               
        ______________________                _________________________________       
 мне  - 15!                Жека (Евгений Иванович Вишняков),
г. Москва, 1946г.                г. Кишинев, 1948г.

Так, фактически, закончилась для нас с мамой эта ужасная война, принесшая нам, нашим близким и землякам-керчанам, как, впрочем, и многим миллионам советских людей, столько горя, страданий и потерь. Закончилась в той же прекрасной Одессе, в которой почти три года назад нас застало её начало.
Видимо, за все перенесённые нами мучения, нам с мамой было уготовано быстрое возвращение в лоно спокойной и обеспеченной жизни в городе, о котором я, разве что, только мечтал до войны.
К сожалению, тёте Варе с Лидой пришлось ещё много мытарствовать, прежде чем они обрели вновь свой очаг, но, опять же, не в родной для них Керчи, а в упомянутом мною выше Закарпатье.

                Снова Николаев.
               
В Николаеве встретили нас как родных. И хотя к Брыкаловым уже вернулись к этому времени сын и дочь из эвакуации, они снова разместили нас у себя. Правда, у кого-то из их детей, помнится, была собственная квартира.
Вечером первого же дня после нашего возвращения в Николаев я увидел Катю. Когда мы с Лидой, присоединившись к молодёжи из соседнего двора, сидели у их ворот и рассказывали о нашем «путешествии» в Одессу, Катя прошла мимо нас в сопровождении молодого лейтенанта. Она шла с ним под руку и всем своим видом показывала, какая она счастливая. Увидав меня, она, как и прежде, весело рассмеялась. Но не злорадно, а по-доброму, как бы приглашая порадоваться за неё.
Но, как мне кажется, радости на моём лице Катя не увидела. Во всяком случае, я её не проявил. И не потому, что рядом с ней я увидел кавалера. А потому, что, при виде её в тот момент, что-то сломалось в моём представлении и восприятии прекрасного. Но что именно, тогда я осознать не мог. К тому же, события, следовавшие быстрой чередой в нашей новой николаевской жизни, постепенно заслонили наивный лирический эпизод, отвлёкший меня на какое-то время от реалий происходившего с нами и вокруг нас.
Несмотря на приближавшееся лето, в школах начались занятия, чтобы форсировать ликвидацию отставания детей и подростков в их учебном процессе, прерванном годами оккупации. Поскольку продолжительность нашего пребывания в Николаеве нам ещё не была ясна (мы к тому времени не имели никаких известий о наших отцах), мы с Лидой тоже не стали терять время и пошли учиться. Не отстала от нас и мама. Её приняли на временную работу в качестве преподавателя русского языка и географии в школу, которую ещё пару месяцев назад занимали транспортники «Эдельвейса». Эта хорошо знакомая нам школа начала функционировать сразу же после проведения дезинфекции её помещений. Собственно говоря, в неё ходили только мама и Лида, поскольку, ввиду введённого раздельного обучения, она стала женской. А мне, вместе с другими подростками мужского пола, пришлось ходить значительно дальше, куда-то за Одесскую улицу.
Но сначала нас всех, и ребят, и девчат, всё-таки, собрали вместе, в школе на Колодезной, где, как я уже упоминал выше, сперва поздравили с началом занятий, потом второй раз приняли в пионеры и в комсомол, а затем распределили по классам в соответствии с уровнем наших знаний. Мы с Лидой сразу попали в пятый класс, за что должны были благодарить маму. Именно благодаря её занятиям с нами и нескольким месяцам, проведённым в керченской школе в 1943 году, мы с Лидой оказались на должном уровне, хотя, в конечном итоге, всё равно потеряли год.
В пятом классе мужской школы я был самым маленьким, и по возрасту, и, соответственно, по росту. Последнее едва не лишило меня престижной возможности дежурить в ночное время по охране школы, что вменялось в обязанности старшеклассникам. Поскольку на тот период времени самым старшим классом в нашей школе был седьмой, в котором учились семнадцати–восемнадцатилетние «дяди», то наш пятый класс был также включён в категорию старших. Ибо в нём учились тоже весьма великовозрастные ученики, которым было по четырнадцать–шестнадцать лет. Всем, кроме меня. Поэтому, когда очередь по дежурству дошла до нашего класса, то меня от него отстранили. Я, конечно, был страшно уязвлён этим несправедливым, на мой взгляд, решением. Помню даже, что за меня вступились несколько парней из класса, которым я, в момент нашего знакомства, поведал свою «одиссею».
В конце концов, ходатайство моих заступников и моё умение обращаться с винтовкой Мосина возымели действие. И я, после нескольких пропущенных дежурств, был восстановлен в своих правах. Однако дежурить мне пришлось только раз. К тому же, после того, как мы с моим напарником сменились (ночью мы бодрствовали по очереди), я так крепко заснул, что проспал утреннюю стрельбу боевыми патронами (по одному на «брата»), которую дежурившим учащимся, негласно, разрешали производить в специально отведённом месте и не ранее семи утра.
Вскоре события в нашей с мамой жизни закрутились с калейдоскопической быстротой. Спустя неделю, или чуть больше, после нашего возвращения в Николаев, мы получили письмо из Одессы от Николая Костюченко, в которое было вложено письмо от бабушки Лиды. В нём она сообщала, что папа жив и что недавно он переехал с Урала в Москву, куда его направили на работу в Гипромез (Государственный институт по проектированию металлургических заводов). Письмом, или параллельно с ним, бабушка посылала нам вызов в Михальково, причём, на всех, с тётей Варей и Лидой.
Однако вскоре пришло письмо и от самого папы, в котором он, буквально в первых строках, сообщал, что «Петя жив и здоров»! И указывал номер его полевой почты.
Казалось, что радости нашей не будет конца. Причём, радовались вместе с нами и Брыкаловы, и сёстры Рыжковы. Радость их, как мне помнится, была вполне искренней, т.к. за всё проведённое вместе с ними время мы очень сблизились. И в силу выпавших на всех нас трудностей. И в силу духовной близости наших взглядов. И потому мы, в свою очередь, радовались, когда узнали, что и Валин муж жив.
Несколько омрачало наше приподнятое настроение предстоявшее расставание. И в первую очередь, с тётей Варей и Лидой, которые отказывались ехать с нами. Это их решение окончательно окрепло после того, как, наконец, пришло письмо и от самого дяди Пети, в котором он просил их оставаться в Николаеве, пока, по крайней мере, не решится вопрос о возможности получения им краткосрочного отпуска, чтобы повидаться с ними…
Теперь я уже не помню, состоялась ли их встреча тогда или нет. Однако, помнится, что тётя Варя с Лидой, ездили в Керчь, но, прожив там какое-то время, вернулись в Николаев, прежде чем окончательно обосноваться, в Ужгороде. Там мы и встретились с ними после двухлетней (а с дядей Петей - пятилетней) разлуки с нами. Летом 1946 года, преодолевая трудности ещё не налаженного после войны транспортного сообщения, а также рискуя стать жертвами тогда ещё активно действовавших «бандеровцев», мы навестили их на новом месте ко взаимной радости обеих семей.
.
                Мы уезжаем в Михальково, но…

 …На вокзале Николаева нас с мамой провожал целый «табор». Самые большие слёзы при расставании пролили сёстры, мама и тётя Варя. И, полагаю, понять их было нетрудно. С самого детства и до последнего момента они были вместе. Вместе переживали радости и печали, вместе вынесли самое тяжёлое время войны, лишая себя всего ради спасения детей и сохраняя верность мужьям.
Наш путь в направлении Михальково был сопряжён с немалыми трудностями. Во-первых, нашу поклажу составляли три увесистых груза: набитый нашими «шмотками» чемоданчик, который специально для нас смастерил из деревянных брусочков и фанеры Назар Игнатович, кошёлка с провизией на дорогу и трудноподъёмный плетёный сундучок. В нём находились крупы, мука, подсолнечное масло и что-то ещё, чего я, по понятным причинам, уже и не помню. Всё это мы приобрели на николаевском базаре по недорогой цене, причём, в основном, на «сэкономленные» мамой в дни оккупации советские деньги.
Во-вторых, нам предстояло несколько пересадок. Вначале мы ехали на поезде, который в то время называли «пятьсот весёлым». Другими словами – в товарном вагоне.
Кажется, в Днепропетровске мы пересели в пассажирский поезд, что не придало нам особого комфорта ввиду присутствия в нём множества пассажиров, а главное, вызвало у нас большое физическое напряжение при перетаскивании наших вещей.
В Харькове нам предстояла новая пересадка. И вот здесь на мою долю выпало довольно трудное испытание. Ввиду того, что нам необходимо было перекомпостировать билеты на московский поезд, мама сразу же побежала к кассам, оставив меня с вещами на привокзальной площади.
Помню, что в начале день был тёплый и ясный. Но неожиданно откуда-то наплыли тяжёлые тучи, и как из ведра полил дождь.
Вся толпа, находившаяся на площади, мгновенно разбежалась под укрытия. И я остался в полном одиночестве посреди площади, обильно поливаемой дождём. Во-первых, потому, что один никак не мог перетащить вещи, к тому же, не знал, куда. А во-вторых, я боялся, что мама не сможет меня найти (кажется, кто-то предлагал мне помощь).

 
__________________________________________________
дорогие Молибоги (тетя Варя, дядя Петя, Лида),
г. Ужгород, июль 1950г.

Поставив на плетёный сундук, в котором находились упомянутые мною продукты, чемодан и кошёлку, я накрыл их куском старой клеёнки, которую на «всякий случай» сунула нам в кошёлку Евдокия Тимофеевна, и, придерживая её руками, старался не допустить, чтобы промокло всё, что под ней находится. И как оказалось, мне это почти удалось. Зато сам я промок, как говорят, до нитки. Слава Богу, что дождь быстро кончился,  и появившееся на небе солнышко стало сушить и обогревать меня.
Мама вернулась, примерно, через час после того, как прошёл дождь. Так что я уже слегка просох. Кроме того, кое-кто из возвратившихся на площадь транзитных пассажиров угостил меня кипяточком. Но мама всё равно переживала за меня, боялась, что я заболею. И потому просила, чтобы я её простил. Толкаясь в тесной очереди в кассу, она только перед самым окончанием дождя узнала, что происходит на площади. В этот момент она уже находилась близко к кассовому окошку и, моля Бога о защите её сына, силой заставила себя остаться в очереди.  «Если бы я ушла, мы могли бы потерять день или два»,- оправдывалась она передо мной. А я как мог, её успокаивал. Говорил, что со мной всё в порядке.
И действительно, я не заболел. А к вечеру мы уже уладили все дела со сдачей сундука в багажный вагон и на проходящем поезде отправились в Москву. В дороге мама старалась укутать меня тёплыми вещами, а я их сбрасывал, т.к. в вагоне было  тепло и душно. Всю дорогу, с утра и до вечера, я смотрел в окно вагона, изредка подрёмывая под убаюкивающий стук колёс.
Где-то на подъезде к Москве по вагону, в сопровождении проводника (или начальника поезда), прошли военные. После просмотра личных и проездных документов, всех транзитных пассажиров, не имевших направления непосредственно в Москву, они отправляли в последние вагоны. Из них, как говорили, формировались специальные поезда, направлявшиеся в объезд Москвы. Однако нас с мамой, ехавших в г. Фурманов Ивановской области, сия участь почему-то миновала.



                …остаёмся в Москве.

Наш поезд прибыл на Курский вокзал столицы где-то во второй половине субботы (в то время рабочего, предвыходного дня). Дальше всё происходило, как в сказке
Оставив меня с вещами на вокзале, мама отправилась на поиски квартиры, где в одной из небольших комнатушек проживала семья Михаила Михайловича Самарянова, двоюродного брата моего папы. Эта квартира находилась на Арбате. В ней, если не считать визитов папы во время экзаменационных сессий (он до войны учился в Московском финансово-экономическом институте на заочном отделении), мы были всего один раз, когда, проездом в Михайльково (или Ленинград), навещали своих родственников в Москве. На что рассчитывала мама, понять мне теперь  трудно. Ведь после многих, уже послевоенных, лет проживания в Москве, она всё ещё плохо в ней ориентировалась. Но, видимо, провидение было на нашей стороне: мама нашла эту квартиру. И что ещё более удивительно, так это то, что в ней, по чистой случайности, она застала Зинаиду Михайловну, жену Михаила Михайловича. Тётя Зина после работы намеревалась сразу ехать на дачу. Но, вспомнив о том, что вечером к ним туда «приедет Толя», т.е. мой папа, она решила полностью отоварить продовольственные карточки, часть из которых находилась дома, на Арбате.
Поскольку был уже вечер, мама уговорила тётю Зину не отвлекаться на решение проблемы нашей ночёвки, а поскорее ехать к себе на дачу и оповестить о нашем приезде папу. Ведь столько времени не виделись! А заодно чтоб он нам помог с переездом на Ярославский вокзал, откуда нам предстояло дальше ехать в Иваново, а затем и в Фурманов.
Я уже немного волновался, когда в зале ожидания, где я неотступно находился подле вещей, появилась запыхавшаяся мама. Она сообщила, что завтра к нам приедет папа! На радостях мы с ней, перекусив едой из кошёлки и сдав вещи в камеру хранения, пошли прогуляться перед вокзалом. Как бы для поддержки нашего приподнятого настроения, в сумеречное небо букетом разноцветных ракет взлетел салют, сопровождаемый гулом орудийных залпов. Этим салютом Москва в очередной раз отмечала победу наших войск, гнавших немцев на Запад.
После салюта мы с мамой вернулись в зал ожидания, где на одной из скамеек (благо транзитных пассажиров было не так много), приткнувшись друг к другу, с перерывами, продремали до утра.
Почти до полудня наступившего дня мы томились в ожидании прихода папы. Несмотря на это, он появился неожиданно, когда мама от нетерпения уже пошла встречать его к выходу.
Я первый увидел папу. Он выглядел похудевшим и, видимо, от этого не очень молодым. От неожиданности, я не бросился к нему, как предполагал заранее, а, поднявшись со скамейки, застенчиво и не спеша, пошёл к нему навстречу. Он, увидав меня, тоже вначале нерешительно, со смущённой улыбкой направился ко мне. Оказавшись друг против друга, мы секунду смотрели друг на друга. Затем папа обнял меня, а я прижался к его груди лицом.
«Как ты повзрослел, сынок», - сдавленным голосом сказал папа. Я силился что-то сказать в ответ, но в это время подошли мама с дядей Мишей. После нескольких минут поцелуев и объятий взрослые что-то возбуждённо стали обсуждать. Из долетавших до моего сознания реплик я понял, что мы с мамой никуда дальше не едем. На этом категорически настаивал дядя Миша. Благодаря его энергии и настойчивости, мы разыскали вагон, в котором находился наш багаж. После его изъятия мы все отправились на Ярославский вокзал, с которого на электричке укатили к дяде Мише на дачу, что находилась в посёлке «Заветы Ильича» по Ярославской дороге в 33-х км от Москвы.

 
копия ходатайства о нашей с мамой прописке в Москве



На даче нас с нетерпением уже дожидались тётя Зина, её мать Анастасия Николаевна, дочь тёти Зины и дяди Миши, моя троюродная сестра Леночка, а также гостившая на даче сестра Зинаиды Михайловны с дочерью.
На столе, установленном на веранде, радушные хозяйки выставили все свои запасы из овощей, ягод и фруктов, выращенных в собственном саду, из грибов и ягод, собранных в лесу, а также из продуктов, полученных по карточкам и приобретённых (по случаю нашего приезда) в коммерческом магазине. Естественно, не обошлось без ягодных настоек и водочки.
Помнится, что праздничный обед на даче у московских Самаряновых, устроенный по случаю благополучного нашего с мамой возвращения в мирную жизнь, затянулся до глубокого вечера. Гостеприимные родственники после обильной, даже для мирного времени, закуски потчевали нас горячими блюдами, за которыми, после недолгого перерыва, последовало чаепитие из самовара с различными пирогами и вареньями.
Само собой разумеется, что в процессе трапезы мама рассказывала о том, что нам довелось пережить. И все с сочувствием и пониманием её слушали. А когда мама, вспомнив о том, как мы с ней чуть не попали под расстрел, всплакнула, вновь переживая случившееся у нашего сарая, все женщины прослезились вместе с ней. Лишь мужчины, и я в их числе, сдержали себя, натужно посапывая носами.
По традиции застолье завершилось песнопением, во время которого проявились незаурядные вокальные способности наших родственников, особенно дяди Миши. Помню, что мама отметила это вслух. В ответ на её похвалу, дядя Миша вспомнил, как однажды в молодости, когда они вместе с папой учились в промышленно–экономическом техникуме, они пошли на концерт местной хоровой капеллы. И там, прямо из зала, дядя Миша, своим недюжинным голосом, стал «помогать» одному незадачливому тенору, певшему со сцены. И папа, чтобы сдержать «вокальный порыв» дяди Миши, вынужден был сунуть ему в рот булку, которую они предусмотрительно купили себе на ужин. Но, кажется, всё равно им пришлось покинуть зрительный зал. Помню, что мы все от души хохотали, услыхав эту историю, которая впоследствии, обрастая всё новыми подробностями, стала нашей общей семейной притчей. 
Рано утром следующего дня, в понедельник, все, кто работал, т.е. папа, дядя Миша и тётя Зина с сестрой, уехали в Москву. Вечером тётя Зина вернулась на дачу одна. Она сказала, что папа, по настоянию дяди Миши, возбуждает ходатайство о нашей с мамой прописке в Москве. Через пару дней вечером, после работы, появились и наши долгожданные мужчины. Они рассказали о том, что руководство Гипромеза, в лице его  директора Н.И.Коробова, одного из известной тогда на всю страну династии металлургов Коробовых, обратилось с прошением о прописке, минуя формальные инстанции, прямо к Председателю Президиума Верховного Совета СССР М.И.Калинину. Все были удивлены такому решительному действию папиного директора. Я же из этого сделал для себя вывод, что мой отец был незаурядным специалистом в среде экономистов–металлургов. Иначе для чего сначала его перевели из Орска (орско-халиловского филиала Гипромеза) в Москву, а за тем, чтобы оставить его в головном институте, стали беспокоить вопросом о прописке в Москве его семьи самого Михаила Ивановича Калинина.
С того момента потянулись томительные дни ожидания. Правда, мы с мамой коротали их частыми поездками в Москву. При любом исходе мы ничего не теряли, знакомясь с красотой нашей столицы. Мы несколько раз ходили на Красную площадь. Бродили вокруг Кремля. Естественно, гуляли по Арбату, одной из красивейших и старинных улиц Москвы.
Нередко в наших прогулках по Москве нас с мамой сопровождала Леночка. В частности, именно с ней и по её рекомендации мы посетили знаменитую Третьяковскую галерею, которая своими картинами, их количеством и содержанием произвела на меня огромное впечатление. И хотя ещё перед войной, будучи проездом в Москве и Ленинграде, я посещал с родителями и Третьяковку, и Русский музей, и Царскосельский дворец, в детской памяти моей оставались лишь отдельные фрагменты, которые не давали того ощущения, которое испытывал я  теперь, в тринадцатилетнем возрасте.
В длительных по времени путешествиях по Москве мы не могли пройти мимо знаменитых московских гастрономов, в которых по более дорогой цене, но без карточек, могли приобрести то, что тогда нам казалось деликатесами. Но если Елисеевский гастроном больше запомнился мне необычайной красотой внутреннего интерьера, то старый Арбатский – ни с чем не сравнимым запахом любительской колбасы. Мне и теперь кажется, что ни один из современных мясных гастрономических продуктов не может стереть его из моей памяти.
Прогулки по Москве в те дни оставили у меня ощущение мирной жизни. Хотя кое-что ещё напоминало о войне. Кое-где ещё оставались не смытыми белые крестообразные ленты на оконных стёклах. По улице Горького ещё проносили в сторону Кремля большие надувные аэростаты, поднимаемые по ночам в небо Москвы для защиты его от случайных немецких бомбардировщиков. А на окраинах города встречались противотанковые «ежи», сдвинутые на обочину проезжей части.
Но всё это никак не мешало общему ощущению мира и спокойствия. И лишь одно волновало нас с мамой, это неопределённость нашего положения. Поэтому каждый раз, когда мы приезжали из загорода в Москву, мы звонили папе или заходили к нему на работу в Гипромез. И однажды он выбежал к нам, размахивая листком бумаги. Это было письмо из приёмной М.И. Калинина, которое содержало разрешение на прописку в Москве «жены и сына А.Н. Самарянова».
Казалось, что с момента отправки ходатайства Гипромеза прошло много времени. На самом же деле ответ на него из приёмной М.И. Калинина пришёл всего через две недели!
Так неожиданно исполнилось моё наивное детское желание жить в Москве. И так же неожиданно я стал москвичом и перестал быть керчанином. Хотя, как оказалось, в душе я остался им на всю свою жизнь.

                Письма военных лет.
               
Я уже поминал с благодарностью своего отца за сохранённые им письма времён Великой Отечественной войны. Большую их часть составляет переписка с Петром Петровичем Молибога,  письма которого и являются основным содержанием этой главы. И, думаю, понятно почему: оба, и папа, и дядя Петя, неразрывно связаны переживаниями за свои родственные семьи. Но главным, полагаю, является то, что приведённые из них выдержки, а также выдержки из писем других папиных адресатов смогут существенно дополнить и подтвердить моё восприятие событий, происходивших в самый трудный период нашей жизни.
Однако, прежде, чем «дать слово» дяде Пете, я хотел бы привести несколько выдержек из папиного письма, посланного нам с мамой сразу же после освобождения Керчи нашими войсками в канун 1942 года. В нём, видимо, ещё не получив известия от нас (как, впрочем, до этого и мы от него), он описывает свои мытарства после переправы на кубанский берег в ноябре 1941 года.
«23 января 1942 г.
Здравствуйте дорогие Маруся и Вовочка!
Давно, давно жду от вас весточек, внимательно слежу за газетами и очень был обрадован последним сообщением о налаживании нормальной жизни в Керчи. Однако меня очень беспокоит ваша судьба. Здоровы ли и живы ли вы? Я послал телеграммы в три адреса (вам, Варе и Натали) и открытку, но ответа нет до сих пор никакого. Может быть, это объясняется тем, что я переехал в другой город. В Чусовой я пробыл с 18.12 до 5.01 и всё это время и на работу не определяли и отказывать не отказывали. 5.01 я случайно договорился с приехавшим туда главным инженером (об устройстве) на работу в Орский филиал Гипромеза старшим инженером-экономистом в планово-производственный отдел... Я выехал в Свердловск в Гипромез и Наркомат за назначением в Орск. Наркомат моё назначение утвердил. Вещи жду с Егоровым. Ему же послал доверенность на получение корреспонденции до востребования на моё имя. И теперь у меня единственная  надежда, что он что-нибудь привезёт от вас. В Свердловске немного не застал Витю. Керченские Хомутов и Лившиц сказали, что он в Свердловске, но когда я прибыл в его учреждение, то оказалось, что он только что отметил командировку о выезде, получив назначение в г.Сатку. Орск Чкаловской обл. (бывшей Оренбургской), места, о которых когда-то писал Пушкин в «Капитанской дочке». По природе место напоминает Украину – безлесная степь, есть небольшие отроги Урала, река Урал в 2 км от нашего посёлка. Растительность и с.х. также напоминают Украину. Но климат суровый – морозы и часто с буранами. Я  ездил на базар (25 км поездом и немного пешком), обморозил обе щеки, одну до волдырей, целую неделю ходил с забинтованным лицом.
На базаре есть всё, но цены высокие: мясо – 60-80 руб.кг, картофель – 8-10 руб., мука пшеничная размол – 13-15 руб., сеяная – 20 руб., пшено – 20 руб., сало – 150 руб., масло слив. – 230 руб., капуста – 2 руб. блюдечко, огурцы 5 руб. десяток, (кабаки, соленья, арбузы и помидоры – вроде этого). Конечно, я ничего не покупал, питаюсь в столовой при заводе. В Свердловске обещали выдать карточки по норме рабочих (ИТР), там мы так и получали. А здесь пока дали карточки служащих. В Свердловске оформился в заочный институт и думаю это время использовать для продолжения своей учёбы.
Пишите теперь, как вы перенесли и пережили эти тяжёлые дни оккупации фашистами и как перенесли дни налётов, бомбардировок и перестрелок. Что с Варей, дедушкой, Меркуловыми, что слышно от Пети».
Из папиного письма видно, как долго тогда шли письма. Возможно, по причине медленного налаживания почтовой службы на территории, подвергшейся оккупации. Я уже отмечал, что открытку, которую папа бросил в почтовый ящик на Кубанском берегу, мы получили только через месяц, после прихода наших войск в Керчь в начале 1942 года. К тому же, письма его не раз возвращались к нему обратно. Во всяком случае, так было с теми, которые он посылал дяде Пете. Хотя в этом случае причиной тому служила перемена мест дислокации его части, сопровождавшаяся изменением номера полевой почты, как, впрочем, и переезды самого папы.
Ну, а теперь слово Петру Петровичу Молибоге. Вот первая его открытка отцу, содержание которой говорит само за себя. Воспроизвожу его целиком.
«Здравствуй А.Н.! Поздравляю тебя с 1 мая! И желаю самого лучшего! Посылаю тебе свой боевой сердечный привет! Анатолий, Маруся жива и здорова, а также и Вова. Варя и Лидочка, и твои милые все дома. Маруся часто пишет тебе письма и получает от тебя. Прошлые невзгоды их уже позади. Маруся и Варя видятся редко. Твоё письмо за прошлый год и посылку получил. Очень жаль, что ни одного письма от бюро (видимо, заводского, где работал дядя Петя – прим. моё) не получил. Я писал в «К. рабочий» поздравление войковцам. Статью поместили. Я воюю всё время на передовой. Уничтожаем своим миномётным огнём гада. Сейчас служу нач.штаба ОМД, прикладываю всю энергию на наше родное дело. Привет тебе от твоей и моей семьи. Обнимаю тебя и целую! Анатолий! Давайте больше и больше своей продукции, чтобы скорее разбить бандитов. 26.04.42. П.Молибога».
Как явствует из содержания открытки, Пётр Петрович воодушевлён фактом освобождения Керчи и нас от оккупации. Но впереди – долгие и трудные годы войны и тягостное неведение о судьбе своих близких. Далее привожу только выдержки из его писем.

«11.06.42 г.
Здравствуй дорогой Анатолий! Привет тебе с фронта. Благодарю за открытку.
(О судьбе Вари и Маруси) мне ничего не известно, но я предполагаю, что они остались снова дома. Конечно, это большой удар по мне, но не смертельный. В наше время всякое горе может случиться и его надо стойко перенести. Сцепив зубы, проглотив слезу и сжав оружие в своих руках, становишься злее и ещё больше ненавидишь врага. За горькие слёзы Вари и Лидусеньки я буду мстить мерзавцам до полного их уничтожения. И поверь, я дождусь того радостного конца,  вся наша ненависть обрушится на их  головы и не будет пощады всей этой фашистской мрази. Скоро, скоро это наступит. А вы поможете нам.  Анатолий Ник.,  пойми, смог бы я оставаться сейчас на трудовом фронте? Конечно, нет! Живя коммунистом, я с кровью впитал любовь к своей Родине.  И когда по ней топают сапоги врагов, я определяю себе место только на фронте!..
Как получишь что-нибудь из дома, пиши мне.
Обнимаю тебя и горячо целую!
П.Молибога, 985 пол. Почт. ст. ОМД.».
               
«27.06.42 г.
Здравствуй дорогой Анатолий!
Шлю тебе свой боевой патриотический привет от своего разбитого сердца, которое дважды ранено той же пулей, что и твоё. Ты не представляешь, как мне тяжело было слышать, что моя красавица-умница снова подвергается (опасности) фашистскими извергами.  Да, Анатолий, мы теперь снова остались без семей. Я уже закалился в борьбе, а как ты, не знаю. Много мне пришлось видеть людского горя и несчастья, которые принёс кровожадный немецкий зверь в нашу славную Родину. Мне легче переносить эти тяжести, т.к. я в бою лицом к лицу с врагом. А тебя я отлично понимаю. Ты чаще пиши мне, чтобы мы постоянно держали с тобою связь, и не забывай, что идёт Отечественная война. Делай больше того, что нам надо. Привет нашим общим знакомым. Твой П.Молибога.».
               
«10.12.42 г.
Дорогой Анатолий! Посылаю тебе свой боевой привет и поздравления с Новым 1943 годом! Надеюсь, что в этом году мы всем коллективом шагнём далеко вперёд в деле разгрома озверевших бандитов!.. Но, что бы не случилось, помни , что Родина для меня была всегда дорога, как, впрочем, и моя дорогая семья. Я часто вижу во сне Лидочку и Варю. Иногда во сне и ты являешься ко мне.Мой н. адр. 2324 – ППС, часть № 062.
П.Молибога».

«17.02.43 г.
Здравствуй дорогой Анатолий!
Сообщаю, что от тебя не получаю ни одного слова уже около 9-ти месяцев, хотя я за это время написал много писем, тебе и своим друзьям.- (Видимо, это было обусловлено частым изменением адреса дяди Пети, что, в свою очередь, было вызвано продвижением войск Красной армии на южном фронте, в числе которых находилась и его часть. Об этом свидетельствует и следующая строка его письма). 
Могу сообщить, что я недалеко от встречи с Лидочкой и Варей (читай – «недалеко от Керчи»), если они только живы. Пока получишь это письмо, я буду уже иметь точный результат (читай – «ответ»).О братишке Константине ничего не известно, наверное, погиб в последних боях. Пиши, дорогой, как и чем живёте. Сейчас я ни с кем связи не имею. А пока будь здоров! Передавай привет знакомым, моим сослуживцам. Говорят, что та высокая старушка (имеет в виду Ксению Николаевну Меркулову), которая ходила к вам, сошла с ума и умерла от немецкого кошмара! Пиши, твой П.Молибога».
    
           «27.03.43 г.
Здравствуй дорогой А.Н.!
Передаю тебе и знакомым боевой, дружеский привет. Твою открытку получил 23.03.43 г., за которую очень благодарен. Костя видел Марусю, Варю и Лизу с детьми у переправы Капканы. И ничего больше не смог написать. Почему он никого не взял, ни слова! Его адрес: г.Иркутск, ул.Марата, 18, кв. 4, Зорину К.П.
Пиши мне по адр. 69962 пол. почта. Будь здоров. Мы продвигаемся всё время вперёд! Привет всем, П.Молибога».
Здесь я хочу прервать выписку из писем П.П.Молибоги, чтобы процитировать выдержки из письма К.П.Зорина (дяди Коти), которое он адресует моему отцу в ответ на его открытку, посланную по указанному дядей Петей адресу.

«22.07.43 г., г.Иркутск.
Здравствуйте Анатолий!
Сегодня получил от вас открытку и сейчас же на неё отвечаю. Напишу самое главное, что вас интересует. Как вам известно, в сентябре месяце 1941 г. Маруся и Варя возвратились из эвакуации в город К. по своей женской глупости (подчёркнуто – прим. моё), не считаясь ни с какой обстановкой. И уезжать из города ни под каким видом не желали, говоря, что «нас не тронут» (?). Когда я вернулся из передовой линии в ноябре м-це 1941 г., то Маруся и Варя находились в д. Катерлесе, укрываясь от бомбёжки, и я их не видел. Когда я снова вернулся в К. в январе 42 г., то дома было всё благополучно. Были все живы и здоровы. И так жили хорошо до 10.05.42. Выезжать из города не разрешали, как гражданам, которые оставались на оккупированной территории. Да и надобности в выезде очень не было. Когда создалась угрожающая обстановка 13.05., я предложил Варе бросить всё и выехать на другой берег. Марусю я не видел. 14.05. в Капканах на переправе я увидел Марусю и Вову и спросил, почему вы не на пристани, то Варя (?) мне ответила, что ожидают свои вещи, которые, по их словам, везёт подводчик. Я предложил Варе не ждать вещей, а немедленно садиться в катер и уезжать. В это время по переправе начала бить артиллерия и сильная бомбёжка с воздуха, которая не прекращалась в течение нескольких дней. К причалу приступиться было очень трудно. Была усиленная охрана и, в первую очередь, отправляли раненых. И вот в результате этих бомбардировок переправы народ начал разбегаться, кто в поле, кто в деревню. И в этот момент я потерял их из виду. И не знаю, как они переехали или нет. Я лично переехал вечером благополучно вместе с ранеными.
Вот всё, что я мог вам написать, хотя Петя и обижается на меня, что я их не переправил. Но сие от меня не зависело. Вы не можете себе представить, что это была за переправа под бомбёжками. Если судьба нас сведёт снова, расскажу всё подробно.
На днях получил письмо от Зины. Она живёт в гор. Сочи и ко мне ехать не желает. Я ей давал телеграммой вызов, но безрезультатно.
Немножко о себе. С июня  42-го был призван в армию (повторно, что ли? – прим моё) и зачислен в кадры НКВД. Меня назначили в г.Иркутск (?) зам.нач. штаба города. Семья моя живёт со мной. Я её взял с собой в августе м-це 1942 г. Галочка растёт и развивается. Шура её растит, пока нигде не работает. Живу хорошо, чувствую прекрасно. Тоже в свободное время занимаемся огородом.
Пока до свидания, пишите, буду с удовольствием отвечать.
С ком. приветом, К.Зорин».

Хотел оставить письмо Константина Петровича без комментариев, но не удержался. К тому, что я отметил в главе 2.17. «Встречи на переправе», могу лишь добавить слова тёти Вари: «Бог ему судья!». От себя добавлю: «Родные братья, Пётр и Константин, а какие разные!». В чём могу согласиться с дядей Котей, так это, во-первых, с его оценкой  принятого мамой и тётей Варей решения вернуться с Кубани в Керчь в сентябре 1941 года (хотя папа и без него это отметил при нашем появлении дома). А, во-вторых, что наша переправа на Кубанский берег от него не зависела. Ему было впору себя переправить, что он и сделал. Как это ему удалось, мне неведомо. На память приходит пальба из оружия каким-то военным, чтобы вернуть отчаливший без него катер. Может быть, это был дядя Котя? Только вот, не слишком ли далеко он отчалил от линии фронта после переправы на Кубанский берег? Отчалил тогда, когда в районе Капкан и Еникале формировались сборные отряды красноармейцев для сдерживания наседающего врага. Когда на другом берегу готовился к тяжёлым боям с зарвавшимися фашистами его старший брат со своими миномётчиками. Кстати, не сменивший своей фамилии Молибога, но оставшийся верным своей воинской присяге и сохранивший незапятнанным честное имя члена коммунистической партии.
«Ну вот, - скажет мне кто-то из тех, кто прочитает мои воспоминания. – Написал, что простил дядю Котю, а сам теперь всё ему припоминает».
Да простил, тогда, когда был молодым и не вникал в суть происходившего в тяжёлые годы войны. Когда радовался, что всё, или почти всё, так благополучно закончилось для нашей семьи. Когда встречался с друзьями детства, родными и близкими. Когда по всей нашей земле ещё долгие годы царил энтузиазм и подъём в период восстановления разрушенного войной народного хозяйства, а также строительства нового.
А вот теперь, когда, почти, изо всех информационных «щелей», льют грязь на наше советское прошлое, когда, из-за таких, как К.П.Зорин и ему подобных, государственные органы и, в том числе, органы государственной безопасности отождествляют чуть ли не с гестапо, - вот  теперь хочется сделать упрёк тем, кто, в той или иной степени, повинен в этом, кто в трудную минуту, как говорят в народе, больше заботился о сохранении «своей шкуры». Хотя, чисто по-человечески, могу понять состояние дяди Коти в момент пребывания его на переправе: останься и попади он в плен, его могла бы постичь участь того комиссара, которого, в нашем присутствии, выдал подонок. Но ведь оставшиеся в сборных отрядах, в Аджимушкайских каменоломнях бойцы Красной Армии тоже не надеялись на милость врага. Да и не думали они об этом вообще! Ибо их главной задачей было любыми средствами и не щадя своей жизни сдержать продвижение врага.
Ну, а теперь снова вернусь к выдержкам из писем. И продолжу опять с писем дяди Пети. Позволю себе только опустить повторяющиеся приветствия.

«03.04.43.
Мы всё время продвигаемся вперёд, но с большими боями. Противник оказывает упорное сопротивление Немцы всё забирают и взрывают жилые хаты. Раньше взрывали (только) большие здания, а теперь, когда чувствуют свою гибель – взрывают всё подряд!..
Желаю встретить праздник хотя бы немного, как встречали мы все вместе!
А.Н., не обескураживайся вр(еменными) неудачами, это война, и война (для нас) не проигрышная. П.М.».

«22.04.43.
мы очень довольны вашей заботой о фронте – пластинок для наших граммофонов хоть отбавляй! Работайте так всегда!
Мы часто получаем посылки. Знаешь, как приятно видеть заботу народа о себе!
каждая каракуля от своих близких придаёт ещё больше энергии в нашей общей борьбе с немецкой нечестью! Воюем под лозунгом – «увидел немца – убей»! Находим и бьём!.. П.М.».

Здесь опять прерываю выписки, чтобы обратить внимание на хитрости дяди Пети, которые он применяет, дабы не затруднять работников военной цензуры. Полагаю, понятно, что «пластинки» - это мины для их «граммофонов», то бишь, миномётов.
А вот ещё один приём: письмо, якобы, от сестры, указывающей о месте своего нахождения и, соответственно, его части (читай, линии фронта) в данный момент.


 
грамота
 
_____________________________________________________
дядя Лёля (Алексей Николаевич Самарянов),
1918 – 01.01.1943


 «02.05.43.
Здравствуй дорогой Анатолий!
Как я рада, что получила твою открытку в день 1 Мая.
После долгой разлуки, я могу тебе сообщить великую радость, что мы теперь свободны от немецкого зверья и  можем вздохнуть свежим воздухом наших родных мест на Кубани. Как тебе известно, я осталась помимо своей воли и желания в х. Прикубанский, где нахожусь и сейчас. На праздник выехала к своей тёте в ст. Славянская по Лагерной №19.
Наши всё время ведут бои за полное очищение Кубани от немецких извергов. И можешь быть уверенным, что этот радостный день скоро наступит, несмотря на всё сопротивление врага.
Ну, будь здоров, до скорой встречи, твоя сестра Поля!».
               

 «20.05.43.
…Воюем всё время,.. не волнуйся, что мы не гремим так, чтобы услышали вы. А там, где твои, они, пожалуй, слышат!».

Как я упоминал, часть писем и открыток, которые папа посылал дяде Пете в ответ, не догнав, видимо, его, вернулась назад. Одно из них счёл возможным вклинить в этом месте, тем более, что оно по дате его отправки укладывается в этот промежуток времени.

«24.05.1943 г.
Здравствуй дорогой Петя!
За последнее время получил от тебя очень много корреспонденции,.. чему я очень рад. Вместе с твоей телеграммой получил, к сожалению, сообщение военкомата  о том, что 1 января скончался от ран геройски и мужественно сражавшийся  красноармеец Алексей Николаевич Самарянов.
Тяжело потерять любимого, такого жизнерадостного брата. Так рано оборвалась жизнь, в самом расцвете лет. Он был под Сталинградом. В последнем письме он писал, что «только узкая полоска нас отделяет от Волги».
От Антонина получаю письма – всё там же, на Смоленском участке фронта. Серёжа сейчас в госпитале. Был в лыжном гвардейском батальоне, обморозил ноги. А самый старший из нас, Викторин, подал заявление о добровольном зачислении в армию. Ждёт извещения из округа.
Я по выходным с утра до вечера занят на военных занятиях, занимаюсь со школой снайперисток. Вечерами – на огороде.
Будь здоров! Желаю скорой победы над врагом. Горячо любящий тебя, Анатолий».
Я намеренно сократил выдержки из папиного письма, чтобы процитировать, со своими комментариями, основные абзацы из последнего письма Алексея. Полагаю, что его непродолжительная, но стремительная жизнь, обусловленная незаурядными умственными способностями и большим зарядом энергии, вобравшая в себя радость бытия в мирное время и тяжёлые испытания в неполный год войны, дают мне на то основание.

«24.11.42 г.
Здравствуй, дорогой Толя!
Получил сегодня от тебя письмо, которое, признаюсь, никак не ожидал. Дело в том, что мои адреса очень часто меняются и я считал, что пока ты получишь моё письмо, да напишешь ответ, адрес будет другой
Ты спрашиваешь о том, как я живу и что пережил за это время? Это надо писать не менее суток. Если живы будем, расскажу обо всём. (А пока) мне поможет мой карандаш. Три месяца тому назад мне пришлось распрощаться на Дону со своей старой частью, ибо на наших флангах образовались прорывы и мы очутились в мешке, причём, очень глубоком. Мы пришли на пересыльный пункт с комиссаром, капитаном и ещё несколькими командирами. Там были жаркие денёчки. – (Здесь прерываюсь, чтобы напомнить сведущим людям о романе Михаила Шолохова «Они сражались за Родину» и об одноименном кинофильме Сергея Бондарчука. Это – о них и о таких же, как они). – С этого времени адреса часто менялись.
Сейчас живу тоже боевой жизнью. Судьба пока меня хранит. О том, как мы живём, ты можешь прочитать в любой газете (В этом месте зачёркнуто военной цензурой. Полагаю, что дядя Лёля заканчивал фразу словами « о Сталинграде».).
Мой адрес с праздника (7 ноября – прим. моё) такой: ППС 2024, часть 436.
Да! Много здесь натворили проклятые фашисты. Такую красоту совершенно обратили в ничто. Невозможно найти ни…… ,всюду развалины. Сейчас до них никому нет дела, ибо дела поважней: остановить (врага) во что бы то ни стало. И мы это сделали.
Когда в свободную минуту всю эту обстановку взвесишь, тому героизму и самопожертвованию наших бойцов приходится только удивляться. Без этого не мыслима была бы победа, которую мы одержали над врагом. Бой не прекращается ни на минуту. Воздух кишит снарядами, пулями, минами, осколками. Нельзя найти ни одного метра земли, где бы не лежало по нескольку осколков. И почти сплошь видны воронки от бомб, мин, снарядов. Наш окоп и землянку обложили кругом воронками, но в центр этого круга (радиуса около 2-3 метров) пока что попаданий нет. Берег от содрогания дал огромные трещины. Чего доброго в одну прекрасную ночь выйдешь из землянки, а она уже будет на льду……(читай, «Волги» – прим. моё). Последние дни к нам «гостинцев» попадает меньше, ибо (им) уже приходится подумывать о спасении собственной шкуры. Кольцо наших штыков сжимается всё тесней. «Час грозной, но справедливой расплаты над подлым врагом настал. На нашу долю выпала великая честь начать мощное наступление на врага», - гласит приказ. Газеты расскажут тебе об этом подробно. Читая их, вспомни, что тут есть и моя маленькая доля. Я буду беспощадно мстить фашистам за мучения твоей жены и сына, которые они испытывают под их поганым игом.
Да, скоро, скоро и на нашей улице будет праздник. Своей чёрной кровью фашисты смоют пятки своих ног на нашей священной Руси. Работайте же в тылу без устали, а мы славно поработаем здесь.
Будь здоров, дорогой. Привет Вите и его семье. Я уж им писать не буду, ибо это не так-то легко. Крепко, крепко целую. Любящий вас брат Алексей.
Здоровье пока нормальное. Получили шапки, рукавицы и тёплое нижнее бельё. Закраины льда всё растут. Пиши почаще. Ваши письма – праздник!».

Несмотря на то, что мой дядя, Алексей Николаевич Самарянов, следуя логике, умер от ран в полевом госпитале, место его захоронения до сих пор не обнаружено. До сих пор, потому что его поиски долгие годы вели, сначала мой отец, а после его смерти я сам. Даже после того, как мне стало известно (из письма Центрального архива Министерства обороны РФ) место нахождения полевого подвижного госпиталя №54 (посёлок Уч-Дере, район г.Сочи), в котором находился дядя Лёля, на день 1 января 1943 года, т.е. в день смерти, -  даже после этого место его захоронения остаётся неизвестным. Так, во всяком случае, явствует из письма руководства г.Сочи, к которому я обратился после получения ответа из ЦА Минобороны РФ.
К сожалению, и работники Мемориала Сталинградской битвы  не подтвердили участие Алексея Николаевича в обороне Сталинграда (хотя, на мой взгляд, это очевидно), ссылаясь на формальные сроки подачи заявки на медаль «За оборону Сталинграда» (?!).
Прискорбно, но, видимо, таков удел моего дядюшки, как и десятков (а может быть, и сотен) тысяч бойцов Красной Армии, отдавших жизнь за Родину и унёсших с собой тайну мест их погребения. А потому, пока я жив, каждый год накануне 9 Мая несу цветочки к могиле Неизвестного солдата и к гранитным мемориальным камням городов-героев, среди которых есть и Керчь. Вместе с цветочками несу свой самодельный транспарант с фотографиями дяди Лёли, Бори Лебедева, Алексея и Ивана Стрижевских, а также дяди Пети, прошедшего всю войну, практически, от её начала и до самого дня Победы. Несу с надеждой на то, что люди вспомнят о том, за что отдали жизни миллионы советских солдат. Вспомнят и осознают всю нелепость разрушения достигнутого советским народом за предыдущие десятилетия, а также осознают необходимость укрепления и развития того, что осталось.
Ну вот, опять не удержался и отклонился от главного содержания последней главы о войне. Возвращаюсь опять к письмам П.П.Молибоги.
               
               
               

«30.06.43 г.
 Дорогой Анатолий!
 От тебя ничего не получаю. Я очень волнуюсь за твоё здоровье, так как не могу представить, как буду жить без связи с тобой. Наша одинаковая потеря очень сроднила нас с тобой!
Я переменил адрес, а за это время стал уже капитаном с вруч(ением) орд(ена) Кр(асной) Звезды».

«08.08.43 г.
 Получил твою открытку. Рад, что после долгого времени я снова могу написать тебе. Прошу тебя, хотя бы (раз) в декаду писать мне. Потеря тебя, твоего адреса для меня будет исключительно тяжёлым явлением. Я болен малярией и было очень туго. Очень жаль Алексея. Не верится, что такой энергичный и уже не живёт! Викторин – молодец! А как же его семья?..».

«10.08.43 г.
Меня назначили нач(альником) штаба мин(омётного) полка. Перебежчики говорят, что людоеды вывезли всё молодое и здоровое население, но куда, не известно. Остались одни старики и дети. Но если живы, то забраны на нем(ецкую) каторгу».

«15.09.43 г.
 Не мог написать,.. сейчас не до этого, воюем во всю. Не очень пишется, когда сбоку рвутся снаряды и бомбы. Сейчас я у самого моря. Очевидцы говорят, что от нашего завода осталась одна труба,.. а от самого города почти ничего не осталось, всё разрушено, разбито!.. Наши дела идут неплохо, мы все горим одним желанием, скорее освободить нашу землю от бандитов, немецких варваров».
               

«25.09.43 г.
Наступаем, идут ожесточённые бои. Враг не хочет сдавать нашу родную землю, приходится каждый метр брать с боем. Мы работаем у тов. Иваняна, читай приказ тов. Сталина за гор. Н. Повоевали, были дела, да ещё какие. Два раза падал снаряд в дом, где я находился, был засыпан и всё же жив. Немец всё заминировал, приходится бегать по минам, кое-кто погиб, но я не взорвался».

«23.11.43 г.
Вчера получил твоё письмо с открытками на имя Маруси, но доставить их ещё не могу, так как ваше место есть, а домов нет, придётся вручать лично. (Из этой фразы следует, что дядя Петя находится уже в Керчи и прошёл Колонку). Да, дорогой, я, брат, извёлся, глядя на родной город, но пока надо терпеть. Сейчас идут большие и напряжённые бои. Можешь меня поздравить, я уже майор. Частенько побаливаю малярией. У нас два земляка и встретил Аллиного мужа. Он плавает, но я его еле узнал, а он меня  нет».
               
           «22.12.43 г.
Дорогой Анатолий, могу сообщить, что я лично был в К., Е., О., Б., Ж., АД.-М. (в тексте главы «Наш черёд» я уже давал предположительную расшифровку сей аббревиатуре, но повторю: Капканы, Еникале,…, Булганак,…, Аджимушкай), но нигде не встретил ни одного местного жителя. Только из разговоров знаю, что 2 или 3 семьи сохранились в Ад.-М.-е. Ещё в сентябре и октябре немец угнал всех жителей, но куда, никто не знает. В К-и (видимо, Керчи – прим. моё) есть старики и ещё кое-кто из жителей на Соляной. Но очень мало, а всех здоровых угнали. Поэтому что-либо сейчас сказать трудно, так как на Карант(ине) свой проходит фронт и ходить по разрушенным домам не интересно. В районе Кухни (фабрики-кухни, надо полагать) и вашего дома не был, но этот район подвергался сильной обработке с обеих сторон. Там немца окружили и всех уничтожили. Колонка разбита, а такие сёла как Ад-М-й, Б., О. и т.д. почти не существуют, людей выгнали, а сами всё разрушили. Дорогой Анатолий, мне хочется, чтобы ты и многие другие поняли наконец,.. они уничтожают наш народ.

«23.12.43 г.
 Дорогой Анатолий! Поздравляю тебя и знакомых с 1944 годом!.. Был в р-не К.-Х. -з-да (коксо-хим-завода – прим. моё) и на карьерах. Всё кругом разрушено, разбито, развалено Раскопки на горе (Митридат) выглядят дворцами против того, что с рядом деревень. В них до самого Аджимушкая нет ни души. На Соляной кое-где под горой сохранились люди. Слов нет, чтобы передать их встречу с нашими десантниками».

А вот два письма Петра Петровича, которые, на мой взгляд, заслуживают особое внимание.
«12.01.44 г.
 Дорогой Анатолий! Посылаю тебе новогодний привет! То же передай и тов. Котку!.. Я был там, (куда) мы ходили с тобой на праздник авиации Но сейчас, когда нет  жителей, ничего нельзя узнать.
Будучи в р-не завода, не мог спокойно смотреть на него,.. ободранный, разрушенный, почти уничтоженный. Сейчас этот завод снова у нас, пусть пока ещё не действующий,.. без единой трубы, но наш, родной, один из первенцев Сталинской пятилетки, в изготовлении продукции которого и я принимал посильную помощь 3-я печь, как рана на теле  героев Отечественной войны. Зато две – стоят и готовы дать металл, конечно, после ремонта. Сейчас необходимо  привезти людей с тем, чтобы, при первой возможности организовать охрану и сбор (видимо, фрагментов – прим. моё). Постараюсь сделать кое-что сам, но, при условии, что будут люди. Тяжело смотреть на взорванные конверторы. А ведь сколько было положено труда, чтобы достигнуть стойкости футеровки. Помню, в 1938 г. я Новый год встречал в доломитной мастерской, где делали пресс на 600 атм., а теперь, через 6-ть лет видеть всё это разрушенным. Да, дорогой, тяжеловато, в такое время и семью забываешь. Ведь это была гордость республики. Особенно отрадно вспомнить годы, когда директором был тов. Бакст. С инженером КХЗ-да Арановичем часто вспоминаем всех  тех, кто приложил весь свой организаторский навык и все знания, энергию, и выдвинул завод в число передовых заводов Союза. Помогите ему все, кто раньше на нём работал, он вас никогда не забудет!..
При первой возможности напишу всё подробно и о всех цехах, т.к. я их все хорошо знаю».
И написал. Только сперва о больном.

«16.05.44 г.
Здравствуй, дорогой Анатолий!
Ещё раз можешь меня поздравить, теперь с орденом Отечественной войны 2-ой степени. П.М. 
Сегодня о семьях ничего не знаю, хотя много приложил труда (по их розыску). Если их не утопил немец в Севастополе (!), то, надеюсь, они отзовутся. Наш город разрушен полностью. Твоя квартира (дом) сгорела.
 Моя мамаша дома, живёт с Зиной, отец умер в Сейтлере ещё в ноябре 43 г. Варин отец был убит немцами в своём садике и чуть-чуть был присыпан землёй, так что мне пришлось его схоронить и сделать могилку. Его дом и сад уничтожены.
Директором завода (назначен) Курский. Сейчас, до его приезда, дир(ектором) Орлов. Составили акт на завод. Общее состояние завода:
1.Путевое хозяйство отсутствует полностью по всей территории.
2.Воздуходувное – в хорошем состоянии, все машины на месте, только взорваны начальные части до цилиндров. Воздухо- и газопротводы и газоочистительные трубопроводы – в хорошем состоянии. Кауперы 1-2 домен целые. 3-ей доменной печи - взорваны до основания.

 
письмо с фронта

Дом(енные) печи – все стоят, как и стояли, только подорваны опорные колонны нижнего пояса.
Крановое хозяйство цело полностью (подвесных кранов), а железнодорожных - нет ни одного. Томасовский цех как был, так и остался, только конверторы сняты и разбросаны.
По заводу – много слитков стали.
Прокатный цех – порезаны болты станин станов, нет ни одной шестерни, ни (одного) валика, многие плиты увезены, колонны крыш кое-где подорваны и стропила опущены к земле. Цех готовой продукции цел полностью, с кранами. Все краны цеха целы, нет электроаппаратуры.
Котельное х-во разрушено, котлы – по всей территории. Доломитную можно быстро восстановить, печи Джерси – тоже, их краны целы, только мосты кое-где подорваны. Жилые помещения завода разрушены полностью. Новый томасовский цех уничтожен. Все трубы завода разрушены до основания. Коксовые печи целы, особенно старые, они могут дать кокс хоть сейчас. Бункеры целы, транспортёры-каркасы целы.
Дирекция занята  ремонтом жилых помещений. К 08.05. было до 250 человек рабочих. Многие местные жители приехали и оборудуются, едут эшелонами днём и ночью.
Письма пиши Зине на Чкалова, 6. Инженер-прокатчик Карга Виктор Ильич  и я передаём привет Баксту и Котку и всем знакомым. Твой П.М.».

Полагаю, нет необходимости комментировать последние письма Петра Петровича Молибоги. Они говорят сами за себя. Отмечу только, что их написал человек, ежеминутно, ежечасно и, уж по крайней мере, ежедневно находившийся под огнём противника, ещё державшего под своей пятой значительную часть нашей территории. И тем не менее, дядя Петя уже думал о том, как побыстрее восстановить разрушенный войной родной завод, один из символов нашей мирной довоенной жизни и мощи экономики нашего государства. Строки из этих писем несомненно свидетельствовали и о его уверенности в необратимости произошедшего перелома в войне и в неизбежности нашей победы над врагом.
Касаясь «заводской» темы писем П.П.Молибоги, хочу упомянуть ещё несколько встречающихся в них фамилий заводских работников: Ашевский, Дашевский, Попов, Рожавский, Курский, Македонский, Орлов, Минераки, А.П.Элерштейн, Павлик-Маркантоний (видимо, шутливый псевдоним).
В следующих письмах папе дядя Петя рассказывает о предпринимавшихся им тщетных попытках разыскать нас в освобождённой Керчи. В них он не скрывает свою душевную травму по этому поводу, допуская мысль, что нас уже нет в живых. Естественно, в первую очередь он думает о своей любимой доченьке и жене.
Из этих же писем следует, что он принимал участие и в освобождении Севастополя.
И, наконец, я читаю письмо, в котором дядя Петя делится с папой своей великой радостью от полученного известия о том, что мы нашлись и что все мы живы!
В письмах, датированных ноябрём 1944 года - январём 1945 года и присланных нам уже в Москву, дядя Петя делится своими впечатлениями от встреч с населением Западной Украины и Закарпатья. Вот некоторые выдержки из этих писем.
«Несколько слов о русинах и (жителях) Закарпатской Украины. Здесь от малого до старого говорят одно: «Больше нас никто не разлучит с Радянской Россией, мы все хотим жить там, где батько Сталин!». Почти каждый день митингуют и все в один голос просят, чтобы их приняли в Сов. Украину. В каждой  газете воззвания, обращения к товарищу Сталину принять их, сказать хоть несколько слов. Жаль, что я не могу вам послать их газету. Они выпустили указание, чтобы все вывески были написаны по-русски и по-украински, или только на одном русском языке. Пишут русским алфавитом,.. только используют (буквы) «ять», «и» с точкой и «Фет».
Между прочим, дядя Петя упоминает и о том, что награждён третьим орденом, орденом «Александра Невского».
«Посылаю открытку, которая о многом говорит,.. русские люди веками протягивали руки к России-матушке, дабы приняла она их в своё могучее море. Этот призыв, я думаю, теперь будет удовлетворён и весь Русский народ сольётся в одно могучее государство. Уж очень много здесь настрадались от разных захватчиков».

 
__________________________________________
«Русские в Чехии!»,
 П.П. Молибога в одном из городов Закарпатья,
май 1945г.

Последнее письмо П.П.Молибоги, выдержку из которого я решил опубликовать, датировано 08.04.45 г.:
«Могу вас порадовать, что вступил на проклятую немецкую землю, которая так много вобрала в себя нашей крови и слёз. Как мне противно всё их: дома, улицы,.. домашнее убранство, не говоря уже о людях, если можно назвать их этим словом. Я во всех них вижу своих врагов, врагов нашей Родины. Вот только сейчас я почувствовал, как крепка моя ненависть к ним.
Вас, (видимо), будет интересовать,.. как с городами и населением? Могу вас успокоить. Немцы сопротивляются отчаянно, с боем приходится брать каждый дом. А чтобы его взять, надо сперва разрушить, уничтожить. Так и двигаемся: от развалины к развалине, от бывшего села к бывшему городу. Немцы все убегают, а кто остаётся, с теми немедленно наводим порядки, такие, как делали они у нас. Разбираться сейчас нет времени. Женщин, детей, стариков – в одну сторону, а всех остальных считаем военнопленными, т.к. они все были мобилизованы, с 17 до 65 лет, кроме очевидных калек. Смотреть на их развалины даёт мне удовлетворение за то, что они творили у нас».
С момента распада Советского Союза и до сего времени в средствах массовой информации можно встретить публикации о жестокости советских солдат, проявлявшейся в конце Великой Отечественной войны, когда наши войска вступили на территорию Германии. В какой-то степени письмо дяди Пети подтверждают это. Но, во-первых, только в какой-то, а, во-вторых, разве не ясно, какой огонь жёг сердца наших воинов после того, как они увидели, что сотворили немцы за время их пребывания на нашей земле. Да и по какому праву они вторглись на территорию нашей Родины?

 
________________________________________________
фотография стенда, обнаруженного П.П. Молибога
в одном из городов Закарпатья

В этой связи мне вспомнился краткий диалог, который я вёл с пожилым австрийцем в Брно, куда я был командирован  в конце 80-х годов прошлого столетия как участник научно-технической конференции. Мы случайно разговорились с ним в кафе во время обеденного перерыва, после того, как он, с супругой-словачкой, подсел к нам за столик (я сидел вместе с коллегой из Риги). Узнав, что мы русские, после непродолжительного вступления, он вдруг поведал нам о том, как грубо с ним обращались наши солдаты, когда он попал к ним в плен под Севастополем. Однако, после того, как я в ответ задал ему вопрос, почему он там оказался и знает ли он, как немецкие солдаты обращались с нашими пленными, ветеран «доблестных сил» гитлеровской Германии, сославшись на «каин цайт» (мало времени), поспешил закончить нашу застольную беседу. По этой причине, к сожалению, я не успел ему рассказать о том, что мне самому довелось увидеть во время пребывания их войск в Керчи.
Череду писем дяди Пети позволю себе завершить ещё двумя. В них П.П.Молибога подытоживает свой боевой путь и высказывает свои соображения по поводу им увиденного. Причём, делает это он, обращаясь непосредственно к моей маме, в ответ на её письма.
«29 мая 1945 г.
Здравствуй, дорогая Мария Викторовна!
Получил твоё поздравительное письмо, за что очень благодарен. Ты первая, кто поздравил меня с боевым успехом. Да, Мария В., мы победили. Ты прости, что я пишу «мы», но могу ли я не причислить себя к нашей родной Красной Армии, а вместе с ней – и к числу победителей. Ведь я с первых дней и всё время – на передовой фронта. Не было времени, за исключением (дней) после победы в Крыму, чтобы я не находился в прифронтовой полосе. Честно и самоотверженно, напрягая последние силы и превозмогая все преграды, я служил делу разгрома врага. Даже в последний день, 8 мая 45-го г., мы были в бою с противником и сидели на его плечах, не давая ему оторваться от нас.
Вот так всю войну. И думаю, что имею право причислить себя к тем, кто совершил победу. Кто, с оружием в руках, разгромил гитлеровскую Германию.
И, как видишь, хотя говорят, что чудес не бывает, я остался жив.
Однако радость мою омрачает то, что в трудную минуту не могу помочь своей семье. Получил письмо от Вари, в котором она пишет, что трудные условия жизни подточили её здоровье,.. что у неё появились признаки туберкулёза лёгких. Несмотря на то, что я послал им за последнее время, помимо денег, 7 посылок, они получили только одну. Неужели они пропали по причине мерзавцев, находящихся на почтах и в транспорте. Если так, то это люди, если их можно так назвать, хуже гитлеровских разбойников».

«13 июня 45 г.
Дорогая Мария Викторовна!
Ещё раз разреши передать тебе самое большое спасибо за твоё внимание к людям, которые отстояли нашу Родину от порабощения.
Если бы ты видела побеждённых немцев. Все они, от малого до старого, сделались кроткими овечками, готовыми всё сделать, всё отдать. Но ты сама знаешь, что наш народ не мстительный и свои обиды мы скоро забываем. Но чехи,.. они знают немца лучше нас и поэтому пощады никому не дают. Немцы говорят: «Что будет с нами, когда русский солдат пойдёт домой? Нас чехи и поляки перебьют и всех уничтожат». Ну что же, пусть разберутся, без нас. А мы поспешим на свою Родину.
На днях получил письмо из горкома ВКП(б) Керчи. Они пишут, что разговаривали с Варей и что она ото всего отказалась, т.к. её дела значительно выправились (благодаря моей и вашей помощи). Она просит только пропуск в Николаев, куда её и Лидочку настойчиво приглашает Евдокия Т. Я советую Варе ехать к ней. Когда же я стану на постоянное место, то приложу всё старание, чтобы они были со мной. Больше без них уже не могу».
На этом заканчиваю приводить выдержки из писем дяди Пети, т.к. о дальнейшей, послевоенной судьбе дорогой нам семьи Молибог я, хоть и вскользь, уже писал.

А теперь позволю себе привести выдержки из писем некоторых близких нашей семье керчан. И первой, к чьим письмам я обращаюсь, будет Наталия Пантелеймоновна Меркулова, т.к. из-за пробелов в памяти в тексте моих воспоминаний я не смог в полной мере отразить факты общения в дни оккупации со столь внимательной к нам в предвоенные годы семьи.
Из письма Н.П.Меркуловой от 01.06.45 г., адресованного папе.
«Дорогой Анатолий Николаевич!
В своей открытке Вы пишите, что не уверены, все ли живы. Оно так и есть: папы моего нет уже в живых. Описывать тот ужас, который мы пережили, не буду, так как слишком долго и тяжело. Бедняжка старичок не смог всего этого пережить. Итак, в первый приход немцев я потеряла маму, а во второй  я потеряла отца. Мама хотя бы умирала, ничего не сознавая, а папа умирал в полном сознании на чужбине – в деревне Сундуково Ленинского района, в 45 км от Керчи. Похоронить пришлось без гроба, но сделала всё, что возможно: обложили могилу камнями, положили побольше соломы, подушечку, а сверху прикрыли картоном и железом.
Приехав домой 14 апреля (папа умер 13.02), я увидела жуткую картину разгрома своей уютной квартиры, и одной пришлось браться за его ликвидацию. Необходимое для жизни осталось. И за то приходится говорить спасибо, так как у многих людей не осталось буквально ничего.
Маруся с Вовой живёт в Николаеве, Колодезная ул., 36. Это мне сообщила Зина, Петина сестра, но я думаю, что Вы уже списались с нею. Марусиного отца, говорят, убили немцы, так как он не хотел эвакуироваться (так деликатно Н.П. называет процедуру  выдворения немцами населения из Керчи в сентябре 1943 года – прим. моё)».
В письме от 07.06.1944 г., в котором Н.П. отвечает уже маме, она повторяет, в основном то, о чём писала папе, а также кратко упоминает о трудностях становления своего быта. В частности пишет о том, что «сдала большую комнату, оставив себе проходную и общую кухню», в надежде на то, что жильцы помогут отремонтировать её домик. С печалью сетует на то, что из старых жильцов двора «остались мы с Зинаидой Герасимовной вдвоём».
Из письма от 07.01.1945 г.
«Я ещё не работаю, но на этих днях должна устроиться. Очень много сил и здоровья я потратила на ремонт своего дома. Из остатков своего имущества я стараюсь сделать уют в своём одиноком гнёздышке. Трудно было мне привыкать к одинокой жизни, много слёз я пролила, но сейчас начинаю постепенно привыкать, успокаивая себя тем, что  старикам было бы очень трудно жить при теперешних условиях. Обидно только, что им не пришлось долго прожить в своём уютном домике, который варварски разграбили. Очень тоскую по пианино, которое дало бы возможность хоть изредка забыться и отдохнуть.
Жаль, что сейчас нельзя посылать посылки (?), а то бы мне было бы полегче: я бы могла получать посылки от родственников, а также от друзей, где продукты очень дёшевы. Ну, да Бог даст, как-нибудь переборем все эти трудности кошмарных лет войны, которая, наверное, закончится в этом году. Вот уж когда весь мир вздохнёт свободно и начнётся мирная жизнь. Велика будет радость тех, к кому вернутся герои войны. Но ужасное горе будет там, где не увидят своих или же увидят их инвалидами.
Александра Павловна (Власовская, мамина «учительница пения», - прим моё) сейчас тоже не работает, о муже ничего не знает. Танюша Клементова учится в Симферополе в музыкальной школе и там же работает секретарём. Мария Андреевна ведёт две смены и всё идёт для Танюши. Она часто получает письма от Лебедевой из Одессы (!), которая до сих пор не может привыкнуть к мысли, что Бориса уже нет. Махаевы остались в Симферополе. Там же и Лёля Микропуло, а Дорочка работает бухгалтером заготзерно. Антонина Николаевна (Надалец, - прим. моё) была в доме старости в Евпатории,.. прошёл слух, что она умерла.
С Новым годом, Ваша Наташа».
Надеюсь, что те, кто прочтёт мои воспоминания внимательно, узнают в письмах «тёти Натали» имена завсегдатаев её вокальных вечеров, о которых я упоминаю в главе 1.4. «Посвящение в мир вокала».

Ну, а теперь хочу обратиться к письмам тех наших родственников и соседей, кто в августе – сентябре 1941 года эвакуировался из Керчи и, не в пример нам, мужественно переносил тяготы эвакуации до конца пребывания в ней. И первым, почти целиком, воспроизвожу письмо Нины Бондаренко, старшей двоюродной сестры Таты-Тани Шулькевич и, соответственно, племянницы Нины Платоновны. К сожалению, в нём отсутствует дата его отправки и я поэтому не могу точно определить, где в этот момент находились мы с мамой. По логике содержания письма Нины, время его написания относится к периоду первого освобождения Керчи от немцев, т.е., приблизительно, с марта по апрель 1942 года. Ибо папы уже нет с нами, а тётя Маруся с Юриком ещё не соединились с дядей Витей.
Но обращусь к тексту письма, т.к. его содержание важнее даты его отправления.
«Уважаемый Анатолий Николаевич!
Недавно мы получили письмо от Марии Викторовны, из которого узнали Ваш адрес. Мы все живы и здоровы, конечно, очень изменились и не похожи на себя после эвакуации из Керчи. Я и Тата (её младшая родная сестра, - прим. моё) работаем в колхозе. Мама хозяйничает «дома». Живём ничего, но всё время мечтаем о том времени, когда окончится война и мы приедем в Керчь. Так хочется уже пожить по-человечески.
А пока имеем свой угол и кусок хлеба, что будет дальше – не знаю.
Мария Викторовна просила сообщить Вам (?) о Марии Николаевне. Мы эвакуировались вместе с нею, вместе переживали трудности дороги, бомбёжку, вместе, наконец, приехали в этот колхоз. Юрик заболел брюшным тифом, а о Викторине Николаевиче не было ничего слышно. Денег у Марии Н. не было, и она вынуждена была поступить медсестрой на медпункт в селе Инбекиш-Казак, недалеко от нас (км 20). После её переезда на её имя пришло письмо от Викторина Николаевича, мы его переслали ей. То же мы сделали и с телеграммой с адресом В.Н. Получила ли она их – не знаю, т.к. и на наше письмо она не ответила. Так что, как ей живётся сейчас, не могу Вам написать. Её адрес: Алма-Атинская обл., Каратильский р-н, Коксульский с.-совет, к.-х Инбекиш-казак, зав. Медпунктом Самаряновой М.Н.
Ну, всего хорошего, привет Вам от всех керчан. Будем все рады прочитать Ваше письмо. Нина Бондаренко».
Из письма Нины Б. я понял, что в тексте своих воспоминаний допустил неточность, полагая, что тётя Маруся с Юриком эвакуировались вместе с дядей Витей. Видимо, до того, как они соединились на Урале (в Сатке), прошло немало времени. К сожалению, в отцовском архиве мне не удалось обнаружить письма, по которым я бы смог проследить последовательность перемещений наших ближайших родственников после их выезда из Керчи. Нашёл только два письма: от тёти Маруси (Марии Николаевны) и Юрика.
В письме тётушки, которое она посылает из Михальково (очевидно, проездом в освобождённый Симферополь к сестре), тётя Маруся пытается помочь папе отыскать нас с мамой после нашего скоропалительного отъезда из Одессы. Вот несколько выдержек из него.               
 «24.05.44.
Дорогой Анатолий Николаевич!
Сегодня получила мама (бабушка Лида, - прим. моё) Вашу вторую открытку, из которой мы увидели, что посланные Вам наши телеграммы пришли к Вам в обратной последовательности. Получилась обидная путаница. Она, а также  Ваш отъезд в Москву, помешает, видимо, Вам вовремя получить наше письмо и 2 письма Марии Викторовны, которые мы  выслали Вам.
Поэтому повторю всё, что мы знаем о Ваших (Далее тётя Маруся подробно описывает наши перемещения и поиски папы, а также все наши треволнения с момента освобождения Одессы, - прим. моё). Я сейчас очень хорошо понимаю состояние Марии Викторовны и её ожидание ответа, т.к. сама в недалёком прошлом сидела в Казахстане в таком же мучительном состоянии, и от души желаю, чтобы это всё поскорее выяснилось и они (т.е. мы с мамой, - прим. моё) получили бы наши письма, а самое главное – известие от Вас.
Я уже получила радостное для меня письмо о том, что мои в Симферополе все живы, на что я уже не надеялась. Если Вы пробудете в Москве долго, было бы неплохо заехать Вам по пути к маме, сюда в Михальково и обо всём поговорить?.. Мы (я и Юрка) здесь со 2.05, а Серёжа приехал к маме 28.04. Заезжайте сюда, если сможете. Целуем Вас все крепко и искренне радуемся за Вас и желаем Вам и нам встретиться всем поскорее. Ваша М.Самарянова».
А вот письмо Юрика (ему уже 10 лет, т.е. как мне в начале войны, и пишет он уже из Симферополя).
«22.12.44.
Здравствуйте дорогой дядя Толя, тётя Маруся и Вова! Поздравляю вас с Новым годом. Помните как мы встречали новый год в 1941 году? Скоро мы наверно так же будем встречать новый год.
Мама работает всё так же с утра и до вечера. Бабушка пишет, что она купила корову. Вова! У меня уже тоже есть немецкое ружьё (?). У меня есть товарищ. Я ходил в крымский музей. Шурик, Нэля и Тата живут в Керчи, а Талик (?) тоже где-то не далеко. Я наверное летом поеду в Керчь. Постарайся тоже приехать. А пока до свидания, крепко всех целую, Любящий Вас Юрий».
Ну что ж, письмо вполне уже взрослого человека. Вот только не понятно, что за «немецкое ружьё» и почему «тоже»? Вероятно, эти сведения Юрик передаёт мне в ответ на моё письмо, в котором я описывал братцу, как мы с Рушенном осваивали трофейное оружие? И ещё. Не помню, кто такой Талик? Видимо, Виталик, его одногодка. Возможно, из соседнего двора. Или сын знакомых дяди Вити и тёти Маруси. Но главное, что меня приятно удивило в письме Юрика, так это его память о том, как мы встречали 1941 год!   Для нас с ним это была первая встреча Нового года вместе со взрослыми, о которой я упомянул в главе 1.3. «О новогодней ёлке, о встрече Нового года и о зиме». Ведь Юрику было тогда только 6 лет!..
Хотел, было, приступить к завершению главы о письмах, но, разбирая их, обнаружил письмо наших друзей–керчан Кирмаловых, которые за несколько лет до начала войны переехали в Ленинград. Я упоминал о них в главе 1.7. «Наши соседи». От имени всего семейства пишет Мария Сергеевна, мать моего друга детства Рости и супруга Льва Александровича, с которым первым познакомился, как мне кажется, дядя Витя. Письмо Марии Сергеевны – ещё одно свидетельство тяжких испытаний, выпавших на долю советских людей в годы Великой Отечественной войны. И хотя о том, что перенесли ленинградцы в тяжкие дни блокады, хорошо известно, я всё же позволю себе воспроизвести её письмо почти целиком.               

«17.06.45.
Дорогие друзья, Мария Викторовна и Анатолий Николаевич!
Мы очень рады, что семейство Ваше в сборе. Я работаю на заводе. С самого начала войны оставила школу (они все были закрыты) и устроилась на завод. Сейчас перехожу воспитательницей в ремесленное училище. Надеемся, что теперь может быть будет легче. Л.А. (Лев Александрович, - прим. моё) кроме своей (инженерной) работы, берётся за всё: чинит ботинки, (работает) трубочистом, водопроводчиком. Как видите, специальностей много и ими можно лучше заработать, чем инженером со стажем 20 лет.
Ростю я эвакуировала 27.09.42 г., так что весь ужас блокады бедный мальчик успел застать. Правда, во время голода он выглядел  хорошо. Хотя сильно голодал. Я же была похожа на высохшую египетскую мумию: 40 кг весом, оливкового цвета, лицо покрыто было дистрофическим мохом, (но) цинги не было и ноги хорошо бегали. Лёва был страшен, ходил с палочкой, звериный  взгляд, и психически не выдержан, он больше лежал.
Мама всё время была молодцом, слегла в апреле и 1 июня умерла: ноги отказались ходить и голодный понос. Последнее время она была в полубессознательном состоянии. Не могу без слёз вспоминать, т.к. ничего для неё не сделала. А это ужасно, т.к. у меня в это время температура была 39 (градусов). Но всё равно это не оправдание А выжили мы только благодаря хряпе (капустные листья) и теплу (мы переселились в первый этаж и дров было много). Сейчас обретаем в своей старой квартире, ждём в июле Ростю. Он сейчас в Алтайском крае. Здоров, окреп, учится по провинциальному неплохо. А по моему, так наоборот: очень неграмотный, пропустил 2 учебных года. Судя по письмам, мальчик добрый и хороший. Посадили маленький огород, но кажется результат плачевный. С огородом мне не везёт: два прошлых сезона та же история.
Получили от Викторина большое письмо, узнали о Ване. Да, как много народу погибло. Желаем вам всего хорошего. Мы с Л.А. крепко целуем всё ваше семейство. Ждём письма, М.К.»
Я навещал Кирмаловых несколько раз после войны, но уже в качестве командированного, когда уже работал. И до последнего переписывался, хотя и редко, с Марией Сергеевной, когда она была уже одна (Лев Александрович умер почти в одно время с моими родителями, Ростя часто и подолгу отсутствовал дома по причине служебных командировок и увлечений корабельными путешествиями). А до того отец и сын несколько раз навещали нас в Москве: Лев Александрович – будучи в командировках, а Ростя - во время студенческих каникул. Но, со временем, наша связь с Ростиславом, как и с другими друзьями моего детства, прервалась, в том числе и по указанной выше причине.

Закончить эту главу я хочу, как и намеревался, письмом Володи Бантышева. И хотя  по времени оно и не относится к письмам военных лет, зато по содержанию – вполне. Тем более, что его письмо является единственным посланием из мира довоенного прошлого нашего двора (не считая, разумеется, писем моего брата), которое я получил на склоне лет.
«Владимир Анатольевич (Володя), здравствуйте!
Вот так, через столько лет встретились. Правда, в переписке, но это всё равно здорово. Ко мне приходила из Совета ветеранов женщина с твоим письмом. Я чувствовал себя очень плохо и попросил младшую сестрёнку ответить на твоё письмо.

 
_______________________________________
Володя (Владимир Николаевич Бантышев),
г. Лида, 1946г.

Да, мы семьёй действительно жили по улице Сакко, дом №3. Очень хорошо помню твоего отца, семью Шулькевич Н.П., Бондаренко с её дочерьми Таней-Татой и Ниной, Тимофеевых, Боцуло из дома №4, Сиротиных. С Ниной Бондаренко мы встретились в Керчи у нас на пляже (Володя, видимо, имеет ввиду после войны). Нина Платоновна после войны жила рядом с 48-м домом. Я часто бывал у неё. Она даже подтвердила о моём 8-летнем образовании. В 1941 г. в г. Краснодаре встретились с отцом Вали Тимофеева. Он был в чине капитана мед.службы (ведь он работал у нас в поликлинике хирургом).
Нас, т.е. маму, меня, Аллу и Иру отец в 1941 г., в августе переправил в Краснодарский край, в станицу Староминскую (за точность не ручаюсь, написано неразборчиво, - прим. моё). Там я пошёл в 9-тый класс, но затем в колхоз, где работал прицепщиком. Когда немец стал приближаться, нас вывезли в г.Дербент, где к нам присоединился отец с учениками из РУ. Через Махач-Калу мы, вместо г.Тагил, прибыли в г.Куйбышев. В январе 1942 г. отец сдал своих учеников на завод и в феврале 1942 г. добровольно ушёл в армию, окончил курсы и в чине младшего лейтенанта попал на Калининский фронт. Окончил войну в Прибалтике, г. Клайпеда, капитаном. Много раз ранен (тяжёлое челюстное ранение). Награждён орденами Красной звезды, Отечественной войны. Командир разведывательной роты.
Я в феврале 1942 г. поступил работать на авиазавод токарем, выполнял задания на 500 – 800%. Работал в цехе шасси, были и очень сложные работы. Всё время рвался на фронт. Но у меня теперь была бронь и поэтому (мне) отказывали в призыве. Правда, с трудом, но в начале 1945 г. удалось всё-таки призваться. Попал в 48-ю гвардейскую дивизию после взятия г. Кенигсберг. После пополнения нас бросили на Берлин, 1-ый Украинский фронт. После частичной очистки города от немцев нас бросили на Прагу. В Чехословакии были очень тяжёлые бои и под г. Чешска-Лика (опять неразборчиво, а потому возможна ошибка с моей стороны, - прим. моё) меня контузило и ранило. Лечился в медсанбате. Через 1,5 месяца дивизию сняли и пешей колонной мы прибыли в г. Лида (Белоруссия). Здесь окончил школу младших командиров и до расформирования в звании старшины был старшиной этой школы. На Новый, 1946 г. в г.Лида я встретился с отцом, он уволился и ехал домой. Он отсоветовал мне оставаться в армии, хотя мне предлагали написать заявление о согласии. Командующий имел право присваивать (звания) мл. лейтенантов. В марте 1946 года демобилизовался. С отличием закончил Керченский техникум. В 1967 г. окончил Днепропетровский металлургический институт. В 1954 г. женился. Жена Вера Петровна, сын Валерий и дочь Татьяна. Сын имеет высшее образование, в Тихорецке работает мастером эл.сетей. Дочь – без работы. Имеем 2 внука  24 и 20 лет, две внучки 20 и 16 лет. Старший внук имеет высшее образование, работает в Краснодаре на железной дороге.
 Ну вот, вроде и всё. Обнимаю В.Бантышев».

На этой, как теперь говорят, оптимистической ноте Володиного письма я заканчиваю главу «Письма военных лет». Добавлю только то, о чём скромно умолчал Володя. Глядя на его фотографию военного времени, я вижу на его груди, рядом с несколькими медалями, орден «Славы», высшую награду рядового и младшего офицерского состава Советской армии. Полагаю, что и орден «Отечественной войны» его не миновал. Надеюсь, что имя Владимира Николаевича Бантышева, активного участника трудового и военного фронтов Великой Отечественной войны 1941 – 1945 годов, займёт достойное место в памяти его земляков!
 
            Часть третья. ПРОЩАНИЕ С ДЕТСТВОМ (вместо эпилога).

Первый раз я, в сопровождении моих родителей, посетил послевоенную Керчь, кажется, в 1950 году, после вступительных экзаменов в МВТУ. И хотя город тогда ещё носил большие следы разрушений, запомнился радушный приём, который нам устроили, увы, уже не многочисленные наши друзья и родственники. И в их числе оказались и моя крёстная, Мария Фоминична Метла (тогда уже Гусева и работница керченского банка), и моя вторая няня Акелина Павловна, и семейство Зориных (Константина Петровича). Последние устроили даже застолье в нашу честь во дворе их дома с большим числом  друзей и знакомых, среди которых присутствовал и Женя Бычков, товарищ Володи Дубинина в довоенное время. В момент нашей встречи он учился (если не заканчивал?) в одном из ленинградских ВУЗов и приехал в Керчь на каникулы.
Помню, что Константин Петрович и Шура, его жена, представив Женю как закадычного друга Володи Дубинина, стали наперебой рассказывать о геройских подвигах молодых керчан в дни оккупации Керчи немцами. Я с волнением слушал о том, что и «про Володю и про Женю написал в своей книге Лев Кассиль». В то время я ещё не читал его художественно-документальную повесть «Улица младшего сына» и поэтому, стараясь не пропустить ни слова, внимательно слушал сбивчивый и непоследовательный рассказ наших гостеприимных хозяев. Слушал и не помышлял, к сожалению, поделиться своим «геройством».  К  сожалению,  потому  что  именно  тогда  я  уже  мог  узнать  имена  тех,  о ком узнал только на старости своих лет. А именно, имена моих адресатов-врачей, которым носил секретные свёртки, а также о судьбе той («тёти Тани»), кто мне их доверял. Моя ложная скромность и юношеская беспечность – тому виной!
Но я бы погрешил, если бы сказал, что это была единственная тема застольных воспоминаний. Их было изобилие, т.к. каждый из присутствовавших тоже хотел внести свою лепту в непринуждённую беседу. А она была настолько непринуждённой, что на её шум во двор без приглашения, но видно, с добрыми намерениями и с песней ввалился прохожий, уже изрядно подгулявший, которого сразу же окружили почти все сидевшие за столом.
Я еле сдерживал себя от смеха. Ибо сцена появления незваного гостя во дворе у Зориных,  до смешного, напоминала мне ту, о которой  ещё до войны  рассказывала мне Лида. И финал её был таким же: после бурного выпроваживания не в меру общительного пришельца, в чём самое активное участие принимал дядя Котя, его, в конце концов, усадили за стол и наперебой стали угощать всем, что стояло на столе. И в первую очередь, как водиться, вишнёвой настойкой домашнего приготовления. 
Разумеется, мы с родителями посетили и Тюремный переулок, где на месте дома Виктора Ивановича Корженко, моего деда и маминого отца, находился пустырь, на котором не было уже ни той его могилки, что из камней в октябре-ноябре 1943 года соорудил дядя Петя, ни дома, ни даже сада. Были мы и на Колонке, где посетили бывший наш микрорайон из 16-ти восьми квартирных домов у фабрики-кухни, ограниченный с двух сторон улицами Сакко и Ванцетти. Но в памяти моей как-то не отложились встречи с нашими добрыми довоенными соседями. Хотя, судя по имеющимся теперь у меня сведениям, там уже были, по крайней мере, Бантышевы и Николаенки, Боцуло и Шулькевичи (Нина Платоновна с Таней). С последними, правда, мы встречались, а впоследствии и переписывались. Именно благодаря этой переписке мы узнали о судьбе некоторых наших старых соседей и, в частности, что семья Тимофеевых проживает недалеко от нас, в городе Электростали Московской области. И мы, благодаря этому, спустя какое-то время с ними встретились к обоюдной, взаимной радости обеих семей.
Летом 1954 года состоялась моя самостоятельная поездка в Керчь. О том, как я добирался тогда до неё после моей очередной студенческой практики из Дружковки, через Таганрог и Жданов (Мариуполь), на верхней палубе теплохода «Львов», я уже упоминал ранее. На этот раз в Керчи, предварительно списавшись, мы собрались довольно приличной студенческой компанией, основу которой составили «аборигены» нашего двора: Таня-Тата Шулькевич, Неля Николаенко, я и Юрик, мой двоюродный братец, который, будучи проездом из Челябинска в Симферополь (на отдых к своей тётушке), на недельку завернул в Керчь. Дополнили нашу компанию наш «земляк» по улице Сакко из дома №2 Вилька (Виль) Болотов и подруга наших девушек по школе Лиля Рожавская, а также Нелин родственник из Харькова, Виталий.
 К сожалению, не смогли присоединиться к нам по разным причинам (уже не помню, по каким) Алла Бантышева и Шурик Боцуло, хотя, хоть и мимолётно, но мы с ними виделись. С Аллой нас вновь «познакомила» склонная тогда к шутливым интригам Таня прямо у подъезда восстановленного нашего дома, в котором Бантышевы, помнится, заняли свою старую (по месту её расположения) квартиру. А с Шуриком мы встретились вечером в садике клуба имени Энгельса, когда он, тогда ещё учащийся симферопольской музыкальной консерватории, спешил на танцевальную площадку, на которой, видимо, совершенствовал на практике своё искусство игры на аккордеоне (или на пианино). При этом возглавлявшая тогда нашу прогулку по садику Таня вновь не отказала себе в удовольствии слегка потерзать Шурика догадками по поводу моей персоны…

 
Керчь, на заводском пляже, 1954 г.,
слева направо: Неля Николаенко, Виталий,  Виль Болотов, 
Лиля Рожавская,  я (сморщенный, только что из воды) и Таня Шулькевич

Прекрасное время! Вторая половина июля и начало августа! Тёплое и ласковое море! Молодость и беззаботное времяпрепровождение!
С утра мы с Юрой едем из города на Колонку. Из города, потому что гостим у вновь, после демобилизации и окончания МосРыбВТУЗа, вернувшегося в Керчь нашего дядюшки Тони, Антонина Николаевича Самарянова. Он вместе с женой, Татьяной Евгеньевной Сафьяновой (оба – работники АзЧерНИРО) и с малолетним сыном и нашим двоюродным братцем, тоже Юрой, живут уже в это время на углу Советской и Циолковского. Поэтому мы быстро добираемся до отправного пункта автобуса, на котором мчим по утреннему шоссе в заводской посёлок.
С автобусной остановки у клубов Энгельса и ИТР мы несёмся к знакомому нам с детства пляжу, где нас уже ждёт перечисленная компания. До обеда, пока солнце не становится нестерпимо жарким, мы купаемся, загораем, дуемся в карты, забираемся на большие прибрежные камни, с которых прыгаем в воду в погоне друг за другом, играя, как маленькие дети, в «догонялки».
Кстати, дети, двенадцатилетний брат Виталия и четырнадцатилетняя Галка Зорина (да! да! та самая дочка дяди Коти, которая… Впрочем, не стану напоминать о произошедшем с ней в детском возрасте конфузе), нередко присоединяются к нам днём на пляже и участвуют в наших играх!
 В промежутках между купанием и играми, в разговорах вспоминаем наше довоенное прошлое и тех, кого с нами нет. Делимся друг с другом сведениями о себе, о родителях, а также о том, где и как пережили войну. Я скупо, и то лишь по настоянию друзей, вспоминаю о том, что довелось испытать во время оккупации и в предшествовавшие ей дни. Да и весёлое настроение не располагает к такому повествованию. И когда друзья всё же настаивают, постепенно перевожу свой рассказ на то, как мы с Рушенном осваивали трофейное стрелковое оружие и как использовали предназначавшиеся для него патроны. О семье Джамилевых, из чувства деликатности, мы не говорим, понимая, что, если они остались живы в период длительных боёв за освобождение Керчи, то их, видимо, постигла участь всех депортированных из Крыма людей татарской национальности…


 
______________________________________________________
Шурик Боцуло, музыкальное училище им. П.И. Чайковского
(2 класс, 10 июня 1951г.)

Признаюсь, теперь, когда на слуху у меня появилось имя Мустафы Джамилёва, одного из предводителей татарского меджлиса в Крыму, у меня возникло, было, желание обратиться к нему с вопросом. С вопросом, а не тот ли он Джамилев, с которым мы, как и с другими ребятами, проживавшими в домах №3 и №4 по улице Сакко, дружили в довоенные годы. А в трудные годы войны, оставшись, по сути, вдвоём изо всего нашего довоенного ребячьего братства, более полугода, с октября 1941-го по май 1942-го вместе переживали происходившие события, радуясь успехам Красной Армии и печалясь от её неудач.
Но жизнь, как известно, сложней, чем кажется в отроческие и юношеские годы. Произошедшие после освобождения Крыма от фашистских захватчиков события, связанные с депортацией крымских татар, уверен, наложили свой отпечаток на мировоззрение моего друга детства. Особенно в пору его взросления. И, как мне кажется, ни репатриация переселённых во время войны народов, ни, тем более, распад Советского Союза на суверенные государства не только не привели к затуханию конфликтов на межнациональной почве, спровоцированных войной, а точнее, гитлеровцами, но даже их усугубили.
Впрочем, кто-то может со мной не согласится. Тем не менее, учитывая все за и против, а также многолетний срок с момента нашего последнего свидания с Рушеном и связанные с ним возрастные метаморфозы в сознании людей, я сдержал своё, надеюсь, понятное желание навести между нами мосты. Хотя один шаг в его сторону, как мне кажется, я, с помощью доброжелательных людей, всё же сделал. Свидетельством тому, полагаю, может служить, уже упомянутое выше, моё письмо землякам, в котором, вместе с именами некоторых друзей моего детства, упоминается и его фамилия.
Вот только его ли?
…Днём мы разбегаемся на обед и на отдых от перебранных солнечных лучей. А по вечерам, слегка принаряженные, встречаемся вновь, но уже на городском бульваре. Там, прогуливаясь или сидя на скамейках и парапете, непрерывно болтаем и слушаем одновременно духовой оркестр, который, как и в предвоенные годы, разместился в уютной беседке с каменной колоннадой. Иногда позволяем себе покататься на прогулочном катере. А сойдя на берег, вновь «пришвартовываемся» к какой-нибудь скамейке и опять говорим, говорим, перемежая свои воспоминания весёлыми историями из студенческой жизни и анекдотами, неизбежно заканчивающимися взрывами хохота.
Там же, на бульваре, в открытом кафе, парой бутылок сухого вина и пиалами с крем-брюле отмечаем нашу встречу и день военно-морского флота. А потом шумной гурьбой идём на набережную, чтобы полюбоваться гирляндами разноцветных лампочек, которыми увешаны стоящие на рейде в этот день несколько сторожевых кораблей. Гирлянды вспыхивают с наступлением сумерек и все гуляющие на бульваре (а их, едва ли не половина города) шумно приветствуют радостными возгласами появление разноцветных огней.
По завершении вечерней прогулки мы с Юрой идём провожать «заводских» на автобусную станцию, но по дороге к ней, в скверике, напротив главпочтамта, все присаживаемся ещё на полчасика, чтобы «отдохнуть» и договориться о планах на завтра.
А в планах – и поездка в Камыш-Бурун (или Старый Карантин?), ныне посёлок Аршинцево, с его длинным песочным пляжем. И поход по Митридату и его историческим местам. И посещение краеведческого музея, в котором, кстати, на стенде участников боёв за освобождение Керчи висит фотография дяди Пети (П.П.Молибога). И пешие прогулки по дорогому с детства посёлку имени Войкова.
Памятуя о наших с мамой мытарствах в годы войны, друзья сопровождают меня к Аджимушкайским каменоломням, а заодно и на Царский курган.       
Дни нашей памятной встречи пролетают очень быстро. И мы готовимся к прощальной вечеринке. Наши гостеприимные родственники, дядя Тоня и Татьяна Евгеньевна, уезжают со своим сыном и нашим братиком, Юрой-маленьким, на недельку к своим друзьям в Смоленск, оставляя нас с Юрой-большим за хозяев. Естественно, что прощальный банкет мы организуем «у себя». В складчину покупаем всё, что необходимо для застолья. Хозяйственные девочки покупают продукты, в основном, на базаре. Мы, мальчики, возлагаем на себя роль носильщиков. К вечеру – всё уже на столе в большой комнате. Её окно с балконом (квартира – на втором этаже) выходит в тесный проезд, соединяющий Ленинскую с Советской. Распахнув двери на балкон и в прихожую комнату, чтобы лёгкий сквознячок помогал нам избавиться от жары, мы все усаживаемся за стол.
После нескольких тостов вино и закуска быстро исчезают и мы приступаем к танцам под аккомпанемент дядюшкиной радиолы. Я выступаю соло, изображая некий восточный танец в широких дядюшкиных шароварах. В них я вынужден облачиться после того, как на мои белые брюки пролилось случайно красное вино. И они, после незамедлительного вымачивания их в холодной воде (по совету хозяйственных девиц),  повисли для просушки на перилах балкона. Мой «восточный» танец вызывает смех, хотя хохот и без того не смолкает почти весь вечер. Особенно, когда мы переходим к игре в «фанты». Присутствует лёгкий флирт, но всё пристойно и целомудренно. Никаких пошлостей.
С самого начала нашего прощального вечера и до его окончания на балконе противоположного дома, метрах в восьми от нас, в полумраке сидят две дамы, видимо, мать и дочь. Молча, не отрываясь, они смотрят на наше пиршество. Периодически, когда кто-либо из нас выходит на балкон, старшая из дам спокойным тоном сообщает: «Ви нам мешаете спать». Эти её реплики, как масло в огонь, подливают нам очередной заряд смеха. Но, будучи людьми воспитанными, после второго или третьего замечания дамы мы прикрываем балконную дверь. Но дамы никуда не уходят и продолжают наблюдать за нами, теперь уже через большие стёкла балконной двери. Они покидают свой «наблюдательный пост» только тогда, когда мы завершаем свой прощальный вечер.                Несмотря на то, что уже начало одиннадцатого, все помогают нам с Юрой прибраться и даже помыть посуду. Перед выходом из дома я облачаюсь в свои ещё не совсем просохшие брюки и, затихший было смех, перемежаемый весёлыми советами в мой адрес, вспыхивает вновь. С ним мы выходим на улицу. Пройдя немного по ещё довольно многолюдной Ленинской,  мы  сворачиваем  на  улицу  Кирова,  по  которой  пешком  направляемся  в сторону  Колонки.  Молча,  слегка  уставшие,  идем  по  пустынному  шоссе.  Изредка, нарушая  тишину,  мимо  нас  проезжают  редкие  в  этот  час  рейсовые  автобусы.  Один из  них,  движущийся  в  сторону  завода,  притормаживает, предоставляя нам  возможность в него сесть. Но те, кого мы с Юрой провожаем, весело и с благодарностью машут шофёру руками, давая ему понять, чтобы он ехал дальше.
На середине пути, в том месте, где, по моему представлению, в середине лета 1943 года мы с ребятами из маминого класса бегали на большой перемене купаться, я останавливаюсь и смотрю на море, которое в сумерках угадывается в промежутке между домиками Слободки. Кажется, я говорю об этом вслух. И вдруг вся наша компания, не сговариваясь, на ходу снимая рубашки, брюки и платья, бросается в благодатную прохладу освежающей воды. Море находится в той стадии, когда оно «светится». Возвращаясь после короткого заплыва, каждый из нас, стоя по пояс в воде и сцепив пальцы обеих рук, интенсивно водит их по дуге, беспокоя и тем самым заставляя светиться в воде микроорганизмы. Получается эффектное зрелище: вокруг каждого из нас на мгновение возникает светящийся полукруг.
Накупавшись и охладив свои разгорячённые тела, мы, почти в потёмках (где-то недалеко стоит одинокий столб с тускло светящейся лампочкой), к радости опрометчивых девчат, одеваемся. Потом ещё какое-то время молча стоим, глядя на  редкие в этот час огоньки запоздалых судов и бодрствующих домиков, расположенных на выступающих по обе стороны от нас берегах залива. Прощаясь, мы обмениваемся добрыми пожеланиями, сквозь которые угадывается лёгкая грусть, и расходимся. Наши друзья продолжают свой путь на Колонку, а мы с Юрой, уже не рассчитывая на то, что нас догонит тот, запоздалый автобус, тоже пешком,  возвращаемся домой, на Советскую.
Думали ли мы тогда, что окончательно прощаемся со своим довоенным детством, которое, как мне кажется, постоянно присутствовало в нас даже тогда, когда мы о нём не вспоминали вслух, я не берусь утверждать. Тем более, что часть его уже ушла вместе с отдалившимися от нас по разным причинам Аллой и Вовой Бантышевыми, Шуриком Боцуло и Рушенном, братьями и сестрой Тимофеевыми и ещё другими ребятами, так или иначе рассеянными войной. Но теперь, когда я вновь переживаю прошлое, мне кажется, что в момент нашего расставания в тот памятный вечер что-то близкое к этому ощущению присутствовало в нас…
С Таней Шулькевич и Лилей Рожавской мы, после памятной встречи, переписывались потом. И даже встречались несколько раз, когда они приезжали в Москву к своим знакомым (или родственникам?). Было ли это долгом вежливости, способствовавшим поддержанию наших добрых некогда соседских отношений, в том числе, при участии в переписке и наших родителей, я не задавался этим вопросом. Думаю, что к нему примешивалось нечто новое, возрастное. Мне даже кажется, что обе девушки были не совсем равнодушны ко мне. Особенно Таня.
Но, как это нередко бывает в молодости, видимо, я этого не оценил. Возможно, потому, что в ту пору был влюблён, как мне  тогда казалось, в очередную красавицу. Хотя не могу себя упрекнуть в том, что был невнимателен к обеим моим подругам. Во время их приездов в Москву, которые, сознательно или случайно, происходили поочерёдно, я нередко сопровождал их в путешествиях по Москве, не говоря уже о том, что они, по моему и моих родителей приглашению, бывали в гостях у нас дома. В один из приездов Тани, совпавший с каким-то праздником, я даже пригласил её на вечеринку, организованную уже моими московскими друзьями. Правда, моё появление с ней в нашей компании было неправильно истолковано той, к которой я в то время проявлял повышенный интерес. К сожалению, та девушка не смогла понять, что Таня – друг моего детства.
Со временем наша переписка стала затухать. А после длительного взаимного молчания пришло письмо от Нины Платоновны со скорбным известием о трагической гибели Тани. Помню, что это известие нас, меня и моих родителей, глубоко потрясло. Я даже какое-то время  после него испытывал нечто угрызения совести, наивно полагая, что если бы я ответил на казавшееся мне Танино неравнодушие к моей особе, то этой трагедии могло бы и не случиться. Хотя было ли оно, это неравнодушие, на самом деле, в этом я далеко не уверен. Возможно, если оно и было, то лишь как проявление легкого увлечения, вызванного стремлением заглушить неразделённое, более глубокое чувство к другому человеку. Возможно, именно оно, в частности, это неразделённое чувство, явилось причиной того, что Таня  во время празднования нашей встречи в кафе на бульваре, в самый разгар веселья вдруг неожиданно для всех расплакалась. Помню, как Лиля тогда, видимо, чтобы поскорее вывести всех присутствовавших из состояния смущения, вызванного  поведением Тани, весело крикнула: «Ничего, ничего! Это у нас бывает, когда мы немножечко выпьем!».
Позднее, во время очередного приезда в Москву, Лиля, навестив нас (я уже был женат), рассказывала мне, что Таня ещё в школьные годы была легко возбудимой и ранимой девочкой. Хотя в пору студенческих лет внешне на ней это никак не отражалось. Таня была девушкой статной и цветущей, по всем качествам весьма привлекательной, что, естественно, не могло остаться без внимания молодых людей из её студенческого (и, полагаю, не только) окружения. Так или нет, но гибель Тани нельзя не оценить иначе, чем досадной, глубоко несправедливой нелепостью. Тем более, случившейся уже в мирное время, после того, как все мы, перенеся тяжёлые годы войны, испытав в той или иной степени трудности и лишения военного времени, вошли в полосу светлого и счастливого времени.
Увы, но Лиля поведала мне и о другой потере из среды друзей моего детства. В молодом возрасте, но уже после окончания ВУЗа, от тяжелого и продолжительного недуга умер и Виль Болотов. По этой причине, как сказала Лиля, не состоялось намечавшееся, было, бракосочетание его с Нелей Николаенко…
К сожалению, трагедии и потери близких случаются и в мирное время. Особенно, как свидетельствуют события на постсоветском пространстве, в нынешние дни. Но мне почему-то кажется, что, если бы не было той страшной истребительной и разрушительной войны, то многого из того, что мы в ней потеряли, не произошло. А главное, мы бы не понесли таких огромных людских потерь! Столь ощутимых для нашей некогда большой и могучей страны!
Я ещё и ещё раз смотрю на фотографии Ивана и Алексея Стрижевских, моего «крёстного» брата Бориса Лебедева и моего младшего дядюшки Лёли, Алексея Николаевича Самарянова. Смотрю и думаю, вот тот генофонд, разумеется, вместе с  сотнями тысяч их сверстников, не вернувшихся с полей Великой Отечественной войны, которого нам  не достаёт сегодня. Уверен, именно он, так недостающий нам теперь, в совокупности с тем эмоциональным, духовным подъёмом, характерным в довоенные годы для большинства советских людей, а также сохранение того научно-технического и индустриального потенциала страны, разрушенного войной, могли бы привести нас, если не к коммунизму, то уж, по крайней мере, к достойной жизни советских людей и к сохранению в целостности нашего государства, Союза Советских Социалистических Республик! …
С Лилей, которая номинально и не являлась другом моего детства, но принимала активное участие в организации и проведении наших послевоенных встреч, мы переписывались вплоть до распада Союза. К этому времени она с мужем и сыном проживала уже в Запорожье. В одном из своих писем Лиля упомянула о Неле Николаенко. И только. Сведения о Шурике Боцуло и о Бантышевых я получил только после моей последней поездки в Керчь (после долгого перерыва) в мае-июне 2004 года.
 До этого, с момента наших студенческих «съездов», я только дважды посещал Керчь в начале шестидесятых годов прошлого столетия, вместе с женой Наташей и маленькой дочкой Валерией. В 1964 году я уже не чаял встретить кого-либо из друзей.


 
__________________________________________
чтобы помнили (В.А. Самарянов, 8 мая 2008г.)

Зато, предварительно списавшись, мы встретились в Керчи с Лидой. Она, вместе с мужем, Николаем Николаевичем Рахмановым, и малолетним сыном Колей, тоже решила наконец посетить своё родовое гнездо, а именно дом №6 (теперь, как я упоминал, №8) по улице Чкалова, в котором мы, вместе с нашими матушками и четой старших Молибог, прожили трудные годы оккупации…
В дни же нашего совместного пребывания в Керчи летом 1964 года хозяином дома, да и всего двора, с садом и огородом, был уже Павел Петрович (Павлик) с женой Дорой. Они, собственно, и приютили у себя племянницу с её мужчинами.
Мы же с Наташей и Лерочкой поселились у моей крёстной матери, М.Ф.Гусевой (Метлы), которая гостеприимно предоставила в наше распоряжение отдельную комнату в собственном домике, расположенном где-то у центрального базара.
Днём мы все вместе посещали пляжи: городской, в Камыш-Буруне, или, как папа напомнил в одном из его писем, в Старом Карантине (посёлок Аршинцево, если не путаю), а раза два – и наш заводской. А по вечерам нередко собирались вместе в одном из мест нашего проживания. Чаще – у Павла Петровича. Конечно же, посещали Колонку, Аджимушкайские каменоломни, Царский Курган, ну и памятные для нас с Лидой Капканы. Добирались даже до Еникале, где на переправе «Крым – Кавказ» не преминули прокатиться на пароме.
…Лида несколько лет прожила у нас в Москве, за которые успела закончить институт народного хозяйства имени Плеханова, а также выйти замуж за упомянутого Н.Н.Рахманова, майора, выпускника бронетанковой академии, участника (хотя и в конце) ВОВ. С ним и с сыном Колей сестричка три года  прожила в ГДР, куда Николая направляли, в соответствии с Варшавским договором стран социалистического содружества, в длительную командировку. После чего вся семья вернулась во Львов, в который они переехали ещё до поездки в Германию.
К сожалению, трагические события не обошли стороной и мою сестричку. Вначале, при переезде из Москвы во Львов, в дороге простудился и умер её первенец, Серёженька. Спустя много лет, вначале, в дни развала Союза, ушёл из жизни её супруг, а в 2005 году Лида потеряла второго сына, Колю.
Смерть второго сына окончательно подорвала и без того слабое здоровье моей сестры. И в июне 2006 года, не дождавшись моих воспоминаний, Лида умерла.

 
____________________________________
у вечного огня (Л.М. Молчанова, 2008г.)

Так из нашей молодёжной троицы, - меня, Лиды и Жеки, - на долю которой выпали тяжёлые совместные испытания в годы оккупации, я остался один. Наверное, для того, чтобы всё же успеть завершить свою повесть о прерванном детстве. Надеюсь, что её с пониманием примут, по крайней мере, ныне здравствующие Лидия Михайловна Молчанова, Людмила Григорьевна Стрижевская, Лидия Николаевна Литвинова (Бантышева), мой двоюродный брат Юрий Викторинович Самарянов, моя семья, мои родственники, друзья и товарищи, а также все те, кто не равнодушен к нашему прошлому.

В завершении хочу искренне поблагодарить Л.М.Молчанову, Л.Г.Стрижевскую, Л.Н.Литвинову, В.С.Завидовича и В.А.Жукова за предоставленные мне материалы, присланные письма и за  публикацию моего обращения к керчанам.
Особую благодарность приношу своему младшему двоюродному брату, Самарянову Алексея Антониновича за предоставленный мне в помощь компьютер, без которого мои воспоминания наверняка остались бы никем не прочитанными.
Также благодарю свою супругу, Самарянову Наталию Никитичну, мою дочь, Абилову Валерию Владимировну, и мою внучку, Васильеву Дарью Владимировну за помощь по вводу текста воспоминаний в компьютер, за техническую правку его и за консультации в процессе освоения электронной техники.

В.А.Самарянов         Декабрь 2004 г. – Октябрь 2009 г.                Москва – Юбилейный

               
               
                приложение               
               
               
 
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               
               


Рецензии