Ещё три штриха к моим друзьям. Из Больницы

                Встреча с Серёжей.

          Меня уволили с работы почти сразу же после того, как Серёжу, моего "скворчонка" перевели обратно в клинику. Выброшенный с работы на улицу, я сопротивлялся и в чём-то угадывал в этом аналогию со временем восьмилетней давности. Каждый вторник и пятницу я продолжал выезжать в город, каждый раз выбирая несколько дел, чтобы поездки мои не лишались полностью смысла и не подламывали собственные мотивационные корни, обрекая меня вновь на смертоносное домоседство. В каждую мою поездку что-то должно было происходить, чтобы не лишить смысла следующую, очередную поездку.
          Так было восемь лет назад, когда я ездил в город, ночевал у Э. П., и в конечном итоге то, что, казалось, сохраняло мою мотивацию, именно и добило её окончательно, превратив меня в вынужденного узника своего дома.
          Я спокойно распределял иссякающие поводы для поездок во времени: расчёт с работой, необходимые консультации в медицинских и юридических учреждениях, поиск работы, поездка за продуктами и лекарствами, посещение знакомых, литобъединения. Как и тогда, для начала периода изгойства этого пока хватало.
          Был почти конец октября, когда я пришёл в клинику. Прошло полгода после начала приёма таблеток, и это был повод иметь возможность хоть на несколько минут общения со Светланой Павловной. Предстоящая встреча грела мне душу, потому что возвращала, как бы, несъеденный кусок летнего лакомства, ситуации, когда я не был изгоем, а был желанен. Я понимал, что эта встреча не даст мне той релаксации, мечту о которой лелеяло воображение, но даже несколько полудежурных слов разговора со Светланой Павловной были тем чем-то, что оправдывало мою поездку. Но более, чем Светлану Павловну, я хотел увидеть Серёжу. Я знал, что он пока ещё наверняка в клинике, но, если я буду ещё тянуть время, его могут действительно выписать.
          Я шёл в институт, и как будто вернулось лето, когда я там был своим, имел ночлег и стол, и вроде бы реальное право на общение с врачом своим и чужими, медсёстрами, санитарками и больными.
          Я ещё чувствовал себя своим здесь. Встреча оказалась несколько иной, чем, если бы я был по-прежнему своим. Но, тем не менее, я был своим! И врач на улице здоровался со мной за руку, а санитарки и медсёстры узнавали меня с радостным огоньком в глазах и с удовольствием, но не могли вспомнить обстоятельств, в которых мы с ними встречались (они "забыли", что я лежал у них, потому что интуитивно я остался в их памяти не как больной, а как, скорее, врач. Так оно и было, потому что, лечась, я не докучал им, а вмешивался в ситуациях, когда, как врач, я мог сделать нечто в отношении больных, что им самим не удавалось делать. Кроме того, они жаловались на болячки и я сам их осматривал и консультировал, как терапевт). Я напоминал им, что лежал в отделении, но радость их от встречи не уменьшалась, и они особенно внимательны и заботливы были ко мне.
          В отделение меня не впустили. В первое моё посещение Светлана Павловна попросила подождать полчаса-час или прийти в четверг, через день. Меня устраивало это, и я попросил свидания с Серёжей.
          Пока Серёжа лежал у нас в городском диспансере, он стал живее, общительнее, веселее, хотя удивительная, тактичная, незлобивая, открытая навстречу малым знакам любви к нему, его душа осталась всё той же: душой ранимого очарованного Пьеро. Тёплое, жаркое лето продолжалось в осень, и я продолжал каждый раз приносить ему по бутылке газированных напитков. Однажды, почувствовав какую-то неловкость от моего избыточного внимания к нему, он сказал: "Всё, больше не приносите мне ничего". На мгновение показалось, что он действительно больше не примет от меня ничего. Но это было мгновение.
          - Серёжа, тебе не нравится эта водичка?
          - Нет. Но всё равно, не нужно.
          - Хорошо, давай я больше не буду приносить тебе, – сказал я удручённо. – Но почему ты не хочешь? Мне совсем не тяжело это делать. А ты лежишь тут один, а я принесу гостинец, тебе уже вроде веселее как-то жить будет. Ты мне как ребёнок свой, мы ведь с тобой вместе в больнице лежали. Я вот на работу еду и радуюсь каждый раз, что тебя снова увижу. Когда тебя выпишут, мне будет очень грустно: я буду приходить сюда, а тебя здесь не будет… Ну давай, пока ты здесь лежишь, я буду приносить тебе и дальше водичку. Пока жарко, как раз хорошо её пить.
          Он больше ни разу не сказал мне ничего такого. А в тот раз, я не знаю, думаю, что не болезнь была тому причиной, а какие-нибудь двусмысленные шуточки младшего персонала или больных. Когда Серёжи не бывало в палате, я ставил бутылку около тумбочки, со стороны кровати. Серёжа привык к этому, иногда он находил меня позднее, чтобы поздороваться, поговорить, сказать спасибо. Несколько раз я видел на лице его, в светящихся радостью глазах, радостной смущённой улыбке повторение вопроса, который мне однажды он с удивлённой радостью задал: "Но почему вы обо мне так заботитесь?!"
          Это был не праздно-любопытный вопрос, это счастье сияло на его лице, и вопрос звучал на самом деле несколько иначе, но был в настоящем виде не произнесён: "Почему, за что вы меня так любите?!" "Как хорошо мне оттого, что вы меня так любите!"
          У нас же, в городском диспансере, Серёжа стал доверчивее к людям. Онейроид его отпускал.
          И когда, посетив клинику, я, уже свободный человек, не раб профессии и должности, обязанный нести должностное бремя выдержки дистанции с тем, кого я любил, вызвал Серёжу, он вышел ко мне с обычной детской радостью, как выходят дети, когда их посещают близкие. Его на выходные отпускали домой, и он был недавно подстрижен.
          Коротковолосый, юный, стройный как тростинка и удивительно красивый, он возник на пороге и, обогнув медсестру, подошёл ко мне обняться. Это было чудесное объятие при встрече, чудесное тем, что инициатором его был сам этот душевный мальчишка, мой Серёжа. Медсестра не удивилась нашему объятию, скорее, было другое: она приятно удивилась теплоте нашей встречи. Я передал Серёже пару купленных апельсинов, дал ему выбрать для себя одну из двух бутылок в своём пакете. Спросил, как ему тут, скоро ли выпишут, отпускают ли домой, как это было у нас, приезжают ли родители, лежит ли кто-нибудь ещё из "наших", кто лежал с нами летом в отделении. И пожав руку на прощанье, мы снова с ним горячо обнялись. Потом мы уже без него беседовали о чём-то, о жизни, с медсестрой, и она говорила со мной так душевно и просто, радостно, как будто мы обнимались сейчас с ней, а не с Серёжей, как будто наши объятия причастили её к какой-то нашей душевной тайне, и она после этого стала нам с Серёжей немного роднёй.
          Я больше не видел Серёжу и, вероятно, не увижу.
          Когда из чеченского плена освободили представителя Президента Власова, несколько дней в информационных программах мелькало его лицо, и оно вызывало во мне невольный немой протест, потому что чем-то напоминало мне Серёжу, но Серёжу, прожившего уже втрое дольше, чем сейчас, постаревшего и подурневшего, обретшего не свойственные ему пороки мимики и характера.
          Однажды Серёжа с мужчиной из его палаты гуляли на улице, во дворе нашей больницы, и я сказал, что хочу их сфотографировать, и они не отказались.
          Я сфотографировал их и сказал, что фотографии будут нескоро. Серёже я обещал взять его адрес с истории болезни и выслать фотографии, когда отпечатаю. Возможно, Серёжа сейчас уже дома. Возможно, он ждёт свои фотографии.

          Со Светланой Павловной мы поговорили через день. Она вышла ко мне, и мы говорили минут пять.
          - Честно говоря, я хотел немного поныть вам о своих проблемах, – сказал я под конец.
          - К сожалению, на это нужно время, – сказала она понимающе.
          - То, что мне надо было, я уже поныл, – сказал я, как всегда с извиняющейся улыбкой. – Мне просто тяжело, что меня вот так выкинули с работы. Две минуты разговора с вами для меня – уже лечение.
          - А как у вас с творчеством?
          - Никак, – сказал я. – Препараты, которые я принимаю, отсекают у меня все избыточные эмоции – отрицательные и положительные. Эмоции не достигают достаточного накала, чтобы можно было писать. Я ничего не пишу. А так, я готовлю книжку стихов, что-то делаю всё равно.
          Мы выверили то, что я пью. Она сказала, что это микродозы, которые действуют скорее психологически, чем на самом деле, и их можно при необходимости принимать не только полгода-год, но и дольше.
          - Можно мне прийти ещё через полгода к вам? – спросил я.
          - Приходите.

          Там же в коридоре я встретил Сергея Павловича, который сказал, что я выгляжу очень классно и совершенно здоровым. И сунул мне свою визитку с телефоном нового места работы.


                Лёша.

          О "Лёхе-картохе" я сказал многое. Я часто его вспоминаю, и в фантазиях моих мы идём с ним дальше, чем это было у нас в реальности.
          Мне трудно не помнить его, причастившего меня, подавленного лошадиными дозами реланиума, но уже адаптирующегося к ним, к космосу эротических фантазий и чувствований 16-летнего страстного подростка.
          Но один акцент ещё, перечитывая написанное, и думая о Лёше, я хотел бы поставить в его личности.
          Самая скользкая из его фантазий выглядела так:
          - Ещё у меня есть такая фантазия: я хочу, чтобы мне кулаком, – он сжал кулак при этом, показывая мне зрительно, – туда, в зад засунули.
          - Зачем же кулак, Лёшик, это же будет больно и плохо, – сказал я. Во всяких "Калигулах" этот садистический приём – разрывание заднего прохода и прямой кишки ударом кулака – демонстрируется со всей красочностью. – Вот когда пальцами ты делаешь, это тебе нравится, это нормально. Или когда мужчина тебя трахает в задницу, и ты получаешь от этого удовольствие. Но кулаком не надо. Кулак туда не поместится, он разорвёт там всё. Не фантазируй такие вещи, не надо.
          На этом эта часть разговора окончилась, но потом в минуту его гнева я сам увидел этот согнутый в локте твёрдый кулак, готовый к разрывающему сексуальному удару. Тот же самый кулак, вероятно, фигурировал в истории с медсестрой-практиканткой, когда она отказала ему в его желании и он едва сдержался от агрессии против неё.
          Это садистическое, временами, едва сдерживаемое начало в Лёше, вероятно, самое опасное в нём.
          Но меру истинной принадлежности этого жеста напряжённым кулаком психике Лёши, а не внешним побудительным причинам, я понял, услышав третью историю. Она помогла мне избавиться от чувства вины перед Лёшей и понять меру эндогенности той ярости, того единственного нашего с ним конфликта, в котором я тщился, но не мог до того понять, в чём же всё-таки я, лично я, виноват перед этим мальчишкой, так яростно набросившимся на меня со словами: "Ты меня предал!"
          Эту третью историю я услышал уже от Коли, встретив его после больницы, в городе.
          Но прежде, чем рассказать о второй встрече с Колей в городе, я хочу сказать ещё одну, явно существенную вещь о Лёше, чтобы этот нежно-романтический мальчик не показался в моём дневнике садистом большим, чем был он на самом деле.
          Чёрным котом Лёша назвал меня единственный раз за всё время нашего совместного лечения и общения. Это был момент вскоре после того, как он полез на меня с кулаками, и то это была уже дань инерции, угасшая тут же. Всё остальное время, причисляя меня к избранной касте котов, он не считал меня котом чёрным. Он находил во мне отражение собственной кошачьей нежности, признаком которого была сексуальная реакция "хвоста" на ласки, ярко выраженная космическая сила сексуального нежного, страстного желания.

          СТАРАЯСЬ СДЕЛАТЬ ПОРТРЕТ ЛЁШИ БОЛЕЕ ОБЪЁМНЫМ И САМ ПОЛУЧАЯ ОТ ЭТОГО УДОВОЛЬСТВИЕ, Я ТО И ДЕЛО ОТМЕЧАЛ НАПОМИНАЮЩИХ МНЕ ЕГО ЮНОШЕЙ И МАЛЬЧИКОВ. ОЧЕНЬ ПОХОЖИМ НА НЕГО Я ПОСЧИТАЛ СОЛИСТА ГРУППЫ "ТУРБО-МОДА" – НА КОНЦЕРТЕ "ПЕСНЯ-2000", А ЕЩЁ БОЛЬШЕ – В "ЗВУКОВОЙ ДОРОЖКЕ" АРТУРА ГАСПАРЯНА. НЕМНОГО НАПОМНИЛ МНЕ ЛЁШУ МАЛЕНЬКИЙ ПИТЕР ИЗ "ГАЗОНОКОСИЛЬЩИКА-II". А ЕЩЁ:
          Джонатан Сильверман в роли Юджина в фильме "Вспоминая Брайтон-Бич" США. 1986г. Внешне довольно чётко напомнил мне моего Лёшку-картошку 16-летнего, в эпизоде, где, столкнувшись с поклонником тёти, разбил бутылку, которую нёс сдавать в магазин. Общее сходство чувствительное есть, как внешнее, так и по характеру, "озабоченности" сексуальными проблемами, которыми он делится со старшим братом, трогательно неопытный и угорающий, "улетающий" от страсти, как мой Лёшик.


                Вторая встреча с Колей.

          Это было в сентябре, я шёл под вечер, солнечным тёплым вечером с работы, попутно через Студенческий парк.
          Колясик вырос навстречу мне из-за турникета, ограждающего вход в парк со стороны спортзала института сельхозмашиностроения.
          Можно было верить и не верить глазам, но это был Коля, Колясик, с его неповторимой широкой смущённо-независимой улыбкой, с неимоверной частотой вспыхивающей на его лице. И при встрече, и при прощании я его, конечно же, обнял, и он даже смущённо озирался, не видит ли кто нас из молодёжи со спортплощадки. Хотя не был против моих объятий.
          Мы посидели с ним в закутке на скамейках, задавая вопросы друг другу. Он шёл куда-то, но не особо, вроде, спешил. Попутно я ему сказал, что в этом парке в том краю собираются голубые и я иду туда, чему он отчасти удивился:
          - Столько раз ходил по этому парку, я живу тут рядом, и ничего этого не знал.
          Коля не был голубым, но он был из разряда тех мальчишек, мягких и податливых, которые характером своим смущают голубые души и рано или поздно оказываются в поле их любви и смиряются с собственной голубизной, и находят себя в этих отношениях.
          Но о самом Коле ещё будет сказано. Он один из четверых главных героев, и если первую пару в пространстве страстей моей души занимает пара Серёжа – Лёха, то второй парой будет сцепка Андрюша – Коля. А в реальных отношениях, общении пара Андрюша – Коля станет на первые позиции.
          Здесь же только о том, что я узнал о Лёше. Если историю о том, как Лёша хватал на прогулке впереди идущую даму, я узнал от Андрюши, то Колясик рассказал мне другой эпизод, произошедший на прогулке.
          Коля не сильно привечал Лёшу, но какие-то отношения, беседы между ними, наверное, были.
          И вот на прогулке Лёша следовал за какой-то дамой, а Коля отдыхал, сидя где-то в отдалении. И почти один к одному Коля повторил историю, произошедшую с Лёшей и мной.
          Коля идёт по аллее, Лёша его догоняет со сжатым кулаком и говорит, заставая его врасплох:
          - Ты меня обманул, да? Ты меня обманул!
          Коля не понимает, о чём речь, пытается уйти от Лёши, а тот всё идёт за ним, сжимая кулак. Люди смотрят на них, Лёша видит, что одинок в своей ярости и никто его не поддержит. И вдруг он расслабляется и начинает горько плакать, как обиженный ребёнок.
          Эту историю я получил от недоумевающего и по тот день Коли в ответ на свою историю о Лёшиных обвинениях в мой адрес.
          Моя история окончилась без рыданий и быстрым последующим примирением, потому что я был взрослее и тактичнее Колясика, я разрядил ситуацию словесно, не поставив Лёшку в глупое, идиотское положение. И он это, конечно, оценил, вскоре придя ко мне мириться, и откровенничая и даже доверчиво реализуя небольшую часть своих фантазий вместе со мной.
          А у меня определённый камень на душе всё-таки лежит и поныне:
          - Что же тебя так горько обижало в нашем поведении там, Лёшка-картошка? Что так ранило душу твою тогда? Наша бескрылость, наша неспособность взлететь вместе с тобой в беззаветный космос любви, наша неспособность летать так, как дано было только тебе?
          Прости нас, Лёшка-картошка.
          Вспомни, мы с тобой всё-таки летали! А этого очень немало. Вспомни Пашку, Мишку и Серёжку. Вспомни ту, которую ты встретил на прогулке.
          Космос не шутит с людьми. Он даёт каждому по заслугам. И тебе в те дни он дал больше, чем кому-либо другому, потому что ты был ближе к нему, чем все мы, стоящие на земле и вынужденные всегда хотя бы одной ногой опираться на неё.

          Витя, "Виктор Викторович", как обращалась к нему Светлана Павловна, проверяя глубину комы, относивший себя, конечно же, к "крутой" части больных отделения, а на самом деле стоявший на границе, может быть, ближе к обыкновенным.
          Витя лежал на соседней со мной кровати, и странная сцена примирения моего с Лёшей вызвала у него какое-то дисфоричное недоумение.
          Я напомню эту сцену примирения.
          Прошло минут двадцать, наверное, после конфликта, я, расстроенный и обиженный несправедливостью, лежал на своей кровати. Палата у нас была "элитная", всего на 3-4 больных, кроме меня на своём месте был Витя. И вдруг вошёл Лёша, безо всякой злости или обиды на лице.
          - Я пришёл с тобой мириться, – сказал он. – Давай мириться.
          - Давай Лёшик, – искренне обрадовался я. – Я тебе прощаю всё, что ты мне сделал. Ты мне прощаешь?
          - Прощаю, – сказал Лёша.
          Мы оба были довольны, и с удовольствием я пожал его руку и он ушёл.
          Витя, видя эту сцену примирения с далеко не крутым Лёшей, с прощением всего, что мы друг другу сделали, вообразил, наверное, между нами какие-то безумные и длительные страсти-мордасти, не исключая и секса.
          - Что у вас там случилось? – довольно недружелюбно буркнул он.
          - Ничего, – сказал я. – Мы с ним играли в шахматы, и он, кажется, что-то загадал. А я его обыграл. И он обиделся. И полез на меня с кулаками. А теперь вот мириться пришёл, сам. Молодец! Всё в порядке.
          Витя больше вопросов не задавал. Его устроил мой ответ, по крайней мере, отчасти.
          Хотя наши ночные массажи и моё благосклонное отношение к мягким мальчикам у "крутых" нередко вызывали явные подозрения в нашей гомосексуальности, открытых нападок, кроме, пожалуй, одной, отчасти обозначенной, со стороны Анджея, на меня не было.
          Была ситуация довольно интересная, когда в конечном итоге самым "крутым" оказывался всё-таки я, от которого зависели и порой консультировались в медицинских вопросах самые крутые, превращаясь в эти моменты в обычных зависимых больных, ждущих моих советов и указаний.
          "Бунта на корабле" не могло случиться, по существу, против меня, потому что я был врач и все мы вместе находились в закрытой больнице.


Рецензии