7. Голубиный Град - Дунай-Дунай

© Dmitriy Karateev & Constantin Mohilnik

ДУНАЙ-ДУНАЙ

Психолирический мюзикл в 12 видениях


Предыдущая глава: http://proza.ru/2011/04/01/756



ВИДЕНИЕ СЕДЬМОЕ. ГОЛУБИНЫЙ ГРАД


Август
Голубиный Град / Сербия


Колют ресницы, в груди прикипела слеза.
Чую без страха, что будет и будет гроза.
Кто-то чудной меня что-то торопит забыть.
Душно – и всё-таки до смерти хочется жить.*


БАБУШКА И КАПИТАН

– Я пришла немножко вам помешать, господин капитан.
– О, вы не можете мне помешать, располагайтесь, сударыня.
– О-хо-хо, не та уже стала Васса. Говорит: уже помешать ему не могу. Сбросить бы мне годочков хотя бы 60, так не то бы он запел. Правда, господин капитан? А сказал бы: вы как тут, барышня? У меня дел по горло, ступайте на палубу. Только вы её тоже не обижайте, а? Старуха вас просит, как родная бабушка. А чего же не бабушка: Варавка вон мой внук, а вы его друг, значит, тоже мне вроде внука доводитесь.
– Logisch.
– Ну. Вы ж, я знаю, такие приятели, не разлей вода. Варавка мне всегда столько о вас хорошего.
– Echt?**
– Да, а будто вы не знаете. Вы ж выросли вместе, озорничали, голубятни разоряли.
– Wann denn?***
– О, давно, вы уж и не помните. Это только старая Васса такую старину застала. Куда же вам помнить, если вас тогда и на свете-то не было.
– Wie ist es moeglich?****
– Вот, помню, вбегает ко мне Варавка – такой, знаете, в коротких штанишках, коленки в зелёнке, бородёнка красная, ручонки загорелые, и в барабан палочками колотит. Бабушка, – говорит, – дай пирожок! Да не с горохом, а с вишнями. Нет, дай два: мне и господину капитану. Вы ж такие дружки были, не разлей вода. Ну, правда, он тогда оба съел, обманул немножко старуху – такой баловник. Но вы на него не сердитесь: вас же с ним тогда и на свете-то не было, а бабушка Васса помнит. Ещё привёл он вас когда-то – оба босиком, в барабан палочками – так весь дом кверху дном пошёл. Вон, смотрите, он и сейчас там девушку переворачивает, Господи, какой шалун, ах! Взял да перевернул. А того ж не думает, что как же ей потом ходить. Ой, что творит, что творит! Это ж, он думает, пока старуха не видит, а я похулиганю. Но старуха же всё видит. Зрение у меня – дай Бог молодым. Он же её надвое пилит, как тогда ту кошечку серенькую хотел перепилить. А я не дала. Говорю: ты мал, и того не понимаешь, что животному тоже больно. Ну, он слушает-слушает, да и понимать начинает. Отпустил кошечку, взял собачку и спрашивает: а этой больно не будет, бабушка? Шалун, а сердце золотое: ему и попилить охота, и так, чтобы было никому не больно. А я говорю: нет, внучек, и собачке больно, а как же. Она ж такая же, как ты, только серьёзнее. Я всегда вас ему в пример ставила, говорила: вот, посмотри на г-на капитана, твоего дружка: серьёзный мальчик, и учится хорошо, капитаном хочет быть, а у тебя всё фокусы одни в голове. И не к девкам лазать на голубятню, а серьёзные отношения с серьёзной девушкой – посмотреть приятно. Ну, а он же всё время за вами тянулся и с вами соревновался, так? Дело прошлое, вы этого, может, и не помните, вы человек серьёзный, и я вас беспримерно уважаю. И не так за то, что вы из босоногого белградского мальчишки таким капитаном стали…
Прислушался Флориан фон Габсбург: was?*****:
– Я, может быть, забыл немного по-русски…
Бабушка:
– А чего тут помнить? Оно – что по-русски, что по-сербски – всегда всё понятно. Нас же с русскими вместе – 200 миллионов, так как не понять! Это же не по-немецки там, не по-венгерски тем более. И как вы только с ней тогда объяснялись? Она ж, девчонка рыжая, помнится, ни по-каковски ни в зуб. Только и знала свои ашти-пешти-кёсёнём-нэм-тудом. А теперь серьёзная стала: зверюга такой её слушается – посмотреть страшно. И что вы думаете: это ж он, Варавка, внучек мой, в люди её вывел. Вам, конечно, обидно, что он ваши шуры-муры с ней поломал. Я тоже говорила: внучек, зачем это тебе? А он только бородой махнёт: а пусть знает, аристократия голопупая! А ты, бабка, молчи, знай, ворона, своё кра. А я молчу-молчу, но всё вижу – дай Бог молодым такого зрения. Гляди, гляди, что вытворяют: уже распилил Липочку, да вниз головой, и ноги куда-то переставил. И что ж теперь будет, а? Забыл, что ей тоже больно. И куда ж она пойдёт теперь такая – без ножек да вниз головой, ах ты, Господи! И вам тоже жалко. Вам особенно, но это ж теперь, когда она распиленная, а чего ж вы её целенькую-то не любили? Не пойму я вас, молодых: чего вам ещё надо? Вы уже человек, хотя и нестарый, но немножко подтоптанный, и черепно-мозговая травма, и переживания, а к вам такая девушка липнет. А вы всё смотрите на ту рыжую-бесстыжую, к тому же она кокаином увлекается. Если в меру – то кто ж против? Это как палинка: выпей, внучек, стакан, выпей два, ну, выпей три, а четвёртый бабушке налей, – так у нас говорят, вы же знаете. Ну, тут он с умом – насчёт палинки. Так и говорит: не понимаю я этих породистых пьяниц. Застрял, говорит, в своём Вуковаре, да и присел на стакан. А рыжая-то времени не теряла – вы ж сами знаете. Я ничего не скажу: так-то она серьёзная, и верность в ней какая-то есть: вон, зверюгу-то своего Флорианом назвала, дрессирует его расчёсывает, без толку не бьёт – что ещё мужику надо? Лишнего, конечно, не позволяет, а то так любой рассобачится: сегодня стакан, завтра два… А мы говорим: а третий бабушке налей. Так оно и про жену: первая – от Бога, вторая – от людей, третья – от чёрта. Но бывает и не так: вот первая ваша, Коталин, так та сама – чёрт рыжий. А Липа – настоящий ангел. Гляди, гляди: точно ангел. Варавка её распилил, а она уже из кабинки целенькая выходит. Только бледненькая стала в последнее время. Вы уж её не обижайте, г-н капитан, она ж вас так любит. А Герцовича – не-ет, не любит. Он кругом неё и так, и эдак, как это жиды могут, а она не поддаётся, себя для г-на капитана бережёт. И Коталин тоже – всё на этого Герцовича заглядывается, как тигра какая-то! А вы не ревнуйте. На Коталин свет клином не сошёлся, правда? Как бы хорошо было: вы с Липочкой, жидок с той мадьяркой – это ж почти одно и то же, как сербы и русские. Или австрияки – вы не обижайтесь! – с немцами. А Варавка пусть остаётся при бабушке Вассе. Раз у него жизнь семейная не задалась… о-хо-хо! – смотрит на тот снимок, смотрит, а там такая дама! Что, говорю ему, куда нам с тобою, Варавка, до таких аристократок? Это дружку твоему, г-ну капитану, впору, раз он фон Хабсбурх такой. Хотя, вы не обижайтесь – какой с него Хабсбурх, он тоже из народа. Как сейчас помню: босоногий такой, коленки в зелёнке, и всё палочками в барабан – прямо старухе по ушам. А ты говоришь: Хабсбурх! Вы этого, конечно, не помните, г-н капитан, вы молодой, вас ещё тогда, может быть, и на свете не было. А у меня такая память, как зрение – дай Бог молодым. Вон, гляди, побежала наша Липочка к тому борту – ой! – топиться что ли вздумала? Нет, Бог миловал: она лодку отвязывает, поплавать хочет. Пусть прогуляется, а то замучил её Варавка выступлениями, а Герцович – репетициями. И Коталин эта на девчонку тигрой зырит. А та бледненькая стала, аппетит пропал – ну что это такое? У меня, старой, скажу я тебе, деточка: что покушать, что память, что зрение – дай Бог молодым. А всё равно, пора уже туда, пора, Варавка! Надоела тебе бабка Васса, а? Ну, не плачь, я ещё поживу, пирожков попеку, сливовицы поварю, тебя на ноги поставлю. Может, и женишься. Да нет – куда тебе до такой дамы! Смотрит на этот снимок, смотрит – и снимок на него смотрит. Как будто всё понимает, только сказать не может, как собачка, а собачке же тоже больно. Ну, заболтала я тебя, деточка, то есть г-н капитан. Пора уже туда!
– Не смею задерживать, сударыня.

ПРАБАБУШКИН ЗАГОВОР

Бог миловал: конечно, Липа не вздумала топиться. Может быть, и вздумала бы, да теперь она знает: как бы там ни было, куда ни попади Липа, любит Флориан или не любит, а светит он ей невидимою звездой, а с такою звездой и жить хорошо, и умирать не страшно, так зачем же умирать? “Logisch”, – сказал бы Флориан, на всё-то у него словцо найдётся, и коротко, и выразительно, и понятно сразу же, хоть и по-немецки. Только главного не понимает Флориан, но, может быть, ещё поймёт. Конечно, поймёт, может быть, уже начинает понимать, только виду не показывает: он же моряк, упрямый.
А вокруг такие просторы, такие высоты: Дунай от зелени до зелени синеет, а над Дунаем каменный замок высится – вот бы туда взбежать! Только трудно стало бегать в последние дни Липе, любовью отяжелело лёгкое тело. Ничего, хоть и тяжела любовь, зато крылата. Так думает Липа, а сама уже вёслами-крыльями по воде машет, лодку к берегу чалит – прямо под тот каменный замок, башенный, ступенчатый. Выпрыгивает Липа из лодки у берега, бежит в воде по колено, бежит уже по песку, бежит-задыхается. Что с тобой, Липа, неужели бегать разучилась? Ничего не разучилась, просто отвыкла. Привыкла в узлы вязаться, лебедью змеиться, буквами писаться, а это – другое. Ну-ка – в гору: хоть и тяжела любовь, а крылата. Прыг-скок – вот и замка подножье, вот и ступени, по ним люди подымаются – кто медленно, а кто козою скачет: вон как та девушка, ишь ты! Э, да это ж не девушка, а и вправду козочка, ой! А я тебя догоню, спорим? Вот так, вот так, ну куда ж ты? О-о, уже выше замка! Пронеслась меж камнями козочка. И – замку вровень – козочкой понеслась меж камнями Липа. Уф, нет, постоять надо. Постояла Липа на большом сером камне, подышала, спрыгнула, в крепость пошла. Старинная крепость, давно не было осады, так что одним глазом посмотришь – крепость, замок, а другим глянешь – развалины каменные. Стоят у входа какие-то люди – немцы в шортах и панамах, два мужчины, две женщины, а старые ли, молодые, поди разбери иностранцев. Вот Коталин – тигра злобная! –  сколько ей лет? Ясно, что не Липина сверстница, но и не такая тётка, как вон те немецкие. Да она же и не немка – мадьярка, а это другое. А Марта, слониха беззлобная? Может, ей 25, а может и 35. Но Марта это другое, таких, как она вообще не бывает. Представляешь, Липа, была бы ты такой, как Марта? Ужас! Директор говорит, что хочет новый номер, где к Марте слон посватается. Каждой своё: Марте – слон, Коталин – той тигр, а Липе – капитан Флориан. Других не надо. А Герцог? Не надо, сказала!
– Не надо, – говорит старо-молодая немка, – brauche ich nicht!
– Ах, не говори так, молодая! – пристаёт к немке цыганка. – Das ist dein Glueck******, почём ты знаешь? Und du sagst: не надо . Счастья тебе не надо, да?
И другая цыганка, бабка седая, головою качает:
– Нельзя так, Мaedchen*******, а то и счастье твоё скажет: Ich brauche dich, nicht********. И к сопернице от тебя перейдёт. Was sagst du dann?********* Дай денежку – богатая будешь! Дай две – в любви повезёт.
Ох, эти цыганки: и здесь они водятся – не в одном Вилкове. Та туристок заколдовывает, а левым глазом на Липу косится. Нет уж, пожалуйста: нас, липованских, не подловишь! Покосилась – отвернулась цыганка: что ей Липа – ни сумки, ни кармана. Ха-ха, как в детском саду: обезьяна без кармана потеряла кошелёк! А Липе нечего терять, и это хорошо, если подумать. Нечего терять – можно только находить. Нашла Липа счастье, и не скажет чванливо, как та, в шортах и панаме: Brauche ich nicht! Так думает Липа, сама в гору карабкается. И вот уж стоит на стене и всё видит: и Дунайскую ширь, и заречную даль, и неохватную, незакатную, невозвратную, многократную синь. И видит пароход “Венец Дуная” – удалённую, как в перевёрнутом бинокле, белую коробочку. И видит лодку, в которой приплыла, – а лодка-то отвязана, да не привязана – поплыла себе по течению, по Дунаю, по дуновению – туда, в Вилково, к липованам, с поклоном от Липы.
И подымается в Липе что-то – поди знай: не то воспалённая радость, не то сладковатая тошнота. А почему? Потому ли, что так сине-зелены луга и рощи приречные? И словно их Флориан привёз из-за морей Липе в подарок. И вот они лежат развёрнутые, распакованные. И любуется Липа, а взять не может подарка – таков сон. А потому взять не может, что нет здесь главного – сердца Флорианова нет. Оно есть, всё это – оно, да Липе не даётся. Вот и зудит радостно-тоскливо-нетерпеливо сердце Липино. И сладковатая тошнота из него поднимается, точно захлестнёт сейчас волною все горизонты, все выреи-Oбреи – все четыре стороны света.

Выйду я, молода, раба Божия Пелагея, рано дО света,
Осенюсь-поклонюсь, молода раба Божия Пелагея,
на все на четыре стОроны,
Помолюсь Пресвятой Госпоже Мати-Богородице,
Попрошу святую Пелагею, деву мОрскую,
Деву мOрскую, мою крёстную.
Ещё батюшку-святителя Отче НикОлая,
Ещё поток-богатыря Дуная Ивановича:
Ты поток-богатырь Дунай Иванович,
Полюби-пожалей меня, рабу Божию,
Пелагею, деву мОрскую.
А чтоб я тебе, Дунаю Ивановичу,
Тебе, поток-богатырю, в том поверила,
Подари ты мне, поток-богатырь Дунай Иванович,
Друга мовO сердешного Флориана.

Что ты несёшь, Липа? Стоишь на камне, на обломке крепостной стены, шагнёшь – сорвёшься, выкрикиваешь на ветер какой-то прабабушкин заговор – от кого ты его слышала? Ещё, наверное, и вспомнился неправильно, ты же его ни от кого и не слышала. Только проступают слова, как молоком писанные да к огню поднесённые. Память, с молоком всосанная, сердце огненное, красноугольковое. Нет, не так вспомнилось. Надо так:

Выйду я, раба Божия Пелагея, дева мOрская,
Не помолясь, не перекрестясь…

Липа, Липа, опомнись! Первое: грех тебе так. Ты же христианка, как мать учила: православная христианка древлего благочестия. И тебе такого никак нельзя. И второе – шёпотом – а если уж на такое решилась, то надо – снять – с шеи – образок.
Ну что, решилась?
Коснулась Липа пальцами образка святой Пелагеи в серебряном окладе – снять? Решайся на что-нибудь, Липа-Пелагея.
А из-за спины – а из-за стены крепостной, где гур-р-гур-р – голуби-горлицы, голос:
 – Пелагея, а, Пелагея!
Обернулась – ах! – кто там? А там цыганка старая, бабка сивая. Бабка-то бабка, а не горбится, и зубы белые, и глаза сверкают чёрноугольково, и проступает сквозь сивость смоль – как письмо над огнём.
– Что же ты, Пелагея, замолкла? Я уж тебя заслушалась – складно говоришь. Складно, но неправильно. Кто тебя учил? Никто не учил? Вот и неправильно. Это нельзя просто так, а надо умеючи. Я цыганка – я умею. И кто мне полюбится – научить могу.

ЦЫГАНКЕ ПОВЕРИЛА

Молчит Липа, не верит цыганке: знаю я вас, не забыла, как меня, ещё тринадцати лет, послала мама сахару и соли купить – всё остальное есть, непокупное, домашнее. Идёт Липа в лавку – а тут цыганки, и тоже две – старая и молодая. И говорит молодая:
– Здравствуй, Липа – ведь ты Липа? И мама твоя – Федосея, и дядя твой – Филат, и брат – Донат, что, не так, скажешь? – Так! А будешь умная и мне, Кате, и ей, Куле, денежку дашь – больше узнаешь. А узнать тебе надо. Если не узнаешь – пропадёт твоя голова!
Смутилась Липа: а вдруг правда? А старая цыганка, которая Куля, зашумела на молодую:
– Чего девочку пужаешь? Ты её не слушай, детка – ты меня слушай! Катя правду не скажет, правду Куля скажет. Куля старая, ей врать уже нет расчёту. И денежки мне не надо. Зачем Куле денежка? –  Ей уже скоро туда пора. А ты мне ручку дай.
Думает Липа: зачем ей моя ручка? Ручка моя дома, в портфеле осталась.
А Куля уже за руку берёт, ладонь кверху переворачивает, всматривается, космами сивыми качает:
– Та-ак, та-ак, гм-м, о-о, ого! Я ж говорила – Катю не слушай! – быть тебе счастливой – такой счастливой – самой счастливой! Встретишь ты скоро это счастье, да, да, скоро: не оглянешься, пяти лет не пройдёт. Вот тогда найдёшь Кулю, если жива буду – тогда и спасибо скажешь. А денежку Куле не надо. Да и нет у тебя денежки.
Схватилась тут Липа за карман – ой, точно денежки нет! Что ж это? Катя украла? Повернулась – нет и Кати. Снова к старухе Куле – но где старуха Куля? Одна стоит Липа на мостике деревянном над ериком-канавкой в сарафанчике крапчатом, с кармашками. А в кармашках – никаких денежек, ах! И только утки крякают-насмехаются:
– Дура, Липа, дура – цыганке поверила!
И воробьи чирикают-пересуживают:
– Чик-чирик, слыхали? – а Липку мамка выдерет, что цыганке поверила!

ПРИВОРОТ-ОТВОРОТ

Вот и теперь цыганка сивая:
– Научить, говорю, могу… кто мне полюбится…
Выжидательно глядит на Липу, дескать: ну?
Отворачивается Липа, мол: баранки гну!
– Что ж ты молчишь, красавица? У тебя такое время… в твоей жизни, говорю, такое время, что всё узнать надо.
– Да знаю я: ”правду расскажу, а денежки не надо”, а после – глядь, а денежки-то и нет.
– Ха! Так у тебя и так денежки нет. Я же вижу, я всё вижу, красавица русская.
– Я липованка.
– И это вижу: Липа-Ванка. У меня будешь Липа. Я тоже Липа – веришь? Это счастье твоё.
– Ага, счастье! “Лет через пять придёт счастье”, да?
– Э-э, молодая, да ты знаешь цыган. Как же тебя обмануть, когда ты цыган так хорошо знаешь? Я вот и вижу: эту нельзя обмануть, этой надо только правду. Да я и никогда не обманываю. Где ты цыган встречала?
– В Вилково, в Килии…
– Где это такое? А-а-а, в гирле, в Бессарабии… Так то не цыгане, то сэвры. Мы им сами не верим. Только род цыганский позорят. А мы, калдерары, правду говорим – так воспитаны. Хотя и приврать право имеем. Цыгану это не грех.
– Конечно, – прищурилась Липа, – и воровать цыганам не грех, я знаю.
– Ай, молодая, как хорошо всё про цыган знаешь! А знаешь ли, почему цыганам воровать не грех? Вижу – не знаешь. А потому, что украл когда-то один цыган гвозди. Сам не знал, что за гвозди, а так – идёт цыган, видит: гвозди лежат. И молоток. Ну, почему не взять, правда? Он даже не знал чьи – думал ничьи, значит, мои будут, так? А ты б разве не взяла?
Усмехается Липа: зачем ей какие-то гвозди? Вот лежало бы сердце Флорианово, да было бы ничьим…
– Ну вот, то-то. Но тебе грех, а цыгану можно. Взял гвозди, взял молоток, пошёл коня ковать. А тут приходят жиды, глядь: ни молотка, ни гвоздей. Видят: цыган идёт. Цыган, ты не брал наши гвозди? –  Не брал, люди добрые! –  А ну, перекрестись. Перекрестился цыган, что не брал гвоздей. Ну, его и отпустили. Нет молотка, нету гвоздей – нечем Христа распинать. Так и отложили на тот раз. И сказал Бог всем людям: нельзя красть, запрещаю. Кто украдёт – того голова пропадёт. Если ты не цыган. Цыган – молодец, он жидам помешал Христа распинать. Его и судить за кражу не буду. И врать тоже можно, даже перекреститься. Веришь? Вот те крест – не вру!
Не слыхала такого Липа, задумалась: а может, правда? Цыгане тоже разные бывают. Тем более – им это не грех, так чего ж обижаться!
А цыганка Липу за руку берёт, в ладонь смотрит, сивыми космами качает:
– Трудно тебе сейчас, Липа. Каждой женщине приходит такое время. Потом хорошо будет.
– Честно? – смотрит Липа с надеждой. – Мне тогда хорошо будет…
– Когда твой тебя любить будет. Я тебе вот что скажу: твой-то любит…
– Да не меня, – вздыхает Липа.
– Вот. А почему? Потому что та на него колдует.
– Рыжая? – вырывается у Липы.
– А то какая же! Видишь – цыганка всё знаю.
Видит Липа – всё знает цыганка. И спрашивает Липа:
– Что же мне делать?
Внимательно смотрит сивая-старая-смуглая в ладонь Липину:
– Ну, что делать, что делать… Есть один способ.
– Есть способ?! – обрадовалась Липа.
– Есть-то он есть…
– Ну что, что?
Вздохнула старуха задумчиво, потом рукой махнула – решилась:
– Не дала б я его тебе, но вижу – тут судьба. Это же не напрасно мы с тобою – Липа с Липою – встретились тут.
Гур-гур-р, – голуби-горлицы, – не напрасно…
– Ладно, бери.
И вынимает иссохшая смуглая рука откуда-то из пёстрого тряпья – что? – Такое что-то маленькое, кругленькое, на брошку похожее. Словно белый месяц-молодик с круглою чёрною тенью борется – такая брошка.
– Вот, молодая. Это от меня, старой, тебе подарок. Нацепишь ему на китель – приворотишь. И от рыжей отворотишь.
Липа – за брошкой, а цыганка не даёт:
– Погоди, Липа, нельзя сразу. Первое: надо так прицепить, чтобы месяц белый был молодик, а не на ущербе. Вот так: видишь? А вот так – нельзя: так от себя отворотишь, а к рыжей приворотишь. Нацарапай иголочкой на белом “Л”, а на чёрном…
– “К”, – кивает Липа.
– Угу. Молодец, понимаешь. Но – второе: не сразу цепляй, а прежде три дня на груди поноси. Видишь: тут ушко проделано. Ты в него ниточку красную продень… Есть у тебя красная ниточка? А то я дам. И на шею повесь, где у тебя образок. Но не с образком вместе, а то грех будет. Как же нам придумать? Ты вот что: образок сними, под подушку положи, а на шею мой подарок повесь. Ещё одна трудность: ночью ангел твой придёт, скажет: сними, Липа, цыганский подарок, образок обратно повесь. А ты не слушай, хоть это и ангел. Заплачет ангел, а ты его не жалей…
А Липе уже жалко.
– Грозиться будет, а ты не бойся. Отлетит ангел. На вторую ночь – чёрт придёт. Скажет: пойдём, Липа, со мной. А ты не ходи. Скажет чёрт: не имеешь права, ты без образка – значит, моя. Так мы с Богом договаривались. Страшно будет…
А Липе уже страшно.
– Страшно, но не надевай образка. И не бойся: покричит-покричит чёрт, да и сгинет, когда петух пропоёт. Нет петуха? Ничего, петух всегда пропоёт, чёрт услышит. И сгинет. А на третью ночь – сам твой к тебе явится. Только не настоящий, а видение. Будут его бить – и ангел, и чёрт: это всё из-за тебя, что Липа не наша! Если надеть образок, они его отпустят…
Отпустят! – рада Липа.
– Отпустят, но к тебе он больше не придёт, понимаешь?
Понимает Липа, но…
– Выдержишь?
– Не знаю…
– Э-э-э!
Сивыми космами закачала цыганка:
– Как же нам быть, как нам быть?
Глянула в глаза – чёрными в синие:
– Как нам быть? – А так и быть, недаром же мы с тобою – Липа с Липой – тут встретились, и стала я тебе, как мама родная. Возьму твой образок на себя. Трудно мне будет, но – судьба… Придёт к тебе ангел, а ты скажешь: нет образка, он у Липы старой. Придёт чёрт – а ты ему: иди к старой Липе. Явится твой, станут бить его. А ты: мой образок на старой Липе, это не из-за него – это из-за неё я не ваша. Её и бейте. Я цыганка, мне можно.
Снимает Липа образок рукою белой, кладёт в руку чёрную, иссохшую – поцеловать руку чёрную, иссохшую хочет. Отдёрнула руку старая, прикрикнула:
– Я тебе не поп!
И спрятала образок в складки пёстрого тряпья.

ПРОКЛЯЛА – ИСЧЕЗЛА

– Ну-ка стой!
Это расставил руки на пути уходящей цыганки внезапный Герцог-Герцович:
– Отдай ей! Отдай что взяла!
– ЧтO взяла? – курицей-ястребицей нахохлилась старая. – С ума сошёл, да? И не твоё дело!
Кричит Липа Герцовичу:
– Не трогай, оставь! Ты не знаешь…
Не слушает Герцович, схватил старую за руку, запястье вывернул.
Та:
– Ах ты!..
Подскочила Липа, в спину Герцовичу кулачками барабанит:
– Пусти! Пусти её! Не то… знать тебя больше не хочу!
Разжал пальцы непрошенный спаситель. Убегает цыганка, сама оборачивается, ругается:
– Бандит! Фашист! Жид! Погоди – будет тебе! А такое будет, что ты не знаешь! Что ты не видел! Что в воде утонешь! И в огне сгоришь! Бог на тебя!
Прокляла – исчезла.
– Ой-й-й… – сомлела-упала Липа.
Молча склонился Герцог, на руки взял, понёс по склонам – по обрывам – по руинам…

ТРИ ПРОСТРАНСТВА

Строем-плясом проходят по набережной бановинские горцы влахи – кудрявые белые папахи. Мычат скрипки, дуды завывают, завивается-хороводится строй-пляс ближе к Дунаю, цепью отгораживает скомороший корабль от береговой толпы.
Кораблём прорывает плясовую цепь Герцог-Герцович, Липу бледную несёт-ведёт, за талию поддерживает. Идёт – словно не видит пляшущих влахов. Те танцуют-играют-расступаются, словно не видят Герцовича с Липой. Два разных пространства сблизились – не пересеклись.
А с трапа деревянного небо-солнце исполински заслонил Варавва, тучею бычится:
– Где лодка? Куда – девала – лодку?
И ручищу размахнул – сейчас шмякнет наотмашь. А Липа – как деревянная, всё равно уже ей. Всё – равно. Разлетелась ручища к щеке бледной-деревянной. Локтем откинул Вараввину затрещину Герцог. Дальше идёт – Липу ведёт: пересеклось пространство Вараввы с пространством Липы-Герцога. Пересеклось – разошлось.
Замкнулись оба пространства пространством строя-пляса влахо-бановинского: мычат скрипки, дуды завывают, шапки-барашки колышутся. Проходят Герцог и Липа на палубу, а Варавва на трапе стоит, кулаком грозит, бородой червонеет. Что будет?


КОЛЫБЕЛЬНАЯ

А будет гроза, будет хмуро-тревожный Дунай за круглым, дождём заляпанным окошком каюты. Будет лежать Липа на Герцовичевой узкой койке, сухо-судорожно всхлипывать. Потом стошнит её в подставленный Герцовичем таз. Потом будет невразумительный полусон: всё видно, слышно, а до ума не доходит, точно тошнит действительностью. А потом уж будет ровно-утомлённый полный сон – под долгий дождик, которым завершится гроза, под нудный рокот корабельного мотора, под шёпотное набарматывание Герцогова баритона:

Einmal wenn ich dich verlier,
wirst du schlafen koennen, ohne
dass ich wie eine Lindenkrone
mich verfluestre ueber dir?

И будет ясный перевод с полуясного языка в бестревожном Липином междусоньи:

Только я тебя утрать,
камнем быть твоей подушке:
мне ведь липовою верхушкой
над тобою не пошептать –

от изглавья, как с поста,
вот ушёл, и больше некому
завесить словом, словно веком,
твои члены, плечи, уста

и, калитку сна притворив,
с тем оставить, чем ты богата,
как тот сад, где тучею мята
тмит аниса звёздный наплыв.

Так понимает Липа, и правильно понимает, что нет у неё сейчас дома, нет Вилкова, нет Дуная, нет моря, нет образка святой заступницы, нет ворожейного цыганского подарка. Только есть этот голос, который только замолкни – и ничего уже не останется, даже сна, даже Флориана.

Словно в операционной
Со счетов собьётся сонный
Счёт до ста.
По предсонью-послесонью
Стелет стылою ладонью
Пустота…
 

ПОСЛЕСОНЬЕ

Просыпается Липа: нет пустоты. Есть ночь, есть ночник, дремлет на стуле полуодетый Герцович, есть осадочная муть улетучившегося сновиденья – не догонишь, не поймёшь. Потрогала шею рукой – есть колючий цыганский подарок. Всё, что было, то и есть. И ещё что-то, чего, может быть, и не было. Не стоит Липе здесь оставаться, право, не стоит. Пойдём, Липа, в твою каюту, где Марта уже тридцатый сон видит – да всё о синем океане, о славном и влюблённом моряке Мартине.
Полуощупью полушаткой выходит Липа из каюты на палубу – и чуть не сталкивается – с кем? Темно, не видно, непонятно. Шасть Липа мимо тени – шасть тень мимо Липы. Разминулись разные пространства.
Стоит на мостике капитан: напряжён, полупьян – в общем, на взводе. Всё видит морским глазом, всех узнаёт зорко-ревнивым сердцем. Значит: одна от скрипача – другая к скрипачу? Значит: ни одна, ни другая – не к Флориану! Ну и скажи теперь, ангел, зачем ты меня хранил в том крушении? Ну и скажи теперь, старый лоцман, зачем ты меня спасал, в шлюпку за руки тянул? Лежать бы теперь капитану Флориану вместе с “Коталин” затонувшей да с погибшей командой. Лежать и не беспокоиться о том, кто к кому в каюту шастает в полночь.
– Так, Волькенштейн?
– Так да не так, Габсбург.
– А, перестань. Смешно быть Габсбургом без империи. Смешнее, чем Чёрным Жо.
– Позволь, кем?
– Ну, Белым Бо – всё равно.
– Ты пьян, Флориан. Тебе надо выпить.
– Logisch. Prosit.
И спускаются друзья нешаткою ощупью с капитанского мостика, безошибочно находя в темноте ступени. И не видны больше зрителю – читателю – рассказчику.
Мечется Липа под Мартин тоненький храп на одиноком и постылом ложе.
Дремлет у себя в каюте на стуле полуодетый Герцог-Герцович, а на его койке вытянулась, ноги на пол опустила полуночная непрошеная гостья – Коталин. Смотрит жадно, смотрит ревниво, смотрит яростно, на спящего-сидящего. Сейчас бы пудреницу раскрыть, в зеркальце поглядеться, спросить у волшебного: так кто? И увидеть-услышать: та, она. И вдребезги ударить зеркальцем о деревянный пол каюты, и не выдержать, и разбудить скрипача выкриком:
– Долго так будет? Иди ко мне!
А тот – всё во сне:
– Нет, Липа. Не затем. Когда-нибудь. Когда сама всё поймёшь.
Когтит Коталин матрац:
– Ты ей это уже говорил! Она тебя звала! Тебя звала – меня к тебе дозвалась.
Поднял голову – узнал – понял – пришёл.

БЫТЬ ГАБСБУРГОМ

Мечется Липа на одиноком постылом ложе. Похрапывает тоненько Марта. Слышится из-за двери с палубы:
– Пойми, Флориан, быть Габсбургом – это вне эпохи. Потому что быть Габсбургом – это эпоха.
– Брось парадоксы. Мне не надо клички. Что я – дрессированный тигр? Мне надо…
– Удержись. Откуда ты знаешь, что тебе надо? И откуда ты знаешь, что ты такое без клички? Может быть, кто-то другой. А может быть, никто. Никто не знает себя в себе.
– Значит, надо узнать. Узнать себя – это увидеть себя её глазами. А она не видит меня…
– А ты её видишь?
– Конечно. Только её и вижу.
Не видит Липа Флориана, ощупью просовывает руку из-за приотворённой двери каюты. Не слышит Флориан, что там у него за спиной. Приподымает Липина рука край кителя, другою рукой цепляет на подкладку приворот-отворот цыганский: месяц растущий справа, тьма полукруглая слева.
И в небе – то же: месяц растущий справа, тьма полукруглая слева, цепляет ощупью чья-то рука на подкладку неба приворот-отворот цыганский. Меркнет-мутится дальняя звезда путеводная.
Входит капитан в пустую кают-компанию, а за ним старик Волькенштейн: очки в стальной оправе туманят острый взор, седым ежом склоняется голова:
– И вот что ещё, Флориан: переживания переживаниями, есть империя или нет у тебя империи, а того не забывай, что ты капитан. И – настаиваю – Габсбург.
Сухим холодком повеял Флориан:
– Это к чему?
Не пробрал холодок Волькенштейна:
– А вот к чему. Повернись-ка спиной.
Приподымает Волькенштейн край капитанского кителя, отцепляет черно-белую проволочную брошку:
– Не годится капитану ходить в репье.
Невозмутим Флориан фон Габсбург:
– Дай-ка.
И швырнул прицепившийся мусорок за окошко в воду:
– Ты прав. Это мне не идёт.



*  Осип Мандельштам
**  В самом деле? (нем.)
***  Когда это? (нем.)
****  Как же так? (нем.)
*****  Что? (нем.)
******  Это ж твоё счастье, почём ты знаешь? (нем.)
*******  А ты говоришь: не надо (нем.)
******** Девушка (нем.)
*********  Ты мне не нужна (нем.)
**********  Что тогда скажешь? (нем.)
***********  “Schlaflied”, Rainer-Maria Rilke
_________________________________________

Продолжение: http://proza.ru/2011/04/01/811


Рецензии