Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Саламандра

«САЛАМАНДРА»

Солнце вновь исчезнет за горами, унося из мира еще один день. После редких облаков, похожих на уголья, на закате останутся клубы дыма – это  остывают раскаленные скалы...
Грузовик, фырча как обычно, затормозил, оторвав от своих мыслей сидящих рядами в кузове заключенных с одинаковыми одеждами пепельного цвета – и сегодня добрались. В череде длинных унылых дней дорога от колонии до каменоломни, где они работали, и путь обратно были, пожалуй, единственной отрадой, и хотелось чтобы это длилось долго-долго. Во всяком случае - Марату... Впрочем, многие, садясь в грузовик, стремились разместиться ближе к краю кузова, чтобы по пути утолить миражами «жажду воли».
Как только задняя часть кузова открылась, серая масса низвергнулась, образовав спустя мгновение правильный прямоугольник. Дежурный офицер,  капитан Пархец, который до этого ходил взад-вперед перед воротами, а сейчас курил, облокотившись о шлагбаум, приступил вместе с помощниками к делу, иногда одергивая:
- Раз-говор-чики!..
Лишь после того, как заключенных разделяли по пять и проверяли, шлагбаум перед воротами взметывался аистом, пропуская их. Марат, худой арестант лет за тридцать, вновь посмотрел поверх плеча назад - туда, где немного раньше, прислонившись к скале, стояло солнце. Солнце уже удалилось, безвозвратно унося из его арестантской жизни еще один день. Это был 1096-й день. Предстояло унести еще 2556 таких дней... 2556 дней из недолговечной человеческой жизни, которая проходит, не успеешь глазом моргнуть. И из этой жизни ты должен отнять 3652 дня, иными словами, десять лет - годы, которые прожил не ты, которые не были твоими, не были и чужими, как не принадлежат никому отбросы в мусорной яме.
Застрявшая в мыслях у Марата эта цифра сейчас прозвучала так, будто не он каждый вечер делал карандашом метки на стене у койки. Решение было твердым – это его последний вечер, окруженный колючей проволокой. А все остальные, кто желает того, пусть провожают здесь свои четырехзначные и пятизначные числа-дни, по щепотке уходящие вместе с заходящим солнцем.
Наконец, капитан Пархец счел ритуал «оконченным»: хвостовая часть массы исчезла за воротами, между тем так и не было выявлено никаких нарушений, за которые можно было бы засадить в карцер коротать на корточках ночь до зари.
Войдя в ворота, Марат, подобно другим, направился к своему бараку, еще раз издалека измерив взглядом территорию между баней и тюремной оградой. Однако сейчас он на миг засомневался, что она может измеряться 187 шагами, хотя на позапрошлой неделе он специально гулял там, по плацу, чтобы просчитать расстояние от бани до «нейтральной» зоны, а оттуда до стены, все знают, 3 метра.
Соблазн побега зародился у него неожиданно, 21 день назад, когда канализация засорилась. Сточная вода, клокоча в смотровой яме, текла к воротам, распространяя зловоние и размазывая испражнениями весь плац. Нужны были «руки» для пробивания пробки. И капитан Пархец вспомнил Марата и Васю Морду, которые проводили это воскресенье в карцере. Передав их в руки прапорщика Сороки, произнес:
- Лучшего контингента не найдешь, и если от души сделают дело, выведи из карцера.
Закупорившаяся труба находилась внутри бани. По всей видимости, когда-то к бане прибавилась пристройка, и смотровая яма оказалась в помещении, напоминающем предбанник.
Когда после изрядных усилий сточная вода наконец стала отступать, Марат вдруг увидел в уходящей воде... человеческую голову... Потрясенный от этого зрелища, некоторое время он не мог вымолвить и слова, и лишь потом, когда показались плечи и все тело (в яме, действительно, находился человек в сидячем положении, с опущенной на грудь головой), прошептал:
- Васюк...
Вася Морда, который курил немного в стороне, сидя на перевернутом ведре, вскочил от голоса брата по несчастью, предчувствуя неладное.
- Ну и ну!..
В помещении они были вдвоем – прапорщик не собирался дышать зловонием. Оба они стояли в растерянности на краю ямы. Им сразу же стало ясно, чей труп находится там, внизу. Дело в том, что еще со вчерашнего дня граждане начальники всполошились,  и весть о случившемся ЧП дошла даже до их карцера – Пжо сбежал. Оказывается, вот он где?!
Впрочем, Марат не очень верил шуму, связанному с Пжо, потому что через 14 месяцев тот должен был стать свободным, как птица. Наверное, за ним числились долги - по ночам он часто приходил в их барак играть в карты со старожилами колонии – Бароном и Жангом...
И, когда вслед за Васюком в предбанник ввалилось почти все начальство, Марат, чтобы вытащить  труп, спустился вниз обвязывать его веревкой, он, сидя на корточках в яме, неожиданно открыл для себя, что канализация в диаметре приходится с человеческое колено, а сточная вода охватывает лишь треть канала. А когда из шушуканья граждан-начальников до его уха дошло, что в своем течении вода вливается в реку, которая находится по ту сторону стены, почувствовал теплый прилив крови к сердцу. Идея побега не давала ему покоя до тех пор, пока он не составил для себя продуманный до мелочей план.
Теперь, входя в барак, где оставил 1096 дней, он почувствовал нечто более, чем отвращение. Заползшее в последнее время в сердце чувство, не имеющее названия, наполнило его душу чем-то вроде отчуждения и омерзения ко всему тому, что было нераздельной частью его существования все эти 1096 дней. Омерзительным и мрачным были и обилие трехъярусных коек, и покрашенные охрой стены, и однообразные табуреты, и эта серая толпа со знакомыми, однообразными, холодными взглядами, за которыми лишь Богу было известно, сколько еще кроется несовершенных грехов. Эта безликая масса, имеющая для государства лишь цену одной телеграммы, скрашивающая свои арестантские дни татуировкой собственного тела, и имеющая основным предметом заботы собственный половой член... Отвратителен был даже своеобразный запах барака, к которому он вроде должен был уже привыкнуть. Кажется, этого было мало - вошедший арестант добавил:
- Слышали, на ужин опять рыбу дают?
 Он сразу передал свое воодушевление всем.
- Ух ты!..
- Вот это да!..
С разных сторон отозвались подобные ему обжоры.
- Не шуми, жук навозный, - со своего угла барак, как кобра, прошипел на вошедшего Жанг и разразился неслыханным матом. – Зажужжали тут.
Он успел накуриться с Бароном. Обжора тут же вылетел вон.
Сегодняшний ужин Марату был очень нужен, поэтому он вышел из барака, хотя уже от одной мысли, что снова дают рыбу, был сыт.
У столовой уже собралась толпа. Кто-то курил, кто-то рассказывал грубые анекдоты – приправу к ужину, а известные обжоры уже играли в «очко» на завтрак.
Ему предстоял путь, а потому рыбу, которым был сыт по горло, очистил до последней косточки, выпил из стоящего под стеной бака алюминевую кружку бесцветной,  примешанной сахаром кипяченой воды, которая называлась чаем. Только после этого, посчитав выполненным один из пунктов своего плана, вышел из столовой, зажег сигарету, продумывая предстоящее дело в деталях.
Словно застывшее время терзало душу, особенно сейчас, когда он хотел, чтобы скорее стемнело. Оно же, черт побери, кажется, стало по ту сторону берега, не желая приблизиться. Между тем лес, распростершийся вверх по холму на той стороне берега, звал, подобно вечерней легкомысленной кокетке – иди!..
В бараке Барон закручивал новую папиросу. Жанг все еще лениво пожевывал хлеб, дожидаясь своей очереди «закрутить». А те, кто приносил Барону и еще некоторым заключенным ужин в барак, вновь стали приставать к учителю математики, попавшему сюда из-за жены, на этот раз расспрашивая его о логарифмах с тем, чтобы Барон «поймал кайф», а сами они наполнили кайфом барона еще один день своей жизни. Не участвовавший же в клоунаде Вася Морда, который был его соседом по койке, вновь обнимал гитару:
- А я еду, а я еду за туманом,
За туманом, за мечтами
И за запахом тайги...
Подмигнул Марату и, уловив его озабоченный взгляд, спросил:
- Ну что, кент*, неужто корабль твой сел на мель?
- Нет, ничего...
- Тогда не вешай нос...
- А я еду за деньгами,
за туманом едут только дураки...

Марат вынул из подушки и сунул в карман целлофановый пакет, в котором до вчерашнего дня в клубе хранилась пластинка Кобзона, и вышел из барака.
В одной из водосточных труб клуба он еще вчера спрятал буханку хлеба, которую выменял на пачку чая. Теперь, когда тени незаметно сгущались, он – сама тень, скользнул за стену клуба. Вынул из  тайника буханку, которую ловко подвесил там завернутым в тряпку, не разворачивая, положил в целлофан, однако вместо того, чтобы вернуться в барак, пошел в сторону бани и, сунув ношу в водосточную трубу, поспешно удалился.
Спустя полчаса после  завершения  вечерней поверки колонна отойдет ко сну, и он, ожидаюший именно этого, был на удивление спокоен, хотя ровно через полчаса ему предстояло играть с собственной жизнью.Он знал, что делать. Главное, выбраться отсюда, затем перейдет реку, бросится в лес. Знал, как идти дальше леса, но сейчас об этом не думал, главное – драпануть отсюда. Он не бежал от наказания, определенного ему за убийство, он хотел лишь спасти свою единственную, увы, неправильно проживаемую жизнь, пригоршню жизни, щепоть за щепотью убавляющуюся с каждым заходом солнца.
Прожекторы сторожевых вышек уже шарили в темных углах колонии, когда он выскользнул из барака. Сейчас его сердце билось так сильно в груди, что, казалось, вся стража сейчас вскочит на ноги.
В несколько прыжков он оказался под стеной блока по соседству с баней, затем с кошачьей бесшумностью растворился в тени бани, где расположенный на крыше прожектор выпучился на пустой плац, забыв о территории перед входом в баню. Вынул из сточной трубы пакет, достал спрятанную в нем согнутую местами проволоку длиною в пядь, а скомканный пакет запихнул за пазуху.
Прильнув к стене, некоторое время он оставался неподвижным, затем, убедившись, что вокруг нет движения, пощупал  землю под вторым окном и нашел принесенный им еще вчера металлический прутик размером с ладонь – клин, которым крепилась к стене сточная труба. Спрятав его в карман, посмотрел в сторону пустого плаца. В следующий миг прижался к двери бани. Вскоре послышался глухой щелчок замка - словно не проволока, а собственный его ключ переворачивался в отверстии, и дверь слегка скрипнула. Проскользнув в образовавшуюся щель, тихонько закрыл дверь, заперев ее изнутри.
В дремящей, тепловатой тишине слышалось капанье воды в глубинном помещении, похожее на стук его сердца – тинк, тинк, тинк... Из окна на пол упал гноящийся свет, высветив чугунную крышку смотровой ямы. Поддев острым концом клина крышку, ковырнул и, сделав место для пальцев, бесшумно отодвинул крышку в сторону.
Зловоние тут же ударило в нос, распространилось по всему помещению. Одновременно тишина помещения заглушила шум воды. В следующий миг он вошел в зево ямы, бесшумными усилиями задвинув крышку над своей головой. Лишь шум текущей под ногами воды напоминал о существовании мира.
Ощупью  спустился вниз по прикрепленной к стене лестнице.
То ли воздух был удушливый, то ли в яме было тесно? -  дышал с шумом. Зажег спичку, присев, еще раз осмотрел внутрь трубы, которая уносила шум воды, теряя его в темноте. Затем поместил коробок со спичками и сигаретами в целлофановый кулечек, с большой заботой завернул его и даже затянул кольцевидной резиной, сунув под ремень со стороны спины. Затем опустился на колени, лег, протянув руки вперед, и был поглощен зевом трубы.
Первое, что он почувствовал в этой железной кишке, был холод текущей под животом противной воды. Канал, теперь это стало ясно, не был столь широким, чтобы свободно двигаться, поэтому, напрягая протянутые руки, протащил свое тело вперед к локтям, затем снова вытягивал руки, чтобы потянуть тело еще на несколько пядей. Встать на колени  не было возможности. Ноги, фактически, тащил за собой как бревна.
Как только вошел в трубу, почему-то стал считать, и, наверное, для того, чтобы  не сбиться, считал вслух на каждом вдохе:
- 187... 186...185...
Вода, которая очень бысто залила штанины, скопилась у ног из-за тела, ставшего препятствием, и уже оседлала его. Весь в воде, он вынужден был постоянно держать подбородок поверх грязной воды. А так тело больше напрягалось, удваивая мучения, тем более, что чем дольше, тем труднее становилось дышать от невыносимого удушья, а от мокрой одежды – полного камнями мешка – затруднялись движения.
Некоторое время спустя он фыркнул очередное число, поняв, что более не в силах сокращать расстояние и необходимо немного отдохнуть – сильно ноющие запястья были похожи на теплый мягкий воск. Между тем из-за недостатка кислорода пот уже заливал глаза, тошнило от зловония. Вместе с тем что-то непонятное убаюкивало его... И в полудремотные моменты его посещали пестрые мысли.   В один миг  появилась Шаке. Тут же вспомнил единственное, полученное в последнее время письмо жены, которое разорвал в клочья. Не письмо, всего одну строчку прислала: «Я сделала выбор, забудь меня». И отравляющее воображение рисовало ему, как жена в эту минуту в мягкой постели дарит свою белую наготу чужому мужчине. И явственно представил жену в знакомой позе под чужим мужчиной, опьяненную от его ласк, удовольствия и наслаждения... Сердце всего лишь защемило. Он почувствовал себя трижды ничтожным только из-за того, что в этот же момент сам лежал в грязной воде. От бессилия обругал жену. «Лишь увидят мужчину, расцветут», - зло подумал он вообще о женщинах и, наверное, чтобы согреть сердце, подумал о маленькой Лилит. Вспомнились ее слова, сказанные 1096 дней назад, и сладкий голос дочурки пришел из трехлетней дали, наполнив сердце огнем.
- Папочка, не уходи, как же я без тебя останусь.
Он прослезился, от слез заныло сердце. «Моя Лилит сейчас сладко-сладко спит...» Однако в следующий миг отравленное воображение ущемило душу: теперь и ее Лилит – не ее. Этот «другой», наверное, какой-либо дешевенькой куклой или парой конфет потихоньку расхищает  у нее долю любви к Марату. И придет день, когда Марат больше не будет существовать для своего родного чада. Только сейчас, в грязной воде и темноте канализации он понял сполна, что из его жизни раз и навсегда пропало многое, очень многое. И от бессильной боли закорчился в вопле:
- Не-е-т!
Крики заглохли невдалеке, в то время, как сердце продолжало безнадежно биться в канализационной грязи: кто-то чужой постепенно «приучал» к себе его ребенка, словно дрессировал тузика, найденного под стеной. Наверное, желание спасти что-то, связанное с ребенком, заставило его сейчас ползти быстрее, лихорадочно царапая покрытое слоем грязи дно трубы. Однако это длилось недолго. Вскоре снова стал неподвижным. Словно щепка в ручейке, напоровшаяся на твердь. Дыхание прерывалось. Он широко раскрыл рот, как задыхающаяся рыба, однако воздуха все равно не хватало. Лежать ничком было неудобно. Повернулся на бок, вытер пот, заливающий глаза, и вдруг вспомнил, что сбился со счета. Это был единственный ориентир в казавшемся бесконечным темном удушье, и теперь, лишившись единственной опоры, почувствовал ужас. Ужас того, что отсюда никогда не удастся выбраться, что он всю жизнь был в этой грязи, что все равно ему нет спасенья и неясно, сколько еще должен рвать локти для спасения души... И вдруг ему показалось, что сердце, бьющееся о дно трубы, сейчас, прямо вот в этот миг, разорвется, если он в сию же минуту не вырвется из этого железного гроба. Заорал в панике, и от собственного же крика отрезвел.
Миг прошел, однако ничего не произошло.
- Жив, - прошептал с дрожью, но ужас все равно остался.
Ужас смерти, ворвавшийся в душу, притаился где-то рядом. И он больше, чем с умилением, подумал, что жить, действительно, чудесно. Бескрайняя жажда жизни вновь стала толкать вперед его обессилевшее тело, хотя сейчас, казалось, кто-то чаще и сильнее шатал железный гроб...
«Половину плаца, наверное, прошел... Прошел, наверное.., - это было скорее желанием, - полплаца...» Сейчас же с ужасом представил тот 2-3 метровый пласт, который был над ним, и почувствовал огромную тяжесть. Сердце опять сжалось: если сейчас по плацу проедет грузовик.., грузовик задавит его, как попавшую под ногу букашку, размазанную по асфальту, и он навсегда останется здесь, в то время, как живущие каждый день будут наслаждаться закатом солнца. В мире не будет только его, как нет и того парня по имени Григорий, жизнь которого он перечеркнул лезвием ножа...
Очнувшись от полудремоты, он прошептал нежно, словно любя ребенка:
- Жить – чудесно!
- Что же чудесно из прожитого тобой? - он испугался от послышавшегося ему в темноте, под ухом. Двинул рукой, в ответ лишь плеснула вода.
- Что со мной происходит? – спросил он сам у себя.
Во рту совершенно высохло. Мучимый жаждой, он все чаще и чаще ловил катящиеся к уголку рта капли пота, все тяжелее и с большим напряжением сил преодолевая каждую пядь.
Снова застыл на месте. Решил снять куртку. Сейчас сильно пожалел, что не сделал этого раньше, еще в яме. Повернулся на бок, оставив одну руку вытянутой, а другую прижав к себе, с трудом расстегнул пуговицы, которые от соприкосновения с покрытым грязью дном стали склизкими. Однако не смог осуществить свое намерение, так как не было возможности приблизить локти к бедрам – где уж там куртку снимать! Даже зубами подержал один из рукавов, пытаясь вынуть руку из него, однако ничего не получилось. Одному Богу было известно, куртка ли в действительности стала стеснять или дело было в неожиданно вклинившемся в душу и раскалывающем ее имени, от которого хотел избавиться. Нет, не вклинилось неожиданно - он понял, что это имя всегда было с ним, в его душе. Думал, грех испепелился, а он, выходит, подобно покрытым пеплом углям, воспламенился сейчас, отравлял душу – рано или поздно это должно было случиться. И сейчас очень ясно он увидел свою жертву. Увидел живым, стоящим во весь рост где-то там, на высоте, пока он, валяясь здесь, в этой канализационной жиже, пытался спасти свою жизнь. Вдруг явственно услышал его голос:
- Пришел за тобой.
- Что? Нет, нет, нет!.. – и замахал рукой – вода снова плеснула. От всплеска снова отрезвел. «Я должен жить, должен жить... много. Что я успел увидеть?.. Ничего, ничего нормального..» - он повторял это вслух, то ли желая кому-то объяснить, то ли для того, чтобы отогнать от себя ужас, одновременно лихорадочно двигая тело вперед.
Немного спустя, когда снова стал задыхаться, когда жаждущий кислорода мозг все чаще стал цепляться за обрывки дней, перед взором его появился кусочек огня – белокурый ангел по имени Оксанна, приехавшая на геологическую разведку в их поселок. Это из-за нее он купался сейчас в этой грязной воде. «Интересно, где эта шлюха сейчас проводит деньки свои», - подумал он, понимая, что Оксанна не в состоянии всех запомнить и наверняка забыла его. А он вспомнил и тот летний вечер, когда под стеной общежития Оксанны... Как назло он был навеселе. И сам не понял, как в этой драке в руках у него оказался нож, как вонзил острое лезвие в затылок этому юноше... Отрезвел от вскрика: на его глазах, пытаясь ухватиться за тело ангела, парень сполз в мучениях вниз и остался лежать на земле... Сейчас ему почему-то показалось, что нож вонзился в его затылок и что бьющийся в последних судорогах на земле – это он сам.
«Нет, я должен жить, должен жить!.. Я еще не видел в жизни ничего хорошего». Прополз вперед еще на пару пядей. Больше не смог. Вдруг вырвало. А мутившемуся от удушья мозгу казалось, что он катится в пропасть. И хотя всячески пытался уцепиться за разум, немного спустя явственно представил себя камнем, падающим со скалы...
...Откуда-то издалека доносилось журчание воды. Шум постепенно приближался и приблизился настолько, что он открыл глаза. Некоторое время оставался неподвижным, не понимая, что произошло с ним, однако вскоре осознал, где находится. «Надо двигаться, - подсказала мысль, но тело не вняло ей, – оно уже было не его.
Спустя миг вдруг заметил вдали яркий, круглый, пульсирующий свет. Сердце забилось – надо ползти. И закусив губу, он снова попытался двинуть непослушным телом. Однако в следующую секунду он заметил, что свет... зарешечен - так, если посмотреть на солнце сквозь решето.  Он почувствовал невыносимую, смертельную боль, словно в затылок действительно вонзили нож. От бессилия и безнадежности завыл:
- Как я не подумал, как я не подумал?!
Теперь он вконец осознал, что все тщетно, и, увы, из прожитой жизни невозможно что-нибудь, ну хотя бы что-нибудь одно, вернуть назад -  для того, чтобы на этот раз жить правильно.
«Останусь здесь», - хлестнула мысль. Понял, что более он не в состоянии двинуться в какую-либо сторону. И именно в этот момент снова увидел свою жертву:
- Пришел забрать тебя.
От мысли о смерти сердце болезненно сжалось.
- Извини меня, - губы едва шевелились. От собственного же голоса отрезвел.
Вокруг была сплошная темнота. Понял, что действительно умирает. С бесконечной жаждой жить направил полусумасшедший взгляд в сторону, где   чуть раньше увидел свет. Свет показался теперь лучезарным и радостным, а круг без решетки. И в этом круге он увидел двух мальчиков – на той стороне берега: они вели коров на опушку леса пастись на лужайке.
-Эй, Эй! – ему показалось, что позвал   их, хотя он сам не услышал своего голоса. «Блаженны они - им еще целую жизнь прожить!»
Потом ему показалось, что один из мальчиков, который спустил полы белой рубашки поверх штанов, был он сам. Вспомнил, что когда-то и он был таким... Однажды на кладбище, которое находилось почти у их дома, хоронили сбежавшего из колонии заключенного, погибшего во время перестрелки в горах. Почти весь околоток собрался на вершине холма посмотреть, как предают земле заключенного. Двое военных уже вырыли яму. А он, протискиваясь между собравшимися, так и не увидел ничего: опускались сумерки, и люди стали расходиться разочарованные, а его позвала домой мать. Утром, отправляясь в школу, нарочно свернул на кладбище. Вчерашняя яма, заполненная сейчас землей, была без креста, без надгробия. Он, ребенок, тогда пожалел, что могила такая убогая, без цветов, и не подумал о том, что когда-нибудь этот холмик сравняется с землей, и никто так и не узнает, что здесь похоронен человек. Только сейчас его ослабевший мозг ухватился за эту мысль. Затем неожиданно до слуха донесся знакомый голос:
- А я еду, а я еду за туманом...
И мысли снова затуманились, а свет, висевший на краю трубы, улетел, исчез, и вокруг стало темно. Однако мгновение спустя на удивление легко он выскользнул вслед за удаляющимся светом. Сам удивился, как прошел сквозь решетку. За секунды дошел до дома, увидел во дворе Лилит с косичками – козьими рожками на макушке головы, играющей в класс. Со жгучей тоской обнял дочурку, поцеловал и сказал, прослезившись:
- Детка, детка, твой папа умер...
Ребенок только пожал плечами...
Глаза тут же открылись, он нашел себя в том же месте, в трубе. Сердце заныло: ее родная дочь лишь повела плечами... Затем свело губы, и надвигающееся на грудь что-то вроде боли дошло до горла, сжав его некоторое время, вдруг отпустило, и он мучительно застонал.
В следующую секунду вместе с его стоном целлофановый пакет, уносимый течением, поплыл к зеву трубы.
Всего лишь миг пакет упирался в прутья решетки.. 
   
       ПАСЬЯНС С БУКЕТОМ
Дождь больше уже не лил - полтора часа назад подобрал полы, оставив после себя сплошную грязь и лужи. А сейчас над электрическими столбами нависли низкие облака, которые выстроились с двух сторон оранжерей. В оранжереях выращивались цветы для городских магазинов. Признаюсь, мне повезло. Уже месяц работаю здесь ночным сторожем. В этом крайне дорогом мире на одну зарплату не проживешь, особенно если ты - студент, как я. Правда, это – огромная территория, будь она проклята! Представь себе расположенные рядышком 53 теплицы – пока один раз обходишь, чайник в сторожке закипает. Уже не говорю о том, что существуют кусты сирени и луга нарцисса, за которыми надо постоянно следить, хотя все это обнесено железной оградой. Однако взамен мы, сторожа оранжереи, имеем огромные преимущества. Хотя бы потому, что здесь - покой, чистый воздух, так как находится на окраине города. А на ушко скажу тебе, что клиенты у нас не переводятся. Приходят: «Брат, нужны цветы, выручай!» Если «выручаешь», обнаруживаешь в кулаке десятку. А заведующая оранжереей – очень понятливая и добрая женщина. Знает, что десятка унесет цветы из под семи замков. И чтобы сорванное в темноте не оказалось коконом, каждый раз в конце дня оставляет в ведре в сторожке пять-семь лилий, гвоздик.
Да, телевизора у нас нет, но взамен в 15-и метрах перед нашей сторожкой по всей длине ограды простирается шоссе до соседнего учреждения – городской санэпидстанции. Каждый раз с наступлением темноты по очереди приезжают-уезжают «Жигули», как в различных сериях одного и того же фильма. И, если есть охота, можешь, потушив свет, до утра наблюдать из окна, как в очередной остановившейся под электрическим столбом машине раздевается женщина, разглядеть, что они делают там внутри и какими способами... Такие вещи предстанут перед взором, что и моргнуть глазом не захочешь.
Однако главное преимущество сторожа оранжереи в том, что руководство никогда не приходит проверять наше дежурство. То есть ты наедине со своим эдемом, и если у тебя в нагрудном кармане водится записная книжка с телефонными номерами, звони своим Каре, Маре, Заре, пусть приходят в твою сторожку-цветник наполнить ночь наслаждением и радостью.
На дежурство приходим днем, в четыре часа. В это время работницы оранжереи уходят домой, в то время как красавицы санэпидстанции лишь через 2 часа пройдут по шоссе. Они всегда идут группой. И хотя одна краше другой, однако, сидя на пороге сторожки, останавливаешь взгляд именно на той, которую ласкает ветерок и, лаская тонкое платье, обнимает бедра, грудь... и с телом твоим что-то происходит. В особенности, когда проходя мимо, они, не замечая  твоего присутствия, порой говорят о таких вещах!.. К тому же свободно, громогласно... И так как эти слова исходят из женских уст, внутри у тебя приятно щекочет, и невольно поправляешь образовавшуюся в передней части брюк складку.
Но я сижу на пороге сторожки для одной – среди них есть ангел, хотя я каждый раз прячусь при ее появлении. Узнает, что я – сторож, и говорить со мной не захочет. Нет, ангел – не то слово. Видел ли ты полотно Камиля Коро «Купание Дианы»? Так вот – она сошедшая с картины Диана. Вырванная  из журнала страница с изображением роскошной красавицы висела на стене нашей сторожки. Теперь мы прикрепили ее на внутренней стороне двери помещения, где хранилась наша посуда, потому что женщины оранжереи пожаловались заведующей, что «в этой комнате они отдыхают, кушают, а эти сторожа повесили портрет какой-то развратницы».
Заведующая приказала мне снять картину, хотя повесил ее дядя Ерем.
Моего ангела, Диану, я несколько раз случайно встречал в маршрутном автобусе. Хотя пассажиры как обычно валились друг на друга, непонятная сила толкала меня вперед к ней. Все, что я думаю о ней: «Интересно, жена какого чиновника?» Однако подхожу, чтобы хотя бы вблизи почувствовать ее головокружительный аромат, неповторимое очарование, хотя бы осязать тепло ее тела, пусть и под одеждой, касаясь ногой ее ноги. Однако каждый раз, едва приближался, она неожиданно поворачивалась в мою сторону, вперив взор мне в глаза и проникая сквозь стекло моих очков в самые глубины души. И я всегда поневоле отводил взгляд.
Сейчас, когда дождь подобрал свои полы и низкие тучи сели на электрические столбы, я, обойдя все теплицы, едва вошел в сторожку, как позвонили в дверь. Наша сторожка расположена не у ворот, как  это обычно бывает, а при восьмой теплице, и до ворот – около 80 шагов. Выхожу на звонок, но не думаю, что приехала машина – в этот час за цветами не едут: клиенты приходят тогда, когда магазины закрыты. Итак, иду по асфальту к воротам и вдруг за решеткой вижу ... Диану-ангела. Тут же срываю с носа очки и прячу в карман. И с очками товарного вида у меня нет, а так вообще похож на брата сатаны. И чтобы оправиться от охватившего меня волнения на ходу зажигаю сигарету. Между тем, держась одной рукой за балясину ворот, ангел наблюдает за моим приближением.
- Что надо? – подходя говорю я, удивляясь собственным словам.
Она же с той стороны решетки сначала бросает на меня оценивающий взгляд, затем сладко улыбается и тянет с кокетством:
- Ты сторож?
- Да, что надо?
- Один? – неожиданно, как-то по-свойски, переходит на щепот и стыдливо прикусывает губу.
От такого  сюрприза у меня по телу проходит теплая волна, вызывая приятное головокружение. Язык мой заплетается, только киваю головой. А ее рука в этот момент скользит вниз к моей руке, держащей тот же прут двери. И снова знакомая волна пронизывает меня, отчего нога начинает дрожать.
- Одному не скучно?
- Еще как! – голос мой от волнения прерывается.
- Может войти мне, потом поговорим?..  А, рыцарь? – и так улыбается: совершенное кокетство, ожидание наслаждения и восторг.
- Да, конечно, - говорю и открываю дверь.
Она входит, явно стесняясь. Когда проходит мимо меня, чувствую знакомый, кружащий голову аромат, от чего дрожь в ногах усиливается. На ходу подсказывает:
- Получше запри.
- Не беспокойся, - говорю я, однако проклятый лом, который всякий раз вставляю по всей ширине задней части двери, сейчас не слушается меня, а я хочу, чтобы мы как можно скорее вошли в сторожку-чертог.
Цокая  по асфальту, она движется в сторону сторожки. Закончив свое дело, спешу за ней. На ней была кожаная курточка, полы которого обнимали круглые бедра, а коричневая тонкая, плотно облегающая юбка, подчеркивала высокие, подтянутые ягодицы.
Я все еще не верил ее неожиданному появлению, мне казалось, что это бред, тем более, что вокруг не было никого: лишь мы и мое королевство. А так как не было никого, то пока я догонял ее, не отрывал взгляд от подвижных, игривых бедер, уже представляя ее лежащей на тахте в моей сторожке. И от воображаемой прекрасной наготы сердце мое подпрыгивает, ноги подкашиваются.
Когда я догнал ее, говорит:
- Хорошо закрыл?
- Не беспокойся, дело мастера боится, - говорю с видом человека, повидавшего жизнь.
- Ого, значит, разбираешься в женщинах?
- Как профессор.
Сладко улыбается.
- Скажи без лукавства, профессор, что ты думаешь обо мне?
- Разумеется, только хорошее.
- А если честно?..
- Скорее дойти до моего дворца и овладеть тобой.
Смеется звонким смехом.
- Так сразу?
- Что поделаешь, век техники.
- Сделай исключение хотя бы для меня. Неужели не стою того?
- То есть?
- Я люблю с прелюдией.
- Значит, будет и прелюдия. Могу угостить индийским чаем. Кофе.
- Кофе, конечно, бразильский. А коньяк?..
- Это уже во время следующего сеанса. Вот мой дворец. Заходи смело – он твой.
- Нет, рыцарь, я раздумала, не могу.
- Принимаю твое кокетство... Добро пожаловать.
- Нет, не могу.
- Почему? – искренне удивляюсь.
- Если нет коньяка... К тому же «Васпуракана».
- Я дам тебе такое тепло...
- Нет, милый, не обижайся, люблю, когда по всем правилам.
Произнесенное ею слово «милый» - все равно, что спичка, а кровь моя – бензин. Я готов был лопнуть от разочарования. И если бы я не был я, то силой бы ввел этого ангела в сторожку. А еще удивляюсь, как рождается преступление... Однако насиловать я не могу, а потому лишь издаю стон, стоя напротив.
- Черт побери, ты меня точно сведешь с ума!
- Да ладно, - говорит, - возьми себя в руки: мужчина ведь, к тому же – рыцарь. Вместо того, чтобы помочь мне выбраться отсюда, говоришь о сумасшествии. Подскажи, где другой выход тут, - показывает в сторону изгороди, смотрящей на шоссе. – Знаю, что есть.
- Не понимаю, зачем тебе это?
- Должна идти в учреждение, - говорит спокойно и задушевно.
- Успеешь, будь оно проклято, это учреждение! Хотя бы минут на пять зайди. Прошу.
Снова звонко смеется.
- Не слишком ли мало пять минут?..
- Ну сколько хочешь, только зайди.
- Не хочу, милый.
- Черт побери, тогда зачем пришла? – начинаю выходить из терпения.
- Эх, профессор, я же говорю, что в учреждение должна идти.
Мои глаза невольно скользят по ее красивым ногам. Ниже замечаю на ней летние, дырчатые туфли, а в разрушенной части шоссе после дождя образовались непроходимые лужи и грязь.
- Не сердишься? – спрашивает вдруг.
- Если и рассержусь, то что поделаю? – ворча в отчаянии, иду вперед.
На участке изгороди ближе к санэпидстанции, действительно, был лаз: наши оторвали прут на случай, если надо будет идти в соседнее учреждение.
Между сторожкой и изгородью - покрытый зеленью склон, сейчас весь мокрый, ослизлый. Осторожно начинаем спускаться.
- Не дашь же мне упасть, рыцарь?
- Ну, конечно, не дам, - говорю я обиженно, не оборачиваясь назад.
- А я думала, что больше не будешь обращать на меня внимания.
- Зря думала.
- Дай руку, - говорит вдруг. – Так я чувствую себя более защищенно.
Оборачиваюсь, беру за ручку – нежно, тепло, и кровь снова воспламеняется, обуревая меня. И я, до того, как дойти до изгороди, снова представляю ее на тахте в сторожке, снова чувствую приятное головокружение от воображаемой прекрасной наготы.
Прохожу между прутьями, прыгаю на шоссе. Капитальная бетонная стена изгороди имела метровую высоту. Она встала на стену, упорствует. Наконец приседает передо мной, награждая меня в один короткий миг атласной белизной приоткрывшихся бедер. Опирается рукой на мое плечо, а я беру ее за подмышки, и она спрыгивает. Нет, парит. Прямо на меня. Опускается так близко, что в один миг даже касается меня своими пышными грудями, в тот же миг мое лицо  ласкает ее горячее дыхание, и я чувствую головокружительный аромат.
Невольно обнимаю ее. Нет, делаю попытку. Она очень красиво вырывается.
- Действительно не дал упасть. Благодарю тебя, рыцарь. Хорошо, что никто не увидел. Ну я пошла. Счастливо, - и повернувшись, начинает удаляться.
Обойдя грязь и лужи, снова пошла гордая и довольная, цокая по асфальту.
- Эй! - кричу за ней.
Останавливается, смотрит поверх плеча.
- Минуточку... Прошу... Лишь одну минуту, - говорю и быстро вспрыгиваю на стену, бегу в сторожку, хватаю все цветы, находящиеся в ведре, и выскакиваю обратно. Но, черт побери, на том участке, где немного раньше невредимо провел ангела, я сейчас... В спешке я поскользываюсь и подобно саночнику скольжу на спине до самой изгороди. Наткнувшись на прутья, не пытаюсь тут же встать, напротив, хочу провалиться сквозь землю... Эх, чтобы человек был таким невезучим?! Сейчас, думаю, она так хохочет! Прислушиваюсь. Нет, вокруг та же тишина.
Минуту спустя, выбравшись на шоссе, я с неповрежденными цветами на руках направлялся к ангелу. Она уже шла навстречу, наверное, увидев, как я грохнулся.
- Ничего не болит, - участливо, по-родному, спросила она.
- Нет, ничего.
- Точно? А ну-ка повернись.
- Не надо.
- Повернись, говорю.
Я подчиняюсь.
- О, ля-ля! Весь испачкался.
- Ничего.
- Как это ничего? Твоя одежда вся мокрая, можешь заболеть. Хоть смену белья имеешь?
- Найду что-нибудь, - говорю и протягиваю цветы. – Возьми.
Смотрит мне в глаза.
- Значит, мужчины еще не разучились дарить цветы.
- Другие - не знаю, я – нет.
- И всем даришь?
- Только тем, для кого поскальзываюсь.
Снова сладко улыбается и вдруг вынимает из кармана моего пиджака очки и ставит их мне на нос – так, как я сам ставлю.
- Так лучше, - говорит, берет цветы, неожиданно целует меня в щеку, слегка коснувшись губами, и быстро-быстро удаляется.
Я, растерявшийся не столько от случившегося, сколько от стыда за все свои мысли, имевшиеся до этой секунды, продолжал стоять у изгороди.
- Эй! - отрезвев, наконец зову ее, когда она уже достаточно удалилась.
- Не «эй», - откликается она, оборачиваясь, - а Диана.
- Диана! – теперь я по-настоящему опешил, но спустя миг, говорю:
- Милая, придешь еще?
Хитро улыбается.
- Если пойдет дождичек, обязательно приду.
- Эх, - вздыхаю я. – Бог знает, когда еще пойдет дождь.
- Сам лучше должен знать... Профессор, - говорит, по-дружески улыбается и спустя миг исчезает за поворотом.


 
 ДИЛИЖАНС

Тиканье висевших на стене гостиной часов отчетливо доходит до моей спальни, между тем с каждым стуком часового механизма я смотрю на часы у меня на руке: проклятые стрелки словно приклеились к циферблату – без двадцати одиннадцать. Домашние уже легли, только мать, словно домовой, все еще ходит туда-сюда и перед тем как лечь в постель в последний раз обойдет все комнаты, как комендант замка, совершающий ночной обход. Когда очередь дошла до моей комнаты я, разумеется, притворился спящим. Знаю, что сейчас она пошла тушить свет на кухне, лишь после чего закроет с знакомым скрипом дверь своей спальни. И хотя я торопился,  однако, продолжая лежать, сосчитал до ста и лишь затем тихо поднялся. Продумал все до последней мелочи.
Итак, обняв сложенную одежду, я на цыпочках вошел в туалет, а там уж вылезти через окно туалета для меня – раз плюнуть. У нас одноэтажный дом финского типа. Прямо под стеной вмиг оделся: штаны, рубашка. Конечно, холодно, особенно ночью – в конце, концов на дворе осень, но в то же время - не в Сибирь, а к Тамар иду. В первый раз иду. Вообще впервые к женщине иду. Если откровенно, девушек целовал, только вот этого пока еще... И сейчас трепещущее в предвкушении таинственного наслаждения сердце рвалось вперед, в то время, как моя правая нога дрожала-слабела. Стало быть, сколько бы женщин я ни имел в жизни, первой для меня навсегда останется Тамар.
Наверное, и для нее будет приятно, если узнает, что открывателем глубокой для меня тайны является она, что в эту ночь именно она превратит меня в мужчину. Тамар – чудо! Нет, не буду преувеличивать, Тамар кажется мне чудом от воображаемого наслаждения. А так, если посмотреть чужим глазом, самая обычная. Даже толстая, и под платьем, обнимающем бедра, телеса словно пляшут, образуя складки. По меньшей мере лет на семь-восемь старше меня. Но без мужа. Говорит, что и не была замужем. А люди шушукаются, что многих мужчин имела. Мне все равно, что говорят, и что быль, а что вымысел. В голове мутнеет, как только вспоминаю мягкое тепло тела Тамар, которое почувствовал два дня назад. Все с этого и началось.
Итак, Тамар поет в группе самодеятельности в городском Дворце культуры. Я тоже пою, играю на гитаре. Но мы, длинноволосые ребята, поп-музыканты, а новосозданная Тамарина группа – что-то полуджазовое, полународное. И мы от безделья иногда присутствуем на репетициях этого чего-то. Мы с ребятами сидим молча, но внутренне ловим кайф от их исполнений в стиле «рабис». Я, конечно, чувствую себя не очень ловко за своего дядю. Дядя, который на 15 лет старше меня, является руководителем их группы, одновременно аккомпанирует пению Тамар на саксофоне.
Итак, два дня назад во время их репетиции мне приспичило писать: опершись о подоконник, редактировал текст своей новой песни, как вдруг спину мне обожгло что-то мягкое, похожее на комки теста. Тело мое обмякло от мысли, что прожигают меня женские груди, нога стала дрожать, но голову повернул лишь слегка, чтобы не отпугнуть свою усладу. Горячее дыхание Тамар ласкало мое лицо, духи заставили забыть, где нахожусь, а отблеск помады напоминал росу... Еще одно мгновение, и я бы стал целовать эти полуоткрытые губы... Ой-ой-ой, что было в глазах Тамар, между тем она другим голосом прошептала:
- Пишешь любовное письмо? – она делала вид, что до этого всего лишь наклонилась посмотреть через мое плечо.
- Нет, какое письмо? – проворчал я. Голос мой дрожал.
А она, видимо от того, что голос мой дрожал, стала смеяться и посмотрела в сторону сцены. Там начали новую музыку, и мой дядя, надув щеки, пучил на нас глаза. Я так и не понял, играл ли он всего лишь, пока Тамар шептала мне на ушко прежним голосом:
- Если будешь писать любовное письмо, вспомни и меня.
Затем она побежала на сцену репетировать свой номер.
Шок не проходил, как не проходили обволокший меня аромат духов и цепенящее тепло ее тела. Застыв на месте, затуманенным взглядом смотрел я на величавую Тамар на сцене. Бедра полные и тугие, живот явно большой, но это ничего – взамен груди трепыхались, как голуби. Смотрю и не верю, что чуть раньше именно эти голуби сели мне на плечи, между тем исклеванные места приятно щекотали... а шок не проходил.
Есть ли смысл говорить о том, что ночью не сомкнул глаз: мысли мои зациклились на Тамар. Бесчисленное множество раз переживал случившееся, каждый раз по-новому наслаждаясь и все более и более убеждаясь, что Тамар – то, что нужно мне, что иметь Тамар – вполне реально. И от этой мысли, кажется, влюблялся. Однако не знал, какое любовное письмо написать – обделать дело хотел посредством письма, тем более, что вчера дядя не позволил мне присутствовать на их репетиции, более того, выйдя в коридор, поговорил со мной строго, но по-родственному:
- Займись уроками, а девушки всегда будут.
Но все равно, я был пленен  Тамар и мысленно все обнюхивал ее юбку.
Наконец сегодня, после того, как несколько раз неудачно исчеркал бумагу, письмо мое было готово. И, кажется, неплохо поллучилось. Понятно, что я написал - даже птица в небе упадет в обморок! А в самом конце приписал: «Многое еще я имею сказать, Тамар, любимая, но пером этого не передать. Сегодня приду к тебе, обстоятельно поговорим. Только жди меня. В какой бы час ни было, приду. Слышишь, любимая, только жди, это крайне важно для нас обоих. Возраст не имеет значения, я уже зрелый мужчина. Ты не знаешь, как у меня кипит кровь. Тем более для тебя. Будь моей и не пожалеешь! А если мой дяда сказал что-то насчет того, что я еще ребенок, не обращай внимания – он просто хочет помешать нам. Обнимаю тебя, целую. Твой Хиппи*. Жди меня».
Тамар живет одна. Знаю, где находится ее дом. Знал также, что сейчас ее дома нет – полчаса назад их группа отправилась на концерт в деревню. Приедут поздно вечером. И тем не менее, войдя в подъезд (она живет на первом этаже), я приложился ухом к замочной скважине и лишь после этого просунул письмо в щель под дверью. Казалось, не бумагу, а что-то другое просунул, и наслаждение стало переполнять мне душу. От мысли, что вечером произойдет чудо, колени подгибались. С Тамар будем до самого утра! Ночь будет сладостной, приятной!.. Это будет неповторимая, исключительная ночь... Однако проклятое время остановилось, не темнеет, хотя в мыслях уже успел несколько раз обласкать Тамар.
И сейчас, когда наконец одевшись под стеной туалета, спешу к Тамар, в голове у меня одно – лишь бы не спала. И еще издалека я заметил, что в окне нет света. Сердце мое прищемило в безнадежности: не дождалась. Не везет мне, не везет, черт побери! И тем не менее бесшумно вошел в подъезд, приложился ухом к дверному замку – некоторое время в темноте говорило только радио. Для верности просунул под дверь конец оторванного от стены телефонного провода и шарил до тех пор, пока на мое счастье не показался край знакомой мне бумаги. Значит, ничего еще не потеряно: чудо-ночь – моя! Как только Тамар войдет в дом, я – за ней. Вряд ли откажет мне войти вовнутрь, тем более после прочтения такого письма. А остальное получится само собой – не девственница же, чтобы ломаться. Тем более, она сама посадила голубей мне на плечо. А чтобы ласкать голубей, сейчас нужно немного потерпеть.
Радио с той стороны двери пожелало спокойной ночи. «Благодарю», - сказал я про себя, но ждать в подъезде я не мог, также как и торчать, словно огурец, перед зданием. Удобнее затиснуться между двумя сараями во дворе. Место темное, а главное, нет ветра. А то челюсти мои, то ли от холода, то ли от волнения лязгали.
Присев на корточки, я, как щенок, выпучил глаза в сторону подъезда, жду. Время словно остановилось. И убивая время, я зевал раз за разом. Проклятый же желудок нашел место жаловаться! Знал бы, что все будет так, взял бы с собой бутерброд с сыром. Честно говоря, был момент, всего один миг, когда я пожалел обо всем – спал бы сейчас себе в теплой постели...
Окно веранды отворилось, кто-то некоторое время собирал высушенное белье, и периодически, когда тянули веревку, раздавался ритмичный скрип ролика. Окно веранды закрылось. По улице проехала машина. Затем снова воцарилась тишина. Воцарилась ли? Нет, первым услышало приближающийся цокот каблуков мое сердце. И первым же оно угадало Тамар.
Действительно, вскоре  из-за угла здания появилась Тамар. Цокая по асфальту, вошла в подъезд. До моего слуха дошел скрип двери, закрывание которой, казалось, запоздало. Точно, взяла письмо. Спустя немного свет простерся в мою сторону, под окно. Настало время идти, но не осмеливаюсь, нога так дрожит! «Будь, что будет», - говорю я и уже было двинулся... Но застыл на месте – на углу здания выросла тень. Бесшумно вошла в тот же подъезд. Секунду спустя до моего слуха дошел знакомый дверной скрип. Снова воцарилась тишина. Между тем в висках у меня стучало. Я был ошеломлен от подобного сюрприза. Ведь так не должно было быть. Моему дрожащему телу не хватало лишь холодного душа! Как же теперь быть? Однако я не способен соображать. Невольно подбежал на носках к окну. Окно же лишь на пядь выше земли. Приклеившись к стене, заглянул внутрь, и  глаза мои полезли на лоб – в середине комнаты стоял мой дядя, рядом – Тамар. Отобрав у Тамар тетрадный листок, он читал его. Земля уходила из под моих ног. Приседаю, но глазом не могу моргнуть. Тем более, что Тамар неожиданно начинает смеяться. И как смеется! А от ее смеха дядя буквально закипает.
- Ладно, не воспринимай всерьез, - Тамар произносит это так, что я вспоминаю посадку голубей на мое плечо. - Он же ребенок по сравнению со мной... Отелло! - и обняв шею моего дяди, целует.
Дядя, скомкавший бумагу, продолжая целоваться, сует ее в задний карман штанов. Не столько от увиденного, сколько от слов Тамар хочется зареветь, сердце вырывается из груди. Между тем я лишь скулю, кусая прижатый ко рту кулак. Как я был зол на обоих! На дядю – неописуемо зол. Мой дядя оказывается не только мой дядя с его женой и детьми, но и джазмен. Хорош джазмен! А еще читал нравоучения – «думай об уроках». Отелло!.. Со злости я не могу найти другое слово. А Отелло, бросив пиджак на спинку стула, идет и берет из холодильника пиво и пьет прямо с горлышка. И так свободно себя ведет, будто он у себя дома. От этого я схожу с ума. Не будь он моим дядей, вошел бы и избил. А он, расслабив галстук, идет и растягивается на кровати подобно султану. В это время Тамар затягивает шторы. Тем не менее все видно, просто сейчас словно смотришь в щель забора. Как бабочка прильнул к окну. Тамар стала раздеваться. Опытная сучка. Знает как  раздеваться, чтобы даже если в глаз вонзили шило, не моргнул. Сняла и рубашку. Рот мой не закрывался: тело ее было белоснежным, лиф же с черными кружевами – прозрачным. А груди - словно голуби в силках. Шелковые трусики были красными, маленькими. Нет, это были не трусики, а маленький костер, огонь, раздувшееся пламя. И все это предназначалось мне, было бы мое, если бы в комнате находился я... Тамар подошла легкой походкой, села на край кровати. Некоторое время она ворковала, потом начались многочисленные и продолжительные поцелуи. Из-за занавеси головы их не были видны, зато было видно, как Тамар села на ноги султана подобно всаднику. И знакомая мне рука пошла гладить выше по бедру... Тамар наклонилась, руки обняли спину... лиф расстегнулся, упал. Тамар выпрямилась, и голуби вылетели из сети, позволив перед этим освободившим их рукам обласкать себя... Сердце мое остановилось. Все было так близко, так реально и так знакомо – точь в точь так, как я представлял себе, что показалось, будто на кровати в комнате лежу я, тем более, что из щели занавеси виднелась только Тамар и ласкающая ее наготу пара знакомых рук... Тамар снова засмеялась. И от этого смеха я опомнился, найдя себя по эту сторону окна со стучащими челюстями... Нет, я не двинулся, даже не пикнул, и не знаю почему она вдруг выпрямилась испуганно, насторожилась (услышала что-то или вспомнила?), неожиданно встала и пошла выключать свет, колыша груди. Комната затонула в темноте. И все то, что было так близко, так реально и так знакомо, испарилось, исчезло.
Оставаясь на коленях перед окном, дрожа от холода, я почувствовал себя отвергнутым, униженным, уничтоженным. От бессилия и боли хотелось ругаться, орать - так заорать, чтобы все проснулись. Сердце мое выло, от обиды я задыхался. Не понял, как встал на ноги, почему стал ощупывать что-то в темноте и что нашла моя рука. Найденное с силой бросил в сторону окна. Однако не услышал звука разбивающегося в ночи стекла, женского крика ужаса и мужскую ругань. Минуту спустя свет зажегся в других окнах, открылась дверь на балкон... Но я ничего не слышал, ничего не видел: для меня в этот момент ничто в мире не существовало. Мне было наплевать на то, что минуту спустя милиционер схватит меня за руку на безлюдной улице и потащит в горотдел, который находится в десяти шагах, что немного спустя в кабинете дежурного появится мой отец, поднятый с постели, растерянный и рассерженный, что помощник начальника милиции даже влепит мне пощечину...
Для меня все было равно: сердце мое уже разбилось и боль... боль не проходила.


ЗАКАТ: СОЧАЩАЯСЯ ТОСКА

Женщина хотела устроиться на заднем сиденье машины, но села рядом с водителем, так как перед ней, как приглашение внутрь, открылась эта дверь. Садясь, она успела краешком глаза заметить букет гвоздик на заднем сиденье и тут же поняла, почему не села там. Она также догадалась, что эти цветы не для нее, а будут положены на могилу Лорика.
Ее охватило двойственное чувство: мужчина был другом детства и даже больше, чем друг детства. С его помощью она впервые почувствовала свое превращение  в барышню. И сейчас, двадцать лет спустя, их встреча не была отмечена хотя бы одним цветком: кто знает, где и когда были распылены юношеские чувства, как, впрочем, и сама юность. В то же время что-то вроде благодарности защекотало ее женское сердце - оттого, что он, мужчина, намерен положить цветы на могилу своего друга детства. А друг его детства был ее братом.
- Знаешь, если бы не подал знак рукой, не узнал бы, - сказала женщина с чувством и села боком к водителю. -– Ты сильно изменился.
- Что поделаешь, давно уже мне не двадцать, - сказал мужчина. – А ты такая же красивая, как раньше.
Он говорил правду: она действительно сохранила прежнюю красоту, хотя ей уже перевалило за сорок и бедра раздались.
- Когда ты позвонил, я опешила... И подумать не могла, - сказала женщина.
- Не ожидала?
- Честно говоря, не ожидала. Столько лет... Кто бы мог подумать? Знала, что живешь в Ереване. И вдруг ты здесь, да еще и звонишь.
     - Приехал навестить сестру, - сказал мужчина.
- Знаю, что в год раз приезжаешь на несколько дней, - сказала она, - пару раз случайно встретил твою сестру. Если честно, то даже обиделась, что приезжал и не звонил.
   Мужчина скрыл, что и сейчас бы не позвонил, если бы мог самостоятельно найти могилу Лорика. Взамен, помолчав немного, завел двигатель и произнес:
- Слышал, что вышла замуж, детей имеешь.
- О себе расскажи, - сказала женщина, - в моей жизни ничего интересного. Все, что радует, так это дети. Они выросли уже: дочка в 10-м классе учится... Рассказала о тебе.
   Оставив дорогу, он посмотрел на нее. И уловил в ее глазах что-то знакомое, очень знакомое, теплое и далекое, которое шло из солнечных дней детства.
- Две из твоих книг прочла, Лорик давал! - вспомнив брата, она взволновалась, углубилась в свои мысли. Немного спустя произнесла, неизвестно для кого:
- Год и восемь месяцев уже...
Он знал о кратковременной болезни и причине смерти друга. Поэтому не стал спрашивать об этом и не попытался утешить. Вспомнил, когда и где подарил эти книги.
- Не сказал, кто у тебя есть? – заговорила женщина.
- Имею четыре книги.
- Я не о том. Дети, жена.
- Понял, у меня лишь четыре книги, - сказал мужчина.
- Во второй раз не женился? – удивилась женщина.
Мужчина снова посмотрел на нее. И ответил, уже глядя на дорогу:
- Ошибаются один раз. Ты не согласна со мной?
Ничего не ответила, но внутренне была согласна, потому что и она не стала выходить замуж во второй раз. И он имел ввиду именно это.
- Не ставь меня в пример. С двумя малышами я не могла. Я должна была жить для детей, растить их,  - женщина замолчала, раскрыла ридикюль, который держала на коленях, стала искать там что-то.
Мужчина загрустил. Загрустил о том, что его жизнь была усечена, а точнее, эта жизнь не состоялась, потому что... она жила для детей. Между тем ни он, ни кто-либо из ребят в возрасте, не могли увидеть этого из дали лет, и каждый завидовал тому незвестному счастливцу, кого предпочла бы ангел по имени Софа с тонким станом, с волосами, ниспадающими на плечи.
- Ничего, если закурю, - голос женщины отрезвил его, она уже держала в руке сигарету и зажигалку.
- Куришь?
- После развода, - услышал мужчина, а спустя миг после щелчка зажигалки, усмехнулся у себя под носом.

Софи была соседским ангелом, и от нее его отделяла лишь низкая изгородь дома. Ее отец был директором Дворца культуры, мать – буфетчицей. И привезенный напоказ хороший фильм каждый раз менял жизнь маленького города, а их вечер превращался в сказку, длившуюся до тех пор, пока родители вернутся с кино. Сестра ангела была старше нее и выходила на свидания.  Так что им никто не мешал, и встретившись у него дома, курили сигареты из пачки отца, оставленной у всех на виду. Не они курили - курила комната, которая вмиг превращалась во что-то, наподобие горна. Они просто соревновались в том, кто больше выпустит кружочков дыма... Если это им быстро наскучивало, играли подобно старшим в карты, но только на свой манер: проигравший выходил, садился на балку  и кричал посреди ночи ку-ка-ре-ку. В тот же миг дом начинал дрожать от хохота...

- Стефан.
- Да, - мужчина отрезвел.
- Ты хотя бы счастлив?
«Глупый вопрос задаешь», - однако Стефан произнес другое, глядя на дорогу:
- Не задавай неправильных вопросов, чтобы не получить ложного ответа.
- Во время одного из интервью по телевизору сказал, что... Случайно смотрела... Действительно, веришь в счастье?
Он не ответил. Посмотрел на Софи: она бережно тушила окурок в пепельнице, улыбнулся, а про себя вспомнил некоторые строки из своей новой книги.
...Детство наше было нашим счастьем. Были все, и мы жили вместе со всеми. За нами стояли наши родители, и в наших днях была их скрытая молитва. Мы жили беззаботно, и удары судьбы были неведомы нам... Однако в один из дней наши дома снесли, чтобы на их месте построить высотки. Эти высотки и исковеркали нам жизнь.
Он включил магнитофон. Мануэл пел о слезах счастья. Для женщины стала неожиданностью затерявшаяся в дали лет песня, навевающая грустные  воспоминания.
- Живешь прошлым? – спросила.
- Не сказал бы, что живу прошлым, но прошлое помогает жить.

...Наверное, в сто первый раз переписывал три приносящих счастья предложения: исписал целую тетрадь для того, чтобы выразить прорастающее в сердце чувство, и получилось: «Я люблю тебя! А ты?.. Ответь, пожалуйста». Сто один раз же перечел с невероятным удовлетворением, затем лишь сложил тетрадный листок, превратив с кусочек сахара, и, словно поднося сахар, положил в ладонь сестры.
- Передашь Софи, - произнес. - Не давай кому-либо из ее домашних, только -  Софи. Поняла?
- Ладно. Пусть будет у меня, передам.
- Отнеси сейчас же. Если отнесешь сейчас, куплю мороженое.
- Не обманываешь?
- Честное слово.
- А голос почему дрожит? Ты любишь Софи?
- Заткнись!
- Думаешь, не знаю – любовные вещи написал.
- Тебя это не касается!
- Ну дай почитать.
- Нет, сказал, отнеси! Вместо одного мороженого куплю два.
- И все-таки, любовные вещи написал?
- Не твое дело. Позаботься о мороженых. Ну, иди...
Из-за занавесок он следил за тропинкой, по которой шла сестра. И тысячу раз он сложил бумагу со своими тайными чувствами с тем, чтобы в случае, если сестра попробует выяснить, что находится в ее ладони, он успел оказаться рядом.
Сестра вошла в их двор. Ангелочек вышла. Стук сердца не позволял ему расслышать, о чем они говорили. Сестра передала ей «сахар», «сахар» раскрылся в руках у ангела, превратившись в тетрадный листок. Взглянула на бумагу, сестра же вытянула шею, чтобы посмотреть, что там. Софи посмотрела в его  сторону. Заметила ли она, что он то и дело выглядывает из-под занавеси? И пошли вместе с сестрой на меня, ангелочек - отставая на полшага... Легче птицу поймать на лету, чем его, удирающего из дому меж грядок фасоли, сам не зная почему.
Задний двор Дворца культуры служил им футбольным полем, где катили мяч, словно проводили чемпионат мира. Играли до тех пор, пока не стемнеет, и проливали обильный пот  для того, чтобы получить от проигравшей команды по одной бутылке лимонада и коржику.
Софи знала местонахождение поля и немного спустя появилась. Лорику показалось что сестра пришла за ним, однако она звала меня... Из дому удирать можно было, с поля - нет. Вынужденно подошел.
- Ты что это написал? – произнесла ангелочек.
Пот лился с моего лица.
- Я... Я...
- Чтобы больше со мной не разговаривал, хулиган, - сказала, повернулась и ушла. Сестра же моя - с ней. Нет, сестра, что-то забыв, вернулась.
- Нам нисколько не нужно твое мороженое, - сказала и пошла догонять ангелочка...

- О чем ты думаешь? – женский голос отрезвил.
- Помнишь, как я объяснялся тебе в любви? - спросил мужчина, заметив, как на лице у нее в один миг появилось выражение блаженства.
- Глупой была, - сказала женщина, - вместо ликования чуть было не заплакала. Казалось, что мне нанесена самая большая обида.
Бегущая перед машиной дорога вела к окраине города.
... Баня примыкала к дому и благоухала ароматом, исходящим от тысяч роз на кустах, окружающих ее. Периодически баня превращалась в пароход, плывущий в розовом море, дымоход выдыхал обильный дым, как мы делали это в дни, когда показывали хороший фильм.
Вход в баню был виден с нашей застекленной веранды. И когда из парохода начинал  валить дым, я следил из окна, кто будет в этот день управлять им. И в предвкушении желанной встречи сердце мое пыхтело, как дымоход, когда  в пароход входила Софи с банными принадлежностями под мышкой.
Тайком от всего мира, затаившись в вечерних сумерках в кустах роз, время от времени льнул к покрашенному стеклу окна, которое заранее соскоблил размером с зрачок, и сейчас глаз мой удовлетворялся. Сквозь воду, пар и пену белая нагота ангелочка казалась видением, и я боялся моргнуть глазом, чтобы оно не исчезло. Задержав дыхание, с расстояния в один метр изучал все в мелочах, да так, что глаз начинал слезиться, уступая место другому.
Обычно оба ангела купались вместе. И несмотря на то, что груди Шушан были более пышными и зрелыми, и бедра были полнее, а под животом уже образовался обильный пух, все равно, когда в «зрачке» оказывалась Шушан, я закрывал глаза: Шушан не была ангелом, она была сестрой моего друга. А Софи... Софи была моей несбыточной мечтой и мучением.  И я страдал, торча по ту сторону окна, словно бабочка прильнув к стеклу...  И небом чувствовал вкус мыла, касающегося ее грудей размером с гранат. Мыльная пена, скользя, бежала вниз по ее телу... и темнеющее здесь, внизу на холмике еще не было пухом, а словно мокрым воробьем, никогда еще не взлетавшим, еще не научившимся летать.  Периодически пенная вода низвергалась подобно ливню, покрывая собой воробья, и время от времени позволяя ему выходить из-под воды.
И когда воробей скрывался под обильной водой и пеной, и это длилось долго, дыхание мое прерывалось по эту сторону окна. И голова моя кружилась оттого, что я долго задерживал дыхание, от запаха тысяч роз, от теплой воды на той стороне стекла и дымки испарений с мыльным вкусом, а белая нагота ангелочка казалась мне галлюцинацией. В этот миг казалось также, что весь мир – мой. Однако, несмотря на то, что я обладал всем миром, сердце тяготила какая-то необъяснимая тоска. Тоска, вызывающая слезы. Я в тогда не знал, но сердце, наверное, чувствовало, что нагота ангелочка так и останется для меня всего лишь видением и воспоминаением, что однажды я потеряю Софи, а она так и не найдет своей  любви...

- Отсюда заверни направо, - напомнила она, - а на следующей - повернешь налево, затем – снова направо.
- Нельзя было без зигзагов, - безадресно и незло пожаловался он.
- Что поделаешь – наша жизнь такая.
- А могла не такой быть. Я только что думал об этом.
- Да?
- Будто ты не знаешь? Я потерял тебя, а ты так и не нашла свою любовь.
- Это я потеряла тебя, - сказала женщина, - но я, понимаешь, до сих пор не узнала, как любят, тем более тогда не знала, как любить тебя, когда ты был для меня все равно что  Лорик.
- Давай не будем говорить об этом, хорошо? - сказал мужчина.
- Почему?
- Ну... я чувствую себя виноватым.
- Виноватым? В чем? В том, что моя жизнь не сложилась? – Софи растерянно посмотрела на него.
-Хотя бы поэтому.
Женщина, по всей видимости, чтобы скрыть свое волнение, повернулась к стеклу. Немного спустя сказала безадресно:
- Все бы отдала для того, чтобы вернуть прошлое... Часто думаю о том, какое же каменное сердце должен иметь человек, чтобы суметь выстоять под столькими ударами... Лучше меня знаешь, что означает остаться один-одинешенек в этом большом мире, а чем больше мир, тем он беспощадней. Со смертью моих родителей я как-то примирилась, но смерть Лорика сломила. Понимаешь, уже от одной мысли о том, что у меня в этом мире есть брат, жить становилось легче... А сейчас за спиной у меня никого нет, - и приложила сложенный платок сначала к одному глазу, потом – к другому. – Блаженны те дни, когда мы все были вместе...

...Земля уже покрылась толстым слоем снега, но крупные хлопья продолжали падать. Под пучками света электрических столбов снежинки, казалось, были тысячами муравьиных парашютов, которые появлялись из бездонного мрака и мирно, плавно опускались на землю. До нового года еще было время. Пока наши мамы занимались в лорикином доме накрыванием праздничного стола, а мой отец играл в нарды с отцом моего друга, я и Лорик катались неподалеку от дома, скорее, трамбовали снег, навострив уши в ожидании, что вот-вот нас позовут.
Улица была на склоне, и от обильного снега машины с трудом одолевали подъем. А мы катались. Одна из машин, пустой автобус, наконец осилил подъем и должен был проехать мимо нас. Водитель, опаздывающий на новый год, к тому же злой от того, что измотал душу машины, погрозил нам пальцем. И едва автобус отъехал метров на десять, как снежок, пущенный Лориком, ударился об его заднее окно и, разбившись, оставил на стекле комок снега. Вообще-то снежок предназначался мне, но, погрозив нам пальцем, водитель направил удар на свой автобус. Лорик же был метателем отменным – одним камешком мог сбить любую консервную банку  с изгороди. Так что моя очередь целиться не пришла. Автобус зафыркал и остановился. Сердитый водитель, теперь уже вконец разъярившийся, спрыгнул с автобуса и побежал в нашу сторону. Бежать не имело смысла: водитель был ближе, чем наш дом. Я остался на месте, между тем Лорик, который шагов на десять был дальше меня и ближе к нашим домам, удрал и остановился, когда дом уже был под носом, а водитель – очень далеко, а точнее, когда не услышал за собой топота моих ног. Именно в тот момент, когда Лорик остановился, взбешенный водитель достиг меня.
- Ах ты, негодник!.. – и вместе с матом влепил мне пощечину.
- Негодник - твоя жена, скотина! Не виноват он, зачем бьешь? – услышал я голос Лорика - его самого в темноте не было видно. Может быть только силуэт его темнел в снегах, но я не видел и этого, потому что от пощечины мои глаза потемненли, полетели тысячи искр – это был мой грустный предновогодний фейерверк.
Оценив расстояние, водитель не пошел за Лориком, только выругался у себя под носом и вернулся к получившему в зад снежок автобусу, который спустя миг снова зафыркал и тронулся с места.
Я пришел домой, но так, чтобы новогоднее настроение домашних не испортилось: они только что сели за стол и мой приход встретили бурными аплодисментами.
- А вот и наш Дед мороз, - заявил отец Лорика. Но заметив, что вслед за мной в дверном проеме никто не появляется, стал серьезным, спросив:
- А где Лорик?
- Он пришел до меня, - сказал я невольно и только сейчас заметил, что два стула вокруг стола не заняты. Воцарилось недолгое молчание. В этом неподвижном молчании лишь разнообразные яства источали аромат, исходя паром. Взгляды всех были направлены в мою стороны. Вынужденно рассказал об автобусе, водителе и его «подарке».
- А Лорик где остался? – встревоженный голос матери поднял всех на ноги.
Пропавшего под падающим снегом товарища искали во всевозможных местах. Нашел мой отец. Лорик добровольно заперся в сарае и, сидя на холоде, молча истязал себя. И когда услышал моего отца, его зовущий голос, не стерпел больше, всхлипнул и дал волю слезам, тем самым обнаружив себя.

Мужчина сам не знал, почему из тысячи случаев сейчас вспомнил именно этот. Может, по той причине, что в этом отрывке воспоминания были все: как будто на фотографии они сидели за праздничным столом в ярком свете комнаты, неподвижные и веселые, и запечатленную в памяти эту сцену он всегда носил в себе.
- Приехали, - сказала Софи, хотя не было необходимости в подсказке: водитель сам увидел появившееся перед машиной кладбище. Остановил автомобиль в удобном месте, хотя мог бы еще проехать вперед, тем более, что на кладбище не было служащих: за могилами ухаживали лишь родственники, да и то от случая к случаю. Эта огромная территория, город мертвых, не имела хозяина, была в ссоре с миром. И мрачное молчание нависло над этой долиной надгробий.
Был закат с навязчивой тоской.
На кладбище паслись несколько коров, и, развдинув ноги, одна из них обильно и продолжительно помочилась, забрызгав себе голени, затем выпрямилась и замычала на заходящее солнце.
Мужчина испытывал невыразимую боль за всех тех, кто лежал под землей, превращаясь в землю, в траву и цветы для коров. В ярости от увиденного, он пошел отгонять коров с кладбища и отогнал на порядочное расстояние, время от времени бросая за ними комки земли, попадающиеся под руку. Затем пришел и взял с заднего сиденья все цветы. Софи, которая, стоя, наблюдала все это, пошла вперед.
Шли молча: каждый со своими мыслями, женщина - впереди на два шага. Перед взором мужчины была ее спина, пышные бедра. Под тонким платьем кофейного узорчатого платья различалась тесьма ее бюстгалтера, протягивающаяся к плечам и подмышкам, однако мужчина не видел всего этого. Он шел на свидание с могилой своего детства,  и только сейчас, на кладбище сполна осознал суровую реальность. И хотя знал, что ожидает его, однако все равно был застигнут врасплох, когда оказался лицом к лицу с взирающими  на него с трех черных мраморных камней в человеческий рост родными лицами. Эти взгляды он видел... вокруг новогоднего стола.
Подобно Софи он поцеловал «их» по очереди, садясь на колени перед каждым надгробным камнем. Когда дошел до Лорика, не стерпел, сердце разорвалось. И не стесняясь присутствия Софи, расплакался, сидя на коленях: в этом маленьком уголке мира было похоронено его детство. Это было лучшее время его жизни по имени Лорик.
Затем, чтобы взять себя в руки, уединился, зажег сигарету: мысли блуждали, сердце сжалось. Рождаемся, живем, умираем. Порой умираем, не живя. Умираем в любом случае. Подумал, что и у него есть свое время отойти в мир иной. Это может быть завтра, на следующий день или десять лет спустя. Все равно, умрет.
Но что выиграет мир от его смерти? Ничего.Что выиграл мир от смерти его родителей, родных, знакомых? Тоже ничего. Именно в этот момент, когда его сердце ноет, кто-то видит этот закат в последний раз. Что выиграет от этого мир? Ничего. Просто нелепое шествие. Однажды умрет и Софи. Оглянулся: Софи ухаживала за могилами... Вместе с Софи умрет и легенда о пароходе, плавающем в море роз, как и распылились жизнь и мечты лежащих под тысячами надгробных плит... Лишь имя, фамилия, дата рождения и смерти. Не это ли остается  в качестве памяти?
Он посмотрел в направлении заходящего за ту сторону гор солнечного диска. И от подавленности и бессилия чуть не заорал. Он хотел так закричать, чтобы заходящее солнце испугалось... Ну, а что дальше?..
Скажи, а что ты знаешь о парне, добровольно заперевшемся в сарае? Знаешь ли, что он не мог простить себе за причиненную товарищу боль?.. Понимаешь ли, что терпеливым делает тебя легенда плавающего в розовом море парохода?.. Между тем коровы завтра снова придут сюда  - пастись легендами... Но ведь с каждым уходящим ты теряешь лишь себя. Даже этого не знаешь, мир. Что же ты знаешь?
Как ни несправедлива жизнь, во много раз неправа смерть. Это отчетливо видно на кладбище - наличием ухоженных и запущенных могил, больших и маленьких, дешевых и дорогих надгробных плит...
Сначала дошел аромат духов, затем  пришла Софи, которая молча села рядом с ним.  Взгляд же ее был направлен в сторону уже невидимого солнца, горы потемнели, и с места, где они сидели, до гор воздух был видимым – похожим на  голубоватый, прозрачный дым. «Жизнь - тоже дым», - так думала Софи.
- Как ты смогла со всем этим управиться, - спросил он: дверца кладбища,  казалось, не отворявшаяся тысячу лет, скрипнула.
- Поменяла свою трехкомнатную квартиру на однокомнатную, на вырученные деньги и построила, - ответила  она, как и раньше глядя на точку вдалеке.
Мужчина кивнул, задумался, затем,  не вставая, вынул из заднего кармана бумажник.
Женщина сидела неподвижно, глядя немигающими глазами в сторону заката.
- Возьми это, - прознес он, протягивая стодолларовую купюру, извлеченную из тайников бумажника.
- Зачем? - женщина в растерянности посмотрела на него.
- Возьми.
- Нет, что ты говоришь?
Мужчина, наверное, в первый раз взял ее за руку, положив ей в кулак зеленую купюру.
- Возьми, - сказал он.
Женщина с благодарностью посмотрела ему в глаза. А сердце забилось: «Откуда узнал, что сейчас очень нуждаюсь в этом?» Но еще больше сердце возрадовалось оттого, что у нее за спиной есть кто-то родной.
- Я верну, - сказала она.
- Прошлое невозможно вернуть, - мужчина встал, - пойдем.
Предметы вокруг уже теряли свои очертания, мрак кладбища сгущался. Женщина устроилась на заднем сиденье машины.
Хотя, направляясь сюда, он решил сделать это перед расставанием, однако сейчас передумал, вытащил из бордачка книгу и протянул ей. До этого он с минуту надписывал, прислонив книгу к рулю.
- Твоя новая книга? – спросила женщина, пока он надписывал.
Мужчина в задумчивости кивнул.
«Закат: сочащаяся тоска», - приняв книгу, прочла она про себя, подняла глаза, но, увидев его затылок, прошлась глазами и по надписи с явным удовлетворением на лице.
- О чем? – спросила.
- О нас.
- О нас? - невольно переспросила она, положив книгу о них на ридикюль, лежащий на коленях - так бережно, как обращаются женщины с дорогостоящей косметичкой. Она не знала, насколько была отражена ее непрожитая жизнь в этой книге, но почему-то хотела, чтобы книга завершилась так:
«Женщина расположилась на заднем сиденье машины».
- Стефан!
- Да, - ответил он.
- Скажи честно, присутствую ли я в твоей жизни?
- Ты живешь в моих воспоминаниях.
- И все- таки присутствую...
- Да, конечно.
Воцарилось короткое молчание. В этом молчании женщина тайком вытерла слезы.
- Стефан, - немного спустя произнесла она.
- Слушаю.
Однако на этот раз молчание длилось дольше, и никак не могло оно превратиться в слово.
- Ты хотела что-то сказать? – спросил мужчина, пытаясь завести двигатель.
- Возьми меня.
-Что? - рука застыла на замке: он ожидал всего, но не того, что услышал. Потому и не сразу понял.
- Хочу... - голос ее прервался, затем прозвучал твердо, - овладей мной.
Мужчина обернулся к заднему сиденью, опешивот услышанного.
- Не смотри так, - сказала женщина.
- Понима... – но женщина закрыла своей ладонью его рот:
-Не говори ничего.
Мужчина нежно отвел ее пальцы  со своих губ, однако не отпустил ее руку.
- Однако ... не слишком ли поздно? – сказал он.
- Поздно бывает после смерти.
Мужчина, не то из жалости, не то... неожиданно вернулся ушедший вместе с закатами солнца тот чистый трепет, который он чувствовал, притаившись в кустах розы, не то просто понял женщину с ее бесконечно дерзким желанием, переместился к ней. Но в первый миг не знал, как быть. Взяв ее ладонь в свои руки, приблизил к губам. Ее свободная рука нежно гладила его волосы, пока мужчина целовал ее руку. В сумерках не было видно, но женщина знала, и сердце ее щемило оттого, что под ее пальцами были побелевшие от разбитой жизни волосы.
- Люби меня, - шептала она под его ухом уже с закрытыми глазами, - прошу, люби так, как любил бы в двадцать лет.
Но это была не любовь. Это было свидание, оставшееся от прошлого, запоздалое возвращение. Это была пощечина несостоявшихся жизней судьбе, это была месть смерти, уничижительная насмешка над смертью – прямо во владениях самой смерти. И от удовольствия мести Софи впервые в жизни отдавалась вся без остатка наслаждению не испытанной никогда ранее любви: страстно и самозабвенно, все более и более громогласно стонала, чтобы стоны ее наслаждения слышала тугая на ухо ведьма, бродящая по кладбищу...
Солнце давно уже зашло, между тем сочилась тоска, горькая, как дикий мед...
"НИРВАНА"
Опустошая очередную рюмку, мужчина на миг взглянул сквозь хрустальное стекло на сидящую напротив женщину и улыбнулся. Увидев искаженное жидкостью лицо и уловив удивленный взгляд, он ласково произнес:
– Ты восхитительна.
Она в самом деле была восхитительна. Золотистые волосы спадали на плечи, два красивых локона висели на щеках, придавая лицу неизъяснимую грусть, отчего она становилась трижды желанной. Шея была открытой, белой и тонкой. Вместе с движениями женщины покачивался крестик на золотой цепочке, порой поблескивая.
От произнесенного глаза женщины засияли. Глаза ее также были красивыми, страстными. Сейчас это было лучше видно: желтоватый свет стоящего у дивана торшера освещал в основном ее лицо, распространяя теплую мягкость там, где они вдвоем ужинали. Появляющиеся на экране мужчины и женщины не нарушали своим присутствием их блаженство.
Пока мужчина опустошал рюмку, женщина положила ему в тарелку кусок жареного куриного мяса и картошку вместе с соусом. Она пила ликер «Амаретто» с шоколадом. Не пила, а смаковала: умп, умп. Мужчина пил водку. «Абсолют» был уже почти наполовину опорожнен, но желание пить еще было. Он не впервые был здесь и к подобным вечерам ему было не привыкать. А сидящая напротив ангелоподобная женщина не раз отдавалась ему, доставляя каждый раз непередаваемое удовольствие. И все же, сегодня все было по-другому, необъяснимо, ново. Быть может, причина заключалась в том, что он мог проникнуть сюда лишь с наступлением темноты, как тень, а значит, все для него было дорого, уникально. Ведь была осень, вечерний ветерок колебал кроны деревьев, и одна из веток, мерно касаясь стекла террасы, уже вызывала волну сладострастия в его душе. А может, причина была в том, что его любовницей являлась эта ангелоподобная женщина, и ужин с ней, ее ложе с ароматом розы бывали в его жизни не часто, от случая к случаю, становясь каждый раз праздником?
Он опорожнил еще одну рюмку, выпив за их дорогую, трудную любовь. Она наградила его лаской, мастерски выпила ликер, не повредив помады.
По телевизору шел концерт. Музыка располагала. Он поднялся и взял ее за руку. Это было приглашением к танцу. Женщина упала в его объятья.
На ней был пестрый атласный халат, длиннополый, с расстегнутым низом.
Мужчина ощущал своими ладонями знакомое сочное и упругое тело под халатом. При движении бедра женщины касались его ноги, как ветка терлась о стекло окна, и огонь раздувался раньше времени. Он погрузил свое лицо в ее золотистые волосы, и аромат их превращался в блаженство, заставляя забывать все, весь мир, в том числе себя... Несколько раз поцеловал обнаженную шею ангела. Распаляясь, он стал искать ее губы, но ангел воспротивилась.
– Потом, – прошептала она.
По завершении танца вернулись на свои места. На миг воцарилась тишина. Он сначала налил ей. Ему нельзя было так много пить – сердце у него было больное, однако хотелось насладиться этим вечером по-королевски, целиком, до дна, потому что такой праздник может представится ему еще не скоро. Тем более, что  каждая мелочь здесь располагала к одному – наслаждению, что по-другому называется счастьем. А таких случаев можно сосчитать на пальцах одной руки.
Она положила свою ладонь на его руку.
– Ты доволен? – произнесла она так, как во время танца.
Он поцеловал ей ручку.
– Ты можешь представить свою жизнь без меня? Я не могу.
– Нас ничто не может разлучить, – ответил он, разделил яблоко и положил одну половинку женщине в ладонь.
Она усмехнулась.
– Вот если бы все устроилось не так...
– Ты о чем?
– О нашей жизни.
– Не драматизируй. Об этом уже не стоит говорить.
– Я люблю тебя, Ваге, без тебя все бессмысленно... Завтра или послезавтра он приедет (она имела в виду мужа, который занимался торговлей и находился в Ереване по делам). Не хочу, чтобы этот вечер кончился, – женщина наклонилась в сторону мужчины, и в разрезе халата показались пышные белые груди, похожие на спелые яблоки.
– Не двигайся, – произнес мужчина и приблизил лицо к обнажившемуся ароматному яблоку.
– Безумец, – прошептала она, обняв его голову. – Если больше не хочешь кушать, поставлю кофе.
Встала, пошла на кухню. Оставшись один, мужчина закурил. По-королевски. Выдыхая дым, наклонил голову назад, почти тут же заметив позади себя большой портрет мужчины, глядевшего на него со стены.
Хотя он видел этот портрет не первый раз, встал, будучи в хорошем настроении, и, стоя, некоторое время рассматривал его. «Лопух», – пронеслось в голове, пока выдыхал дым в сторону стены. Синеватые клубы дыма в один миг накрыли глядевшего из рамы, словно для того, чтобы не увидел, как его жена плавно вошла внутрь, положила поднос с кофе на стол и, обняв все еще стоящего мужчину, прошептала с умилением:
– О чем ты думаешь?
– Ты любила меня, а вышла за него...
– Теперь мне сказать: не драматизируй? – произнесла она и потянула его за рукав, приглашая садиться.
На телеэкране танцевали полуголые девушки. Ваге пил кофе, не отрывая глаз от телевизора. Женщина смотрела на него испытующе. Терпение лопнуло.
– Алло... забыл меня? – упрекнула она.
– О чем ты?.. Ты незаменима.
– Мне верить?
– Иди ко мне, – он протянул руку.
Женщина села ему на колени. Когда она закидывала ногу на ногу, обнажилось бедро – белое и тугое.
– Не хочу, чтобы кончилась эта ночь, – прошептала она  и поцеловала. Знакомый вкус помады вызывал головокружение. Мужчина положил руку на обнаженное бедро, чтобы удвоить удовольствие. Немного спустя рука пошла вверх, войдя под халат. Пальцы поймали шелковые трусики.
– Ы-ы... – произнесла она, перестав целоваться, – не балуйся.
– Больше не могу терпеть.
– Ой, ой, – произнесла она шаловливо и встала. Выключила телевизор: передачи уже завершились. Включила магнитофон.
– Не скучай. А я зайду в ванную.
Шарль пел о  богеме. Ветка опять терлась о стекло, издавая шорох. От этого шороха ожидаемое удовольствие превращалось в наслаждение. И он уже решил, что будет происходить чуть позже, в какой позе и как ангел будет вести его к вершине наслаждения.
Переместился на диван, погрузился в него, раскинув руки. Прикрыв глаза, слушал Шарля, с нетерпением ожидая появления ангела. «Жаль, что счастье дается человеку по щепотке, – подумал он в блаженстве. – Но нет, в противном случае человек сошел бы с ума».
Магнитофон замолк, Шарль переводил дыхание. Он раскрыл глаза, вздохнул с шумом. Наверное, сидел в неудобном положении: в желудке неожиданно кольнуло, затем почувствовал тяжесть. Отрыгнул и, кажется, полегчало. Почти в тот же миг дверь ванной открылась, и появилась ангел с до конца расстегнутым халатом. Едва желтоватый свет коснулся ее обнаженных частей, как улыбнулась: я готова. И халат сполз вниз. Как тут устоять?! Груди, не кормившие ребенка, упругие, готовые к тому, чтобы их тискали, напряженные от жажды этого, теснились под лифчиком. Свет ласкал гладкий живот и бедра, а влажный пушок под животом прилип к шелковым трусикам, напоминая розу за тюлевыми занавесками. В иной раз Ваге непременно встал бы на колени перед ангелом, осторожно опустил бы тюль, чтобы вкусить усладу розы, но беспокойство от испытаннной минуту назад боли не проходило, разрушая храм блаженства.
На миг ангел застыла в изумлении от безучастности возлюбленного.
– Хочешь помыться? Есть вода, – сказала и, подняв с пола халат, вошла в спальню.
Ваге обожал ее опрятность, в особенности перед тем, как лечь в постель. Виолетта была другой: она делала все ради блаженства, давала вкушать себя целиком, без остатка, и ночь становилась неповторимой, жизнь – сладкой...
От тепловатого воздуха ванной он снова испытал неприятное чувство. Казалось, не хватало кислорода. В один миг у него даже промелькнула мысль оставить все это и удалиться. Но нет. Потом не сможет взглянуть в глаза ангелу, больше не будет «потом»... Осмотрел в зеркале свое лицо, язык, хотя ничего в этом не смыслил. «Все нормально», – подумал он, скорее чтобы успокоить себя. Хмель почти уже прошла, оставив после себя пустоту.
Он тоже принял душ. Теплая вода была приятной, стало легче. Хотя все еще дышалось тяжело, однако он отогнал от себя неприятные мысли.
– Виолетта, – позвал он, выходя из ванной.
– Выключи свет.
Одежду он бросил на диван, оглянулся на стол, не стерпел: налил рюмку водки, скорее в надежде вернуть прежнее настроение. Поднял глаза вверх. «А ты охраняй нас», – пробормотал он и проглотил водку. Пока он выключал торшер, водка разлилась по всему телу, сметая последнюю кроху противного чувства.
Полулежа, Виолетта читала под лампой с абажуром.
– Мне казалось, что ждешь меня, – сказал Ваге, снимая трусы, для того, чтобы завоевать ее внимание.
– Пока ты согреваешься, я мерзну, – произнесла Виолетта иносказательно, отложила книгу. Между тем от ее взгляда не ускользнуло то, что всегда восхищало ее.
Ваге поднял край одеяла, чтобы войти в постель, однако свет ворвался внутрь чуть раньше, продемонстрировав высвобожденные из лифчика и ожидающие его груди с уже торчащими в предвкушении сладострастия сосочками, а также розу, освободившуюся от тюля.
– Хоть бы свет погасил, – прошептала ангел и сама же выключила.
В темноте огонь разгорался быстрее, становился костром, охватывая пламенем прошлое, настоящее, обыденные заботы, мир в целом. Ангел погружалась в нирвану в самом конце, когда огромный мужчина сжимался в комок, валился на нее своим обессилевшим, утомленным телом, уже беспомощно хватаясь  за ее ангельское тело, трясясь еще некоторое время, словно задыхающаяся рыба, и орошая розу... Это означало ее победу, очередную победу.
Потом незаметно наступал покой, бурю заменяла зыбь. В такие минуты она каждый раз спрашивала спросонья:
– Когда уйдешь?
– Останусь еще... – то есть зыбь была кажущейся, временной.
Однако сейчас мужчина повернулся на спину раньше времени. И никак не успокаивался. Дышал шумно, тяжело. Пару секунд спустя, он вдруг вскочил, сел на месте, застонав вместе с усилившейся одышкой.
– Что с тобой? – опешила Виолетта, раскрывшись.
– Сердце...
Еще ничего толком не понимая, она включила лампу.
От пота спина мужчины блестела.
– Ваге...
Ваге лишь застонал, жадно хватая ртом воздух.
– Что с тобой?.. Боже мой, – растерянная от неожиданности и явно перепуганная, Виолетта потрясла его за плечо. – Скажи, что мне делать?..
– В кармане моем... склянка... – и снова застонал.
Виолетта поспешила голышом на террасу. От растерянности даже не догадалась включить свет. В темноте она ворошила карманы брошенной на диван одежды, в спешке переворачивая несколько раз один и тот же карман и повторяя: «Куда запропастилась проклятая?» И не нашла то, что искала. От этого еще больше переполошилась. В таком состоянии вернулась в спальню:
– Нету... – непроизвольно произнесла она, глядя на лежавшего на подушке Ваге.
Остальное он не услышал. Для находящегося в припадке нитроглицерин был единственной нитью надежды, за которую он крепко цеплялся, лелея надежду спастись, ибо смерть была ужасно близка, а под ногами – пропасть. И теперь произнесенное без обиняков единственное слово было приговором, означало гибель. Он мучительно застонал и от ужаса смерти с мольбой посмотрел на Виолетту: сделай что-нибудь... А что ей делать, если дома ничего нет? По взгляду женщины он все понял и ахнул.
– Ничего, дорогой, сейчас все пройдет, – она села на край кровати, поправляя изголовье мужчины и утешая его.
– Не волнуйся... Слышишь? Поверь, сейчас пройдет...
– Нет, мне очень плохо, Виолетта... умираю... – слова выходили с трудом, поодиночке.
– Ваге, дорогой, не говори такие вещи, я боюсь.
Он, щупая поверхность одеяла, нашел ее руку, схватил. Его рука была холодной, и она стала лихорадочно растирать ее. Однако мужчина, который лучше понимал свое положение, прошептал:
– Оставь... вызови «Скорую помощь»...
– Сейчас, – женщина невольно встала, но тут же замешкалась и, то ли для того, чтобы выиграть время, то ли лишь сейчас почувствовала, что мерзнет, стала искать халат. Нашла, набросила на голое тело, решая за это время, как дальше быть. Вызывать «Скорую» было невозможно. Что завтра скажет соседям, людям, миру? Ведь в этом проклятом городке все друг друга знают. Она не сумела отвести свой взгляд от молящих глаз мужчины, однако произнесла:
– Ваге, дорогой, может, потерпишь еще немного? Поверь, цвет лица, пульс у тебя в порядке...
– Виолетта... – это были мольба, упрек, разочарование и еще много-много чего.
Женщина вышла на террасу, зажгла свет и стала ходить в растерянности взад и вперед, не спеша подойти к телефону. «Ведь пройдет», – едва сдерживая слезы, говорила она себе, ломая пальцы. Однако услышав его мучительный стон, подошла к телефону, сняла трубку и набрала 03.
– «Скорая помощь», – она услышала  сонный женский голос.
– Алло, «Скорая»? – произнесла она в ответ, комкая слова.
– Да, слушаю вас... алло... алло... ту-ту-ту... – в трубке словно стало биться сердце, и лишь сейчас Виолетта громко произнесла свой адрес. Потом неспешно положила трубку на место и, помедлив немного, вошла в спальню.
– Потерпи немного, дорогой, скоро приедут, – однако она отвела глаза от его застывшего взгляда.
– Эх!.. – застонал мужчина. Через миг он схватился правой рукой за грудь. То ли от боли, то ли от обмана или разочарования ему показалось, что вдруг на грудь ему положили раскаленное железо, сердце тут же сжалось, и мужчина с воплем резко оторвался от подушки, но не успел сесть – обессилев, обратно упал на место, охнул и остался неподвижным. Ангел, стоявшая перед ним, за это время поспешно удалилась, скрылась из глаз. Нет, это он плавно удалялся, а вместо ангела его две дочки бежали за ним, крича: «Папа, не уходи!» Однако он не отвечал. Дети постепенно отстали и растаяли во мгле. А мгла сгущалась и сгущалась, превратившись в мрак...
– Ваге, Ваге... – это не дети, а Виолетта звала его, трясла.
Тем временем он продолжал смотреть, не мигая глазами, с полураскрытым ртом, безучастный. Еще не осознав до конца произошедшего, она продолжала свое, непрерывно повторяя: «Ваге, Ваге, дорогой, ты слышишь меня?..»
От бессилия, тщетных усилий она все больше и больше впадала в панику, никак не могла осознать реальность. Даже положила голову мужчине на открытую грудь, задержала дыхание. В следующий миг она нервно откинула назад прядь волос и снова приложилась ухом к нему. У нее появилась надежда, внутри поднялась какая-то теплая волна, горло сжалось, и на глазах выступили слезы радости.
– Ваге, душа моя... Ваге, очнись... – повторяла она с мольбой в голосе, легонько шлепая его и лихорадочно потирая его холодеющие руки, ступни, не понимая, что чуть раньше она услышала всего лишь биенье собственного виска.
Однако немного спустя, то ли обессилев, то ли от того, что искра радости еще не успела потухнуть, она побежала на террасу, сняла трубку, набрала номер «Скорой помощи», но передумала и, не дожидаясь ответа, положила трубку обратно на место. Некоторое время ошалело ходила взад и вперед, затем открыла дверь террасы, вышла, чтобы позвать соседей на помощь.
Осенний холод и поздний час мрачной ночи снова сковали ее. С минуту она оглядывалась вокруг, как безумная: окна соседних домов были черные, кругом – давящая темнота.
Обратно попятилась домой, осторожно закрыла дверь и не знала, как поступать дальше.
– Господи, что это за испытание?..– невольно повторяла она. – Что мне теперь делать?.. Что делать?..
Вернулась в спальню. Мужчина по-прежнему смотрел в потолок немигающим взглядом. Лампа с абажуром не освещала его лицо целиком, часть находилась в тени, от чего вид его был отталкивающим, вызывал ужас. Тем более, что один глаз блестел под светом. Только сейчас Виолетта заметила все это, стала пятиться в ужасе и укусила себе кулак, чтобы не закричать. Она почти выбежала из комнаты, упала на диван, проклиная свою судьбу, свою жизнь, свою любовь, мир и все вокруг...
– За какие грехи, Господи, за какие грехи?.. – время от времени повторяла она, давя крик в горле. – Эх, Ваге, что ты натворил?
Потом вдруг вскочила, прислушалась. Она явственно услышала свое имя. Это был голос Ваге: «Виолетта!» Тут же побежала в спальню, вытирая глаза.
Ваге в той же позе смотрел в потолок. Виолетта застыла в дверях. Затем, застонав в отчаянии, схватилась за голову:
– Я схожу с ума.
И без того ее волосы были растрепаны, как у безумной.
– Ах, Господи, что творится?
Вернулась обратно на террасу. Положение казалось безвыходным. Одиночество, усугубляемое тем, что в соседней комнате находился труп мужчины, страх и чувство безнадежности лишили ее воли. Она не осознавала своих действий, мысли ее были беспорядочны, половинчаты. И смотря сейчас на неубранный стол, стул, на котором пару часов назад сидел Ваге, и все было нирваной, похоже на сказку, она едва не теряла рассудок: реальное и нереальное перемешались...
Женщина рухнула на пол, зарыдала:
– Хоть бы не пришел... Если уж должно было случиться, пусть бы случилось у него дома.
Последняя мысль отрезвила ее. Странный холод прошел по телу. В следующий миг мозг ее снова затуманится... Однако она встала, подошла к столу, взяла наполовину выпитую бутылку и поднесла к губам. Глотнула и чуть было не задохнулась. Закашляла вдоволь. Теперь опешила от своего действия. Но еще больше растерялась, когда взгляд остановился на висевшей на стене картине. Словно сделала открытие для себя. Про мужа вовсе забыла. Забыла? Смотрела пристально. Внимание невольно сосредоточилось на глазах: не блестели. Взамен эти глаза навели ее на другую мысль. Тем более, что стоящие на телевизоре часы три раза прозвенели. И Виолетта, которая до этого была одинока, покинута, напугана до безумства и отчаявшаяся, сначала ужаснулась от звука, напоминающего марш смерти, и лишь потом почувствовала, что внутри у нее что-то происходит, что какая-то неведомая сила собирает, подобно магниту, осколки всего того, что до этого было разрушено внутри нее.
Немного спустя она собрала брошенную на диван одежду и вошла в спальню. Сбросила с Ваге одеяло. Сбросила, а сама застыла у стены. Испугалась. Думала, что когда она будет стягивать одеяло, он непременно шевельнется, и так как не шевельнулся, Виолетта онемела. Совершенно голый, мужчина безразлично смотрел в потолок... Взгляд его был убийственен, и Виолетта вот-вот должна была снова лишиться воли, даже выпитая водка не помогала. Она робко подошла, протянув руку вперед. Вначале коснулась пальцами его волос, лишь потом осмелилась опустить руку и закрыть глаза. Навсегда. И опустилась необъяснимая легкость. В первую очередь на него. Казалось, Ваге до этого мучился и лишь сейчас, закрыв глаза, успокоился. Он был похож на спящего. Нет, спал. Виолетта даже осмелилась наклониться и прикоснуться губами к его полураскрытому рту. А выпрямляясь, испытала горько-жалостное чувство к лежащему перед ней телу. Закинула волосы за уши и приступила к делу. Но что это такое – опять растерялась? Стала метаться из стороны в сторону. Нет, нашла. Лежали на полу. Трусы Ваге. Стала надевать. Впервые в жизни одевала мужчину. Пыталась определить, где зад трусов, где перед. И впервые видела его наготу вот так, под светом. Взгляд невольно приковался к дубу, сваленному ураганом. Поцеловала. Это было почтение, признание, прощание. Натянула трусы.
Она не представляла себе, что будет так мучиться, что придется непрерывно переворачивать труп с боку на бок, сажать. И, пока надевала один предмет одежды, вся покрывалась потом. Казалось, что всему этому не будет конца. В один миг  даже рассердилась, почему он надел именно эту одежду. Наконец очередь дошла и до пиджака. Она уже вдела одну руку в рукав, возилась с другой, когда что-то грохнуло на пол. Оставив труп лежать на боку, стала искать упавший предмет. Нашла, подняла и... пальцы судорожно сжались, стискивая пузырек с нитроглицерином. Мгновенно проснулась какая-то неизъяснимая боль. Она вторглась, разрушив все, полоснула съежившееся сердце, стиснула, стала давить и давить. И водка была бессильна. И Виолетта обомлела, стала прежней, теперь уже с грузом на своей совести – смертью любимого мужчины. И, как раненая самка, она бросила с мучительной болью в сторону стены пузырек – в лицо кому-то невидимому. Тысяча осколков разбившегося пузырька разлетелись вместе с таблетками по всей комнате. А она с болезненным стоном рухнула на пол, положила голову на кровать, как приговоренная к смерти перед казнью.
– Забери сразу мою душу... не мучай... – это был не плач, а вой.
До слуха доносился последний разочарованный стон Ваге, и как удары молота: «Эх, Виолетта!»
– Господи, Господи, что я натворила?.. Скотина я, скотина... Ваге, миленький, Ваге... Забери мою душу, Боже, прошу тебя... Ваге, Ваге!.. Ваге, прости меня, если можешь...
А Ваге, казалось, спал на боку, не успев надеть один рукав пиджака. Вой постепенно превратился в скулеж, ослабел, погас. Лишь глухое нытье порой слышалось в мертвой тишине. Некоторое время спустя и оно прекратилось, и теперь явственно слышался монотонный стук часов: тик-так. Часы не выдержали и вновь заиграли то, что умели. Четыре раза. И снова как марш смерти. От этого марша стон Виолетты возобновился. Она оторвала голову от матраса. Матрас был мокрый. Вытерла сопли о подол халата. Поднялась. Она была похожа на побитую собаку. Голова трещала. Увидев Ваге, лежащего на боку, она вернулась к действительности, хотя, когда открыла глаза, в один миг показалось... Натянула и другой рукав пиджака, затем – дождевик. Ничего не забыла? Нет. Даже ремень был на месте. Подошла к шкафу и сняла халат. Надела трусы и бюстгалтер. Нашла в шкафу джинсовые брюки, спортивные полуботинки, связанный ею свитер. Одевшись, как положено, бережно собрала волосы на затылке, скрепила заколкой.
Сперва опустила с кровати ноги Ваге, затем, взяв его за подмышки, потащила на террасу. Уложила на пол, принесла туфли, надела. Выключила свет на террасе и в темноте по возможности беззвучно открыла дверь. Шлепанец мужа  она сунула под настежь распахнутую дверь, чтобы она не закрывалась, и потащила труп наружу, в сени. Опустила труп, положила шлепанец на место, бесшумно закрыла дверь.
Усталый ветер давно заснул. Окна соседних домов по-прежнему были темные. Кругом стояла тишина. Воздух был тепловатый, моросило.
Теперь Виолетта не знала, как поступить дальше. Она должна была спуститься по четырем деревянным лестницам. Тащить не могла – стук ног выдал бы. Оставалось взвалить труп на спину, а для этого прежде всего нужно было поднять его. С большим трудом сумела  поставить его на ноги, прислонив к стене, сама нагнулась... Ваге свалился ей на спину, чуть не задавил. И таща его как мешок, сдавленная, кусая губы, чтобы не издавать звуков, она кое-как осилила четыре ступеньки, медленно и бесшумно. Дальше не могла. Вот-вот должна была рухнуть, колени дрожали от тяжести груза, сердце трепетало, как воробей. Про себя даже удивилась, что прежде никогда не чувствовала на себе этой тяжести. Хотела опустить груз, но не сделала этого, так как потом была бы вынуждена тащить его, что было невозможно. Ветер сделал свое разрушительное дело: по всей аллее лежали сухие листья. А до ворот было пятьдесят-шестьдесят шагов. Вынужденно прислонила труп к стене террасы, сама оставаясь под грузом, уперев руки в бока. Так было легче и можно было отдышаться. Где-то закукарекал петух. Это заставило Виолетту оторваться вместе с грузом от стены, хотя ей хотелось еще немного отдохнуть.
Несмотря на то, что опавшие листья были еще влажными, они предательски шелестели. Тем более, что ноги мужчины упорно терлись о землю, невзирая на все старания Виолетты. До того, как добраться до ворот, она еще раз прислонилась  вместе со своей ношей к забору. От дыхания Виолетты шел пар. Женщина покрылась потом. Щекоча, большая капля пота потекла от шеи вниз, под бюстгалтер, задев на своем пути крест, висящий на цепочке. В один миг Виолетта даже пожалела о том, что надела свитер.
Минуту спустя раздался еще один  петушиный крик. Надо было спешить. Листва шелестела под ногами, но черт с ней – иного выбора не было. Лишь дойдя до ворот, она освободилась от ноши, прислонив к стене. Сама же рухнула рядом, тяжело дыша и ловя языком капли пота с тем, чтобы намочить рот. Минуту спустя поднялась, осторожно открыла железную дверь, которая заскрипела, наверное, от того, что отсырела.
Виолетта скользнула вниз, как тень, притихла под стеной, всматриваясь в переулок сверху вниз. Не было никакого движения. Так же осторожно вернулась назад, опустилась на колени за воротами, рядом с «сидящим» за  забором Ваге, обняла, прижав голову к груди.
– Прости меня... – глухо застонала она, ласково вытерла ладонью его холодное, влажное лицо.
Уже стало накрапывать. Взяв его за подмышки, потащила за ворота.
Больше не было сил брать на спину, нужно было энергичнее двигаться: свет от ближайшего фонарного столба распростерся почти до ворот. Но, черт возьми, именно здесь, при вынесении из ворот, левый ботинок Ваге зацепился за железо и вышел из ноги. Она положила его и едва надела ботинок, как неожиданно в мертвой тишине послышались приближающиеся шаги. Драхк, драхк, драхк... – раздавалось в каменистом переулке... Она ужаснулась. Готова была упасть в обморок, а спрятаться, возвращаться обратно не было времени. «Господи, помоги мне», – в отчаянии взмолилась стоящая на коленях женщина, в то время как уже вырисовывались контуры незнакомца и вот-вот он должен был показаться. Однако тот остановился у предыдущего фонарного столба и стал мочиться на столб. И еще он не закончил свое дело, как свет неожиданно погас, разом скрыв переулок в темноте. Послышался сильный мат: видно, мужчина был пьян. Он приближался, застегивая  пуговицы на ширинке. Сравнялся, ворча что-то. Прошел в пяти-шести метрах, и скоро шум его удаляющихся шагов смолк.
От произошедшего силы Виолетты удвоились, она продолжила свой тяжелый труд. В переулке, на месте пересечения с улицей, она вновь опустила труп, выглянула с краю стены: вокруг была непроглядная тьма, ни звука. Сама не знала, почему потащила труп влево, вверх по улице, наверное, потому, что другая, обычно более оживленная улица, была ближе к ней. И когда порядком отошли от переулка, она усадила Ваге, прислонив его плечом к стене. «Прости меня», – снова пробормотала она, однако дождь уже усиливался, и она поспешно удалилась, бесшумно и на удивление легко дойдя до ворот. Без скрипа закрыла дверь, задвинув засов.
Опавшая листва уже не хрустела. Она быстро добралась до дома, но... не вошла внутрь. Прямо на лестнице ноги ее неожиданно подогнулись, она медленно села, опустила голову на перила... и заныла.
Нет, это было не нытье – так скулит оставшаяся без хозяина собака...


ЭЛЕГИЯ ДЛЯ ТРУБЫ

В память о друзьях детства – Роберте, Генрике, Лорике, Валерике

Часто пытаюсь понять, был ли необходим миру конкретный человек, к примеру, я и мое рождение в мало кому известном городе Каджаран, а не в центре мира – Париже или в Риме, сейчас, а не, скажем, в 1754 году? Если да, то почему формулу жизни я нашел поздно?.. Между тем вначале казалось, что для того, чтобы прожить жизнь, нужно просто жить, что формулы как таковой нет, тем более, что все шло хорошо...
А нас было четверо. Первым из нас расстался с юношеством Греник: после окончания десяти классов женился на однокласснице Ануш. Семья Греника была большой, мать болела. Ануш облегчала бремя. До того, как он женился и стал выходить летними вечерами гулять под руку с новобрачной на улицу, мы били баклуши до вечера под обращенной к солнцу стеной клуба. В Каджаране только и было, что кино. Кино было нашей юностью. В кино мы созревали. В кино и проходила наша жизнь. Скука маленького города съедала нас систематически,  безболезненно и незаметно для нас – шестнадцатилетних бычков. В маленьком городе ты или есть, или тебя нет. Здесь все знают друг друга. А каждая девушка – на счету. И все знают друг о друге все. Кто с кем общается, кто где назначает свидание, кто рядом с кем сидит в кино. Хотя многие рассаживались, когда в зале гас свет и начинался фильм. И к окончанию фильма их уже невозможно было  найти рядом с девушкой. Им казалось, что все происходило тайно, и никто их не заметил. Гулять же с девушкой по улице у всех на глазах могли лишь вернувшиеся из армии и обручившиеся парни.
Значит, нам оставалось скучать и по прохладным летним вечерам подниматься и спускаться с товарищами по единственной улице города. Из аккуратно разрезанной пачки мы кушали сухой кисель, воображая на глазах у девушек, будто наслаждаемся ереванским мороженым. Потом же, спустя полчаса, мы тайком прилипали ртами к  фонтанчику... Мы еще ничего, Кромвеля было жалко. Мало того, что его звали Кромвелем, к тому же он был долговязым, на лице же – лишь нос да сотни гнойных прыщей, каждая размером с чечевицу. Врач сказал, что пройдет, как начнет вести половую жизнь. Однако, Кромвель не мог ни жениться, ни... Никто не заглядывался на него. Это мы терпели гнойные прыщи – Кромвель был нашим другом, хотя, по правде говоря, не упускали повода для того, чтобы подшутить над ним. А он делал все, чтобы найти себе подругу, готов был на всякие жертвы ради своих гнойных прыщей.
Случилось так, что он приударил даже за дочерью дворника Энвера – Таминой. Кромвель думал, что она (азербайджанка, да и лицом не вышла) согласится. Молодые люди даже в кино боялись сесть рядом с азербайджанкой. А Кромвель и в кино повел несколько раз. Да что там повел: он покупал два билета, один тайком отдавал ей. Входили в зал раздельно. И лишь после начала фильма Кромвель, подобно призраку, оказывался рядом с ней.
Кромвель хотел одновременно войти в сады Семирамиды и остаться рядом со святыми. Мы же, говорю, были бычками, хотя Кромвель был нашим другом, однако его душевные переживания были чужды нам. И потому в самый разгар фильма, подражая контролеру Гарнику, который любил окликать, стоя возле дверей: «Такой-то такой-то, выходи, тебя ждут», один из нас неожиданно кричал в полной тишине зала:
–Арутюнян Кромвель!..
Другой из нас миг спустя вторил:
–Твоему отцу штаны понадобились.
И зал, забыв о фильме, взрывался хохотом, начинался галдеж. Гарник заставлял включить свет, чтобы выгнать дразнивших его. И включение света становилось для Кромвеля вторым ударом. В залитом светом зале взгляды всех тут же начинали искать того, длинный рост которого в это время вчетверо укорачивался, сжимался под сиденьем, как пружина... Однако некоторое время спустя Кромвель снова мирился с нами: ведь мы мирились с его гнойными прыщами.
Помимо кино, праздность уходящей нашей юности мы часто приправляли ароматом шашлычной Зарзанда. Если в этот день фильм не нравился нам, а погода не позволяла идти взад и вперед по единственной улице, кушая кисель, мы обязательно подавались в шашлычную Зарзанда. Вопрос денег решали просто. Наш друг Никол был королем. Когда у нас не хватало денег, он всегда приносил из дому. Не крал, просто знал, где лежат деньги, молча брал. Столько, сколько было. Родители, конечно, знали об этом, но всегда прощали Никола – он был единственным у них и инвалидом, хромал на две ноги: в детстве упал со стены, окружающей детский сад, и теперь при ходьбе качался вправо и влево, подобно маятнику. А самое главное – он был приемным ребенком. До слуха Никола довели, что он из детского дома и опекавшие его – вовсе не родные ему. Потому он был зол на весь мир и со зла тащил из дому деньги, словно мстил содержащим его. А мы на эти деньги пировали в колонии Зарзанда.
Находящийся на окраине города квартал и сейчас называется колонией по причине располагавшейся здесь годы назад исправительно-трудовой колонии. В то время мы, мальчишки, были знакомы со многими из арестантов, покупали им на их деньги дешевые сигареты «Аврора» и чай, они же дарили нам смастеренные ими эбонитовые кресты и амулеты. Были у нас знакомые и в военном отряде, охраняющем колонию. К ним мы шли в субботние вечера – в дни, когда показывали кино для отряда. Чтобы не быть замеченными и дежурный офицер не выгнал нас из зала, мы садились прямо на пол перед первым рядом, между ног солдат. И в ходе всего фильма дышали запах кирзовых сапог и портянок, вылупив глаза на Чапаева, военный корабль «Потемкин»... Сейчас на месте колонии были пятиэтажные жилые дома, а вместо солдатского клуба – шашлычная Зарзанда, где мы сидели до полуночи, до тех пор, пока Зарзанд по-дружески, хотя нам в отцы годился, произносил:
– Ребята, хочу потихоньку собираться...
Пока он потихоньку «собирался», мы, шестнадцатилетние бычки, познавшие, на наш взгляд, смысл жизни, в прекрасном расположении духа отдавали себя полуночной прохладе. И казалось, что мы – хозяева жизни, и от этой мысли жизнь становилась сказкой, а жить – удовольствием. Время останавливалось для нас в настоящем. И от желания насладиться моментом сполна наше настоящее наполнялось самыми несуразными глупостями...
Я не сказал, что колония была изолированным участком, от города ее отделял пустынный километровый отрезок, и эта территория по ночам в основном пребывала в темноте. Однако нам не составляло труда оседлать одного-двух ослов, ищущих пропитание в ближайших мусорных баках. И в город мы входили на ослах. Потом в качестве «платы» надевали ослам на копыта пустые банки из-под сгущенного молока и гнали их по улице Ленина. И сами же потешались издалека. Представьте себе: полночь, пустынная улица, треск и звон жестяных банок. Этот шум отдавался эхом по всей улице, троекратно усиливаясь. Осел ослом, но для того, чтобы высвободить свои ноги и прекратить шум, он ускорял шаги – вместе с этим шум еще больше усиливался. И ругань вышедшего на балкон полусонного человека смешивался с треском и звоном, наполнявшими улицу; домашняя туфля другого мужчины с разгулявшимися нервами или иной попавший под руку предмет летели с пятого этажа...
Так мы транжирили свою юность, но так как  случайность также имеет свою закономерность, то однажды непременно должна была случиться беда. Просто наступила осенняя мглистая ночь, в которую дождь не был дождем, а садящейся на тебя водной пылью. Не знаю, то ли мы поздно заметили ее, пребывая в очередной раз в мире блаженства, то ли эта женщина в самом деле вдруг выросла перед нашим носом? В темноте невозможно было разобрать ее лица. Вместо женщины мы видели лишь колеблющиеся контуры бочки, и когда она заговорила, я понял, что в эту ночь мир принадлежит не только нам, но и ей, и она считала себя королевой. Женщина произнесла:
– Ребята, родные мои, курева не найдется?
Выученного Кромвелем в школе хватило бы лишь на «здравствуй», «до свидания», «я тебя люблю», потому он и наклонил шею, подобно жирафу, в сторону моего уха:
  – Что говорит?
– Папиросу просит, – ответил я.
– Бо...
Пока Кромвель произносил тягуче что-то многозначительное, я дал женщине «Аринберд» и приблизил зажигалку. Только сейчас заметил, что она в летах. Волосы ее были собраны под косынкой, завязанной на шее. На ней был ватник. Она не была местной – работать в Каджаранском комбинате приезжали из различных концов страны Советов. Женщина с большим удовольствием втянула в себя дым и приступила к разговору.
Когда это двое пьяных понимали друг друга, чтобы мы четверо понимали? Но это было особое удовольствие – болтать с пьяной женщиной, тем более, что мы впервые в жизни видели пьяную женщину, и наше удовольствие засасывало нас, подобно болоту. Ведь эта стерва очень развязно вела себя, невообразимо развязно в нашем понимании. Говоря, она шаталась, шатаясь, бросалась в объятья кому-либо из нас. Когда упала Кромвелю в объятья, застыла. Кромвель подержал ее в своих объятьях. Потом, так как она сама того хотела, мы взялись проводить ее до дома. Она была вдвое пьянее нас. Я не мог понять, что сделало нас столь покорными, послушными, хотя мы воображали себя хозяевами. Одним словом, повернули назад и вскоре достигли колонии, указанного ею здания.
По правде говоря, если бы это зависело от меня, здесь мы и распрощались бы. В незнакомом, загадочном, вызывающем оцепенение удовольствии был и отрезвляющий холод. Однако я не мог возвращаться один, а ребята, очарованные ею, забыли обо всем на свете, меня и себя.
Пока мы поднимались на пятый этаж, я умолял делать это тихо: если кто-либо увидит нас, то нам – хана. А королеве все было нипочем: то и дело заливалась смехом. И еще как хохотала паскуда! От ее хохота в полутьме подъезда все волновалось, и некая теплая, цепенящая струя распространялась по всему телу, концентрируясь в штанах. Ее смех воспринимался как приглашение в рай – кушать яблоко... Мы же, повторяю, были бычками, не видевшими луга, тоскующими по лугу... Перед дверью квартиры она долго шарила в карманах, ругая ключ, который, в конце концов, оказался за пазухой, вероятно, под лифчиком. Кроме меня никто не был способен просунуть ключ в замочную щель, потому дверь открыл я, чтобы тут же войти внутрь, дабы никто не увидел нас на лестничной площадке. Женщина на удивление быстро нашла выключатель. Включила свет. Это была однокомнатная квартира с обстановкой, характерной для одиночки.
– Наконец я дома! – воскликнула она в блаженстве и лишь сейчас, видя нас под светом, задумалась на миг. – Вы кто такие?.. А-а... понимаю... Благодарю вас за то, что провели... А сейчас надо идти домой... Вы славные мальчики, – она стала смеяться. – Вы, в самом деле, много постарались для меня... Спасибо, что проводили... А сейчас, сынки мои, шагом марш, вам уже спать пора... Слышите? Шагом марш! Не то, знаете ведь, что сделаю? – и она с напускной строгостью пригрозила пальцем. – Милицию позову...
Ее последние слова снова заставили Кромвеля наклонился к моему уху:
– Что говорит?
– Говорит, убирайтесь, уходите.
– Бо...
А женщина все еще говорила сама с собой. Уже сняла косынку. Разговаривая, расстегнула пуговицы сорочки. Потом, забыв о нашем присутствии или не ставя нас ни во что, сняла сорочку, сама с трудом держась на ногах, и как  ни пыталась накинуть сорочку на спинку стула, один рукав ее все равно коснулся пола. Однако это уже не имело значения: женщина упала навзничь на кровать. Распласталась. Ей было плевать, что подол вздернулся, обнажив бедра... Так близко видели впервые. А на ней было дешевое спортивное трико, швы которого, казалось, вот-вот лопнут из-за мясистых бедер.
Некоторое время женщина ворчала с закрытыми глазами что-то нелепое, потом это превратилось в бормотание, и вскоре она умолкла. Лишь пышные груди равномерно поднимались и опускались, словно шатающиеся во время землетрясения холмы. И лишь это свидетельствовало о том, что лежащая на кровати – не труп. Землетрясение происходило внутри нас, мы были огорошены  и не знали, как поступить. Никол, который до этого по-хозяйски прошелся по всем углам квартиры, зашел в туалет.
А Кромвель... Первым Кромвель осмелился прикоснуться к обнажившейся ноге женщины, положив руку выше колена. Реакции не последовало. Это было то, что надо. Рука Кромвеля воровато пошла вверх, чем дальше, тем смелее и смелее... Я подошел, схватил его за рукав:
– Не перебарщивай.
Он оглянулся на меня, держа руку между ее бедрами. По его взгляду я понял, что Кромвеля не удержать, но я снова запротестовал:
– Дверь открыта, если кто-то войдет, то нам – хана.
Кромвель пошел закрывать дверь, я – за ним, и уже в коридоре снова пристал к нему:
– Понимаешь, как потом  все может обернуться?
– Не трусь, ничего не будет... Такой шанс выпадает раз в тысячу лет.
– Но можем вляпаться в беду.
Он взял меня за плечи и посмотрел в упор:
– Скажи, ты друг мне?
Я  кивнул.
– В таком случае – не каркай. Подожди минут десять у двери. Потом ты сделаешь, если есть желание.
По правде говоря, и я был не против вкусить райского яблока, но хоть бы комната была темной – представил бы кого-нибудь из нравившихся мне девушек и не заметил бы, что лежащая на кровати была возраста моей матери...
Пока мы с Кромвелем переговаривались, кровать неожиданно заскрипела. Вместо двери в комнату висел занавес, завязанный в пучок с двух сторон. И в разрезе занавесей мы увидели раздвинутые ноги, белые, толстые, мясистые, со складками, а между ними красовалась обнаженная качающаяся задница Никола – от этого и скрипела кровать. Вид был необычный, отталкивающий. От увиденного  у меня исчезло всякое желание. Сидя на стульчике на кухне, я понял, что не могу кушать объедки с чужой тарелки. Я или должен быть первым, или – вне очереди. А Кромвель не был похож на самого себя.
– Всюду суется вперед, – фыркнул он в адрес Никола. В его голосе был смертельный яд.
Пока кровать скрипела, он яростно ходил взад и вперед из кухни в коридор. Порой останавливался перед занавесью, устремляя взгляд на скрипевшую кровать. И, возвращаясь в кухню, каждый раз фыркал:
– Не понимаю, почему он не кончает...
И снова шел к занавеси.
В один момент он вернулся, но теперь сел на стульчик с искаженным пустым взглядом. Спустя пару секунд в коридоре появился Никол, застегивая ширинку. Его лицо сияло от счастья. А Кромвель был похож на сигарету, которая выгорела сама по себе.
– Оказывается, чистить дымоходы – бесподобная вещь, – произнес Никол в блаженстве. – Если и вы хотите, поторопитесь. Не будем же сидеть здесь до утра.
Не было надобности говорить об этом Кромвелю, он уже исчез за занавесью. Однако спустя пару секунд вернулся. Описать словами вид Кромвеля было невозможно, также как и то, что творилось у него внутри. Это, пожалуй, была единственная реальная возможность в его жизни освободиться от прыщей, рассыпавшихся по всему лицу. И теперь он не был в состоянии использовать «шанс, предоставляющийся раз в тысячу лет». Кромвель был в полном отчаянии. Он набросился на Никола:
– Во всем ты виноват, шакал.
– Это ты мне?! Да я тебе шею сверну.
И когда они вот-вот должны были схватиться в прихожей, подобно петухам, я встал между ними:
– Хватит, из-за вас и я вляпаюсь в беду.
– Разве не видишь? Он хочет из меня крайнего сделать, – сердито произнес Никол, вошел в кухню, сел на стульчик, где до этого сидел Кромвель.
– Хиппи, как мне быть? – присмирев, Кромвель обратился ко мне.
«Хиппи» было моим прозвищем – за мои длинные волосы. Я был Хиппи, но не врачом: что я мог посоветовать, когда то, что должно было разбудить находящуюся в обморочном состоянии овчарку Кромвеля, было распластано на кровати и обнажено до пупка.
Кромвель снова исчез за занавесью.
Все еще не остыв, Никол, сидя в кухне, курил, встряхивая пепел на грязную посуду, громоздившуюся на столе.
– Так и скажи, что не стоит, – произнес он громко, – а то нашел причину...
– Закрой пасть, – ответил появившийся в коридоре Кромвель и снова проскользнул за занавесь.
Я еле удержал Никола, тут же вскочившего с места.
– Никол, как брат, не перебарщивайте. Забываете, где мы находимся.
– Короче, Хиппи, через десять минут уходим. Не будем же сидеть здесь до утра, – Никол сказал это больше для Кромвеля. И Кромвель, наверняка, услышал.
То, что лежало обнаженным перед глазами Кромвеля, смущало, а не вдохновляло Кромвеля. Наверное, поэтому он стал расстегивать пуговицы сорочки женщины. Он надеялся найти здесь вакхический эликсир. Однако вместо ожидаемых грудей обнаружил сморшившиеся соски и тряпки в лифчике. Черт знает, для чего ей нужны были эти тряпки. Для того, чтобы держать в стоячем положении груди, чтобы привлечь клиента, или же использовать в нужный момент?
Никол постучал указательным пальцем в стену кухни, прямо над своей головой. Сделал он это демонстративно. Он вел себя как циник и от этого чувствовал себя хорошо. Он испытывал свое мужество. Издевательство же над Кромвелем доставляло ему удовольствие. Поэтому он не назвал имени Кромвеля, а просто произнес, стуча в стену:
– Слышь, если не получается, скажи. Я готов вместо тебя еще раз.
Однако на этот раз ответа не последовало. Но Никол не собирался отступать, он стал атаковать с другой стороны:
– Осталось пять минут... Хиппи, через пять минут уходим.
Кромвель и без того понимал, что время поджимает и торопился. Естественно, в спешке вместо того, чтобы сконцентрироваться, он запутывался, терялся, тем более зная, что в кухне считают его время...
Кромвель вышел из-за занавеси.
– Я остаюсь, – произнес он холодно, решительно.
Мы опешили.
– Ты что дурак? – сказал я.
– Я остаюсь, – Кромвель был непоколебим.
– Если ты всю жизнь останешься здесь, все равно, ничего у тебя не получится, – это был Никол, черт побери! Словно бес вселился в него, потому что произнесенное им свершалось.
Женщина, которая до этого лежала, как бревно, вдруг зашевелилась, открыла глаза и хотела встать, но смогла лишь сесть, и тут ее вырвало – она испачкала себя и постель. Потом, не поняв, что происходит, охнула и в бессилии повалилась на бок. Ноги ее остались свешенными с кровати.
– Финита ля комедиа, – произнес Никол на манер актера итальянского кино, сурово, бездушно. – Я же говорил, что ничего у тебя не получится.
Тут же перед моим носом что-то пронеслось, и Никол трахнулся спиной о дверь туалета, дверь распахнулась, и он рухнул внутрь, слившись с шумом переворачивающихся ведер и тазиков.
– Проститутки! – взревел Кромвель. – Вы – проститутки!..
И, захлопываясь, входная дверь квартиры едва не вылетела из рамы. Парадная загрохотала в ночной тишине.
Никол вышел из туалета с опухшей и отвисшей нижней губой. Он выплюнул на пол кровь. Фыркнул. Слов его трудно было разобрать, но смысл был понятен. Это была непечатная брань. К счастью, когда мы удирали из квартиры, в подъезде царило безразличное молчание.
От тумана исходила водная пыль. Мы шли в ночной тишине, всматриваясь в улицы и дворы выстроившихся в ряд домов. Кромвеля не было. И от того, что Кромвеля не было, бешенство Никола усиливалось. Он выкрикивал в пустынной улице непечатные матерные слова.
– Я с него кожу сдеру. Еще не родился тот, кто поднял бы руку на Никола, – периодически фыркал он, подобно паровозу, и приправлял это новой чередой бранных слов.
Он был прав: без него в городе почти не было драк. И от избиения людей он непременно получал высшее наслаждение. А сейчас рассекли его губу, к тому же, это сделал Кромвель, с которым, можно сказать, дружил лишь для того, чтобы подтрунивать над ним.
Он опьянел от ярости, и чем дальше, тем больше становился невыносимым и необузданным. Пару раз даже попытался выместить свою злость на мне. Я не дал повода для этого. Я хорошо знал Никола. Он был шизиком. Связаться с ним, тем более, сейчас, означало добровольно впутаться в историю. В глубине души я всегда жалел его за уродливую походку, за его судьбу. Думал, пусть выскажется, успокоится. Идя с ним рядом, я выдерживал определенное расстояние, чтобы, оборачиваясь ко мне, он не задел меня плечом и не вспылил. В иных обстоятельствах это было бы нормально, но сейчас он приставал:
– Сторонишься меня?.. Моя походка тебе не нравится?..
– Разве я говорил это?
– Не говорил, но подумал... Вы считате себя избранными, – он в первую очередь имел в виду Кромвеля. – Все у вас как надо: отец, мать... Раньше очки не носил, сейчас же носишь, чтобы понравиться девкам. Разве не так?
Затем он прошипел:
– А девки-то знают, что я – единственный мужчина среди вас... Олухи! Гады!..
Это был другой Никол, суровый, заклятый враг. Холод осенней ночи не остужал его. И пока мы шли, он не прерывал свой диалог, сочиняя по ходу новые бранные слова. Я уже говорил, что старался не обращать внимания на его надоедливые речи, но хотя молчал, внутри у меня все разрывалось от волнения. Я и  не допускал, что Кромвель мог устроить нам засаду. Мне наивно думалось, что он сообразит пару дней не показываться, пока уляжется буря, как обычно он делал это после того, как мы играли с ним очередную шутку.
Но... Но я же говорю, что бес попутал Никола. Угадав мои мысли, он неожиданно схватил меня за ворот:
– Ты пойдешь со мной.
– Куда? – не понял я.
– Домой... Вытащу на улицу в чем будет, – сказал он.
– Сейчас?
– Да, сейчас.
– Можешь это и завтра сделать.
– Нет, сегодня и сейчас!
– Сейчас поздно, я не пойду.
– Пойдешь. Ты должен увидеть, как я ему шкуру спущу.
– Зачем? А дальше что?
– Чтобы убедился, что еще не родился тот, кто ударил бы Никола... Понял?.. Кроме того старого хрыча, – и он поднял указательный палец вверх, воткнул в туман, осыпав все кругом матом.
– А наша дружба?
– Заткнись, – закричал он мне в лицо, затем отпустил мой воротник. – Я одинок... одинок... в этом большом мире, – и пошла новая брань. – Представляю, с каким удовольствием травила бы меня свора твоих избранных, если бы была на то возможность... Сучий мир...
Мы уже преодолели достаточное расстояние и почти уже оставили позади колонию – проходили мимо шашлычной Зарзанда, дежурный свет в большом окне которой напоминал гноящийся глаз, когда из-за стены неожиданно прыгнула на нас чья-то тень. В этот миг я услышал полный боли крик Никола, и голова моя треснула от глухого стука. Мне показалось, что от удара ломом моя голова раскололась, как гранат, и из образовавшейся щели вылетели зерна граната – тысячи звезд, потянув меня за собой... Спустя миг звезды рассеялись по всему небу, а я никак не мог дойти до места. Все кругом накрылось молочной мглой, я скользил в этой мгле к небу, но мгла не кончалась... И, поразительное дело, как только показалось, что вот-вот доберусь до звезд, оставив мглу под собой, слух мой уловил доносящийся издалека звук: это выстрелил самодельный пистолет Никола, из которого я сам несколько раз стрелял по бродячим собакам. Пистолетный выстрел низверг меня с небес... Первое, что я почувствовал, открыв глаза, были невыносимая боль в области затылка и тошнота. Остальное пребывало в тумане. Тем более, что очков на моем носу не оказалось. Вдруг я вспомнил о Николе. Сейчас его не было. Я был один на ночной улице, где от тумана исходила водная пыль. Я стал щупать кругом в надежде найти свои очки. И неожиданно моя рука наткнулась на... Кто-то, скорчившись, лежал на боку, держа руки на животе. Это был Кромвель. Я, спустившийся с небес, не совсем воспринимал окружающее, тем более – свершившееся. Поэтому не чувствовал ни ужаса от случившегося, ни тем более сострадания к Кромвелю, который, держась одной рукой за живот, другой повис на моем рукаве и молил о чем-то. Однако, выходя из его горла, слова превращались в странный сип. И в этот миг я не был в состоянии понять, что вместе с умирающим в эту осеннюю туманную ночь Кромвелем умирает и моя юность – несчастная, лишенная будущего.
Между тем стоило искать смысл в том, что свою юность я начинал с колонии и завершаю в колонии. Кто знает, может, было возможно обойти этот осенний день, чтобы Кромвель остался жив. А может, засевшая в засаду беда годами терпеливо ждала именно этой осенней ночи? Не знаю. В любом случае мы сами избрали путь, на который село это чудовище. Но мы были бычками, не знающими о ловушках жизни, и нам казалось, что мы живем, в то время как шли к гибели, и не было кого-либо, кто остановил бы нас...
Я говорю, что в тот миг не понимал ничего не только в свершившемся, но и в самом себе. Вместо того, чтобы предпринять что-нибудь для спасения Кромвеля, который сипел все слабее и слабее, после больших пауз, в моей голове, принявшей удар лома, продолжала звенеть одна и та же мысль: Никол сбежал. Но я никак не мог определиться, в какую сторону бежать мне, и продолжал стоять на коленях на мокром асфальте, пребывая в этом мире и одновременно – непричастный к миру.
Именно в этот миг, хотя и без очков, я заметил в тумане движущуюся черную точку. Она шла навстречу. Кто это? Никол? Немного спустя стали обозначаться контуры. Шел соразмерными шагами, которые четко слышались в ночной тишине. Звук был знакомый и отдавался в моей голове. Нет, это был не Никол, из тумана, в конце концов, вышел осел. Он шел прямо на меня, монотонно звеня надетыми на ноги пустыми банками.
Этот осел был моей судьбой...


  ТЕРЕЗ, ТРЕЗОР И СМЕРТЬ

Снег прекратился лишь после полудня. Теперь падающие редкие снежинки были размером, если, конечно, глаз заметил бы их, с игольное ушко. Мальчик смотрел из окна на белые тротуары, белые деревья на обочине, белую крышу здания напротив, белые телевизионные антенны числом до ста, восседающие на крыше... На одной из антенн зашевелился черный клубок, похожий на промокшую кошку. Зашевелившись, клубок каркнул, переступил с лапы на лапу и снова каркнул. Ворона портила своим присутствием повсеместную белизну снега. И парень видел из окна уже черные тротуары, черные деревья на обочине, черную крышу здания напротив и черные телевизионные антенны числом до ста, восседающие на крыше... Вороны не было, однако было слышно карканье. Ворона находилась под грудью парня, и словно не сердце билось, а это жалкое существо подпрыгивало под грудью. Карканье же отдавалось эхом, разбиваясь на тысячи осколков.
Несколько часов назад отца парня предали земле. Однако свершившееся никак не воспринималось им как реальность. Он был юн и не верил в смерть. Тем более, не верил в смерть отца. Ему никогда не приходило в голову, что в его жизни будет и этот зимний день. Ему казалось, что отец будет всегда, как и он сам, существование отца для него было равносильно дыханию. И сейчас он сходил с ума, вроде бы сознавал происходящее, но не мог постичь его. Это был кошмар, ужасный сон, который никак не заканчивался.
Порой мысли прояснялись, и тогда хотелось выть от боли... Ворона в такие минуты каркала и лихорадочно клевала нутро парня, причиняя невообразимую боль. И, может, для того чтобы сделать боль невыносимее, каждый раз менялось видение. И каждый раз от боли парень ясно слышал голос отца и тут же оборачивался в сторону голоса. Отца, конечно, он не находил, но взамен на душе становилось светло... Каждую секунду он ждал, что сейчас, именно в этот миг, дверь откроется, отец войдет внутрь и по привычке произнесет: «А?..» То есть: «Что вы сказали?..» И тут же присоединится к разговору соседей и родственников, заполонивших их дом. Вместе с тем парень то и дело совершенно отчетливо представлял метровый слой земли, под который несколько часов назад навсегда положили его отца – как тут ворона терзала его сердце! И от совершенной беспомощности, от того, что он не был в состоянии изменить что-либо, парню хотелось кричать. Всеми своими клетками он чувствовал влажную холодность земли, и от боли, в которой была и жалость, хотелось плакать. Слезы, однако, каждый раз застывали в горле.
Отец умер в присутствии сына. В течение пяти минут. Нет, в один миг. Не попрощавшись. Лишь успел произнести: «Не понимаю, что происходит со мной». И все. Сел и застыл на диване, прислонившись к его спинке. Парень, который впервые видел смерть так близко, был огорошен, растерян. Лишь немного спустя, обезумев, стал трясти отца, тянуть его. От панических криков сына в неподвижных глазах отца вдруг появилась слеза. Юноша оцепенел от свершившегося: он впервые видел отца плачущим и не понял ничего. Тем временем отец продолжал сосредоточенно глядеть вдаль, в неопределенное будущее сына и дочки-шестиклассницы.
Первым на зов парня поспешил сосед Сергей. Минуту спустя он произнес, положив руку юноше на плечо: «Твоего папы больше нет». Именно это «нет» время от времени звучало в голове у парня голосом Сергея, и каждый раз парень наполнялся ненавистью к этому человеку, словно, если бы он сказал что-нибудь другое, отец сегодня был бы жив. Парень никак не мог смириться с этим «нет».
Отец для них был все, также и матерью, а самое важное – единственной и последней нитью, связывающей его и сестру с жизнью, миром и космосом. Теперь, когда отца не было, парень не знал, кто он такой и что делает в этом мире. И в душе у него был страх тысячелетнего одиночества. Страх сироты. Может, от этого страха он продолжал верить. Даже в тот миг, когда отца должны были опустить в могилу, одна из стоящих рядом женщин прошептала юноше на ухо: «Детка, поплачь, больше не увидишь отца». Но все равно, он не мог плакать и сосредоточенно смотрел на отца, лежащего с закрытыми глазами.
Хотя над гробом держали зонтик, тем не менее большая снежинка села на закрытый глаз отца. Парень поглощенно смотрел на снежинку в надежде, что вот-вот от нее ресницы отца защевелятся и откроются глаза. И хлопья снега превратятся в тысячи белых-белых цветков на деревьях, одновременно зацветут все деревья мира, и в январе месяце наступит для него весенний праздник. В один миг юноша даже поискал взглядом сестру, чтобы во время чуда, взяв ее за руку, парить над зацветшими деревьями. Одна из женщин обняла сестру под падающим снегом. Хрупкие плечи сестры тряслись, она уткнулась лицом в живот женщины, и плача ее не было слышно.
Снежинка не таяла на веке отца. Двое мужчин принялись закрывать гроб. Юноша не отрывал глаз от снежинки. Она так и осталась в гробу, на закрытом глазу отца. Мужчины при помощи камня мастерски забили крышку гроба. Отложив камень, один из них незаметно вытер испачкавшуюся ладонь об обтянутый шелком край гроба.
То ли от обиды, то ли от желания защитить отца, парню захотелось напасть на своего родственника, однако не двинулся: в последний миг он услышал совсем рядом строгий голос отца. Голос был настолько ясен, что он стал рассматривать окружающих.
Смерть оставалась для юноши загадкой. Никак не укладывалось в голове, что человек может в один миг умереть без причины, тем более, когда этим человеком был его отец. Неужели столь незначительна граница между жизнью и смертью? Юноша не мог вспомнить хотя бы один случай, чтобы отец болел.
Когда он был еще маленький, не понимал и часто удивлялся, как это при отсутствии у них матери одежда его и сестры непременно бывала чистой и глаженой. Мальчик знал мать по фотографии в столовой. Теперь, когда он был десятиклассником, внутренне удивлялся тому, что юная женщина с прелестной улыбкой на фотографии является его матерью. Однако в его памяти сохранилось несколько почти одинаковых обрывков, и, когда он вспоминал мать, перед ним вставал один и тот же эпизод, будто открывал книгу там, где лежала закладка.
... На краю здания в их дворе была песочная горка, где играли ребятишки, вернувшиеся из садика. Каждый из них водил по песчаным дорогам, туннелям и мостам  только что купленную машину... Мать подходила с солнечной стороны. Она возвращалась с работы. Между тем мальчику казалось, что она идет из какой-то сказки. От матери исходил яркий свет. На ней было цветистое шелестящее платье с короткими рукавами, на платье – тысячи фиалок. Что это, как не сказка? Мальчик застыл на песочной обочине, очарованный идущей из сказки. Вспоминая этот эпизод, он никогда не упускал главного: мать нагнулась, обняла его и поцеловала в обе щеки. Не упускал не потому, что это был единственный поцелуй, оставшийся в памяти у парня. Вспоминая все это, юноша каждый раз ощущал аромат фиалок, словно идущий из далекой дали лет и наполняющий все его естество.
– Смотри, что я тебе купила, – мать вытащила из сетки автомашину. –  Это был хлебовоз с открывающимися дверцами. Такую же игрушку полчаса назад купил и отец, ведя его из садика домой. Мать увидела на руках у сына игрушку и удивилась.
– Видишь, какой у тебя отец? – сказала она весело, игриво поворошила кудри сына и улыбнулась.
С этой улыбкой она теперь смотрела из рамы, висевшей на стене.
Юноша также помнил людей в белых халатах, которые повезли мать в машине... Он тогда еще был мальчиком, играющим в песке, и не понимал, куда ее повезли и зачем. И часто взбирался на кухонный стул, где становился на колени и, уткнувшись носом в оконное стекло, смотрел на дорогу, по которой обычно шла его мать. Однако фиалок в солнечном свете больше не было...
Теперь, стоя у окна, юноша не успел почуять аромата фиалок на платье матери, как на плечо легла рука. Обернулся: это была Терез.
– Пойдем, – почти прошептала она, – люди ждут тебя. Покушай что-нибудь.
В задумчивости парень кивнул головой. Однако, вместо того, чтобы следовать за Терез, он прикурил сигарету. Прикурил неумело: всего третий день курил. Сам процесс курения не прельщал его, и прикурил он в присутствии Терез скорее для того, чтобы показаться зрелым, тогда как в действительности человека делает зрелым горе. Парня больше прельщал результат курения: пусть и на короткое время, но голова каждый раз приятно дурманилась, сознание покрывалось мглой, в которой находились также его будущее и будущее сестры. В такие минуты настоящее становилось нереальным, смерть отца словно отдалялась и жить становилось легко и просто. Это было обманчивое состояние. И сейчас, когда курил на веранде, из мглистых далей неожиданно всплыл забытый эпизод.
...Стоя на коленях, отец искал на полу в кухне что-то, выпавшее  из его рук. Мальчик, учивший в это время в углу столовой азбуку, услышал свое имя и пошел в кухню. Вошел туда в тот момент, когда отец вставал на ноги, держа в  руках  наполовину пустую сигаретную пачку, извлеченную секунду назад из-под шкафа для посуды:
– Что это такое?
Мальчик смотрел на знакомую пачку, выставленную прямо напротив его носа, и не смел поднять глаз. Потому он не видел выражения лица отца, хотя догадывался по его голосу, насколько он сердит. Наверное, в первый раз в такой степени.
– Тебя спрашиваю: что это?
Мальчик смотрел на протянутую пачку и молчал. Не скажет ведь, что втихаря тащит сигареты из пачки отца и курит каждый день вместе с Гево и Сашиком в подвале здания.
Молчание сына еще больше сердило отца.
– Я вырос в детском доме, у меня не было опекуна. Поэтому я курил. Ты понимаешь меня? А ты? Я с тобой говорю. Ответь... Отвечай же наконец, я к тебе обращаюсь, – сказал он и дал пощечину.
Щека мальчика щипела, как мясо на горячей сковороде. Однако он не заплакал, наоборот, от пощечины внутри все наполнилось ненавистью.
– Я сирота, – еле слышно произнес мальчик, до конца не понимая значения этого слова, сказанного в его отношении соседкой Гегуш.
– Ты не сирота, – ответил отец.
– Я  сирота.
– Ну, если ты сам себе хозяин, то иди куда хочешь.
От проснувшейся в нем злости мальчик заупрямился, двинулся к двери.
– Постой, – сказал отец, – если уходишь, то прежде сними одежду. Вот это, это, это и все остальное, что я купил. Сними, потом уходи.
Отец не ожидал, что мальчик станет снимать одежду. Он снимал ее и бросал на пол. Они находились в прихожей, и одежда падала рядом с туфлями. От этого злость отца удваивалась. Когда очередь дошла до трусов, мальчик поколебался на миг.
– Раз уж на то пошло, – произнес отец, – то сними и трусы, и они куплены мною.
Мальчик снял и трусы, бросил их рядом с другой одеждой. Он прикрыл ладонями нижнюю часть живота, хотя купал его отец.
– Чего ты ждешь? Можешь идти, – произнес отец холодно.
– И пойду, – маленький дурачок вышел из дому.
Дело было вечером. В подъезде горел свет. На лестничном пролете никого не было, однако он понимал, что не успеет незаметно добежать до крыши дома. Удобнее был подвал, где он, Гево и Сашик курили. В подвале он укроется, пока придумает что-нибудь. И он побежал вниз по лестнице, босой и голый. Как назло, из подвала, где каждая семья имела свой погреб, в этот момент шла толстушка Гегуш, неся под мышкой тазик с картофелем... В подъезде послышались полный ужаса крик, звон катящейся вместе с картофелинами вниз по лестнице кастрюли и вопли Гегуш. Мальчик побежал обратно к своей двери и притих перед ней. На шум вышли соседи, вместе с ними и дети, которые от увиденного стали ржать на весь подъезд. Среди них была и одноклассница Мануш. А мальчик, понурив голову, стоял под светом, прижавшись к стене и держа ладони между ног. Хотелось провалиться сквозь землю. Именно в этот момент дверь квартиры открылась, и он, как кошка, шмыгнул через щель внутрь.
Отец молча пошел на кухню и долго смотрел в окно, хотя снаружи было темно и, наверное, ничего не было видно.
– Извини, – наконец произнес мальчик, стоя там, где снял одежду.
– Одевайся, простынешь, – сказал отец, казалось, безразлично, однако мальчик уловил в его голосе душевную нотку – только самый родной в мире мог обладать ею. Именно от этого мальчишеское сердце дрогнуло, а глаза наполнились слезами.
Одеваясь, мальчик несколько раз оглядывался на отца, а он продолжал, как и прежде, смотреть наружу. Отец не ведал о том, что сын, стоя на своем месте, видел на темном окне кухни отражение его лица, ясно видел даже его глаза, где было столько всего, хотя в этот момент мальчик не мог ничего понять от увиденного... Только сейчас, когда во время курения на веранде из детства пришел и обвил его этот забытый эпизод, мальчик вспомнил отца незлобиво, он был готов снова выйти из дому в чем мать родила, лишь бы отец был жив. Лишь сейчас он понял, вспоминая отражающееся в темном кухонном окне лицо отца, что в этом взгляде была скорбь человека, не имевшего детства и причинившего боль родному сыну.
Мальчик потушил красный конец выкуренной наполовину сигареты в слое снега, накрывшем перила. Сигарета испустила дух. А перед его глазами снова встало темное окно кухни и огорченный взгляд отца.
Дверь веранды отворилась, и Терез снова произнесла:
– Что ж ты? Я же сказала, что тебя ждут.
Произнесенное ею было полно чувства. Правда, в ее словах был и упрек, но так разговаривает мать с непослушным ребенком. Хотя Терез была дальней родственницей, однако с момента кончины отца юноши она была рядом с ним, выполняла массу работ в их доме, принимала и провожала гостей, опекала парня и его сестру и почти не спала трое суток. Она была старше его на десять лет, красива, полновата, имела каштановые волосы, ниспадающие на плечи, однако не была замужем, и женщины злословили про нее. От взгляда юноши не ускользнуло, как одна из женщин, стоявшая у гроба отца, заметив Терез, толкнула локтем женщину рядом и беззвучно зашевелила губами. По движению губ юноша прочитал: «И эта развратница здесь?»
Между тем, услышав о беде, среди первых приспела Терез. Пришла одна. Пришла и заплакала, как родственница. Обняла  юношу и заплакала. Парень сам не разобрался, что он почувствовал в объятьях Терез, но она стала очень родным ему существом, тем более, когда он увидел, как Терез ласкает его сестру, успокаивает ее, все время ухаживает за ней. Теперь, приглашая с веранды в дом, она, положив ему руку на спину, провела его в столовую, ласково приговаривая:
– Иди, иди, не оставайся один.
Войдя в столовую, где в ожидании его за столом собрались родственники и соседи, мальчик повел взглядом поверх голов сидящих и нашел среди гвоздик большой портрет отца. Отец смотрел самым родным и добрым взглядом. Сердце юноши сжалось, как годы назад, когда он раздевался в прихожей, и к горлу подступил комок.
– Садись, – сказал сосед Сергей, усаживая юношу рядом. – Будь мужчиной, – он похлопал юношу по спине, – отныне ты за отца и должен содержать как себя, так и сестру, заменять ей отца. Что было, то было.
Он налил мальчику рюмку водки:
– Держи.
Обратившись к присутствующим, Сергей сказал:
– Хочу слово сказать как сосед. Говорю то, что видел: в мире вряд ли найдется такой человек, как Андраник. Сегодня в этом доме нет женщины потому, что он вырос в детском доме и не захотел, чтобы у его детей была мачеха, потому он, мучаясь, один воспитал их, вырастил. Свою жизнь он посвятил вам, тебе и сестре, поэтому ты должен быть горд, что имел такого отца и обязан свято хранить его память. А мы будем рядом с тобой, поможем, чем сможем. Отец твой нам много добра сделал...
Пока сотрапезники, дополняя друг друга, произносили теплые слова об отце, юноша, который, беря в рот кусочек хлеба, каждый раз смотрел на превратившегося в портрет отца, вдруг наполнился несказанной тоской. Казалось, что он задохнется, сердце разорвется на части, если  сейчас отец не войдет в дверь и он не побежит и не повиснет у него на шее, как это бывало годы назад...
Ворона терзала, рвала сердце в клочья, и от боли юноше хотелось выть, рыдать от безнадежного одиночества... Однако за столом, среди стольких людей?..
– Ты чего не выпил? – произнес Сергей. – Выпей, чтобы земля была пухом ему.
Ради этого юноша послушно опустошил стакан. Он почувствовал, как, обжигая, жидкость шла забирать вороне душу. А его обволакивающаяся туманом мысль пошла назад. Он стал второклассником и сел отцу на колени. Нет, это было не так. Отец вернулся с родительского собрания, положив принесенный пакет на стол, взял его на руки и подбросил к потолку, поймал и снова подбросил, еще и еще раз. Лишь после посадил сына на колени. Целовал его лоб и говорил:
– Знаешь, кто самый счастливый человек в мире?
Потом он вложил сыну в руки воронкообразно сложенную газету размером с полроста мальчика, который обнял куль как ствол дерева.
– Это для тебя и Алвард, – произнес отец.
В куле находилось 3-4 килограмма шоколада «Каракумы» – кушай, не хочу.
– Как много! – мальчик не скрывал своего восхищения.
– Хочу, чтобы твоя жизнь была сладкой, – сказал отец, прижав голову сына к своей груди.
...Он чуть не подавился кусочком хлеба. Закашлял. Сергей постучал несколько раз юноше по спине.
– Выпей водички, – сказал он, налив в стакан джермук.
А юноша вдруг почему-то вспомнил булочную в своем прежнем дворе. Она была окрашена в синий цвет, и на этом синем фоне дети делали арифметические вычисления, в то время, как продавщица Флора каждый раз выходила прогонять их, как гоняла бы птиц, собравшихся у тонира... Юноша вспомнил очередь за хлебом. Лихой был год, не хватало хлеба. И человеческий поток затоплял окрестности хлебных магазинов. Лавочка Флоры была похожа на щепку, напоминала спичечный коробок на поверхности лужи. Он, держа сестру за руку, стоял под стеной здания напротив, далеко от толпы – так наказал отец. А сам он был там, в толпе. Он и сестра смотрели на освещенное окно будки, откуда выдавали хлеб. Уже было темно, мальчик едва различал отца и не отрывал глаз от него, чтобы не упустить из виду, одновременно измеряя взглядом медленно сокращающееся расстояние между отцом и заветным окошком.
Вдруг шум усилился, Флора перестала выдавать хлеб. Весы испортились. В темноте перед лавкой горели сотни сигарет, но не было никого, кто бы смыслил в весах. И вдруг толпа расступилась перед отцом, и он, как по дорожке, направился в будку и вошел внутрь. Некоторое время он оставался там, потом дверь будки открылась, и хлынувший наружу свет прямоугольником распростерся над стоящими перед лавкой. Вдруг воцарилась тишина, был слышен шум крыльев летучих мышей. Отец произнес что-то, и толпа ожила. Он стоял на свету с целым лавашом под мышкой.
– Ура! – прокричали мальчик и его сестра в сторону лавки. Но толпа вряд ли услышала. Главное – у них был хлеб. Отец отломил большие куски, передал сначала сестре, потом ему. Хлеб был горячий и от разлома шел ароматный пар. Втроем шли домой, он и сестра жевали хлеб. Держась за руку отца, мальчик гордо обернулся в сторону будки. Рука отца была жесткой, но теплой, и мальчик сделал так, чтобы его щека, как бы случайно, на миг прикоснулась к руке отца. Они шли домой, и он откусывал хлеб большими кусками...
Теперь за столом он чуть не подавился. Зато воспоминание было похоже на драгоценную находку. Память еще больше сближала отца, навсегда покинувшего его. В то же время он чувствовал себя неуютно: посадили во главу стола, где должен был сидеть его отец, и общались с ним серьезно, как с мужчиной. Сосед Сергей даже налил ему водки во второй раз. Кроме непривычности, это было еще и пугающе. Дядя Согомон поднялся с рюмкой в руке и обратился к сидящим с упреком:
– Знаете, я не могу говорить об Андранике сидя. В одном четверостишии Хайам говорит: «Хайам, ты знаешь, что такое смертный человек? Это жертвенный огонь в фонарях». Да, наша жизнь такова. И великий Туманян тысячу раз прав, утверждая, что смерть принадлежит нам, а мы – смерти. Смерть – продолжение нашей жизни. Мы все уйдем, были прахом, прахом и станем. Кто раньше, кто позже. Вспомним снова Туманяна: дело человека бессмертно. После себя человек должен оставить хорошее имя. Наш Андраник тоже оставил после себя хорошее имя и хорошую память. Так что, сынок, твое горе – не только твое, но и наше, потому что твой отец ушел и от нас. Что поделаешь? Надо терпеть. Это закон жизни. Надо жить и утешать себя тем, что однажды встретимся в раю...
Юноша, слушавший одним ухом, весь превратился во внимание. Это было  его самое заветное желание – вновь оказаться рядом с отцом, и он был готов на все, лишь бы это произошло и как можно скорее.
– ... Пусть непрожитые твоим отцом годы Бог передаст тебе и твоей сестре. Живи сто лет, и пусть это будет твоей последней потерей в жизни.
Хотя водка в определенной мере притупила мысль, тем не менее юноша сделал для себя открытие: эти многое повидавшие в жизни люди говорили о смерти совершенно спокойно, были в ладах с ней. Даже относились к ней уважительно. И он пришел к выводу, что люди не делают трагедии из смерти. Они горевали о невосполнимой потере... А рай?.. А встреча?.. Рай представился юноше улицей с неисчислимым множеством людей, где он пытается встретить своего отца... И он не встречает его. Как же встретишь, если это будет, скажем, сто лет спустя? Разве через сто лет отец, даже если встретится с ним, узнает его, когда даже он сам не был в состоянии представить себя глубоким стариком... «Вранье все это, – подумал юноша. – Люди обманывают сами себя, чтобы жить». И он ощутил смертельную боль оттого, что отныне ни сто, ни тысячу, ни миллион лет спустя он никогда больше не увидит своего отца...
Ох!.. Как ликует эта ворона! От невообразимой тоски юноше захотелось вернуться назад, в прожитую им жизнь, которая в основном состояла из детства – с нарядными елками и подарками Деда Мороза, чтобы снова жить так, как тогда, в прошлом, где был его отец – это было для него самым главным. Сидя за столом, юноша понял, почему отец всегда с особой любовью украшал елку, которая доходила до потолка и вертелась. А цветные лампочки елки по очереди гасли и снова включались, ведя тебя за мечтой... После наряжения елки отец с наступлением темноты непременно выходил на улицу, чтобы посмотреть снаружи на окно своего дома, полное цветов детства. Именно сейчас юноша понял (от этого сердце его екнуло), что отец не имел детства и пытался найти это потерянное детство в жизни своих детей.
...В первый день Нового года, после бессонной ночи, город, как правило, в основном отсыпался почти до полудня. Снаружи – скрипучий снег. Сам он, утопая в кирзовых сапогах отца, вместе с Гево наслаждался этим скрипом. Они кувыркались в спящем утре наступившего года. А больше – «фотографировались», падая с распростертыми руками в снег. Они не задумывались о том, что в снегу отпечатывались не столько контуры их тел, сколько образовывались кресты. Выстраивающиеся рядом кресты. Тот, кто увидел бы это, должен был подумать, что какие-то безумцы пытались освободиться от своего креста, в то время как они, еще утопающие в сапогах отца, не знали, что каждый, даже не желая того, всю жизнь несет свой крест...
Появление мужчины на пустынной улице было неожиданным. Словно он вышел из снега. Он шел к ним, держа под мышкой гроб, размером, наверное, чуть больше коробки из-под туфель. Восторг от «фотографирования» в снегу застыл на лице у мальчика. Проходя рядом, незнакомец посмотрел на миг на лежащие позади мальчика кресты, потом взглянул на его искаженное лицо. Но каким взглядом! И не моргнул глазом. Это был миг, который длился очень долго. И он направился к кладбищу. Кладбище находилось неподалеку, но он шел устало, безнадежно. Снег кряхтел под его ногами. В это новогоднее утро он шел хоронить свою неосуществленную мечту. Мальчик сам не знал, почему он вдруг окаменел, с искаженным выражением восторга на лице. И вот таким искаженным взглядом он проводил незнакомца до тех пор, пока тот не исчез за поворотом...
Этот эпизод пришел сейчас на память столь же неожиданно, как тогда появился на пустынной улице незнакомец с гробом под мышкой. Юноша сейчас внутренне растерялся, поняв, что этот незнакомец всегда был рядом с ним, подобно тени. Просто при отце и в ежедневных развлечениях он не замечал его присутствия. И сейчас юноша был потрясен, так как выяснилось, что он не забыл даже его взгляда. Может, в действительности никакого мужчины и не было, просто он представил свое будущее в ту далекую зиму, когда копировал в снегах свой крест. И сейчас был январь, и тоже умерла его заветная мечта. Найдя сходство между увиденным раньше и сегодняшним днем, юноша, кажется, услышал и голос незнакомца, хотя тогда он лишь взглянул и прошел мимо. Теперь показалось, что, удобнее уместив под мышкой гробик, он сказал мальчику:
– Новый год встречаете с надеждами. Радостно! Весело! Между тем, каждый новый год забирает что-то у вас. Непременно что-то дорогое, – и он стал хохотать. И, хохоча, удалился, пролагая себе тропинку к кладбищу подолом своего чересчур длинного пальто, волочившегося по снегу. А его безумный смех доходил до слуха мальчика из дали воспоминаний...
Почти воровато, неуверенно, юноша взял рюмку, однако водку проглотил как пьяница и остался доволен тем, что никто не запретил ему этого. А то секунду назад казалось, что от  вторгшейся в его душу безумной боли он вот-вот лишится рассудка.
Терез принесла на подносе чай для женщин, которые, сидя на диване, слушали речи мужчин, произносимые во время тостов в честь покойного, одновременно успевали обмениваться мнениями по волнующим их темам. Терез  положила сладости и чай на столик перед креслом. Юноша смотрел на стаканы, опускающиеся с подноса на столик. Терез выпрямилась и прошла с подносом в руке рядом с юношей. Она прошла, а взгляд юноши остался на сидящей на краю дивана сестре. Та расположилась прямо на том месте, где скончался отец. И сидела точно в том же положении. От увиденного сердце юноши сжалось: сестра была последней и единственной кровной родственницей в этом большом мире. И он понял, насколько дорога ее жизнь для него. Раньше, наверное, он так не любил сестру или же не думал об этом так, как сейчас, и внутренне удивился: неужели смерть сближает родственников? Удивился, видя еще и невообразимое сходство между сестрой и портретом матери, висевшим на стене над ее головой.
Сестра имела жалкий вид, она сейчас не плакала. И хотя сидевшие рядом женщины часто привлекали ее к своей беседе, юноша знал, что сестра присутствует здесь лишь физически, душа же ее парит над просторами прожитых солнечных дней. Но был ли он там? Или же там был лишь отец, который продолжал свое отцовство в памяти девочки и давал ей жизнь своим незримым присутствием...
А в воспоминаниях юноши город заканчивался кладбищем. Дальше простирались поля ближайшего села Лернадзор. Вместе с Геворком и Сашиком возвращались с купания в реке Чрчран. Прошли заросли камыша вблизи сельской фермы, остановились. От ветерка камыш издавал звук, похожий на трение наждачной бумаги с металлом. Вернулись.
То ли бес толкнул, то ли сами додумались – подожгли заросли. Не ожидали, что огонь так разойдется. Кто-то увидел с фермы, стал кричать. Они же побежали, подразнивая кричащего. И вдруг видят, что человек, погоняя коня, мчится к ним, как если бы волк бросился в отару. Они разбежались в разные стороны – Гево в одну, он и Сашик – в другую. И не успели глазом моргнуть, как всадник перекрыл им путь. Спрыгивая же с коня, произнес:
– Щенки, – преследуя, он говорил то же самое, и его слова догоняли их раньше коня. – Щенки, я вашу... – он схватил Сашика за ухо.
– Дядя, мы...
– Какой я вам дядя! Сейчас я потащу вас в сельсовет, пусть сдерут с ваших отцов месячную зарплату, чтобы знали...
– У меня нет отца, – сказал Сашик.
Он говорил правду.
– Что? – мужчина погасил свой гнев. Он явно сожалел о своих словах.
– У меня нет отца.
– Это нехорошо, – произнес мужчина, отпустив ухо и посмотрев на стоящего рядом. Мальчик же опустил взгляд и почему-то тоже пробормотал:
– И у меня нет.
– И у тебя нет отца?
Мальчик кивнул.
– У него и матери нет, – вмешался Сашик.
– Постой, – произнес мужчина, – у тебя нет ни отца, ни матери.
Мальчик потряс головой.
– А кто тебя содержит? – мужчина вовсе забыл о том, зачем догнал их.
– Бабушка, – опередил его товарищ.
– Все равно, – секунду спустя произнес мужчина, пытаясь восстановить прежнюю строгость. – Вы должны ответить за содеянное. А если бы ферма загорелась?
– Но ведь не загорелась, – это опять был Сашик.
– На мое и ваше счастье не загорелась. Пропали бы ни за грош.
– Дядя, мы не поджигали, честное слово. Смотри, у нас даже спичек нет. Просто плакать хочется, что не веришь, – Сашика невозможно было остановить.
– Не вы, так ваш друг сделал это.
Геворг уже был на противоположном холме, так далеко, что для того, чтобы быть услышанным, вынужден был сложить рупором ладони:
– Эй, на осле, я с тобой говорю, не трогай этих лопухов, это я поджег. Если у тебя хватает духа, поймай меня.
Мужчина измерил взглядом расстояние между собой и кичившимся пацаном и не двинулся, продолжая держать коня за узду. Наверное, подумал, что не успеет, тем более, что конь должен был скакать под склон, затем подниматься вверх. Или же просто не захотел мучить коня, тем более, что с фермой ничего не случилось.
Он спросил у мальчиков данные Геворка, достал из кармана сложенную вдесятеро бумажку и записал в них, чтобы придать важность ситуации. Положив бумажку в карман, произнес:
– Если бы у вас были отцы, поотрывал бы обоим уши.
Оседлав коня, добавил:
– А этому идиоту, – он показал в сторону Геворга, – Вардан или как его там? Передайте ему: все, что он делает, обернется против его же отца. А теперь – айда, чтобы я больше не видел вас в этих краях, – и, бормоча что-то себе под нос, отправился в сторону фермы, неподалеку от которой все еще тлеющие заросли напоминали пепельную вертолетную площадку.
Мальчик не знал, что произойдет с отцом Геворга, но то, что взамен увидел пару часов спустя из окна кухни, ужасало. Незнакомый мужчина толкал мотоцикл отца. Это раньше был мотоцикл, а теперь переднее его колесо при движении трепыхалось, как рыба, руль отвернулся от колеса. И не было понятно, каким образом мужчина толкал вперед этот металлолом. А мальчик, ошеломленный, побежал босиком, всхлипывая, навстречу доставляемому домой металлолому...
– Все нормально, не бойся, – сказал мужчина. – Сейчас и отец твой придет.
И в самом деле, немного спустя привезли и отца в кабине грузовика, загруженного кирпичом. Водитель проводил отца до дома, держа его под мышку. В это время мальчик, кружась подобно собачке вокруг отца и незнакомца, скулил: одежда отца была вся в грязи, штаны разорваны, сам отец был бледный, лоб – в ссадинах, он молчал. Лишь садясь на диван, застонал.
По просьбе отца мальчик принес ведро воды, положил в корыто.
– Пособи-ка, – произнес отец, пытаясь высвободить ногу из штанины. Нога его, почти до таза, была вся синяя. Мальчик зарыдал.
– Ну, ну, возьми себя в руки, – сказал отец. – Слава Богу, мы снова вместе.
Положив ногу в ведро с водой, отец полулег на диване, сомкнув глаза. Мальчик понимал, почему отец предпочел больнице дом – чтобы быть рядом с детьми. И, встав на колени около ведра, мальчик, опустив голову, чтобы отец не видел его лица, пригоршнями поливал водой синяки на ноге у отца, оставшиеся вне воды. И каждый раз слеза тайком капала в воду в его горсти, потому что два часа назад, чтобы избежать наказания, он притворился сиротой, и теперь содеянное им «обернулось против его отца». Он пригоршнями поливал воду на ногу отца, одновременно шепча почти неслышно: «Извини меня». Лишь спустя несколько дней, отец упрекнет сына в том, что в этот день он все-таки не стерпел и побежал во двор играть. А сын не сказал, что выбежал из дому больше для того, чтобы заявить товарищам: у него есть отец, и это – великолепно!..
Нет, боль не отпускала и теперь за столом, когда он был почти пьян – просто мозг был одурманен. Тем не менее он подумал, что было бы, если бы отец вдруг скончался во время аварии... Дети повторяют жизнь родителей. Однако он не смог ясно представить, что было бы с ними, если бы отец скончался несколько лет назад  во время аварии. Взамен он сделал открытие: люди живут один раз, но имеют две жизни: первую – вместе с родителями, вторую – после их смерти...
– ...Теперь я о том и говорю, – произносил тост дядя Гарник, отец его друга Геворга, сжимая в кулаке стакан. – Что в наших силах? Ничего. Все одним и тем же способом приходим в мир, но уходим из него каждый по какой-то причине... Помню как сейчас: была такая же снежная зима. Ты тоже должен помнить: уже был взрослым мальчиком, – на этом слове юноша вновь нашел себя в кругу сотрапезников. – Помнишь, как упал со стены, повредил ногу. Вместе с твоим отцом повели тебя к костоправу Маруту... Вот об этом хочу рассказать. Марут привязал ребенка к ножке стола, а я держал мальчику руки, чтобы Марут вправил ему ногу. Андраник не смог остаться. Говорит, что курил снаружи. Да что там курил. Чувствительный был человек. Не вынес боли ребенка...
Юноша хорошо помнил это. Однако сейчас, после произнесенных дядей Гарником слов «снежная зима», вспомнил совершенно другое... Каждый день его детства начинался с государственного гимна. Каждое Божье утро включался радиоприемник, и гимн наполнял дом зычными звуками, отрывая его и сестру от сна. Снаружи еще бывало темно, особенно зимой, и прерванный сон становился слаще и липче. Между тем на столе его и сестру уже ждал  завтрак, а отец был готов одевать их. Потом, все еще в полутьме, они садились в санки, сестра – непременно сзади, где была железная спинка, как у кресла, и отец тянул санки за веревку. Всю дорогу до садика мальчик, щурясь от утреннего холода, видел ноги идущего впереди отца и слышал скрип его шагов, а также хруст снега, по которому скользили сани, скрежет случайно оказавшегося под полозом кусочка льда... Целый день санки оставались в садике, пока отец возвращался с работы и вез их домой...
– Очень чувствительный был человек, говорю, – продолжал свою речь дядя Гарник. – Оставался верным своему слову, незлопамятный, добрый...
Сейчас юноша вспомнил свою перевязанную правую стопу: в шерстяной шали она напоминала валенку и висела у колена отца. Он сомкнул руки на шее у отца и чувствовал себя неуютно от того, что отец нес его, пятиклассника домой, взвалив на спину. Дядя Гарник шел рядом с отцом и рассказывал что-то, порой тряся правой туфлей мальчика, которую держал в руке, или же, остановившись на полуслове, произносил:
– Андраник, дай ребенка мне, переведи дух.
Невольно мальчик еще крепче схватил шею отца: было бы стыдно отправляться домой на спине у чужого человека, пусть и друга отца, соседа. По всей видимости, отец чувствовал беспокойство сына, отвечая:
– Да он как перышко, Гарник, я не устал, – говорил он и добавлял:
– Ты лучше прикури мне сигарету.
 Гарник на ходу зажигал сигарету и ставил в губы отцу мальчика. И теперь к теплу со вкусом пота, исходящим из-под воротника рубашки отца, примешивался сигаретный дым, превращаясь в бесконечно родной, уникальный аромат, который можно было отличить во всем космосе.
Среди запаха выкуренных сигарет и разнообразных духов в комнате мальчик все равно явно почувствовал в своих ноздрях примешанный сигаретным дымом аромат тела отца, доносящийся из того далекого зимнего вечера, и сердце его снова забилось, потому что этот аромат напомнил сейчас их охоту. Отец всегда брал его с собой на охоту. Мальчик уже знал, что, прицеливаясь, отец непременно коснется его правой рукой, хотя и без этого он каждый раз отходил от ружья. И ничего, если дичь уходила, пока отец был занят тем, что следил, чтобы сын отошел подальше от ружья, и в этот день они возвращались домой с пустыми руками. Его не столько увлекала охота, сколько то, чтобы побыть с сыном. Мальчик понял это сейчас. Выходит, что отец старался понять сына целиком, потому что он видел в нем не свое физическое продолжение, а свой более совершенный вариант. И юноша готов был сейчас отдать все взамен даже того бутерброда с сыром, который отец делил с ним, когда садились отдохнуть, а кофе с шипеньем варилось в печке, пылавшей между ними и источавшей аромат сухого дерева. В этом аромате были дым сигареты отца и тепло вкуса пота.
…Осенний лес выглядел сиротливо, застыл. Единственное, что двигалось, были, пожалуй, падающие с дерева здесь и там листья. Мальчик впервые взял в руки оружие, отец учил его стрелять. Мишень выбрал мальчик. На макушке орешника на поляне (а дерево было голым и не могло скрыть что-либо) восседала крупная ворона. Втянув голову в плечи, ворона, наверное, последнее крылатое существо покинутого леса, неподвижно глядела со своей высоты вдаль, словно наблюдала за событиями в мире и пыталась понять смысл жизни. Ворона не видела притаившегося за ближайшим стволом дерева: на горизонте был закат. Между тем прицел ружья, принюхиваясь подобно щенку, поднимался по стволу дерева. И нашел. От выстрела лес всполошился, а ворона всего секунду оставалась на макушке дерева и грохнулась вниз, подобно камню. Затем захлопала крыльями. Добралась до ближайших зарослей… Кто знает, может, не хотела, чтобы видели, как она умирает? Тем более, что была застрелена неопытным охотником.
Закат со своими кровавыми облаками отражался в вытаращенных глазах вороны. Мальчик стоял и смотрел в эти глаза, не зная, что превалировало у него в душе – восторг от первой охоты или же пустота безответного вопроса: а что дальше?
А дальше было то, что мальчик лишь сейчас понял, что еще до смерти отца он уже соприкоснулся со смертью, и это произошло добровольно. Поэтому во всех увиденных им закатах вечно парила ворона, и лишь сейчас он понял, что это была за ворона и почему боль потери представлялась ему именно в образе вороны…
Уже темнело, и участники поминок стали удаляться группами и поодиночке. Юноша провожал их, выходя с каждым в прихожую. При прощании каждый говорил теплые слова, утешал юношу и его сестру, целовал, чтобы приободрить. От этого юноша был заметно растроган. Он еще не был готов остаться лицом к лицу с полной сюрпризов жизнью, утвердиться в ней. Поэтому заботливость, проявляемая родственниками перед прощанием, потрясала его, а главное – он чувствовал себя защищенным и хотел, чтобы так было всегда, тем более, что нужду в заботливости он ощущал сейчас больше, чем когда-либо. И все же, порой захлестывало чувство одиночества, страх потеряться в лабиринтах жизни, быть растоптанным проникал в душу так, как при открывании двери холод врывается внутрь, незаметно для глаза.
Пока дом был полон людьми, боль казалась выносимой, и в памяти, рождающейся от боли, были живительная тоска и любовь. Но теперь, по мере того как люди выходили из их дома, по щепотке опустошалась его душа, а образовавшаяся пустота наполнялась холодом, идущим извне…
Когда все ушли (некоторые из женщин ушли в самом конце, лишь после того, как убрали со столов, помыли посуду, привели в порядок кухню), юноша, чтобы отогнать холод, ворвавшийся в душу, сел в кресло, прямо на то место, где час назад сидела сестра, точно в той позе, в которой сидел отец. И он вошел в положение отца. Сердце его екнуло: отец был беспомощным, беззащитным перед смертью, и сейчас он там, под землей… А потом… Водка ли подействовала, или же причиной была усталость от бессонницы, либо желание убежать от реальности, случилось то, что бывает при отрывании самолета от земли: уши заложило, а диван, кажется, поплыл и отнес его к песчаной горке в углу их здания. Именно здесь, у песчаной горки, он сошел, как пришелец из космоса. Остановился и стал разглядывать играющих в песке, своих друзей детства. Но его никто не замечал. Юноша увидел среди них и себя. Однако купленного отцом игрушечного автомобиля в руках у него не было, и он не играл, как другие, а сидел и плакал, потирая грязными кулаками глаза. И мальчик не видел, как с солнечной стороны шла женщина в цветистом, покрытом тысячью фиалок шелестящем платье с короткими рукавами, и ее окружал овальный свет. Несомненно, это была его мать; он, десятиклассник, узнал ее еще издалека, однако мать подошла не к нему, а к тому, кто сидел у песчаной  горки, вытерла его запачканные щеки, поцеловала:
– Почему ты плачешь?
– Папа… мой папа умер.
Мать мучительно застонала, прижала ребенка к груди.
– Бедный, единственный мой… сирота…
Лишь юноша-десятиклассник, наблюдавший со стороны, заметил, что по щекам матери катятся слезы, капая на землю, и на их месте тут же вырастают фиалки. А мать, обняв малыша, думала про себя: «Бедняга, жизнь твоя не была похожа на жизнь. И твоя жизнь, детка, не жизнь. Жизнь сироты – все равно, что собачье существование».
Мать просто думала, но так как все происходило во сне юноши, он слышал это и, неизвестно почему, вдруг вспомнил Трезора – собачку, которая появится в жизни играющего в песке мальчика после.
…С наступлением вечера отец непременно бывал дома, за исключением одного случая. Уже стемнело, сестра заснула на диване, а его все еще не было. Отец предупреждал мальчика, что должен починить электропровод дома у Маркара, держащего собак. Он сказал это, забирая инструменты. Маркар был другом отца. Все, в том числе отец, звали его Маркаром, держащим собак. Маркар был кинологом в исправительно-трудовой колонии, расположенной на окраине города. Занимался собаками, сторожившими заключенных. Итак, это был единственный случай, когда отец пришел домой поздно, да и то заметно пьяный.
Мальчик опешил.
– Знаешь, что я принес тебе? – произнес отец, пряча что-то под пиджаком.
Мальчик не знал.
– О чем ты всегда просил? А?.. Эх ты… – произнес он, видя, что сын не угадывает. – Возьми, – сказал он, достав из-за пазухи шевелящийся пушистый клубок. – Ты доволен?
Собачка была такой маленькой, что не умела лаять, лишь скулила.
– Как мы ее назовем? – спросил отец, веселый не столько от вина, сколько от того, что доставлял сыну удовольствие. – Шарик? Богар?
– Трезор, – сказал мальчик, прижимая теплый клубок к своей груди.
– Трезор? Почему Трезор?
– Это собака, которая изображена на пачке твоих сигарет.
Отец улыбнулся: действительно, на сигаретной пачке была изображена германская овчарка того же цвета.
Вот таким образом Трезор оказался в жизни мальчика. Потом стал его другом. Когда Трезор порядком подрос, и соседи – стар и млад – стали бояться и жаловаться, они были вынуждены держать его в сарае на привязи. Однако Трезор не был создан для жизни на цепи. И однажды утром… совершил самоубийство. Удавился своей цепью. Для мальчика оставались загадкой порядок вещей и существующая между ними невидимая связь. Он не мог объяснить, почему мечтал иметь собаку и почему именно Трезор оказался в его жизни и жизни отца, когда они обходились и без этой собаки, вообще без собаки. У него никак не выходило из памяти, как отец вынул из-за пазухи скулящий клубок, который впоследствии стал для его отца роковой собакой, поскольку она кончила самоубийством, и сейчас, когда скончался отец, по гороскопу был год собаки. Мальчик винил себя за то, что в тот день он крепко завязал ошейник Трезору. И чувство вины осело в уголке души: дети, так или иначе, содействуют смерти своих родителей…
– Мама, ты плачешь? – наконец тот, кого мать обняла, заметил ее слезу.
– Нет, детка, – ответила мать, вытирая глаза. – Мои слезы все равно не изменят твою жизнь, а я должна идти.
– Мама, прошу, не оставляй меня одного.
– Нет, детка, со мной нельзя, вернись.
Мальчик оглянулся: к его изумлению вся дорога была покрыта фиалками и напоминала ковер. Мальчик, хотя он еще был играющим в песке, не захотел идти по фиалкам, потому что догадывался, что это были фиалки от слез и платья матери. А матери уже не было. Взамен мальчик увидел удаляющийся лучезарный свет… И, как только он захотел бежать за удаляющимся светом, почудилось, что кто-то невидимый схватил его, а свет исчез…
Он открыл глаза и увидел Терез над собой. Терез нагнулась, взяла его под мышки, чтобы удобнее уложить на диване. Хотя глаза его были открыты, юноша все еще был там, где находились фиалки и лучезарный свет. И он невольно обнял Терез, поскольку, нагнувшись, она почти касалась своими грудями лица юноши, а в такой близости они источали фиалковый аромат, теплоту материнских объятий, которая была и в памяти юноши, и в его снах. Сейчас это было столь близко и реально. И теперь, когда он уже был один-одинешенек в мире, приумножалась тысячелетняя тоска, тоска по материнской ласке. В объятьях Терез было утешение, в них становился цельным прерванный немногим раньше сон юноши. Юноша не подумал, а подсознательно догадался, в чем была причина того, что Терез сразу же стала родной, когда три дня назад пришла для выражения соболезнования и, обняв его, заплакала. Столь близко он никогда не чувствовал тепла женских объятий, и объятия Терез пробудили в нем ту тоску, которая до этого тлела, подобно покрытой пеплом головешке.
Сейчас, когда юноша, сидя на диване, обнял спину Терез, та не только не стала сопротивляться, но продолжала спокойно стоять перед мальчиком. Более того, поглаживала ему голову, касавшуюся ее груди.  Казалось, юноша вот-вот заплачет, но он продолжал тяжело дышать, хватая воздух подобно страдающему астмой. Терез гладила волосы мальчика, порой целовала в голову, сопровождая это ласковым щепотом:
– Успокойся, джана. Вот увидишь, все будет хорошо. Крепись, сейчас важно держать себя в руках. Потом увидишь, сколько хороших вещей подарит тебе жизнь. Ты крепкий парень и, поверь мне, возьмешь от жизни свою долю счастья. Твоя боль знакома мне.
От ласк Терез юноша уходил в детство, а сердце было готово вырваться из груди.
– Мне было всего восемь лет, когда мой папа скончался. Вот так… Терпи.
Терез, однако, не сказала, что она не верит в счастье, сыпающееся из рога изобилия. Она просто утешала его, так как счастье не знает адреса сироты, сирота – и в горе сирота.
Хотя мать Терез была жива, она давно не существовала для нее, с тех пор как вышла замуж и оставила ее на попечении бабушки. Терез также не сказала, что бабушка есть бабушка, она не заменит отца, тоска по которому часто сжимала сердце, и она, оставшись одна в этом мире, от тоски часто ходила на кладбище, которое находилось неподалеку от их квартала. Шла, садилась на надгробную плиту отца, игралась со своей куклой, потом засыпала. Спала до тех пор, пока бабушка находила ее. Она не сказала, что с тех пор ее жизнь поломалась. А миру было наплевать на это. Терез было много чего сказать, однако она пожалела юношу и пеклась о нем не только по той причине, что имела с ним общую судьбу, но еще и потому, что она уже перешла Рубикон, а для юноши испытания были еще впереди.
Зажав голову юноши ладонями, она оторвала ее от своей груди, взглянула на миг на его полные грусти глаза и неожиданно для него поцеловала в губы. Женщина почувствовала покалывание волосиков на его верхней губе, только-только привыкавших к бритве. Целуя, Терез поглядела на юношу: хотя он был неопытен, все равно, прикрыл глаза, и горя в них не было видно.
Юноша оцепенел от произошедшего, а Терез произнесла:
– Сейчас вернусь, – и пошла в сторону спальни.
Подобное происходило впервые в его жизни, и он не был в состоянии объяснить, что это было. Одно было точно: он опьянел от выпитой водки и то, что чувствовал, невозможно было сравнить с чем-либо. В такие минуты забываешь даже о смерти, или же она становится мелкой и незначительной.
Терез вернулась.
– Спит, – сказала она.
Юноша догадался, что речь идет о сестре, о существовании которой он лишь сейчас вспомнил. А Терез, произнеся это, освободила волосы от повязки. Юноша только сейчас заметил, что до этого ее волосы были собраны на затылке. В обеих случаях Терез в глазах юноши была прекрасна, подобно примадонне. И примадонна пришла и села рядом с ним.
– Ты не голоден, принести поесть?
– Нет, спасибо, – ответил юноша, а голос его задрожал. Он робко приблизил руку, взял руку Терез. – Я… знаешь?.. Ты для меня родная… Я хочу, чтобы ты всегда была рядом… – мальчик запутался.
– Понимаю, – прошептала Терез.
– Ты для меня … Одним словом, я… впервые…
– Ничего не говори, – голос Терез был ласков, полон любви, и от этого неопытное сердце забилось чаще.
Юноша кивнул головой и приблизил левую руку Терез к своим губам, поцеловал, положил ее ладонь на свою щеку, подержал так немного. Другую руку приблизила сама Терез, для того чтобы обласкать.
– Ты очень хорошая, – произнес юноша.
– Я верю тебе.
И юноша во второй раз почувствовал вкус помады. Это был непривычный вкус, одновременно от него душа парила, словно от опиума.
Поцелуи становились все продолжительнее и страстнее. Терез, однако, владела ситуацией, контролировала действия юноши, следила даже за его дыханием, ведя себя за собой парня в долину блаженства. И внутренне она была довольна тем, что он начал проявлять инициативу, вследствие чего немного спустя она оказалась на его коленях. Так было лучше, они были ближе друг к другу, сливались друг с другом, образовывали целое. В ласках юноши Терез замечала зрелость мужчины, потому она поощряла его своей любовной игрой. А в тот момент, когда юноша положил полуголую Терез на диван и попытался повести рукой вверх по бедру, она резко встала: подобным образом совокупляются разве что в поезде, когда подходит время сходить и стремительно приближающаяся станция торопит тебя.
Терез пошла в другую комнату и вернулась с подушкой. Положив подушку на диван, она стала расстегивать остальные пуговицы, которые не успел расстегнуть юноша. А юноша, видя это, ее страстное тело, очень быстро освободился от одежды. Горящий свет прихожей отражался на них: Терез белокожая, почти голая, была очень желанна. Впервые в жизни женская нагота была столь близка, и под светом эта нагота была бесподобна, зовущая и нереальная, как египетская жрица…
Юноша обнял иллюзорный свет. Нагота была реальной, он же, касаясь этой воспламеняющей наготы, оказался в небесах… Груди Терез, не кормившие ребенка, упругие и пышные, замешенные на свете, уже не источали аромата фиалок. Они порозовели от ласок юноши, и аромат, не имеющий названия, лишь усиливал страсть – юноша возносился, растворялся в космической бескрайности…
Несмотря на опытность (Терез была близка не с одним мужчиной), она не устояла перед ласками юноши, доходящими до безумства, причиной чего было то, что жрица была взрослее, что учетверяло самоуверенность и страсть юноши. Вместе с тем юноша то ли не спешил, то ли довольствовался тем, что было, или же не знал, что делать дальше.  Терез же ждала этого, но рыбак не спешил тянуть рыбку из пруда. В один момент Терез захотела прямо сказать об этом юноше, однако она хорошо знала его – тем самым все завершится. А она затеяла все это для другой цели: хотела, чтобы юноша завоевывал, а не получал. В конце концов, в удобный момент она поймала его руку на своем бедре и искусно помогла ему спустить трусики.
…У часовни пасся белый ягненок. И тому казалось, что он уже в раю. Между тем ягненок оказался в раю потом, когда его кровь брызнула на заплесневелые камни часовни…
Лежа на спине, Терез молча смотрела в потолок, а видела небо: она, девочка с косичками, лежала на надгробной плите отца, восхищалась вместе с куклой белоснежными облаками и мечтала иметь, когда вырастет, белоснежное платье…  И слеза, как жемчуг, катилась по ее щеке, падала на подушку и исчезала в ней. Так же блестела слеза в глазах жертвенного ягненка у часовни…
Терез не знала, поможет ли юноше то, что она сделала, не потеряться в лабиринтах жизни. А юноша плакал, уткнувшись лицом в подушку. Этот плач был знаком Терез, потому она не мешала ему. А плакал он потому, что закончилось его юношество. Плакал, потому что сейчас осознавал всеми фибрами, что такое смерть, потому что отныне он должен был прожить вторую жизнь – без родителей. Плакал потому, что не плакал по отцу. Потому, что чувство вины терзало его душу: минуту назад он открыл для себя мир по имени Женщина, однако это далось ему ценой потери отца. И неизмеримо было чувство вины перед отцом, хотя в памяти все бежал Трезор, и кожаный ошейник трепыхал на его груди…
Лежа на диване, ни Терез, ни юноша не заметили, как большой портрет отца у телевизора почему-то вдруг упал и остался лежать навзничь.


Рецензии