Анжей. Из дневниковой повести Больница

          Передо мной на столе лежит журнал. Я вытащил его, уже погрузившийся частично под спуд рукописей и конспектов.
          С обложки журнала смотрит на меня симпатяга Леонардо ди Каприо с глазами цвета густого глубокого малахита. "16", - написано на журнале, - "Ровесник", "Всё, что вы хотите знать о сексе, но боитесь спросить".
          Точно так же лежал он на моей тумбочке, когда, в моё отсутствие, зашёл в мою палату Анжей, и красивый Леонардо с моей тумбочки, как волшебное видение, закружил ему голову, как доводит голубого, боящегося спросить "про это", красивый возлюбленный другого голубого, дерзко улыбающийся с томного любовного ложа.
          Анжей вошёл в мою палату одним человеком, а вышел другим. Я не видел этого и не слышал об этом, но я почти абсолютно уверен, что это было так.
          Я расскажу об Анжее. Это предпоследняя глава моих рассказов о больнице. И мне нужно дописать эту историю, пока я могу ещё назвать её "любовью этого лета". И мне грустно её дописывать, потому что в день, когда я поставлю последнюю точку в моей повести в портретах, я расстанусь с ней, и никогда больше, за тысячи лет, не будет она моею "любовью этого лета". Я выйду из неё, и она станет воспоминанием, порой горячим, как знойное дыхание сирокко, порой выцветшим и нечаянным, как цветок подснежника, засушенный между тетрадных листков, но только лишь воспоминанием, в котором не изменить ни слова, ни жеста, ни лица, ни застывшего на века объятия, поцелуя, горящей радости двух встретившихся взглядов.
          Ничего ни добавить, ни отнять. Не жить больше в этом доме, по которому я, пока ещё, ошалевший, хмельной, брожу, встречая моих друзей и полуприятелей, ловлю их разговоры, их тепло, заново, сейчас, прямо на глазах моих возникающие новые улыбки, как будто это может происходить ещё сегодня, но не завтра, когда я уже уеду, уеду, уеду, навсегда и безвозвратно, увозя с собой дежурную стопку фотографий, застывших поз, непрописанных, как в черновиках, в живописных этюдах интерьеров.

          Анжей был голубым. Я не буду этого доказывать, но я, сам я, знаю это, и, возможно, когда я допишу эту главу, читатель тоже поймёт, что я не ошибся.
          Анжею было лет 30. Может, значительно меньше или чуть больше. Он был крепко сложен, твёрдо стоял на ногах, как стоят обычно молодые люди, с детства воспитанные на "я"-центризме, имеющие крепкие тылы и в силу приложившейся к этому собственной физической и волевой крепости, относящиеся к жизни, как хозяева, чьё даже не всегда произнесённое вслух слово – закон, рукопожатие – честь, а присутствие в этом мире, по их мироощущению, повод для благоговения и благодарности со стороны окружающих. Эти элементы мании, вселенской значимости собственной персоны, уживались у парня, лежавшего в психбольнице с явными моментами  неуверенности в себе, достаточно завуалированными, но предательски заметными; потому что проявлялись у человека, который de facto был самым крутым в отделении, наиболее авторитетным и независимым среди его неформальных лидеров.
          Анжей был чемпионом России по силовому виду спорта среди юниоров. Нет сомнения, что у него были несколько менее яркие успехи и за пределами России, и во взрослом спорте. По его заказу в один из поздних дней нашего общего пребывания в отделении родители принесли два больших объёмных альбома, предметы едва сдерживаемой гордости Анжея, один из которых был полон фотографий Анжея-спортсмена с соревнований и сборов, а второй целиком был составлен из газетных публикаций о нём и самого разного достоинства почётных грамот за победы.
          Альбомы внушали искреннее уважение к заслугам и талантам Анжея. Предназначались они в основном его кругу ребят отделения, в первую очередь "Виктору Викторовичу", уже не раз упомянутому мной, директору фирмы, парню едва за 20. У него была жена красавица, что он подчёркивал в разговоре, мама – видный человек в городе, с которой Витя позволял себе отчасти конфликтовать и капризничать, плохо перенося несколько командные нотки её интонаций. Но она своего, как правило, добивалась, и, в общем-то, во благо Вите, который лежал в больнице по поводу агрессивной ситуационной реакции, связанной с работой. Было видно, что инсулиновые комы даются тяжело, он поднимался разбитый, дисфоричный, он несколько томно называл Анжея – "А-анжэ…", но держался он всё-таки молодцом, на грани срыва, но благородное его воспитание даже дисфорию его отчасти сглаживало и облагораживало. Был он в достаточной степени эгоистом, привыкшим к достатку, маменькиным сынком, пытающимся выбраться из этой малоприятной для него зависимости.
          Круг общения его составляли Владик, Анжей, жена, сестра, мать. До остальных он, практически, не снисходил, да и сил, и настроения явно ему не хватало для этого. Ел самое лучшее, всё домашнее, что готовила и покупала ему мать. Питались они вместе с Владиком, по достатку они были близки, хотя Владик "на полкорпуса" отставал от приятеля в этом. Нас было трое в палате, но я им не чета, и я уходил из палаты во время их трапез или, наоборот, помогал им выходить из комы, рассказывал о посещениях их матерей и принесённых продуктах. Я помог им оставить меня вне их компаний, и они привыкли к этому. Тем более, я был врач, и дистанция должна была держаться в любом случае. Я сидел в палате и контролировал капельницы, когда их вводили в кому. Серёже и другим это делалось чуть позднее, поэтому я успевал ещё и туда.
          Владик входил и выходил из комы бурно, как заарканенный бык, краснея, синея от напряжения и вырываясь из вязок, которыми его связывали по всем направлениям прежде, чем он начинал входить в эректильные фазы комы.
          Витя засыпал беззвучно, благородство в нём чувствовалось и здесь. В сомнолентности он вежливо отвечал Светлане Павловне, с трудом разлепляя веки. Затем он погружался в глубокий сон, выдавая стадию комы сморщиванием лба при проверке пальпебро-какого-то рефлекса. Он промокал насквозь, и приходилось его вытирать полотенцем, впрочем, как и Владика, как и Серёжу, как и большинство остальных, которым инсулин вводился внутривенно, в капельнице. Лето хлестало 40-градусной жарой, и в самые жаркие дни врачи стояли начеку у больных – кома наступала от значительно меньших доз, и капельницы экстренно отключались, сохраняя треть, а то и добрую половину содержимого. Это я, под реланиумом и амитриптилином, перенёс жару прошлого лета всё-таки относительно не до крайности тяжело.
          Когда дозы инсулина у Вити стали большими, оказалось, что вязки и здесь не лишние. Витя не рвался из вязок, как "из всех сухожилий", но внезапно он начинал громко щёлкать пальцами, и долго безостановочно он это делал, как будто неслышимая музыка или зажигательный цыганский танец кружил его погружённое в кому сознание.
          Никакой нецензурщины, никакой агрессии и угроз, как у некоторых: Витя десятками минут щёлкал громко пальцами, вытанцовывая одними пальцами цыганочку.

          Теоретики психологии гомосексуализма "качков", культуристов приписывают к скрытым гомосексуалистам: культ мужского тела – их фетиш.
          Так вот, насколько я понял, альбомы Анжея предназначались в первую очередь для Вити, высокого, в меру симпатичного, женатого, но как ни крути, всё-таки, всё-таки немного женственного Вити.
          Отвергая на корню возможную гомосексуальную подоплёку, Анжей всё-таки, всё-таки, как ни крути, - он старался понравиться Вите. Он признал его человеком своего круга, они оба друг в друге это признали, а вот почву их сближения Витя не заметил (он вообще был немного брезглив, а в отношении гомосексуализма – наверняка), а Анжей, мне кажется, в глубинах своей души это чувствовал: "кот кота – это неспроста", хотя реально, тоже был, скорее, гомофобом.

          Я был ниже Вити "по ранжиру", но я всё же принадлежал к высшей касте, и Анжей не мог позволить себе ни разу опуститься на уровень хамства в отношении ко мне.
          Но моей компанией была бисексуальная молодёжь, поэтому Анжей так и не утратил насторожённости в отношении меня, за исключением, пожалуй, самого начала.
          И мне в числе "вменяемых" было сказано Анжеем:
          - Вова, я там альбомы принёс. Ты посмотрел?
          Но в первые дни Анжей в отделении ещё только определялся и отношения налаживал вначале почти со всеми.
          - Скоро ко мне должны приехать родители. Они тут всего понавезут!
          Я тоже был среди заранее приглашённых на застолье. Там были "крутые" из отделения, сотрудницы, менее "крутые", но сознательные больные.
          Родители явились действительно с царским столом, накрыли сдвинутые столы в столовой, много чего там было: шашлыки, люля-кебабы, сосиски, копчёные куры, разнообразная кавказская зелень.
          Кроме Анжея никто такого праздника не мог устроить в закармливаемом сладкими кашами отделении. Родители приехали с российского Кавказа и накрыли шикарный стол (у Анжея не могло быть что-то низкосортным).
          Тогда же я немного дистанцировался от Анжея, давая понять, что взаимно, подобным гостеприимством я ответить не смогу, и я немного угощусь, попробую яства, с благодарностью за угощение. "Крутое" застолье шло своим чередом. В числе неглавных гостей были и мы с Колясиком, и Андрей, и Игорёк. Кое-что досталось потом даже самым забитым. Анжей был горд и доволен, он нахваливал еду, воздавая должное родителям, предлагал едокам блюда:
          - Вова, а ты вот эту траву попробуй. Она замечательная! Она только у нас там растёт, здесь, у вас, её нет!
          Больше никто званых ужинов не устраивал. Каждый ел в своей среде, как Витя с Владиком у нас в палате после ком, или мы с Андреем и Колясиком в полутёмной ночной столовой.
          Самые голодные и чужие продукты из холодильника таскали: порой чего-нибудь да не досчитаешься, хотя и далеко не самый богатый у тебя кулёк с продуктами.

          Так вот, я уже немного рассказал об Анжее. Стоит сказать, хотя это почти очевидно, Анжей уважал "понятия", и неписаные законы криминального мира ему были не чужды.
          Когда старшие Саша и Виталик, особенно Саша, "чифирили", пили чашками густую чайную заварку, то ли будучи в какой-то мере наркоманами, то ли блюдя какое-то зоновское реноме, то ли просто борясь с "убойными" дозами вводимых в них нейролептиков и разнообразя нудную больничную жизнь (Так, один из лечившихся у нас в городском диспансере наркоманов, встретив меня в городе с удовольствием ответил на моё приветствие, но никак не мог вспомнить, где мы с ним "корешались", и я напомнил ему: "Мы виделись в больнице". "А-а, доктор! В больничке…" – вспомнил он. Позднее уже я узнал, что "больничкой" называют тюремный стационар уголовники), Анжей в этом почти не участвовал. Иногда, когда предлагали, как "пахан" отвечал:
          - Ну, ладно, давайте и я попью.

          Так вот, если представить отделение клиники в ракурсе изолированного однополого коллектива в виде тюрьмы, то Анжей был бы по большинству признаков паханом этой камеры.
          Но было главное "но": это была больница, а не тюрьма, здесь главенствовали законы медицины, а не воровские законы.
          Более того, это была психбольница, и голубая тема безо всяких заявок здесь должна была почти открыто присутствовать. И она была, и в больших палатах, мне думается, она была в достаточно откровенных формах.

          То, что я водился с явно бисексуальной молодёжью, участвовал в массажах и прочих голубых тайнах, во-первых, немного "опускало" меня в глазах крутых (не я никогда публично не открывался, а как врач я мог быть причастен к этой теме просто профессионально. И гадать здесь, в общем-то, нечего: отделение принимало меня – мой уровень такта, разумности, воспитания, культуры – меня попросту уважали, а кто был способен любить – даже любили. Я был едва ли не самым популярным лицом в отделении).
          Но с другой стороны, позднее подумал я, и, вероятно, я здесь недалёк от истины, бисексуальный Анжей попросту завидовал тому, что в условиях существования в отделении элементов голубых отношений, лучшими мальчиками внаглую пользовался (со взаимностью) я, а не он – "пахан". В сознании Анжея это было где-то подспудно.
          Я привечал голубых мальчиков, а его – Анжея – не очень: это его с одной стороны обижало, с другой, вероятно, раздражало. Хотя, надо сказать: и то, и другое не очень, потому что на исключительные какие-то отношения мы с ним не претендовали в связи с разной ментальностью и разным кругом обитания.

          Поначалу я в карты не играл, присматривался, потом стал иногда садиться, но с предварительной оговоркой: я играю при условии, что не будет никаких криминальных подвохов. Это же я подчеркнул, когда в первый раз сел играть в компании с Анжеем.
          Подвохов никаких не было: никто не играл под деньги, "за просто так", "на очко" и т. д. Это были больничные, а не тюремные игры. Ради времяпрепровождения.
          О том, как играл Анжей, я писал. Я, игрок немногим выше среднего, когда садился в пару с неумеющим, часто проигрывал. Анжей иногда присматривался к нашей игре и вдруг сгонял моего напарника:
          - Вова, мы сейчас с тобой у них выиграем!
          Анжей почти ни разу не давал промашек: сколько ни играл с ним на пару, столько обыгрывали своих противников, кроме единичных случаев, когда карта совсем уж не шла.

          Но не через карты пришёл тот разговор наш с Анжеем в пару фраз.

          Я думаю, что ключевым моментом был тот самый журнал с Леонардо ди Каприо, красавчиком на всю обложку.
          Выйдя в город, я увидел этот журнал и был заворожён (это было время пика Леонардомании в стране). И хоть стоил он недёшево, я понял, что если не куплю его, буду всю жизнь сожалеть об этом.
          Человек, у которого унизительно мало денег, делает покупки именно так: среди десятков тысяч нужных вещей он обнаруживает время от времени ту, без которой он не сможет обойтись.
          Я был окрылён, я любовался Леонардо урывками и ждал времени, когда останусь один и налюбуюсь вдосталь.
          У себя на тумбочке я положил журнал обложкой вниз: кто хочет – пролистает, но Леонардо не будет, как портрет любовника, назойливо лезть в глаза входящим в палату.
          Прошло минут двадцать, и я сидел вместе с девочкой-практиканткой лицом друг к другу, между кроватями Серёжи и Артура (Я у Серёжи, мягко ухаживая за ним, она – у Артура).
          Ребята были под капельницами и входили в кому, а мы о чём-то говорили с девочкой. Девочка была неплохая, мы говорили о чём-то весёлом, я острил, мы улыбались друг другу.
          И вдруг проходящий Анжей пошёл в нашу сторону. Призывая как бы в свидетели девушку-практикантку, он сказал, улыбаясь, но вполне серьёзно, то есть, это не была какая-то подначка, подколка:
          - А Вова с каждым днём всё красивее и красивее становится. Особенно последние 20 минут!
          Господи, это была не шутка, это был комплимент мне!
          Вообще у Анжея была привычка делать похожие комплименты, своего рода подбадривания больных. Но, во-первых, со мной он так никогда не разговаривал, и, во-вторых, не о мужской же красоте комплимент из уст Анжея!
          И самое главное, это был не дежурный Анжеевский комплимент, а вполне осознанный и эмоционально нежно окрашенный комплимент.
          Я действительно выглядел неплохо, особенно на фоне отделения: с хорошей молодёжной стрижкой, чисто выбритый, в голубых джинсах и хорошо гармонирующей с моим видом тёмно-зелёной рубашке "Gentlmen", а в расстёгнутом воротнике её – серовато-белый ворот футболки. Это наиболее гармоничное сочетание из имеющейся у меня одежды.
          Анжей несомненно сделал мне комплимент, голубой комплимент мне, который старше его по возрасту.
          Было понятно, что сказанное не случайно и предполагает, что  в данный момент Анжей сказал меньше, чем думал.
          Три вещи были ясны сверх того, что я сказал.
          Я сидел с девушкой, а Анжей, желая привлечь её внимание, обратился ко мне. Это было. Но Анжей не гонялся за юбками и, в частности, не претендовал на какие-то отношения конкретно с моей собеседницей. Главный гетеросексуальный мотив его комплимента отпадал.
          Второе: Анжей не любит "серьёзных", а я, обычно не сильно улыбчивый, в тот момент абсолютно раскованно общался с девушкой, и мы много взаимно улыбались. "Вот такой, улыбающийся, ты мне менее неприятен" – это тоже было в Анжеевском комплименте, но не столь великая радость должна была быть у него в таком случае на лице.
          Наверняка, была третья вещь. Анжей, гомофоб, чувствуя мою репутацию "голубого", был приятно поражён моим выходом из зоны подозрений: я, с явным гетеросексуальным блеском в глазах, общался с симпатичной девушкой. Гомофобия отступила, я в глазах Анжея поднялся "из грязи в князи", и он обрадовался, что больше не нужно ломать голову, как ко мне относиться.
          Но о главной причине я догадался практически сразу. И пойдя в свою палату, проверил. Леонардо с зелёными глазами бесстыдно улыбался на целую страницу с моей тумбочки.
          Голубой Анжей, подозревавший во мне по моему поведению голубого, но "не решавшийся спросить об этом", зайдя в мою палату в последние 20 минут, увидел, что из гор эротическо-голопопо-женской журнальной макулатуры, которой завален город, я, "изолированный в мужском коллективе", купил себе дорогой журнал, красавчика Лео с его обложки.
          "Мы с тобой одной крови!" – понял он, а мне сказал: Какой ты красивый. Особенно – в последние 20 минут.
          Ай да Анжей, ай да конспиратор!
          (Вероятно, у уголовников есть подобный способ "подколки" перед тем, как "опустить", но интонации у Анжея были в тот момент слишком неуголовные).

          На следующий вечер я зашёл в полутёмную большую палату, то ли за картами, то ли за шахматами к Андрею. Анжей лежал вдали под окном – это его койка. Возможно, в большой палате были и посторонние: рядом с Колясиком – Лёша или ещё и Игорёк. Но суть не именно в этом.
          - Андрей, шахматы не у тебя?
          - О, как раз Вова. Сейчас мы у него спросим, - раздался голос Анжея. – Вова, вот мы тут спорим о бисексуальности. Что ты можешь сказать по этому поводу?
          Как хорошо всё вышло! Главный вопрос мне был задан на бегу, и мне была дана возможность бросить ответ как бы между прочим, в ряду других, рядовых вопросов.
          - Фрейд считает, что каждый человек рождается бисексуальным от природы. А потом общество путём воспитания постепенно подавляет гомосексуальные желания человека. В той мере, в какой это удаётся сделать, - сказал я. – Андрей, шахматы не у тебя?
          - Нет, не у меня.
          - Ну ладно, пойду дальше искать.

          Что за спор происходил в палате (а спор, вероятно, действительно происходил, и вопрос Анжея явно не был провокацией в отношении меня). Я остался вне этого спора. Не знаю, кто поднял этот вопрос: Лёха-картоха, может – Илья старший, Андрюша, может – Бучака, под носом которого (вроде и спящего) я ночами массажировал-ласкал Колясика. Едва ли Бучака – ему плевать на вопросы бисексуальности и на мою причастность к ним, в частности.
          Может, сам Анжей был инициатором этого разговора. Почему-то мне кажется, что Анжей был голубым, активным, наверное, потому что "понятия" не позволяли ему и помыслить о пассивности. Голубым, но очень скрытным, как это бывает обычно в тюрьме.
          Может быть, он действительно хотел получить от меня поддержку, а я почти что отшутился, и это его задело. А может, он хотел услышать опровержение, и моя проголубая позиция вызвала его раздражение.

          Но не стоит об этом гадать, потому что кульминация этой главы не связана жёстко со всей предыдущей её сюжетной структурой, и три опорных точки, которые представляет собой голубая тема в приложении к личности Анжея, не связаны взаимно, а представляют собой три случайных отдельных фрагмента из полуторамесячного совместного нашего проживания на одной жилплощади закрытого мужского отделения мединститутской клиники.

          Что-то у меня случилось с пищеводом: два дня я не мог глотать, сильная боль и спазм, что бы я ни ел или ни пил. Я купил "Алмагель-А" и им заглушал боль перед приёмом еды и таблеток.
          В общем, о причине я догадываюсь. В пищеводе реакция среды щелочная – от слюны, которая глотается. Желатиновые капсулы имеют неприятное свойство – иногда прилипать к стенке пищевода. Я пил эссенциале. Думаю, что эссенциальные кислоты пожгли мне кардиальный отдел пищевода, где многое склонно застревать.
          Так или иначе, Светлана Павловна отправила меня к терапевту, а та – на эндоскопию.
          Две девочки-практикантки, сопровождавшие меня в другой корпус, смущались, что я врач, и даже на время очереди куда-то у меня отпрашивались.
          Эндоскописта я попросил разрешить девочкам присутствовать при моём обследовании, и их впустили посмотреть.
          Мне заталкивали эндоскоп, требуя глотательных движений, а я от неприятных ощущений растерялся и вместо этого, наоборот, глубоко дышал и только потом сообразил, что надо глотать. Мне надували желудок воздухом, и ужасная отрыжка шла мимо эндоскопа наружу.
          Потом я девочкам объяснил-оправдался: видите, процедура не из приятных, конечно. По пути я плевался кровью и жалел свой бедный больной пищевод, внутри которого прошлись танком.

          В отделении я зашёл в туалет, отплеваться. На кушетке в позе султана, скрестив ноги, возвышался Анжей, напротив него сидел Бучака. Они курили и о чём-то говорили. Было ещё утро. Завтрак, кажется, уже прошёл без меня.
          Я направился к раковине.
          - Вова, ты чего это не здороваешься? – довольно неприветливо спросил вдруг Анжей.
          Я сплюнул слюну и без большого воодушевления поздоровался.
          (А, может, Анжей действительно думал, что он старше меня – годами?)
          Я полоскал рот, а Анжей многозначительно, но спокойнее, заметил:
          - А ведь, если "по понятиям", то Вове много чего можно было бы сделать. Да? Виталик?..
          Я скептически мотнул головой:
          - В больнице это не получится…
          Естественно, об этих вещах я думал и однозначно понял, что в больнице это действительно никак невозможно.
          Анжей немедленно дал задний ход. Я даже удивился проворству, с каким это было сделано. В его словах появились свойские и даже подобострастные интонации:
          - Ты смотри! Врач, а понимает!.. – сказал он так, будто в мгновение между двух его фраз я стал главнее их. – Да, в больнице это не получится…
          Я произнёс фразу встречного оправдания:
          - Мне сейчас и так – во-от такое засовывали… Мало не показалось… - я показал длину эндоскопа – от лица до желудка.

          Было в резком отступлении Анжея признание: да, здесь больница, и это твоя территория, твои законы. Едва ли он меня считал "стукачом", хотя и такое на мгновение, наверное, пришло ему в голову.
          Но дело было, конечно, в другом: это больница, здесь больные. И ничего сверх того.

          Это об Анжее всё.

          В моей палате в последний месяц нас было трое: Витя, Владик, я.
          Я сидел на их капельницах, но практически мы общались только формально.
          Владик знал, что я врач, но как-то всерьёз меня не принимал.
          Владик был уже почти здоров. В последние дни перед всеобщей выпиской парнями овладело желание – совместно напиться. Конечно, это были в первую очередь чефирщики, ну и другие человек 5-6 за компанию.
          Бучака упрашивал меня дважды: у тебя свободный выход, принеси две бутылки водки, деньги мы собрали.
          В первый раз я объяснил, что я этого не сделаю: слава богу, я врач, и даю себе отчёт, в каком отделении мы лежим.
          Второй раз я ему сказал: Ну, ты не видишь: я этого не сделаю. Не проси, не нужно. Я не набиваю себе цену – я действительно этого делать не буду. Ты сейчас упрашиваешь меня, а потом за это унижение будешь меня сам унижать. Я не принесу водки, потому что знаю, в каком отделении лежим. Не проси меня, не надо.
          Проблема у парней осложнилась, но бутылки они добыли. Это я узнал в туалете незадолго до отбоя.
          Народу набилось в курилку много. Болтали, шумели, суетились. Один мой бедный Владик странно изучал потолок туалета. Усилием он с трудом на несколько секунд оттягивал глаза и голову вниз, но тут же голова задиралась обратно, а глаза полузакатывались. Владик был немало испуган, но жаловаться не решался, а оставаться и дальше с этим просто боялся, это мне, врачу, было уже видно.
          - Владик, ты выпил? – почти утвердительно сказал я.
          - Да, немного.
          - У тебя шею и глаза тянет?
          - Да, тянет что-то, не пойму.
          - Пойди сейчас к медсестре и скажи, что тянет шею и глаза. Она знает, она даст тебе таблетку, и у тебя всё пройдёт.
          Владик удивлённо, но с надеждой смотрел на меня.
          - Так ты что, правда, врач?
          - Да, я врач. Иди и попроси таблетку. Она знает. Что пил, пока можешь не говорить. А там, в палате потом посмотрим. Думаю, что всё пройдёт. По крайней мере, я рядом буду. Если будет плохо, подумаем, что делать ещё.
          Владик получил у медсестры циклодол и вернулся в туалет. Судороги шеи и глаз постепенно проходили. Страх проходил медленнее.
          - Так ты что, правда врач? – вновь недоверчиво спрашивал Владик.
          В палате я дождался, пока ему не стало почти нормально, и он не стал засыпать.
          - Ну, всё, спи. Уже почти всё прошло. Поспишь, утром уже ничего не будет.
          - Врач!.. – повторял он с недоумением, засыпая.

          Дела оказались хуже, чем хотелось бы. На следующий день его выписали, и мать забрала его домой. Вафли в пачке, ещё какую-то мелочь она оставила в палате, мне. За день инсулиновые больные все сладости у меня повыпрашивали.
          А на следующий день Владика привезли снова. Когда выписали всех, он остался один в отделении. Ему капали инсулин, держали на медикаментозном сне. Он просыпался на полчаса, мы говорили, что не добудились его, когда приходила мама. На самом деле было строгое распоряжение врача – не будить. И мы с его мамой переговаривались шёпотом и ходили на цыпочках. Ему нужно было спать, чтобы выздороветь. Так он и остался, Владик, один в пустом ремонтируемом отделении, ещё на полмесяца или месяц, не знаю. Но один-одинёшенек. Виной тому была, отчасти, водка. Хотя, просто болезнь тогда не долечили, торопясь с выпиской.

          Светлана Павловна пригласила меня в тот день в ординаторскую. Как обычно, вежливо с непременной улыбкой:
          - Владимир Григорьевич, вы зайдите ко мне. Мне надо с вами поговорить.
          Об этом я уже, кажется, раньше писал. Милая Светлана Павловна спросила меня примерно таким же утвердительно-вопросительным тоном, как я спрашивал у Владика.
          - В отделении выпивали?
          - Да, - ответил я. Владик с матерью до меня уже признались в этом. – Вот Владик пил, ну, его мама сказала вам уже об этом. Витя, по-моему, не пил.
          - Нет, нет. О нём речи нет. А сколько человек пило?
          - Да человек 5-6, не меньше, - сказал я. – Я не видел этого, это мои предположения. Но это так и есть. Если уж Владик попал в их число, то их не менее 5-6 человек.
          - А кто конкретно?
          - Светлана Павловна, - сказал я. – Один человек подходил ко мне, просил пронести водку. Я отказался. Но они нашли, конечно, другой путь. Хотели отметить выписку и расставание. Человек пришёл ко мне с доверием, и я его называть не буду. Да тут и вопроса, по-моему, нет. Ну, кто будет пить в отделении? Не Миша и не Паша! Есть группа ребят, которые считают себя "крутыми", а все остальные им не ровня. Они и пили. А кто конкретно из них, я не знаю, я с ними не был.
          - Ну ладно, идите, если вы не можете назвать имена, не называйте их, - сказала Светлана Павловна. Я у неё числился в психастениках, и она щадила мою психику: угрызения совести, попранные принципы и т. д.
          Она великий врач. Она понимала, что психастеник раним, и ему не стоит причинять даже такую душевную травму. Психастенику – везде больно. Великий мой мудрый врач, Светлана Павловна Кравцова!


          - Так ты что, врач?
          - Да, Владик, я врач. Но я не психиатр. Есть врачи мудрее.
          - Да, Анжей, я врач. А медицина на то и существует, чтобы понимать и голубых, и шизофреников, и невротиков. И всем оказывать помощь и поддержку, а не унижать. Но если всё не так, как я думаю, если ты хотел раскрыться мне в голубой теме, а я из страха за себя захлопнул эту дверцу перед тобой, то и здесь я – плохой врач.
          Но если ты действительно бисексуален, и это на самом деле мучает тебя, у тебя будет счастье, будет возлюбленный, и не чета мне. Он не будет врачом, но он исцелит тебя от страха перед самим собой, исцелит от страха перед чувством, которое стыдится назвать себя, но это не столь важно, потому что, какие бы имена ему не давали, оно имеет единственное, великое, Вселенское, неувядаемое имя на все времена и для всех народов. И имя это великое – ЛЮБОВЬ одного человека к другому.

          На моём столе лежит журнал, с обложки которого улыбается мне обворожительный Леонардо ди Каприо с малахитово-изумрудными глазами.
          Этот журнал отныне тоже начинает уходить в прошлое и больше мне не будет нужен для записи в этой тетради.
          Журнал и портрет, овеянные свежим утром тёплого южного лета, лета, когда-то прошедшего и окончившегося осенью, потом зимой. Заворожённого ярким светом и зеленью деревьев в окне, зеленоглазый летний день, бездонный, как подсвеченные солнцем на пляже глаза Дика, которые, однажды увидев в моём воображении, Антуан не сможет уже забыть никогда, и поймёт, что яркое солнце и огромный океан одарили его бесценным мгновением жизни, и болезнь любви, которой от века суждено одно соприкосновение рук и долгая трагически-сладкая память, как огромный благоуханный цветок раскроется в его заворожённом, очарованном безумной игрой природы, его обмирающем сердце.
          До свиданья, Лео! До свидания, моя "любовь этого лета"! До свидания, огромное лето моей любви!


Рецензии