Близорукий взгляд в далекое прошлое

Довлеет каждому доля его

А.Ф. Головачев
Близорукий взгляд в далекое прошлое
Введение

Страх отцов достался нам в наследство
Вместе с грязным океаном лжи
И лишь память о беспечном детстве
Освещает жизни рубежи.

Жизнь прошла без веры в ценность жизни
С убеждением, что мы обречены
Околеть во славу коммунизма
В катаклизме ядерной войны.

В каждой жизни наступает рубеж, когда исчезает будущее, ограничиваясь прогнозом погоды на текущий день, и человеку остается только копаться в своем прошлом и повторно переживать былые горести и радости, достижения и ошибки. В итоге в эту пору многие пытаются писать мемуары, потому что каждому кажется, что его обыденная жизнь неповторима и может быть поучительной и для других. Но эта неповторимость часто настолько мала, несущественна и неинтересна публике, что мемуары остаются неопубликованными, если в них отсутствуют описания славы дутой, героической или хотя бы скандальной. Интернет пока оставляет открытой дверь и для публикаций иного рода.
Я постарался сохранившиеся в памяти эпизоды из детства, отрочества и юности слить воедино.

Когда-то еще в 50-е годы, читая книгу З. Фрейда  о толковании сновидений и пытаясь извлечь из нее что-нибудь полезное, я понял, что абсолютно достоверно рассказать свой собственный даже очень недавний сон практически невозможно. Сновидение состоит из разнородных и большей частью хаотически перемешанных сцен и образов, чередующихся с посторонними логически-бессмысленными вставками и пробелами, которые при пересказе неизбежно приходится, в целях связности рассказа искусственно заполнять теми или иными придуманными логическими домыслами. Связность рассказа сна видимо, необходима только для успешного его истолкования. В противном случае это истолкование становится очень уж двусмысленным. А многих такое не устраивает. Рассказ о собственной жизни в отличие от пересказов сновидений не требует истолкований, поэтому возможно отказаться от искусственных заполнений смысловых лакун, истаявших из памяти.
Воспоминания, особенно давние, еще более фрагментарны, чем сновидения. Например, попробуйте вспомнить и рассказать поминутно о том, что вы делали в течение дня хотя бы позавчера. Если вы что-нибудь стряпали, вязали, шили, пилили, строгали, клеили, копали и т.п. – все  в порядке, вы произвели некие материальные ценности и можете ими более или менее успешно отчитаться за потраченное время. В большинстве же других обыденных житейских ситуаций  ваш ответ будет очень-очень обобщенным: читал то-то (если еще не забыл!), смотрел, слушал, обсуждал и т.д. Если же заглянуть в более отдаленное прошлое, то от некоторых полных прошедших лет в памяти на сите времени остаются лишь необычные, большей частью мелкие, факты, выпадающие из обыденного житейского обихода, которые кое-как упорядочить можно только хронологически.
Но целые годы канули в Лету, не оставив в памяти даже малейшей занозы. Например, что вы помните за всю жизнь из тысяч ежедневных приемов пищи и отправлений естественных надобностей? – Только какие-то выдающиеся «пиры» и банкеты да выведение глистов в больнице и некоторые особенно исключительные расстройства желудка. Если бы память сохраняла все подобные мелочи, и добавьте к ним теперешние крас;оты потоков рекламы, эксплуатирующей ресурсы инстинктов, подсознания и всех органов чувств, то жизнь каждого становилась бы адом. Бедная человеческая память! Если бы она не умела забывать, и освобождаться сама по себе от «шлаков»?
Впрочем, наше прошлое, в отличие от сновидений, истолковываний не требует, оно если осталось, сохранилось в памяти как таковое, то и умрет уже вместе с тобой.
Один молодой персонаж великой русской литературы устами своего еще более молодого автора лаконично сформулировал некую окончательную истину в последней инстанции: «Радости забываются, а печали – никогда!». К печалям можно добавить крупные просчеты, уколы самолюбия и конфузы. Основываясь на личном опыте, мне хотелось бы подать некоторый непрошеный совет детным матерям. Совет этот предельно прост: всего лишь не говорить при детях даже очень маленьких некоторых интимных вещей, которыми женщины почему-то очень любят делиться друг с другом.
Помню летом или весной какого-то года, вероятнее всего 34-го, а может быть и 33 го, на солнечной стороне Василеостровского бульвара (тогда называвшегося Проспектом Пролетарской Победы), между 7-ой и 8-ой линиями в те годы  была прогулочная площадка с лавочками вокруг неё. Посередине площадки находилась песочница, теперь ничего этого уже нет – просто газон. Я с совочком в руках прилежно копался в песке, а мама судачила с окружающими ее хозяйками детских колясок. Она делилась с ними своим опытом обращения со мной в пеленочном возрасте. Она рассказывала им как уже в далеком прошлом выходила на прогулку, вооружившись блюдечком, и в нужное время вынимала меня из коляски и приучила виртуозно пи;сать в блюдечко. При этом, как мне теперь кажется, она гордо делила пополам честь своей изобретательности с моими выдающимися способностями. Дамочки ее внимательно слушали. Я тоже слушал и мне было стыдно. Очень стыдно! Но что я мог поделать, кроме как удалиться в песочницу. Самосознание у детей может появляться раньше, чем обычно думают мамочки.
В подобных же случаях женщины нередко при мне делились с мамой и своими родовыми муками. – У одной они длились часами, а у другой – сутками. Длительностью этих мук они явно кокетничали, гордясь друг перед другом своим терпением и героизмом. Содержания этих откровений я не понимал и их не помню. Да и сейчас, вероятно, не вполне понял бы. Но вот общее впечатление о муках в памяти осталось до сих пор. А для детской психики такие впечатления совершенно излишни и наверняка вредны. Поэтому женщины-матери старайтесь не шибко распускать языки при маленьких, по крайней мере уже подвижных, детях. – Они могут кое-что ненужное намотать на ус!
Вообще пути детского мышления не так просты, как кажется обычно мамочкам и вообще взрослым. Примерно в то же самое время, о котором я только что говорил, на той же самой прогулочной площадке некая мамаша однажды позвала по имени из песочницы своего наследника Сашу. Я решил, что зовут именно меня. Голос был мне явно незнаком, но я был почти готов побежать. Меня остановила лишь мысль о том, каким образом эта чужая женщина узнала мое имя? Я-то осознавал себя в мире единственным! Но тут уловил какую-то несообразность, и это меня остановило. А понимание того, что в мире существуют еще и другие Саши, пришло гораздо позднее. И в моей памяти прочно застряли с баснословных задолго довоенных времен такие вот пустяки и безутешные детские горести со всей окружающей их обстановкой.
Воздушный шарик, улетевший из моих рук на мостике при входе в парк Лесотехнической академии с Сампсониевского проспекта.
Жуткий милиционер со штрафом отцу при нашем выходе из Удельного парка из-под железнодорожного моста за то, что отец срезал в парке ветку и научил меня делать свистки из весенней рябины. Из-за этого штрафа я потом боялся ездить в Удельный парк.  И в тот же раз неведомая буква «ять» в красовавшейся тогда на площади возле кольца трамвая вывеске «Свђтлана». И т.п.
А однажды было солнечное утро. Папа мне что-то рассказывал и сказал, что солнце когда-нибудь погаснет. Мне стало жалко солнца и я заплакал. И папе пришлось меня утешать, говоря, что это будет очень-очень нескоро.
Память очень странная штука. Обращаясь далеко назад, обнаруживаешь, что в ней занозами застряло множество таких мелочей! А о многом часто более крупном и, казалось бы, зна;чимом в памяти не сохранилось почти что ничего, только нечто обобщенное и смазанное. И о целых годах в прошлом подчас сказать почти нечего. Пожалуй, для того, чтобы закрепиться в памяти (я исключаю целенаправленную зубрежку) более важен не столько тот или иной факт, сам по себе, а произведенное им впечатление. Это как в футбольной болезни ценятся не только сами голы, но еще более комбинации, при которых эти голы были забиты. И чем ярче впечатление, тем прочнее память о факте. Однажды при переходе Среднего проспекта каблук моего ботинка защемила трамвайная стрелка. Подошва оторвалась и осталась в стрелке, а мне пришлось шлепать домой в снежную слякоть с правой ногой в носке прикрытой лишь верхом ботинка.
Поневоле вспомнишь роман М.Пруста, сотканный из впечатлений о прошлом, и художников пытавшихся материализовать в живописи свои впечатления. При обзоре прошлого не часы, а впечатления оказываются атомами времени человеческой жизни.
А в моем детстве бывало и довольно много не вполне обычных, поучительных и достаточно ярких происшествий, оставивших впечатления, которые мне захотелось мало-помалу собрать и осмыслить и памятью о которых хотелось бы поделиться. Быть может, это будет любопытно и теперешней аполитичной молодежи, пожелавшей узнать кое что об обыденной жизни сверстника не испытавшего трагедий, полвека и более тому назад.  И, несмотря на всю самозащиту памяти, оторопь берет, как только задумаешься о том, сколько в мозгу накопилось всякой ненужной и бесполезной мелочи. Воспоминаний о том, что осталось неузнанным, упущенным и несделанным и о том, сколько делалось зря. Каяться мне не в чем, но казнить себя за бесполезно прожитую жизнь – стоит! Слишком много ленился. А во имя чего? Мне все давалось слишком легко, жизнь меня не била, а скорее слишком много гладила, но у меня не было честолюбия, цели, необходимой для соревнования доли зависти. И я несколько раз в жизни отказывался от явных улыбок судьбы, но впрочем, делал это сознательно и об отказах не жалею. А вот о чем действительно жалею, так это о том, что, глядя на теперешнюю карту страны, контур которой ныне похож на некую самку тяжело беременную Сибирью, вижу, что слишком мало по ней побродил, хотелось бы много больше и по-другому, что тоже осталось в прошлом и нынешним уже недоступно. –Тогда между геологической съемкой и последующими горными работами лежали десятилетия. А теперь чистой мелкомасштабной геологической съемки больше не осталось и геология, как правило, неотделима от канав, шурфов, скважин и прочего грязного ералаша, ставящего всё вверх дном. А в прошлом геология позволяла хоть летом на полгода забывать о многих проблемах городской жизни и не думать о будущих разрушениях ландшафта.




 
Часть 1. Детство, воспоминания с комментариями взрослого человека

Первые проблески сознания у меня определенно относятся к самому концу лета 1932 года. Они сохранились в памяти только в форме залитой солнцем зеленой травы и красных яблок на дереве, что свидетельствует о конце того лета. Судя по рассказам моей мамы, тогда первая дача для меня была снята в деревне Алексеевский Рудник. Эта деревня находилась где-то на Новгородчине и дача была снята с тем, чтобы там в захолустье меня секретно и окрестить потому, что в те поры подобные процедуры в городе считались предосудительными или даже невозможными.
Дочка хозяев той самой дачи, бывшая в те поры девушкой, после войны, будучи уже вдовой-полковницей, разыскала наше семейство в Ленинграде и, бывая у нас, вспоминала прошлое. Она подтверждала, что у них в саду в Алексеевском Руднике в то лето было много красных яблок. Но более основательно я начал осознавать мир и себя где-то между двумя и тремя годами.
Когда-то на нашей самой старой квартире я спал еще в кроватке с крупноячеистыми веревочными белыми сетками по бокам как кролик в клетке. Было солнце. Я проснулся, уселся и, уже будучи говорящим, стал будить родителей криком: «Мама, давай вставать, а то день кончится!» Родители рассмеялись и я был тотчас одет. Видимо из-за смеха и восторга родителей все это и запомнилось. Тем более, что этот самый случай мне потом много раз напоминали и меня же дразнили: «А то день кончится».
Как у каждого порядочного мальчишки у меня уже был аквариум с рыбками и жила птичка в клетке. Живность мы с папой покупали в зоомагазине, который находился в подвале одного из первых домов по четной стороне Большого проспекта Петроградской стороны. Рыбки были самые немудрящие – карасики и щиповки. Но зато песок в аквариуме был красным гранатовым, привезенным папой с Байкала. Я потом долго был убежден, что на славном и священном озере Байкале весь песок такой. А на песке аквариума лежали красивые раковины из какого-то Японского моря. Смена воды в аквариуме была всегда священнодействием, выполняемым папой посредством резинового шланга, который папа называл сифоном, при моем активном участии. А оттирать раковины от зелени зубной щеткой в тазу поручалось уже непосредственно мне самому. И птички тоже бывали обычными: снегирь или синица. Птички жили только для того, чтобы их кормить зимой, а весной отпускать на волю. Выпускание птички каждую весну, когда папа бывал дома, осуществлялось с соблюдением ритуала. – Мама ко дню весеннего равноденствия в связи с каким-то святым днем пекла сладкие булочки в форме птичек, называя их жаворонками. А моей обязанностью было вставлять им на место глаз изюмины. А из печеных жаворонков я эти изюмины выковыривал и меня за это бранили. После этого в ближайший выходной день мы с папой и с птичкой в клетке садились на трамвай и ехали куда-нибудь далеко в парк: на Елагин остров или в Лесотехническую академию, выпускать птичку.
Мне вспомнилась и одна сценка из того же времени. Мы с мамой в какой-то солнечный день ехали в трамвае с Петроградской. Трамвай был полупустым. Я стоял коленями на лавке (лавки в трамваях были тогда продольными), глазел в окно и не стесняясь во весь голос распевал песни. А когда трамвай въехал на Тучков мост, я пел: «И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет!» И вслед за тем я сказал маме: «Я тоже никогда и нигде не пропаду!» Публика захохотала, а я сконфузился и петь перестал. Дальнейшего не помню.
Плаксой я в те годы не был и меня этим именем никто не называл. Впрочем, мне упорно внушалось, что мужчина не должен плакать. Но редкие случаи, когда приходилось очень горько плакать запомнились. – Так однажды летом папа купил мне в гостином дворе Андреевского рынка тележку, в которой заседал зайчик, колотивший в барабан, при движении тележки. Я с гордостью катил на веревочке эту тележку по тротуару Большого от 7-й до 8-й линии. Но дома меня ждала катастрофа! – Трата на эту тележку была сверхбюджетной и мама заставила отца возвратить эту тележку в магазин.
Временна;я последовательность моих детских воспоминаний неизбежно не строго соблюдается. Воспоминания еще более фрагментарны, чем сны, поскольку в них отдельные фрагменты гораздо более разделены во времени и еще менее взаимосвязаны, чем в снах.
Несомненным репером времени в моем детстве явился и отъезд папы на зимовку в бухту Провидения на Чукотке в 1933 году. Перед отъездом папа повел меня фотографироваться. Выбранное фотоателье находилось тогда в полуподвальном помещении в невысоком, по-видимому двухэтажном, доме на углу Среднего и 7-й линии. Точно на том месте, где теперь находится станция метро «Василеостровская». А через дом-другой от ателье на линии была велосипедная мастерская. Со множеством стоящих перед ней блистающих никелем машин.
Фотографирование и отъезд происходили скорее всего в первой половине года, имея в виду, что папа должен был прибыть на Чукотку до осени, чтобы обеспечить подготовку к началу будущего полевого сезона 34-го лета. А тогдашние средства передвижения были медлительными, путь был очень длинным и плавание от Владивостока предстояло продолжительное. Перед фотографированием меня поставили на стул, и мне было велено пристально следить за тем, как откуда-то там птичка вылетит. Я был очень обескуражен обманом и этот факт запомнил тверже всего.
В то лето меня на несколько дней возили на дачу к родственникам в Лугу. Дача была комнатой в двухэтажном деревянном доме недалеко от станции. Дом стоял среди сосен, земля под которыми была вытерта до желтого песка, на котором валялись редкие сухие шишки и иголки. От этой поездки в памяти главным образом, осталось то, что мой мудрый троюродный брат, старший меня почти на два года, тогда придумал называть редкую твердокопчёную колбасу выгодной из-за того, что ее можно долго жевать. И еще запомнился почти что белый песок с белесым мхом в лесу на подъезде к Луге. И это все из той поездки.
Еще памятны в то время любимые мной походы с мамой в магазин «Торгсин», находившийся тогда на углу Среднего и 5-й линии напротив бани. В этом магазине мама покупала провизию на монеты из дедовской коллекции (из которой у меня еще сохранились жалкие медные остатки), а мне доставались кое-какие мелкие лакомства. – Так сказать в подкрепление условного рефлекса, чтобы я охотнее ходил в эти походы.
Еще мелочи из того же лета. – Покупка мне мамой у лоточницы на самом углу Большого проспекта и 8-й линии пачки (пять или шесть штук) ирисок под названием «Кис-Кис», завернутых в бумажку с картинками. А в закутке слева от Андреевского собора стоял ларек, в котором мама однажды купила мне маленькую консервную баночку томатной пасты с нарисованным на ней красным помидором. Эта паста была такой вкусной! А сама баночка была точно такой же, как те баночки с детским питанием, что я сам лет уже тридцать тому назад покупал для своего собачьего щенка.
В ту же пору кто-то из трех папиных кузин Самохваловых привез мне для науки «Священную историю». Эта книга была отпечатана крупным шрифтом на добротной очень плотной бумаге. В ней было много цветных картинок, под которыми были написаны странные имена. В крупных буквах я уже понемногу начинал разбираться и постоянно приставал к маме за объяснениями тамошних премудростей от твердых знаков и ятей до странных имен, а она отмахивалась. В конце концов, я эту книгу приспособил для овладения с помощью мамы искусством работы ножницами и для выстригания картинок. Свои детские книги я уже был приучен беречь. А тут была такая добротная бумага и полная свобода действий. У святых требовалось отстригать лишние крылья, избытки одежд, кружки, называемые нимбами. Очень трудоемко было аккуратно выстригать пальцы и стараться не отстригать уши. Но все трудности были преодолены. Троюродный и почти на два года старший братец мой также усиленно передавал мне свой личный опыт, а бескартиночные остатки «Священной истории» были употреблены нами на изготовление голубей двух систем (простенькой без хвоста и сложной – с хвостом), делать которые он тут же меня научил. Очень уж хороша была для этой цели толстая (священная) бумага книги! А сделанных голубков мы тут же запускали из окна во двор, тщательно отслеживая, чей голубь улетит дальше. Дети во дворе этих голубей сразу же приголубили и использовали по-своему.
В эти годы я очень любил бывать у тетки отца на 6-й линии. Она была крёстной матерью Д.Д. Шостаковича. У нее на полу лежала шикарная пушистая шкура белого медведя с оскаленной зубастой головой. Мне очень нравилось валяться на этой мягкой шкуре и ковырять пальцами в медвежьей пасти. При этом бывало немножко жутковато: а вдруг укусит! – Больно уж грозно выглядела оскаленная медвежья морда.
Последним ярким воспоминанием этого периода был день моего рождения в 1933 году. Ко мне были приглашены гости. Был, разумеется, Гарька, а всех остальных я поименно не помню. Запомнил я только одного мальчика Гилю. Он был сыном какой-то видимо не очень близкой маминой знакомой. Он был, по-видимому, несколько старше меня, гораздо крупнее и упитанней. Особенно запомнил его я потому, что он принес мне совершенно божественный подарок. Это был необыкновенный наверняка импортный заводной автомобиль, первый в моей жизни. Этот автомобиль был, во-первых, ярко-розовым и открытым, во-вторых, за рулем автомобиля сидел шофер, у которого двигались руки, поворачивая руль и передние колеса. В-третьих, этот автомобиль заводился без ключа каким-то и посейчас мне неведомым способом. Потом Гиля завел автомобиль, повернул руль и он сделал круга два по нашей второй комнате. Я был в восторге! А тем временем в другой комнате остальные гости галдели и были заняты своими делами. Мы же с Гилей, окончательно опробовав автомобиль в действии, очевидно по обоюдному соглашению, уединились в уголке за одной из створок межкомнатной двери и растерзали этот автомобиль. Инструментов у нас не могло быть никаких. Все делали только своими руками. И очень скоро в наших руках оказались колеса, железки, пружинки и тот самый шофер с подвижными руками. Не знаю кто был инициатором подобной вивисекции. –Скорее всего сам даритель, как старший и более умудренный опытом. Вероятно, ему было жалко дарить эту машину и он увлек меня исследованием ее устройства. В дальнейшем я Гилю почему-то ни разу больше не видел, но не по своей воле. А яркое воспоминание о нем и его автомобиле вот осталось. Елку у Гарьки в тот год не устраивали, а у нас тем более.
Для уточнения времени начала моего осознанного мировосприятия примечателен еще такой факт. Вторым мужем моей вдовой бабы Лены был академик С.Ф. Ольденбург. Я прекрасно помню, как меня привели к нему тяжко больному, судя по всему прощаться. Я отчетливо помню, что он был очень плох и лежал в той самой дальней комнате, которая потом была спальней бабы Лены. О встречах с ним, когда он был еще здоров, я не помню ничего. Но только недавно я узнал, что Сергей Федорович умер 28 февраля 1934 года. Поэтому, сопоставив все факты, я утверждаю, что меня приводили к нему еще в 33-м году, быть может в самом-самом конце или в январе 34-го. Это доказывает только, что в моей памяти сохранились обрывки воспоминаний, начиная с двух с чем-то летнего возраста. Неспроста известная книга К.И. Чуковского о детях называется «От трех до пяти». Он-то был знатоком сюжета и о детях знал гораздо больше моего.
О дальнейших событиях начала 34-го года до отъезда в Алма-Ату в моей памяти пустота. Только прогулки в Академическом и Соловьевском садиках с Гарькой под водительством бабы Лены или гарькиной француженки.
Постепенно, приучая меня к прекрасному, мама много раз в 34-35 годах водила меня в Эрмитаж. Но моим любимым объектом там была одна большая зеленая малахитовая ваза, стоявшая наверху, возле Советской лестницы, смотреть на которую я требовал всякий раз и настойчиво выражал желание взять ее домой. И мама меня дразнила этим.
1934-й год ознаменовался нашим с мамой отъездом на все лето в Алма-Ату, к родственникам. Что за погода была тогда в Ленинграде – не помню, а в Алма-Ате уже вовсю было лето. В нашей квартире осталось домовничать большое семейство маминой подруги Нины Львовны Плотниковой. У нее было трое, а может быть даже четверо детей: один сын, Лёва, года на два старше меня и две или даже три гораздо более старших дочери. Ее муж был сыном сибирского параходовладельца, и поэтому все семейство было лишенцами. Им было запрещено жить в Ленинграде, полного объема их тогдашнего поражения в правах я не знаю.
Когда мы уезжали в Алма-Ату, окна квартиры были еще по-зимнему закрытыми. Но какое-то время спустя, мама вспомнила, что у нее между рамами в одном окне были спрятаны золотые монеты из дедовой коллекции, с которыми мы и ходили в «Торгсин». Монет этих я не видел, но мама переживала, что забыла их извлечь. Разумеется, при нашем возвращении в Ленинград зимой этих монет уже не было.
Из самого нашего отъезда я запомнил только одно: мой драгоценный эмалированный ночной горшок демонстративно в целях легкой доступности был пристегнут к нашему портпледу, и этого мне было крайне стыдно. В поезде я впервые познакомился со сгущенным молоком, запомнил и навсегда полюбил его вкус. А на каком-то вокзале с длительной остановкой (кажется, в Казани, но я отнюдь не уверен в этом) мама повела меня в ресторан обедать. В ресторане были длинные темно-красные бархатные шторы, оркестр с огромными блестящими трубами и певец пел: «У самовара я и моя Маша, а за окном совсем уже темно».
Все это было впервые и прочно застряло в памяти. А вот тоже первые, но уже обыденные, трапезы в вагоне-ресторане не запомнились ничем, кроме вертящихся под потолком вентиляторов.
Самого первого приезда в Алма-Ату, вокзала и знакомства с родственниками я тоже не помню. В памяти осталась только кромешная темнота уже во дворе их дома, а мы сидим за столом на веранде при яркой блестящей керосиновой лампе особенной конструкции, вокруг которой вились мелкие белые бабочки. Еще запомнилось, что меня тогда кормили вкусным щавелевым супом с крутым яйцом. Было ли это впервые в жизни? Но именно тот суп я тогда почему-то запомнил с особенной благодарностью.
Видимо вскоре по приезде я был отправлен гулять на улицу в голом виде, поскольку там уже другие  такие же голыши резвились на солнце. Несколько минут я чувствовал себя неудобно, но быстро освоился и принял участие в кипевшей там игре. На самом углу нашей Пушкинской улицы на ее четной стороне возле арыка лежал большой, в мой рост валун. Мне сказали, что он был когда-то принесен какой-то лавиной. Так вот веселая игра состояла в том, что мы плескались в арыке возле валуна, потом с головы до пят осыпали друг друга сухим песком, обмывались в арыке, снова осыпали песком и т.д. без конца. Но меня постигло несчастье – мне под крайнюю плоть попало несколько песчинок, стало больно и пришлось обращаться к маме за унизительной помощью. Она спринцовкой быстро вымыла песчинки, но сочла посыпание друг друга песком негигиеничным и меня щеголять в голом виде больше уже не выпускала.
Однажды к нам на телеге приезжал красноармеец в форме. Он привез мешки с какими-то продуктами. Что было в мешках я не знаю. – Коробок или ящиков с яркими этикетками тогда не было. Назывались эти мешки красноармейским пайком, который полагался нам с мамой как семье полярника.
Моему дядюшке Ивану Алексеевичу очень нравилось меня постоянно изводить бесконечной сказкой о Белом бычке. А я по своей наивности очень легко соглашался на его предложения о рассказывании мне сказки. Я втайне видимо надеялся, что наконец-то он мне расскажет что-нибудь новенькое и интересное. А еще он меня дурачил нафталином. Сначала он мне рассказал, что нафталином пересыпают шерстяные вещи, чтобы в них белые бабочки моли не заводились, но действие нафталина он объяснил тем, что от его скверного запаха моли отворачиваются.
Между тем у меня появилась некая белобрысая приятельница. Эта девочка была существенно старше меня и по-культурному называлась блондинкой. Она взяла меня под свою опеку и как собачонку за руку водила гулять. Ей меня доверяли. Ее человеческого имени я не помню, а я называл ее Молью. Называл так за то, что однажды мне пришло в голову подарить ей букет цветов, который я при вручении  сунул ей в физиономию, а она отвернулась. Но она за мое прозвище не обиделась, хотя, будь постарше, могла бы в нем, будучи блондинкой, найти нечто для себя обидное.
Однажды мы с Молью гуляли на одной из горизонтальных улиц и остановились возле глубокого сухого арыка, что-то в нем высматривая. И вдруг меня что-то толкнуло в спину и я скатился в этот арык. Я был уверен, что это шутка Моли, но оказалось, что это была молча подкравшаяся корова. Повреждений во мне не обнаружилось, и Моль меня за руку вытащила из арыка. Лишь позднее уже во время эвакуации я по памяти установил место этого происшествия, это случилось на улице Виноградова в квартале между улицами Пушкинской и Красина. Коров там в то время уже не было.
Но внезапно мое безмятежное существование было нарушено. – Меня укусила цепная собака. Мы отправились смотреть на кипящую воду шумной Алма-Атинки. И на самом берегу реки во дворе каких-то знакомых тети Маруси на меня кинулась собака. Она была овчарочного облика, повалила меня навзничь, но куда укусила и боли от укуса я не помню. Вероятно, был какой-то пустяк, да и собака-то была вполне домашняя. Но мама сделала из этого событие (решила меня спасти) и мне были назначены прививки от бешенства, казавшиеся бесконечными. И вот эти муки и их вечную продолжительность я запомнил тогда отчетливее всего. И меня таскали туда как на  казнь и иглы втыкали кажется в живот. И это было ужасно! Но со временем и этот ужас закончился.
А самой яркой по приятности того лета была поездка в горы на пасеку к знакомым дяди Вани. У моих родственников в сарае на бывшем сеновале хранилась в разобранном виде большая казахская юрта. С этой-то  юртой и было решено надолго ехать далеко в горы. В принципе кроме нас с мамой, должно было или могло ехать много народу: два дядюшки, тетя Маруся, моя бабушка и обязательно две мои кузины – подростки, у которых были школьные каникулы и которые непременно должны были быть самыми активными участницами этой поездки. Но я никого кроме мамы на пасеке не помню. Также я абсолютно не помню ни сборов, ни самого переезда, несмотря на очевидную для меня самого новизну события, включая поездку на телеге, и красоты пейзажей по дороге. Наверняка нанималась подвода и быть может не одна из-за размеров юрты, её компонентов, ковров и постелей. Но все это устроилось как бы без моего присутствия. Меня туда будто бы каким-то образом просто доставили, когда юрта была уже полностью установлена (а это обычно довольно сложная и длительная процедура) и в ней кошмы и ковры на них, одеяла и подушки были разложены на земле.
Юрта была поставлена на склоне очень пологой горы на краю обширной зеленой поляны. На другом, нижнем краю этой поляны находился белый дом семейства пасечника. На самую пасеку меня, вероятно из-за возможных укусов пчел, не водили и я тогда не узнал как сама пасека выглядит. Обширная поляна была окружена лиственным лесом преимущественно состоявшим из диких яблонь с мелкими зелеными яблоками. Эти яблоки в большинстве были необыкновенно  кислыми и отвратительными. Однако на некоторых деревьях яблоки были вполне съедобными и пасшиеся на поляне коровы об этом знали и именно возле таких деревьев толпились, собирая в траве падалицы. Кто-то из взрослых мне об этом рассказал и я стал заниматься тем же самым вместе с умными коровами. А мама меня все время извлекала оттуда, чтобы я не объелся, и у нас с ней была непрерывная война!
Почему эти паршивые, мелкие, твердые, но добытые своим трудом зеленые яблоки мне так нравились? –Ведь меня угощали уже вполне созревшими к тому времени яркими, аппетитными сортовыми яблоками столовки, которые местные жители так любили. Я глубоко убежден, что любой пёс выбирая между теми яблоками выбрал бы последние. –Логика, где ты? Возвращение с той пасеки произошло для меня также абсолютно беспамятно. И о той осени больше ничего памятного  не сохранилось Запомнил я только мой день рождения 2 ноября 1934 года еще в Алма-Ате.
Он запомнился мне потому, что в то время я был болен колитом и лежал в постели. Меня кормили противным бульоном с белыми сухариками. А вот подарили мне на трехлетие маленького зеленого целлулоидного лягушонка. А как только я поправился, мы с мамой уехали домой.
От этой поездки в памяти тоже не осталось ничего, кроме ужаса от ночевки в комнате матери и ребенка на Казанском или Ленинградском вокзале Москвы. Мама панически боялась мышей. И вот в ночной темноте эти мыши и крысы или действительно стали бегать или, только ей чудились, вызывая у мамы ужас, передававшийся и мне. И еще уже в старинном вагоне поезда на Ленинград, где-то может быть в купе, было какое-то непонятное устройство, возможно умывальник, ярко блестевшее латунью.
Когда мы вернулись из Алма-Аты в Ленинград, была уже снежная зима. Папа нас встречал на вокзале. Он был в пенсне, я его таким уже не помнил. Теперь-то я могу твердо сказать, что он, будучи на Чукотке, вряд ли носил пенсне. – Очки в оправе  гораздо удобнее, всепогоднее и всесезоннее, тем более – в поле. Пенсне можно себе позволить только в городе и при интеллигентских занятиях. Теперь уже право прогулок со мной в выходные дни и по вечерам абсолютно принадлежало папе, тем более, что он был буквально начинен рассказами о своей последней зимовке и о жизни чукчей и эскимосов и прогулки стали особенно содержательными.
На одной из таких вечерних прогулок вскоре после нашего приезда случилось нечто совсем необычное. Мы с папой спокойно шли по 8-й линии, было уже темно. И вдруг увидели, что навстречу нам от Среднего (или проспекта Мусоргского, как его тогда называли) прямо по трамвайным путям идет нестройная толпа, в которой некоторые люди несли самодельные сильно коптящие факелы. В толпе что-то несогласованно кричали. Папа быстро выяснил, что это означало. Оказалось, что это была спонтанная мрачная демонстрация по случаю убийства именно в этот день С.М. Кирова. Эта демонстрация резко отличалась от обычных праздничных, организуемых властями. Ни флагов, ни оркестров в ней определенно не было. И в ту прогулку папа уже не рассказывал мне о чукчах и эскимосах, а скорее отвечал на мои расспросы. И в дальнейшем среди взрослых было очень много разговоров об этом убийстве. Слухи ходили самые разные, все живо обсуждалось и о возможных последствиях говорить при мне не стеснялись.
Но явно приближался Новый год, и родители решили устроить мне первую ёлку. Саму ёлку купили с рук на улице. Торговцев ёлками, видимо не разгоняли. Но праздник властями не поощрялся, елочных игрушек в продаже не было. Пришлось что-нибудь изобретать. По случаю надвигающегося праздника на Андреевском рынке все-таки чувствовалось оживление. –На нем продавали, и это не запрещалось, аккуратные тонкие древесные стружки, очевидно после фуганка, ярко раскрашенные во всевозможные цвета. Такие стружки возможно было использовать для украшений вместо цветной бумаги, которой в продаже, видимо, не было. Родителями было очевидно решено украсить ёлку цветными стружками и золочеными орехами. Специальный французский золотильный порошок, еще из старинных запасов, для этого привезла одна из папиных кузин. Мы с папой, а точнее он сам, начали резать цветные стружки на куски и выклеивать из них цепочки, золотить орехи и приделывать к ним нитки для подвешивания. Я усиленно «помогал» и мазал клеем все до чего мог дотянуться, и мне внушалось, что без моего бесценного участия ничего не удалось бы сделать. Ёлочные свечи с прищепками были добыты у кого-то из знакомых.
Ёлку установили в первой комнате, той в которой была дровяная плита. Окна плотно занавесили. Протянули по ёлке цветные цепочки из стружек, развесили золоченые орехи, зажгли свечки, мама начала устраивать хоровод. И тут вдруг пришли какие-то дяди и тети, свечи погасили, ёлку повалили и растоптали. А меня и моих гостей родители в самом начале погрома для утешения усадили в другой комнате за пирожные и чашки с какао. Был ли этот погром связан с остервенением, последовавшим за убийством Кирова? Почему украшенная безо всякой религиозности самодельными игрушками елка вызвала такое ожесточение? –Кто-то из начальства специально выслуживался и распоряжался? Ведь одновременно, невдалеке в Андреевском соборе, проводились торжественные богослужения? И мама туда меня раз или два водила. Но идея о вездесущности врагов народа была уже прочно внедрена в общество и массы людей были заражены завистью, страхом, ненавистью и стремлением доносить друг на друга. Это называлось бдительностью. И длилось десятилетиями. –Меня однажды уже в 50-е годы в дебрях Алтая, очень далеко от погранзоны, трое случайных встречных мужиков, у которых я пробовал расспросить о дороге, схватили и попытались доставить к властям как пойманного шпиона. Мне их удалось устрашить неприятностями. –Они были полупьяными, но что у трезвого на уме…
Но вполне полноценная ёлка все-таки была нам устроена в какой-то другой день в квартире моего кузена Гарьки, на 7-й линии. Ёлка там была гораздо бо;льшая, украшена она была полноценными французскими игрушками еще из детства его отца. У них даже окно, выходившее в Академический переулок, не занавешивалось. Мы свободно крутились вокруг ёлки сколько положено и получили свои подарки. А потом смотрели волшебный фонарь.
В ту же зиму я научился читать. Все началось с того, что кто-то показал мне фокус как из этих закорючек, называемых буквами, составляются зна;чимые слова. Меня никто специально не школил, но именно поэтому дело пошло быстро. Просто меня обложили книжками с картинками и выписали мне журналы «Чиж» и «Мурзилку», получения по почте которых я с нетерпением дожидался каждый месяц. Наиболее интересными для меня в этих журналах были серии картинок с подписями о похождениях героев, которые теперь назвали бы комиксами. Именно по ним я начинал учиться читать. Героями этих похождений были Маламыш, Умная Маша и Глупый Вова или Витя. И эти журнальные пустяки были мне милее всего. До сих пор стоит в памяти фраза: «Закричал Маламыш «Мама-папа!» и встал на четыре лапы». Помню, как я прочитав и поняв какое-нибудь новое слово, с воплями бежал к маме в другую комнату похвастаться. И как же я, бывало, ревел, когда мама в самый разгар моих занятий да еще на самом интересном месте отрывала меня, укладывая на «мертвый час»! Я не знаю, существует ли  в современной педагогике казнь, называемая «мертвым часом»? Или же ее теперь не только переименовали, но и отменили как попрание прав ребёнка вместе с поркой, постановкой в угол и лишением сладостей?
А потом начались «Три поросенка», «Макс и Мориц», похождения Мюнхгаузена, «Конёк-Горбунок» и т.д. Меня утопили в книгах. Близилась годовщина смерти Пушкина и он был везде: в конфетах, в шоколадках, в моих журналах, в книжках. Его стихи было так удобно читать и они запоминались сами собой и в них не было ничего непонятного. Родителей и их знакомых очень забавляло, когда я читал наизусть стихи, и мне их читали. Приносили издания стихов разных лет. Что-то рекомендовали прочесть, что-то я выбирал сам по своему разумению. Меня уговаривали читать, читать и читать, вероятно, делая вид что им это очень нравится. Было очень много стихов Крылова, Лермонтова, Некрасова, Никитина, А.Толстого и других поэтов. А мама, кроме крыловских басен, читала мне стихи Надсона, невообразимо жалобные, которые были мне очень неприятны. Взрослые восхищались, гладили меня по головке, угощали всякими вкусностями, а я старался, благо мне это ничего не стоило и было всегда лестно что меня хвалили, неведомо за что. А когда меня водили гулять без сверстников и мне нечего было делать, я нередко без конца вслух бормотал какие-нибудь стихи. Мне в этом не препятствовали, только зимой закрывали рот шарфом, чтобы я не простудился. Помню, как однажды мы с одной из моих теток шли глухим Соловьевским переулком от Большого проспекта к садику, а я во всеуслышание декламировал: «Как-то раз перед толпою соплемённых гор у Казбека с Шат-горою был великий спор» и т.д. Теперь-то мне кажется, что моей тетке было стыдно идти по людной линии со мной  многошумным, поэтому мы и щли захолустным переулком. А я, вспомнив это, только что заглянул в том стихотворений М.Ю. Лермонтова и обнаружил, что только его стихов я в те поры знал наизусть  уверенно несколько десятков, но были и другие поэты. А от некрасовского: «Плакала Маша как лес вырубали…» я тоже плакал. От той поры в моей памяти застряло так много строк и фрагментов разных стихотворений, что я гораздо позднее не всегда мог с полной уверенностью отделить появлявшиеся свои стихи от чужих. Примерно в эту же пору в моих журналах широко отражался какой-то юбилей Шота Руставели. Печатался «Витязь в тигровой шкуре» с корявыми стихами и языколомными словами и именами. Читать их было трудно, а запоминать – невозможно. Я запомнил только имя – Нестан Дареджан. И это всё.
Однажды очень ранней весной 35-го года мы с папой пошли  по набережной в сторону Горного института встречать приход знаменитого ледокола «Ермак». Невский лед ему был нипочём. На нем было множество людей в меховых одеждах и бегал по палубе и по берегу огромный веселый мохнатый пёс, привезенный из Арктики. Папа сказал, что у них в Провидении были такие же ездовые собаки.
За полтора года пребывания папы на зимовке в бухте Провидения и за оба плавания по океану туда и обратно у папы накопилось множество новостей, приключений и впечатлений из быта русских зимовщиков, чукчей и эскимосов. Свои рассказы папа обычно иллюстрировал теми вещами, которые сам привез с Чукотки, и не раз водил меня в музей Арктики, поясняя музейными экспонатами то, что не мог показать дома.
Папа всегда был барахольщиком и из своих экспедиций привозил разнообразные сувениры. Но больше всего этого барахла он привез с Чукотки. Кроме множества костяных фигурок животных: белых медведей, оленей, моржей, нерп и всяких других предметов туземного производства из моржовой кости и оленьих и нерпичьих шкур. Он привез моржовые бивни, целый череп моржа с клыками, который пришлось вываривать, и который потом был водружен на полке над его письменным столом, похожие на шоколад плитки американского жевательного табака, шкурки бельков, нерпичьи шкуры двух видов, оленьи шкуры: неплюя и пыжика, толстую шкуру лахтака, пахнущие рыбой и прогорклым жиром шкурки кайр  и гаг, толстые как проволока усы и зубы моржей, настенный коврик с карманами из нерпичьей шкуры туземного производства, расписные женские торбаса из камаса, домашние шлепанцы и наверняка что-то еще, о чем я уже забыл.
А из других мест была бурая морская трава, которой был набит матрасик моей постели, целый мешок шуршащих змеиных шкур (полозов, как папа их называл), корейские бронзовые чашки и тарелки с бронзовыми ложками и палочками, пользоваться которыми папа не умел сам и меня не смог научить, морские раковины и гранатовый песок в моем аквариуме. Кроме того, несколько разных рожек косули, купленных в саянском селе Монды, висели на стенах, на его столе были камни, а в столе лежал рысий коготь, который он отобрал у какого-то шамана, намеревавшегося в лечебных целях вспороть кровеносный сосуд в ноге его лошади. Был еще большой охотничий сойотский нож и деревянная дудка для приманивания маралов (что это такое, я тогда не знал, но из скромности не спрашивал). Я пробовал из этой дудки извлечь какие-нибудь звуки, но без толку. У папы тоже ничего не получалось. Правда, примерно каким должен быть звук этой трубы папа мне показал, дуя в дуло ружья. А дудка была длинная, очень тонкостенная и если по ней легонько чем-нибудь твердым постучать, то щелчки получались необычайно громкими. Наверняка и приведенный перечень не полон. Остается только удивляться терпению моей мамы и тому, как вся перечисленная добыча могла помещаться в нашей маленькой квартире до 38-года? Но воспоминания об истории каждой из перечисленных вещей всегда очень оживляли папины рассказы о его путешествиях. А я очень любил иногда перебирать и обнюхивать эти сокровища, что побуждало и меня мечтать понемногу о таких же своих путешествиях в будущем. О Гулливере и Робинзоне я был уже также информирован, как по книжкам, так и по картинкам волшебного фонаря у моего троюродного брата.
У моей мамы, как у истой женщины, не могло не быть и своих «сокровищ». Но в пределах моей детской видимости безделушек было всего три, они стояли на одном из подоконников. Это были три фигурки из раскрашенного неглазурованного фарфора (бисквита). Они были легкими, пустотелыми, очень тщательно сделанными и мне очень нравились. Это был крестьянин-сеятель в лаптях с ситом в руках, дворник с метлой в руках и в длинном брезентовом фартуке и изящная девушка, вероятно, горничная с коротким белым фартучком, явно более тонким. Эти фигурки стояли у нас на старой квартире. Перед отъездом на Индигирку на новой квартире я их не помню, но тогда успел пожить в ней лишь несколько дней. Когда же мы вернулись в 40-м году этих фигурок уже не было, видимо они постепенно за два года были разбиты нашими жильцами: моей теткой и двоюродным братом.
Сколько я себя помню, родители жили в доме № 37 по 8-й линии. А родился я раньше, когда они еще жили в квартире профессора нашего университета И.М.Гревса на 9-й линии, дома через два дальше от Среднего проспекта. Мы с мамой потом иногда в этой квартире бывали. А вообще родители приехали в Ленинград из Томска в самом конце 20-х годов многоступенчатым путем через Свердловск и Кыштым. О том, как родители получили ленинградскую прописку, мама рассказывала следующее.
Еще в 1911 году мой дед А.М. Головачев, будучи юристом, на судебном процессе в городе Томске защищал С.М. Кострикова (Кирова)! И вот моя матушка, используя этот факт сумела испросить в Смольном аудиенцию у С.М. Кирова, и со мной грудным на руках получила у него разрешения на прописку в Ленинграде. А каким образом и когда очевидно ей же удалось добиться и той нашей квартиры на 8-й линии, я совершенно не знаю. Я только уверен, что тогда, еще до поездки папы на Чукотку, денег достаточных для покупки даже такой захудалой квартиры у моих родителей не было.
Наша квартира, представлявшаяся отдельной, несмотря на свою отдельность обладала некоторыми особенностями. Находилась она во втором и последнем дворе дома и состояла из двух небольших смежных комнат на последнем втором этаже с двумя окнами в каждой, но в одной из комнат была большая дровяная плита, а рядом с ней – водопроводная раковина. Под этой раковиной водились противные мокрицы, которых я побаивался! В этой комнате обычно жила моя тетка, вдова покойного маминого самого старшего брата со своим взрослым сыном, а во второй комнате уже обитали все мы. Каждая из обеих комнат имела свой выход в темный коридор, в тупике которого была свалка для всякого домашнего хлама и папиных сокровищ. В коридоре водились крысы, которых мама панически боялась, а жившего у меня ёжика крыса однажды ночью укусила до крови за нос. Папа периодически пытался изводить крыс посредством пробки поджаренной на сале. Иногда крысы издыхали, папа их выбрасывал, хвастался своими охотничьими успехами, но нам с мамой их не показывал. Но видимо на смену издохшим крысам приходили новые и война была непрерывной. В нашу квартиру был отдельный вход со двора с каменной лестницей. Но самым примечательным было то, что рядом со входом в нашу квартиру на первом этаже был вход в хлев, в котором в постоянном заключении жила корова. Ее никогда не выводили во двор (во всяком случае я этого не видел). Но дверь в хлев для освежения воздуха у коровы частенько бывала открытой, а вонь шла к нам. Но тем не менее, обладание даже такой отдельной квартирой, особенно в те годы, давало известные преимущества. Хотя проблема необходимости обмена этой квартиры у нас в семье и с родительскими знакомыми постоянно обсуждалась. Только вот денег для этого не было.
Лето 35-го года прошло в скучных прогулках по городу да в бесконечных трамвайных поездках на Елагин остров и в парк Лесотехнической академии в выходные дни.
После возвращения с зимовки в бухте Провидения папа был сначала в длительном отпуске, а потом уволен и несколько месяцев оставался безработным. Во всяком случае, свободного времени было у него много. В результате родители приняли решение на все лето в 36 году уехать на дачу, и по чьей-то рекомендации решились снять дачу в деревне Корытнице в 15 км от станции Окуловка. И мы туда поехали «на ура». Для начала полдня томились на железнодорожной станции пока удалось нанять подводу в ту деревню. Потом медленно ехали по ухабистой дороге и добрались уже только к вечеру. Остаток дня ушел на то, чтобы найти подходящую комнату и расположиться.
Деревнюшка была захудалая и забытая Богом и людьми, но по-своему уютная,  а озеро возле нее было в самом деле превосходным – не слишком большим с незаболоченными берегами, и с лесистыми островами. Лето обещало быть великолепным. Папа нанял лодку и тотчас же начал налаживать рыболовные снасти, а мне сделал деревянный пароход, на борту которого я собственноручно начертал печатными буквами «Красин». Папа научил меня ловить мальков и копать червей. И потом мы каждый вечер плавали на лодке ставить жерлицы, донки и пр., а по утрам, если я уже успевал проснуться, папа меня забирал с собой собирать улов в чем я участвовал с восторгом. А днем мы всем семейством куда-нибудь уплывали. Родители выбирали на берегу уютное место, строили шалаш, разводили костер. Я им усиленно помогал и мешал. Потом варили уху и блаженствовали, иногда вооружаясь удочками. Купаться и просто загорать у нас почему-то было непринято.
К одному из местных островов, на котором, как нам говорили, когда-то был кто-то похоронен, я боялся приставать. На этом острове было много муравьев, и я был почему-то уверен, что их так много потому, что они наелись покойником! Было и одно минутное горе, когда у папы однажды из лодки выпрыгнула большая пойманная на жерлицу щука. Я горько плакал, а папа засмеялся и сказал, что щуку-то поймал он и по правилам должен был бы плакать он сам. Справедливость такой логики меня сразу утешила. Еще я запомнил как в роскошном солнечном березняке мы собирали малину и я вместе с ягодой нечаянно разжевал зеленого клопа. Потом долго-долго плевался. В тот же день на кустах Иван-чая папа поймал мне двух огромных красивых гусениц, у каждой из которых было по рогу на хвосте. Эти гусеницы тотчас были посажены в банку и с аппетитом кушали свой Иван-чай.
В нашей деревне была одна достопримечательность мне дотоле неведомая. Это была старая лодка, сделанная из двух сколоченных друг с другом выдолбленных древесных стволов. По-моему эти долбленые стволы были похожи на корыта, из которых поили лошадей, и я решил, что именно из-за них и сама деревенька названа Корытницей. Этой странной лодкой мы с папой иногда, особенно по вечерам, пользовались. Плыла она медленно. Как говорил папа, на ней было трудно грести, но зато она была очень устойчива на волнах и ее почти не качало. К сожалению, наша идиллия в Корытнице длилась не все лето и в общем была не столь долгой, как хотелось бы. – Среди местных детей завелась какая-то болезнь, и мама, спасая меня единственного от эпидемии, повелела сматывать удочки. Лето было испорчено, и чем оно закончилось, абсолютно не помню. В памяти сохранились только прогулки в Академическом и Соловьевском садиках с Гарькой в сопровождении бабы Лены или гарькиной француженки. Братец в детстве заметно заикался и его начали лечить посредством занятий французским языком. Лечение и ученье длилось несколько лет и, представьте себе, заикание прошло. В школьные годы он уже не заикался совсем.
А еще ранней весной 36 года во время одной из наших с мамой прогулок по 8-й линии где-то в середине квартала до Большого я увидел пожилую даму с белой собачкой. Теперь-то я могу квалифицированно утверждать, что эта собачка была породистым шпицем (модной в то время породы). Я маме заявил, что эта тетя мне нравится. И тем самым положил начало многолетнему знакомству. – Не исключено, что главнейшей причиной моей привязанности была симпатичная собачка, которой у меня самого не было.
Эта дама, которую звали Марией Степановной Янике, была рафинированной интеллигенткой и жила в соседнем доме № 39. Она в прошлом была учительницей словесности, а муж ее работал  фотографом в Арктическом институте, от которого папа и ездил на зимовку в бухту Провидения. Одним словом, у женщин оказалось много тем и поводов для бесед и общения. Мария Степановна оказалась чрезвычайно общительной и необыкновенно болтливой. Она, бывало, потом, приходя к нам, часами рассказывала что-то маме о каких-то своих знакомых, а у мамы хватало терпения ее слушать. Правда мама, бывая в свою очередь у нее, высказывалась заочно резко отрицательно о том беспорядке, который царил в ее квартире, говоря: «Бедный ее муж». Эта Мария Степановна нередко забирала меня гулять вместе со своей собачкой, что вносило разнообразие в мои дневные прогулки и бывало очень приятно. Она без конца мне что-то рассказывала, но убей меня Бог, если я хоть что-нибудь запомнил.
И именно Марии Степановне я обязан первыми посещениями Мариинки. В первый  раз она меня повела на оперу «Сказка о царе Салтане». Опера показалась мне несравненно менее интересной, чем давным-давно знакомая сказка и слишком уж затянутой, а пение по сравнению с обычной речью просто нудным. Второй поход был на балет «Щелкунчик», из которого я запомнил только как какие-то уроды по сцене прыгали. Прелести и смысла в их танцах я не нашел. И больше уже никогда не испытывал желания посмотреть тот балет еще раз.
А в начале зимы 36-го мама сочла меня уже достаточно созревшим чтобы пристроить в частную группу заниматься немецким языком. Занятия происходили в соседнем доме № 39, в котором жила Мария Степановна, и вероятно я был устроен в эту группу по совету с ней и по ее рекомендации. В группе было 5-6 таких же малолеток. Занималась с нами очень симпатичная старушка посредством множества ярких цветных картинок. Требовалось запомнить всего несколько немецких фраз и было интересно узнавать немецкие названия обыденных предметов, овощей, животных и т.д. Домашних заданий не задавалось, наказаний не  полагалось и почему-то за занятиях бывало очень весело как игра в угадайку! Я так любил ходить в эту группу! Но внезапно все кончилось.
В группе началась эпидемия коклюша или свинки (это слово могло запомниться  просто из-за своей забавности и в связи и «Тремя поросятами», тогда модными). Занятия прекратились, я тоже заболел. Лечили меня самым тогда чудодейственным и модным лекарством – красным стрептоцидом. Действие его примечательно ярко-красной окраской мочи. Помню, что женщины при мне между собой говорили об использовании его в качестве красителя при крашении каких-то вещей. Целебность его мне неведома, но теперь вот я любопытства ради заглянул в современный фармакологический справочник, и в нем красный стрептоцид уже не числится. Сохранилось только его родовое название. А занятия немецким языком как-то прекратились. Во всяком случае, я их больше не посещал. Второй раз меня опять красным стрептоцидом лечили ранней весной 38-го года от стрептокковой ангины.
Еще в самом начале 36-го в нашей семье были большие события – папе сшили новый костюм из синего бостона. Тогда эта материя была самой важной, но теперь я бы ее не узнал. Но этот выходной костюм папе служил недолго. Когда-то в самом конце того года моя тетка Тоня гладила этот костюм и забыла горячий чугунный утюг то ли на брюках, то ли на пиджаке и была прожжена большая дыра. Мама ей высказала все, что она по этому поводу думает. С другой стороны, мама тоже нуждалась в новом пальто. Покупки материй в те годы составляли проблемы и не только денежные. Поэтому папа еще где-то на Чукотке в какой-то там фактории сумел купить в запас для мамы тонкое сукно. Но это сукно было красного цвета, поскольку предназначалось для воинских петлиц, кантов или лампасов. Другого не было и прежде чем из него что-либо шить, необходимо было его перекрасить. Этим мама и занялась. Она разрезала материю на две части и мастерски покрасила их в разные цвета: в темно-бордовый и коричневый. Первая предназначалась для ее будущего пальто, которое она долго носила даже после войны, а из второй половины сразу же сшили папе взамен прожженного новый костюм – коричневый. Все это свидетельствует о бедности тогдашних родительских гардеробов.
А, по-видимому, в конце 36-го мы однажды весело играли в пароход. Нас было четверо: я, мой братец Гарри, Радий (или Радист по прозвищу, мой друг и сосед по дому) и еще какой-то маленький мальчишка со двора. Пароходом у нас был приспособлен большой ампирный папин письменный стол красного дерева. У стола было две полки: верхняя, служившая капитанским мостиком и нижняя, под столом. Капитаном был, естественно, как старший и мудрый мой братец. Я тоже был каким-то важным чином. А маленького мальчишку мы определили коком и водворили его в трюме на нижнюю полку под столом. Он был обязан готовить для нас обед, который состоял из специально купленных мамой маленьких бисквитных пирожных с кремом. Но пока мы командовали пароходом на палубе и капитанском мостике, кок весь наш обед за всех нас сожрал. И игра, естественно, кончилась – все мы на эти пирожные очень рассчитывали!
Правда, занимаясь уже в 90-е годы реставрацией этого стола, я извлек из нижней части одной из его красных ножек безжалостно забитый в нее сапожный гвоздь. Боюсь, что это было последствием той самой игры. Я собственноручно никакого гвоздя никуда не забивал – в этом клянусь. Я только дисциплинированно управлял пароходом, а иногда приходилось гудеть, когда мне приказывал капитан.
Почему-то мама считала, и все родственники с ней солидаризировались, что мне по возрасту вредно смотреть любые кинофильмы. Это создавало определенные трудности для моего общения со сверстниками во дворе и на прогулках. Я их рассказов не понимал. Однажды во дворе летом 37-го ребята играли в Чапаева. Там кто-то был Петькой, кто-то Василием Ивановичем, Анкой Пулеметчицей и т.п. Я фильма не видел, кто есть кто и что должен делать не имел понятия. Поэтому при распределении ролей мне могла быть определена только должность презренного беляка, и я должен был падать мертвым, когда в меня выстрелят. Я прилежно падал, пока не надоело. Еще бывали игры в испанскую гражданскую войну. При этом требовалось умело отдавать честь и произносить: «Но пасаран!». Следовало так же обязательно носить некую шапочку «петушком» с кисточкой, как все благонамеренные республиканцы (подлинного тогдашнего испанского имени их я не помню), которая тогда в наших кругах была модной  и по которой республиканцев безошибочно отличали от мятежников, а у меня такой не было. Поэтому и в таких играх я мог участвовать только в качестве мерзкого мятежника, в которые обычно определяли самых маленьких и безответных, что меня не устраивало. Поэтому я в таких играх не участвовал и от коллективных игр во дворе уклонялся, а в обычные прятки у нас не играли, потому что в пустом  городском дворе как следует прятаться было просто негде, не то, что бывало на дачах.
Но та самая Мария Степановна уже в 38-м контрабандой от мамы в первый раз сводила меня в кинотеатр «Форум» на 7-й линии. А фильм назывался «Волга-Волга» и был уже, как тогда особенно подчеркивали, звуковым. После этого я уже начал кое-что понимать из разговоров сверстников о кинофильмах.
Эта Мария Степановна пережила блокаду и бывала у нас после войны в конце сороковых и в пятидесятых годах.
А вот в самом начале 37-го года папа решил завербоваться в «Дальстрой» и ехать на Индигирку ради большей зарплаты. Ради этого он на день-два выезжал в Москву. Все разговоры родителей велись при мне, поэтому я был в курсе событий. –Работая в Ленинграде папа получал 450 рублей в месяц, а в «Дальстрое» его зарплата с самого начала должна была стать 1600 рублей. Кроме того, через каждые полгода зарплата повышалась посредством «полярки», и еще папе полагались какие-то деньги-подъемные. Все это позволяло начинать кое-какие реальные действия по обмену нашей квартиры. А очевидных сложностей обмена было очень много. И когда процесс папиной вербовки зашел уже достаточно далеко, у нас однажды, пользуясь отдельностью квартиры, собралось несколько мужчин, по-видимому также геологов, соратников по вербовке в «Дальстрой» (один из них – Кучеров – жил в нашем же доме, только на первом дворе в первом этаже). Помню, как они живо обсуждали вопрос о том, что «если мы добровольно сами не поедем на Колыму, то нас туда насильно пошлют, задаром и надолго». Времена были суровые, это все чувствовали, а репрессии были одной из форм чрезвычайной мобилизации рабочей силы.  – Потерпите ради Светлого будущего! –Помню как в то же лето большое семейство одной маминой знакомой Марии Юльевны с Петроградской стороны, жены бывшего служащего КВЖД, тогда уже, кажется, совсем репрессированного, отправлялось куда-то в ссылку. Поэтому они к нам в квартиру на сохранение приносили свою китайскую посуду и другие вещи в расчете на будущее возвращение, которое так и не состоялось, а вещи пропали в блокаду. Помню и разговоры родителей обычно в полголоса, чтобы я не слышал, между собой и со знакомыми о других высылках и арестах. Все ждали – кто будет следующим?
Предстоящий отцу маршрут должен был быть очень протяженным, сложным и долгим. – Сначала поездом до Иркутска, затем автомобилем около 300-400 км до поселка Качуг на верхней Лене. Вслед за тем караваном карабасов (барж) на буксире за пароходом вниз по Лене до устья Алдана и вверх по Алдану до поселка Крест Хальджай. – Всего около 3000 км. А оттуда, наконец, самолетом 600-700 км на реку Индигирку. Конечной целью там было устье ее притока реки Неры, где намечалось основание постоянной базы для геологических исследований края.
В один из выходных дней весны 37-го, когда уже кусты были зелены и было солнечно, мы с папой и с тетей Милей поехали гулять в Павловский парк. Просто в парке гулять без дворцов и экскурсий. При этом уже на станции в Павловске еще перед входом в парк у меня в памяти застрял обрывок какого-то разговора взрослых об использовании касторового масла в авиации, насколько я могу судить теперь, речь шла о касторке, как ингибиторе старения резины. А вот из той прогулки в парке, не знаю, в какой именно его части я запомнил скульптуру небольшой козочки, точнее – косули, выглядывающей из зарослей зеленых кустов. Из какого материала была эта скульптура: из патинированной бронзы или из камня – не знаю, но выглядела она удивительно естественно как живая. И тем особенно мне запомнилась. Но много позднее еще до войны в 40-м году  мне как-то захотелось еще раз посмотреть на эту косулю, но я ее не нашел даже с помощью взрослых. А уж после войны и погрома парка – тем более. Есть ли она теперь? –Я больше не искал.
Папа уехал 10 мая 1937 года с Московского вокзала. Не  исключено, что уже тогда мама решила со временем приехать к нему на Индигирку. После его отъезда мама на все лето решила было снять дачу. Кто-то из нашего дома ей посоветовал деревню Пятая Гора возле Елизаветина. Мы с мамой туда поехали, у этих ее знакомых в Елизаветине переночевали в черном деревянном двухэтажном доме с палисадником и роскошными в нем цветами, недалеко от станции. А наутро отправились в ту деревню. Шли мы по заброшенной, но  еще с рельсами, железной дороге. Между шпалами росла трава, а по сторонам была пропасть зрелой земляники. При такой ягоде я согласился бы идти и до самой Москвы. Мама договорилась о найме комнаты и мы несколько дней на даче в Пятой Горе  прожили. Но к нам в Ленинград внезапно приехали гости из Алма-Аты. Сначала это была пара теткиных знакомых Фатьяновых, а вслед за ними и мамина мать (баба Лиза) со своим старшим сыном (дядей Ваней).
Фатьяновы пустились в путешествие чтобы размыкать свое горе. –У них той весной погибли сразу два сына. Один был постарше меня, а другой – младше. Строители вырыли яму для гашения извести. Младший в эту яму полез и начал тонуть, а старший старался его спасти, но кромка ямы обвалилась и оба мальчика утонули.
Все наши гости остановились, разумеется, у нас в квартире, и мама была вынуждена отказаться от дачи, опекать гостей и возить их по городу и по пригородным дворцам и паркам. По городу они путешествовали при маминых консультациях большей частью самостоятельно. А вот по пригородам мама возила их всем коллективом, прихватывая, разумеется, и меня как собачонку. Это были Пушкин и Павловск, Гатчина, Петергоф и Ораниенбаум. Поездок было много, они были утомительными, но погода была теплой и солнечной и все прошло хорошо. Только дядя Ваня все время, как и в прошлом, изводил меня сказкой про Белого бычка и тогда же всерьез, пользуясь моей наивностью, мне внушил, что в море вода соленая, потому что в нем селедки плавают.
В это же лето после прочтения «Приключений Мюнхгаузена» о том как по быстро выросшему ростку горошины или боба он забрался на Луну. – Я уже знал, что Мюнхгаузен – врун и все бароны – вруны, но тем не менее мне пришло в голову, с тайным смыслом, (а вдруг что-нибудь получится!), посадить в землю черное неободранное зерно из гречневой крупы. И довольно скоро у меня в цветочном горшке вырос длинный сочный розовый росток с зелеными листочками. Я этим ростком очень гордился и, взявши горшок в руки, таскал показывать всем маминым знакомым как росток ежедневно быстро прирастает. Но в конце концов я горшок уронил, он разбился, я рыдал, и затея на этом закончилась. Я на Луну в отличие от Мюнхгаузена не взобрался!
После одной из загородных поездок с алмаатинцами в Петергоф со мной случилось происшествие. Когда мы всем коллективом возвращались, и пароход «Рот Фронт» с длинной дымящей трубой уже причаливал к пристани на нашей набережной возле памятника Крузенштерну, я находился на самой верхней палубе. И тут в какой-то момент я ухитрился свалиться с трапа и расшибить себе голову. Но, к счастью, дело ограничилось только болью, шишками и опасениями мамы о сотрясении моего мозга. Но видимо сотрясать было нечего, все обошлось и кончилось только моим ревом и последующими холодными примочками с углаживаниями меня, бедного.
Именно в эту поездку я еще успел увидеть во всей красе бывшую царскую яхту «Штандарт», которая была пришвартована на левом берегу Невы у завода «Марти». Кто-то из пассажиров мне рассказал о Маркизовой луже и об этой яхте. У яхты был черный корпус, кремовые надстройки, а под фортштевнем в виде ростра – огромный золотой орел, распластавший крылья на оба борта. Кто-то уже после войны мне говорил, что этот «Штандарт» в войну служил тральщиком и потом, по-прежнему покрашенный шаровой краской, но уже без надстроек  и без орла он некоторое время был пришвартован на Тучковой набережной против Пушкинского дома и использовался под живорыбную базу. А в конце концов просто догнивал уже у набережной Большой Невки возле Ботанического сада.
После отъезда наших алмаатинцев мама начала форсировать подготовку к нашему отъезду на Индигирку. Разговоры об этом со знакомыми и родственниками понемногу велись и до этого. Не исключено, что об этой поездке родители договорились между собой раньше еще при вербовке папы.
Насколько я знаю женщин, моя матушка по довоенным и тем более по современным, стандартам должна была бы считаться сумасшедшей. Причем ее сумасшествие состояло в преувеличенных романтических представлениях о специфически-женских добродетелях. Для нее, в частности, образцом служили, видимо, жены декабристов. После вербовки отца в «Дальстрой» матушка, по-видимому, считая, что ее долг быть с ним, понемногу смирялась с мыслью о необходимости поездки туда же. Но она видимо решила прежде организовать обмен квартиры и одновременно постепенно готовиться к поездке.
Прежде всего, при появившейся, наконец, экономической возможности мама всерьез занялась своим гардеробом, утоляя годами копившийся «голод». Была приглашена портниха Таисья Ивановна. Эта портниха, боясь шить дома в коммунальной квартире и спасаясь от фининспекторов,  принесла с собой ручную швейную машину и кипу модных журналов, которых я  до того никогда не видывал. Из этих журналов я запомнил только какие-то яркие цветные штаны на женщинах, мне сказали, что такие одеяния называются пижамами. Мы с мамой однажды побывали и в каком-то тогдашнем аналоге «Дома моды» находившемся на Невском, на нечетной стороне, в темно-сером доме напротив улицы Желябова. Были куплены какие-то материи. Портниха с мамой с увлечением что-то обсуждали, кроили и примеряли. Не исключено, что мама как истая женщина, мечтала о будущих приемах, раутах и т.п. Во всяком случае, о наступлении какой-то новой и лучшей жизни. Совсем не о той, что нас реально ожидала на базе.  А в одну из вылазок в ДЛТ мама в отделе детской одежды заставила меня примерить матросский костюм. Это был голубой костюм с матросским воротником и, главное, с полноценными длинными брюками, которых у меня до того и много позднее не бывало. Стоил этот костюм  сто рублей с чем-то, то-есть баснословно дорого по-тогдашнему. Покупать его тогда мама явно не собиралась. Я теперь понимаю почему. – Я бы через месяц-другой из этих длинных штанов просто вырос. Но тогда продавщица так расхваливала меня в этом костюме, что я потребовал  у мамы, чтобы она этот костюм купила, и устроил ей рев. Маме же вероятно, просто захотелось посмотреть на меня-франта в полноценном мужском одеянии. После примерки мама отвела меня на одну банкетку возле окна и я скорбно точил слезы, глядя в окно на улицу Желябова. – Людям весело, а у меня…
Однажды уже на склоне лета 37-го года мы с мамой ночевали у родительских знакомых Аркадьевых. Это семейство обитало в одной комнате, оборудованной в пространном одноэтажном доме из красного кирпича невдалеке от набережной Большой Невки. Побывавши там когда-то в 70-е годы среди зарослей кустов, многолетней сухой травы и хлама я обнаружил памятник, поставленный на месте взорванной в свое время дачи П.А. Столыпина. И тогда-то я понял, что тот дом из красного кирпича был в свое время конюшней, уцелевшей в самом дальнем конце столыпинской усадьбы. Теперь же там все остатки этой усадьбы полностью уничтожены, ведется строительство большого жилого дома, а памятник, ныне любимому политическому персонажу, вполне ухожен, кусты, мусор и избыточная трава вокруг него истреблены.
Тетя Гутя Аркадьева была давней подругой одной из моих тетушек. Муж ее, Жоржик, работал художником в Ботаническом институте. Он мне подарил овальную деревяшку, выпиленную наискось из ствола пальмы прочитавши при этом давно знакомое мне стихотворение Лермонтова о трех пальмах. Плоды трудов этого Жоржика еще в 80-х годах я видел там, в Ботаническом музее. А тогда уже настоящие пальмы мне были показаны в оранжереях. И еще тогда меня угощали сорванными с дерева в Ботаническом саду красными мучнистыми ягодами какого-то крупноплодного боярышника.
В канун ноябрьских праздников 37-го года на фасаде кадетского корпуса прямо в створе Большого проспекта был вывешен огромный плакат от крыши до тротуара с красными римскими цифрами ХХ. Я, естественно, спросил у мамы, что это такое и что это значит? И мама мне рассказала о двадцатой годовщине революции и о римских цифрах. По крайней мере, о первых трех из них: I, V и X и как ими пользоваться. Этих всего трех знаков для моего тогдашнего обихода вполне хватало и их так просто было писать! Не то что наши 2, 3, 8 и др. со всякими завитушками. Проблем сложений, вычитаний, умножений и делений тогда для меня еще не существовало. Мне римские цифры очень понравились, ими так просто было изображать разные числа, и я некоторое время этим донимал маму, потому что моих соратников они совершенно не интересовали, а мне так хотелось с кем-нибудь разделить мое новое умение из каких-то трех закорючек делать цифры понятные для других.
Я совершенно не знаю, что папа писал по своем прибытии на Индигирку и потом о первой зимовке и об условиях жизни там. Многие папины письма разных лет у мамы тщательно сохранялись. Письма эти я видел, держал в руках, но в его рукописных письмах никогда не мог понять ни единой буквы. Поэтому папа в самом конце 40-х годов купил портативную пишущую машинку, которую потом и возил с собой, чтобы его письма мы могли понимать оба с мамой.
А крупнейшей из сохранившихся в памяти неприятностей было одно из воспитательных мероприятий моей матушки. Это случилось когда-то летом. Я, как говорилось страдал, (хотя и не чувствовал этого) малокровием, и ел довольно умеренно, но тут, был обязан мамой съесть некий суп с вермишелью. Мне была налита тарелка такого супа, я был усажен в дубовое кресло со львами и массивное кресло было плотно придвинуто к столу. Я окружил тарелку своими резиновыми животными: бегемотом, гусем, уткой и видимо еще кем-то и стал скорбеть над супом, а мама ушла на рынок. Есть этот супчик мне категорически не хотелось. И вдруг меня осенило: мои резиновые животные внутри полые и весь этот проклятый суп можно в них всосать, что я и сделал. Причем очень аккуратно всасывал каждую отдельную вермишелину. В полчаса все было кончено. Тарелка была пуста!
Но какой же я был дурак! Допустим, отодвинуть массивное кресло мне было действительно непосильно, но я вполне мог пролезть в дыру под подлокотниками, что в прошлом неоднократно и проделывал, водопроводная раковина была рядом. Отчего я не догадался просто вылить в раковину этот проклятый суп? И был за свою глупость наказан. Будь я постарше, я бы вылил суп и в унитаз и все было бы кончено мгновенно и без следов! Но тогда я еще не умел им пользоваться. Мама пришла, догадалась сразу куда делся суп, заставила меня вылить его из внутренностей животных в тарелку и после этого съесть. Внутренности моих животных были усыпаны порошком талька. И вот этот-то суп, только уже с тальком и гнусной резиновой вонью мне пришлось съесть! Вам приходилось что-нибудь подобное пробовать? Почему я не закатил полноценную истерику, а молча перенес такое издевательство? Я только пожаловался своему мишке на горькую жизнь и немного всплакнул потом, уже после супа. Но какова сила характера моей мамы? И чего не сотворит женщина-мать ради борьбы с малокровием? Но я ту резиновую вонь в супе до сих пор помню. Какой же я был дурак, что просто его не вылил хотя бы в раковину! И такого воспоминания не было бы. Но зато может быть была бы порка уже с другим воспоминанием? Впрочем, мама предпочитала меня не пороть, а казнить продолжительностью «мертвого часа». Это было едва ли не хуже. Я об этом, бывало, жаловался своему такому же бедному мишке, он мне сочувствовал.
Еще со времен Корытницы мне был папой подарен небольшой перочинный ножик. Я без конца что-нибудь строгал, но больше резал свои пальцы, которые был приучен прижигать собственным йодом, а забинтовывать их приходилось маме. Правда маме же приходилось то и дело открывать этот самый ножик, когда он закрывался. Мне самому открывать его было не по силам. А одна из папиных кузин, снизойдя до моих нужд, привезла однажды летом мне в подарок французскую коробочку с коричневой кровоостанавливающей ватой, которая ликвидировала необходимость в перевязках при мелких порезах, у меня преобладавших.
Зимой наступавшего 38-го мама придумала мне великолепное развлечение. Мне были куплены коньки-снегурки. А на стадионе Ленина был устроен небольшой каток для детей, не умеющих кататься на коньках. Там в центре небольшого ледяного поля стоял приблизительно метровый столбик с осью, на которой вращалась большая горизонтальная деревянная крестовина. И дети, едва научившись стоять на коньках, могли, держась за эту крестовину, медленно кататься по льду. Поворачивалась крестовина усилиями более ученых, тех, кто уже научился отталкиваться ногами. Родители толпились вокруг, но не мешали, а только подбадривали своих чад. Кататься было очень приятно. Первоначально не требовалось даже двигаться, тебя катали, следовало просто держаться за крестовину. Потом постепенно научался отталкиваться ногами, а через некоторое время можно было уже и свободно пробежаться по льду без крестовины под восторженные клики мамочек. Но длилось такое конькобежное развлечение недолго, наступила весна!
К весне 38-го года в маминой голове, по-видимому, окончательно созрела идея о необходимости скорейшей поездки к папе и началась эпоха авральной подготовки к сборам в эту поездку. Эта эпоха ознаменовалась бешеной беготней по магазинам и комиссионкам города и покупками всего, что может понадобиться там в Сибири. Меня в эти нескончаемые магазинные экспедиции мама, естественно, таскала с собой. Поэтому о кое-каких состоявшихся покупках я был вполне информирован. Но когда мама путешествовала по ДЛТ, ей нередко бывало необходимо от меня избавляться. Она это делала двумя способами. Либо оставляла меня наверху в кафе за чашкой какао, либо в отделе игрушек внизу возле демонстрационной площадки с электрической железной дорогой, на которую я как завороженный мог глазеть часами. Мне так хотелось иметь такую дорогу! Но мама убеждала меня, что нам предстоит ехать далеко-далеко и такую большую игрушку пришлось бы оставить, и мне оставалось ждать пока вырасту.
Но я, по-видимому, своими желаниями сумел раззадорить братца настолько, что он смог убедить своих родителей и эту самую электрическую дорогу ему купили. Я тотчас же, узнав об этом, прибежал к нему. Мы прилежно разложили рельсы, на паркете в самой большой комнате. Собрали поезд и сначала катали его руками и радовались. Потом в товарные платформы поезда посадили самых мелких из гарькиных животных. Затем постепенно распутали провод и включили электричество. Поезд разогнался, все наши пассажиры повываливались на пол, но мы наслаждались. Через некоторое время монотонное движение пустого поезда нам наскучило и Гарька предложил нагрузить все вагоны брусками свинца, которые он извлек из охотничьих снастей своего отца. Поезд с трудом, но продолжал ездить. Нам было интересно смотреть, как он постепенно набирал скорость. Но скоро и это наскучило. И тут мой мудрый братец в конце концов решил, что на железной дороге должны быть крушения  и это самое интересное. Я с этим согласился, потому что уже знал, что несколько лет назад один мой незнакомый мне дядюшка, самый старший из маминых братьев, погиб в крушении на Турксибе. После двух-трех удачных крушений, оканчивавшихся только шумными падениями поезда и груза на нем, мы решили усилить эффект. Мы дождались пока тяжело нагруженный поезд как следует разгонится, но Гарька на рельсы перед ним положил уже не маленький деревянный кубик, а тяжелый гаечный ключ. Поезд ударился об этот ключ, с грохотом свалился на пол, посыпались искры, что-то загорелось в моторе локомотива и вместе с дымом и вонью все кончилось. Движение прекратилось! В дальнейшем эта игрушка была изъята из нашего употребления. И я ее больше не видел даже годы спустя. Ремонтировали ли ее или нет – не знаю.
А в один из дней нашего наслаждения железной дорогой баба Лена приехала из города и с радостью похвалилась тем, что купила в ДЛТ некую самоновейшую небьющуюся коричневую чашку с блюдцем. Мы оба внимательно осмотрели это небьющееся чудо после того как она легонько уронила ее на пол. Потом братец тоже слегка столкнул чашку со стола, мы ее подняли и еще раз рассмотрели. После этого Гарька столкнул ее чуть сильнее, она упала и разлетелась вдребезги. Осталось только пластмассовое блюдце. Больше такой небьющейся посуды у нас не покупали и в обиходе я ее никогда не видел.
Я не смею претендовать на полное знание ассортимента маминых покупок к отъезду, но кое-что из самого крупного помню и могу только по этому оценить и все остальное, полагая, что и в том, чего я не знаю, было много подобного же. А известные мне покупки были следующими.
Во-первых, мама заказала мне в оптической мастерской на Невском у Полицейского моста сразу две пары солнцезащитных очков по моему размеру. Одни очки, называвшиеся «консервами», с синими стеклами и со специальными камерами для каждого глаза. А другие – были обычными с металлической оправой и дымчатыми стеклами. Я был  счастлив и вовсю хвастался очками перед мальчишками преимущественно в гарькином дворе. Все их по очереди примеряли и завидовали. А я, напялив эти «консервы», воображал себя чуть ли не Амундсеном на Южном полюсе и это было здорово! Но практически в условиях Усть-Неры солнцезащитные очки были бы не нужны. –Солнце зимой отсутствовало и показывалось из-за гор лишь в марте, а заканчивалась зима в мае.
Где-то, по-видимому, в комиссионке, была куплена специальная противомоскитная палатка. Это была палатка из зеленого тюля. Очень легкая, но вероятно не более, чем двухместная. Она была бы неплоха для туристической прогулки при комарах проникнутых гуманизмом, но в условиях нашей базы не имела бы применения. – От зверских индигирских комаров защитить не могла бы. По моей просьбе эта палатка была однажды поставлена в нашей комнате, и я целый день воображал себя Робинзоном Крузо. Больше она ни для чего не годилась.
Совершенно неведомо мне, где мама сумела раздобыть устройство, называемое «душем-колье». Это был большой резиновый мешок со шлангом, вешаемый на стену. На конце шланга находился собственно душ, представлявший собой толстую трубку свернутую кольцом диаметром несколько больше человеческой головы со множеством дырочек для воды и краном. Все это было никелированным и очень красиво выглядело. Для какого-нибудь южного курорта при холодном обливании, после морской воды, это, возможно, было бы находкой. Мамины приятельницы во множестве приходили любоваться этим душем. Было много восхищений, но никто его в действии не попробовал. Только подвешивали мешок на стену да кольцо с дырочками надевали на голову всухую и воображали, что обливаются.
Специально для меня где-то был куплен теплый башлык из верблюжьей шерсти. Мне он очень не нравился, но так и не был ни разу всерьез одет, только примерен, а потом на Колыме и украден.
Была куплена «Чудо-печь» – кольцеобразная кастрюля, бывшая в то время писком кухонной моды и предназначенная для выпекания пирогов и запеканок на керосинке. Мама вполне убедилась в пригодности этого изобретения в Ленинградских условиях и взяла его с собой. Однако она не учла того, что на нашей базе на Индигирке тогда ни примусы, ни керосинки не употреблялись и сам керосин отсутствовал. Из горючих жидкостей были там только авиационный бензин да спирт для внутреннего употребления.
Я совершенно не знаю что в конце концов осталось неразворованным при кражах на Колыме из нашего багажа. Могу лишь утверждать, что это была ненужная колымским ворам ерунда, например, гамак, детские игрушки и т.п.
А венцом нелепых крупных покупок мамы оказался радиоприемник СИ-235, который маме захотелось подарить отцу. Приемник был куплен, а затем увезен на Индигирку. Покупать такую новинку по тогдашнему времени без консультации мама несомненно не могла. А среди наших близких ее могли консультировать только либо ее племянник-электрик, либо папин двоюродный брат инженер-физик (дядя Митя). Но самое главное, что ни мама, ни ее консультанты не предусмотрели, что в эпоху сплошной электрификации в стране еще имеются районы, куда электрификация не проникла. И, покупая приемник, прежде всего, следовало задаться вопросом есть ли уже на Индигирке электричество? Видимо и папа в письмах о своей первой зимовке не вдавался в описание деталей быта, быть может, чтобы не испугать, не писал о том, что электричества в их быту не было. И в своем стремлении привезти на Усть-Неру радиоприемник, в подарок отцу, мама была не одинока. Годом позднее один из молодых геологов, приехавших на базу уже в 39-м году, также захватил с собой радиоприемник более совершенный СВД-9, который из-за отсутствия электроэнергии также не мог быть использован. Попутно здесь же хочу упомянуть, что этот наш радиоприемник СИ-235 не был украден и мама, несмотря на все трудности, все-таки довезла его на оленях до базы. Примечательно, что именно этот дорогой радиоприемник оказался в числе вещей, уцелевших при двукратном разграблении нашего багажа! Никому из колымских воров такое сокровище не понадобилось!
Но зато, возвращаясь на материк, родители и его привезли с собой в Ленинград. Он вполне функционировал, но в 41 году после начала войны власти предложили все радиоприемники сдать. Этот довольно громоздкий приемник каким-то образом благополучно пережил блокаду и в 45-м году был возвращен нашему семейству. Правда после всех своих мук работал он уже с сильным треском, поэтому использовался мало. Конечно, его можно было легко отремонтировать, но как-то руки не дошли. И папе было не до него. А у меня тогда ни денег на его ремонт, ни перспектив на приобретение нового и более совершенного радиоприемника не было, и я почему-то решил распорядиться этим приемником по-иному. – Я решил в 46-м году подарить его одному из своих соклассников в 7-м классе по фамилии Бураго. Самое для меня теперь непонятное, почему именно этому парню? Мы с ним друзьями не были, сидели в разных концах класса и учились вместе недолго – менее двух последних четвертей седьмого класса. А самое смешное, что я, подаривши ему этот громоздкий приемник, своими же руками и оттащил его в дом, который как я вполне помню, находился на 6-й линии возле Малого, точно навязал подарок! Этот парень после окончания 7-го класса куда-то исчез, и я его больше никогда не видел да и не узнал бы. Мотивация этого моего поступка для меня самого совершенно необъяснима.
Несомненно, были и другие подобные покупки, но более мелкие, о которых я не знал. При совершении перечисленных покупок мама, вероятно, руководствовалась в первую очередь эмоциями, начитавшись книг о путешествиях, которых в те героические годы для поддержания в народе энтузиазма издавалось много (о Пири, Нансене, Амундсене, Скотте, Бэрде и о многих, многих других). Но значительная часть покупок была сделана и в целях моего воспитания научного, так сказать. И вот уж об этой-то части покупок я был полностью информирован, все они делались обязательно в моем присутствии, а  часто и при совещаниях со мной.
Мне была куплена кипа книг для моего будущего чтения, множество коробок для детского технического творчества с набором обрезков дерева и бамбука, железками, гвоздиками и пакетиками с сухим клеем для последующего его разведения. Такие наборы были в моде тогда в отделах игрушек. Была куплена и новая, особенно, большая коробка уже давно известного мне обычного железного конструктора с железками, болтами и гайками. Среди купленных книг были: Марк Твен с Томом Сойером, «Остров сокровищ», «Хижина дяди Тома», «Синопа маленький индеец» и др. Последнюю книжку (автора ее я не помню) я даже успел прочесть до отъезда. Меня в ней заинтересовало совершенно незнакомое необычное имя, но это было что-то очень грустное об индейском мальчике. Почему я тогда же не прочел классику о Томе Сойере, о котором позднее с удовольствием читывал много раз? Или «Остров сокровищ»?
А в некоторые из купленных коробок  мне было разрешено заглянуть и из руководств к ним я понял, как из содержащихся в них материалов можно делать модели кораблей парусных и пароходов с резиновыми моторами, самолетов, автомобилей и чего-то еще. И я с вожделениям облизывался, мечтая о том как в будущем буду строгать, пилить, стучать и клеить. Вероятно, по правилам маме самой следовало бы вникнуть в тайны этих технологий, чтобы в будущем составлять мне компанию и ненавязчиво руководить.
Но вот что примечательно. При всей научности заботы о будущем развитии моего интеллекта и рукоделий мама, делая покупки для меня, не покупала обычных детских игрушек. Из меня видимо воспитывали вундеркинда. И я даже не знаю, взяла ли она с собой хоть что-нибудь из того, что у меня уже было в Ленинграде. Даже присланные папой из Иркутска мягкие игрушки совершенно точно все взяты не были, остались в Ленинграде и сохранились даже до сих пор. Мама не покупала ни серсо, ни крокета, ни городков, даже мячей обычных или надувных волейбольных или больших детских. Впрочем, если бы из подобных игрушек что-либо и было для меня куплено и доехало до Индигирки, то пропало бы без употребления. – Компании для групповых игр там у меня не было, и мама должна была бы свыкнуться с необходимостью составлять мне компанию и в таких играх. Все это следовало бы предвидеть. А вот хоть один даже плохонький резиновый мячик мне бы очень тогда пригодился для игры с самим собой или с собаками. Но его не было. Примечательно, что на базе и взрослые ни в футбол, ни в волейбол тогда не играли, обычая не было. Я там не видывал ни одной натянутой волейбольной сетки, а молодежи остающейся летом на базе, было достаточно, хотя бы солдат-вохровцев, возле казармы которых существовал только турник.
А где-то в самом конце лета 37-го года у меня была большая радость. От папы из Иркутска пришла большая посылка с игрушками. И именно с такими игрушками, которых у меня не было. А дело было в том, что тогда в Иркутске существовала фабрика, на которой шили мягкие игрушки из меха. И папа мне прислал почти все из того, что там выпускали. Это была черная сидящая собачка, серая белка из кроличьего меха и коричневая обезьяна из мерлушки в форме рукавицы. Эта обезьянка могла шевелить головой и обеими руками. Потом много позже папа рассказывал, что там еще продавалась безобразная свинья из нерпичьей шкуры. Такую свинью один геолог из их компании (Александр Александрович Сальников) купил специально для того, чтобы кому-то из коллег подложить свинью на стул в столовой гостиницы! Для меня папа такую свинью покупать не стал. Эти игрушки были для меня достопамятной радостью, но по каким-то причинам собственно играл я ими уже довольно мало, предпочитая танки, автомобили, военные корабли на колесиках. А до этих новых сокровищ из мягких игрушек у меня был только ветхий и совсем затертый любимый мишка. Да и им я фактически уже не играл, а только забирал с собой в постель перед сном или прижимал к себе днем, когда меня наказывали «мертвым часом». Ведь танк-то к себе не прижмешь, он хоть и тоже любимый, но холодный и твердый!
Поскольку мне в начале года очень понравились занятия в немецкой группе, мама в начале следующей зимы попробовала меня приучать к коллективизму. Она определила меня в детский садик на 7-й линии возле аптеки Пеля. При этом, пользуясь какими-то своими связями, устроила меня в воспитательных целях в младшую группу. Из этой затеи я запомнил только впечатление какого-то общего ужаса. – Во-первых, капли дождя или снежинки, которые сыпались мне на морду, когда по утрам меня, еще не вполне проснувшегося, мама тащила в этот садик. Во-вторых, комната со множеством персональных шкафчиков, в которых мы, дети, должны были оставлять свои верхние одежды. В-третьих, комната, в которой стояло множество белых эмалированных ночных горшков с какими-то надписями, определявшими их персональную принадлежность. В-четвертых, игровая комната, в которой было море разных игрушек и, в частности – большие фанерные полые внутри кирпичи. Из таких кирпичей возможно было бы воздвигать небоскребы, крепости и все что угодно. К сожалению, таких крупных кирпичей там было явно маловато для серьезных строек, а главное – для участия в таких предприятиях не было компаньонов. Мои многочисленные младшие соратники предпочитали без толку катать по полу всякие каталки и галдеть. А когда меня еще только привели в группу, все они окружили меня и оглушили воплями: «Новенький мальчик!». Но общности интересов не возникло. Наконец, в-пятых, в садике нас казнили манной кашей. А самой жестокой казнью был палаческий, регулярный и обязательный «мертвый час», вдобавок в кроватке с боковыми сетками, как в клетке! Требовалось раздеваться и чуть ли не два часа смиренно лежать, изображая сон. В домашних условиях «мертвый час» применялся ко мне чаще только в качестве жесточайшего наказания за особо тяжкие провинности. А в детском садике даже моего мишки под рукой не было, чтобы хоть ему на свою бедность пожаловаться. В результате я взбунтовался. Что я сделал? – не помню. Но для моей реабилитации хочется думать, что в садике объявили карантин. Мое заключение в детском садике прекратилось, длилось оно не более шестидневки (тогдашнего аналога недели). И му;ка кончилась. Я обрел свободу! Правда, домашние пытки «мертвым часом» продолжались и после освобождения из садика. И о них я по-прежнему жаловался своему старому мишке. Эти пытки окончательно прекратились только после нашего отъезда к папе.
Когда-то в 37-м году произошло и знаменательное событие. – Родное Советское Правительство сняло проклятие с празднования Новогодней ёлки, и в головах граждан и в магазинах в конце года наступила сумятица. Было много разговоров, к маме приходили какие-то женщины расспрашивать, как эту елку устраивать. И мама даже подрядилась в нескольких детских садах помогать в организации этих уже полузабытых ёлок. По крайней мере, на двух её елках в детских садах на Съездовской линии и на 7-й линии мама заставила и меня побывать. Эти ёлки совершенно отличались от знакомых мне домашних. Отличались многолюдством и шумом, электрической подсветкой вместо свечей и ряжеными Дедами Морозами. В волшебные свойства этих благостных дедов я не верил, а конфетные подарки с мандарином приманкой не стали. И было слишком много света. Такие ёлки мне не понравились, несмотря даже на бенгальские огни. А в городе крупными ёлками была уставлена вся Дворцовая площадь. Правда, эти елки ничем не были украшены и не подсвечивались. А в садике перед Зимним дворцом со стороны Дворцовой площади стояло множество ярко освещенных ларьков, в которых вовсю торговали фабричными ёлочными игрушками. В Александровском саду было налажено катание на лошадках.  В дворцовом же садике, но со стороны Дворцового проезда ларьки тоже были, но немногочисленные и я особенно запомнил лишь один из них. Этот ларек был сделан в форме ветряной мельницы с вращающимися крыльями. В одно из этих крыльев некий тощий долговязый урод воткнул копье и вместе со своим копьем и крыльями мельницы то поднимался, то опускался. А на земле у основания мельницы верхом на ослике сидел другой маленький и толстый уродец. Так я впервые познакомился с Дон Кихотом и Санчо Пансой, а кто они такие узнал значительно позже уже после знакомства с Гулливером и его лилипутами.
А венцом того празднества была все-таки обычная домашняя ёлка у родственников. В кругу знакомых ребят, в полутьме с мерцающими свечками и поблескивающими шариками, с вкусным застольем и с поучительными картинками волшебного фонаря на закуску. В тот раз были картинки о крестовых походах. Я не очень понял, что это такое и зачем были эти походы. Но что такое рыцари и как они выглядели, уразумел вполне. Их вооружение я помнил по Эрмитажу.
После разгула покупок мама вплотную занялась сборами к отъезду и поисками обмена квартиры, а меня, чтобы не мешал, отправила в мае к папиной кузине тете Лиде Некрасовой в Пушкин. Я жил у нее довольно долго, две-три недели. Ее квартира занимала часть одноэтажного деревянного особняка какой-то как будто округлой формы. Особняк находился на левой стороне теперешнего Софийского бульвара в двух кварталах от Привокзальной площади. Дом был окружен цветущими кустами, и от него в сторону вокзала метров на 50 или даже больше шла красивая аллея, окаймленная двумя рядами пышных роскошных елей. А в конце первого квартала, считая от вокзала, на том же бульваре за необыкновенно высоким глухим мрачным забором находилась дача Жданова. На задах теткиного дома был сплошной досчатый забор, за которым располагалось обширное цветоводство с теплицами. В эти теплицы меня кто-то однажды водил любоваться цветущими там сокровищами. Но после этого я пострадал. –Какие–то три парня отодрали в заборе доску и полезли в цветоводство. Я пробовал протестовать, но в меня швырнули камнем, разбив мне голову до крови, но не сильно. Об этом никто из взрослых не узнал.
В настоящее время ни теткиного дома, ни соседнего с ним дома в квартале, ни самого цветоводства больше нет. На их месте простой травяной газон. Бывшая дача Жданова теперь освобождена от глухого забора. Теперь ее возможно видеть, – внешне она цела. Но кто-то царит в ней ныне?
Эта моя тетка работала в Ленинграде и целыми днями отсутствовала. А ее муж был юрисконсультом ГУСМП и большей частью пребывал в Москве. Я его фактически не знал. Я оставался на попечении теткиной домработницы. Хронологическую последовательность моих тогдашних пушкинских впечатлений точно установить невозможно, но для короткого промежутка времени их было довольно много.
До моей «ссылки» в Пушкин еще в 37-м году состоялись перелеты экипажей наших летчиков через Северный полюс в Америку: Чкалова и Громова со спутниками. Шумихи об этом было много и в 38-м году. Но вот во время моего пребывания в Пушкине было очень много разговоров о гибели и поисках следовавшего за ними и более многочисленного экипажа Леваневского. Взрослые вокруг меня этому не верили и усиленно говорили о том, что этот экипаж вовсе не погиб, а все они просто сбежали в Америку. Таковы были настроения в то время. Меня не стеснялись, несмотря на все страхи.
Вскоре по моем приезде в Пушкин мой кузен, теткин сын, Виктор со своими друзьями-девятиклассниками, прихватив меня, отправился в Екатерининский парк. Там они играли в волейбол возле Орловских ворот, а я любовался башней-руиной, бродил по лужайкам, собирая девчонкам из их компании свои первые в жизни еще цветшие тогда запоздалые ветреницы. У Виктора дома была большая корзина с великолепной, несравненно более совершенной, чем у Гарьки, старинной электрической железной дорогой. В ней был вокзал, деревья и газон для его украшения, тоннель, семафоры, стрелки, мост, разные типы пассажирских и товарных вагонов и множество рельсов. К сожалению, в электропитании этой дороги было что-то необратимо испорчено и все сокровища возможно было только раскладывать на полу, собирать и в одиночку грустно катать поезда по рельсам руками. Истории появления этой дороги у Виктора я не знаю. Но вероятно благодаря именно этой игрушке мой кузен Виктор стал в конце концов профессиональным железнодорожником. В войну он служил в железнодорожных войсках и в последний раз, когда я его видел в 50-е годы в Ленинграде, он собирался ехать в город Атбасар преподавать в каком-то железнодорожном училище.
Однажды по Софийскому бульвару мимо нашего дома прошла колонна танков. Так близко видеть настоящие грозные танки мне больше, к счастью, никогда не пришлось. –Только игрушечные заводные разных фасонов и степеней совершенства.
В соседнем с нами доме вдруг умер ребенок и были организованы его похороны. Возле дома собралась небольшая толпа в том числе музыканты с огромными блестящими трубами. Я за всем происходящим пристально наблюдал, но очень издалека, задумался о том, что такое смерть и мне стало страшно. Потом из дома вынесли какой-то сверток, а я убежал в комнаты.
С домработницей тети Лиды, ее имя я почему-то начисто забыл, мы хаживали на рынок и по магазинам. Так я впервые детально познакомился и с городом Пушкиным и также впервые удостоился попробовать мороженого. Но это осталось тайной для мамы. Моя мама  тщательно оберегала меня от мороженого как от источника ангинной заразы, я до того пребывал в блаженном неведении о свойствах мороженого потому никогда  у мамы его не выпрашивал.
Тогда в 37-38 годах мама, когда забирала меня с собой в центр для походов по магазинам и пр., то такие выходы обычно заканчивались, что я очень любил, в кафе «Норд» напротив Гостиного двора. При этом мне покупалась всегда какая-то очень вкусная серая булочка, с французским названием марципан, сделанная, как говорила мама, из молотых грецких орехов с сахаром и чашка какао и иногда еще бутылка «Нарзана» с орлом на этикетке. А я вместо мороженого созерцал портреты белых медведей и льды на стенах зала, от этого заболеть ангиной было невозможно.
Теткина домработница однажды сама по своей инициативе купила мне первое мороженое на Привокзальной площади. Мороженое в те поры еще до «эскимо» торговки продавали на улицах в виде похожих на таблетки лизунчиков выдавленных между двумя кружка;ми вафель, специальными механическими формами, которые были бы по-моему очень удобны для массового изготовления пирожных из влажного песка на еще не вполне забытых мной детских песочницах. Теперь такая форма продажи мороженого забыта.
Мама два раза приезжала меня проведывать, и оба раза до упаду водила по дворцам и паркам Пушкина. Во всех пригородных дворцах и парках в прошлом я уже с родителями побывал и, вероятно, не по одному разу, но то было просто с беглыми обзорными экскурсиями. А на этот раз мама принялась меня водить до упаду уже с воспитательно-образовательными целями, не спеша.
В первый её приезд мы отправились на экскурсию по Екатерининскому дворцу. Я совершенно ошалел от обилия и пестроты зрительных впечатлений, от бесконечных залов и комнат с незнакомыми названиями и непонятными назначениями: камер-юнгферская, кордегардия, опочивальня, уборная и т.д., от имен с отчествами царственных обитателей этих комнат, от блеска лепных золоченых завитушек на потолках (только в одной или двух комнатах такие завитушки были серебряными) и от разнообразия всякой красивой мебели. Ошалеть то я ошалел, а вот прочно запомнил очень немногое. –Те редкие серебряные завитушки на потолках да комнату, названную янтарной. Но последнюю я запомнил скорее потому, что в ней экскурсия задержалась много дольше, чем в других. И экскурсоводша что-то пространно рассказывала о ее долгой и, по-видимому мучительной истории. Судя по моим детским впечатлениям, особенно горевать по поводу последующего немецкого похищения убранства той старинной комнаты не стоило бы. Она была знаменита своей историей, а выглядела по сравнению с другими комнатами скромно и скорее убого: янтарь в ней был очень бледным почти бесцветным, скорее каким-то лишним и запыленным. Наблюдаемого в теперешней реставрированной блеска и роскоши тогда не было.
Причины различий старого и нового в Янтарной комнате для меня совершенно очевидны. Во-первых, теперь на Балтике янтаря добывается в десятки если не в сотни раз больше, чем в XVI и XVII веках, и соответственно теперь больше и возможностей для выбора наиболее прозрачного и ярко окрашенного. Разработана и технология подкрашивания янтаря. Во-вторых, в послевоенные советские времена денег на реставрацию комнаты не жалели и, в третьих, над этой реставрацией работали десятки лет ученые мастера, а под пластинки прозрачного янтаря подкладывали свежие блестящие листочки из фольги золота и серебра. Поэтому-то все теперь так сверкает. А роскошь и должна выглядеть ошеломляюще, чтобы быть главным аттракционом для досужих зрителей. Одним историзмом и подлинностью их не прошибешь.
Еще чуть помню, что во дворце где-то в районе Камероновой галереи была некая Агатовая комната. Название этого камня мне было известно, потому что у папы на его столе лежал пришлифованный образец зеленого мохового агата. Но вот об убранстве самой Агатовой комнаты в памяти не сохранилось ничего, даже преобладающего цвета камней.
Потом в тот же день была утомительная экскурсия по Екатерининскому парку, от  которой в моей памяти застряло много совсем чужих и ненужных слов: Монбижу, Парнас, Шапель, Каприз. Все они требовали объяснений или забвения. А затем еще длительная прогулка по парку. После всего этого я безумно устал, и это запомнилось пуще всего. Потом мы с мамой отдыхали, сидя на лавочке возле пруда. А по пруду плавали люди на лодках. Мне тоже очень захотелось покататься на лодке, но мама меня отговорила, потому что грести у нас было некому. Я после Корытницы уже знал, как это делается и настойчиво уверял маму, но довериться моему умению и силам мама не рискнула.
В следующий приезд мама водила меня в Александровский дворец. Но в целом об убранстве этого дворца я решительно ничего не помню и впечатление об экскурсии по нему сохранилось крайне смутное. Например, фраза экскурсовода: «Кабинет последнего царя», но без какого-либо зрительного образа. А вот что я в этом дворце действительно запомнил, это огромную детскую игровую комнату. От нее я остолбенел. О, что это была за комната! – В ней слева от входа был огромный пружинный диван без спинки и валиков для прыганья на нем целой ордой. Теперь такое устройство назвали бы батутом. А справа находилась деревянная катальная горка с лесенкой на нее. По вощеной поверхности горки дети могли съезжать на кожаных катальных подушечках на зеркальный паркет. Но гвоздем игрушек в комнате был паровоз большой (мне по пояс) и действующий. Совсем как всамделишный! Правда, в тот момент его топка не была зажжена и он просто стоял, блистая никелем и латунью. Оставалось только представлять себе как он мог дымить, пыхтеть, свистеть и ездить по паркету. Остальных игрушек, любуясь паровозом, я просто не заметил. Поскольку среди царевых детей преобладали царевны, вероятно, там были и куклы, но после паровоза мне было не до них.
Осмысливая теперь прекрасное оборудование той игровой комнаты и свое остолбенение в ней, я вдруг подумал, что кукол и тряпок в ней я не видел не из-за своей невнимательности, а потому, что та комната скорее всего была персональной комнатой единственного маленького царенка мужского пола для игры в специфически мужском обществе. А у многочисленных и более взрослых царевен, вероятно, была где-нибудь своя отдельная такая же дамская игровая комната уже с куклами, их платьями и пр. По такой комнате тоже могли водить экскурсию, но если она и была на самом деле, то просто осталась вне сферы моих интересов и памяти.
В тот же день мы с мамой намеревались потом попасть в Лицей, но он оказался почему-то закрытым. И мы просто побродили возле него в садике  с памятником Пушкину и вокруг церкви. Другой попытки нами предпринято не было. Так я с тех пор и живу посейчас, не побывав в Лицее.
Но чтобы уже вовсе покончить с дворцовыми воспоминаниями, хочется еще упомянуть какие-то обрывки, связанные с Гатчинским дворцом. Я не могу связывать эти обрывочные воспоминания с каким-то определенным, но очевидно довоенным посещением этого дворца и даже не рискую утверждать о его абсолютной достоверности. Быть может, это какая-то контаминация, смешение действительно тогда виденного с чем-то услышанным или читанным. Мне помнится, что это было где-то в кухонном каре; Гатчинского дворца, где-то на его верхнем этаже, небольшие комнаты тесно заставленные мягкой мебелью обычного вида в чехлах. Стены были сплошь увешаны бытовыми фотографиями. А экскурсоводша вещала о том, что император Александр III был так запуган народовольцами, что прятался от них в этих скромных комнатах. И еще она особенно подчеркивала, специфически по-советски, буржуазность его вкусов в меблировке (опять плохо!), как свидетельство абсолютного вырождения царизма. Память – очень своенравная «дама». Она выбирает и запоминает только то, что она сама захочет вне зависимости от значимости или ничтожности явлений. Единственный способ ее переупрямить – зубрежка. Но ведь насилие – это преступление? Другой способ ее вызвать или оживить – деньги, то есть снова преступление: подлог и подкуп.
По возвращении в Ленинград из Пушкина я тогда, однажды просто почесал голову а маме это не понравилось. Она подвергла мою голову исследованию и обнаружила в ней вошь. Она заключила, что эту вошь я приобрел от теткиной домработницы. Мне была устроена головомойка, мою голову поливали керосином и чем-то еще. Потом голова была завязана тряпкой. Но эта вошь мне подарена не была. Я вообразил ее каким-то зверьком и горько-горько рыдал,  что я  бедную вошку посажу в баночку и кормить буду. О том что такое вошки и как они выглядят я узнал только в 43 –м году и тогда уже никаких вопросов о кормлении вошек в баночке не возникало. Мне кажется теперь, что тогдашняя вшивая головомойка закончилась моим купанием в железной ванночке, которое оказалось последним.
Эти купания я всегда очень не любил. Горячей воды тогда не было. Воду грели на керосинке, горячей воды всегда было мало, да и в комнате бывало прохладно. Я был вынужден подчиняться материнскому деспотизму, а ванночка была моим врагом. И вдруг этого врага отправили в ссылку. – Мамина приятельница Лидия Федоровна собиралась каким-то образом заводить ребенка и приехала за этой серой ванночкой из оцинкованного железа. Я помню как залез на львиное кресло с высокой спинкой и с высоты кресла долго-долго жестикулировал и докладывал Лидии Федоровне о том какая эта ванночка противная и как я рад, что она её наконец забирает. Надо мной смеялись.
После исчезновения ванночки мы с мамой ходили мыться уже в странные душевые кабинки, которые тогда  существовали в бетонном павильоне для пассажиров на трамвайной остановке на углу 9-й линии и Большого проспекта в 300 м от нашего дома. Почему мама не придумала этого раньше хотя бы в летнее время? Когда я приехал в Ленинград в 45-м году, этого павильона с душевыми кабинками уже не было. Кто-то из старожилов мне говорил, что в блокаду этот павильон служил мертвецкой, а потом был ликвидирован.
Кажется, в то время пока я пребывал в Пушкине, в Ленинграде был организован новый вид транспорта – троллейбус. Меня специально водили на площадь Труда его показывать, проехать на нем мне тогда не пришлось. Смутно помню разговоры взрослых о том, что среди этих троллейбусов был и один двухэтажный. Но этот двухэтажный якобы на Невском свалился в Мойку у Полицейского моста и с тех пор в городе таких троллейбусов больше не бывало.
А тем временем подоспел переезд на новую квартиру. Я опять стал совсем лишним, и меня отправили на дачу к родственникам, в деревню Ситенка возле Толмачева. Кто и как меня туда отвозил – не помню. На этой даче жил мой троюродный братец с матерью. Погода была теплой и солнечной и мы блаженствовали. Сначала мы бродили в речушке (левом притоке Луги), немножко купались, но главное – ловили сачками в воде всякую живность: водяных скорпионов, жуков-плавунцов, личинок стрекоз и всяких прочих гадов, имена коих ты, Боже, веси. Собирали уловы в банки с водой и любовались. И тут нас постигла неприятность. – В одном из соседних домов жил на даче один мальчишка Митька, наш давний знакомый из ленинградского дома моего брата. Он вместе с нами занимался тем же промыслом. Он был в общем нашего же возраста только существенно жирнее нас обоих и приглашался на елки. И вдруг он поймал огромного зеленоватого жука-плавунца. Такого красавца у нас с братом не было. Мы очень скорбели о митькиной удаче и не знали как ее пережить. Но потом я придумал. –Я взял этого жука из банки, немножко его помял с боков и затолкал в горлышко молочной бутылки с водой. Жук расправился и принялся в бутылке плавать, а Митька зарыдал. Мой старший братец был утешен, а меня похвалил за догадливость, и я был горд его похвалой. В принципе, конечно, бутылку можно было разбить и жука вновь водворить в банку. Но Митька не догадался и рыдал, а его слезы нас утешили. Потом мы придумали другую игру, которую затеял я как истый сын геолога. – Закапывать в песок сосновые шишки, чтобы из них образовался каменный уголь. И мы целый день трудились: собирали шишки и закапывали их. Но, собирая шишки, в лесу мы обнаружили  в нем изгородь (поскотину). Я предложил пройти вдоль нее до конца, чтобы узнать куда она идет. Предложение было принято, и следующие несколько дней мы прилежно шагали вдоль этой поскотины. Каждый день мы проходили какое-то расстояние, а чтобы его отметить тащили с собой одни и те же приметные большие тяжелые пеньки и сучья, которые оставляли в конце пройденного за день участка. На следующий день доходили до этих сучьев и тащили их дальше и т.д. Трудились в поте лица. Но через несколько наших трудовых дней кто-то из местных жителей нам сказал, что эта изгородь тянется на целых 15 километров и мы несколько поостыли. А вскоре за мной приехал и Гарькин отец, дядя Митя. Переезд на новую квартиру состоялся. – Наступало время нашего с мамой отъезда.
И вот мы отправились пешком из Ситенки в Толмачёво. Шли сосновым лесом. Наконец дядя Митя выбрал корявую сосну, на которую мы с Гарькой забрались. Он нас на прощание сфотографировал, Гарри пошел назад, а мы – на станцию. Теперь, насколько я могу судить по недавнему короткому визиту в те края, все то пространство по левобережью Луги до самой станции застроено домами. Дядя Митя привез меня уже на новую квартиру. Она тоже была двухкомнатной, но чуть больше и с отдельной кухней и тоже на 8-й линии, только в доме № 15. И у нее было еще одно преимущество, тогда особо важное с моей точки зрения. – Она была вдвое ближе к дому Гарри.
Где-то в ту же пору, несмотря на предотъездную суету, мама успела еще сшить дохи мне и себе. Сшить из тех шкур, которые папа в выделанном виде привез с Чукотки. Дохи заказывались в ателье у Казанского собора на Невском.  Ездили мы туда с Васильевского на трамвае. А это ателье  располагалось в том же подвале, в котором потом долгие годы находился Кавказский ресторан. Мамина доха шилась из шкуры взрослого оленя, называемого неплюем, а моя – из шкурок оленьего теленка, называвшегося пыжиком. Шкурки эти я держал в руках, но название их связывал с тем самым чижиком, который на Фонтанке хвостик мыл. Мне очень хотелось спросить почему они так по-птичьи называются, но мама наверняка не знала, а у незнакомого скорняка спросить я стеснялся. Пыжиковую доху мне поносить не пришлось, она была на Колыме украдена. А вот мамину доху воры не украли ни при одной из краж. Они явно разбирались в мехах, шкура неплюя безобразно лезла. Но не исключено, что именно эта уцелевшая теплая доха сохранила маме жизнь на последнем этапе ее путешествия зимой на Индигирку.
Несмотря на предотъездные сборы, мама все-таки выбрала время и отправилась со мной на консультацию к профессору Туру. Он обитал в барской квартире одного шикарного дома в самом дальнем конце четной стороны Большого проспекта Петроградской стороны уже за площадью Льва Толстого. О каких моих болезнях она советовалась, мне неведомо, однако одну его рекомендацию, высказанную им вслух и при мне, я запомнил. –Он рекомендовал маме подобрать березовый прут подлиннее, повесить на стене повыше и подробно объяснить мне его назначение. Маме он при этом объяснил, что его вот драли и он человеком стал. Правда, потом у нас аж до самой Усть-Неры долго-долго постоянных стен не было и вешать прут было негде. Эта рекомендация маститого профессора осталась втуне и на Индигирке, где было трудно достать прут надлежащего качества – флора была другая. Меня не драли. Ни до, ни после базы, вопреки рекомендации профессора, хотя и неоднократно угрожали порками. И других наказаний кроме постановки в угол и «мертвого часа»  я не запомнил. Да и за время нашего долгого путешествия от Ленинграда до Усть-Неры казнь посредством «мертвого часа» как-то постепенно отмерла и забылась. А наказания, правда, нечастые, посредством постановки в угол возобновились на базе, но уже только после приезда мамы.
О нашем выезде из Ленинграда мама наверняка телеграфировала отцу, но получить эту телеграмму папа мог бы только уже глубокой осенью по возвращении с полевых работ и мама не могла не знать об этом. А мы выезжали в разгар лета. Где-то в половине июня. Рискую утверждать, что перед отъездом мама не могла иметь от отца свежей корреспонденции. Разве что телеграмму о его отъезде на полевые работы. Регулярно получать от него письма с описанием приключений после отъезда из Ленинграда мама могла только в 37-м из Иркутска и с пристаней на Лене и Алдане во время его долгого плавания. А с Усть-Неры письма транспортировались самолетами или оленьими транспортами и могли быть только запоздалыми и крайне редкими и наверняка наполнялись лишь лирикой, а не бытовой информацией. Часто он мог посылать только телеграммы, в которых очевидно не описывались детали быта, оставляя маму о них в блаженном неведении. И мама абсолютно ничего не могла знать об особенностях работы папы в лето 38-го и о свирепствовавшей тогда на Индигирке эпизоотии сибирской язвы. Поэтому при своих долгих и обстоятельных сборах мама могла руководствоваться только благими намерениями и собственным разумением. И мы ехали совсем не по тому маршруту, что ехал папа, фактически «на ура». И все это при ее весьма обостренных материнских инстинктах. Привязанность к отцу довлела надо всем! И он стоил того. Видимо неспроста никто из других геологов на базу своих жен не выписывал, довольствуясь подножным «кормом».
Я читал долго хранившийся у нас папин договор с «Дальстроем». В нем не было никаких упоминаний об обязательствах «Дальстроя» в отношении его семьи. Но тем не менее, помимо договора, какие-то обязательства представительством «Дальстроя» в Ленинграде несомненно брались, и маму перед отъездом определенными попутными бумагами снабдили. Благодаря этому мама перед отъездом смогла, уже не привлекая меня, «забронировать» нашу квартиру, тогда было так положено. А потом смогла оформить пропуск в погранзону, чтобы купить билеты для поездки в закрытый город Владивосток, плыть на теплоходе в международные воды, устраиваться в ведомственных гостиницах Владивостока и Магадана, разъезжать по трассе на Колыме и пр. Для всего этого какие-то бумаги, кроме паспорта, у мамы очевидно были.
А вот каким образом из Ленинграда отправлялся наш багаж, которого было очень много, судя позднее по количеству барахла сваленного в углу комнаты гостиницы уже в Магадане, я не знаю. Это делалось без моего участия. Видимо мама, памятуя знаменитые стихи Маршака о багаже, явно оберегала мою психику. Таким же образом организовывались и перегрузки багажа сначала в Москве, а потом во Владивостоке и в Магадане.
В Москве нас с мамой встретил муж папиной младшей сестры, дядя Владик. Я его тогда видел впервые в жизни. Он работал бухгалтером в какой-то организации, проектировавшей или строившей Балхашский медеплавильный комбина и его Соцгород. Мама задалась целью сделать кое-какие свои дела и тогда же хоть чуть-чуть показать мне чудеса Москвы, и мы на несколько дней остановились у этих родственников на Плющихе. Тети Лиды в то время в Москве не было. Она отдыхала на юге.
С вокзала мы поехали на метро о строительстве которого тогда было очень много шума: говорили речи, писали статьи в газетах, пели песни. Даже в моих детских журналах проталкивали идеи о том, что после введения в строй Беломорканала Москва станет портом скольких-то морей и океанов, а с метрополитеном в стране наступит всеобщее блаженство. И вот я это метро увидел. Мама возила и специально водила меня по станциям, считавшимися наиболее выдающимися: «Кировской» и какой-то еще. В те годы народу в метро было еще мало, ездить в нем было приятно и легкий ветерок продувал вагоны. Поездки в то  время не сравнить с теперешней сутолокой. Баснословных, воспетых в песнях красот метро я в те годы не оценил. Публичных разговоров и речей о его красотах и роскоши было явно больше, чем самих красот, особенно по сравнению с нашими царскими дворцами.
Мы с мамой также побывали в ГУМе, на Красной площади, в Историческом музее, в Мавзолее и даже успели посетить Зоологический сад и цирк.
Зачем мы заходили в ГУМ? – не знаю. Мама в нем явно ничего не покупала. И были мы в нем недолго, а помню его  весьма смутно. Твердо помню только, что в переулке возле ГУМа (в Столешниковом) скопление легковых «эмок» было такое же как в теперешних пробках, они чуть ли не стукались друг о друга, перейти переулок было затруднительно, приходилось протискиваться между машинами, правда, стоящими.
При посещении ГУМа мама сказала, что этот магазин назывался когда-то Мюром и Мерилизом. Она явно ошибалась, но я тогда этого не знал. Мне почему-то это название показалось смешным, особенно Мерилиз-блюдолиз. Но мама никогда не жила в Москве и не знала, что на самом деле знаменитый магазин, которым до революции владели Мюр и Мерилиз, располагался в другом месте, возле Большого театра и теперь он называется ЦУМом.
Красная площадь меня поразила тем, что она не была покрыта гладким асфальтом, а замощена вечной каменной брусчаткой. Мама объяснила мне это тем, что по площади проходят танки. Там были и вечные бетонные или каменные трибуны для товарищей улучшенного качества, а для наиболее излюбленных трибуной служила макушка самого Мавзолея, это я многократно сам видел на картинках в газетах.
По Историческому музею мы прошлись очень быстро и в памяти о нем почти ничего не осталось. – Только ржавые мечи, черные кольчуги да какое-то нелепое резное кресло с подлокотниками и с какими-то узорчатыми нашлепками, называвшееся старинным царским троном. Впрочем, простите мое невежество. – Я тогда был еще дошкольником и совершенно не знал что такое история. Мое знание об этой «тёте» в те поры ограничивалось «Песнью о вещем Олеге», да некоторыми картинками из волшебного фонаря.
Затем следовало посещение Мавзолея. Я уже понимал, что там следует благоговеть. Но все началось со стояния в очереди. От этого посещения у меня вместо очевидно требовавшегося благоговения осталось ощущение какой-то нелепости, включая покрикивания военных охранников о быстрейшем прохождении мимо тела, точно бежали куда-то. Насколько я теперь знаю, только у мусульман принято с покойником в обнимку на кладбищах чуть ли не бегать. Больше я в Мавзолее уже не бывал, но маме благодарен за приобщение к знанию.
После Мавзолея мы с мамой отправились в гостиницу «Националь», где у нее была назначена встреча с депутатом Верховного Совета от Чукотского национального округа Тэвлянто. Мама с ним долго о чем-то беседовала. Потом мы пообедали там же в ресторане и отправились в Зоологический сад. Московский зоосад по сравнению с ленинградским, в котором меня много пасли, показался мне райским садом. У нас все животные в клетках были какими-то бедными. А здесь они свободно гуляли в своих вольерах. Я смотрел на них как завороженный, а мама меня от каждой вольеры чем-нибудь отманивала, чтобы успеть обойти все.
Каким-то образом мы успели побывать и на представлении в цирке. Это было нечто совершенно невероятное. Никаких акробатов – только дрессированные животные В.Дурова. Как только мама ухитрилась достать билеты на такое представление? Ведь времени у нас было так мало, и не могло быть никакой речи о предварительной покупке билетов заранее? На  этом представлении при приглушенном синем освещении морские львы ловко своими носами перебрасывали друг другу большой мячик. Под куполом на самолете вокруг зала летала кошка вместе с целой стаей пересчитанных белых крыс и ни одной из них не съела в чем и состояло чудо. Танцевали верблюды, дрыгая ногами и дергая шеями. В перерывах между сценами кривлялся коверный с тростью и шляпой,  одетый в костюм Чарли Чаплина.
А в целом, помимо всего уже упомянутого, тогдашняя Москва мне запомнилась непрерывным воем автомобильных гудков почему-то на Новинском бульваре. Мне даже стало казаться, что автомобили без гудка вовсе не могут ехать. Мама не разрешила моего недоумения. И еще, вся Москва была завалена испанскими апельсинами, которыми торговали на улицах. У нас в Ленинграде, такого обилия испанских апельсинов не было, несмотря на еще кипевшую в Испании войну. У нас преобладали апельсины более крупные овальные и очень толстокорые, называвшиеся яффскими. Хозяйки предпочитали им испанские.
Когда мы уезжали из Москвы, нас провожал дядя Владик с Ярославского вокзала и больше я его уже никогда не видел. А не видел потому, что позднее в том же 38-м году он, будучи всего лишь скромным бухгалтером, был арестован, о чем папина старшая сестра тетя Миля сообщила папе на базу Усть-Нера шифрованной телеграммой: «Владик уехал к Петечке кончать десятилетку». Папа все понял потому, что Петечкой в семье называли его дядюшку, мужа его тетки, который был арестован еще в 1929 году на 10 лет. В незашифрованном виде телеграмма такого содержания не дошла бы. А у Владика преступность прошлого состояла, очевидно, в том, что он в первую мировую войну был прапорщиком и потом еще белым офицером. В последующие годы выяснилось, что он реабилитирован, но вместе с тем выяснилось  и то, что он оказывается еще в том же 38-м году был не только лишен права переписки, но и немножечко расстрелян. То-то его душа, небось, в Раю радуется своей реабилитации! Так трогательно!
Мы с мамой ехали теперь курьерским поездом до Владивостока. С нами в купе ехала только одна дама, а одна полка все время оставалась свободной. Эта дама была женой какого-то главного бухгалтера и все время рассказывала маме о том какой он главный, великий и знаменитый. И еще она жаловалась маме о том, что у нее постоянно болит счетоводная железа. И ехать нам предстояло долго: 12 или даже 14 суток. Из всей этой долгой поездки в памяти сохранились лишь отдельные эпизоды. В сознательном возрасте так далеко и долго я ехал впервые, поэтому прильнул к окнам и непрерывно в них глазел.   
В дороге мне очень хотелось увидеть горы. –Уральские горы, о которых родители мне столько рассказывали. Но Урал мы проехали как-то так, что настоящих гор я вовсе не заметил. И на большей части пути глазеть в окно было не на что, кроме редких огромных рек и на мосты через них. Меня поразила за Уралом огромная плоская как стол и совершенно безлесная равнина. По-настоящему интересное началось только после Иркутска. Тогда я уже увидел и горы.
Мне очень запомнился кругбайкальский участок дороги  со множеством очень коротких и более длинных тоннелей, из-за которых в вагоне то и дело зажигали и гасили свет. Смотреть воочию на Священный Байкал можно было только из окна поезда. Поезд шел с замедленной скоростью. На остановках вдоль поезда ходили с винтовками красноармейцы, запрещавшие пассажирам выходить. – Времена были строгие! А мне так хотелось посмотреть на байкальский песок. Я был убежден, что он на Байкале везде такой же красный, как тот, что был в моем аквариуме, поскольку папа привез этот песок откуда-то с Байкала.
Помню я также и розовые скалы, окружавшие озеро. Мне объяснили, что это еще цвел даурский рододендрон (багульник), которого я тогда вблизи так и не увидел. А на равнинных участках вдоль дороги только в Забайкальи то и дело среди травы мелькали неведомые мне крупные яркие цветы. По-видимому, это были какие-то лилии, ирисы а может и марьины коренья, как мне это теперь кажется.
А во время одной нашей с мамой прогулки на какой-то большой станции еще дальше к востоку, (уже за Читой) к нам подошел некий пожилой военный, разговорился с мамой, выпросил меня на подержание и пригласил меня к себе в вагон. И мама меня отпустила. Он ехал в международном вагоне, в одноместном купе с персональным туалетом, в котором было полно зеркал и каких-то бронзовых золоченых завитушек. У этого военного в петлицах были ромбики (сколько не помню). Я уже в самых общих чертах знал, что они означают. У одной моей подружки был трехколесный велосипед и военный папа с двумя кубиками. Я знал, что еще бывают шпалы. А тут ромбики! Но не в них суть. Сначала он куда-то позвонил и мне принесли чашку какао. Мы о чем-то долго беседовали. – Он вез своему внуку подарок, –- огромный (около полуметра длиной) и невообразимо усовершенствованный по-видимому заграничный заводной танк для меня очень тяжелый, который не только жужжал и ездил сам, но у него еще и башня вращалась. Военному, очевидно, не терпелось узнать какое впечатление этот подарок может произвести на такого деятеля как я. К сожалению, полноценные испытания на просторе этого чудо-танка были невозможны, и пришлось ограничиться только теснотой купе. Но все равно, я был в восторге! А он – счастлив, предвкушая очевидно будущие восторги своего наследника. Но эксперимент закончился, и я был отведен через череду движущихся обычных вагонов к маме.
И еще я зачем-то прилежно следил как на километровых столбах прирастают чудовищные цифры – 10 000 и более и спрашивал у мамы как эти цифры называются. И зачем-то запомнил, что от Хабаровска до Владивостока еще 800 километров. И вот, наконец, мы приехали во Владивосток. Он оказался большим и вполне приличным городом с какими-то смешными горками на некоторых из улиц. На этих горках торчали дома, в которые очевидно трудно было носить воду. По крайней мере одна из главных улиц имела вполне ленинградский вид, но мама почему-то называла ее двумя именами: то Светланской, то Ленина. По этой улице ходил трамвай. Примечательно, что у некоторых вагонов трамвая боковые стенки были брезентовыми, и при необходимости они могли свертываться и подниматься так, что пассажиры при желании могли ехать с ветерком. Меня поразило разнообразие в магазинах рыбных консервов и всякой рыбы копченой и несоленой, а копченая иваси была еще вкуснее нашей любимой салаки.
В прошедшем году еще в Ленинграде, дядя Ваня меня убедил, что вода в море потому соленая, что в нем селедки плавают. Я этому вполне поверил и даже убеждал кого-то из сверстников, ссылаясь на дядюшку. Обычно со мной в таких тонах никто не разговаривал и так меня не дурачил. Я привык речи взрослых принимать всерьез. О том, что в этом что-то не так я задумался только во Владивостоке, увидев море, ибо в море воды явно больше, чем рыб и все они, кроме селедки, несоленые. И в рыбных магазинах продают столько свежей явно морской несоленой рыбы! А обычную соленую селедку продают в другом отделе вместе с копченостями и икрой.
Мы устроились в гостинице на Суйфунской улице. Гостиница была в невысоком унылом доме желтого цвета. Нас с мамой поселили в маленькой комнате без посторонних. У меня была отдельная койка, под которой стояли мои ботинки. Я разгуливал далее уже в сандалиях. Но за недолгое время нашей жизни в гостинице эти ботинки успели покрыться тонким слоем зеленоватой плесени. Мама мне объяснила, что здесь климат такой. Я это принял, но что такое есть климат – не спрашивал, чтобы не казаться дураком.
Мы с мамой много гуляли по городу и однажды она зашла в какой-то магазин, торговавший всякой всячиной. При этом она меня оставила на улице дожидаться ее. Дома вокруг отбрасывали густую тень. Только небольшой кусок тротуара был долго освещен солнцем. И вдруг я обнаружил, что в этом куске асфальт на солнце может становиться мягким. Я этим воспользовался и, поскольку у меня времени было сколько угодно, пяткой сандалия протоптал в асфальте глубокую ямку Что мама искала в этом магазине, мне неведомо, но когда она все-таки вышла то в руках у нее был для меня умопомрачительный подарок. Это был черный, вороненый тяжелый, стальной, совсем как настоящий духовой пистолет – браунинг. Ни до, ни много позже я такого пистолета больше никогда не видел. У папы когда-то был настоящий браунинг № 2. Он мне рассказывал, что когда он работал на полуострове Муравьева-Амурского ему такой пистолет был положен по должности и он его очень любил. Но когда родители в конце двадцатых годов приехали в Ленинград, папу арестовали, допрашивали на Дворцовой площади, изругали, сам браунинг и разрешение на него отобрали и отпустили восвояси. Раздобытый мамой браунинг был, вероятно, контрабандным и был куплен с рук, как мне теперь кажется. Но тогда я таких слов еще не слышал и значения их не знал. Браунинг стрелял очень громко и выразительно, а пулями его служили кусочки сырой картошки или моркови, а на худой конец – разжеванная бумага. Правда, овощи в условиях гостиничной жизни для меня были малодоступны и я предвкушал главным образом стрельбу из него в будущем. Стрельба жеваной бумагой из него была возможной, но мало эффективной, да и жевать бумагу до нужного состояния было довольно противно и трудоемко.
Позднее мама где-то иногда доставала для меня картофелины, я разрезал их на толстые пластинки, врезал в них дуло браунинга, оттягивал его казенную часть, тем самым взводя курок, и наслаждался стрельбой в нашей комнатке. И в последующие дни свой браунинг из рук не выпускал. Владеть им было таким наслаждением! Вот только постоянно таскать его в руке было тяжеловато, а кобуры у меня еще не было. Но чего не перетерпишь ради наслаждения! Я был готов даже забирать его с собой в постель. Подобное же наслаждение я пережил, будучи уже студентом при получении во владение своего первого фотоаппарата «Экзакты». Вероятно то же чувство испытывает и всякий владелец первого автомобиля.
В нашей гостинице примечательным и новым для меня было то, что в коридоре возле окна на стене был закреплен прибор под названием «Электрополотенце». Если нажать его кнопку, то раздавалось гудение и откуда-то сверху дул теплый воздух. Потом все само собой выключалось. Мне очень нравилось нажимать кнопку этого прибора. Но беда состояла в том, что кнопку я не мог достать, даже вставая на цыпочки. Приходилось подпрыгивать и то не всякий раз доставал. Только это удерживало меня от злоупотреблений. Но всякий раз, проходя мимо, я все-таки стремился допрыгнуть и нажать кнопку.
Незадолго до отъезда из Владивостока мама однажды предложила съездить за город посмотреть на Японское море, по которому нам предстояло плыть. Она повезла меня поездом на станцию Океанскую вероятнее всего потому, что ей захотелось вспомнить свою молодость. – Где-то в окрестностях в районе старых укреплений отец работал еще до моего рождения и мама была с ним. В тот день, когда там были мы, поселка я не видел, помню только какие-то густые кусты в темноте, которые мама называла чертовым деревом, теперь-то там наверняка уже город и былого разнообразия фауны в океане нет.
В тот будний день, когда мы там были, песчаный пляж возле Океанской совсем пустовал и побережье было  необычайно богато дарами моря. Видимо после шторма. – Было по колено выбросов уже подсохшей морской травы, смешанной с морскими ежами, звездами и раковинами разнообразных форм, окрасок и размеров. А еще крабы и что-то совсем уже непонятное и неведомое. Весь день было солнечно, но я по незнанию как-то не догадался, что такое море существует для купания, и, быть может, сама мама была бы не прочь заняться этим. Но мама мне идеи не подала, а я увлекся копанием в морском хламе и то и дело относил к ней добытые сокровища. Так мы и проторчали на пляже всухую до самых сумерек, которые наступили как-то очень уж быстро. Зато я набрал целый мешок, который пришлось тащить маме вместе с моим оружием.
Возвращались мы из Океанской темной-претемной, как черный бархат, ночью. Таких темных ночей мне прежде видеть не приходилось – ведь спать меня укладывали гораздо раньше, да и у нас на севере такой темноты летом не бывает. Вагон поезда очень тускло освещался фонарями со свечками. Такое было в моей жизни в первый и последний раз, а за окном поезда из паровозной трубы градом сыпались искры. Я вообразил было, что это светляки известные уже мне из какой-то книги, но мама меня переубедила.
В гостинице я всю свою добычу разобрал, рассортировал, разложил на подоконнике и чувствовал себя обладателем несметных сокровищ. Но постепенно часть моих драгоценностей у меня повыпрашивали постояльцы гостиницы, а потом через день-другой у меня самого алчность постепенно остыла и я начал о ней забывать настолько, что при нашем отъезде совершенно спокойно согласился с доводами мамы о том, что нам предстоит еще ехать тысячи километров и без сожалений оставил остатки своей коллекции в гостинице.
Мы жили в ожидании отплытия на Магадан, вероятно, несколько недель, но отъезд наступил  для меня как-то неожиданно. Просто мы с мамой пошли в порт в бухту Золотой Рог. Обычный предотъездной суеты с багажом не было. Багаж был либо каким-то образом заранее переправлен в порт, либо был кем-то перегружен с железной дороги в порт и хранился уже в порту? Когда мы пришли, пассажиры спокойно толпились на берегу, ожидая окончания погрузки багажа на борт теплохода. Шумы и дамско-детские визги возникли только когда началась посадка самих пассажиров. Посадка осуществлялась по узкому и довольно-таки шаткому парадному трапу. Некоторые из дамочек повизгивали и была лишь небольшая развлекательная задержка с вылавливанием багажа, попадавшего в воду, о которой и ее последствиях – ниже.
Наш теплоход носил тогда грозное для всех имя «Николай Ежов» и имел огромное водоизмещение 14 000 тонн. О водоизмещении я тогда уже знал и для меня это было крайне важно. Хотя я наверняка еще не имел представления ни о том, что такое тонна, ни что означает само водоизмещение. Но мой более умудренный опытом оставшийся в Ленинграде кузен командовал целым флотом выкрашенных шаровой краской деревянных линкоров на колесиках, катал их по паркету, рассуждал о крейсерах и дредноутах и убедил меня, что чем больше в них этих тонн, тем лучше. А тут аж сразу столько тысяч!
Мама вела меня за руку, поднимаясь по парадному трапу, который покачивался и скрипел. Подниматься требовалось высоко и было довольно-таки страшновато, но я вцепился в мамину руку и как настоящий мужчина помалкивал. Нас разместили в четырехместной каюте с круглым иллюминатором. Каюта находилась где-то в недрах корабля так что во время его хода в иллюминатор иногда заплескивали волны. Я абсолютно не помню были ли у нас с мамой две койки: верхняя и нижняя или же мы спали с ней вдвоем на нижней. Так же ничего не помню и о других пассажирах были они мужчинами или женщинами. У меня были другие дела и дни были наполнены событиями и впечатлениями и я днем совсем не бывал в каюте, а вечером сразу валился с ног.
Все было таким необычным и новым. Я старался залезть всюду, куда было возможно. Но погода была пасмурная, море слегка штормило, теплоход изрядно покачивало, шел мелкий дождь, и пассажиры сидели по каютам, а члены экипажа работали. На палубе и на всех переходах было безлюдно, и почти все двери были заперты. Но закоулков было много и я во все стремился пролезть. Но нужно было дышать свежим воздухом и мама одевала меня в теплое пальтишко, чтобы мне не простудиться на палубе. Там было много непонятных нагромождений. Понятны были только стоящие рядами грузовые автомобили. Меня конечно черт дернул залезть в один из них. А когда я слезал из кузова, ветром раздуло парусом мои одежды, меня сдернуло и покатило по палубе. Еще чуть-чуть и маме пришлось бы плакать. Но на моё счастье вдоль борта была загородка, которая меня задержала. Теперь-то я знаю, что эта загородка называется леером фальшборта. А я после этого стал осторожнее, поскольку понял, что с ветром шутки плохи особенно на безлюдной палубе. Маме я, разумеется, ничего не рассказал, но проникся благоразумием, а ушиб у меня если и был, то несильный и я о нем умолчал.
Теперь-то я уже знаю, каков статус капитана на таком большом корабле, равнозначный положению президента страны или короля. И дистанция между капитаном и какими-то подпалубными пассажирами низших классов – неизмерима. Но тогда, пока я пребывал на свежем воздухе, моя мама каким-то образом ухитрилась познакомиться и найти общий язык с первой леди. В результате я был допущен в капитанский салон и в приятели к капитанскому сыну. Он был моим ровесником. Обстановка салона была подобна дворцовой в Пушкине. Стены были увешаны зеркалами, зеркальными стеклами с матовыми узорами и золочеными канделябрами или бра, а потолок был стеклянным и салон освещался дневным светом. Пол в салоне был полностью застелен ярким пушистым ковром.
У капитанского сына были совершенно божественные заграничные заводные машины. Он ими явно хвастался, а я был очарован и завидовал. Он их заводил, но мы могли почти только слушать, как они жужжали, и смотреть, как вертятся их колеса, а ездили они по мягкому ковру только чуть-чуть. Пускать же их по бесконечному коридору класса люкс, видимо, не разрешалось даже капитанскому принцу. Поэтому возню с этими сногсшибательными игрушками трудно было назвать подлинной игрой. Я же перед ним мог похвастаться только моим браунингом. Он был им восхищен, бегал на камбуз, доставал там картофелины и мы всласть стреляли друг в друга в салоне и немного на палубе. Но самая весела игра у нас затеялась в том пустынном коридоре. Мы бросали теннисный мячик вдоль коридора и бежали за ним. Корабль качало и самое интересное было в том, что нас вместе с мячиком бросало от стенки к стенке коридора. Мы стукались и смеялись, а мячик был резвее нас. Но веселая игра довольно быстро кончилась. Хватая мячик, я занозил о паркет безымянный палец правой руки. Заноза была большой и глубокой. Пришлось идти к маме.
Мама повела меня в медпункт. А там был доктор в белоснежном халате. Он рассмотрел мою руку и разложил на столе груду блестящих страшных длинных ножей и ужасных щипцов. И приготовился меня резать! Душа моя ушла в пятки! Я стал вопить, что не хочу, чтобы мне отрезали руку и пусть эта заноза остается. И тут откуда-то возник симпатичный очень молодой человек в синем кителе и извлек меня из рук этого палача в белом халате. Он предложил мне вынуть занозу при помощи обычных ножниц и маленького пинцета. Это было совсем не страшно. Он понемногу состригал ноготь до тех пор, пока смог зацепить занозу пинцетом. Конечно это было больновато и пролилось немного крови, но для меня это было обычным. Я уже ряд лет владел перочинным ножиком и постоянно резал свои пальцы как надлежит мужчине. Но после этой операции палец мой оказался забинтованным и он мне служит до сих пор, а наши игры с капитанским сыном приобрели иной характер.
Он водил меня по разным закоулкам верхних палуб корабля, подробно объясняя, что к чему. Его пускали почти что всюду. Я делал вид, что все понимаю с полуслова. Он был доволен своим всеведением, а мне было интересно. Мы следили за работой машин корабля с галереи машинного отделения. Он показывал мне на палубе прибор для определения скорости корабля, называемый лагом, объяснял его работу, спасательные плоты и шлюпки. Объяснял как их спускают на воду. Его подробные объяснения тогда мне показались достаточными и я был готов к кораблекрушению, бояться было нечего. Оно явно сулило развлечение.
Несомненно следствием знакомства с капитаншей было и то, что нам с мамой было разрешено помыться в ванной одной из свободных кают класса люкс. В кранах было сколько угодно воды холодной и горячей, но морской. А пресной для окончательных омовений нам было выделено всего лишь одно эмалированное ведро. Мама опасалась тогда, что ей не хватит воды промыть ее длинные волосы.
При желании возможно было бы точно установить дни нашего плавания. Следовало бы только пролистать газеты за июнь-июль 1938 года. Дело в том, что во время нашего мореплавания происходили выборы, кажется в Верховный Совет. Мама голосовала и водила меня с собой. Голосование происходило в большой комнате, на корабле принято говорить – каюте, укутанной морем красной материи. Больше ничего примечательного за четыре дня не успело произойти. Приплыли мы в бухту Нагаева в солнечный день и я смог со стороны посмотреть на Магадан и впервые вообще на невысокие горы его окружающие.
Процесса самого нашего водворения в гостиницу в Магадане я не помню. Помню только, что потом нам в ней было очень плохо, и мама предпочитала со мной целыми днями гулять.
Нас вместе с другими прибывшими разместили в двухэтажной деревянной гостинице с удобствами во дворе, которая согласно современной классификации не заслужила бы, вероятно, даже единственной звёздочки. В этой гостинице размещали прибывающих вольнонаёмных тружеников "Дальстроя" в ожидании дальнейшей транспортировки по знаменитой трассе в разные пункты необъятного колымского края. Поэтому среди прибывавших резко преобладали мужчины. В ожидании транспорта они явно изнывали от безделья, резались в домино и гоняли стальные шары бильярда. Почему-то тогда игральные карты у них не были в обычае. И ещё почему-то в ту пору в этой гостинице не бывало пьяных дебошей, что ныне типично для подобных караван-сараев, через множество которых мне позднее пришлось пройти в Сибири. Эти мужики, конечно, пивали, но пивали, соблюдая умеренность, не допивались до зеленого змия. Я полагаю теперь, что их благонравие было следствием опасений того, что их вышлют обратно на материк, заставят возвращать уже потраченные подъемные, а то и посадят на нары. Я не знаю каковы были условия в их договорах? – Бутылки вокруг гостиницы валялись во множестве, в том числе и коньячные, делавшиеся тогда с глубоко вдавленными донышками. Из подобных бутылок позднее умные люди научили меня делать, посредством вышибания дырки в дне, ловушки для поимки рыбной мелочи.
Нам с матушкой в этой гостинице досталась одна койка в большой многолюдной комнате в конце коридора, в которой кроме нас обитало еще человек 10 или больше. Это была любопытная шумная публика, галдевшая на непонятном наречии. Видимо, это были цыгане, но ехавшие почему-то из Мордовии, а может быть из Молдавии? Для меня в те поры это было нечто равно непонятное. В этих семействах численно резко преобладали женщины и еще больше было детей, которые для меня оказались примечательны тем, что у них в одеждах против нижних естественных отверстий были прорезаны окна, позволявшие этим детям беспрепятственно отправлять свои нужды в любое время и где попало. Подобной рационализации мне больше никогда в жизни наблюдать не довелось даже у обитавших в юртах кочевых аборигенов азиатских степей.
Второй отличительной особенностью цыганских семейств было наличие у них обильного подмокшего багажа. Дело в том, что ещё в порту Владивостока при посадке на теплоход, дамы из этих семейств шумно и наотрез отказались подниматься на борт по шаткому парадному трапу. В итоге их с детьми поднимали стрелой на грузовой платформе, скопом вместе с багажом. За этой процедурой с интересом наблюдали остальные пассажиры, потому что при этом было очень много визга и суеты, в результате которой их багаж оказался в воде. Потом его вылавливали баграми, что доставило ещё одно развлечение пассажирам и команде теплохода.
Пока мы плыли морем до Магадана, этот багаж маленько подгнил, и вот теперь судьба нас свела с этими гражданами, и мы оказались с ними сожителями. – Груды мокрых перин, одеял, подушек и всего прочего были навалены на полу по всей большой комнате, понемногу гнили, воняли  и подсыхали, дети где попало гадили. В итоге обитать в комнате было затруднительно. Поэтому моя мать с утра и на целые дни уводила меня на прогулки по городу и окрестностям. Благо погода стояла солнечная. А мне эти прогулки позволили познакомиться со всеми тогдашними достопримечательностями Магадана.
Прежде всего, мама повела меня в краеведческий музей. Перед входом в музей, чтобы все знали, что там такое, была свалена куча громадных китовых костей: череп, ребра и т.д. В музее были чучела медведя, волка, северного оленя и более мелких зверей и разнообразных птиц. Но всех их я уже видел либо живыми в зоосадах, либо в форме чучел в нашем Ленинградском зоологическом музее, где животных было гораздо больше. А в остальном в этом музее были всякие фотографии передовиков, стахановцев и местных начальников. Было много плакатов и каких-то текстов с восклицательными знаками, непонятных мне. Потом мама решила прогуляться по горам (холмам), окружающим город. Мы полезли. Эти холмы были достаточно унылыми, они были покрыты множеством пеньков и чахлыми маленькими деревцами молодых лиственниц между ними. По склону холма летало множество крупных белых бабочек с красными пятнами на крыльях. Я прежде таких бабочек не видел, но помнил их на картинке в атласе бабочек у своего троюродного брата, который уже усердно занимался их коллекционированием и имел необходимые снасти. Я знал, что такие бабочки называются аполлонами, у нас под Ленинградом они были редкими, и в коллекции брата такой не было. А здесь не было никаких других бабочек знакомых и незнакомых. Я подумал, было, наловить этих редкостей для брата, но и ловить их было нечем и препарировать не на чем да и мама убедила меня, что нам еще ехать и ехать.
Когда-то потом мама повела меня на местное кладбище. Вероятно потому, что больше уж вовсе некуда было вести. Мне с кем-то прежде пришлось уже побывать у нас на Смоленском кладбище, поэтому я себе представлял, что это такое. Но магаданское кладбище было особенным. Насколько я помню, там, на могилах почти или вовсе не было обычных крестов. Зато вместо памятников были нагромождены колеса грузовых автомобилей и тракторов, груды смятого ржавого железа или обломки крыльев самолетов с обрывками тряпок, покрашенных алюминиевой краской, самолетные винты и т.п. Все это несомненные остатки былых катастроф. Надписей на могилах я не читал. И среди этого хаоса единичные аккуратные пирамидальные столбики с красными звездочками на макушках торчали на местах захоронений товарищей явно улучшенных, партийного качества.
Поскольку в самом городе смотреть больше было не на что мы отправились вдоль побережья бухты Нагаева к востоку от города с его портом. – Никакого сравнения с богатством побережья в Океанской: мокрые тряпки с мазутом, немного морской травы и мелкие дохлые рыбешки. Правда я все-таки нашел большого краба, его тело было с большую суповую тарелку, а ноги из члеников общей длиной, вероятно, около метра. Мне очень хотелось взять этого краба с собой. Но он был тяжелым и мокрым. Из тела краба вылетали осы. И он был наверняка тухлым. Но мама убедила меня, что при наших обстоятельствах в гостинице его высушить как следует и сохранить негде. Я был мальчиком покладистым. Так я его и оставил с сожалением. Мама напомнила мне судьбу моих сборов в Океанской.
Как-то днем мы с мамой обедали в какой-то столовке и в обед была подана мерзкая рыба, называемая навагой, чем-то похожая на лягушку. Я высказал все, что об этой рыбе думаю, но тем не менее я ее съел. И что-же мама после этого сделала? – Мы с ней отправились на рынок. Мама там купила большую свежую рыбину, называемую горбушей и где-то ухитрилась из нее испечь очень вкусный пирог.
Для этих целей мама везла с собой устройство называемое «чудо-печью». Эта вещь представляла собой алюминиевую кольцеобразную кастрюлю с дыркой посередине, ставившуюся на обычную керосинку. Эта «Чудо-печь» была впоследствии украдена вместе с другими нашими вещами или просто выброшена. Но вот когда, как, где и из чего мама сумела приготовить тесто и к кому пристроилась на керосинку? Я керосинок нигде в обиходе вокруг не видел. Все это явно смахивало на ту щедринскую сказку о мужике, который двух генералов прокормил. Но пирог-то был всамделишный! И повторяю – очень вкусный! Мама сказала, что она этому очень рада.
Однажды мама, взяв меня, отправились по делам в какую-то контору, в которой усиленно стучали пишущие машинки. Контора располагалась в обособленном небольшом двухэтажном доме, выкрашенном серо-зеленой краской на самом берегу некоей речки (названия которой я не знал). Возле дома валялись кипы исписанных канцелярских бумаг. Часть их мокла и в речке, время от времени всплывая. Я был оставлен на улице, и мне зачем-то потребовалось залезть в эту речку. Я разулся и забрел в нее. Воды было мне по колено или чуть выше. Текущая вода забавно ворошила бумажки, я поддавал их ногой. И вдруг вверх по речке пошла стайка крупных рыб. Они терлись о мои голени и щекотали пятки. А я щекотки боюсь до сих пор, и мне пришлось вылезать. Маме я конечно не рассказал ни о рыбах, ни о путешествии по воде – ведь родителям во избежание неприятных последствий далеко не обо всем можно рассказывать. А мама то ли видела меня, то ли догадалась, но мне даже выговора не было. Она только подразнила меня тем, что до меня только Иисус Христос также смело по неведомым водам хаживал.
В конце концов за время наших бездомных скитаний по Магадану мама пришла к выводу, что единственным и наилучшим местом пригодным для наших ежедневных продолжительных гуляний является только, так называемый «Парк культуры и отдыха».
Этот скромный парк представлял собой огороженный участок чахлой и изреженной северной лиственничной тайги, росшей в своё время на месте города. В парке был расчищен стадион, на котором обычно в выходные (шестые) дни шестидневки свободно и без зрителей трудящиеся, прозябая во тьме безбожия и не ведая воскресений и священных суббот,  гоняли по полю мячи и в одинаковых белых штанах играли на траве в теннис. Перед стадионом стояли торговые ларьки, в одном из которых продавались вкусные витые венские булочки с белой сахарной глазурью, что очень важно для нижеследующего рассказа. Каждая такая булочка стоила в те поры 15 копеек и по моим тогдашним аппетитам была явно слишком большой. Ныне подобных булочек больше не пекут и нечто похожее стоило бы, пожалуй, рублей 15, если не больше! – В то время в Магадане было ещё очень мало ходячих детей. Возле домов на веревках сохли пеленки и распашонки, но бегать ещё было некому, и парк в рабочие дни был открыт, но почти пустовал. Как я недавно узнал, статус города Магадан получил лишь годом позднее, в 1939 году.
В один из каких-то особенных выходных дней, приобщая меня к мужским развлечениям, мама сводила меня на настоящий футбольный матч в том парке. Здешний стадион по сравнению с ленинградским стадионом Ленина был небольшим, но толкучки и воплей при матче мне хватило на всю последующую жизнь. Я как-то особенно испугался. Совсем не так как испугался бы в лесу серого волка, Бармалея, Мойдодыра, Соловья Разбойника и т.п. Такой же тихий ужас мне пришлось гораздо позднее испытать при землетрясении и при разгоне слезоточивым газом толкучки на Сенной площади. От такого ужаса не спасешься под столом и не спрячешься под одеялом. В какой-то из моих давних детских книжек был описан ужас героя перед бегущим стадом бизонов. В таком случае достаточно отойти от толпы или стада, но здесь отойти было некуда. И вы можете смеяться, но я после этого больше никогда в жизни не стремился попасть на футболы, хоккеи, демонстрации и салюты. И избегал ходить на них и из-под палки и за компанию.
В том магаданском «Парке культуры и отдыха» на травянистой лужайке еще был расположен зелёный фанерный домик, в одной половине которого находились бильярдные столы, а в другой – столики для игры в шахматы и шашки. В рабочие дни этот домик пустовал и бывал закрытым.
В этом парке был и свой зоосад, но для меня в нем интересным было немногое. – Несколько небольших клеток с бурым медведем, волком, лисицей, зайцами или кроликами и какой-то ещё животной мелочью. Несколько северных оленей свободно бродили по парку. Всё это после ленинградского Зоосада, в котором меня много "пасли", мне было явно нелюбопытно. Но вот действительно необыкновенным был прехорошенький белый медвежонок также свободно гулявший по парку.
Этот медвежонок был почти с меня ростом, хотя я сам для своих почти семи лет был явно мелковат. Он был ручным, слонялся по парку и попрошайничал. Я делился с ним конфетами и кусочками булочек, которые мне покупались. Но самого примечательного его свойства мы с матерью первоначально не знали. –Местные шутники выучили этого медвежонка собственноручно, покупать себе те венские булочки. Медвежонку постепенно скармливали монетки. Затем он шел к ларьку, вставал на задние лапы, сплевывал монетки на прилавок и получал булочки. В выходные дни около медвежонка толпился народ и с хохотом наблюдал за его покупками. Но в рабочие дни, поскольку посетителей в парке было очень мало, он, если и не голодал, то грустил без занятий и лакомств. Это и послужило причиной трагедии. И именно с этим «Парком культуры и отдыха» оказалась связана разыгравшаяся в нашей гостинице трагическая история в трех действиях. Да, следует ещё сказать, что у нас в гостинице, кроме нашей коллективной комнаты, по одной стороне коридора располагались маленькие «номера» для семейных. В одном из «номеров» через две-три двери от нашей комнаты обитали действующие, лица упомянутой трагикомедии.. Это было геологическое семейство В-х, которое направлялось в тот же пункт (Усть-Неру), что и мы с мамой. Поэтому моя матушка поддерживала с ними отношения. Эта семья состояла из трёх человек. Номинальным главой семейства числился маленький, румяненький скромный папа, состоявший из трёх колобков, поставленных друг на друга и увеличивавшихся сверху вниз. Громогласная и энергичная маменька же была дамой необъятной, состоявшей из множества громоздких сферических деталей и обладавшей ростом, насколько я могу судить теперь, где-то под 180.  Она должна была работать химиком-аналитиком. Третьим членом их семейства была дочь Галина, чуть старше меня, но гораздо крупнее во всех размерениях. С этой жирной и очень плаксивой девицей у меня дружба никак не складывалась, вопреки желаниям ее родителей.
Первое действие трагикомедии состояло в том, что в один из рабочих дней шестидневки мадам В. вдруг надумала в первый раз посетить "Парк культуры и отдыха" с дочерью и для этого решила навербовать команду её сверстников среди постояльцев гостиницы. Для этого мероприятия ей удалось заполучить двух-трех малолеток, с которыми она и отправилась. Я был тоже зван, но в этой компании идти отказался. Теперь мне кажется, что это было опрометчивым. Долго ли, коротко ли они гуляли, но в конце концов медвежонок их обнаружил и приблизился. Мадам решила спасаться от него и в качестве убежища избрала упомянутый зелёный шахматный домик. Она высадила в нём оконную раму, водворила в него детей и полезла сама. Но оконце было маленьким. Её бюст в него кое-как пролез, а тохес плотно застрял. Миша посмотрел, понюхал и ушёл прочь по своим делам. А мадам стала голосить и голосила наверняка очень долго, пока в пустынном парке не нашёлся некий мужчина с топором, который вырубил кусок оконного косяка и освободил её из узилища.
Второе действие разыгралось в гостинице, дамская и детская части обитателей которой тотчас же были информированы о происшествии и живо принялись его обсуждать. Но самое главное и таинственное происходило за сценой в закрытом номере семейства В. В результате происшедших там дебатов глава семьи был отправлен к властям за медвежьей шкурой и скальпами и в конце концов оказался в редакции ежедневной местной «Правды». – Времена тогда были суровые, печатное слово уважали и критические заметки в газетах в те поры воспринимались весьма всерьёз, не то что теперь, при свободе печати!... Дня два-три в гостинице было тихо и о той истории начали постепенно забывать, но тут разыгралось третье действие, которое оказалось самым трагикомическим.
Оно разыгралось также в гостинице и состояло в том, что газета вместо грозной антимедвежъей статьи с последующими шкурами, скальпами и компенсацией моральных и материальных потерь потерпевшим, разродилась фельетоном с весёлым рисуночком, изображавшим все происшедшее. Сам я тогда, разумеется, газет ещё не читал, но на слух и из рисуночка все детали понял. Гостиничные обитатели рвали газету из рук друг друга, читали и взахлёб хохотали. А семейство В. заперлось в номере, боясь высунуться. И время от времени из их номера раздавались визги, крики и звуки пощёчин. В то же время в коридоре возле затворённой двери толпились досужие мужики, оживлённо комментировали происходящее за кулисами, громко подавали туда какие-то реплики и хором ржали.
Мы с матушкой, и не только мы, потом ходили смотреть на повреждения зеленого домика.
Но бедного медвежонка всё-таки засадили в клетку. И два года спустя я его там видел. Он очень вырос, возмужал и грустный сидел возле жалкого корыта с водой, видимо вспоминая о своём свободном и сладком детстве.
А что касается второго героя магаданской медвежьей трагикомедии В., то он до Усть-Неры доехал и функционировал как-то очень обособленно от других геологов едва ли не с единственным на базе цепным псом около дома. Следует сказать, что все геологи «первого призыва», собравшиеся на базе с 37-го года и зимовавшие первую зиму общались друг с другом очень тесно и все в то или иное время перебывали в нашем доме. А кое-кто и годы спустя после войны бывал у нас в Ленинграде. Иногда они на базе устраивали у нас в 39-м году в относительно просторной комнате совещания и жарко спорили о названиях и возрастах свит горных пород на геологических картах. Я ничего не понимал, но знал, что это очень важно. Геологи, прибывшие в 38 и 39 годах держались уже более обособленно и у нас бывали реже. Совсем не бывал у нас только папа В. Никаких разговоров о нем у родителей я не слышал, а с его псом, цепным Ураном, я был довольно тесно знаком и на память об этом знакомстве у меня до сих пор сохранился на тыльной стороне левой ладони шрам от его укуса. А папа мне как-то объяснил, что этого пса звали Ураном потому, что его хозяин В. до «Дальстроя» работал на урановом месторождении Тюя-Муюн. А вот обеих дам В. я на базе не встречал. И даже в организации Новогодней елки 40-го года никто из них не участвовал, а это было всеобщей дамской забавой.
Анализируя теперь прошлое, я пришел к выводу, что самую суть тогдашней трагедии я проглядел. –А весьма энергичная мадам В. не только била по щекам своего повелителя, но после той истории и взвесив все (быть может и эпизоотию сибирской язвы) просто отказалась ехать дальше и возвратилась с дочерью на материк. И на Усть-Нере их обеих не было.
Незадолго до нашего с мамой отъезда по трассе в Магадане был огромный пожар на складе автопокрышек. Как говорили, сгорело 40 000 автомобильных баллонов. Над городом витали клочья сажи и воняло горелой резиной. Взрослые активно обсуждали этот пожар. Говорили, как было обычно в то время, о вредительстве и поджоге. Говорили и о разгуле бандитизма беглых заключенных на Колыме, включая убийства вольнонаемных. Современная же пропаганда усиленно нам вдалбливает мысль, что в советское время уголовных заключенных вовсе  не было, были только невинно падшие (репрессированные) политические.
Так вот, наконец, наше ожидание кончилось. К гостинице подъехал небольшой автобус горьковского завода и мы поехали. Задняя часть салона автобуса была завалена чемоданами, портпледами и узлами, нашими и чужими. Вдобавок к собственному багажу мама взялась доставить на Индигирку еще большой ящик с вакциной против сибирской язвы, которая в то лето там свирепствовала. Обязать маму везти такой ящик не мог никто. Это явно была обязанность специальной службы. С маминой же стороны это был добровольный красивый жест. Но мое присутствие доставке такого груза явно только мешало. Правда в дальнейшем я уже не видел кто и как таскал этот ящик и в перегрузках багажа не участвовал. Но быть может и его воры украли на нашей первой ночевке? Было ли на нем что-нибудь специально написано?
Итак, мы поехали, но конечного пункта автобуса я первоначально не знал. И совершенно не знаю кто в Магадане предложил маме такой сложный маршрут поездки на Усть-Неру: автобусом, пароходом и самолетом. Это, несомненно, был кто-то хорошо знавший местные и сезонные особенности тогдашних средств сообщения. Начальный наш маршрут по колымскому краю был ясен и определялся автомобильной трассой. Но район Индигирки был уже за пределами действия трассы и требовал авиационных дополнений. Регулярного и тем более пассажирского авиационного сообщения тогда еще налажено не было. Каждый рейс самолета в те поры бывал разовым, как теперь говорят – чартерным. Но рекомендатель нашего маршрута рассуждал формально и не учел ни реальных логистических возможностей тогдашней авиации, ни того, что лето уже близится к концу и фактические погодные условия легко могли его сложную схему разрушить. Да ему, поди, было и наплевать, ведь моя мама была всего лишь скромной иждевенкой рядового, хотя и вольнонаемного служащего «Дальстроя»,  к тому же обремененной ребёнком. Чтоб они оба сдохли!
Согласно предложенному маршруту мы должны были автобусами добираться до Усть-Утиной. Оттуда плыть вверх по Колыме пароходом до поселка Усть-Таскан, а оттуда стремиться попасть на гидросамолет до Усть-Неры, на Индигирке, хотя это было гораздо дальше, чем от аэродрома Берелёх, возле Сусумана, который стоял на трассе.
Итак, мы поехали  из Магадана по колымской трассе, и наша первая ночевка была на станции Атка километрах в 150 от города. Эту ночевку я запомнил только потому, что здесь была украдена бо;льшая и самая ценная часть нашего багажа, в том числе и чемодан с мамиными нарядами и мама об этом очень горевала. Сколько было других ночевок и где они были, я абсолютно не помню. Но сейчас вот я смотрю на мелкомасштабную карту Колымского края и вижу, что Усть-Утиная находится на ответвлении от трассы. Вероятнее всего мы так долго торчали в Магадане, дожидаясь прямого автобуса. Так и хочется сказать, что пересадки на другой автобус не было. А вот названия станций, мимо которых мы тогда проезжали, было приятно обновить в памяти: Атка, Мякит, Оротукан. Станцию Мякит я особенно запомнил тем, что на ней я впервые увидел грузовой автомобиль с газогенераторным двигателем. У этого автомобиля позади кабины по обе ее стороны были две высокие черные бочки. И кто-то мне рассказал, что такой автомобиль вместо бензина заправляется деревянными чурками в эти бочки. Впрочем, не исключено, что это последнее воспоминание относится уже к 40-му году, когда мы возвращались на материк, а я уже был более технически образованным.
Но как бы то ни было, мы оказались на Усть-Утиной, и нам предстояло дальше плыть на пароходе, я не знал куда, но мама знала. На нашу беду тогда река Колыма после сильных дождей вспухла, и следовало ждать сколько-то времени пока вода спадет. В ожидании этого нас с мамой разместили, выделив нам койку при входе, в каком-то бараке возле пристани. В длинной смрадной комнате этого барака на тесно сдвинутых койках обитало человек 20 праздных мужиков. Быть может это были вахтовики? Они даже днем не отлучались на работу, целыми днями лежали, курили, и в комнате висел и ел глаза сизый дым. Кроме того, монотонно жужжало несметное множество мух и круглые сутки голосило радио. Скучно не было! Как раз в эти дни в разгаре были хасанские события со своими сражениями и победами, которые эти мужики усиленно патриотически комментировали. Сообщения о доблестных боях по радио сопоставлялись с величайшими битвами в истории и перемежались с бодрыми песнями о бронепоезде, стоящем на запасном пути, о летящих наземь самураях, и.т.п., и с маршевой музыкой. Мужики в бараке также компетентно предлагали насмерть заморозить проклятых самураев посредством строительства плотины поперек Татарского пролива, чтобы направить на их острова холодное течение, кажется, Ойя-Сиво.
Разговоров, азартных разговоров среди этих мужиков было очень много, но я почему-то не помню, чтобы они с таким же азартом играли в домино или в карты или играли вообще. Только курили и чесали языки. И явного пьянства среди них я тоже почему-то не помню. Чего-то боялись? Усиленно говорили еще о том, что будто бы на берегу Татарского пролива уже организован лагерь заключенных для проходки под проливом тоннеля на Сахалин. А с койки на койку передавался журнал «Крокодил» с веселой картинкой, на которой бравый дядечка с красной звездочкой на фуражке ежовой рукавицей душил жалкого буржуя в цилиндре. Гораздо позднее, но еще где-то в «Дальстрое», я слышал разговор взрослых о том, что тоннель на Сахалин будто бы уже был построен, но при движении по нему одного из первых грузовых автомобилей этот тоннель обвалился и был затоплен морской водой. И якобы на этом все кончилось. Что в этом было правдой?  Но вот пару ночей назад и наш современный руководитель железных дорог по телевизору сказал при обсуждении проблемы строительства переправы на Сахалин о действительном существовании и затоплении тоннеля. – Мы об очень многих художествах властей и предпринимателей прошлых да и нынешних не знаем. Я тогда в этих разговорах ничего не понимал, но вот кое-что себе на ус намотал и это оказалось правдой.
Знаменитого тогда прииска Усть-Утиного, я не видел, а вольный приисковый поселок был маленьким жалким и утопающим в сочной грязи. Единственным представительным сооружением в поселке была пристань. Нам с мамой пришлось жить в Содоме барака несколько дней, дожидаясь пока спадет прибылая вода и по Колыме можно будет плыть пароходом. А я слонялся на пристани, наблюдая за тем, как на ней работают плотники. В частности, я впервые увидел как топором обтесывают бревна. До этого я полагал, что топором только колют дрова. У одного из плотников на пальце было серебряное кольцо, он работал топором и вдруг кольцо свалилось в мутную воду. А потом плотники ушли, а когда через день-два вода спала я, слоняясь по берегу, это самое кольцо обнаружил, сунул в карман и некоторое время чувствовал себя обладателем сокровища. Но потом, неведомо как, это кольцо я потерял. И когда мы, наконец, приплыли в Усть-Таскан его у меня уже не было.
Кормиться в Усть-Утиной нам с мамой пришлось в маленькой обычно безлюдной столовой, в которой было штук шесть столов. Почти все столы были какие-то замызганные захламленные грязной посудой с объедками и не имели скатертей. Белая скатерть была только на одном из столиков. При этом на столе была бирочка, указывающая, что стол этот предназначен для ударников. На других столиках никаких бирочек не было. Я не сознавал себя ударником, и когда мама уселась за столик со скатертью, страшно боялся, что нас с позором выгонят. Но все сошло благополучно. И в следующие разы я уже ничего не боялся, и к нам за стол никто не подсаживался, видимо ударников не было. А посетители заходили только за выпивкой, на минутку, и пользовались другими столами.
Но, наконец, настала пора продолжать путешествие. Речной колесный пароход мне был уже не в диковинку. Такие я уже видывал в Ленинграде. На пароходе в иллюминатор смотреть было не интересно. Снизу видны были только береговые обрывы. Поневоле приходилось находиться возле колес и с упоением следить, как их лопасти поочередно шлепают по воде. Но хоть пытайте меня, не смогу сказать, сколько длилось наше плавание – сутки или больше. Помню только  как пароход приставал к берегу для погрузки уже заранее заготовленных дров. Сколько раз пароход приставал? – Не знаю. Я на берег ни разу не выходил, погода была пасмурная и прохладная. Но один раз кто-то из пассажиров принес мне с берега подарок – ветку с крупными круглыми синими ягодами, сказав, что это колымский виноград. Но настоящее имя этой ягоды было – охта. В натуральном виде эта ягода была невообразимо кислой, но позднее зимой, когда в тайге уже на Индигирке охта изредка мне попадалась, то в промороженном виде она оказалась вполне съедобной. Видимо эта ягода была одним из видов смородины.
Наше плаванье окончилось в Усть-Таскане, пароход, по-видимому, поплыл дальше. Здесь не было порядочной пристани да и поселком его можно было назвать с натяжкой. Стержнем поселка было деревянное здание работающей на дровах электростанции, из под которой тёк ручей теплой воды. В этом ручье все желающие мылись и стирали. Был еще барак для тружеников этой электростанции, окруженный лесом, в котором росла брусника. В Усть-Таскане нас с мамой поселили в этом бараке.
Что такое барак? Некоторые из современников-горожан не вполне представляют себе это сооружение. Архитектура хорошего барака сродни добротному, правильно организованному скотному двору, только переоборудованному для людей. Между обоими этими сооружениями – много общего. И то, и другое суть здания одноэтажные и весьма протяженные в длину. В первоклассных собственно скотных дворах, в отличие от овчарен и свинарников, которые несколько отличаются своей организацией, каждое животное обеспечивается своим стойлом. В типичном же сибирском бараке обитателю также гарантировано, но только койка или нары, а живут они чаще гу;ртом как овцы и лишь некоторые излюбленные получают отдельные комнаты иногда даже с отдельным входом-выходом. И еще одно отличие или сходство. –На обычном скотном дворе животные содержатся только в течение своего хозяйственно-продуктивного возраста, то есть пожизненно, а потом направляются на бойню. А поскольку для обитателей бараков в нашей жизни бойня не предусматривается, то и живут они в них гораздо дольше, но также обычно пожизненно. Я видывал в Сибири бараки, в которых люди обитали по полустолетию.
В нашем Усть-Тасканском бараке в большей части известных мне комнат обитали по нескольку человек мужчины-холостяки. И лишь в части комнат жили семейные и, наверняка VIP-персоны. В одной из семейных комнат визжал младенец. В одном конце барака была кухня, при ней веранда и там же обитатели барака кормились. Нам с мамой в бараке была выделена койка в комнате, в которой обитали еще два мужчины: Иван Иванович и Дмитрий Дмитриевич. Иван Иванович был по одежде и обычаям густопсовым пролетарием, охотником и часто чистил ружье, а, забирая в столовой свой обед из трех блюд, приносил его в комнату в судке, потом все блюда смешивал в одной кастрюльке и хлебал, убеждая меня, что все равно в желудке они смешаются. Дмитрий Дмитриевич был более интеллигентен, исполняя, по-видимому какую-то инженерную должность на электростанции. Он носил аккуратный бежевый костюм и не гнушался общаться со мной. Койки наших сожителей располагались у стен комнаты по обе стороны окна. А наша стояла возле самого входа слева от двери. И мы прожили там больше месяца.
Кроме барака в «поселке» была еще серая бревенчатая отдельная изба, называвшаяся клубом, в котором демонстрировались черно-белые немые кинофильмы. Но вторым главным объектом поселка был находящийся за проволочной изгородью лагерь авиаторов. Видимо в ту пору здесь была расположена одна из значимых на Колыме авиационных баз для гидросамолетов. Там авиаторы периодически жили, прилетавшие гидросамолеты при необходимости вытаскивались на берег, был склад ГСМ и небольшие складские сараи. В одном из этих сараев были размещены остатки, впоследствии разворованные, и нашего с мамой имущества, еще уцелевшие после кражи в Атке. На этой базе постоянно находилось один-два гидросамолета: летающие лодки МБР-2. А однажды здесь же около недели провел и большой цельнометаллический из гофрированного алюминия двухмоторный гидросамолет с поплавками (марки этого самолета я не знал или не помню). Знаю только, что командиром экипажа был пилот Маламуж, и у него была знакомая мне собака Топка, которая прытко бегала по плоскостям машины и сама запрыгивала внутрь корпуса и, что эта машина вскоре разбилась на реке Колыме при посадке около Зырянки, зацепившись за плывущее по реке бревно. Тогда там потонула целиком какая-то большая делегация из Магадана и почти весь экипаж самолета, за исключением штурмана, которого выкинуло из его открытой кабины со стеклянным козырьком в носу самолета.
Поскольку наш отлет на Индигирку как-то неопределенно откладывался, мама была вынуждена устроиться на работу. Она устроилась счетоводом в бухгалтерию колымской опытной сельскохозяйственной станции (КОС). Этот поселок находился в 2-3 километрах от Усть-Таскана и включал в себя несколько домов, в которых жили вольные работники и охранники лагерной зоны, сама лагерная зона с казармами и обширные сельскохозяйственные угодья, отвоеванные у тайги. После устройства мамы на работу я к ней туда изредка приходил, но в остальном был предоставлен самому себе и слонялся по берегу реки.
Мама теперь целыми днями бывала на работе, кормить меня, очевидно, было некому даже по утрам, но примечательно, что я совершенно не помню, чтобы хоть один раз самостоятельно сходил в столовую в бараке. Но видимо ходил и расплачивался деньгами и не один раз. Ведь не околел же я от голода! Несмотря на очевидное одиночество, моя жизнь в Усть-Таскане оказалась достаточно содержательной.
Во-первых, кто-то из взрослых научил меня делать «блинчики», кидая в реку плоские гальки так, чтобы они скользили и прыгали по поверхности воды, чем больше прыжков, тем лучше. Среди галек бывали и зеленоватой окраски, представлявшие для меня тогда особую ценность, с эпидотом, как я теперь понимаю. Во-вторых, я уже второй раз в жизни сходил в кино в здешний клуб. Фильм назывался «Дума про казака Галоту». На этот раз фильм был немым, титры я едва успевал читать, но за смыслом уследить и что-либо понять не мог. Это было неприятно. Самым же примечательным было то, что кинопроектор стоял в зале и самим зрителям приходилось здесь же по очереди крутить какую-то машину, чтобы в киноаппарате все вертелось и светилось. После этого кино меня больше уже не привлекало.
Я забыл еще сказать, что где-то в это же время вскоре после нашего поселения в бараке кто-то подарил мне молоденького полосатенького бурундука. Он был длиной сантиметров 4-5 и почти квадратным трехцветным (черно-бело-желтым и прехорошеньким).
Но главное, – он был ручным. То ли он уже поручнел у предыдущих хозяев, если они были, то ли после недолгой возни со мной, то ли был таким от природы. – Он не только не кусался, сидя у меня в руках, но карабкался по мне, норовил залезть под рубашку и стремился юркнуть в рукав, причиняя отчаянную щекотку. Раз или два он со мной и засыпал на койке. Свернувшись калачиком под мышкой. Но потом кто-то подарил мне «Скороходовскую» коробку из-под обуви и я устроил бурундученка в этой коробке уже под койкой. Там он с аппетитом грыз баранки, стоя столбиком и взяв баранку двумя ручками. А потом он совершил кражу. Часть нашего оставшегося имущества была затолкана под койку в бараке. В числе этого имущества был мешочек с фисташками. Откуда они взялись? И почему именно фисташки? По-видимому, мама везла их еще из Ленинграда как средство необыкновенно полезное во всех отношениях, подобно ордену Ленина, для редких награждений меня любимого за особые заслуги, которых в последнее время у меня не обнаруживалось. Я уверен, что тогда никаких фисташек в Магадане и во всем Колымском крае в продаже и в помине не бывало. А в Усть-Таскане не было и самого магазина. И вдруг обитатели смежной комнаты с удивлением обнаружили у себя такую восточную редкость. Мама проверила свой запас и увидела, что мешочек пуст, меня награждать больше было нечем. Оказалось, что этот полосатенький воришка решил все перепрятать. Благо в стене над печкой существовала дыра в соседнюю комнату. А потом и сам бурундучонок куда-то ушел. Но я его быстро забыл, потому что как раз познакомился с авиаторами и целыми днями начал пропадать у них за загородкой.
Там бортмеханику из экипажа Клубникина, Саше, я определенно чем-то понравился, он меня к себе постоянно заманивал. Слушал мою болтовню и чем-нибудь развлекал. А занимать и развлекать было чем. Первоначально его летающая лодка МБР-2 была вытащена на берег и он постоянно копался в моторе, усаживая меня на какую-то жердочку внутри моторной гондолы. Он позволял мне заглядывать в кабину пилота, в которой был штурвал и множество всяких непонятных штук. Иногда он приносил ведро бензина и поручал мне его цедить в бидон, сливая банкой через большую воронку с мелкой латунной сеткой на которую еще была положена замша, сквозь которую и следовало аккуратно проливать бензин. А вот когда самолет спустили на воду, он плавал и покачивался. Саша по-прежнему копался в моторе, а меня усаживал на поверхность гладкой скользкой гондолы, мне держаться было совершенно не за что и бывало необычайно жутко, но не хватало смелости сознаться в этом. Правда, я на него очень обижался, но про себя, когда он говаривал маме, что у него на материке такой же карапуз остался. Я себя не считал каким-то карапузом! Но вынужден был таить свою обиду… А однажды все кончилось. Сашин самолет улетел и где-то разбился. Весь экипаж погиб. Позднее обломки их самолета привезли на барже, я их видел, плакал и переживал утрату. Но все проходит!
После отлета и гибели бортмеханика Саши для меня наступило, наконец, подлинное одиночество. Я стал чаще ходить к маме. Но я ей очевидно мешал. И мы с ней как-то договорились, что я буду приходить к ней лишь к концу ее рабочего дня. Мы будем там же на КОСе ужинать в столовой и уже вместе возвращаться в Усть-Таскан. Но у меня часов не было, я определял время по солнцу и нередко приходил на КОС раньше, чем требовалось. В таких случаях мне сколько-то времени приходилось слоняться по КОСу. Там были поля засеянные овсом и засаженные капустой, репой или брюквой и чем-то еще. Кроме того, существовали многочисленные вкопанные в землю обширные теплицы с огурцами и помидорами.
В конце одного из своих скитаний среди теплиц я встретился с одной старушкой, которая видимо работала уборщицей в теплицах, потому что задерживалась после ухода других рабочих. После этого я уже всякий раз, когда приходил слишком рано, искал встречи с этой старушкой, возле теплиц. И мы с ней о чем-то беседовали, она меня расспрашивала, что-то рассказывала. Мне было очень интересно. Я маме рассказал об этой старушке и мама мне сказала, что она на воле была какой-то заместительницей Луначарского по работе с дошкольниками. И вот однажды мы встретились как обычно и уселись беседовать на боковине спуска в одну из теплиц. В тот раз я болтал ногами, а она читала мне наизусть «Мойдодыра», я его тоже знал наизусть, но все равно было приятно. Я его уже давно не слышал, да еще с комментариями. И вот пока мы сидели, прогудел гудок, который загонял ее в зону. Она гудка не слышала, а я то ли не слышал, то ли не знал о его значении. Мы продолжали сидеть и вдруг к нам подошел охранник, схватил ее за пучок волос на затылке, дёрнул и с отчаянным матером поднял. После этого мы с ней пошли в зону и вошли через главные ворота. А потом она привела меня в свою казарму. Это было огромное помещение, в котором было почти что темно, хотя на улице было еще солнечно. В этой казарме было всего лишь одно крохотное оконце, а под потолком – единственная электрическая лампочка с грязным стеклянным колпачком и еще оплетенным решеткой из черной проволоки. Заключенные спали на трехярусных нарах, на нары было брошено то ли сено, то ли солома, как у дворовых собак, а в головах вместо подушек какие-то тряпки. Мне стало страшно! Хотя судя по много позднейшим рассказам разных очевидцев и по описаниям Варлама Шаламова, особенно зимой да еще на приисках, при тяжелой работе, жить зекам было гораздо страшнее. Потом я со старушкой попрощался, но вышел из зоны уже не через главные ворота, которые были заперты, а через дом, в котором обитала охрана. При этом мне пришлось пройти через общую кухню, в которой стряпали, видимо, жены начальников вохровцев. И в этот момент одна их этих дам вынимала из духовки коричневого зажаренного аппетитного поросеночка стоявшего на четырех ножках и стала вкладывать ему в ротик перья зеленого лука. Сожалею, но мне в жизни не пришлось вкуша;ть, как вероятно и той заключенной в лагере, таких вот жареных поросеночков.
А однажды мы с мамой условились встретиться прямо в столовой. Я пришел и поднялся на второй этаж домика, в котором была эта столовая. Но мамы еще не было. А там в прихожей, где в другую пору года наверняка был гардероб, кого-то дожидался большой бледно-желтый мохнатый пес. Он был с меня ростом. Его морда была на уровне моего лица. Я захотел с ним познакомиться и решил фамильярно погладить, а он меня укусил. Точнее, он огрызнулся и мотнул головой. Он огрызнулся  только один раз как-то беззлобно и несильно, но при этом поранил зубом верхнее веко моего правого глаза, которое немного кровоточило и какое-то время на нем был шрамик. Удачно, что я не лишился при этом глаза. Но поступок пса в переводе на человеческий язык означал всего лишь: «Не фамильярничай с серьезным занятым человеком!» или просто: «Отстань!» Я в те поры еще очень мало общался с собаками, тем более – с большими и серьезными, и не совсем умел понимать их поведения, настроения, мимики и чего от той или иной из них следует ожидать. Но за любую науку нужно платить! Наука усваивается как следует только на собственном опыте.
Однажды наш сожитель Иван Иванович застрелил и принес гагару. Это была красивая утка с бурыми перьями с необычным узеньким длиннымм клювом, и очень смешной пучеглазой башкой, он сказал, что она несъедобная. А зачем он ее убил? Но однажды он убил медведя. Медведя привезли в наш барак, положили на веранде и все желающие обитатели с ним фотографировались. Потом медведь был отдан в столовую и съеден. Я особенного вкуса медвежатины не запомнил, а больше ее пробовать мне в жизни не пришлось.
Потом уже Дмитрий Дмитриевич водил меня на то место в поле овса на КОСе, где медведь лакомился, затем там же спал и был убит. Дмитрий Дмитриевич вел меня по следу медведя на подходе к овсяному полю, показывал следы его лап на влажном береговом иле колымской протоки, как медведь зачем-то грыз кусты и царапал кору деревьев. Это было так интересно мне, а возможно и самому Дмитрию Дмитриевичу. Но гвоздем моего пребывания в Усть-Таскане была несомненно моя встреча в тайге с рысью.
Когда мы еще только водворились в бараке, нас застали отголоски трагедии, живо переживавшейся женским населением барака. Трагедия состояла в том, что исчезла единственная в поселке кошка. Имя ее осталось мне неизвестным. Исчезла и все! Хоть плач! В те времена кошки на Колыме были редкостью. – У туземцев их отродясь не водилось, а потом кошек как товар не завозили, в «Дальстрой» не вербовали и в лагеря не ссылали. Этой кошки я уже не застал, а разговоров о ее исчезновении было очень много. Такое горе! Но постепенно горе забылось и кошка тоже, а когда позднее я о ней напомнил, меня же подняли на смех. А дело обстояло так. Однажды уже после гибели Саши как обычно я отправился к маме на КОС. День был солнечный спешить мне было некуда, и я шел по дороге, пощипывая в лесу созревшую бруснику. И вдруг дорогу стала переходить большая кошка. Я остановился, глядя на нее. Она тоже. Была она почти с меня ростом. Я несколько опешил. Но тут в голове возникла мысль о том, что это та самая кошка, по которой в нашем бараке было пролито столько женских слез.
Ведь мама мне без конца твердила, что я должен как следует кушать, чтобы быстрее расти. Я обо всем этом вспомнил, сопоставил и пришел к выводу, что это именно та самая сбежавшая кошка, которая несколько недель в тайге на свободе хорошо кушала и поэтому так выросла. Но я все-таки поднял палку и бросил в нее, кошка стала морщить морду. Но тут на дороге заскрипела телега и кошка ушла в лес по своим делам. Выяснилось, что это на подводе зек не спеша вез кирпич. Я пытался ему рассказать о кошке, но он не принял меня всерьез и не заинтересовался. Я отстал от него и пошел быстрее, чем ехал он. А потом, когда я уже вышел из лесу и пошел прямиком полем, то понял, что в моих рассуждениях что-то неладно. И тогда-то я побежал к маме. Помню, как я бежал по полю с молодой капустой. Но мой рассказ о кошке ни мама, ни другие женщины в ее конторе почему-то не приняли всерьез. То же произошло и позднее, в бараке. Моему объяснению никто не поверил.
В Усть-Таскане надо мной еще и смеялись: – «О! Сашка, как ты со вчерашнего дня вырос. Ты, видимо, хорошо покушал?». И мне приходилось отругиваться, что я вовсе не вырос. А быть объектом всеобщих насмешек и иронического внимания было так неприятно. Но убедить всех в том, что та кошка была почти с меня ростом и так выросла, потому что хорошо кушала, не было никакой возможности. И чем больше я настаивал, тем больше меня дразнили. Настолько, что я стал стараться как можно меньше общаться с обитателями барака и либо шлялся в одиночку по тайге (на берегу огромной реки уже ничего интересного не было), либо уходил к маме на КОС. Но ей там было не до меня, она работала. И пообщаться с ней мы могли только, когда ходили обедать или в конце дня по дороге домой.
Но однажды где-то вскоре после моей встречи с кошкой женщины из барака вечером отправились компанией в баню на КОС. Но в сумерках услышали какой-то вой в лесу, испугались и вернулись. И вот тут-то кто-то вспомнил обо мне, я потребовался! Тот же Дмитрий Дмитриевич пошел днем на разведку со мной на то место, где я встретил кошку, отыскал следы и по ним определил, что это была рысь. Я был реабилитирован! Меня больше не дразнили той кошкой. А потом позднее мама писала нам с папой на базу, что кто-то в Усть-Таскане поздней осенью эту рысь застрелил. Папа мне об этом прочел.
А уж совсем незадолго до маячившего, наконец, нашего с мамой отлета мне была подарена белка. Подарена она была за предосудительное поведение. Так сказать, отправлена в ссылку за склонность к пьянству. В одной из соседних комнат барака обитала некая семейная пара, у которой жила белка свободно бегавшая по комнате. А подарили мне ее потому, что она стала пьяницей и начала воровать у своего хозяина его любимую выпивку. Как мне рассказали, сначала она прогрызла в буфете дыру и забралась в него. Потом опрокинула хранившуюся там бутылку, нализалась, и была обнаружена в бесчувствии. Хозяину пришлось прятать свое лакомство в другом месте – в кармане пальто на вешалке. Последней ее проказой, переполнившей чашу хозяйского терпения, было то, что она прогрызла карман хозяйского пальто, в котором была спрятана драгоценная початая бутылка. Бутылка упала на пол, разбилась, а белка нализалась и повалилась без чувств возле лужи. После этого она и была отдана мне. Для меня так и осталось тайной, предпочитала ли белка водку, спирт или что-то более сладкое.
Однако клетку для белки мне пришлось мучительно изобретать самому. –Я раздобыл ящик из под консервов, у кого-то выпросил гвоздей и молоток. Возле барака я насобирал обрезки алюминиевой проволоки и кое-как на гвозди  эту проволоку намотал. Получилось какое-то подобие довольно редкой сетки. Беда состояла в том, что, эта проволока была белке по зубам и она ее непрерывно грызла. Она переставала грызть проволоку только тогда, когда у нее была для еды брусника, ягоды которой она прокусывала и аккуратно выбирала языком внутренность, оставляя сухую шкурку. Поэтому все те, в общем, недолгие дни, что белка у меня жила, мне приходилось непрерывно собирать для нее вокруг барака ягоды. Браунинг я по-прежнему иногда носил с собой, потому что мама кое-как сшила мне из брезентовой тряпки подобие кобуры с завязочками. Но стрелять из него по-настоящему было нечем, начиная от Магадана и даже на КОСе свежих овощей и картошки в обиходе не было.
Наконец наступил день моего отлета на Индигирку. Это произошло 23-го сентября. В этот день мы встали раньше обычного. Мама одела меня в шерстяные рейтузы и свитер. В это утро на землю и кустики брусничника, пал тонкий слой белого инея. Его я видел впервые и впервые в жизни услышал это слово. Быть может иней был уже не первым, просто я просыпался позднее, когда иней уже стаивал. Потом меня кто-то фотографировал и мы отправились к самолету. Мама несла чемоданчик с моими вещами, а я – белый мешочек, в который была посажена белка, и на животе брезентовый мешочек с браунингом. Кто-то мне подарил сухарик и рекомендовал сунуть в мешочек для белкина утешения.
Лететь мне предстояло на «беленькой», покрашенной алюминиевой краской летающей лодке МБР-2 такой же, как была у погибшего экипажа Клубникина. В этом же экипаже для меня все были чужими. Лететь предстояло 600 км около двух часов. Маму уверили, что ее отправят завтра. В этом самолете штурман сидел в кабине с пилотом, а меня посадили в грузовом отсеке вместе с незнакомым бортмехаником. В грузовом отсеке было темно, и имелся лишь один небольшой иллюминатор. В полете самолет отчаянно болтало. Меня укачало, и мне было плохо. Как именно плохо не могу сказать, но рвоты не было. Для развлечения бортмеханик поднял было меня посмотреть в иллюминатор. Там были большие горы, каких я в жизни еще не видел, горы с черными деревьями покрытыми снегом, то приближающиеся, то удаляющиеся и наклоняющиеся в разные стороны. Меня все это не обрадовало и не утешило. Я предпочел сидеть внизу в темноте, лучше уж ничего не видеть.
Наконец самолет совершил посадку. Подплыл к берегу. Там собралась толпа встречающих в том числе множество женщин. – Прилет самолета на Усть-Нере всегда бывал событием. – Бортмеханик вынес меня укачанного с белкой и браунингом из машины. Встречающие явно ждали из самолета еще кого-нибудь. Потом возник какой-то шум в результате которого некая женщина подхватила меня с белкой в мешочке в руках, с браунингом на пузе и с чемоданчиком с моими манатками и отвела в свои хоромы в «Охотном Ряду». Потом уже папа мне говорил, что эта женщина была женой одного из топографов. «Охотным Рядом» местные шутники назвали группу из примерно 6-ти одинаковых, крохотных (3х4 или 4х4 м) бревенчатых домиков, стоявших в ряд возле самого берега реки в центре базы и представлявших единственную тогда улицу. У этой женщины  (имени ее я не запомнил) я потом несколько дней обитал. Я помню только, как она уложила меня на что-то очень-очень мягкое и оставила приходить в себя. Мама должна была прилететь завтра.
Осмысливая прошлое, необходимо заключить, что вместе со мной на базу был доставлен и какой-то более тяжелый и ценный груз, о котором я ничего не знал. Из-за появления на реке шуги близился конец навигации гидросамолетов. – Вряд ли из-за меня одного и моей белки летел такой большой самолет. Деньги и тогда считать умели! Мне обольщаться нечего. – Я был взят из любезности просто в качестве ничтожного довеска к чему-то более ценному, хотя бы к той же бочке бензина? А вот мама, да еще вдобавок с остатками своего багажа в качестве такого довеска оказалась слишком тяжелой. Поэтому с завтрашним рейсом, который оказался последним, была доставлена только одна бочка бесценного бензина.
Отправляя меня, мама, несомненно, не знала, вернулся ли папа с полевых работ. Но вынуждена была делать это, наступая на горло своим материнским инстинктам. Позднее в декабре из Сусумана оленьим транспортом мама меня живым не довезла бы, хотя бы потому, что у меня не было арктической одежды и обуви. А чтобы добыть такую одежду в европеизированном Сусумане у нее не было ни знаний, ни условий, ни денег. В противном случае ей еще в Усть-Таскане не пришлось бы устраиваться на работу жалким счетоводом в бухгалтерию. А отец, находясь в поле, перевести ей необходимые деньги  не мог.
В первый же день на базе меня постигло несчастье – сбежала белка. Два черных Шарика: хвостатый и бесхвостый лаем загнали ее на дерево, а я не мог придумать ничего более умного, чем намазать оставленный на столе кусок хлеба брусничным вареньем и пытаться приманить белку. Конечно, она ушла. Потом, день или два спустя, какой-то мужик показывал мне, вынимая из-за пазухи, какую-то убитую белку, сказав, что «белка уже вышла», то-есть сменила шкурку на зимнюю. Мне казалось, что именно эта белка была моей и мне было ее очень жалко, и даже браунинг не мог служить утешением. Мне было не до стрельбы из него.
На следующий день самолет действительно прилетел, его встречали как обычно, но мамы на нем не было. Вместо нее привезли лишь бочку бензина. Этот рейс был несомненно последним, потому что на реке уже появлялись обильные льдины шуги смертельные для гидросамолетов. Так что мне оставалось ждать никому неведомо сколько приезда из поля папы. Моя благодетельница целыми днями где-то работала. Домик не запирался, и я был предоставлен самому себе, но своей свободой не пользовался. Я очень немного бродил по чужому мне поселку базы, знакомясь с обстановкой, но, сторонясь незнакомых людей и предпочитая находиться среди деревьев или на пустынном берегу реки. Между тем было пасмурно и день ото дня становилось холоднее. Одиночные снежинки падали и таяли у меня на плечах. Я зябнул. Было голодновато, очень одиноко и вдобавок у меня расстроился желудок, а я стеснялся признаться в этом кому-нибудь из незнакомых взрослых и попросить помощи. Если бы я тогда знал песенку: «Позабыт-позаброшен с молодых юных лет…». Только недавно я, читая «Историю дипломатии», подумал о том, что как раз в те дни, когда я страдал от одиночества на Усть-Нере, зябнул и плакал, в Мюнхене совершалось мировое событие: министры Чемберлен и Даладье отдавали на растерзание Гитлеру Чехословакию, отворяя вторую дверь началу второй мировой войны.
Оглядываясь назад, я могу утверждать, что если бы тогда я был смелее, то мог бы от непогоды укрываться хотя бы в магазине, согреться в пекарне, в столовой и т.д. И даже в своем домике «Охотного Ряда» мог бы затопить печку. Но я тогда был еще робким, в общественные места заходить опасался, никого и ничего не знал и не умел и временами втихомолку только поплакивал. Днями я одиноко слонялся возле домиков «Охотного Ряда», среди деревьев преимущественно южной окраины базы и горевал. Если бы я тогда кому-нибудь пожаловался, меня как редкого там говорящего зверька приютили бы и даже накормили. Но я не подозревал о тогдашнем чадолюбии взрослых и узнал об этом гораздо позднее, когда в этом уже не было никакой необходимости. Правда, что в этом чадолюбии было от людской природы и моих достоинств, а что всего лишь от уважения к моему отцу? –Это вопрос!
Однажды я увязался за тремя авиаторами, составлявшими экипаж, базировавшегося на Усть-Нере крохотного «беленького» самолета-амфибии Ш-2 или «шаврушки», как его в просторечии называли. Такой самолетик и в наши дни висит под потолком в музее Арктики и Антарктики. Эти парни гуляли по берегу в верх по течению Индигирки, были вооружены миниатюрным мелкокалиберным винчестером и безуспешно пытались стрелять рыб в воде. Один раз они позволили выстрелить и мне. Я сделал вид, что тоже умею целиться и нажал на спуск. Это был мой первый в жизни выстрел, не считая пистонных пистолетиков. Эти авиаторы вскоре улетели на Колыму в Берелёх. Но не долетели туда. Где-то уже весной у нас в семье говорили, что якуты в тайге на какой-то речке нашли этот самолет, а люди исчезли и погибли.
Через сколько-то дней на базу откуда-то из командировки приехал главный геолог базы Алексей Петрович Васьковский. Ему, вероятно, тотчас же  донесли обо мне и он меня забрал к себе. Мое бесприютное одиночество закончилось. Он жил в довольно просторной комнате в доме, расположенном обособленно от других на южном краю базы. Он привез с собой огромного убитого глухаря. Глухарь был черным и от головы до хвоста был гораздо длиннее меня. Днем Алексей Петрович бывал на работе, а я оставался домовничать, а комната к концу дня основательно выстывала. Становилось прохладно, но я еще не умел обращаться с железной печкой и не знал, что ее следует периодически подтапливать дровами. Но впоследствии я и этой наукой овладел.
Когда Алексей Петрович взял меня к себе, я приобрел действительную оседлость и больше уже не слонялся по базе. Дом, в котором он жил, стоял на самой южной окраине базы. За домом была обширная поляна, дальше тайга, а затем небольшое болото. В этом длинном доме было всего три комнаты.
Комната Алексея Петровича находилась в крайней западной части дома. В следующей комнате жил заведующий золотым кабинетом с глупым и вороватым псом Джонькой. А в крайней восточной комнате обитали два или три парня, с одним из которых мне удалось пообщаться. Звали его Марком Нойгебауэром и он мне несколько вечеров подряд рассказывал на своем топчане о том как они в 37-ом году долго-долго плыли на карбасах по Лене и потом по Алдану. При этом он не только рассказывал обо всех бывших у них происшествиях, но и рисовал в альбоме черным карандашом людей, карбасы, вещи и пейзажи. Это было очень интересно. Папа потом мне тоже много рассказывал об этом их плавании, но о других происшествиях и без иллюстраций их рисунками.
Постепенно снегу насы;палось порядочно. По реке плыли со своеобразным и каким-то беспросветно-тоскливым шорохом все более обильные льдины, называемые шугой. А однажды днем 10-го октября на базе раздался крик: «Плывут»! Люди засуетились и толпой хлынули на берег. Я, разумеется, побежал со всеми. Наконец среди плывущей шуги показался заснеженный плот с бородатыми людьми. На плоту из вьючных ящиков был выгорожен прямоугольный загон для людей, накрытый засыпанной снегом палаткой, а на носу и корме плота люди подгребали его к берегу огромными вытесанными из бревен обледенелыми веслами. Наконец плот не спеша пристал к берегу. Раздались приветственные вопли и вдруг один из приплывших бородачей закричал: «Сашка, это ты! А где же мама?». Я папу совсем не узнал, а с такой длинной бородой и усами я его вообще никогда не видывал. Тут один из папиных сотрудников угостил меня самодельной лепешкой зеленовато-желтой в изломе, которые они пекли на костре на лопате, вместо хлеба. Лепёшка пахла дымом и показалась мне слаще меда. Мое горькое сиротство наконец-то закончилось!
Я не понял, почему и откуда вдруг явилась такая толпа встречающих. Если бы прилетал самолет, это было бы понятно, все его услышали бы. А здесь шума не было. И множество добровольцев кинулись скалывать лед с вещей, стряхивать снег и разгружать плот. Я не знаю куда сразу делась вся эта груда седел и вьючных ящиков. А в нашей с папой комнате потом лишь небольшая часть мягких вещей (палатки и спальники) несколько дней подсыхала. Потом и их куда-то унесли.
Как возвращались в 38-м году остальные геологические партии? – Не знаю. Других плотов не приплывало. Я ничего не видел и не слышал о каких-либо проблемах в связи с этим. Все остальные партии возвратились гораздо раньше папиной. Никаких встреч, подобных встрече папиного плота, за последние недели определенно не было. Их партия возвращалась самой последней! Именно поэтому их особенным образом ждали. И среди геологов не было разговоров о чем-либо чрезвычайном в связи с возвращением других партий. Но если бы что-то было, я бы знал. – Говорить при мне о делах и о летних приключениях взрослые не стеснялись. Даже эпизоотия сибирской язвы не везде была столь сокрушительной, как на папином планшете.
Осмысливая папину встречу теперь, я понял почему встреча плота с папиной партией оказалась такой торжественной. – Их ждали! Все остальные партии к тому времени уже более или менее давно благополучно возвратились на базу обычным путем посуху с лошадьми. Папина партия была последней и от них вестей давно не было. А строили они плот и плыли на нем потому, что в то лето у них все лошади пали от сибирской язвы. И очевидная задержка их партии у руководителей базы вызывала мысль о какой-то катастрофе. С другой стороны, они имели возможность за несколько дней до приплытия послать о себе на базу посуху или на лодке с кем-нибудь из якутов записку о себе, поскольку в нескольких десятках километров выше по течению Индигирки был неведомый мне крохотный якутский поселочек Тарын-Юрях. Поэтому на базе какое-то время за рекой уже пристально следили. Их приплытие было полностью неожиданным только для меня.
Прибытие отца на плоту я тогда воспринимал как нечто обычное для геологов. Но в сущности дело было на грани трагедии. Потому-то и было столько шума при прибытии плота. Их, несомненно, ждали и кто-то постоянно следил за рекой. Работа партии отца рассчитывалась только на летний сезон с соответствующей экипировкой. Партия занималась геологической съемкой в верховьях Индигирки, в долинах ее притоков Эльги; и Арангаса  – в краю, увы, тогда (а возможно и посейчас) почти безлюдном. Каких-либо поселков тогда там точно не было и в помине, только одиночные неведомо где расположенные юрты якутов. Детальных карт и аэрофотоснимков района тогда еще не существовало. Глазомерные карты они делали сами. Расстояния измерялись сотнями километров. А главное, в тех же краях летом 38-го свирепствовала эпизоотия сибирской язвы. В папиной партии все лошади, а их было довольно много, пали. Как люди потом по своему планшету перемещались? А ведь они свою работу тем не менее выполнили, и у них были еще вьючные ящики с геологическими коллекциями, которые они сохранили. Якутов сибирская язва тоже не обошла и на их помощь рассчитывать было нечего. А потом наступала зима, но зимней одежды и обуви у них не было, средств связи с миром тоже. На реках начинался ледостав. Для гидросамолетов плывущий по реке лед – смертелен. Неспроста экипаж той «шаврушки» погиб даже на гораздо более населенной территории Колымы. А для посадки колесных самолетов в гористом и заснеженном краю не было лугов и полян. Вертолетов тогда и в мечтах не существовало. И уже в конце сезона свой плот папины молодцы конструировали и строили по наитию без специалистов посредством только пилы и топора без железного крепежа и вероятно даже в отсутствии тальниковых прутьев для связки бревен. А потом пустились плыть по большой реке без практики, причем совместно с шугой, когда дно реки уже не просматривается. Я попробовал было теперь поставить себя в перечисленные условия и, говоря откровенно, не знаю, как бы я сумел выкрутиться. Остается только склонить голову перед отцом и его молодцами.
По прибытии папы нас поселили в доме, построенном из неошкуренных бревен с черными стенами. Видимо он строился впопыхах из на месте срубленных деревьев и относился к числу самых первых строений базы. В этом доме нам выделили небольшую угловую комнату с двумя окнами в разных стенах слева и справа от входной двери возле угла. Я не знаю жил ли папа в этой комнате хоть сколько-нибудь до отъезда на полевые работы или же нам ее выделили уже после его возвращения. Очевидным преимуществом нашего жилища было только то, что оно находилось недалеко (метрах в 100-200) от камералки, в которой папа зимой работал. В остальной и большей части нашего дома обитало семейство промывальщика Боброва из Иркутстка, который тогда казался мне стариком, но его я видел крайне редко по-видимому потому, что он без просыпу и тихо пил, поскольку зимой при замерзших водах промывальщику больше делать было нечего. В этом семействе был еще ходячий мальчишка – маленький пискун. Мы с этим семейством никаких связей не поддерживали, и в их части дома я так ни разу и не бывал.
Папа занялся организацией нашей совместной жизни и в первую очередь добыванием для меня через якутов зимней обуви и меховой одежды, поскольку морозы крепчали. А я находился фактически под домашним арестом, выскакивая на улицу только на минутку за дровами. Я постепенно осваивался с бытом, который был для меня совершенно необычен. Папа передавал мне свой опыт. Электричества и всех, связанных с ним удобств не было. Керосинок и керосиновых ламп тоже не было в заводе. Освещались свечами. На окнах отсутствовали рамы и стекол не было. Вместо рам со стеклами окна были просто затянуты белой  бязью, которая зимой изнутри покрывалась толстым слоем инея, а снизу еще и намерзшим льдом. Все это даже днем едва просвечивало, соскабливание инея помогало мало и ненадолго. Поэтому, да и при почти черных стенах приходилось целыми днями сидеть при свечах. Папа поставил мне жестким условием, чтобы я не таскал по комнате горящих свечей. Для этого в разных концах комнаты одновременно зажигались две-три свечи. Но я почему-то все равно опалял свои волосы. Папа смеялся над этим и время от времени подстригал мои паленые патлы.
Я научился подтапливать железную печку так, чтобы она все время горела, но не раскалялась докрасна и следил чтобы из нее угли не вываливались и приспособился разогревать на ней мясные консервы, жарить яичницу из яичного порошка и все другое, что потребуется. – Я еще в Ленинграде уже научился самостоятельно жарить на электроплитке яичницу и умел стряпать гоголь-моголь. А здесь разведенный водой и подсоленный яичный порошок я находил достаточно вкусным и часто предпочитал съедать в жидком виде, а не жарить яичницу. Из-за тряпок на окнах зимой комната быстро выстывала и железную печку было необходимо все время подтапливать днем и ночью. Только ночью этим уже заведовал папа, для чего ему приходилось периодически просыпаться и подкладывать дрова. В результате вода в ведре ночами нередко покрывалась ледком иногда довольно толстым. Спали мы на топчанах из неструганных досок в очень теплых мешках из шкур взрослого оленя (неплюя) сшитых мехом внутрь. Эти мешки назывались кукулями. Вместо простыней в них были белые тряпичные мешки, называвшиеся вкладышами. Шерсть неплюя необычайно ломка и по утрам, вылезая из вкладыша приходилось долго отряхиваться от оленьей шерсти. Утром папа уходил на работу, а я домовничал. Он нередко возвращался уже затемно.
Папа определил мне несколько непреложных хозяйственных обязанностей, которым я в общем исправно следовал. Я должен был следить за печкой, понемногу приносить дрова и складывать их возле печки, чтобы они постепенно оттаивали, подсыхали и согревались. К вечеру же, имея в виду ночные подтапливания, следовало накапливать дров несколько больше. А хотя бы одно несуковатое полено следовало периодически выбрать и сильно подсушить, чтобы потом из него делать лучины для растопки. Особенно остро помню, как после каждого выскакивания за дровами у меня ломило от мороза руки, но я обычно ленился надевать что-нибудь теплое. На мне бывала только байковая рубашка. Тем не менее за все время на базе у меня простуды не бывало ни разу. Папа объяснял это стерильностью воздуха из-за морозов (от холода микроб дохнет!). Хотя с другой стороны взрослыми говорилось, что когда начинался грипп, то якуты заболевали все, а европейцы не заболевали вовсе.
Но довольно скоро после приезда папы появились сперва торбаса, а потом теплая кухлянка и все остальное, и я обрел полную свободу. И тут папа придумал мне, великолепное развлечение пока после его прихода с работы было еще светло. –Он научил меня стрелять из мелкокалиберки. Из всамделишной винтовки! Он объяснил и показал, как следует прицеливаться, рисовал мишени и пришпиливал их к деревьям возле дома. Положил мне по пять патронов на каждую стрельбу. И мою стрельбу оценивал по очкам. А для меня каждый день превратился в томительное ожидание конца папиного рабочего дня. И продолжалось это до тех пор, пока сумерки не стали наступать слишком рано или ему приходилось задерживаться на работе. Но, к сожалению, это развлечение бывало таким недолгим, и всего только по пять выстрелов, а патронов у него было так много!
На базе уже вполне функционировала общественная столовая. Но она была далеко от нашего дома и папа готовил еду сам, и по ряду других причин потом наше семейство услугами столовой ни разу не пользовалось. Только я один раз, много времени спустя, решил там взять обед для Джека и мы туда пошли вместе с ним. Но это была просто моя игра. Я взял большую пустую консервную банку. Аккуратно примял молотком все зазубрины. Из английского шнура сделал ручку, чтобы Джек мог ее нести в пасти. Получилось ведерко и мы пошли в столовую. Вместе с Джеком мы зашли в помещение, народу было порядочно, но нам никто не сказал ничего нехорошего. Люди тогда были к собакам благожелательнее. Я наполнил ведерко, расплатился и мы неспеша отправились домой. Джек деловито тащил свою ношу первый раз в жизни, медленно идя рядом со мной без поводка. И пока мы шли, кто-то из знакомых собак стал приглашать его поиграть. А он в ответ поставил ведерко на снег и зарычал. Мол: «Отстань, я занят!». Получилось очень выразительно. Больше я таких походов не делал. Нужды в этом не было.
Наша жизнь с папой шла уже привычной колеей. Близился конец октября. Дни становились все короче, я проводил целые дни в комнате при свечах, а на улицу выходил все реже и реже. – По сути я только приносил с улицы дрова или ходил к папе в камералку поболтать с его сотрудниками, главным образом с прорабом Юрой Тарховым, – Его сотрудники чертили тушью и раскрашивали геологические карты, показывали мне как работать перьями, рейсфедерами и кривоножкой. Познакомили меня с плотным и упругим ватманом, полупрозрачной восковкой (которая ныне почему-то называется калькой) и с собственно калькой из батиста из которой после стирки возможно было делать великолепные белые носовые платки. А папа, работая с микроскопом, показывал мне красочные переливающиеся в поляризованном свете петрографические шлифы, произносил мудреные названия минералов и горных пород. Для меня они звучали как волшебные заклинания, но выглядели очень красиво.
Книжек для чтения у меня не было. А домашние развлечения состояли в том, чтобы слушать скрип снега под ногами дальних прохожих да разговаривать с Джеком. Все книги для чтения и коробки для творчества, которые мама грудами запасала для меня в Ленинграде, отсутствовали. – Они были либо похищены при кражах на Колыме, а скорее всего просто оставлены там из-за сложностей дальнейшей транспортировки. – Даже в окно посмотреть было невозможно, заиндевелая бязь была совершенно непрозрачной. А во-вторых, за окном были густые сумерки или полная темнота. Оставалось только подтапливать печку, глазеть  на пламя да поджидать папу. И к такому бытию я уже вполне привык.
В будние дни я, не имея ни игрушек, ни книг, домовничал и очень скучал. В поисках хоть каких-нибудь дополнительных занятий я пробовал что-нибудь выстругивать из поленьев, но ничего не получил кроме щепок, да порезанного пальца. Наконец, по зрелом размышлении, я придумал себе серьезное дело: сделать из жестяных коробочек из-под мерзких бульонных кубиков миниатюрную действующую модель нашей железной печки. Правда, папа просил меня, когда я эту модель сделаю, без него ее не топить.
Я накопил бульонных коробочек, вымыл и обрезал ножницами лишнее у пары консервных банок из-под сгущенки и принялся за дело. Я резал ножницами жесть, кроил и гнул, где требовалось. И в конце концов сделал разборную миниатюрную модель печки, у нее была даже открывающаяся дверца. А дымовую трубу я тщательно согнул на карандаше. Но когда я захотел свою печку затопить, то получился конфуз. – В моей печке не желала гореть даже просто скомканная бумага. Я был обескуражен, столько труда было потрачено, и я так надеялся на успех! Но папа мне потом объяснил, что тем  и должна была закончиться моя затея. –Моя модель для полноценного функционирования была слишком мала по объему, и у нее была недостаточная тяга из-за слишком короткой и  тонкой трубы. А бумага в ней не горела из-за малого притока воздуха и очень большой теплоотдачи наружу. Такие объяснения меня удовлетворили и я успокоился.
А в долгие зимние вечера, после того как папа завершал свои кухонные дела, я принимался его мучить перед сном. – Я уговаривал его рассказывать о своих путешествиях в разные годы или читать единственные в нашем обиходе две книги В.К. Арсеньева о Дерсу Узала. Помню как папа, рассказывая или читая, засыпал на своем топчане, а я его без конца будил и требовал, чтобы он продолжал. И он до поры до времени поддавался на это, пока его язык совсем не переставал ворочаться. Он мне рассказывал как еще в 20-е годы на полуострове Муравьева-Амурского у них медведь разграбил лабаз с продуктами и это всего в нескольких десятках верст от Владивостока. Как он работал на кругбайкалькой железной дороге: на оползневом и скальном участках, что они собой представляли и что он там делал. Как он со своими помощниками, ставшими потом его друзьями: Талдыкиным и Горошковым, сплавлялся на самодельном плоту по некоей Ванькиной речке в Восточном Саяне. Они там попали в зало;м, потопили все имущество, вылавливали его понемногу и потом несколько недель бедовали в безлюдной тайге.
Об этих помощниках был отдельный рассказ. – Летом 31-го года папа собирался в поле, ему требовался коллектор и кто-то прислал к нему парня-лишенца из Москвы. Папа с этим парнем договорился, это был С.К. Талдыкин, а потом этот парень спросил: «А что если на мою зарплату нас поедет двое»? Папа согласился и на это. Так он получил на одну ставку сразу двух сотрудников. С ними обоими папа познакомил меня в 40-м году, когда мы проезжали Москву и были на ВСХВ, возвращаясь с Индигирки. Позднее Горошков погиб в войну, а С.К. Талдыкин кончил московский институт и стал геологом, я встречался с ним летом 53-го в Туве, потом он бывал у нас в Ленинграде, а я, будучи в командировках в Москве встречался с ним. Но в конце 50-х он внезапно умер от какой-то болезни.
Папа рассказывал всегда очень детально, что оживляло его рассказы. А рассказов этих было очень и очень много. И если они иной раз и повторялись, то в них всегда всплывали какие-нибудь новые подробности. Так однажды он вспомнил как зимовщики на Чукотке летом упрощенно стирали белье, привязывая его веревкой и таская на буксире за вельботом по бухте.
Он много рассказывал и о ездовых собаках на Чукотке. О том какие они разные по поведению и при запрягании каждую из них необходимо ставить на строго определенное ей место в упряжке, которое каюр должен знать. Зато как весело ездить с лаем зимой на собачьих упряжках! Хотя требуется особое искусство управления собачьей упряжкой, и имеется очень много внешних факторов способных отвлечь собак от их работы. Правда кошек в тундре нет. А летом, когда собаки отдыхают и бездельничают так забавно было наблюдать, как они временами, как-то сговарившись друг с другом, неспеша, деловито и целеустремленно гуськом направлялись из поселка на окрестные холмы ловить сусликов.
Разумеется, он много рассказывал о быте чукчей и эскимосов на Чукотке, не разграничивая тех и других. Он рассказывал как они в своих ярангах освещались и обогревались каменными жаровнями с нерпичьим жиром, фитилями в которых служили веточки мха. Как они питались сушеной рыбой (юколой) и особенно – зеленоватой гнилой моржатиной, говоря, что она «немножко кисленький». Как в той же яранге в железной и вполне современной бочке из-под бензина выделывали своей коллективной семейной мочой нерпичьи шкуры и в ней же при необходимости во время и после еды ополаскивали руки. Рассказывал и много-много других подробностей о чукотской жизни необычных для меня и тогда и, тем более теперь. Рассказывал он и о спартанской жизни самих зимовщиков, которая была еще своеобразнее и примитивнее, чем на нашей базе.
Папа рассказывал как он обнаружил на Чукотке первый термальный источник, который он потом описал в «Записках Географического общества». Рассказывал и о том как они наткнулись на место катастрофы собачьей упряжки с двумя человеческими скелетами и множеством иностранных вещей: две винтовки фирмы «Винчестер», никелированный будильник и др., разбросанных по тундре. Судя по вещам, это была упряжка американских браконьеров с Аляски. А погибли они потому, что собаки побежали куда им заблагорассудилось, быть может, за зайцем, и разбили нарты. Для экстренного торможения собачьих нарт существует особая палка, в нужный момент втыкаемая в землю. Эта палка кажется называлась остолом, но пользоваться ею нужно очень умело. А в данном случае остол был, видимо, воткнут в землю слишком поздно, когда собаки уже понесли, и в результате нарты оказались разрезанными вдоль, люди погибли, а их вещи были рассыпаны по следу упряжки. Когда это случилось, папа не знал, видимо уже давно. А расследованием подробностей этого дела занимались уже какие-то чины с погранзаставы. Папа мог мне только перечислить те вещи (винчестеры, патроны, будильник и др.), которые ими были собраны. Потом папа рассказывал как тогда же некий дореволюционный железнодорожный магнат, барон Нольде, не жалея денег под псевдонимом, организовал фальшивую экспедицию на Чукотку, охмурил власти разного уровня, оформил необходимые государственные документы и пропуска, и приплыл к ним в бухту Провидения, а оттуда сбежал вместе со спутниками на острова Диомида и на Аляску. На заставе у пограничников по этому поводу был шухер. И только уже из заграничных источников стало известно настоящее имя этого человека.
В дополнение к папиным рассказам о Чукотке у меня сейчас вот возникло много вопросов, которых не было в детстве. Так, папа не рассказывал, каким образом они перемещались летом по тундре? Ведь у них было имущество и накапливались коллекции? А на собаках ездили только зимой. Были ли с ними летом вьючные олени и каюры? Наконец, на чем они готовили пищу? На примусах? А, как иначе? –Наверняка все это было, но рассказы об этом он опускал как о слишком обыденном.
Рассказывал мне папа и о приключениях только что истекшего лета. В частности, как однажды Джека в лапу ужалила оса и каким он был бедным, когда ему пришлось сидеть на привязи в палатке. Рассказывал он и о поочередной гибели всех лошадей и неожиданных дополнительных трудах по обязательному сожжению их трупов. Но рассказы об этих последних трудностях, я думаю, он во избежание оживления тягостных воспоминаний или для охранения моей психики предельно сокращал и умалчивал о некоторых подробностях, о которых вот теперь-то я бы его поспрашивал. Теперь-то мне ясно, что всеми своими  тогдашними рассказами папа исподволь готовил из меня будущего геолога-таёжника. И со времени нашей совместной жизни на Усть-Нере он начал лепить из меня на свой манер личность не особенно покладистую и не особенно удобную для жизни, каким был сам.
Рассказывал он и об одном старике якуте, который обитал где-то в  окрестностях базы. Он был примечателен тем, что закусывал спирт земляничным мылом. Этот старик был еще известен тем, что его лошади было лет 20. Так получилось потому, что до революции купцы завозили в те края разные товары, в том числе и неизвестного якутам назначения земляничное мыло. Ароматизатор в этом мыле был тогда одним из самых первых синтетических ароматизаторов. Якуты даже при нас еще не пользовались мылом по назначению, а эта штука так приятно пахла! Этот старик (я имени его не знал или забыл), якобы еще в давние времена приспособился использовать ароматное мыло для заедания спирта – вещества тоже довольно-таки невкусного. Да так и продолжал уже в советские времена, когда то же самое мыло стало несравненно доступнее и, вероятно, гораздо дешевле.
Где-то вскоре после получения мной полноценной зимней одежды, когда река уже совсем встала, в один из папиных выходных дней он в первый раз повел меня с Джеком на левый берег показывать место их первого лагеря 37-го года и похвастаться домом, который они сами тогда построили и в котором провели зиму. Его партию с Алдана перебросили первыми рейсами самолетов. Место для строительства базы Усть-Нера было выбрано на обширной заболоченной равнине правого берега Индигирки кем и когда – не знаю. Но это место выбрано было явно с расчетом постройки в будущем обширного поселка. Место для основания посёлка базы было выбрано, по-видимому, не без участия геолога Цареградского, тогда какого-то начальника, которого я мельком видел, болтаясь с мамой по конторам «Дальстроя» в Магадане. Папины же молодцы для своего лагеря выбрали более уютное место на сухом холмистом предгорном левом берегу напротив устья Неры среди роскошного лиственничного леса. Свои палатки они поставили возле гряды скал, спускавшейся к реке. Все колья палаток были еще на местах, но как выглядели их палатки на самом деле я еще не знал, представляя себе по газетным фотографиям только папанинскую палатку на станции СП-1.
Напротив их лагеря на правом берегу Индигирки на гребне голого хребта были нагромождены высокие скалы, образовывавшие стены и столбы. Папа сказал, что такие формы у геологов называются дайками. Возле их бывшего лагеря папа в тот раз застрелил ронжу, чтобы показать мне как выглядит эта мне дотоле незнакомая красивая птица. Папа рассказал, что живучи в этом лагере среди великолепного леса у его молодцов родилась идея собственноручно построить дом и зимовать в нем. Место для дома они выбрали километрах в 1,5-2 выше по течению Индигирки на том же левом берегу, возле неширокой протоки против верхнего конца большого лесистого острова. Снег в лесу был еще неглубоким, и мы пошли к дому прямиком по лесу.
Дом они построили большой, не менее, чем 8x8 м или даже 8х10, одноэтажный с плоской земляной крышей. Крыльца у него не было и имелось только одно небольшое оконце затянутое белой тряпкой. Я как-то ни в тот раз, ни позднее не обратил внимание на пол в доме: был ли он дощатым или земляным. – Доски наверняка были у строителей в большом дефиците. Своей продольной пилы у папиных геологических молодцов наверняка не могло быть, и доски пилить было нечем. Разве что временно на строительстве базы могли занять такую пилу и соорудить для распиловки бревен необходимые козлы. Или же они понемногу получали оттуда нужные им доски. А доски им были абсолютно необходимы для сооружения двери дома, потолка, нар и кое-какой мебели. Разумеется, задать умный вопрос о досках я тогда еще не мог. Додумал его вот только теперь, осмысливая прошлое.
Когда мы вошли в дом, единственная его комната была пуста. Нары и прочая  «мебель» были сожжены при отъезде. Папа мне только рассказал где и что стояло. Громоздкая плита недалеко от двери сохранилась, и папа рассказал о проблемах, возникших при ее сооружении. А она была им абсолютно необходима для отопления и приготовления пищи. Плиту решили соорудить поближе к двери, чтобы потом проще управляться с дровами, которых очевидно потребуется очень много. По правилам для постройки плиты и печной трубы были необходимы кирпичи и глина. Ни того, ни другого не было. Вместо кирпичей наломали плоских камней в недалеких скалах. А глину для скрепления камней заменили речным илом. Папа мне объяснил, что размоченная вязкая глина связывает кирпичи, а после высыхания и обжига она образует подобный камню прочный черепок. Но, в условиях северного климата и вечной мерзлоты новые глинистые минералы не образуются, а древних глин тоже нет: горные породы – другие. Речной ил, которым им пришлось скреплять камни в плите, постоянно высыхал и выкрашивался. Поэтому щели между камнями периодически приходилось подмазывать. Но, в общем, дом был построен очень быстро. Еще до начала зимы. И они начали «шикарно» жить, принимая гостей с еще недостроенной базы. Эти приемы очень сблизили друг с другом геологов «первого призыва». А с двоими из них дружба сохранилась и на всю жизнь. Это были Александр Александрович Сальников и Николай Иванович Ларин. Жили они на базе вдвоем и папа их прозвал Аяксами.
А много-много лет спустя уже после войны какой-то зимой один из старых индигирцев (Крист А.Л.), который и всю войну провел в индигирских краях, разыскал наше семейство в Ленинграде. Этот Артур Людвигович вспоминал как на одном из тех заречных приемов он в подпитии расхвастался какая у него чистая  кристаллическая фамилия, а папа рекомендовал прочесть ее по первым буквам. Было много смеха! Но он не обиделся тогда, а теперь  рассказал о переменах в тех местах. – Что Усть-Нера по тамошним меркам теперь называется городом, что в нее проложена автотрасса, что на одном из рудопроявлений, открытых еще папой на его планшете, в годы войны развернули рудник, на котором было добыто что-то около 15 000 тонн вольфрамита, что в годы войны имело особое значение и не одной понюшки табаку стоило. Вероятно, что именно в связи с этим теперь уже выработанным, рудником на современной карте поныне существует поселок Эльгинский, расположенный на левом и тогда безлюдном притоке верхней Индигирки, протекающем как раз по планшету тогдашней папиной партии. Подводя итоги своей жизни в тех краях, А.Л. с горечью говорил, что у него накопилось более миллиона рублей и он не знает, что с ними делать. Он хотел бы купить дом на Черноморском побережье, но для этого имеются какие-то технические трудности, однако преодолевать их ему многолетнему северянину для летней жизни там не рекомендуют врачи, а зимой комфортнее жить в большом городе. Он хотел бы купить автомобиль, но новый купить вовсе невозможно, а у старых трофейных с барахолки единственное преимущество – дешевизна, но при абсолютной невозможности даже пустякового ремонта. Короче, у него куча денег, а молодость прошла и от обладания этими деньгами для него остается единственное утешение, что они постоянно прирастают в «Сберкассе». А для чего?
А что касается добротного дома, срубленного папиными молодцами, на левом берегу Индигирки, то он впоследствии долго служил заречным складом то аммонита, то ГСМ. В дальнейшем мы с Джеком и с папой еще много-много раз ходили к этому дому. Уж очень хорошие места были возле него с сухим корабельным лесом. Летом да при солнце, там наверняка было особенно красиво!  А за холмистым предгорьем на заднем плане возвышалась приметная гора с острой вершиной. Название этой горы в свое время много раз называвшееся я почему-то совсем забыл. Теперь вот снова узнал, что гора эта называлось Юрбэхая.
Растительность левого берега даже зимой существенно отличалась от нашего. Там на холмах росли не карликовые, а настоящие, только небольшие (со стволами не толще 5 см) березки, у нас на правом берегу таких не было, имевшие в отличие от обычных наших берез не белую, а грязно-желтую бересту. И на лесистом острове против базы возле их дома, по крайней мере, у части молодых веток тальника кора была не зеленой, а красноватой.
Когда мы возвращались из одной из следующих прогулок на левый берег, папа из мелкокалиберки отстрелил для меня ветку с огромным шаровидным осиным гнездом. Я такого еще никогда не видел. Гнездо было построено из  серой массы подобной бумаге, сделанной из чего-то самими осами. Ветку с этим очень круглым и красивым гнездом папа прибил к стене в нашей комнате, я очень гордился этой добычей. Но гордость длилась недолго. Опытный папа не учел того, что в тепле нашей комнаты очень скоро осы оттаяли и начали весело летать. Гнездо пришлось выбросить на улицу, а ос выгонять было трудно, сачка для их ловли у нас не было и приходилось охоту на каждую осу проводить по особой программе. – Для меня это явилось развлечением на несколько дней. А самое гнездо на морозе я разрезал ножом, чтобы посмотреть на его внутреннее устройство. Обнаружил в нем соты из той же серой «бумаги», в которых никакого меда не было. На этом я успокоился.
Примерно в эту же пору кто-то подал идею устроить на реке общественный каток. Для этой цели прежде всего было необходимо выбрать на реке место с самым ровным льдом. Требовалось найти место, где лед состоял бы не из смерзшихся кусков шуги, а представлял бы собой ровную поверхность воды, без примеси шуги, спокойно замерзшей на месте. Меня пригласили принять участие в поисках такого льда, и я усердно копал снег на реке своей лопаткой. В конце концов место с максимально ровным льдом было найдено. Это было чуть ниже лесистого острова, сразу за ним против устья Неры. Снег разгребли, лед даже подмели и мужчины (дамы тогда в таких пустяках еще не участвовали) и приготовились кататься. Оказалось, что любители запаслись разными коньками. Были коньки хоккейные и длинные ножевидные беговые, называвшиеся тогда гагенами или хагенами. И даже для меня кто-то приспособил снегурки. – Их пришлось сперва привинчивать к узким дощечкам, чтобы потом уже привязывать к моим торбасам с мягкой подошвой. Но всех постигло разочарование, оказалось, что по-настоящему кататься нельзя. – Коньки не хотели скользить. Я на своих снегурках чувствовал себя как на асфальте. И даже на своих беговых и хоккейных любители только ругались и плевались. Потом толпились и шумно, хотя и в отсутствии дам, обсуждали проблему. Кажется, сошлись на том, что виноват слишком сильный мороз. И общественный каток больше не расчищали ни в эту зиму, ни в следующую.
Папины молодцы свою жизнь обустроили достаточно успешно.
В эту первую зиму папа и его партия жили обособленно от базы, первые постройки которой на правом берегу только-только начали возникать. Папа организовал быт своего коллектива на колхозной основе. Это всем нравилось и очень сдружило их, что пригодилось в дальнейшем на полевых работах 38-го года в критических условиях повального падежа лошадей от сибирской язвы. Приготовление пищи в своем колхозе папа в ту зиму взял на себя, не находя в этом ничего унизительного для себя как начальника партии. Дрова и воду ему приносили. Кто-то, видимо, мыл посуду и т.д. Устроив свой быт, они периодически «шикарно» принимали гостей с еще необустроенной базы и это еще больше сблизило друг с другом всех геологов «первого призыва». Примечательно, что среди этих геологов и папиных сотрудников тогда еще не было ни партийцев, ни комсомольцев. И никаких политзанятий от них ещё не требовалось, Такое пришло позднее.
Коллектив каждой геологической партии формировался либо еще в Иркутске, пока они там долго жили в ожидании дальнейшего транспорта, либо впоследствии в период длительного плавания на карбасах по Лене и потом по Алдану, либо, наконец, уже в Крест-Хальджае, (где, кстати, был щенком подобран наш Джек) уже непосредственно перед погрузкой в самолеты. Вероятнее всего это делалось не только административным способом, но в значительной мере само по себе так, что за достаточно долгое время люди успевали друг к другу присмотреться и приспособиться. Во всяком случае, все сотрудники папиной партии, несмотря на разницу возрастов, характеров и уровней образований, великолепно ладили друг с другом и споро работали в критических условиях в том числе при обязательном сожжении трупов павших лошадей, конструировании и строительстве плота, а потом и при плавании на этом плоту, которое я воочию наблюдал, по незнакомой реке да еще среди сплошной шуги, когда не видно поверхности воды и возможных скал и дно не просматривается. Конечно, папе повезло с его коллективом, но, безусловно, в этом везении были и его собственные человеческие качества и заслуга в знании и умении выбирать людей в сотрудники, и я смею этим гордиться.
Теперь-то я знаю, что перед организаторами зимовок полярных экспедиций начала того века очень остро стояла проблема организации досуга сотрудников в бесконечно долгие зимние вечера. В распоряжении папы тогда тоже ни радио, ни телевизора и т.п. не было. Насколько я знаю, среди папиных сотрудников ни музыкальных талантов, ни гитар не водилось. Быть может кто-нибудь из них с собой привозил патефон, но папа мне об этом ничего не говорил. Это было максимум тогда возможного. Но они, тем не менее, ухитрились не перегрызть от тоски и безделья друг другу глотки. Папа для развлечения своим молодцам смог предложить только изучение иностранного языка. Я не помню, был это немецкий или французский. Папа оживил свои гимназические знания, но главным преподавателем был некто Бюнтинг, приходивший к ним с базы. Папа рассказывал мне, что этот Бюнтинг в свое время закончил Пажеский корпус в Петрограде и в такую даль забрался, пытаясь спастись от тогдашних репрессий (папа со мной всегда разговаривал как со взрослым). Но к моему приезду на базу Бюнтинга уже не было. Он тихо исчез куда-то еще весной 38-го года. Или его все-таки «ушли»?
Между тем наступало время истощения папиных запасов полноценных продуктов и мы постепенно перешли на питание кашами с консервами и бульонными кубиками. Поэтому назревала необходимость поездки папы к якутам за покупкой продуктов. Зимняя дорога по льду реки уже вполне установилась. Папа предполагал ехать вверх по Индигирке с попутным оленьим транспортом. А я должен был сутки-двое управляться самостоятельно.
В пору моего прибытия на Усть-Неру вблизи строящегося поселка якуты уже не жили. Мне были известны только две, брошенные вполне жилыми, их капитальные особой конструкции юрты. Хозяева этих юрт, как я только что узнал, тогда были коллективизированы и куда-то переселены. Одна из юрт была на реке Нере выше устья, к северо-востоку от базы и принадлежала якуту Иннокентию, который рассчитывал устроиться на работу к русским. А другая, ближайшая, располагалась южнее базы возле огромного предгорного болота, где потом организовали общественный огород. Довольно близко от последней юрты находилась старинная брошенная ловушка на медведя, называемая кулёмкой. Папа объяснил мне ее устройство и принцип действия. Ближайшая ещё обитаемая юрта принадлежала семейству якута Гаврилы, который был неприкасаемым охотником-передовиком и стояла на левом берегу Индигирки километрах в 15 от базы выше по течению. К нему-то и намеревался ехать папа.
Этот Гаврила был знаменит тем, что в предыдущем 37-м году настрелял больше всех белок, а летом 38-го за это был награжден экскурсией в Москву. Рассказов об этой поездке ему потом хватило на несколько лет. Из этих рассказов по-якутски взрослые (белые) что-то уже понимали или делали вид. А я запомнил только одно: «Москома учугей» (Москва – хорошо). Разумеется, он ошалел от поездок: на самолете, автобусе, пароходе и поезде, от моря и бесконечной разнообразной страны. А каменные дома, непрерывно гудящие автомобили и людская сутолока в Москве, чего стоят после здешней пустыни!
Папа, уезжая, попросил одного известного мне парня Костю из близлежащего дома, хозяина пса по кличке Моряк, за мной немного присмотреть. Но этот парень ко мне так и не зашел, и я действовал, руководствуясь только своим разумением. Почему-то папа не попросил о том же кого-нибудь из своих сотрудников, хорошо меня знавших, с которыми я был на «ты»? Тем более, что этот кто-то мог бы и переночевать у нас, а не в своем общежитии, один топчан был свободен? Но папа, видимо был уверен, что я уже вполне смогу справиться самостоятельно, и он был почти прав. Пищи мне было оставлено вполне достаточно. Я действительно справился, выжил, свечи на ночь гасил, выпадания углей из печки не допустил и пожара не устроил, хотя и были некоторые хозяйственные трудности.
И вот, наконец, однажды утром папа уехал, взяв с собой Джека. А дни уже стали такими короткими, и темнота наступала так быстро! И вот бесконечным вечером в кромешной темноте и без Джека мне стало вдруг так одиноко и почему-то страшно. Я вслушивался в скрипы снега под ногами редких прохожих за окном и мне чудились или были на самом деле выстрелы. А это означало только , что кого-то убили: либо беглеца-заключенного, либо кого-то из знакомых мне собак. Я уже знал, что ночью никто не охотится, а в воздух у нас не стреляли. И мне было известно, что во время прихода оленьих транспортов существовало строгое правило: не выпускать на свободу собак. Это диктовалось тем, что оленей для отдыха отпускали свободно бродить по базе и окрестностям. Им на шеи привязывали ботала и, кроме того, короткие веревки с кусками бревен, которые болтались на уровне колен передних ног. С таким бревном олень не мог бегать. И если собака гнала оленя, то это бревно (якутское название его я забыл) било оленя по ногам, ломая ему ноги. Поэтому в свободно бегающих собак каюры имели право стрелять, а без оружия они не ездили.
Но мой мудрый папа, уезжая не предусмотрел все могущие возникнуть передо мной мелкие проблемы. Только вы не смейтесь и учтите, что мне где-то как раз на этих днях должно было наступить всего семь лет. А непредусмотренные трудности были следующими. – В частности, я вполне знал, где лежат мясные и другие консервы, но папа не предусмотрел, чем и как я их буду открывать. Банки он всегда открывал сам охотничьим ножом, специальных консервных ножей у нас в заводе не бывало. А свой охотничий нож папа наверняка взял с собой. Другого такого у нас в хозяйстве не было. А если бы он и был, то силенок моих, вероятно, не хватило бы, чтобы им как следует прорезать железо банки. В банках сгущенки достаточно было гвоздем пробить две дырочки, чтобы высасывать. Я подумал было воспользоваться топором, но топор наш был слишком тупым и я побоялся, что все содержимое только разбрызгаю по полу. Кроме консервов, хозяйственный папа наделал для меня впрок замороженных пирожков с осердием. – Он тогда мне подробно объяснял, что это такое. Главный запас пирожков хранился на морозе в ящике прибитом над дверью, а расходная часть была сложена специально для меня в таком же ящике  прибитом в комнате  над печкой. Оставалось только их поджарить.
Но когда я собрался жарить, оказалось, что мне эти пирожки из ящика не достать даже с помощью табуретки. Я начал думать. Лучше всего было бы раздобыть длинную палку. Но нужно было одеваться и идти на мороз. Однако я знал, что возле дома под глубоким снегом палки мне не найти, были только поленья дров да снежная лопата, слишком для меня тяжелая. Положение становилось безысходным. Я был голоден и растерян. Почему-то у меня не возникло даже мысли попросить помощи у соседей. Оставалось только смотреть на пирожки. Я ничего не мог придумать. Сидел, топил печку, с тоской глядел на пламя и горевал, не имея иной еды, кроме неоткрываемых мясных консервов. Наконец, я решил с горя, прежде всего, попить чаю как делают взрослые. Кипятить большой чайник было слишком сложно. – Нужно было его набить снегом, ждать пока этот снег растает, набить его снова, а потом еще раза два повторить это. Я решил проще. Имевшуюся уже в чайнике воду я налил в кружку с тем, чтобы вскипятить чай в ней. А кружки в нашем хозяйстве были необычными, самодельными, очень высокими из черного кровельного железа с огромными ручками. Их, видимо, делали заключенные для нужд геологических партий, когда еще ни алюминиевых, ни эмалированных завезено не было. Вода в такой кружке закипала очень долго, поэтому я раскочегарил печку. Потом, когда наконец, вода в кружке закипела, возникла проблема заварки чая. Ведь я решил пить чай как пьют взрослые. – Я всыпал ложку чая в кружку, а чай весь всплыл и я не нашел ничего умнее как начать поштучно ложкой топить чаинки. А их было так много! И, наконец, потопил их все.
Затем требовалось наколоть сахара. Сахар был тогда только крупнокусковой. Взрослые лихо кололи его большими ножами на ладонях. А наш единственный охотничий нож уехал с папой, но мне колоть им сахар было бы не по силам. Я попробовал колоть сахар топором но получил только немного крошек сахарной пудры. Тогда я стал действовать как действовал бы знаменитый павловский Рафаэль (о Рафаэле я уже был начитан). – Я увлажнил кусок сахара водой и разбил его обухом топора. Правда, в отличие от Рафаэля я, долбя сахар на пороге, подстилал газету, а потом сложил сахар в тарелку. После этого я  успокоился. Но вот пил ли я тот сваренный с  таким трудом чай – не помню. Кажется, нет, просто забыл о чае, упиваясь своей изобретательностью. Но пока я возился с чаем и сахаром, произошло чудо – один из пирожков в ящике над печкой оттаял, размяк и упал вниз на дрова. Тогда я отодвинул дрова, подмел пол, расстелил на нем газету, растопил печку докрасна и стал ждать. Через некоторое время пирожки оттаяли и начали по очереди падать. Они, конечно, утрачивали форму, лопались, но съедобности не теряли. Я их соскабливал с газеты и зажаривал уже в форме каши. Так была решена главная проблема.
И мое горькое одиночество длилось две ночи. А на улице было так холодно и темно! Одеваться и выходить было некуда и не к кому. За эти ночи печка совсем угасала, в комнате становилось совсем холодно, и растапливать печку вновь приходилось по полной программе уже в кухлянке и довольно долго. Вода в ведре за ночь замерзала и в течение дня постепенно оттаивала.
Но к вечеру третьего дня папа вернулся. Он привез от якутов груды мешков с замороженной провизией. – Рыбой, говядиной, олениной, тушками зайцев и белок, куропатками, молоком и молочными продуктами. Рыба была разнообразной: хариусы, ленки, налимы и чубуканы (по научному – чукучаны). С низовьев Индигирки изредка привозили также огромных рыбин: муксунов и особенно нельм. Я их головы видел в некоторых домах, но пробовать их мне не пришлось. Чубуканы, которых я потом в жизни больше никогда не встречал, имели странные заостренные носы и под ними круглые рты похожие на присоски, а тело у них было круглое как торпеда, но на вкус они были хуже всех других рыб, даже налимов. А молочные продукты были: молоком в форме ледяных кругляшей, замороженных в мисках, крупными неправильными кусками особой замороженной простокваши (со;рота) вроде  нашей ряженки, только кислее, и небольшого количества ледяных кругляшей каяка (что-то подобное сливкам).
Все это продовольствие было сгружено и свалено в мешках к нам в подпол, мы были обеспечены до весны. Молочные продукты использовались после оттаивания соответствующего льда. Якутское молоко имело особый привкус, который папа мне объяснял тем, что якуты доят коров с припуском, когда теленок одновременно корову сосёт. При этом немного телячьей слюны неизбежно попадает и в ведро с молоком. Но выбирать в те годы было не из чего. Лет 40 спустя одна наша повариха в поле открыла мне секрет, что если вымя у коровы не подмывать, то молоко может припахивать коровьей мочой и при дойке без припуска, а у якутов вымя у коров, очевидно, не подмывали.
А замороженное  мясо мы с папой пилили на меньшие куски двуручной пилой. Получавшийся при этом мясной порошок  папа приучил меня съедать, что мне очень нравилось, и я очень любил участвовать в доставании мяса из подполья. Очень вкусными были с солью и вываливавшиеся при распиловке кусочки мороженного костного мозга.
Папа приучил меня также есть мясную и рыбью строганину. Считали, что это одно из средств против цынги. Папа делал строганину из рыб разных пород, и его интересовали мои впечатления о каждой. По моему, самой нежной была строганина из хариуса, чуть меньше мне нравилась строганина из ленка. Все остальные рыбы в таком виде были гораздо хуже, и из них впоследствии строганины больше не делали. Знатоки говаривали, что наилучшими для царской строганины вообще являются муксун и нельма. Но на Индигирке на нашей широте тогда этих рыб не ловили, а в дальнейшем едать строганину мне больше не приходилось.
А кроме массы продуктов, папа привез мне подарок ко дню рождения: живого белоснежного горностая с черными глазками и черным кончиком хвоста. Зверек был очаровательным. Пришлось заняться его обустройством. Папа раздобыл добротный деревянный ящик, набил на его лицевую сторону частую сетку из проволоки и сбоку сделал дверцу. Клетка была оборудована и горностай получил права члена нашей семьи. Но характер у него был свирепый и, когда я иногда скреб пальцем по сетке, он с отчаянным свистом кидался на меня. Я его кормил кусочками мяса из рук, он кусочки брал, но так и не поручнел. Теперь моей обязанностью стало стрелять для горностая птичек (дятлов и поползней) летавших возле дома, вместо того чтобы попусту стрелять по мишеням. Но и кормление птичками не привело к приручению. Временами мы с папой привязывали Джека на всякий случай к ножке топчана и выпускали горностая побегать по комнате. И вот однажды горностай подошел к Джеку, вцепился зубами в белую кисточку его хвоста и с отчаянным свистом стал усиленно тянуть, упираясь лапами в пол. Джек внимательно следил за горностаем и молча скалил зубы, а потом и тихонько заворчал. Но какова наглость! Было очень смешно смотреть на это. Ведь такой маленький зверек и большая собака, хотя и совершенно миролюбивая, но охотничья.
Так горностай и жил у нас больше двух месяцев, но в конце концов однажды предпочел не возвращаться в свою клетку, а нашел какой-то лаз в подполье и поселился там, где ему пищи было вдоволь. В конце января в тепле дома горностай досрочно вылинял, сменил свою белоснежную шкурку на коричневую. Временами он показывался и бегал по комнате, но непривязанного Джека за хвост уже не дергал и в клетку не возвращался. А когда мы весной 39-го года переехали на другую квартиру, горностай так и остался жить в старом доме. Дальнейшей судьбы его я не знаю.
Так мы и жили. Уже наступал декабрь. Вспоминая тот декабрь и всю следующую зиму, мне хочется сказать, что длительных и сильных зимних снегопадов на базе не бывало. Снегу накапливалось много, но выпадал он только в несколько краткосрочных приемов в начале зимы. Снег был крупнокристаллическим и сыпучим как профессионально сваренный рис из азиатского плова и с одежды мгновенно осыпался, а не налипал, как у нас. Солнца зимой не бывало, его заслоняли горы хребта Тас-Кыстабыт. Но и полярной ночи не было. –До Полярного круга было всего километров 200 и дни среди зимы бывали совсем короткими. А небо в ту пору никогда не бывало синим, но все время затянутым какими-то серыми тенетами.
Близился конец декабря. В самую темную часть зимы в долгие прогулки мы с папой не ходили. Гостей не принимали. Никакого празднования по случаю Нового года у нас не планировалось, как не праздновался и мой день рождения. И вот, наконец, наступило 31-е декабря. Мы с папой вечером занимались какой-то домашней ерундой, уже поужинали и собирались ложиться спать. И вдруг раздался близкий скрип снега и стук в дверь. Папа пошел открывать, и вошла заиндевелая и заснеженная мама. Она приехала с оленьим транспортом. Никаких разговоров о скором ее приезде у нас с папой не было. Но скорее всего ее приезд абсолютно неожиданным был только для меня. – О своих перемещениях из Усть-Таскана по Колыме мама, наверняка, писала в письмах и телеграммами из Сусумана. Но, поскольку дату ее приезда транспортом  предугадать было невозможно, хитрый папа, видимо, от меня это утаил, чтобы напрасным ожиданием не травмировать хрупкую детскую психику. Так же папа поступил и позднее, утаив от меня болезнь и смерть Джека! – Мое воспитание было очень онаученным.
Вслед за мамой какие-то люди вместе с клуба;ми пара внесли ее обмерзший багаж, в том числе и небольшую кадушку с квашенной капустой. Это был мамин подарок нам к Новому году. Таким образом, у нас внезапно наступил неожиданный праздник! Джек тоже это понял и очень обрадовался.
Мамина капуста в тогдашних условиях на базе была драгоценной редкостью, но представляла собой то, что позднее во время войны называли хряпой. Она делалась из тех зеленых наружных листьев капустных вилков, которые теперь выбрасывают. Эта хряпа была зеленого цвета. Такую прелесть мама могла заготовить только еще в условиях КОС, когда там работала, и оттуда трудилась тащить ее. Доставка этой хряпы видимо представляла собой сенсацию, о которой узнали многие. Помню, как вскоре наша соседка по дому Бобриха (по фамилии своего повелителя) вскоре пришла к нам и без предисловий обратилась к папе: «Сусед, а сусед. Дай копусты».
А потом были пространные рассказы мамы  о ее более чем 400 километровом путешествии из Сусумана на грузовом оленьем транспорте при 50;-х морозах.   – Она пришла  к  верному выводу, что если бы я был с ней, то она меня живым не довезла бы. А так все обошлось, хотя и были приключения.
Позднее той зимой мама как-то полувсерьез,  упрекнула меня за то, что я в свое время не послал ей телеграмму о своем благополучном прилете на Усть-Неру. Она как-то не учла, что я еще был малообразован, не знал, что такое есть телеграмма, не имел понятия об ее адресе (хотя она сказала, что свой адрес в Усть-Таскане она, написав на листочке, в какой-то из моих карманов сунула). Кроме того, в те поры я еще только-только пописывал и то печатными буквами. Моих познаний было явно недостаточно для написания осмысленных сочинений. Впрочем, до самого конца моего пребывания на базе я так и не узнал из-за полной ненадобности, где именно находилась какая-либо почта, да и была ли она тогда там вообще? Вероятно, где-то была, но просто от меня затаилась, не имея вывески, которую я бы уж прочел.
Сразу по приезде мама резко изменила нашу холостяцкую жизнь. Были выброшены те черные железные кру;жки, их заменили обычные эмалированные и стаканы. Исчезли и кукули и взамен их на тех же топчанах были устроены обычные постели с простынями и ватными одеялами. Видимо все это уже возможно было просто купить на базе, деньги-то были. А сохранялось все это папой просто по привычке от прошлой зимовки и полевого сезона.  Вероятно, было выброшено и немало мусора, ведь мы с папой пол только подметали. А тут пол был вымыт. Мама кое-что подправила и в моих одеждах. В частности, чуть ушила мою мешковатую кухлянку, она стала не красивее, но гораздо удобнее. Мама принялась также готовить, разные кушанья необычайно вкусные. Благо было из чего! Такого разнообразия вкусных блюд у нас никогда не бывало и в Ленинграде ни до, ни после «Дальстроя». Мама только горевала об отсутствии на базе овощей. Были только сушеные: картофель, свекла и, возможно, морковь. Мама все причитала, каких бы чудес она могла настряпать со свежей картошкой! Но она ухитрялась изредка делать чудеса и в пекарне у заключенных, в форме пирогов, булочек, а главное – в виде рыб горячего копчения. А это было уже вовсе объедением!  В кухонном обиходе на базе тогда совсем не было не только обычной картошки, не было и свежих яиц и подсолнечного масла. Вместо него применялось  масло из кедровых орехов, выпускавшееся на некоей опытной фабрике в Иркутске. Это масло было очень вкусным, и я то и дело выпрашивал ложечку его у мамы. Но мама много пить этого масла мне не позволяла и жадничала, пугая порчей желудка, быть, может, напрасно. А привязанность к кедровым орехам до сих пор – одна из моих хронических болезней. На Индигирке у нас настоящих кедровых орехов не было. Были только стланниковые. В ближних окрестностях базы кедровый стланник не рос. Его заросли были где-то за большим болотом в предгорьях хребта Тас-Кыстабыт. Там и собирали его орешки и меня нередко ими угощали. Они были очень мелкими хотя и вкусными. Грызть их было утомительно. И я собственноручно придумал стланниковые орешки распаривать в кипятке. Они очень разбухали, увеличивались в размерах, и грызть их становилось удобнее и почти без потери вкуса.
А кедровое масло, также как и спирт, расфасовывалось тогда на базе в запаянные прямоугольные банки из белой жести  емкостью 2 литра. Папа, разглядывая как-то такую банку рассказал мне о том что на сильном морозе чистое олово становится хрупким («оловянная чума») и запаянные банки начинают протекать. Однако незначительная примесь золота в олове повышает его стойкость на морозе. Поэтому в «Дальстрое» было тогда принято разрешение о выплавке для собственных нужд некоторого количества олова из части касситерита, добываемого совместно с золотом из россыпей.
Но, пользуясь кедровым маслом, мама не забыла о проклятом рыбьем жире от которого я за долгие месяцы уже успел отвыкнуть. В сознание взрослых повсеместно уже была внедрена его полезность, хотя сами взрослые его не употребляли. Снова из далекого прошлого появилась эта гадость, и бутылка с ним была постоянно установлена на заледенелый подоконник. Этот жир в охлажденном виде мне теперь стали спаивать регулярно, милостиво разрешая заедать кусочком хлеба с обильной солью.
В те поры скармливание детям рыбьего жира было уже внедрено прочно и повсеместно. Какое счастье, что меня на базе не травили рыбьим жиром хотя бы летом! Видимо, из-за отсутствия холодильников. Это был специфически зимний садизм. Неужели им и теперь ещё детей мучают? Поливитамины тогда еще изобретены не были. И о витаминах, в те поры еще немногочисленных, говорили как о чем-то волшебном. Подлинная мода на эти самые витамины тогда еще не наступила. А вот цинги взрослые всерьез опасались и старались применять тогдашние противоцинготные средства. Зимой одним из таких домашних средств считалась строганина, а летом отвар из хвои лиственницы. Эта жидкость не была особенно противной и пахла хвоей,  но мама ее варила редко: собирать и обрывать хвоинки часто было некогда, а без холодильника хранить эту жидкость было негде.
Еще одним противоцинготным средством был темно-красный чрезвычайно кислый сироп, называемый клюквенным экстрактом, который взрослые по каплям добавляли себе в чай. Очень достойным средством были засахаренные мандарины, которые без кожуры по 6 штук были упакованы в пакеты из синего целлофана. Такое лекарство я всячески одобрял. Но мама считала одно его недостаточным и, согласно классическим противоцинготным рекомендациям великих полярных исследователей, стремилась дополнить маринадами, из которых она практически могла готовить только маринованную сушеную свеклу. Этим мама во мне воспитала стойкую жгучую ненависть к этому овощу. Но в медицине существует прямая зависимость между целебностью лекарства и мерзостью его вкуса. Типичные примеры это – касторка и тот же рыбий жир.
Но внезапно возникло нечто худшее, чем рыбий жир! Это нечто называлось тинктурой абсентис и пузырек с ней постоянно стоял на том же окне и был мне прописан доктором Лебедевым для аппетита. Это была невообразимо горькая гадость, хотя она и отпускалась по каплям. Этого абсента я боялся пуще всего на свете. Правда, меня им казнили только в тех случаях, когда я отказывался поедать в нужном для родителей количестве нечто особенно питательное. Количество этого питательного определяла мама, а вот число капель абсента из флакона иезуитски вслух медленно отсчитывал  папа и у меня при каждой капле сердце замирало. Правда, он же нередко соглашался на замену очередной порции абсента моим отстоем в углу, который однажды для меня закончился конфузом.
Итак, как-то в очередной раз я был водворен в угол. Скромно стоял, грустил и скучал. Я пробовал скоблить иней на оконной тряпке, что-то писал на ней пальцем, но внезапно у меня возникла умная мысль: лизнуть зловонную ложку для рыбьего жира, стоявшую наготове в стакане на заледенелом подоконнике. Что я и сделал. А ложка взяла да и примерзла к языку. Я опешил и возопил с разинутым ртом: «Папа! А как!». В результате я был тотчас же извлечен из угла вместе с моим языком и ложкой. Ручка ложки немедленно была погружена в кипяток и язык мой освободился. Я же был выпущен из угла и осмеян. Более того, это происшествие было доведено до сведения всех знакомых, я им прославился, и все меня дразнили. То же делали и малознакомые мне люди, публично показывая мне языки. И все поминали мне знакомого пса Каниса, который однажды тоже прославился тем, что лизнул топор, которым его хозяин рубил на морозе мясо. В результате этот топор вместе с Канисом был внесен в дом и они были разморожены возле печки. А ехидные доброжелатели публично предлагали и мне уютные места у своих печек. Я очень стеснялся такой известности и некоторое время избегал лишний раз появляться на людях.
Вспомнив об абсенте, я вспомнил, что медицинские опыты надо мной папа производил и раньше еще до приезда мамы. Так, однажды мне потребовалось вырвать мешавший молочный зуб. Необходимо было идти к доктору Лебедеву, но это было страшно и я наотрез отказался. А вот на папино предложение мне помочь, я согласился. У него страшных щипцов не было и никаких каверз я не опасался. Он раздобыл прочную шелковую нитку, привязал эту нитку к моему зубу, а другой ее конец – к молотку. Потом чем-то отвлек мое внимание и сбросил молоток на пол. Зуб оказался вырванным без страшного похода к доктору. А еще, помимо доктора, папа придумал скармливать мне глицерофосфат кальция или железа, который он делал сам совместно с химиком. Этот глицерофосфат был безвкусным вроде зубного порошка. И я не протестовал, требовалось только запивать его водой.
Что же касается самого приезда мамы, то я  теперь вот смотрю на географическую карту и содрогаюсь.  – Ей пришлось на грузовом оленьем транспорте, в котором обычно бывало несколько десятков нарт и всего лишь два каюра, проехать от Сусумана до Усть-Неры преимущественно по руслам рек, что-то более 400 км. Причем проехать в самую суровую и темную часть зимы при неуклонно сокращавшейся продолжительности светового дня и при обычных температурах в пределах –50-60;С. При этом мама ехала в последней нарте транспорта, а оба каюра были в его голове. А на каком-то этапе мамина нарта оторвалась. И ей пришлось в одиночку сколько-то времени ждать, пока каюры ее хватились. И это ночью на сумасшедшем морозе. И все это после того, что в начале сентября, еще в Усть–Таскане из сарая у авиаторов было похищено почти все то, ценное и теплое, что еще оставалось в наших с мамой вещах. Я не знаю, что поименно было украдено в этот второй раз. Знаю лишь кое-что из того, ничтожного, что осталось. А осталось, очевидно, только то, что не имело ценности для колымских воров. – Это были: громоздкий радиоприемник, гамак и мамина доха. Оказалось, что воры прекрасно разбирались в качестве мехов: моя доха из пушистого пыжика была похищена. А вот мамина, сшитая из шкуры неплюя с ломким волосом, им не понравилась. Но, оглядываясь на прошлое, должен сказать, что именно эта доха сохранила маме жизнь при  ее сумасшедшем путешествии на оленях в самую лютую пору зимы. Думаю, что при этом путешествии каюры все-таки снабдили маму какими-то дополнительными шкурами для защиты от ветра, прежде всего ног, но ловко сшитая по фигуре и плотно прилегающая к телу доха, да еще с подстежкой из чукотского гагачьего пуха (мастерство скорняков) в сочетании с очень малой теплопроводностью меха неплюя (особые свойства пустотелой оленьей шерсти) были главными факторами благополучного завершения этого мамина путешествия.
Судьба этой дохи не закончилась на Усть-Нере. Старая доха возвратилась в Ленинград и даже каким-то чудом пережила блокаду, а в годы нашей послевоенной нищеты зимой еще служила маме. Правда, когда мама в своей дохе ездила в трамваях, дамочки сильно ругались, потому что на их одеждах все еще оставались обломки оленьей шерсти, которая за долгие годы так и не успела вся осыпаться.
А в осуществление своей тогдашней революции в нашей жизни маме пришлось много ходить в центр поселка: в контору, на склад, в магазин и в пекарню. Меня, разумеется, она таскала с собой. Именно в этих походах я начал подлинное знакомство с поселком, уже ничего и никого не опасаясь. В поселке тогда никакой систематической планировки расположения домов в форме улиц не было. Дома располагались произвольными группами. Некоторые из них строились теперь уже и двухэтажными. В центре базы все деревья уже были вырублены и даже пеньков почти не осталось. Особенно я любил ходить в пекарню. Сначала с мамой, а потом и в одиночку. Там мама пекла пироги и коптила необыкновенно вкусную рыбу, делясь с зеками-пекарями. Я-то уж маминых копчений никогда не пропускал. А меня пекари угощали не сладкими, но горячими и очень вкусными маленькими булочками. У них в пекарне было как-то особенно тепло, совсем иначе, чем у нас дома при  железной печке, и необычайно вкусно пахло свежим хлебом. – Продававшийся в магазине хлеб,  всегда бывал уже черствым. Пекари со мной бывали очень приветливы и приглашали заходить к ним. А когда в их печи выпекался хлеб, они вставали на табуретку и дышали испарениями из печи, говоря, что хлебный запах их радует.
Когда-то в январе родители решили созвать гостей по случаю приезда мамы. В нашу тесную комнату собрались почти все геологи базы, человек 7-8. Последним со значительным запозданием пришел главный геолог А.П. Васьковский. Его и только его Джек почему-то решил приветствовать восторженным лаем. Вообще-то он был молчуном и лаял очень редко, только в тайге на белок и летяг, а попусту не лаял вообще как мои позднейшие собаки. У нас было очень тесно и пришлось взять взаймы у соседей (Бобровых) лавку. Мама напекла пирогов сладких и с рыбой, накоптила хариусов и ленков. Нажарила разной дичи. А потом еще ее капуста «на сладкое»! Мама была единственной женщиной и ее утопили в комплиментах. Кроме того, кто-то из гостей принес с собой патефон, установить который возможно было только на полу, убрав дрова возле печки. Это вызвало известное оживление. Проигрывать додумались оперу «Пиковая дама». Пластинок было много, это ведь было еще до долгоиграющих. –Приходилось то и дело присаживаться на корточки, чтобы заменять пластинки и иголки и еще периодически заводить патефон. От этой оперы всем и мне в особенности было необычайно скучно. На какой-то арии Джек тихонько завыл и это всех очень развеселило. – Он оказался единственным ценителем классической музыки. А мне, быть может поэтому, никогда в жизни не хотелось посмотреть эту оперу на сцене.
А, оглядевшись вокруг, мама обнаружила, что я слишком мало бываю на воздухе и не имею в своем распоряжении специфических зимне-детских радостей (вечерние стрельбы из малопульки из-за укорочения дня постепенно прекратились). Маме вспомнилось как  в ее детстве зимой они катались с горок на берегу Иртыша, и она решила устроить для меня такую-же катушку. Подходящее место на берегу было найдено. Кто-то, быть может сам папа, выровнял и утрамбовал снег на скате и даже полил его водой. Катушка получилась достаточно длинной, скользкой и прочной. А для катания с нее мама сперва приспособила, как это было у них в детстве, кусок шкуры. Требовалось только с внутренней стороны шкуру увлажнить и заморозить, а еще лучше наморозить на нее корочку льда. В настоящее время у детей для такой же цели имеются разнообразные устройства вроде сковородок (не знаю их подлинных названий) из толстого полиэтилена.
Возможность кататься с горки для меня была событием. Но на шкуре я катался недолго. Папа у кого-то из зеков заказал для меня санки, они были сделаны из березы. Это было подлинное произведение столярного искусства без единого гвоздя в виде уменьшенных деревенских розвальней с укосинами с обоих боков против опрокидывания. Санки катились гораздо дальше шкуры. Жалко, что ценителей санок, кроме собак не было. А так хотелось этими санками похвастаться!
Но еще большим, чем для меня событием, мои катанья оказались развлечением для собак, собиравшихся на льду реки. Зимой там обычно скапливалось все собачье население базы. Их было много десятков большей частью крупных и совсем беспородных. Папа их собрание называл собачьим клубом. Летом почти все они разъезжались с геологическими партиями «на работу», а зимой бегали на свободе и целыми днями резвились на льду. В поселке им видимо делать было уже нечего. Насколько я знаю, на базе только один пес все время сидел на цепи и звали его Ураном, он в клубе не бывал. Некоторые из членов собачьего клуба приносили с собой обглоданную сухую косточку или просто палку, потом они их отбирали друг у друга. Но главным и обычным развлечением собак было выдергивать и таскать флажки из ограждения на льду посадочной площадки для самолетов. Начиналось обычно все с того, что кто-нибудь из собак выдергивал один флажок и бежал с ним, а вся свора пускалась за ним, растянувшись метров на 100. Потом кто-нибудь из самых отставших хватал ближайший из еще оставшихся флажков и бежал с ним в противоположном направлении. Тогда вся стая отвлекалась от первого флажка, бросала его и устремлялась за вторым. И так без конца! Особенное оживление в собачьем клубе наступало после выхода солнца из-за хребта Тас-Кыстабыт в феврале-марте, когда бегать стало еще веселее. Но если с ноября по январь самолеты на базу прилетали редко и беспорядок с флажками мало кого из авиаторов тревожил, то позднее при удлинении светового дня маленькие бипланы П-5 стали прилетать все чаще и кто-то был обязан непрерывно восстанавливать собачьи погромы флажков ограждения.
Изредка на базу с низовьев Индигирки приезжали собачьи упряжки, которые тоже распускали на волю. Эти ездовые собаки по сравнению с нашими были более крупными, более однородными по окрасу шерсти, более грозными с виду, и очевидно, более серьезными по роду занятий. Тем не менее, в нашем собачьем клубе они участвовали вполне наравне с нашими домашними шалопаями. Так же без толку лаяли, дурачились и бегали взапуски за флажками. Драк не затевали и не обижали меня. – В общем придерживались общепринятых в клубе правил и «не высовывались», несмотря на несомненный избыток сил, всю серьезность своего вида и своей службы. И вопреки грозному виду и размерам некоторых из них, меня никто ни разу в азарте возни не укусил.
Когда у меня завелась катушка и санки, развлечения собакам добавилось. Они собирались возле меня, а едва я съезжал, бежали за мной, обгоняли, лаяли, прыгали на меня при остановке санок и сталкивали в снег. Они как своего катали меня  в снегу, колошматили лапами, покусывали, лизали лицо и руки, утаскивали шапку или рукавицы, но быстро отдавали их по моему требованию. Если бы на мне тогда были заказанные в Ленинграде очки, они были бы сразу утрачены безвозвратно. Наверняка все это было очень смешно, но в будни досужих людей тогда не было, все работали и смеяться над нами было некому. Очень многих собак я знал по именам. Джек в этом весельи активно участвовал, но когда я возвращался домой, он уходил со мной. А я возвращался облепленным замерзшей собачьей слюной с налипшим на нее снегом. Мама все это отскабливала, оттаивала возле печки и оттирала, а я взахлеб рассказывал о том кто из собак особенно отличился и был счастлив. Во всяком, случае благодаря собакам я одиночества не чувствовал или просто тогда еще толком не осознавал, что это такое.
Очень близкие отношения у меня были не только с Джеком, но и со многими другими собачьими аборигенами. И я не стыжусь признаться в том, что золотые годы моего уже вполне сознательного детства прошли в благодушной собачьей стае, а не среди плаксивых детей.
Так, был большой грозный овчар Джульбарс, который жил с хозяином в одном из крохотных домиков «Охотного Ряда». Он со мной был очень приветлив и относился ко мне снисходительно. Но когда я приходил к его хозяину, он немедленно кидался к своей миске с едой в углу и мгновенно съедал все, что в ней накопилось. А хозяин его смеялся, что Джульбарс ест только потому, чтобы его еда не досталась мне и это при полном дружелюбии ко мне.
А другой – черный с белым галстуком, лихо вздернутым хвостом и острыми стоячими ушами Жук. Он был типичной тунгусской лайкой только очень уменьшенного размера и очень любил сахар. А несколько раз бывало, что его хозяин просил меня извлечь Жука из клуба и привести домой, а я за неимением наготове сахара выманивал его дурака из стаи куском снежного наста. И он попадался на эту удочку. Впоследствии этот Жук в 40-м году был привезен хозяином в Ленинград.
Еще соседский совсем беспородный Джонька, всегда остававшийся летом на базе, воровал у моей мамы горячие котлеты, жарившиеся на уличной железной печке. При этом он так смешно поджимал губы, чтобы не обжечься, а схватив горячую котлету сразу же убегал, как опытный вор. А я наблюдал и смеялся… И так далее.
А мой любимый Джек заболел и умер на исходе последней зимы. Его болезнь и смерть родители от меня тщательно скрыли. И их отговорок я совершенно не помню. Только уже перед самой посадкой в самолет на Берелёх папа мне сказал, что Джек умер от воспаления легких, но когда именно это случилось, он не уточнил. Папа сказал только, что Джек простудился потому, что обитал в доме, а не в будке на морозе и шерсть у него была слишком редкой для шестидесятиградусных морозов. Ведь ездовые собаки зимой даже будками не обеспечивались и были вполне здоровыми.
А мои прогулки после маминой реорганизации нашей жизни были строго регламентированы в зависимости от мороза. Сведения о температуре зимой тогда на базе были так же обязательны как теперь прогноз погоды. –Когда мороз был до -40;С, я получал полную свободу перемещения. Но когда бывало холоднее, мне предписывалось болтаться только возле дома, на реке с собаками или бродить по поселку. В моем распоряжении термометра не было, приходилось только верить родителям. Но в самые сильные морозы я изобрел свой собственный способ определения непригодной температуры.
Я выбирал широкую торную тропинку и на нее плевал, стараясь плюнуть как можно дальше. При очень сильных морозах плевок падал на тропинку пузырчатой ледяшкой и я успокаивался. Если же плевок не успевал в полете совсем замерзнуть, я подвергал сомнению родительские запреты и вступал в споры, требуя доказательств. Папа мне рассказывал, что при температурах ниже – 40;С даже наших заключенных не выводят на работы на открытом воздухе. Для измерения зимней температуры применяют только спиртовые градусники (ртуть на сильном морозе замерзает). Но хитрые заключенные, чтобы избежать открытых работ, придумали искусственно понижать дневную температуру лагерного градусника. Для этого в деревянную стену барака точно под шарик термометра забивали массивный гвоздь. В результате шляпка гвоздя касалась градусника и он показывал температуру близкую к ночному заморозку, то-есть немного ниже температуры дневного воздуха.
Однажды, когда мы играли с собаками, на реку явились два зека с топорами и начали рубить лед. Я этим, естественно, заинтересовался. Оказалось, что они пришли делать новую прорубь. Они крошили лед, вырубая широкую круглую яму и вычерпывая ледяную крошку ведром. Постепенно яма во льду становилась все глубже и они принесли лестницу, а ледяную крошку вытаскивали ведром на веревке. Мне они сказали, что лед имеет толщину более 2,5 метров. Когда по каким-то признакам они определили, что до воды уже совсем близко, то вытащили лестницу, вылезли из шурфа и принесли бревно с прибитой к нему поперечной палкой. После этого вдвоем взялись за эту палку и стали, то и дело поднимая бревно, долбить ледяное дно в шурфе. Наконец, они дно в ледяном шурфе проломили и вода заполнила весь шурф. К сожалению, мне не пришлось наблюдать как из этой проруби граждане брали воду, это происходило утром, когда я еще спал. При мне же возле проруби только валялся топор для прорубания периодически намерзающей в проруби корки льда.
А по выходным дням вокруг проруби собирались рыболовы, за действиями которых я пристально наблюдал. После разговоров с ними кто-то из них подарил мне рыболовный крючок и пучок конского волоса для лески и даже научил как ее делать (теперешней жилки тогда еще не было). Я по скольку-то волосин отбирал, скручивал и связывал друг с другом. Сделанную леску привязал к короткой палочке-удилищу, а из надрезанной картечины сделал грузило и всё закончил крючком. Мама мне дала несколько кусочков красного мяса для наживки и я начал рыбачить вместе с рыбаками, опыт рыбной ловли еще из Корытницы у меня уже был. Разумеется, на изготовление удочки из-за отсутствия опыта у меня ушло несколько дней. А папа мне помогал только скручивать волосинки для лески, а об особенностях подледного рыболовства он мне ничего не рассказал, этим он не увлекался. Итак, я уселся рядом с рыболовами, наживил крючок и погрузил удочку в прорубь. Я, подражая рыбакам, свою удочку периодически подергивал и временами скалывал ледок, намерзавший на леску. Но я ничего не поймал да и не мог поймать, потому что только сейчас, осмысливая прошлое, понял, что все эти благорасположенные ко мне мужики, научившие меня делать удочку, не принимали меня всерьез – пусть мол играет, и не научили самому главному. –Никто из них не рассказал мне о повадках рыб и что их следует ловить подо льдом около дна и леску на удочке следует делать как можно длиннее. Я же свою короткую удочку только попусту макал в ледяной шурф, куда рыбы, если и заплывали, то только полюбоваться на рыболовов и посмеяться  над ними. Впрочем, и у прочих рыболовов я пойманных рыб почему-то не замечал, они, наверное, их сразу же прятали, но они сидели у проруби часами, а мне было некогда. В результате я быстро разочаровался в зимней рыбалке, предпочитая использовать папины выходные иначе. Но в прочие дни в те поры я был не чужд любопытства к любым незнакомым мне вещам и событиям. Видимо неспроста военные свои мины-сюрпризы конструируют в расчете в первую очередь на детей и женщин. И меня тогда заинтересовали не только расчистка катка и сооружение проруби, но даже зимняя чистка общественного туалета. В ту пору его услугами я еще не пользовался – был всего лишь горшок. От летней чистки я бы вероятно сразу же сбежал из-за вони!
А тогда невдалеке от дома моего приятеля Каниса я однажды обнаружил в будний день, что некий зек прилежно долбит ломом смерзшиеся сокровища в общественном туалете. Я встал столбом и принялся наблюдать. Я так долго и пристально наблюдал до тех пор пока зек не спросил: «Не нужно ли мне оправляться?». Тогда я застеснялся и убежал.
После приезда мамы и ее революции я получил гораздо больше свободы. Мне уже не нужно было заботиться о подтапливании печки. Да и папа освободился от хозяйственных забот и по выходным дням мог уже всецело принадлежать мне. В ту первую зиму я как-то опасался подолгу в одиночку шляться по тайге и терпеливо невыносимо долго дожидался папиных свободных от хозяйственных обязанностей выходных. И тогда уж мы с ним и Джеком бродили всласть. Мне казалось, что очень далеко. Папа явно предпочитал тайгу на левом берегу в районе их дома, который был несравненно живописнее нашего. Наш берег был довольно болотистым, а тайга на нем уже изрядно прореженной. Тот же берег был возвышенным и покрыт пригорками, на которых кроме старых лиственниц росли и небольшие березки с необычной желтоватой берестой. У нас на правом берегу таких не было совсем. Напротив базы находился огромный остров, начинавшийся косами с зарослями тальника с красноватой корой, а дальше покрытый вековыми лиственницами, среди которых изредка встречались кустики охты. Ее ягоды в промороженном виде были вполне съедобны. Мы с папой между собой этот остров называли лесистым, от левого берега Индигирки его отделяла узкая протока. За этой протокой и находился дом, выстроенный папиной партией в 37-м году.
Но поскольку дни становились все длиннее и длиннее, мы с папой могли уходить все дальше и дальше от базы как по левому берегу вверх по реке, так и на большое болото к востоку от базы. Папа явно готовил из меня таежника и я был довольнёшенек.
Папа учил меня различать на снегу следы заячьи, лисьи, собачьи, а также куропаток, горностаев и белок. А когда нам встречались старые дуплистые лиственницы, папа стучал прикладом винтовки по их стволам и иногда из дупла высовывалась мордочка летяги. И тут начиналось веселье: Джек лаял, летяга перепархивала с дерева на дерево и взбегала по стволу, Джек перебегал от одного дерева к другому, лаял и недоумевал почему папа не стреляет. А папа не стрелял ни белок, ни летяг, не будучи промысловиком. Торных заячьих троп вокруг базы тогда было множество. Папа рассказывал мне как якуты ловят зайцев и объяснял устройство ловушек, когда они нам встречались. Плашки делались из скрепленных друг с другом бревен и предназначались придавливать зайцев, а петли из тонкой проволоки развешивались над заячьими тропами, прикрепляясь к кустам, и зайцев душили. Папа говорил, что главный недостаток обычных якутских ловушек – легкая доступность добычи для хищников и следующая из этого необходимость слишком частой проверки этих ловушек. Поэтому папа изобрел заячью петлю особой конструкции.
Его петля делалась не из упругой проволоки, а из тонкого льняного шпагата, называвшегося на базе английским шнуром. Этот шнур был очень прочным и гораздо более эластичным, чем проволока. Затем возле выбранной заячьей тропы отыскивалась молодая лиственница, вершина которой пригибалась к тропе и над ней в согнутом положении непрочно закреплялась. Петля из английского шнура привязывалась к вершине пригнутой лиственницы и подвешивалась над заячьей тропой.  Гениальность идеи состояла в том, что заяц, попадая в петлю, освобождал лиственницу, она распрямлялась и вздергивала зайца, делая его недоступным для волков и собак. Мы с папой на левом берегу  подальше от базы и собак несколько  петель  его  системы поставили. Я какое-то время систематически ходил их проверять, надеясь на добычу. Петли стояли, но ничего в них поймано не было.
Между тем приближалась весна. Солнце из-за хребта поднималось все выше и выше и светило все дольше. Прогулки с папой становились все веселее и длительнее. И вдруг в конце февраля на базе появились стайки новых, маленьких, размером с воробья, каких-то необычно непугливых птичек. Они подпускали очень близко и их при желании легко можно было бы ловить сачком, а при известной сноровке и просто руками, но такого желания у меня не возникло. Эти птички были беленькими и только на спинках и на хвостах у них было по нескольку темных перышек. Папа сказал, что эти птички называются пуночками, что они неспеша летят на север к себе на родину в тундру и что их туда зовёт наступающая весна. –Какая весна, когда кругом снега по пояс и нет сосулек?
Вскоре после прилета пуночек уже в марте на базу прилетели два больших двухмоторных синих цельнометаллических из гофрированного алюминия самолета. Они сели на лыжах на лед возле самой базы. Марки этих самолетов я не помню. Наверное, они были той же породы, что и летавшие через Северный полюс в Америку. Оба самолета поставили рядом у берега возле центра поселка. Для меня было неожиданным, что под ними даже взрослым возможно было свободно ходить и что около них восхитительно и необычно пахнет авиационным бензином. В экипаже одного из этих самолетов штурманом был папин знакомый по зимовке в бухте Провидения, его фамилия была Падалка, а имени его я не помню. Не исключено, что он был дедом, отцом или каким-то другим родственником теперешнего космонавта (ведь у авиаторов тоже практикуется профессиональная семейственность). По случаю его прилета у нас был прием. Мама накоптила хариусов и испекла рыбный пирог. Конечно была строганина из разных рыб и мужчины пили спирт и вспоминали ту свою зимовку.
Падалка рассказывал о своем участии в поисках экипажа Леваневского в районе мыса Барроу в Канаде. Вслед за тем он водил меня в свой самолет. В его просторном темном салоне не было ни иллюминаторов, ни кресел потому, что самолет был предназначен для перевозки грузов, а бензобаки у него находились внутри толстых крыльев, которые называются плоскостями, что для меня было совершенной неожиданностью. А в кабине пилотов находились два кресла с двумя одинаковыми штурвалами, которые не только поворачивались как у автомобилей, но и качались во все стороны, чтобы в полете наклонять самолет налево и направо или направлять его вверх и вниз. Потом Падалка повел меня в свою маленькую кабину  в самом носу самолета, застекленную спереди и снизу, чтобы наблюдать в полете за земными ориентирами. На маленьком столике в кабине была расстелена карта с проложенным на ней маршрутом предстоящего полета. На стенах кабины было множество шкафчиков и приборов. А мне Падалка дал в руки черный ключ от рации, на котором я от души мог стучать без смысла и слушать писки морзянки.
Вскоре после отлета тех больших самолетов у меня было маленькое непонятное мне приключение. –В одно хмурое утро достаточно рано я почему-то отправился в центр поселка в какой-то дом к одному пилоту, имени которого я не помню. Что меня подвигло на этот визит? Теперь мне кажется, что он накануне каким-то образом мог попросить меня его разбудить. Быть может это было в предвидении последствий сильной пьянки? Или просто готовился долго спать, у авиаторов тогда была в ходу фраза: вздремнуть минут 600. А я на базе был вроде общественной собачки, существом самым свободным и вездесущим. Я пришел куда требовалось, постучался в дверь, он проснулся и мне открыл, он жил один. Потом он оделся и приготовился завтракать. Для этого он из наружного ящика над дверью вынул жестяную банку со спиртом и промороженный кружок колбасы. Затем от колбасы отломил по-братски половину для меня. А себе стал наливать спирт в стеклянную банку. Помню, что поверхность банки мгновенно запотевала, а спирт был густоватым как глицерин. Ни до, ни после мне не приходилось грызть такой твердой как камень мороженой колбасы. Родители такого никогда не позволили бы, чтобы спасти меня от ангины и поберечь зубы. А он сжевал эту колбасу, запил ее спиртом и отправился к своему самолету на реку. Никаких разговоров с ним я не помню. И я даже не пошел его провожать. –В отлете такого маленького самолета П-5 для меня уже ничего интересного не было.
А примерно в эту же пору в конце зимы я, болтаясь по поселку базы, однажды обнаружил сначала возле одного, а потом и у другого дома груды окровавленного снега. Я не помню от кого и каким образом я узнал, что в этих домах происходили роды и мог только сопоставить это с давними рассуждениями маминых собеседниц о родовых муках. Я знал, что кровь чуть-чуть проливается от порезов пальцев. Но чтобы столько крови? И почему? –Я конечно уже знал, что олени и бычки, мясо которых хранилось у нас в подполье, были зарезаны. Но воспринимал это чисто теоретически, как-то абстрактно, не сопоставляя с отнятием у животных жизни и реками крови. Но над разрешением этих проблем я не стал задумываться и ни к кому не приставал с расспросами. – Роды и кровь – меня  это не касается! От взрослых все равно толку не добьешься.
Ранней весной 39-го у нас в семье как-то, с участием отцовских коллег, обсуждался вопрос о том, что геологам первого призыва предстоит последний полевой сезон перед длительным отпуском, после которого судьба разбросает их куда попало. В результате было решено на этот раз устроить, перед выездом в поле, грандиозную отвальную и совместить ее  с празднованием Первого мая. Мои родители приняли активное участие в организации этой отвальной. –Папа взял на себя подготовку украшений выпивки, а мама – приготовление стола.
Все началось с того, что в задней стене нашей комнаты прорубили лаз к соседям. Там оказалась маленькая комнатка с окном, которую использовали в качестве склада. В этом складе к стене прибили ящики вместо полок. На эти полки папа с химиком натащили его колб и больших мерных стаканов и начали изобретать облагораживания для единственного имевшегося на базе напитка: спирта. Наполнили спиртом все колбы и стаканы, и начали в разные посудины со спиртом добавлять все, что имелось под рукой. Доктор Лебедев принес каких-то сушеных лечебных, душистых трав, использовали содержимое банок со сгущенным какао и кофе, завернутые в хрустящий голубой целлофан засахаренные мандарины, что-то выбирали из месива сухофруктов, какие-то консервированные варенья, кое-куда подмешивали химически-чистый глицерин, палочки корицы и бог знает что еще. Тщательно перемешивали, добавляли сахарного песка, затыкали ватками и накрывали стеклами. И все это должно было стоять и спокойно настаиваться в нашем доме сколько-то времени.
Мама своими делами занялась существенно позднее. Она куда-то уходила. Ей сделали из жести специальные вороночки и трубочки для украшения тортов кремами. Потом из пекарни приносили пироги и торты. У нас же их и намазывали и украшали кремом, а мне доставалось облизывать вкусную посуду. Но в нашей комнате складывать их было негде и их куда-то уносили хранить. Одним словом, работа кипела.
Я в свою очередь тоже не дремал. Я постепенно перепробовал все сладкие эссенции в папиных стаканах и колбах. Каждый сосуд в отсутствие родителей я открывал, макал в него пальчик и облизывал. Многие из эссенций были очень вкусными. И я не злоупотреблял, чтобы моего воровства никто не заметил. Но вопреки медицинским предостережениям пьяницы из меня не вышло.
Сама отвальная была устроена где-то в общественных помещениях, в столовой или в клубе. Меня туда родители не брали. Отвальная состоялась перед Майскими праздниками. Все сошло гладко без дебошей и скандалов. Родители вернулись домой веселые и довольные. Особенно довольной была мама за всеобщие похвалы ее пирогам и тортам. А вскоре после праздника мы переехали на новую квартиру. Наша новая комната была существенно большей по площади, в ней до нас одиноко жил А.П.Васьковский, у которого я больше недели обитал в прошлом октябре. А сам А.П. перебрался в один из крошечных домиков «Охотного Ряда». Вероятно, это был один из редчайших случаев, когда руководящий товарищ по своей воле отдал подчиненному лучшую жилплощадь, а себе взял меньшую и худшую. Наш переезд осуществился посредством ручной перетаски нашего скромного скарба в течение приблизительно одного часа и почти без моего участия (я тащил только металлическую посуду). Продовольствие из подполья, вероятно, перетаскивалось позднее. Наш новый дом находился на самом южном конце поселка. Севернее дома протекал ручеек, который отделял наш дом от поселка и тут же впадал в заболоченную старицу, заканчивавшуюся глубокой и широкой промоиной, уходившей к югу и к реке. А южнее дома была большая поляна, на правом краю которой родители потом повесили гамак, тогда единственный на базе. Далее был лес. Качаться в этом гамаке в солнечные дни было потом моим любимым занятием. Тем более, что при качаниях комары не так кусались. Но гамак нравился не только мне. Покачаться в нем чаще других приходила одна мамина знакомая, жена главного инженера Трушкова. Она приходила вместе с грудной дочкой, которую она родила еще в конце зимы, о чем я был давно информирован по наблюдениям за окровавленным снегом около их дома. Она оживленно болтала с моей более многоопытной мамой о женских делах. В частности, помню как и она однажды подробно рассказывала маме о трудностях и болезненности своих родов.
В наше время вблизи базы якуты уже не жили, их подвергли коллективизации и переселили в посёлки, но в дальних окрестностях они еще обитали в одиночных юртах. И вот когда-то, скорее всего еще в 38-м году, вероятно, еще перед началом учебного года, кому-то из высшего начальства пришло в голову в соответствии с политикой Советского Правительства организовать на нашей базе интернат для обучения якутских детей. Я на базе облазил все закоулки, но где прятался этот интернат и где жили дети зимой – не имею понятия.  И за всю зиму я никого из детей этого невидимого интерната ни разу не видел. И на льду реки с собаками их не бывало. Но в наших домашних бумагах сохранилась фотография, на которой я как единственный детский представитель титульной нации сфотографирован с детьми из этого интерната по случаю 1-го мая 1939 года. Якутских детей было человек 5-6 и их учитель-якут. Из-за языкового барьера и большой разницы в возрасте никаких контактов у меня с ними не было. Куда они делись позднее? –Летом их на базе не было. Не было этих детей и на елке, устроенной уже перед Новым 40-м годом. Быть может, для них устраивалась особая елка? –Не знаю. Хотя в устройстве и проведении той елки для русских детей вместе с мамой я активно участвовал.
Сразу в праздники папа мне категорически запретил ходить на левый берег и вообще шляться по реке. Я отныне был свободен бродить только по коренному берегу и подальше от реки. Кругом было полно снега, но папа опасался начала ледохода, который точно предугадать невозможно, но который может быть катастрофическим как землетрясение. Я эти объяснения не очень понял, но догадался, что от трясения твердой земли спасаться некуда и папиным запретам внял без споров и скорбей. Места для прогулок мне оставалось вполне достаточно. Между тем весна бурно наступала. Солнце все дольше светило из-за гор, снег резко осел, уплотнился и усиленно таял. Только ночами он несколько подмерзал так что теперь и в тайге по насту возможно было свободно ходить куда захочешь, ноги совсем не вязли. И в таком виде снег в лесу сохранялся кое-где еще в июне.
Вскоре после переселения у нас на увеличившейся жилплощади однажды устроилось целое совещание. Говорили много: об опасности цинги, витаминах и о чем-то еще более глубокомысленном. В итоге решили требовать от руководства базы решения об организации общественного огорода. Даже откуда-то раздобыли семена овощей: моркови, репы, редиски (я запомнил одно забавное название ее сорта: «ледяной сосуль»), шпината и т.д. Некоторая часть семян оказывается была привезена моей мамой, вероятно из КОСа, и она же была одной из заводил мероприятия. Ею же специально для меня в ящике с землей на одном из окон была посажена некая особенно душеспасительная гадость, называемая шпинатом. Его зеленые листики, своей зеленостью напоминали щавель, но в отличие от щавеля, имели неприятный горьковатый вкус. А когда они подросли, я категорически отказался их употреблять и тот ящичек родителями был выброшен.
В организации огорода решили участвовать все или почти все геологи. Правда, все они были весьма далеки от умения выращивать овощи, а овощи произрастают летом, когда геологи пребывают в своем поле. Они как-то не подумали о том, что всю выращенную на этом огороде витаминную зелень вкушать будут не они сами, а среди тех кто остается летом на базе ни их самих, ни их семей не было. Но и это никого не смутило. В итоге земля для огорода была выделена, но не огорожена на правом берегу реки в 2-3 км к юго-востоку от поселка базы на безлесной окраине огромного предгорного болота возле оставленной якутами вполне целой  жилой юрты. А в самой юрте был постоянно водворен заключенный Иван Софронович в качестве сторожа и огородника. Потом уже летом я у него подолгу пропадал, помогая копаться в земле.
А пока мы с папой по интенсивно тающему зернистому снегу отправились осматривать территорию будущего огорода и его окрестности. Эта территория была в свое время обжита якутами и освобождена от леса. На ней некогда паслась якутская скотина, а на открытом месте снег таял особенно сильно. На сколько-то удаленном расстоянии от юрты в тайге была устроена из бревен старинная капитальная ловушка на медведя, называемая кулёмкой. Папа объяснил мне устройство этой кулёмки, медведя убивало падающее бревно. Познакомил меня папа также с особенностями конструкции капитальной якутской юрты, в которой люди круглогодично обитают при самых страшных морозах, хотя печка в ней не держит тепла и напоминает камин или скорее, просто костер под крышей. Не менее важно, что папа познакомил меня и с будущим огородником. Он происходил из Каменец-Подольска и был осужден за какую-то растрату, большую или ничтожную?
А как только на безлесной окраине болота совсем стаял снег, все желающие вольные обитатели базы в очередной выходной день отправились с лопатами вскапывать землю на огороде. Песен не пели, но работали споро и очень весело. Вскопан был порядочный участок, но соток тогда не считали. Земля еще не совсем оттаяла, но вскапывание должно было резко ускорить ее оттаивание, просушку и прогрев, чтобы потом уже можно было устраивать грядки и сеять овощи, что было уже обязанностью Ивана Софроновича, который в этом понимал больше всех вольных вместе взятых. Кто потом распоряжался посадками – не знаю, но были кое-какие нелепости. В частности, кто-то распорядился посадить и огурцы, которые в открытом грунте очень скоро померзли.
А однажды в двадцатых числах мая, когда снег уже вовсю таял, по-видимому, это был выходной день, потому что папа был дома, мы собирались садиться завтракать или обедать, как вдруг раздался страшный грохот. Папа приказал всем нам срочно одеваться и бежать на реку. –Начался ледоход. И это было красочное зрелище! Тем более при ярком солнце. Все началось существенно выше нашего дома. И когда мы подбежали к берегу, перед нами уже вниз  по реке катился многометровый ледяной вал, вспарывая нижележащий лед. Вал был высотой метров 10 или больше. Глыбы льда, в нем ударяясь друг о друга, раскалывались на прозрачные игольчатые кристаллы длиной метра по два и более, разлетавшиеся в стороны и сверкавшие на солнце. И все это происходило при непрерывном пушечном грохоте. А вслед за ледяным валом вода в реке вместе с ледяным крошевом мгновенно поднималась на метры почти вровень с кромкой берега и была уже шоколадной. А огромный ледяной вал катился вниз по реке вместе со зрителями в праздничном настроении,  толпой бежавшими за валом по берегу. Мгновенное превращение матовой белой плоской поверхности ровного заснеженного льда в сверкающий хаос торосов было грандиозным. Высокая вода в реке через несколько дней спала. Такого зрелища я в жизни больше не видел.
Вскоре после вскрытия Индигирки оживились разговоры о скором отъезде папы на полевые работы. К нему то и дело приходили сотрудники и они обсуждали экспедиционные потребности в снаряжении, имуществе и продовольствии в свете прошлогоднего опыта. Говорили и об использовании в качестве склада их заречного дома. Планировали также очередность маршрутов по планшету, советовались о плотности шлихового опробования тех или иных речек и ключей и т.д. Разговаривая, они усиленно и аппетитно курили, а я наблюдал и нюхал. Папа тогда в комнате никогда не курил, ведь в наших безрамных окнах форточек не было. И мне внезапно тоже захотелось попробовать курить. Поляна за нашим домом уже просохла, но я не хотел курить на глазах у родителей и поэтому выбрал для этого место подальше от дома за поляной у края ближнего болота. Я украл у папы горсть махорки (сигарет и папирос не было). На карандаше аккуратно скрутил из газеты трубочку и послюнил ее, чтобы она не раскручивалась. Потом трубочку набил махоркой, утрамбовал ее и вооружившись спичками отправился курить.  Я зажег папиросу, раскурил ее и наконец полной грудью вдохнул дым, иначе говоря как следует затянулся.  И что тут началось! Во-первых, я закашлялся и едва не задохнулся. Не помню, рвало меня или нет, но мне стало необыкновенно плохо. Я отшвырнул папиросу, улегся мордой в мох и какое-то время дышал сквозь моховину холодным, воняющим плесенью воздухом. Потом перевернулся и, лежа на мокрой моховине приходил в себя. Больше я над собой таких опытов долго не производил. И даже в старших классах школы, когда это почиталось особенной доблестью, не соблазнялся за компанию с соратниками в перемены курить в сортире под форточкой. И не курил я вполне добровольно не потому, что это запрещалось, и не для того, чтобы считаться паинькой. Просто я с детства не терпел любого нажима и гуртовщины и, вероятно, имел все основания почитаться трудным ребенком как тот кот Р.Киплинга, который предпочитал гулять by himself.
Но наступал июнь и близился отъезд папы на полевые работы. Начинались окончательные сборы. Я не имею понятия, как все это происходило предыдущим летом. А на этот раз главную массу тяжелого имущества партии папины молодцы заранее переправили еще по льду на левый берег  реки и складировали в своем старом доме. Туда же прибыли и лошади с каюром и его псом – огромным черным Цыганом. Благо тот берег Индигирки с сухими холмами солнце из-за гор пригревало гораздо сильнее нашего и весна там была более буйной. На нашем же берегу мокрый смерзшийся снег местами держался в тайге до половины июня. И даже позднее, бывало, сдвинешь большую моховую кочку, а под ней лед и мерзлая земля.
Европейских вместительных лодок на базе тогда еще совсем не было. Существовали лишь утлые якутские, называвшиеся по-сибирски  ветками. И их было немного. После ледохода и спада воды папины сотрудники постепенно перебрались на ту сторону с остатками имущества. Наконец, на исходе первой декады июня последним на левый берег уплыл вместе с Джеком и папа. Его перевозчик, возвратясь передал от него подарки маме: пучок собранного на острове зеленого дикого лука и большой букет розового цветущего багульника, который уже цвел на том берегу. На нашем же берегу возле базы багульника совершенно не было.
Насколько я могу судить теперь, глядя на карту, в то лето отправляться в район работ папе было удобнее не вдоль берега Индигирки, а как-то прямиком по долинам речек, поскольку работать им предстояло в бассейне левого притока верхней Индигирки реки Эльги;. Правда, в их имуществе я видел только вьючные седла. Типичных верховых кавалерийских сёдел я у них не заметил. Не исключено, что в то лето, да и раньше,  у них верховых лошадей вовсе не было и им предстояло долго топать вслед за вьючными лошадьми. Соответственно, вероятно им и в маршруты в то лето приходилось ходить пешком. Правда, я тогда по неграмотности не знал масштаба геологической съемки, которую они вели, а папа  о таких деталях мне не рассказывал. Я слышал и запомнил только о притоке Эльги речке Арангасе в их районе.
Отъезд папы означал официальное признание наступления лета, хотя в тайге у нас местами еще дотаивали редкие пятна снега. Но теперь все житейские проблемы должна была уже решать самостоятельно одна мама, хотя летом жизнь существенно упростилась. Но с другой стороны ей добавилось забот и тревог, потому что я уже не был привязан к дому морозами, катушкой и «собачьим клубом». Все мои хвостатые приятели поразъехались с геологами и мне приходилось бродить и искать себе иных занятий в поселке или в окрестной тайге. Это маму наверняка тревожило, но явных запретов и конфликтов по этому поводу у нас с ней не было. Конфликты часто возникали по трем другим причинам.
Прежде всего, мама надумала заняться моим образованием и принялась учить меня писать по-настоящему, как положено: через палочки и рукописные буквы и цифры. Зимой при свечах родители меня этим не мучили. Теперь же мама раздобыла тетрадь в косую линейку и усаживала меня за стол заниматься писательством. А вокруг было солнце и столько соблазнов! Я разумеется, протестовал. Но кончилось тем, что мы достигли консенсуса. –Я должен был исписывать за раз не менее одной страницы какой-нибудь рукописной гадостью одного сорта: палочками, буквами или цифрами и только после достижения удовлетворяющего маму качества получал свободу качаться в гамаке или шляться где вздумается. Хорошо еще, что тогда от меня требовалось писать только карандашом. Естественно, я старался достигнуть требуемого качества на первой же странице, чтобы не мучиться над следующей. Особенные трудности возникли внезапно при написании двоек, которые мне почему-то не удавались и которые я стал называть «пожарниками» (мне казалось, что в моем написании они, проклятые, чем-то напоминали каски пожарников, ездивших в 30-е годы на машинах в Ленинграде). Норма писания их увеличивалась. С другими цифрами или буквами постепенно все наладилось и писательство заняло свою привычную и ничтожную часть дня, а остальное оставалось для развлечений.
Вторым постоянным поводом для конфликтов было время укладываться мне спать. Мама была убеждена, что меня необходимо укладывать круглогодично точно в половине девятого. Даже летом только в 200 км от Полярного круга, когда день такой длинный. –Какого черта спать, когда солнце висит высоко над рекой? К этому времени я, естественно, стремился куда-нибудь исчезнуть, но часов у меня не было, время я определял по наитию и мама меня, как правило, останавливала. Я ей показывал на солнце, упрашивал, убеждал, канючил, но она была сильнее, а упорство женщины-матери переломить невозможно. И мне оставалось только скорбеть, уткнувшись в подушку, и дожидаться следующего дня. Но постепенно я приноровился отлынивать от сонной каторги, задерживаясь вдали от дома у Ивана Софроновича. Там-то я был для мамы в ее «половине девятого» недоступен!
Третьим, специально летним, мучительством для меня было мамино требование, для предупреждения цинги, ежедневно съедать целую столовую ложку мерзкой маринованной сушеной свеклы. Это я был вынужден делать ради свободы своих перемещений. Но в моей жизни бывали и свои радости.
Однажды у кромки небольшого болота в 100-150 метрах к востоку за нашим домом я обнаружил грибы. Мама сказала, что это маслята и их можно собирать. После этого я каждое утро в первую очередь бежал к болоту и собирал по целой миске молоденьких аккуратненьких грибков. Мама все их почему-то только мариновала с гвоздикой в банках, а, по-моему – портила. Однако когда у нас потом бывали гости и мама их угощала этими грибами, они чмокали и говорили ей комплименты. А мне в те годы и много позднее не доводилось знать, что грибы жарят и жареных грибов не только пробовать, но даже нюхать не пришлось…
А один раз, слоняясь по кромке болота в поисках маслят, я наткнулся на птичье гнездо между кочками. В гнезде было два голых голенастых птенца. Я пригласил на совет кого-то из мужчин и мне было сказано, что это какие-то кулики, и их не следует трогать. Мне хотелось бы их покормить, но болотной живности у меня не было и оставалось только наблюдать, как они растут и постепенно покрываются перьями. И я несколько дней ходил к этому гнезду. Птенцов я руками не трогал, я только смотрел на них. Но вскоре нашел их умершими. Тогда мне кто-то из мудрых взрослых объяснил, что это произошло из-за моих частых посещений гнезда. Родители покинули гнездо и перестали кормить птенцов и мне было объяснено, что при вмешательстве в дела природы необходимо соблюдать осторожность и меру.  Имейте в виду, что это было сказано мне в эпоху, когда царила идеология войны с природой, успешного подчинения ее, проклятой, пролетариату. И говорилось не специалистом экологом, которых тогда и в названии не было.
Поскольку я в начале того лета был на базе еще единственным и общеизвестным, незнакомые люди случайно попадавшую им в руки живность приносили ко мне. Так, мне был подарен большой еще голый птенец луня. Я сделал ему гнездо из ваты, выпросил у мамы кусочков мяса. Пробовал его кормить, но он отказывался есть и скоро погиб. Но не все мои контакты с животными кончались так трагично.
В то же лето мне однажды подарили прехорошенького маленького, желтенького утенка. Я временно водворил его в пустом тазу в комнате и отправился соображать как его пристроить в будущем. Я раздобыл ящик, но когда я вернулся, утенка не было, он сбежал. Но поскольку прямо перед домом была заболоченная лужа (старица), утенок сам устроился в ней. Он питался пищевыми отходами, которые в эту лужу выбрасывались, изредка нам показывался и подрастал. Иногда я ему туда бросал куски хлеба. Так он и остался в этой старице жить. К осени этот утенок постепенно превратился в крупную утку, не чирка, а неизвестного мне вида, которая кормилась возле самого дома, куда-то улетала и возвращалась.
А у моей мамы, несмотря на железность ее характера в отношении многих воспитательных правил, были и свои слабости. Однажды я, копаясь в земле на поляне за домом, наткнулся, видимо на мышиное гнездо. Во всяком случае я в рыхлой земле в ямке обнаружил живого серого мышонка. Он был совсем маленьким, но зрячим, в шерстке и прехорошеньким. Я его зажал в ладонь и отправился в дом. Требовалось мышонка куда-то временно посадить. Мама где-то отсутствовала и я не успел ей своей добычей похвастаться. Я высыпал спички из коробка, в коробок посадил мышонка и пошел изобретать для него клеточку. Но пока я шарился возле дома в поисках чего-нибудь подходящего, из дома вдруг раздался страшный мамин визг. Я побежал в комнату и увидел, что мама в ужасе сидит на столе, а открытый и пустой спичечный коробок валяется на полу, мышонок убежал, а мама вскочила на стол. Оказывается ей понадобились спички, она взяла коробок, раскрыла. И о ужас! Правда мама решила, что мышонка я подставил ей намеренно и злокозненно, зная, что она боится мышей. Моим объяснениям мама не поверила, и я был водворен в угол. А день был такой солнечный!..
Чтобы уж закончить разговоры о животных в то лето, необходимо рассказать и о котеночке. А дело было так.
Тот самый папин знакомый якут Гаврила однажды приплыл на базу на своей лодке и пришел к нам, привезя полмешка свежей рыбы. Но главная его цель была найти «кошкин мама». Он приехал за котенком. Из его речей мы с мамой поняли, что жена тогдашнего директора базы Денисова родила котят и Гавриле нужно было ее найти. Мы с мамой растолковали ему как найти особый директорский дом со стеклами на окнах и он пошел, захватив с собой мешок с половиной привезенной рыбы. Ни мама, ни я ничего не знали о существовании на базе единственной директорской кошки и котят, но слух о них был пущен. Потом Гаврила вернулся с тем же мокрым но уже не пустым мешком, в который от затолкал полученного котенка. Он показал нам маленького котенка, который был весь в чешуе и мокрым от рыбьей слизи. Держать котенка в руках Гавриле было явно неприятно, но похвастаться приобретением хотелось. Мама принялась давать ему обычные советы о содержании и кормлении котенка, он слушал, пытался понять и, видимо ослабил ладонь. Котенок выскользнул, убег и тотчас же вскочил на дерево. Жалко, не было зрителей, кроме нас с мамой. Гаврила полез на лиственницу, но котенок спустился по другой стороне ствола. Я пытался схватить котенка на земле, но он был очень прытким. Потом все повторилось на другом дереве и на третьем. Долго висеть на когтях котенку было явно трудно, но он был глупым. Будь котенок поопытней, он бы забирался повыше до толстых веток, на которых можно было спокойно часами отсиживаться. Но он устал и спустившись в очередной раз, предпочел не забираться на очередное дерево, а юркнуть под корни одной из лиственниц, вывернутых ветром. Гаврила встал на колени, заглянул под корни и полез туда ползком. Он весь перепачкался во влажной земле, но котенка сцапал. Мама дала Гавриле чистую сухую тряпку, он замотал в нее котенка и отбыл восвояси на своей ветке.
Бурелома лиственниц вывернутых с корнями, подобных той, из-под которой Гаврила извлекал котенка, вокруг было много. Я полагал, что эти деревья повалил какой-нибудь ураган. Но однажды летом наблюдал как это происходит не при каком-то урагане, а при обычном и вовсе не очень сильном ветре. При этом сначала деревья немного наклонялись ветром, а потом начинали друг за другом постепенно с каким-то шорохом медленно падать, затем они падали все быстрее и быстрее. А главный шум возникал только в момент окончательного падения деревьев на землю. Всякий раз каждое падающее дерево увлекало своими корнями и выворачивало очень большой пласт земли. В этом и был едва ли не главный источник особого шума. Звук от падения обычно спиленных лиственниц бывал совсем другим, гораздо более кратковременным. Когда-то потом папа в ответ на мои расспросы объяснил мне, что летом почва здесь оттаивала всего лишь на 50-70 см, а глубже сохраняется вечная мерзлота. Из-за мерзлоты корни деревьев в глубину проникать не могут и развиваются только вширь в пределах оттаивающего грунта, который они  и выворачивают при падениях. В результате деревья закреплены в земле менее прочно, чем в наших краях, и для их падения достаточно несильного ветра. Поэтому в зоне вечной мерзлоты в тайге так много бурелома. А в тайге на юге Сибири вне зоны вечной мерзлоты, как и в наших лесах таких частых буреломов не происходит.
А однажды длившаяся месяцами солнечная погода решила сделать перерыв и наступило ненастье. –Несколько суток непрерывно шел дождь. Вода в Индигирке стала шоколадной и поднялась вровень с берегом, а куски береговой террасы то и дело отламывались и с плеском сползали в воду. Теперь-то я могу предполагать, что тогда дело приближалось к затоплению всего поселка базы. Но место для базы было, в общем, выбрано удачно. Наводнения не произошло, паники никто не поднимал, и большого несчастья не случилось. Но малых несчастий у обитателей базы наверняка было очень много.  О них я ничего не знаю, но об этом могу твердо судить по тому что произошло в нашем доме. А случилось то, что не могло не происходить при тогдашней конструкции домов и при дождливой погоде. К счастью, тогда в Якутии летом погода не отличалась обилием дождей и это влекло за собой упрощение принятой конструкции домов, которое заключалось в обычном отсутствии у домов на Усть-Нере, привычных для нас двускатных крыш.
Домов с такими, двускатными,  крышами на базе я тогда не помню. Все или почти все они имели плоские земляные крыши. Такие же крыши были и у традиционных якутских юрт. Только в юртах под насыпанную землю, как мне говорил папа, якуты подстилали пластины коры, которые весной сдирали с лиственниц, и на крышах их юрт травы не росли. А на крыше нашего дома никакой коры, разумеется, подложено не было и свободно росло несколько чахлых былинок. От сильного дождя такая крыша спасти не могла. И малое несчастье, случившееся у нас, которое сме;ло можно было назвать потопом, наверняка было общим и для всех прочих обитателей базы. Зонтиков и плащей в обиходе не было, и отсиживаться от дождя было негде.
В результате многодневных дождей в нашей комнате промокло все. Какой-то благодетель придумал и помог маме бороться с этим потопом посредством натяжения под потолком над половиной комнаты большого брезента, под которым мы могли спасаться и даже топить печку. А ведра воды накапливались на брезенте, и воду требовалось периодически сливать. Это делали мы вдвоем с мамой. Я снизу втыкал в брезент тупую палку, перегоняя воду к краю брезента, а мама подставляла таз, в который сливалась вода. Полных тазов воды мама перетаскала много-много, но все-таки под брезентом было относительное спасение.
Папа мне потом, уже осенью объяснил, почему даже вроде бы обычные дожди, не ливни, в Якутии вызывают страшные паводки на реках. –Воду дождей способен впитывать только тонкий слой оттаивающей почвы, а под ним ледяная вечная мерзлота. Поэтому вся вода здесь сразу же скатывается в реки и даже маленькие речки в Якутии становятся страшными. Это только на юге паводки вызываются ливнями. При вечной же мерзлоте и в горах такое случается и при небольших дождях и бывает гораздо чаще, и геологам  при всей привязанности к рекам и ключам следует постоянно этого опасаться при выборе мест для постановки лагерей.
А потом все дожди вылились. Снова засияло солнце, а вокруг все было увешано сушившимся имуществом нашим и соседским. Ненастий и дождей больше до снега не было. Жизнь вошла в обычную колею и, несмотря на муки учения, то лето для меня было очень богато событиями, свою свободу я полностью использовал, бродя по поселку базы и в ее таежных окрестностях. Благо меня ниоткуда не гнали, ни вольные, ни зеки, напротив, взрослые залучали к себе, играя как со щенком. И я, в конце концов, приспособился легально избегать маминой сонной казни, первую половину дня шляясь по поселку и отыскивая там развлечения, а во второй половине предпочитал исчезать аж до сумерек у Ивана Софроновича или просто бродить по окрестной тайге. Таким образом, я оставался недоступным для мамы с ее «половиной девятого», за поздние возвращения получал от нее выговоры, которые воспринимал равнодушно и утешал ее тем, что  проголодавшись с аппетитом кушал, за что получал похвалы.
Изредка мама посылала меня в магазин за штучными покупками. Навыкам систематических покупок весовых товаров, расчета стоимости покупок и счета денег она меня не научила, что несколько осложнило мне жизнь в дальнейшем. Отчета от меня она ни разу не требовала, а я денег не утаивал и в принципе вполне  мог бы хоть иногда покупать себе вещи, которые  любил больше всего из того, что имелось в магазине: засахаренные мандарины и копченый твёрдый как резина говяжий язык, видимо специально приготовленный для вечного хранения. Но мандарины были и дома, а язык был слишком большим, продавался поштучно и видимо считался малоценным и покупался редко. А моей фантазии хватало только на покупку себе за 10 копеек пачки сухого клюквенного киселя, который я с наслаждением немедленно изгрызал. Мама такого бы мне никогда не позволила, дома этот кисель в вареном виде я у нее имел возможность пить хоть ведрами. Но вкусы бывают разными. И, глядя на мою «бедность», прочие совсем незнакомые мне покупательницы нередко награждали меня плитками шоколада, которого я тогда не любил и обычно скармливал собакам. А летом для этого был под рукой только соседский, не шибко любимый, Джонька.
Однажды в своих блужданиях я забрел на электростанцию, которая находилась совсем в стороне от поселка, но относительно недалеко от нашего дома. Мотористы показали мне мотор и динамомашину и под грохот двигателя объяснили назначение того и другого. Потом обратили мое внимание на приспособление, называемое карбюратором, рассказали о его устройстве,  назначении и важности для работы мотора. Я внимательно все слушал и якобы все понял. А визит мой к ним закончился тем, что мне поручили отмывать в ведре с бензином какие-то железные детали. Я был горд этим поручением и тщательно отмывал и отскабливал те железки. Мы расстались довольными друг другом. Но к мотористам я, кажется, больше не заглядывал, уж больно у них было шумно и смрадно.
Потом как-то я зашел в столярку к зекам и один столяр, казавшийся мне стариком, показал свои инструменты и объяснил их назначение. Он показал как работать на верстаке, рассказал о назначении шерхебеля, рубанка и фуганка, показал как ими строгают дерево, в какой последовательности их используют, как узнавать стружку от каждого из них и какой гладкой поверхность получается после фуганка. От этих стружек и вообще в столярке так приятно и свежо пахло смолой! Этот старик приглашал меня захаживать к нему еще, и обещал сделать клеточку для птичек. Мне теперь почему-то кажется, что этот старик так долго возился со мной потому, что именно у него папа зимой заказывал для меня санки. И я к нему заходил, клеточку он начал делать, я ее видел. Но живой птички у меня не было и шансов получить ее от кого-нибудь тоже. Клеточка так и осталась недоделанной.
Однажды некий вохровец (охранник) заманил меня к себе в казарму. Это была большая комната, заставленная рядами кроватей с одинаковыми красивыми, мохнатыми шерстяными одеялами. А в дальнем левом углу комнаты стояла обрамленная красным кумачом божница с большими фотографиями вохровских начальников, теперь их вероятно назвали бы генералами во главе с особенно крупной фотографией уже известного мне Л.П. Берии в пенсне. Это было уже после Ежова. Вохровец меня соблазнил обещанием показать мне наган, я ему сказал, что у меня тоже есть браунинг, который я в свою очередь обещал показать ему. Мы вошли в казарму и расположились на его койке. В ту пору других людей в комнате не было. Он вынул наган из кобуры, показал как его заряжают и стал разбирать, вынул из него барабан и начал чистить, а мне было доверено несколько раз пройтись по его стволу коротеньким латунным шомполом с тряпочкой. Он мне объяснил принципиальную разницу между пистолетом и револьвером и разрешил несколько раз пощелкать спусковым крючком, наблюдая как при этом поворачивается барабан у нагана. В заключение он мне подарил стреляную гильзу от своего нагана. Она была сделана из латуни и восхитительно пахла порохом и представляла для меня необыкновенную ценность. Я гильзу спрятал в карман, и некоторое время ее нюхал и лелеял. Если бы рядом были мальчишки, как бы я ею хвастался! К сожалению, окружающие ничего в этом не понимали, и похвастаться гильзой было некому. В конце концов эта гильза где-то потерялась.
Наш концентрационный лагерь на Усть-Нере по терминологии охранников (вохровцев) назывался «командировкой». Был он по их меркам небольшим и очень удаленным от населенных пунктов, бежать из такой «командировки» зекам было бессмысленно, поэтому охранников было мало и зеков сюда направляли с относительно малыми сроками.  Насколько я знаю, и подтверждением малых размеров лагеря было то, что казарма вохровцев состояла из одной комнаты, правда довольно большой. Их было несколько десятков.
Когда-то примерно в это  же время, наступил конец моему любимому браунингу. С ним было связано столько радостей и столько надежд! Но все эти надежды оказались несбыточными. Ведь на Колыме и Индигирке сочных овощей не было. Сушеные не годились и стрелять было нечем. Попробовали бы вы для стрельбы из браунинга жевать газеты? Это было неприятно и слишком трудоемко. К тому же стрельба жеваной бумагой была менее шумной и малоэффективной. И после тех стрельб на теплоходе мне по-настоящему стрелять из браунинга больше не пришлось. Противное и трудоемкое жевание газет результатом не окупалось. К тому же я теперь имел возможность в любой момент стрелять по-настоящему из папиной винтовки. Да и пустая стрельба ради нее самой для меня перестала быть увлекательной, а о далеком будущем я не думал. В итоге я решил исследовать конструкцию браунинга и его разобрал. Я старался разбирать очень аккуратно и вывинчивать и отгибать все, что было возможно. Но кое-что все-таки пришлось выламывать, так что собрать исправный браунинг снова было бы уже невозможно. Но главное в его конструкции я выяснил. –Это был поршень и я понял как пистолет взводился и стрелял. Потом я все железки аккуратно сложил в какую-то коробку и постепенно о ней забыл. Так проходит слава мира!
Заходил я и в мастерскую к шлифовальщикам, которые делали петрографические шлифы горных пород для геологов. Один из мастеров был давним знакомым папы. Я наблюдал как они приклеивают к стеклам и стачивают на станках свои камни до прозрачности, проверяя их толщину под микроскопом. Давали заглядывать в микроскоп и мне, только уже без тех мудреных пояснений, которыми сопровождал такую процедуру папа.
А однажды в то лето я забрел в центре базы в клуб посмотреть кино. Там так же как в Усть-Таскане кинопроектор стоял посреди зала и зрители должны были поочередно крутить какую-то машину, а фильм был немым с титрами. Названия его и содержания фильма я абсолютно не помню. Запомнил только, что в нем было много флагов и только  они были красными. Видимо их кто-то специально выборочно раскрасил, а все прочее осталось черно-белым. Больше я на базе в кино не бывал. И мои родители, насколько я знаю, в кино там ни разу не были и фильмов не обсуждали. Это могло бы бывать только зимой, когда я уже спал.
До «Дальстроя» родители хаживали в кино, восхищались Чарли Чаплиным, обсуждали и рассказывали мне о просмотренном. В частности, папа рассказывал о шутке со взрывающейся сигарой в одном из его фильмов. А на базе их, вероятно, не соблазняли подавляющая революционность и немота репертуара фильмов, более чем километровая удаленность нашего дома от клуба, а зимой в мороз еще и глубокий снег при отсутствии уличного освещения с подметенными тротуарами.
Однажды я слонялся по поселку и вдруг услышал какие-то периодические взрывы, по звуку отличавшиеся от выстрелов, да и летом стреляли очень мало. Это меня заинтересовало, и я пошел на звук. Оказалось, что это возле одного обособленного домика на северной окраине поселка взрывник , сидя в окопчике испытывает детонаторы. Он сначала просил меня не подходить близко. Я с ним до этого знаком не был вовсе. Но потом он в ответ на мои расспросы подозвал меня к себе, объяснил,  что и зачем он это делает, а потом спросил в конце концов не хочу ли я устроить взрыв детонатора. Я, разумеется, с восторгом согласился. Он из каждой коробки выбирал для испытаний наугад по несколько штук детонаторов похожих на маленькие карандашики, потом поочередно подсоединял их к проводам и взрывал метрах в 20-30 от своего окопчика. Я спустился к нему в окопчик и по его команде как можно быстрее стал крутить ручку взрывной машинки. Несколько детонаторов я собственноручно взорвал, был в восторге и надувался от гордости. Но маме об этом не рассказывал. От взрыва каждого детонатора было много шума и небольшой дымок. Но шум – это было главное!
Впрочем, у меня в то лето были и более содержательные знакомства. Поскольку геологи разъезжались на полевые работы, сотрудники не занятые в поле оставались на базе, были свободнее обычного и могли себе позволить нередко развлекаться возней со мной. Так минералог Александр Иванович Киселев неоднократно зазывал меня  днем к себе домой, у него стоял бинокуляр, в котором он мне при солнечном свете показывал разные минералы в шлихах: разноцветные красные гранаты, изумрудно-зеленые диопсиды, бурые касситериты и т.д. При этом попутно показал, как для подтверждения диагностики касситерита делать реакцию на «оловянное зеркало». И когда я к нему захаживал, он всегда мне демонстрировал что-нибудь новое и красивое из своей коллекции минералов, поражая меня названиями на которых сломаешь язык, а мои восхищения ему очень нравились и побуждали показывать что-нибудь еще и еще.
Я уже не помню каким образом я оказался в золотом кабинете, в одном из центральных домов базы. –То ли просто забрел как в любые другие места, то ли меня пригласил наш сосед по дому заведующий этим кабинетом и хозяин глупого и вороватого пса Джоньки. В этом кабинете в большой комнате за бинокулярами работали три или четыре женщины, а справа от входа на небольшом столике была свалена куча больших бумажных пакетов с партиями золотого песка. Это золото добыто на прииске Захаренки, находящемся где-то ниже по течению Индигирки. И мне сказали, что на этом прииске уже подсчитаны запасы 5 тонн золота. Бумажные пакеты золотого песка периодически вскрывают, золото рассыпают тонким слоем на большие железные противни. Потом уже под бинокулярами из этой россыпи женщины отбирали золотинки более крупные и причудливой формы: проволочки, веточки, с плоскими гранями кристаллов и т.д. Все это мне показывали под бинокулярами и мелкие золотинки выглядели как огромные сверкающие самородки. Попутно мне объяснили, что главное качество золота называется пробой, что она означает и у разных золотин из одной партии песка пробы разные. А определяют эту пробу по цвету (точнее оттенку) черты золота на черном пробирном камне. Мне показывали цвета черты золота разной пробы, но я различий не заметил. Мне сказали, что этому навыку нужно долго учиться, и меня взяла оторопь, поскольку я вспомнил о палочках и цифрах, которые меня отвлекали от гамака. А потом, меня на закуску отвели в особый маленький чулан с одним зарешеченным окном. Пол этого чулана был покрыт черным кровельным железом, на которое после просмотра под бинокулярами высыпали золотой песок из тех противней. Куча золотого песка была с меня ростом. Впрочем, я был явным маломерком.
Насмотревшись на груды золота в золотом кабинете, я однажды решил сам заняться промывкой золота. Как это делается в общем я уже знал. Место для добычи золота я выбрал на реке поближе к дому, чтобы далеко не ходить. Кроме того немаловажно, что выбранное место было безлюдным и здесь к воде обычно никто не спускался. Место представляло собой высокую вертикальную террасу, с которой все время понемногу что-то сыпалось. Под террасой был узенький (меньше метра) песчаный пляжик, на котором мне было очень удобно расположиться, а за ним  приглубый берег реки с сильным течением. В этом месте я прежде к воде не спускался из-за того, что вода тогда меня не соблазняла из-за своей холодности, а пристрастия к рыбалке я не получил. Место для длительных игр было довольно опасным: с террасы в любую минуту могла свалиться груда земли, а от такой осыпи в глубокой воде  спасения не было. Но мама не догадывалась о моих намерениях и, возможно, не осознала бы всех опасностей этого берега, поэтому для меня специальных запретов от нее не было.
Итак, я вооружился алюминиевой миской, спустился с террасы к реке, набрал первого попавшегося песка и стал промывать его в воде, наблюдая как его количество постепенно убывает и, наконец в остающейся массе песка заблестели какие-то частицы и я был доволен результатом. Полученного для меня было достаточно. Я тогда еще не знал о необходимости доводки шлиха, и важно лишь то, что после нее остается. С высоты же моего теперешнего опыта смею утверждать, что у меня могло быть только «кошачье золото» (слюда). Но кому-то из малознакомых мужчин я своими успехами похвастался и этот человек посоветовал мне мою игру тотчас же прекратить. –Она могла повлечь неприятности для меня и моего папы и закончиться для нас обоих лагерем. Я все понял и немедленно свое золотоискательство прекратил, ведь лагерь был рядом. А если бы это мама запретила мне играть в таком опасном месте и т.д., я наверняка не послушался бы ее и стал качать свои гражданские права.
А однажды я забрел в лабораторию к химику. Его лаборатория занимала отдельный небольшой домик в северной части поселка. Химик давно со мной был знаком и приветливо меня встретил. Сначала он знакомил меня со своими стеклянными сокровищами часто  с дотоле мне неведомыми и со странными именами: колбами Эрленмейера, ретортами, мензурками, пипетками, бюретками и т.д. Я был заинтересован незнакомыми словами, взахлеб слушал и о чем-то расспрашивал и химик был доволен не меньше меня. Потом он мне показывал окраску пламени солями металлов: меди, стронция, натрия, а я млел от восторга. Вслед за тем он начал показывать мне химические фокусы  в растворах, и я совсем обалдел. Правда он объяснял мне что и почему получается, но я конечно ничего не понял и тогда ничего не запомнил, только своими восторгами потом поделился с папой и он-то их запомнил и принял к сведению. Поэтому потом уже в Ленинграде он накупил мне реактивов, чтобы со мной повторять все эти фокусы. 
А химик, играя таким образом, со мной, вспомнил, что у него есть работа и предложил мне принять в ней участие. Его работа состояла в тот раз в определении средней пробы партии золота в золотом песке. Что такое пробы золота и какие в нем бывают примеси, я уже знал. Как определяют эту пробу по цвету черты на пробирном камне в самых общих чертах – тоже. Что означает средняя проба золотого песка и как определяют ее по удельному весу, он мне объяснил. Я все как-будто понял. Он взял большую литровую мензурку, дал ее мне в руки и велел крепко держать. Потом он из пакета с взвешенной порцией золотого песка стал постепенно высыпать песок в мою мензурку, которую я держал на весу. А когда он высыпал из пакета почти весь песок, у моей мензурки из-за тяжести золота отвалилось дно и весь мелкий песок рассыпался по щелеватому, досчатому и грязному полу. И вот тут-то действительно потребовалась моя помощь. –Собирать и аккуратно сметать в миску золотинки вместе с обычным песком и пылью. Потом он этот сметенный песок тщательно промыл водой, золото высушил в миске на спиртовке, вновь взвесил в несколько порций на золоченых аналитических весах в стеклянном домике и новые цифры общего веса вписал на пакете. А очищенный золотой песок был всыпан в новую мензурку, на сей раз прочно стоявшую на столе. Потом он взял стеклянную штуку, называемую бюреткой, наполнил ее дистиллированной водой и стал вливать воду в мензурку, сначала струей, а потом по каплям до метки в мензурке. После этого он что-то сосчитал и стал искать среднюю пробу золота среди колонки цифр в своей тетради. Все процедуры я запомнил и понял. Но больше всего я запомнил то, что тогда я постеснялся спросить у химика, что же такое этот удельный вес и чем он отличается от обычного. Мне было неудобно сознаться, что я еще этого не знаю.
В тот раз я постеснялся спросить у химика, что такое удельный вес. И такое со мной в жизни бывало не один раз. Так много позже, учась уже в 4-м классе, я только что прочел об опытах английского химика Гемфри Дэви, как он посредством электролиза открыл натрий, калий, магний, кальций, стронций и барий. Я все как будто бы понял, но очень стеснялся спросить, каким образом он узнал все названия (имена) этих металлов. Стеснялся спросить даже у своего отца, которого нисколечко не боялся.
Во вторую половину того лета свои дни я заканчивал большей частью на огороде у Ивана Софроновича, отправляясь к нему официально с разрешения мамы, а потом, когда она попривыкла к моим длительным отлучкам к нему, и не спрашивая разрешений. Я вместе с ним с удовольствием копался в грядках, пропалывая, где нужно и разрыхляя землю, и наблюдал за приростом растений. Морковки и репки у нас большими не вырастали. Кто-то придумал посадить на грядках и огурцы. Мы с Иваном Софроновичем на ночь старательно укрывали их ветками, но все листья у них, в конце концов, померзли. Даже до цветения дело не дошло. Он меня угощал сначала редисками, а потом морковками и репками. А я ему от мамы иногда приносил в подарок банки консервов, которые он называл приварком. Я с любопытством наблюдал, как он в своей юрте на якутском очаге, представлявшим собой нечто среднее между камином и костром под крышей, готовил пищу и кипятил чайник, подвешивая его на проволоке. То ненастье он пережил в отличие от нас, видимо, вполне благополучно. Видимого убытка от ненастья у него в юрте и на огороде не было. А урожай на огороде был в общем пустяковым, и куда он пошел, я не знаю. Для общественной столовой его было явно мало. Думаю, что его хватило только на потребление семейства директора базы, в единственном тогда на базе жилом доме которого было и электричество и в окнах рамы со стеклами, по которым мы с мамой и направляли Гаврилу к «кошкин маме» за котенком.
И в то лето, когда мои хвостатые друзья поразъехались, Иван Софронович был моим единственным человечьим товарищем. Несколько раз, когда мне не хотелось возвращаться особенно поздно дальней дорогой в обход и я предпочитал идти скорее короткой тропой, причем требовалось переправляться по тонкому бревну через глубокую речную промоину с водой, а я боялся это делать, он меня переносил на другой берег.
Однажды к маме должен был зачем-то утром придти доктор Лебедев. Но он сильно запоздал и пришел изрядно пьяненьким. При этом он извинился и сказал, что он выпил для того, чтобы забыть то, что он только что делал. Этот единственный на базе доктор, будучи специалистом-гинекологом, был нанят, судя по всему исходя из дальновидных демографических соображений, но лечил от всех болезней людей и собак. Он был алкоголиком и легко пьянел от ложечки спирта. Об этом все говорили. Но меня тогда очень поразила такая формула: напиться пьяным, чтобы забыть. Что это такое, что требуется забывать? А пришел он после вскрытий тел двух убитых беглецов, которые он в тот день делал по обязанности возле якутской юрты на Нере. Теперь-то я понимаю, как трогательно все было тогда обставлено. Сперва пристрелят человека с формулировкой «при попытке к бегству», а потом отчитаются врачебной справочкой с объяснением того, от необратимого повреждения какого именно органа этот бедный человек умер. Все по закону! Мне, естественно, захотелось посмотреть на этих беглецов. Та юрта якута Иннокентия находилась в долине Неры километрах в 3-х от базы. И я туда отправился. Людей по дороге я не встретил, а что увидел? –На земле возле юрты была расстелена окровавленная мешковина и на ней из под другой такой же окровавленной мешковины торчали две пары грязных босых ног (видимо их неповрежденная обувь могла еще пригодиться живым). Все остальное было скрыто под мешковиной. В детали я не вглядывался. Такого зрелища для меня оказалось вполне достаточно, мне стало страшно и я поспешил домой, но по дороге соблазнился зайти в гости в один домик, мимо которого проходил, пока шел к этой якутской юрте.
В стороне от поселка базы в приустьевой части долины Неры стоял маленький одиночный домик, в котором жил одинокий астроном. С этим астрономом я близко знаком не был, но в разговорах взрослых слышал о его существовании. На крыше его домика была установлена большая зрительная труба (телескоп), по ней я догадался кто живет в этом домике, а труба меня заинтересовала. И вот, возвращаясь после созерцания убитых беглецов, я постучался и зашел к астроному познакомиться. Я поделился с ним ужасом своих впечатлений и мы разговорились. Из разговоров с ним я запомнил, что он был уверен в том, что на материк ему выезда нет и что его вот-вот посадят в лагерь. На чем основывались его страхи – не знаю и о его аресте впоследствии от взрослых ничего не слышал. Теперь же, оглядываясь в прошлое предполагаю, что он, завербовавшись в «Дальстрой» в прошлом сбежал из Ленинграда, спасаясь от гремевшего в те годы «дела астрономов-вредителей» Пулковской обсерватории при исследовании солнечного затмения. С дочерью одного из жертв того дела, Тасей Нумеровой, мне в свое время много позднее, однажды пришлось работать летом.
Астроном приглашал меня как-нибудь посмотреть в телескоп на Луну и звезды. Это было необыкновенно соблазнительно, но смотреть необходимо было ночью, а жил он так далеко, что придти к нему для меня было явно неосуществимо. Если бы рядом был папа, он бы это как-нибудь устроил или даже сходил со мной, но он был в поле. Так мне и не пришлось познакомиться с Луной. А о предположениях астронома о его возможном аресте я помалкивал, потому что с самого детства знал, что при разговорах с незнакомыми взрослыми необходимо соблюдать сугубую осторожность, больше слушать и не распускать языка. И тотчас же забывать, если при мне говорилось что-нибудь необычное. И с тех  же самых пор после разгрома моей ёлки знал, что поступки взрослых нередко бывают опасными.
В то лето я, естественно, расширил свои блуждания по тайге в окрестностях базы. Но бродить я почему-то предпочитал не к северу от поселка в районе долины реки Неры, вероятно из-за близости лагеря, а по нашему правому берегу вверх по течению Индигирки. Благо лес начинался прямо за нашим домом. Еще зимой на лесистом острове против базы я наткнулся на место сожжения в 38-м году трупов павших лошадей, которое было со всех сторон огорожено поваленными деревьями и обозначено на листе железа портретом черепа с двумя костями. Тогда все было завалено снегом, больше ничего не было видно, но мне стало страшно. Летом же, слоняясь по тайге около базы, я неожиданно обнаружил еще два-три таких же места и на нашем берегу. Теперь без снега все там было на виду, но заглянуть внутрь ограды я не осмеливался и лишь стремился скорее уйти прочь от этих костлявых «портретов». Этих мест я опасался, но почему-то часто неожиданно выходил именно на них даже при своих обычных походах на огород, когда шел прямиком через лес, а не по дороге.
Поскольку той весной на базе начали рождаться дети, а летом на летающих лодках прилетали целые семьи с маленькими детьми, начальство базы озаботилось закупить у якутов штук пять коров. Домик для них с загоном оборудовали недалеко от лагеря. Коровенки были маленькими и необычно мохнатыми. Телят при них не было. А может быть вообще это были тёлки? Было ли от этих коров молоко и кому оно доставалось? –Я не знаю. Я не видел, чтобы их кто-нибудь хоть раз доил и пастухов при них я тоже не видел. Они самостоятельно приходили на поляну возле огорода и вдоль кромки болота спокойно щипали осоку, другой травы в округе не было, только мох и брусничник. Самым примечательным и необычным для меня было то, что коровы, когда их заедали комары, наевшись своей осоки, целиком залезали в болото. –Дно болота не было топким. –А в болоте, стоя или лежа (из воды торчали только морды) задумчиво и методично жевали свою жвачку. Таким образом, они по-своему спасались от комаров! Холодная вода была им бедным приятнее комариных жал.
Итак, комары загоняли коров в болото. А лишенным защиты шерсти людям было еще горше: им требовалось здесь не только жить, но и работать, а мне еще и искать радостей жизни. Я до сих пор из школьных годов помню ужасы, как инквизиторы и художники Ренессанса изобретали пытки и изображали муки ада. Но никто из них не додумался использовать настоящих комаров. О профессиональных сибирских кровопийцах они тогда еще просто не знали. А именно это и есть бич Божий! Кроме комаров на нашей базе была еще во вполне достаточном количестве и мошка. – Тоже порядочная гадость. Я среди мошки; тогда различал их три сорта, мельчайшую и подлейшую из которых называли мокрецом. Правда, я позднее знавал места, где мошки; водилось гораздо больше и от нее можно было сойти с ума. Всякую мошку; вместе с комарами в Сибири называют ёмким словом гнус. Но, несмотря на их общую гнусность, мошка; – гуманнее. Она мучает и гложет свою жертву молча, а каждый комар перед нападением еще долго-долго зудит, наводя ужас. А когда около человека вьется их туча? –Хочется заткнуть уши и забиться в нору. Неспроста известный изверг Гитлер распорядился на своих «юнкерсах» при бомбежках включать воющие сирены, чтобы жертвы заранее трепетали.
Об обилии комаров тогда возможно было судить хотя-бы по следующему факту. Мамина кухонная железная печка на улице прогорала и остывала всегда достаточно быстро, но комары летели к ней, чуя тепло и рассчитывая напиться крови. Прилетавшие первыми сгорали и вся печка всегда была покрыта потеками вытопившегося из них сала. Комары, прилетавшие позднее к уже более холодной печке, на ней просто издыхали, и пригоршни их трупов мама всякий раз сметала перед новым растапливанием.
А если сидеть спокойно, позволяя комарам слетаться, то руки от них как бы покрывались шерстью. Я иногда глядел на них, следя как они наливаются кровью. И мысленно желал, чтобы кто-нибудь из них лопнул. Но такого не бывало.
А бедные наши горожане по сей день, если в комнату залетит единственный комарик, маются бессонницей, мучаются, охотятся за ним, мажутся противными жидкостями, покупают импортные фумигаторы и т.п. А какие они ужасы рассказывают знакомым о страшных страданиях на своих фазендах от здешних комариных гуманистов! Познакомиться бы им с настоящими сибирскими кровопийцами! Там воздух звенел от комариного визга, а около каждого человека висел комариный туман.
Новоприбывшие в конце того лето на базу мамаши придумали плотно укутывать своих малолетних дошкольников обоего пола в необыкновенно яркие и пышные одеяния из легких тканей: шаровары, кофточки и т.п. Делалось это с тонким расчетом, чтобы комариные носы, протыкая ткань, не могли доставать до детской плоти. Всё это выглядело забавно, бедные детишки выглядели какими-то пузырями и в таких одеждах в тогдашний летний зной наверняка изнывали от жары. Комары же все равно делали свое дело! А я в то лето в конце концов как-то приспособился щеголять просто в трусиках. Я почти что не верю самому себе. Если бы мне кто-нибудь рассказал об этом, я бы не поверил как обычной охотничьей байке. Но тогда на Усть-Нере это был я сам и в трезвом уме и твердой памяти, только маленький!
В последний раз в аналогичном комарином аду мне недолго пришлось побывать летом 1991 года. Я освежил свои детские воспоминания и смело могу гарантировать, что комары прокусывают даже плотную джинсовую ткань и ткань палатки. И спастись от них невозможно. А причина моей детской относительной устойчивости к комарам, видимо, состояла в привычке. Просто человек, в конце концов, к ним, как ко многим неизбежным неприятностям, постепенно привыкает и понемногу начинает воспринимать комариные укусы менее болезненно. Ведь якуты в тех краях обитают и трудятся столетиями, и даже не изобрели накомарников, ограничиваясь лишь дымокурами.
К концу лета количество комаров несколько сократилось. Наступило господство мошки;. Она тоже отравляет жизнь, но при ней хоть возможно было спокойнее собирать ягоды, периодически почесываясь.
И вот однажды Иван Софронович предложил повести нас с мамой за голубикой. Мы должны были идти на большое болото, постоянно идти вброд. Мама где-то раздобыла себе и ему резиновые сапоги. Я знаю, что в нашем семейном обиходе таких сапогов не было. На предгорном болоте в удалении от берега находились острова заросшие кустами и голубичником. Мама несла два пустых ведра. А я ехал на плече у Ивана Софроновича. Примечательно, что болото было неглубоким, а на дне его был белый твердый лед, видимый мне с его плеча. Мы подошли к первому из бугров и на нем застряли. Он был синим от ягод. Оба ведра были быстро набраны. Я впервые участвовал в таком собирании ягод, и наелся голубики до жуткой оскомины, хотя ягода была уже зрелой и не кислой. Сколько ее пришлось мне съесть? –Это ведь была не смородина. Такую ягоду и в таком количестве я видел и едал тогда впервые в жизни.
Потом мама из этой голубицы варила варенье, мариновала  ее, а из сока делала что-то вкусное, называемое вином, которым угощала и меня, не опасаясь что я сопьюсь. А вот как и когда мама собирала бруснику, я не видел. Брусничник рос везде возле нашего дома, и мама собирала ягоду как-то понемногу между своими хозяйственными делами. И в результате в одном углу нашей комнаты стояла бочка с брусникой, которая была залита холодной водой с добавлением сахара и корицы. Этот напиток тоже был таким вкусным! Я в бочку частенько залезал кружкой.
Примерно в ту же пору у нас случилась большая сенсация, которую взрослые активно обсуждали! Однажды пришел и сдался властям на базе некий беглец, который, давно сбежав из какого-то лагеря на Колыме, ухитрился потом прожить почти два года, включая зиму где-то в тайге в междуречьи Яны и Индигирки. В отличие от Робинзона Крузо, у него не было никакого корабельного имущества, не могло быть зимней одежды и он должен был тщательно хорониться от любых людей, не людоедов. В итоге он в конце концов предпочел все-таки сдаться властям. Чем все это кончилось для него? Сведений об этом не имею. Я не знаю, убили ли его сразу же у нас, и потом подвергли вскрытию или же он был переправлен для расстрела на Колыму? А что такое бывало, говаривали. Зато вероятно в первый раз в жизни он полетал на самолете. –Летом иного транспорта у нас не было.
Об упорстве, мастерстве и терпении этого беглеца потом зимой с восхищением рассуждали бывалые таежники, папины коллеги, приходившие к нам. А тогда летом об этом много говорили заходившие к маме дамы, которым было непонятно, как возможно было столько времени выжить, особенно зимой, в постоянном страхе быть пойманным и без того минимума бытовых удобств, хотя бы как у нас. Но эти дамы не додумывали до конца бытовых деталей жизни того беглеца. –Ведь очевидно, что во имя того, чтобы выжить в тайге даже летом, а тем более зимой при зверских морозах этот беглец, живя в постоянном страхе быть пойманным, ради сохранения своей тайны и жизни, после своего побега, любой предмет из цивилизованного мира: коробок спичек, щепотку соли, не говоря уже о ноже, топоре, ружье и патронах, а также одежде и обуви, вынужден был добывать, оплачивая чужими жизнями и тщательно скрывая следы убийств якутов, тунгусов, русских охотников и старателей. –Деловые люди в туйгу обычно ходят в одиночку. Подумайте об этом и простите его. Такая воля к сохранению собственной жизни заслуживает уважения. Правдивое описание его жизни в условиях приполярной тайги, только не героизированное и, несомненно, очень жестокое, обогатило бы мировую литературу не менее, чем роман Д. Дефо, только, так сказать, с жестокой зоологической стороны. Все эти дамы были моложе мамы и заходили к ней о чем-то посоветоваться, поболтать, да и просто покачаться на солнышке в единственном на базе гамаке, тем более, что при катании в гамаке комары кусались меньше. Из их бесед я запомнил и  кое-что и другое.
Так они болтали о смерти жены И.В. Сталина Аллилуевой и о слухах об этом, но почему-то не могли остановиться на каком-то одном из трех вариантов: на простом самоубийстве из пистолета своего мужа, на том, что он сам ее застрелил из-за какого-то противоречия или же на том, что он собственноручно заколол ее вилкой, чуть ли не на каком-то банкете. Видимо, здесь есть над чем поработать современным историкам. Эти дамы обсуждали также дошедшие до нас старые газетные публикации о беседах И.В. Сталина с иностранными писателями: Г. Уэллсом и Л.Фейхтвангером. Что они говорили об этих беседах? – не знаю. Я не прислушивался. Это было выше моего понимания и у меня были другие дела. А собеседование вождя с Фейхтвангером и какой-то сопутствующий этому инцидент вызвали у них интерес к его творчеству, и они увлеклись чтением его романов. Книги, по крайней мере, двух его романов они передавали друг другу. Что-то обсуждали. Я имел возможность  в обе эти книги заглянуть. Не нашел в них ничего любопытного и больше уже никогда этим писателем не интересовался.
А между тем лето понемногу заканчивалось. За то лето на базу прилетело много новых людей, но знакомств с ними не завязалось. Бесконечные дни постепенно становились короче. Над рекой потянулись организованные птичьи караваны и беспорядочные стаи уток, гусей и Бог знает каких еще птиц. Днем эти высоколетящие птицы то и дело переговаривались друг с другом разными голосами или явственно гоготали. На виду вблизи от базы никто из них на воду не садился и по стаям никто не стрелял. Постепенно начали возвращаться и геологические партии. На базе становилось все больше  и больше моих старых знакомых, для которых я был Сашкой. А однажды неожиданно возвратилась и папина партия. Они прибыли иначе, чем в 38-м году еще до снега и ледостава, посуху правым берегом пешим караваном с вьючными лошадьми. Потом наша комната на несколько дней была завалена их имуществом, явственно и соблазнительно пропахшим терпким лошадиным потом и дымом костров. На сей раз никто меня самодельными лепешками не угощал, а мама всех их накормила из их же мисок каким-то домашним супом с обычным хлебом, которого они тоже давно не едали. Все на сей раз были очень довольны полевым сезоном, здоровы и веселы. И мечтали о том, чтобы помыться в бане. А кто-то, шутя, щелкнул меня по носу. Потом каюр куда-то отогнал лошадей, а я теснее познакомился с его оставленным дома Цыганом.
Это был очень крупный пес, типичная и при случае, несомненно, грозная тунгусская лайка с роскошной черной шерстью и эффектным белым галстуком. Таких типичных крупных породистых лаек среди наших шалопаев на базе не было, был только маленький Жук. С Цыганом его хозяин якут зимой успешно белковал, а при случае хаживал и на медведя. На сей раз я с Цыганом познакомился как следует, а до того весной я его видал только мельком. Теперь же он милостиво дозволил мне почесать ему переносицу и за ушами.
Вскоре по возвращении папа рассказал мне со слов своего промывальщика одну забавную историю о колымском золоте. Его промывальщик (имени его я не запомнил) был из числа собирательно называемых аллаховцами. Так называли рабочих, очутившихся на Колыме из алданского золотопромышленного района по имени одного притока Алдана и прииска на нем Аллах-Юнь. А причину появления аллаховцев на Колыме много позднее детально объяснил мне один из моих летних начальников студенческих лет, в начале своей геологической карьеры работавший на Колыме. Тогда, в самом начале 30-х годов на колымской речке Хатыннах в некоторых частях золотоносной россыпи из одного промывочного лотка (т.е. 8-10 кг) золотоносной породы (песков) намывали до 1,5 кг золота. Слухи об этом пошли гулять по Сибири. Вместе с тем несколько лет держался слух, что и на золотой Колыме, со временем подобно Алдану, будет разрешено вольное старательство, то-есть свободное золотоискательство и добыча. Поэтому старатели с алданских приисков и хлынули на Колыму, на свой страх и риск, там действовали и не без успеха.
Вольное старательство, то-есть свободный поиск и добыча золота как особая форма частного предпринимательства, несмотря на полный расцвет в стране социализма, в некоторых весьма удаленных районах страны властями долгие годы допускалось до войны и во время войны. Говорили даже, что такое занятие в годы войны даже освобождало от призыва в действующую армию. На деятельность старателей накладывалось только одно ограничение. –Они все свое добытое золото обязаны были сдавать в государственную золотоскупку. Платили им за золото  очень  хорошо так называемыми бонами, которые отоваривались на зависть прочим трудящимся. Дефицитные товары или боны старатели потом свободно продавали по спекулятивным ценам, подобно инвалютным сертификатам людей улучшенного качества последних советских десятилетий. Старателей карали тюрьмой только за торговлю натуральным золотом на сторону, в частности зубопротезным техникам и цыганам. А работали старатели либо в одиночку, либо артелями. Последнее, очевидно, поощрялось властями потому, что так было удобнее следить за судьбой каждой крупицы добытого ими золотого песка.
Отец гораздо позднее рассказывал, что история колымского золота и Колымы всерьез началась после работы геологической экспедиции 1928-33 годов Ю.А.Билибина, который по итогам работы своей экспедиции делал в 34-м году доклад в Москве, в тогдашних правительственных организациях: СТО или ВСНХ, и, как сам он рассказывал, пользуясь геологической неграмотностью присутствующих, пошел на подлог. Делая доклад, он по его словам повесил карту колымского края и украсил ее пробирками с фактически добытым золотым песком на разных опробованных речках. Его подлог состоял в том, что он умышленно на своей карте не указал из какой именно массы исходной горной породы намыта та или иная порция золота. Блеск натурального золота произвел на чиновную публику определенное впечатление. И в результате его доклада со столь наглядной иллюстрацией было без бюрократических проволочек принято правительственное постановление о немедленном налаживании государственной золотодобычи на Колыме и о создании организаций, способных это осуществить. Дело закипело и как раз на это время пришлась вербовка отца в «Дальстрой». Кровавая история довоенного «Дальстроя» еще ждет своего литературного описания. Только вот очевидцев её и документов остается все меньше.
Примечательно, что освоение Колымы производилось с несравненно меньшим шумом на всю страну, чем при строительстве московского метрополитена и всех других великих строек, хотя это мероприятие стоило, вероятно, гораздо дороже во всех смыслах и денежных и человеческих, но потом явно сулило быструю прибыль. Но в 38-м году после создания и укрепления «Дальстроя» стало окончательно ясно, что вольное старательство на Колыме разрешено не будет. И аллаховцев постепенно стали отлавливать, что в условиях огромности территории было трудным делом. Поэтому власти приняли соломоново решение. –Ловить аллаховцев на путях их возвращения в свои палестины на Алдан, который они явно предпочтут колымским лагерям. Таежных путей туда было немного, они были известны, и пойдут туда аллаховцы, соответственно, только зимой пешком по льду замерзших рек и речек, через которые не нужно будет переправляться, а свою поклажу повезут на собаках. Поэтому на таких путях к зиме были заранее выставлены кордоны НКВД.
И вот та группа аллаховцев, к которой принадлежал папин промывальщик, зимой 38-го возвращалась именно таким образом, с золотишком добытым за одно лето или более. Они наткнулись на кордон, их тщательно обыскивали целый день: одежду и все вещи, простукивали полозья собачьих нарт, прощупывали упряжь собак, но золота не нашли. А хитрые аллаховцы весь свой золотой песок завязывали в маленькие тряпичные узелки, которые привязывали к шерсти собак и спрятали таким образом в дебрях густой зимней собачьей шерсти. Собаки же свернулись калачиками в снегу и спокойно ждали, когда процедура обыска закончится. Поискать золото в шерсти у 5, 7 или 9 ездовых собак упряжки  никто из служивых не осмелился. Грозные ездовые собаки позволили бы фамильярничать с собой своим хозяевам, но не каким-то чужакам. Поэтому эти аллаховцы свое колымское золото отоварили уже в алданских приисковых золотоскупках. А папин промывальщик потом подрядился в «Дальстрой» и вернулся на Колыму в 39-м году уже на законных основаниях, хотя лишь в роли вольнонаемного госслужащего.
На этот раз зима наступила как-то сразу. Гораздо быстрее, чем, а прошлом году. Началось с обильного снегопада и вскоре же встала река. На сей раз, я был плотно привязан к дому и любоваться на шугу и слушать ее тоскливый шорох не ходил. Ледостав случился очень быстро. Но я почему-то не торопил устройства для меня катушки. Круг моих интересов и поведение в обе зимы были разными. Прогулки с папой продолжавшиеся, но только по его выходным, меня уже не вполне устраивали. –Слишком уж долго их приходилось дожидаться. К тому же, вволю поболтавшись по окрестностям летом, я следующей зимой и в одиночку чувствовал себя в тайге уверенней. Вдобавок кто-то подарил мне лыжи. Лыжи были очень длинными, взрослыми и не имели палок, но все равно это было нечто новое и я предпочитал бродить на них, разумеется, с Джеком, он не отказывался, несмотря на то, что мне без палок, на сверхдлинных лыжах путаться по снежной целине, особенно среди деревьев было затруднительно. Но в эту зиму я явно меньше уделял внимания санкам и возне с собаками, которые теперь предпочитали собираться где-то в другом месте.
Снегу в обе зимы накапливалось, в общем, много, снег выпадал как-то одномоментно сразу и возможно потом понемногу, преимущественно по ночам. И я не помню ни одного последующего сильного зимнего снегопада и метелей. У меня создалось впечатление, что главным источником накопления снега зимой была опадавшая днем кухта;, обильно намерзавшая ночами на кустах и ветвях деревьев и даже на поверхности наста. А сам снег был кристаллически-зернистым, сухим и легко осыпавшимся с одежды. Мне он почему-то напоминал вкусный сухой рис, сваренный моей мамой. Хотя при тогдашних морозах пробовать его на вкус мне не приходило в голову также как и сосать сосульки, когда они весной появлялись. Быть может из-за отсутствия компаньонов?
В последнюю зиму посадочную площадку самолетов на льду реки возле базы ликвидировали и самолеты здесь теперь садились очень редко. Посадочная площадка была ликвидирована то ли из-за роста многолюдности, то ли из-за прорубей на реке, то ли из-за шалостей собачьего клуба. Самолеты теперь обычно садились и взлетали преимущественно вдали от базы возле юрты того якута Гаврилы, которого не коллективизировали, видимо, из-за его охотничьего чемпионства. Поэтому я теперь с пилотами зимой почти не общался. Они зимой на базе задерживались редко. Зимой я чаще общался с авиамеханиками, возившимися в снятых с самолётов моторах. Так вот один из этих авиамехаников однажды подарил мне какую-то шестигранную медную трубочку, кажется из какого-то радиатора, и подробно объяснил, как они из таких трубочек делают у себя в комнатах светильники. Но моя разработка такой горелки уперлась в сопротивление отца. –Специально приспособленная для этой цели бутылочка с подаренным мне драгоценным авиационным бензином и трубочка, в которой я с огромным трудом уже проковырял иголкой шесть маленьких отверстий, были у меня отобраны и выброшены. Я не успел свою горелку ни разу зажечь и трудился напрасно. Папа даже не согласился принимать участие в моих опытах, сказав, что простые свечи, проверенные временем, для освещения безопаснее всяких самодельных бензиновых горелок.
Однажды еще в конце первой зимы я, гуляя по тайге, пошел на звук двуручной пилы, и вышел на бригаду зеков на лесоповале. Посмотрел, что это такое и как они трудятся. А в другой раз более основательно я познакомился с лесоповалом следующей зимой, выйдя на лесоповал гораздо дальше уже на лыжах. В этот раз у зеков был перекур. Они сидели на бревнах, а карауливший их вохровец с винтовкой тоже сидел и курил поодаль. На этот раз я уже остановился с ними поболтать. Они стали меня расспрашивать, потом рассказали, что со спиленных деревьев они сперва обрубают сучья, затем по специальным правилам разделывают их на бревна определенной длины и сортируют для вывоза. Но из этих разговоров я больше всего запомнил, что один из зеков в ответ на мой вопрос, за что его посадили, ответил, что по мокрому делу. Мне это было непонятно и я простодушно спросил, что это значит? И он ответил: «За то, что штаны обмочил». Меня это поразило, но я это принял всерьез, поэтому и запомнил. Я не предполагал, что за такое дело в тюрьму сажают. А взрослые мне потом объяснили, что это означает на воровском языке. Но тот мужик был совсем не страшным и ни на какого Бармалея не походил. И вот теперь-то я не знаю говорил ли он правду о себе или просто дурачил меня наивного? –Все возможно.
Я много раз слышал о наледях на реке. И даже знал, что наледь по-якутски называется тарын. Кто-то однажды сказал, что на реке выше базы только что образовалась свежая наледь. Я, разумеется, тотчас же отправился на нее смотреть. Она представляла собой необычный зеркальный лед поверх снега и мне захотелось на таком скользком льду покататься. Но только я вступил на лед, моя правая нога провалилась в воду. Я немедленно отступил и побежал домой. Благо до дома было меньше километра. По дороге мой торбас облип снегом, заледенел и отяжелел. Мама подняла панику и стала искать, чем разрезать мой тяжелый торбас. Но хорошо, что дома был и папа, который поступил иначе. Он расспросил меня, насколько промокла и замерзла нога, и посадил к растопленной печке. А когда снег и лед растаяли, спокойно снял мокрый торбас. Заячья шкурка в нем, служившая носком и портянкой, оказалась почти сухой и нога не пострадала. Хорошо, что дом был так близко.
Папа рассказал мне, что наледи образуются потому, что в каком-нибудь относительно мелководном месте в самые сильные морозы река промерзает до дна, и в какой-то момент давление в воде, напирающей снизу, возрастает настолько, что где-нибудь выше по течению вода прорывает лед и некоторое время, подчас несколько километров, течет поверху до тех пор, пока не встретит во льду какую-нибудь трещину, позволяющую ей уйти вниз. Разумеется, вода наледи тотчас же покрывается коркой льда, но промерзает наледь насквозь не сразу. В конечном счете, наледи резко увеличивают толщину и без того толстого льда на реках Сибири. И только постепенно наледи покрываются снегом. И на более толстом льду непокрытых снегом наледей олени скользят и ломают ноги, потому что их нельзя подковывать. И напомнил, что ломовым лошадям в Ленинграде против скольжения на льду к копытам прибивают подковы. Это-то я уже знал.
Бродить без лыжней по снежной целине среди деревьев было на моих длинных лыжах не очень приятно. Поэтому я обычно предпочитал открытые места с прочным снежным настом: реку или то большое болото, на котором мы летом собирали голубицу. Но из-за голого льда на той наледи мне с моими  лыжами долгое время на реке делать было нечего. Да болото было и гораздо интереснее, несмотря на то, что до него приходилось добираться с трудом по лесу. Там по насту я мог свободно ходить куда угодно. Джек тоже любил бывать на этом болоте, там, на насте было множество следов: заячьих, куропаточьих и лисьих, которые он усердно разнюхивал, а под настом хоронились куропатки с чириканьем оттуда вылетавшие.
На огромном болоте бывало особенно хорошо после выхода солнца из-за хребта и, отправляясь туда, я нередко брал с собой мелкокалиберку как заправский охотник. Только из-за малости своего роста я вынужден был таскать ее не за плечом, а в руках как палку. Но с охотой мне не везло. Куропатки вылетали часто, но садились так далеко, что стрелять по ним из винтовки было бессмысленно: белые на фоне снега. Возможно, они улетали так далеко, опасаясь Джека, который их и выгонял. Но однажды я все-таки одну куропатку застрелил. И она была тогда моим единственным действительно охотничьим трофем. –Кедровки, ронжи и дятлы для горностая – не в счет.
Еще летом мне от кого-то перепала драгоценная редкость: старый детский журнал «Костер». В этом журнале была описана конструкция устройства самодельного фильмоскопа для просмотра диапозитивов на просвет, без подсветки. Нечто вроде давно мне известного волшебного фонаря. Только индивидуального пользования. Чертежи прилагались Мне очень хотелось такое устройство соорудить. Я истосковался по рукоделиям. Теперь после возвращения папы я мог рассчитывать на его помощь в добывании необходимых материалов и инструментов. Я рассчитал, что мне потребуется картон, ватман, столярный клей и большие более острые, чем были у мамы, ножницы. Все это я через папу вскоре получил и принялся чертить, резать и клеить. Следовало сделать коробку, в одной стенке которой размещалась рамка для диапозитивов, а к противоположной стенке ее приклеивалась зрительная труба, через которую все следовало, обратившись к свету, рассматривать. Только вместо стеклянного диапозитива предлагалось использовать диапозитивы на пленке, шириной сантиметров 10 и был предложен чертеж соответствующей рамки. А я, загоревшись идеей, совершенно не подумал о том, что и как я потом буду впоследствии рассматривать. Самое главное было сделать это устройство. И я собственноручно трудился в поте лица, все склеил, включая сложную рамку и даже вырезал из батистовой кальки длинную ленту требуемой ширины, которая через эту рамку прекрасно протягивалась. И вот тут-то возникла проблема, что смотреть-то мне нечего. Только на саму коробку с трубой! Все было сделано так аккуратно, что называется с душой, но, как и та давняя модель печки – без толку. Я пал духом. Конечно, если бы у меня под рукой было хоть что-нибудь из тех маминых «коробок для  технического творчества», я бы наверняка скоро утешился и занялся бы чем-нибудь другим, более земным и подручным.
Но к моему утешению, кто-то из папиных парней, сочувствуя мне, меня выручил. Он познакомил меня с Юрой Чернышевым, который жил вместе с ним в одном общежитии в центре поселка. До этого Юра мне был мало знаком. Я знал о нем только, что он был внуком академика-геолога Ф.Н.Чернышева. Так вот этот Юра без всяких коврижек согласился наделать мне рисунков для просмотра в моем устройстве. Я передал ему свою ленту из кальки, и он начал сочинять и рисовать на ней черной тушью всякую ерунду, которая приходила ему в голову.  Беда состояла в том, что копировать рисунки было не с чего и каждый кадрик приходилось выдумывать. Лента была длинной и он всю ее добросовестно разрисовал, кадриков были десятки. К сожалению, я не сохранил в памяти сюжетов юриных рисунков. Там были шаржи на его сожителей по комнате и коллег, карикатуры на события в поле и на базе. Его сожители рассматривали рисунки и смеялись. Фигурировал в рисунках, и я со своим языком, примерзшим к ложке. Но Юра наверняка проклял свою добровольную долгую работу, которую ему приходилось делать вечерами при свете свечи. Во всяком случае, когда он передавал мне, в конце концов, полностью разрисованную ленту кальки, он не предложил продолжить рисование еще и еще. Да и я сам, просмотрев раз-другой его забавные рисунки, в которых без словесных пояснений автора мне далеко не все было понятно, постепенно совершенно остыл к идее своего фильмоскопа и он был обречен скромно пылиться на полке.
Среди новоприбывших на базу прошедшим летом были и новые геологи. Их них мне удалось познакомиться с двумя. Это были молодые украинцы. Жили они вдвоем в комнате на втором этаже одного новопостроенного дома в самом центре базы. Один из этих геологов зачем-то привез с собой скрипку, на которой совершенно не умел играть, а другой притащил бесполезный в условиях базы, но зато самый совершенный тогда радиоприемник СВД-9. Оба были людьми веселыми и общительными. Их имена я, к сожалению, забыл.
Один из этих геологов заметно картавил и охотно рассказал почему. –Когда-то в детстве он участвовал и водил с завязанными глазами в игре в жмурки. А игра развертывалась на втором этаже сеновала, входной люк которого оставался открытым. Он водил с увлечением и с высунутым языком, но при завязанных глазах провалился в люк и при этом откусил половину языка.  Жмурки тогда остались недоигранными, было море крови, но его немедленно отвезли в больницу и отгрызенный кусок языка ему пришили. Он остался живым и говорящим, только немного картавил, а поперек языка у него был рубец. Когда же он мне показал привезенную с собой скрипку и продемонстрировал какой она издает истошный визг, я пришел в восторг! Так же громко визжать голосом для меня было недоступно. И мне внезапно захотелось научиться играть на скрипке. В результате скрипка была передана мне в руки. Хозяин ее научил меня как следует держать скрипку, натирать смычок канифолью и категорически просил не трогать какую-то невидимую деревяшку внутри скрипки, называемую «душой» Больше ничему он меня научить не мог. Я несколько дней кряду извлекал из скрипки такие же визги как ее хозяин, но большего добиться мне было недоступно. И помочь мне было некому. Я только через два года узнал, что среди звуков существует такой же порядок, как среди цифр. Помнится, мне даже во сне однажды приснилось, будто я играю на этой скрипке. Я немедленно проснулся и потребовал скрипку в постель. Но чуда не произошло! И еще через несколько дней скрипка без повреждений была возвращена хозяину.
Зима 40-го по-видимому ознаменовалась особенно яркими полярными сияниями, потому что родители часто поздно вечером отправлялись на улицу ими любоваться вместо кино, а потом активно обсуждали при мне какие они яркие и красивые. Я же при этом спал и оставался в неведении. Поэтому к стыду моему должен признаться, что настоящих ярких полярных сияний я так и не видел. Бывали вечерами зимой какие-то белесые или розоватые вспышки в северной стороне неба, похожие на зарницы. И это все. Но в последнюю зиму раза два родители будили меня специально смотреть какие-то особенно красивые сияния. Меня насильно вытаскивали из теплой постели, одевали, выносили на мороз и расписывали небесные красоты, желая пробудить мое любопытство. Но я только хотел спать, ничего не видел и запомнил вместо сияний только как мороз жег мне щёки, отогревшиеся на подушке. И родители больше не настаивали на моем приобщении к прекрасному. Так я и остался неприобщенным.
В последнем декабре в пору самых коротких дней я придумал особое развлечение: в одиночку гулять далеко по реке вечером до темноты в безлунную ночь. Я выходил еще в сумерки и просто шел по зимнику, темнота все сгущалась. Черный лес стоял по берегам. Снег скрипел под ногами. И мне становилось жутко. Я не опасался каких-то волков и медведей. Но я представлял себе, как я, бесприютный потеряюсь, замерзну и умру, но все шел и шел, съеживался от какой-то сладкой жути и мне становилось жалко себя. Хотя я твердо знал, что заблудиться не могу, потому что шел по торному зимнику, не сворачивая с него в стороны. И вот,  наконец, насладившись жутью и жалостью к себе, я поворачивал обратно. Жалкие, едва заметные огоньки от свечей в окнах становились видны только на самом подходе к поселку. И жуть сменялась радостью, что я не замерз и не потерялся, и эту радость не отравляла последующая домашняя нахлобучка, которая свидетельствовала только, что я кому-то нужен. Дома было так тепло и уютно! Не то, что там, в одиночестве, в темноте на льду в морозную ночь.
Между тем приближался ещё один Новый год. Поскольку за последнее лето на базу прибыло несколько семейств с маленькими дошкольниками, которых в то время было официально принято называть «цветами жизни» и «сменой», начальство Усть-Неры повелело для них устроить дозволенный теперь праздник Ёлки. Фабричные игрушки для этого заранее были доставлены. Значительная часть дамского населения базы с увлечением занялась организацией этого праздника. Получили со склада украшения: игрушки, шарики, бусы и т.д. , сортировали их, отбирали. А кто-то предложил из роскошных мохнатых шерстяных одеял, имевшихся на том же складе, пошить для самых маленьких детишек маскарадные костюмы медвежат. И дамы принялись кроить и шить.
А вот решение проблемы того, что именно наряжать и украшать, было делом мужчин. Пластмассовых ёлок тогда еще не делали, а естественные в окрестностях базы произрастали, увы, за несколько тысяч лет до нас, и их черные обугленные шишки из древнечетвертичного аллювия реки Неры папа мне демонстрировал. Из южных краев ёлку не завезли. И пришлось ее изобретать. И придумали сделать из подручных материалов. –Взяли толстую сухую палку, насверлили в ней коловоротом множество дыр с разных сторон на разной высоте, в которые воткнули пышные ветки кедрового стланника. В результате получилась очень нарядная, мохнатая и остропахнущая свежей смолой имитация елки.
Почему-то выделенная для устройства елки комната с электричеством оказалась маловатой. Ёлку установили в ее углу и полноценного хоровода вокруг неё не водили. Получилось довольно сутолочно, поскольку родителей и других взрослых набралось больше, чем детей. Хорошо ещё, что грудных не приносили. Деда Мороза нарядили кое-как и его сразу же разоблачили даже самые маленькие. Якутят из интерната (если он еще существовал?) не приглашали, да и устраивали ли что-нибудь отдельно для них – не знаю. Но уж больно разновозрастными они были. Электрической гирлянды на ёлке не было, освещалась она облегченными свечами, специально перелитыми из осветительных. Приготовление этих свечей папа взял на себя. Обычные свечи были расплавлены в кастрюльке, и расплавленный парафин без подкрашивания отливался в более тонкие трубочки-формы из ватмана, установленные строго вертикально в другой кастрюле. По оси этих трубочек, строго по середине на двух спичках сверху и снизу натягивались фитили из тонкого шпагата, пропитанного раствором какой-то соли, чтобы они не тлели. Я усиленно помогал, наблюдая за тем, чтобы фитили оставались натянутыми, вертикальными и не смещались от осей трубчатых формочек. Подсвечников не было. Свечи к веткам стланника прикручивали звонковой проволокой. Но драгоценное электричество, от которого я уже почти отвык, не выключали и наших самодельных свечей почти не было видно. Зато жгли множество бенгальских свечей, вызывая восторги у малышей. Забавными медвежатами родители восхищались, хотя масок на них не было. Я же, как самый крупный, был наряжен всего лишь в длинный конический бумажный колпак. Всех нас фотографировали скопом и поштучно при магниевых вспышках одну из которых доверили зажечь и мне. А что было в подарок – не помню.
После прошедшего праздника между моими родителями периодически стали возникать разговоры о будущем отпуске после окончания срока пребывания на Индигирке. Вспоминали Корытницу и что-то еще. Но примечательно, что они ни разу не обсуждали возможности поехать куда-нибудь на курорт на Черном море со мной или без меня. Поговаривали и о том, что из-за периодических сильных головных болей в зимнюю пору после отпуска папе необходимо будет увольняться из «Дальстроя».
Мама же мечтала о покупке дома в Алма-Ате. Как это увязывалось с новой квартирой в Ленинграде? Но в конце концов больши;е деньги для этого в Алма-Ату были переведены маминым родственникам. Однако никакого дома до войны куплено не было, а потом начавшаяся война повлекла за собой блокаду вкладов в «Сберкассах», в результате чего всю сумму сразу снять оказалось невозможно. Вместо этого была разрешена лишь ежемесячная выплата малыми долями, растянувшаяся на годы. А деньги в войну со временем все более и более обесценивались. Таким образом, значительная часть того, на что рассчитывали родители от папиной вербовки в «Дальстрой», оказалась в конце концов потерянной. Остался на память только кабинетный рояль «Мюльбах», купленный уже в Алма-Ате в 1941 году для обучения меня музыке.
Но оглядываясь назад, меня теперь поражает следующее. –К концу нашего пребывания на Усть-Нере населения накопилось вместе с заключенными в лагере уже вероятно более тысячи. Стариков среди них не было. Мужчины явно преобладали, но о драках, убийствах и даже кражах среди них разговоров не было. Денег все получали горы! Спирт стоил копейки и лился рекой! Но почему-то почти за два года я ни разу не слышал, а при мне разговаривать не стеснялись, хотя я тогда еще не был лишен любопытства, ни об одном пьяном  дебоше и ни об одном парне, которого назвали бы лодырем или тунеядцем. Развлечений на базе не было. Спортом не занимались. И ведь тогда там кабаков не было и милиции. А кино было подобрано только немое и рвотно-революционное. И бесконечно звучавшие грампластинки я запомнил только двух сортов: что-то об утомленном солнце и Рио-Риту.
Каким образом и по каким признакам тогдашние вербовщики «Дальстроя», бывшие наверняка выверенного пролетарского вероисповедания, действовавшие главным образом в столицах, но и в Сибири тоже, из шедшего к ним за заработком случайного человеческого материала ухитрялись набирать столько одаренной, трудолюбивой и, главное, благожелательной молодежи?  Видимо это уже позднее дело свелось к формальному членству в ВЛКСМ, ВКП(б) к заполнению анкет о благонадежности социального происхождения и об отсутствии родственников за границей? Но жизнь на базе в те годы, несмотря на уже перечисленные неудобства, а для курильщиков еще и папирос не было, и все они бедные вынуждены были курить махру саранского завода, протекала совсем иначе, чем я десятки лет позднее наблюдал в аналогичных сибирских поселениях с регулярными пьяными эксцессами. Особенно среди шоферов и авиаторов.
Когда-то на исходе последней зимы меня, взрослеющего, мама вдруг решила приучать к жизни и общественным обязанностям. Она обязала меня пойти в контору базы и подать заявку о присылке к нам зеков для распиловки дров. До того это всегда делалось помимо меня. Я знал куда идти и к кому обращаться, но делать такое пустяковое дело было мне почему-то крайне неудобно. И я целый день шлялся и волынил. И сдал позиции только к вечеру. Да и заявка-то должна была быть не письменной а словесной. Объяснять ничего не требовалось. Тетка просто записала мою заявку в талмуд. Два пильщика на следующий день пришли и напилили дров сколько требовалось. Для них-то такая работа в их жизни была развлечением, тем более, что мама дала каждому из них по банке консервов.
Я помню, что однажды в самом конце второй зимы у взрослых как-то зашел разговор о кладбище на базе. Тогда уже было кладбище (или даже два раздельных для зеков и вольных). Я об этом и раньше слышал, но на кладбище не бывал, где оно было не знал и узнать не стремился да и, откровенно говоря, после того визита к покойникам побаивался. Но из разговора взрослых о кладбище я запомнил, что за 2,5 первых года существования базы на ней уже накопилось человек до 5 погибших и самоубийц среди вольнонаемных и 20 зеков, умерших естественно и убитых.
Одного из вольных самоубийц я знал. Это был Тютенков. Он заведовал спецчастью в папиной камералке и носил военную форму. Это был высоченный, вероятно под 180 см, парень молодой и цветущий, но уже толстопузый. На его животе демонстративно болталась кобура с маленьким пистолетиком Макарова, как мне говорили. Позднее  его назвали бы офицером (НКВД), но я его тогдашнего чина и звания не знал. Так вот, в один прекрасный день лета 39-го года когда все геологические партии находились в поле и работы с их документами у него не было, этот служака с шумом застрелился на своем рабочем месте из собственного пистолетика. В камералке по этому поводу был страшный переполох, а на базе большая сенсация.
Я не знаю какие нынче положены нормы для числа самоубийств в армии. Вероятно, разные для солдат и офицеров. Естественной смертью среди вольных у нас тогда еще никто не умер и никто не погибал, об этом я бы услышал. Умалчивают чаще о самоубийствах. Впрочем, все вольные тогда были молоды и серьезно не болели. Лишь летом 39-го заболела и была увезена самолетом в Магадан одна малознакомая мне женщина. Мамины приятельницы говорили, что у нее рак. И это было на базе событием. Но названное выше число наших вольных покойников свидетельствует о том, что и при всей организованности благополучного бытия на базе, несомненно во многом лучшего, чем на большей части страны, в жизни вольных бывали и здесь сложности несовместимые с жизнью. А зекам было конечно еще хуже, хотя их пребывание в нашей гулаговской «командировке» выглядело очевидным раем по сравнению с тем, что творилось в огромных организованных лагерях на приисках Колымы, где их убивали еще и непосильным трудом при лютом морозе. На нашей же базе стоимость жизни каждого зека очевидно определялась еще хлопотами для начальства и дороговизной его доставки на дальнюю Усть-Неру. Поэтому зеков на нашей «командировке» относительно берегли.
Осмысливая сейчас то, что я в детстве видел на благоустроенном полнометражном кладбище в Магадане, я понял, что там были похоронены только вольные жертвы катастроф, причем лишь некоторые избранные. А на каждого довезенного до Магадана и парадно похороненного, приходилось неисчислимое множество других вольных, закопанных где попало, более или менее естественно умерших и случайно погибших нечиновных и беспартийных. Несравненно бо;льшим было, разумеется, число безвестно-погибших зеков. Они замерзали, их расстреливали охранники, зарезали собратья, что молча поощрялось начальством лагерей во имя поддержания дисциплины. Но среди зеков действовал и жестокий отбор. –Успешнее выживали заслуженные уголовники пролетарского происхождения, а чаще погибали политические, социально-неудовлетворительные и физически более слабосильные интеллигенты.
Это теперь с подачи А.И. Солженицына считается обязательным почитать всех заключенных «ГУЛАГа», в том числе и финансовых жуликов, участников громких уголовных процессов сталинской поры, репрессированными («невинно падшими»). Бесспорно «ГУЛАГ» был адом, но преобладали в колымском аду с обеих сторон все-таки физически более стойкие уголовники. Ведь и охранники подчас вербовались из молодых, отсидевших сравнительно небольшие  сроки, уголовных зеков. И описание этого ада гораздо реалистичнее у В. Шаламова, чем у А.И.Солженицына. Уголовники-то в лагерях тогда в основном и выживали, но теперь и они все числятся «невинно падшими». Я очень немного проездом видел, что творилось в Сибири на транссибирской железной дороге в районе Ачинска после какой-то из высокогуманных амнистий 50-х годов. Мое счастье, что тогда я мог исчезнуть в тайге.
Как подумаешь о прошлом, волосы встают дыбом при мысли о том, во сколько жизней обошлось авральное освоение золотой Колымы. Мне рассказывали очевидцы, в детстве и много позднее, сколько зеков погибало, например, только при зимних перегонах пеших этапов, когда днем ослабевших зеков охранники гуманно пристреливали, расходуя на них  требовавшие отчета патроны, чтобы очухавшись, Боже избави, не убежали. А замерзавших на ночлегах в промороженных избах зеков без всяких вскрытий просто списывали по номерам как теперь списывают казённые рулоны туалетной бумаги или куски хозяйственного мыла. Впрочем, многие уголовники того и стоили. Всё это, помимо моего желания, постепенно с детства формировало моё мировоззрение, образ мыслей и отношение к властям. Впрочем, вы думаете, что во время других «золотых лихорадок», в частности, на Аляске, людей погибало относительно меньше? По романтическим писаниям ради денег Джека Лондона об этом судить нельзя. –Тогда системы полного учёта жертв не существовало, а колымский край куда пространнее Клондайка, да и золота в нем было добыто много больше. Да и труда заключённых на Аляске не применялось. А что бывало при строительстве египетских пирамид? Или Великой китайской стены и т.д.? Всякая эпоха, почитающая себя великой, велика именно своими жертвами. Проклятия мертвецов с годами забываются, а потомкам достается только восхищаться руинами величия!
«Архипелаг Гулаг», являющийся выдающимся  публицистическим произведением, стал ныне своего рода священной книгой, а на священное поднимать руку теперь почитается неприличным… Но подлинная история «Гулага» до сих пор еще не написана. Его создатели, палачи и садисты поименно не перечислены, не подвергнуты «десоветизации» и потомственному проклятию. Их всего лишь скопом обозвали «нехорошими дядями» и кое-кто из них и все их наследники спокойно продолжают функционировать в нашем обществе, разлагая его. И те, кто при Сталине были пойманы за подлинные экономические преступления и отсидели свои сроки или тогда сумели избежать поимки и тюрьмы, теперь числятся среди уважаемых и влиятельных предпринимателей.
Несмотря на то, что где-то в ту зиму началась и закончилась война с Финляндией, взрослые разговоров об этой войне при мне не вели. –Были иные проблемы. А в отсутствии радио громы побед до нашей базы не доходили. А вопросы об этой войне я задавал отцу лишь на следующую зиму, уже в Ленинграде.
К началу 40-го года на нашей базе окна в жилых домах все еще были застеклены только в служебных помещениях. Из жилых домов нормальные рамы со стеклами были установлены лишь в единственном доме директора базы Денисова. Электричество тоже подавалось только в служебные помещения и в его дом.
8-го Марта 40-го года для родителей в клубе было устроено собрание. Родители туда отлучились, но мама ничего в пекарне не пекла и суеты в связи со стряпней не было. На этот праздник маме, так сказать под занавес, начальство базы решило сделать подарок. Возможно, что таким же образом были награждены и другие женщины. В результате нашему семейству была подарена одна рама со стеклами на одно из окон. Этот подарок повлёк за собой дополнительные проблемы для родителей. –Поскольку морозы все еще были значительными, на однослойные стекла рамы быстро намерзал такой толстый слой льда и инея, что эти стекла просвечивали даже меньше, чем белая бязь. –С тряпки иней сразу же осыпался, а лед накапливался только на подоконнике внизу. На стеклах же лед намерзал равномерно и его слой довольно часто приходилось оттаивать теплой водой и мокрой тряпочкой, что я воспринимал, будучи зрителем, как дополнительное развлечение. Стекла осторожно отогревали теплой водой поливая изнутри и снаружи. Комната при этом выстывала. Действовать приходилось аккуратно и так, чтобы вода была не слишком горячей и драгоценные стекла не треснули. Это было на грани искусства, требовало терпения, и обязательного участия папы, отвлекая его от прогулок со мной. Хорошо, что это длилось недолго – в апреле мы уже должны были уезжать.
Однажды уже незадолго до явно приближавшегося отъезда я каким-то образом узнал, что меня хочет видеть Алексей Петрович Васьковский, и я отправился к нему в домик «Охотного Ряда». Помню, было солнечное утро и еще море снега. Оказалось, что он звал меня для вручения подарка, который купил для меня, будучи в Магадане. Этот подарок состоял в старинных наручных часах фирмы «Габю». Я был на седьмом небе! Я смотрел на стрелки, прикладывал часы к уху, только что их не нюхал. Настоящие часы! Как у взрослых! Правда, у взрослых тогда преобладали часы карманные, наручными пользовались редко. Но, очевидно, что несмотря на всю мою прыткость, для подобного подарка я был еще маловат. –Получив часы, я отошел от домика Алексея Петровича метров на 30-50, выбрал удобный пенёк, смахнул с него снег, уселся на пеньке и раскрыл часы. Кончилось тем, что часы я домой принес в горсти со снегом и освобождать их от снега и талой воды пришлось уже папе. При падении в снег из часов вывалилась и потерялась маленькая иголочка, предназначенная только для перевода часовых стрелок. После этого часы нуждались в ремонте, разговоры о котором позднее вызвали массу насмешек надо мной. Но случилось это уже после нашего отъезда с базы.
Подводя  итоги нашему пребыванию в Усть-Нере, возможно постфактум сделать определенные горьковатые выводы.
В организации маминой поездки на Индигирку было много нелепого. Необыкновенно удачно, что все обошлось. Следует воздать должное маминой неуёмной энергии. Но, если говорить всерьез, папа должен был сам являться организатором маминой поездки, а не пускать все на ее усмотрение. Он должен был бы в своих письмах к маме, вместо всякой лирики, к которой он был явно склонен, что мне достоверно известно, судя по его письмам позднейших лет, детально описать все климатические и бытовые трудности жизни на базе и прямо составить тот минимальный перечень вещей, которые маме было необходимо привезти с собой. Следовало перечислить все те пищевые продукты, которые в обиходе на базе имеются и которых нет и не будет (в частности, свежих овощей и яиц). Все это он мог бы сделать, вполне разбираясь в хозяйственных делах при организации полевых работ своих партий. Ему абсолютно необходимо было погасить тот романтизм, который явно кружил маме голову после чтения книжек о путешествиях. Только вот о начале эпизоотии сибирской язвы папа физически не мог ей ничего сообщить, он находился в поле. От этой эпизоотии она узнав, должна была бы по правилам бежать прочь, взяв меня в охапку, а она вместно этого согласилась переправлять на Усть-Неру ящик драгоценной вакцины специально направленный в Магадан из Москвы по распоряжению аппарата самого Молотова.
Папа был обязан информировать маму об отсутствии стекол в окнах и о тряпках вместо рам при 60; мороза и при этом о туалете на улице, об отсутствии электричества  и даже керосина для освещения и кухни, о круглосуточном отоплении зимой буржуйкой и о замерзании воды в комнате ночью, о «прелестях» индигирского гнуса летом по сравнению с ленинградскими комариками и т.д. Правда, если бы папа нелицеприятно описал все действительные условия быта на базе, мама, быть может, вовсе испугалась бы  ехать, что мало вероятно, или все-таки собиралась бы совсем иначе. Мамин романтизм необходимо было пригасить, он был особенно очевиден при вышеприведенном перечислении ее предотъездных покупок. А я ведь всего не знал. Ладно еще, что мама не повезла с собой керосинку или керогаз. Папе не следовало запрещать маме заниматься всласть в Ленинграде радикальным обновлением своего гардероба, но он должен был изложить все особенности местного быта, которые исключали всякие возможности балов и приемов, тактично ее убедить везти с собой только абсолютный климатически-необходимый минимум одежд для зимы и лета, а все прочее оставить на будущее.  Да и для моего воспитания маме следовало бы подумать не только о громоздких коробках с материалами  «для детского технического творчества», но и о простейших игрушках, хотя бы о мячиках. Правда, тут же следовало бы подумать как все это за тысячи верст довезти и с кем этими игрушками мне предстояло играть. Обо всем этом тоже должен был написать папа. А о моем воспитании родители думали очень много и «по-научному»! Только вот не тем местом, которым следовало. Вероятно, перемудрили. И на базе я сам оказался игрушкой для взрослых мужиков, правда, добродушных и не пьяниц. Это еще хорошо, что не дам, а то вырос бы «птенчиком». Мне-то было лестно и хорошо! Только вот полезно ли? Эти два года для меня не прошли даром. –В итоге из меня получился законченный интеллектуальный лодырь, если говорить откровенно. За то время я совсем разучился играть и общаться со сверстниками, не привык к кино и остался в уверенности, что в жизни галушки сами по себе в рот падают. Мне привили завышенную самооценку, но не научили честолюбию и тяжелому труду над собой. В результате мое пребывание на Усть-Нере резко способствовало ускорению интеллектуального развития и моего кругозора, но было скорее вредным, чем полезным для жизни. –Я привык быть на базе всеобщим любимцем, а жизнь таких привычек не прощает, требуются заслуги!
Наконец, в конце первой декады апреля, за нами однажды утром приехала оленья нарта, на нее было погружено все ценное из нашего движимого имущества и мы отправились по реке к юрте якута Гаврилы, около которой теперь садились самолеты. В его юрте мы сколько-то часов ждали, потом сел самолет П-5 и мы на нем полетели в Берелёх. Долетели уже вечером. На посадочной площадке нас встречали костры.
Перед окончанием нашего срока пребывания на базе, насколько я знаю, никаких отвальных не устраивалось, потому что все отбывали порознь из-за нерегулярности и редкости самолетных рейсов. Да и наше семейство улетало едва ли не самым первым.
Внезапно в моей памяти всплыла одна деталь. –В одну из прошлых зим (в январе 2008 года) по телевизору сообщали, что в поселке Артык (это на реке Нере), которого воочию я не видел, он в наше время наверняка был совсем пустяковым, в одном из домов нарушилось отопление и всей стране рассказали как обитатели того дома мучились при морозе -40;С. И я вспомнил об одном происшествии, связанном с этим Артыком, мимо которого мы пролетали без посадки по пути на Берелёх и которое взрослые в свое время живо обсуждали. Как-то ближе к концу нашей второй зимы один пилот, фамилию его я запомнил, но называть не буду, вечером вылетел с Усть-Неры на своем пустом П-5 в Берелёх и вылетел в изрядном подпитии. Но в полете его замучила жажда и на подлете к тому самому Артыку ему захотелось добавить. Он посадил машину, затем нашел магазин, но тот был уже закрыт и пилот отправился разыскивать дом продавщицы, но она смогла ему предложить только имевшуюся у нее бутылку коньяка. Пилот этот коньяк выпил и полетел дальше. В Берелёхе о нем уже тревожились и для встречи на аэродроме разожгли костры, но пилот их в сумерках не заметил, пролетел мимо и приземлился в каком-то молодом лиственничнике невдалеке от трассы. Самолет, упавший на молодые деревья разбился, но не совсем. Пилот не пострадал, вылез из машины и рядом устроился спать. А утром по трассе ехал зек на пустом грузовике, заметил разбившийся самолет и лежащий рядом труп. Зек подошел, прикоснулся к трупу, труп очнулся, они вместе погрузили на грузовик кусок крыла и поехали на аэродром.
С этим же пилотом был еще один случай. –К нему однажды ехала автобусом из Магадана жена. Он решил ее по дороге встретить. Пролетев над трассой он высмотрел идущий автобус и перед ним посадил  самолет на трассу где-то около Ягодного. Жену он встретил, но колымcкую трассу в оба конца своим самолетом заткнул. Шофера; из пробок вместе с ним стали думать, что делать дальше?. И придумали. Они спилили на скольких-то десятках метров деревянные столбики внешнего ограждения трассы, развернули руками самолет на 90;. Потом пилот разогрел мотор самолета и нырнул с обрыва. Самолет поднялся и полетел, куда требовалось. А рассказал об этом случае всем пассажирам шофер того автобуса, на котором мы ехали из Сусумана и который он специально ради этого рассказа остановил возле шеренги спиленных столбиков.
Берелёхом назывался аэродром и небольшой поселок при нем возле крупного поселка Сусумана, называемого теперь, вероятно, городом. В Берелёхе тогда уже существовало служебное здание («аэровокзал») с небольшой комнатой ожидания для пассажиров, среди которых мы и устроились на несколько часов. В этой комнате толкучки не было, а сидение в ней я запомнил потому, что мама меня там поила, тогда наверняка впервые в жизни, красным вином - кагором, который я нашел очень вкусным. Она считала меня тогда желудочно-больным и где-то уже в том Берелёхе ухитрилась кагор достать. Потом папа раздобыл грузовик, в кузове которого нас увезли в Сусуман. В Сусумане нас разместили в большой шатровой палатке. В ее центре стоял столб, а стены были утеплены солдатским сукном. В ней было несколько коек, тогда пустовавших, а почти посередине стояла большая печка из бензиновой бочки, которая топилась каменным углем. В этой палатке мы провели всего одну или две ночи.
Пребывание в Сусумане мне более всего запомнилось тем, что мы всем семейством отправились с визитом в дом семейства геолога Вронского. Он там был каким-то геологическим начальником и прошлой зимой 38-го года помог маме уехать оленьим транспортом на Усть-Неру. Он действовал из соображений геологического братства и папа счел своим долгом поблагодарить коллегу. В противном случае папа не имел бы предлога для знакомства с ним и его семейством. А папа в таких случаях бывал весьма щепетилен и никогда не навязывался. К сожалению, я имени главы этого семейства не запомнил, но сохранил в памяти имя его сына Бориса, он был немного меня старше, и экзотическое имя его жены Варсеники Местроповны. Нас принимали, чем-то угощали, а я, конечно похвастался своими часами. Папа безжалостно описал как я принес их домой в горсти со снегом и я был осмеян. Но главный смех возник, когда я попросил у хозяйки дома для ремонта этих часов какую-нибудь ржавую и негодную иголку. Я был мальчик умный и знал, что иголки на базе тогда были дефицитны, а у мамы все они спрятаны где-то в недрах багажа, который пришлось бы распаковывать. Поэтому-то и был вынужден скромно попросить ненужную старую и ржавую иголку. Наверняка этот казус впоследствии дошел и до Алексея Петровича и был объектом анекдота. Поводов для веселого смеха тогда бывало немного.
А у этих часов была дальнейшая история. Во-первых, они сразу же в Ленинграде были починены в бывшей мастерской Павла Буре на Невском, туда мы ездили с папой, но они существовали для меня лишь в качестве объекта периодического любования. Потом часы уехали со мной в Алма-Ату где до поры до времени спокойно лежали. А в 41-м году папа где-то купил и зачем-то подарил мне еще одни, на сей раз карманные швейцарские часы фирмы «Хронометр Феникс», которыми я начал пользоваться только после окончания школы, но в те годы на брюках специальных кармашков для часов уже не делали.
А те ручные часы Алексея Петровича, годы спустя после подарка уехали в Ленинград, потом в Алма-Ату, вернулись в Ленинград и годами болтались как память в недрах папиного письменного стола и затерялись только уже где-то в 90-х годах, в процессе последнего квартирного переезда. При жизни в городе я долгие годы необходимости в часах не испытывал и привычка ими пользоваться у меня возникла только при поступлении на работу и особенно при работе в поле, но тогда я уже пользовался другими наручными часами – подарком мамы.
Очень сожалею, что после войны я не встретился в Ленинграде с Алексеем Петровичем. Он видимо, в детстве мне действительно симпатизировал и был очень хорошим человеком. Очень смутно помню, будто кто-то говорил мне, что он потом когда-то работал в нашем городе в Лаборатории геологии докембрия, но я это по молодости пропустил мимо ушей. Встречался позднее я с индигирским минералогом А.И. Киселевым на заседаниях минералогического общества, но мы с ним только раскланивались и не предавались воспоминаниям. Впрочем, он мог меня уже просто не узнать. Я в те поры уже начал носить бороду.
А через сутки-двое наше семейство тогда в Сусумане погрузилось на небольшой газовский автобус и без приключений отбыло в Магадан. Сколько времени мы ехали до Магадана, где и каким образом ночевали и как кормились по пути опять совершенно не помню. В Магадане на улицах было еще полно мокрого снега, который днем таял, а ночью замерзал. Сначала нас разместили в многоместной палатке со стенами, утепленными солдатским сукном, как было в Сусумане. Только на сей раз, палатка была полна людей, в том числе с грудными детьми. Сколько времени провели мы в этой палатке и ночевали ли в ней хоть одну ночь также не помню. После очень недолгого пребывания в палатке нас перевели во вполне благоустроенное общежитие курсов «Политпросвета» в центре города. Нам дали приличную комнату на втором этаже с окнами на главную улицу. Под окном находилась батарея водяного отопления, сплошь покрытая шевелящейся коркой рыжих тараканов-прусаков, которых я видел тогда впервые в жизни. А до того только читал о тараканах у Чуковского. Правда, в ту пору эти тараканы видимо где-то в другом месте кушали, были сытыми и в наши постели не лезли, а только наслаждались теплом батареи и быть может выводили детей. Но я все-таки их противности побаивался. Впоследствии я встречал таких тараканов уже с другими повадками.
Это общежитие было чисто мужским, и для парней явно улучшенного качества. Улучшенность их качества, помимо очевидной политической благонадежности, состояла в том, что эти молодые люди в коридорах, на лестницах и в других общих помещениях не курили, на виду у всех не пьянствовали и не устраивали дебошей. Что творилось у них в жилых комнатах, не знаю. Вероятно, они чему-то учились, но толпы их целыми днями слонялись и изнывали от скуки. Многие из них непрерывно бренчали на мандолинах, которых я до того никогда не видел и не слышал (видимо они у них были модными). Другие же гоняли шары на бильярде или играли в домино, шахматы и шашки, но, по крайней мере на виду, совершенно не играли в карты. В свои игры они быстро, почти что насильно вовлекали и меня, терпеливо научив соответствующим правилам. Видимо они очень истосковались по свежим партнерам, даже таким захудалым как я. Но от игр с ними я запомнил только с каким плотоядным азартом и восторгом каждый из них обыгрывал меня, быть может, даже с явным нарушением их же правил, которые я не мог уловить. Не исключено, что радости этих парней у меня на всю жизнь отбили влечение к таким играм, и я до сих пор их рассматриваю только как тягостный способ убиения свободного времени, предпочитая убивать его иначе.
Очень скоро мне были куплены учебники и я был зачислен в школу, в первый класс. Все эти учебники я видел впервые и немедленно принялся их читать, потому что по книгам соскучился. Примечательно, что маминой выучки оказалось достаточно, и я себя в классе изгоем не чувствовал, многие соклассники были гораздо большими неучами, чем я.  Учился я  очень недолго, видимо меньше десяти дней, ничего нового не узнал. От самих школьных занятий в памяти не осталось абсолютно ничего, кроме какой-то арифметической задачи с курами да подставки со счетами на полу возле доски. А вот твердо запомнился один комический случай.
Однажды после уроков мы с каким-то мальчишкой вместе возвращались из школы. Он оказался таким же «философом» как я, мы разговорились и битые полчаса простояли на перекрестке за разговором. О чем бы мы так долго беседовали? –Не догадаетесь! – О почерках! Это в первом-то классе! Видимо мама все-таки меня чему-то научила так, что я смог своим «почерком» даже кому-то похвастаться.
Но мои посещения школы внезапно прекратились, потому что я заболел. У меня случился мучительный отит сразу обоих ушей. Начались бесконечные спиртовые компрессы и согревания ушей рефлектором с синей лампой. Боли постепенно утихали, но остался длительный домашний арест с закутанной головой. В результате до самого отплытия теплохода города я больше не видел и о происшедших в нем за два года переменах ничего сказать не могу. Видел только в окно как по главной улице прошла первомайская демонстрация. А меня, выздоравливающего и свободного, курсанты еще настойчивее донимали своими играми. Мы же продолжали дожидаться прихода теплохода из Владивостока. Наконец после майских праздников желанный теплоход прибыл. По улице мимо нас прогнали большую партию новодоставленных зеков. Взрослые около меня говорили, что среди этих зеков было много пленных с лета 39-го года польских рядовых солдат в зеленых формах. Видимо, на этом же теплоходе предстояло скоро отплывать и нам.
А однажды, пока мы еще жили в том общежитии «Политпросвета» и я все еще сидел больным под домашним арестом, произошел такой случай. –Папа шел где-то в городе и вдруг с ним поздоровался один незнакомый ему парень. Этот человек ему представился и сказал, что он пилот и прошлым летом работал на Усть-Нере и тогда я его там обидел. Он произнес буквально: «Ваш пострел меня кровно обидел». Он рассказал папе обстоятельства и я вспомнил подробности.
Как-то вечером прошлого лета уже сгущались сумерки, а я, спасаясь вдали от мамы с ее «половиной девятого», брел по берегу Индигирки. И в одном месте на отлогом берегу метрах в 200-х выше бани заметил, что трое или четверо авиаторов развели костер. Сидели у костра, глазели на пламя и болтали. Я приблизился, меня пригласили присесть и от нечего делать затеяли болтовню со мной. Я был на базе единственным и потому заметным. С ними я был, разумеется, знаком и звал их по именам. Когда они на берегу копались в самолетах или в их моторах, я всюду совал нос и меня по нему никогда не щелкали, а всегда что-нибудь объясняли. Но на этот раз затеялся разговор о том кем я хочу быть, когда вырасту. И этот пилот, которого я называл Сеней (в ту пору я никого из взрослых не имел детского обыкновения называть «дядями», я  называл их или просто по именам или по имени-отчеству), меня спросил: «Ты, Сашка, когда вырастешь, летчиком станешь?» А я ответил: «Извозчиком-то? Я инженером буду!» И вот это Сеню обидело. И эту сказанную жалким щенком фразу он запомнил. Целых 9-10 месяцев в себе носил и теперь вот свою обиду папе высказал.  –Каково самолюбие? А быть может сомнение в правильности выбора своей карьеры? Эту фразу я явно подцепил у кого-то из посторонних завистников. В моей семье и в среде геологов никто и никогда не называл летчиков извозчиками хотя бы даже из-за рифмы.
Я очевидно еще совершенно не представлял себе все возможные обидные значения этого слова. И не предполагал, что могу им обидеть. В то же время я уже прекрасно знал, что база Усть-Нера была затеяна ради геологов, а само существование базы, особенно в летнее время, целиком зависело от авиаторов. Но и мне также абсолютно не было известно и полное содержание значения красивого и модного в ту пору слова «инженер», что инженеры бывают очень и очень разных специальностей и какую последнюю продажную сволочь тогда было принято называть в прессе «инженерами человеческих душ». Но мои слова были брошены и упали на очень гордое самолюбие. Поэтому то и запомнились!
Я порылся в своих детских, юношеских и взрослых воспоминаниях, осмыслил их и кажется, кое-что из прошлого дополнительно понял.
Все началось вдруг в 1903 году после постройки автомеханиками братьями Райт давно ожидаемого и первого успешного управляемого летательного аппарата тяжелее воздуха. От этого изобретения человечество, подогреваемое прессой, сразу начало сходить с ума. Наступило «опьянение» авиацией. Возникло множество новых слов: аэроплан, аэродром, авиация и т.п. Только в русском языке еще из древних сказок имелось готовое слово «самолет». Поскольку же самолеты в те поры строились, за исключением моторов, из палочек и тряпочек, то производить их, возможно было где попало и сразу возникло множество мастерских, называвших себя фирмами: «Фарман», «Брюге» и др. Пилоты этих часто самодельных самолетов зарабатывали тогда деньги короткими демонстрационными полетами возле больших городов. Эти полеты казались тогда чуть ли ни чудесными и собирали толпы досужих зевак, как теперь собирают кривлянья Джексонов и Мадонн, или Вудстокские фестивали. Пилот тогда в самолете был виден всем, восседал как петух на насесте, обдуваемый ветрами и омываемый дождями, каждый полет воспринимался как фокус или чудо и авиаторы ходили героями как фокусники. Иногда случались аварии, пилоты погибали, а это еще больше очаровывало и привлекало публику и повышало ставки в тотализаторе. Постепенно на самолетах стали делать из фанеры кабины для комфорта пилота, а его самого вооружили навигационным прибором – компасом, а когда еще у самолетов увеличили объем бензинового бака, то создалась возможность более дальних перелетов из города в город, вызывавших местные сенсации и еще большее привлечение публики. Со временем в корпусах самолетов стали использовать отдельные детали из алюминия. Появились новые органы управления, возникли новые слова: лонжероны, нервюры, элероны. А после перелета Блерио в 1909 году через Ла-Манш аж на целых 37 км, поданного как эпохальное достижение, и шумихи вокруг этого в прессе, началась вакханалия первых перелетов между европейскими столицами и всевозможными городами. Каждый такой перелет подавался как сенсация, хотя бы на местном уровне и авиаторов это увлекало. Многим хотелось опередить друг друга и хоть на минуту прославиться. Но постепенно циркачество авиации по мере резкого роста числа самолетов приедалось.
Но тут подоспела I Мировая война, самолетами заинтересовались военные и дальнейшее их совершенствование взяли в свои руки. Во время войны конструкции самолетов и управление ими несколько усложнились, прочность их за счет прогрессирующей замены части деревянных деталей на алюминиевые увеличилась и были созданы более комфортабельные условия для длительного обитания пилота в полете. В итоге после войны стали расширяться возможности уже коммерческого использования авиации сначала для перевозки почты, а потом и пассажиров, которые особенно резко возросли после организации серии действительно дальних рекордных перелетов усиленно раздутых прессой: через Атлантику на Северный полюс, в Антарктиду и т.д. При сложившихся новых условиях пилотам, даже имевшим большой летный опыт в войну, кроме постоянной готовности к смертельному риску, былому актерству и приобретенному боевому мастерству, для работы в гражданской авиации в связи с возросшей дальностью и длительностью полетов потребовалось приобретать дополнительно другие навыки. –Визуальное знание и умение ориентироваться в топографии уже не боевых позиций и городов, а очень разнообразных горных стран и речных систем, чтобы то и дело, поглядывая свысока на грешную землю, сверять маршрут самолета по карте с наземными ориентирами (штурман для этого появился не сразу). Кроме того, для радиосвязи с миром пилот должен был полностью овладеть азбукой Морзе. Все это повышало требования к образовательному цензу и значительно усложняло подготовку пилотов. Однако при начале действительно дальних перелетов очень скоро выяснилось, что требования к психике и физиологии пилотов, предъявляемые такими перелетами, превосходят возможности рядового физически-здорового человека, и освоить такие перелеты способны лишь отдельные особо физически выдающиеся личности. Аналогичные проблемы возникли и более полустолетия спустя при отборе кандидатов в космонавты и астронавты. Применительно к отбору и тренировке пилотов для сверхдальних перелетов новыми оказались две проблемы. –Неспособность обычного человека, всегда находящегося при управлении самолетом в сильном нервном напряжении, слишком долго находиться в одиночестве, у него начинали «шалить» нервы. Второй проблемой была сонливость, неизбежно возникавшая из-за многочасового монотонного гудения мотора, а сон для пилота означал гибель. Естественным решением обеих этих проблем было сначала введение в состав экипажа второго пилота и дублирование всей системы управления самолетом. Но окончательный выход был найден лишь к самому концу 20-х годов и состоял в изобретении автопилота, на который отныне возлагалась рутинная работа пилотирования самолета на большей части его маршрута. Человеческое вмешательство состояло теперь только в контроле за автопилотом и при необходимости в корректировке его работы. А ручное управление требовалось теперь лишь при выведении самолета на курс, при осложнении погодных условий и при взлетах и посадках.
Я не знаю в деталях развития нашей авиации в течение 20-х годов, но она в военном направлении, несомненно, развивалась, следуя общему партийному коммунистическому принципу во всем «догонять и перегонять капиталистов». Для авиации этот принцип выражался лозунгом: «Летать дальше всех, выше всех и быстрее всех». И у нас в 30-е годы в авиации повторилось то же самое, что в Европе и Америке развивалось постепенно с начала века и в 20-е годы. Только раскручивание авиации в нашей стране под централизованным управлением государства происходило совсем иначе. Начиналось оно, естественно на уже более высоком техническом уровне конца 20 х годов и осуществлялось в резко ускоренном темпе. Особенно мощный толчок развитию авиации в нашей стране дали эпопея спасения челюскинцев в 1932 году и начатая в том же году выплавка отечественного алюминия, с учетом будущих потребностей авиации сразу же названного нашей прессой «крылатым металлом».
Тогда же была начата и шумная кампания по добровольному сбору пожертвований на строительство будущего агитационного самолета-супергиганта «Максим Горький». О степени «добровольности» тех пожертвований я имею возможность судить только по организации уже послевоенных столь же «добровольных» повальных подписок на всесоюзные лотереи, а потом и займы.  На фоне «добровольности» этих подписок всё еще отчетливо маячили строгие лики любимых начальников из НКВД.
Вся та пропагандистская шумиха была затеяна ради срочного вовлечения молодежи в авиацию. Потому что монтировать с помощью иностранных специалистов импортные заводы и потом строить самолеты, оказалось гораздо быстрее, чем выращивать, учить и тренировать собственных пилотов и авиамехаников. А в малограмотной, нищей стране, в которой целое мужское поколение молодежи хотя бы с гимназическим образованием было выметено двумя войнами (мировой и гражданской) и эмиграцией, набрать только при помощи агитации нужное количество подходящих кадров было невозможно. Та же проблема ощущалась во всех отраслях создававшейся промышленности, но для авиации она стояла особенно остро. Почти мгновенная организация спасения челюскинцев в 1932 году оказалась успешной только потому, что в целях планомерного освоения Северного морского пути, арктических и глухих районов Сибири, заранее еще с 1924 года было начато формирование отрядов Полярной авиации, что было на самом деле замаскированной формой подготовки военных летчиков. В эти отряды шли служить те, кого манили более высокая зарплата за особый риск, да продленный отпуск или соблазняла романтика первопроходчества и стесняла царившая на материке несвобода во всем. Авиаторы Полярной авиации на зимовках в Арктике осознавали себя аристократами, от которых очень многое зависело. Именно они тогда и спасали челюскинцев. И что бы ни писали теперь, тогда жизнь вдали от властей предержащих для вольнонаемных была чуть-чуть естественнее и свободнее, чем на материке с оглядкой и под постоянным надзором бдительных органов.
В дополнение к агитационно-пропагандистской шумихе на рубеже 30-х годов была разработана продуманная и целеустремленная система выращивания и постепенного вовлечения молодежи в промышленность вообще и в авиацию в особенности. И ряд лет эта система работала достаточно успешно. Начали с разработки и внедрения в средних школах физкультурного комплекса ГТО, повсеместной организации для детей разного возраста в домах пионеров и в пионерских лагерях кружков авиамоделистов и продажи в магазинах игрушек  разнообразных наборов деталей «Конструктор» и комплектов «Для детского технического творчества». Для тех, кто постарше и взрослых в «Парках культуры и отдыха» предоставлялась возможность двумя способами попрыгать с парашютом, а желающих зазывали в ближайшем местном аэроклубе попробовать полетать на настоящих планерах и самолетах. Оттуда уже был прямой путь в советские пилоты.
По мере взросления, молодежь всеми возможными способами, включая кино, заманивали в авиацию ее модностью, престижностью работы в ней, а, в конце концов, высокой зарплатой и успехами у прекрасного пола. На последние приманки клевали даже некоторые особенно рьяные сторонницы женского равноправия (П. Осипенко и др.). А в детских журналах и книгах непрерывно писалось о братьях Райт, подвиге Блерио, о самолетах «Фарман» и о многом другом из предыстории авиации. Газеты же были полны описаниями доблестей спасателей челюскинцев, информации о ходе строительства величайшего чуда авиации «Максима Горького» и о деталях его многосложного устройства.  Когда же этот монстр в 1935 году наконец взлетел и разбился, о нем мгновенно заставили всех забыть, будто его и не было. Затем газеты заполнились описаниями организации эпохальной экспедиции СП-1 и ее будней, триумфальных перелетов в Америку через Северный полюс В.Чкалова и соратников и это окончательно похоронило память о том «Максиме Горьком». Но главное было сделано, молодежь уже подросла и гурьбой повалила в аэроклубы и в авиационные училища. И эта молодежь была в ту пору очевидным цветом нации по всем статьям. Малахольных мечтателей среди них не было. А самые сорвиголовы, в которых назойливой пропаганде удалось пробудить настоятельную необходимость вырваться из приевшейся обыденности, увидеть новый мир и стремление к самоутверждению и первооткрывательству или просто нечто необъятное, неописуемое, но увлекательное и называемое романтикой, вербовались потом в отряды Полярной авиации. Безусловно, там они чувствовали себя свободнее, чем их коллеги на материке. Они и работали тогда в Арктике, на Колыме и в безлюдных районах Сибири, в те годы подчас еще не имевших крупномасштабных карт, когда там все еще удачные полеты для пилотов нередко выглядели выигрышами в русскую рулетку. И среди авиаторов там задерживались в конце концов только те отчаянные парни, которых такая непрерывная игра и жизнь под дамокловым мечом вполне устраивала и позволяла каждому из них чувствовать себя чуть-чуть сверхчеловеком. И я, еще не понимая этого, к 38-му году был уже вполне заражен любопытством к авиации. Поэтому при любой возможности подлизывался к авиаторам. И мое любопытство видимо, в какой-то мере им льстило, потому что они для меня были почти что волшебниками, а взрослые, занятые своими делами, к их делам были нелюбопытны, а только все чего-то требовали. Это укрепляло в них чувство всемогущества и определенного превосходства над всеми. Прискорбно, что тогда среди этой безусловно физически и психологически незаурядной публики не появилось своего Сент-Экзюпери. Они заслуживали своего летописца, а материалов для него трагических и комических в их жизни в те поры было за десятки лет предостаточно. К сожалению, если остались (или сохранились) только обломки самолетов вместо памятников на их могилах на магаданском кладбище.
Внутриполитическая обстановка и пропаганда тогда повелевали, чтобы пилоты и все авиаторы выглядели или казались образцовыми героями, подобно героям Хасана как их изображала пресса, и действовали соответственно даже в самых пустяковых ситуациях. Они просто обязаны были для публики пыжиться и выглядеть железными, как Феликс, который, говорят, для поднятия своего настроения в свое время собственноручно расстреливал заключенных в подвале дома ОГПУ на Гороховой. Но это вступало в противоречие с их человеческими чувствами. И тот же погибший бортмеханик Саша из экипажа Клубникина, который возился со мной потому, что я напоминал ему его карапуза на материке, по которому он, очевидно, скучал, а другие авиаторы, охотно забавлявшиеся со мной, только доказывали этим, что на самом деле они состояли не из железа и геройств, как этого требовалось прессой. Те авиаторы не были ангелами. Конечно, при случае, они пьянствовали, но без злоупотреблений и тогда еще не возили «левых» грузов: незаконной пушнины, ворованного золота и алмазов. Они подкупали своих ветродуев ради нужной им погоды и нередко нарушали летные инструкции, своевольничали («хулиганили»), но подчас к этому их вынуждали начальники или обстоятельства. Из-за этого они нередко погибали при исполнении служебных обязанностей, но лишь некоторых из них привозили хоронить в Магадан на то кладбище, которое мне показывала мама. Те же из авиаторов, которые в свое время попались в тенета пропаганды и оказывались обманутыми, а потом стали испытывать запоздалые сомнения в правильности выбора своего жизненного пути и были вынуждены просто тянуть лямку, оказались особенно уязвимы, как тот пилот Сеня, для малейшей критики. Таким обычно оставалось заливать пожар своего разочарования спиртом, который помогал абсолютно всем авиаторам переживать скуку перемежающегося безделья при текущих ремонтах машин или в ожиданиях подходящей погоды.
Изо всей массы этих парней в конечной счете только единицы были взысканы властями, стали героями и генералами. А все остальные, казалось бы с такой общественной заботой выращенные и воспитанные в 30-е годы, массой сгинули в пучине войны, в которой немецкие асы их не щадили да и свои конструкторы и строители не жалели, оснащая их истребители авиационными двигателями с гарантированным ресурсом всего лишь в 10 лётных часов. (Для сравнения британские авиационные моторы для истребителей, выпускавшиеся в те же годы, фирмой «Роллс Ройс» уже имели моторесурс в 1200 часов). Так наша Родина расплачивалась в войну с теми кого соблазнила в авиацию.  Такая чудовищная диспропорция не была случайной, но диктовалась, как и всё в нашей стране, железной политической логикой с одной стороны и коммунистической гуманностью – с другой.
Зачем самолет оснащать более высоконадежным двигателем, если срок боевой жизни пилота составляет только 10 летных часов? А гуманность повелевала, чтобы производство моторов было приспособлено к физическим возможностям тогдашних труженников. А на главном моторостроительном заводе страны для истребителей № 19 в городе Молотове, тогда трудились полуголодные мальчишки-ремесленники 12-14 лет. Чтобы стать для них посильной конструкция авиамоторов и технология их производства с благословения знаменитого тогда авиаконструктора А.С. Яковлева были максимально упрощены. Возникает вопрос, почему такие принципы были введены только в авиации и не распространились на производство всех других видов вооружений: бронетехнику, артиллерию, стрелковое оружие? Сколько труда было бы сэкономлено, если бы технические ресурсы всех видов оружия исчислялись, исходя только из средней продолжительности активной боевой жизни солдата в окопах ВОВ! Только вот что стало бы с боеспособностью Красной Армии с таким вооружением? После войны далее как раньше увлекать в авиацию парней можно было уже неспеша и с меньшими затратами, хотя люди и характеры требовались все те же. И работавшие в геологии пилоты после Полярной авиации какую-то порцию своей романтики получали, но за это часто расплачивались смертью уже вовсе по нелепым причинам. Вдобавок некоторые из них сподобились модного теперь превращения в нетленных, если их хоронили в вечной мерзлоте высокогорья или тундры.
Оттого и теперь гражданские пилоты, отлученные от полетов, нередко спиваются, хотя в настоящее время они чаще летают целой командой, а в своей рубке при автопилоте распивают чаи и кофе, флиртуют со стюардессами, всласть слушают новости и модную музыку, а при желании и высыпаются. Но с другой стороны, как в каждом человеке подсознательно сидит память о кострах из эпохи номадов или пещерного бытия (оттого нас так завораживает пламя костров), так и в современных пилотах до сих пор еще сохраняется некая «видовая» память об их пращурах начала ХХ века, когда для каждого из них очередной вылет был игрой в русскую рулетку. А в дополнение к этому теперешняя профессиональная привычка на современных машинах повелевать стихиями и обстоятельствами при управлении огромными сверхмощными самолетами да при сверхскоростях, когда о скорости и времени судят только  по сожранной на карте территории да по смене часовых поясов в пунктах посадки. Это постепенно приучает всякого пилота осознавать себя на земле, как некогда и их предшественники, хоть чуть-чуть да сверхчеловеком и вести себя соответственно, используя каждый отпущенный ему в жизни на земле день и час по максимуму. Как и положено сверхчеловеку по штату.
А современный международный пилот (точнее, любой авиатор), который теперь привык заранее не знать когда и в какую страну он полетит, потому что международные экипажи, чтобы они не возили нехороших вещей (наркотиков и алмазов), для каждого рейса формируются компьютером по таблицам случайных чисел, постепенно забывает «запах своей норы».  Становится космополитом. Когда же авиатор еще годами и зарабытывает больше других, то привыкает чувствовать себя лучше них, то есть абсолютным сверхчеловеком. Тому же, кто осознает, что в юности сделал неверный выбор, остается только делать вид, что все в порядке.
А если вернуться к 40-му году то, наконец, наше долгожданное отплытие из Магадана состоялось в один солнечный день мая. Ему предшествовало наше выселение из того общежития на сутки или двое в какой-то одноэтажный дом, в котором я спал в большой комнате на диване с пружинным матрацем с серым чехлом. (Кажется впервые в жизни). Родители устроились в смежной комнатушке. Процесса погрузки на теплоход я совершенно не помню. Никакого громоздкого погрузочного оборудования при этом не было. Нас на сей раз разместили глубоко в недрах того же теплохода, который теперь уже назывался «Феликсом Дзержинским». Наше огромное помещение на этом теплоходе имело низкий потолок и называлось твиндеком. В нем отсутствовали иллюминаторы и было поставлено много-много десятков металлических двухэтажных коек с пружинными сетками. Нашему семейству достались три соседних койки на втором этаже в самом сердце твиндека, на которых нам предстояло резвиться. В этом твиндеке, мужчины называли его свиндеком, видимо, обычно на Колыму перевозили заключенных, а в обратном направлении ехали отслужившие свое уже ненужные вольные.
Занявши свои койки, мы с папой еще смогли отправиться на палубу подышать воздухом и попрощаться с Магаданом. В городе снег уже совсем стаял, а в бухте Нагаева все еще плавало множество льдин, на которых на солнце нежились большие нерпы с крупными коричневыми пятнами на шкурах. Папа таких нерп называл крылатками и их шкуры он тоже привозил с Чукотки. Лежавшие на удаленных льдинах нерпы не обращали никакого внимания на проходящий теплоход. Когда же он скоблил своим бортом кромку какой-нибудь ближней льдины, нерпы на ней не ныряли в воду, а дружно поднимали головы и нехотя просто перекатывались подальше от корабля.
Наше плавание на этот раз было довольно тоскливым. Мне большей частью приходилось сидеть на своем втором этаже – бегать внизу было негде. И лишь изредка удавалось гулять на палубе, но как маленькому – с папой за ручку, поскольку море штормило и корабль изрядно покачивало. Других гуляющих даже из привелигерованных классов на палубе не было. На сей раз на палубе никаких грузов также не было, и папа обратил мое внимание на стоящую возле надстройки запасную бронзовую лопасть для корабельного винта. Она было высотой более 2-х метров. По ней возможно было судить насколько велик целый винт с тремя или четырьмя такими же лопастями. Я не мог себе представить, чтобы такая громадина могла вращаться. Но даже такие прогулки были редкими, потому что временами моросил дождь и теплоход плыл в совершенном тумане и периодически заунывно гудел. От этого тоскливого воя почти что хотелось плакать! В проливе Лаперуза на сей раз мы проплывали в виду японского берега. Папа сказал, что этот остров называется Хоккайдо. На небольшом расстоянии от теплохода проплыло маленькое японское суденышко с огромным флагом в виде белого полотнища с круглым красным пятном в центре. И мне после этого захотелось послать японцам привет. Я кое-как нарисовал свинью, написал, что это японская микадиха, закрыл это послание в железную банку из-под порошка какао и бросил в море, попросив папу еще раз вывести меня на палубу.
Во Владивосток мы приплыли тоже в пасмурный день. Было очень прохладно и в воздухе порхали или мне только казалось единичные снежинки. Мы разместились в той же гостинице на Суйфунской улице вместе с папой и он предавался своим воспоминаниям. –Он показал мне один желтый двухэтажный дом, на той же улице, в подвале которого когда-то находилась курильня опиума. А напротив вокзала тогда еще стояли добротные одно- и  двухэтажные деревянные дома, из окон одного из которых в свое время вывалился труп китайца. Папа тогда владел настоящим браунингом, который был чуть меньше того моего, и потому был смелым. Он отправился на вокзал, захватил там милиционера и они с ним вдвоем проникли в этот тогда заброшенный дом. В том доме была совершенная пустота, но по остаткам запаха они определили, что здесь недавно курили опиум. Один вот накурился досыта, а остальные разбежались. Тогда в 20-е годы такое во Владивостоке случалось нередко, и милиционера это не удивило.
Мы жили в гостинице снова в отдельной комнате очень недолго, дожидаясь покупки билетов на поезд. Родители накупили в дорогу провизии, в частности копченой и соленой лососины, что оказалось впоследствии очень мудрым. Наконец, папа смог купить билеты, но только до Иркутска. И мы туда поехали мягким вагоном. В общем, это было очень опрометчиво потому, что и в Иркутске билеты до Москвы тоже составляли проблему. А вдобавок в Иркутске и жить нам было негде.
По дороге где-то еще в Забайкалье был перевал, на который наш поезд втаскивали сдвоенные паровозы. Перевал этот был, кажется, через Яблоновый хребет. Тогда же папа обратил мое внимание на «мертвый тупик». Этот тупик представлял собой короткое ответвление влево (к югу) от главного полотна железной дороги, направлявшееся вскоре вверх на крутой холм. На этот тупик отводились поезда с отказавшими тормозами и вдоль его полотна валялись тогда груды обломков, свалившихся под откос товарных вагонов. От проезда вокруг Байкала не осталось в памяти на сей раз ничего. Видимо это произошло ночью. Но папа мне объяснил, почему около Байкала поезд движется так медленно и почему на станциях пассажиров не выпускают. Там на дороге есть несколько опасных участков: скальных и оползневых, и специальная служба на этой дороге непрерывно следит за обвалами с окружающих гор оползней и скал и сползанием в озеро полотна самой дороги.
Наконец, мы приехали в Иркутск и тут начались приключения. Во-первых, в Иркутске сразу купить билеты до Москвы также оказалось невозможно. Нам пришлось задержаться. Во-вторых, нам негде было ночевать. Папа разыскал кого-то из геологических коллег и нам разрешили спать на голых твердых канцелярских столах в какой-то конторе. Помню, мне приходилось особенно рано ложиться, чтобы необыкновенно рано просыпаться, а целыми днями мы с родителями слонялись по городу. В-третьих, в Иркутске в ту пору был какой-то перебой в торговле хлебом. На первый случай мама у кого-то в той конторе достала хлеба взаймы, но мы должны были для возврата долга встать в очередь за хлебом в одном магазине, записаться и потом периодически по нескольку раз в день всей семьей отмечаться там. Номера; у нас были 15 тысяч с чем-то. Я почему-то не помню, чтобы мы хоть однажды заходили в столовую или в ресторан. Но купленная во Владивостоке лососина тогда нас очень выручила. Примечательно, что в конторе, в которой мы ночевали, я впервые в жизни увидел телефон с дисковым номеронабирателем, бывшим тогда новинкой, и его устройство меня очень заинтересовало. И это имело последствия.
Однажды мы, блуждая с папой по городу, зашли в большой книжный магазин, и папа предложил мне выбрать что-нибудь для чтения в дороге до Москвы. Я ходил от одного прилавка к другому, перебирая книги. Облизывался. И в конце концов выбрал две умных книжки, в которых по сути дела ничего не понимал, но понадеялся понять при чтении. –В одной более толстой из этих книжек была подробно с чертежами описана конструкция того самого телефонного номеронабирателя, а в другой излагалось как самому изготовить электрический моторчик, работающий от батарейки. Правда, ничего не говорилось о том для чего нужен этот моторчик. Потом всю дорогу до Москвы я над этими книжками мучился, ничего не мог понять, приставал к папе с расспросами, но всезнающий папа на сей раз, сказал, что это не его области и он в них тоже ничего не понимает, но ничего страшного в этом нет. А я чуть не плакал от досады.
Но, наконец, папа купил купейные билеты на поезд, и мы поехали уже без приключений. В Москве мы задержались на несколько дней, поселившись в комнате на Плющихе у папиной младшей сестры, которая в это время жила с ребенком где-то на даче. Папа познакомил меня со своими друзьями Талдыкиным и Горошковым, и меня водили на ВСХВ, тогда очень модную. На этой выставке было очень сутолочно и шумно. Я с непривычки ошалел и устал. Но поражен был и запомнил многое. Во-первых, это была свинья с тучей поросят, которая была такой большой и жирной, что уже не могла  ходить и только лежала. Во-вторых, полностью электрифицированная скотоферма с автономным электропитанием от ветряного двигателя. И в-третьих, в одном огромном павильоне с крышей, но без боковых стен, где демонстрировались образцы тогдашней новейшей сельхозтехники, я обратил внимание на то, что там у обычного грузовика горьковского завода в кузове головки болтов и гайки уже кое-где чуть-чуть явно поржавели, но были никелерованными или хромированными, чего, я уже знал, никогда не делалось у обычных невыставочных машин.
Потом мы зашли отдохнуть и пообедать в ресторан на выставке. Мужчины пили пиво, угощали меня, и я был этому очень горд, хотя пиво было горьким. Но тут случилась одна неприятность: для меня была заказана яичница-глазунья, а я от такого либо отвык на Индигирке как и от многих других благ цивилизации, либо и до того не был приучен. В итоге, я сказал, что яичница несъедобна и отправил официанта эту яичницу дожаривать, сказав ему что настоящая яичница должна быть как подошва. Что-то он обо мне подумал?
Была в Москве и еще одна мелкая, но мне остро запомнившаяся неприятность. Мы с папой зашли домой к одному его старому знакомому геологу профессору И.А. Преображенскому (тогда еще, кажется, не академику), жившему на Моховой улице. Меня отвели в одну комнату, оставили в одиночестве и обложили разноцветными божественными кубиками, видимо заграничными, с картинками тех вычурных сооружений, которые из этих кубиков было возможно построить. Подобных кубиков я в моей жизни еще в руках не держал, а от кубиков вообще за последние годы уже отвык. Потом мужчины куда-то ушли, в квартире остались незнакомые мне женщины. Я усердно строил, но только до  тех пор, пока захотел пи;сать. Я стеснялся попроситься в туалет в незнакомом мне доме у незнакомых дам, и остаток моей игры с этими кубиками запомнился только как мучительное ожидание возвращения папы.
Больше ничего примечательного о том пребывании в Москве моя память не сохранила. Пожалуй,  только то, что в Москве возле трех вокзалов конных экипажей уже совсем не было. А вот в Ленинграде возле Московского вокзала все еще стояли фаэтоны, но мы на них ни разу не ездили. Мужчины активно обсуждали разгром Франции и ежедневные сообщения газет об англо-немецких сражениях в Норвегии и потоплении кораблей в Северных морях.
По приезде в Ленинград нас встретило солнечное теплое лето и без комаров. Несмотря на то, что у родителей было много разговоров о папином отпуске, ни к чему определенному они так и не пришли. И только уже в Ленинграде остановились на том, чтобы просто где-нибудь поблизости снять дачу. И тут начались поспешные поиски запоздалые потому, что начало дачного сезона было уже упущено. А меня, чтобы не мешал поискам, сплавили на дачу к Гарьке в деревню Жоржино возле станции Шапки, где он жил со своей второй бабушкой, матерью тети Люси.  Я жил у них недели две. Его бабушка стряпала в печке дотоле мне неизвестное вкусное блюдо из картошки, называемое драченой, а мы с братцем полноценно и весело проводили время. Братец коллекционировал бабочек, а я помогал их ловить и препарировать.  Была в той деревне и большая компания мальчишек постарше из гарькиного лениградского дома. Они запускали коробчатый змей и отправляли по веревочке на него в коробочке с парусом, отчаянно мяукавшего котенка, его мяуканье мы с наслаждением слушали по очереди прикладывая к ушам веревку змея, воевали с местными мальчишками и т.п. и мы оба с братцем во всем участвовали. От таких коллективных игр я на базе уже успел отвыкнуть и лишь теперь опять начал находить в них вкус.
Между поисками дачи папа успел меня сводить в кино на двухсерийный уже звуковой и цветной фильм о докторе Айболите с его животными. А родители, очевидно, изголодавшиеся на Индигирке по кинофильмам, любовались, восхищались и живо обсуждали фильмы с Чарли Чаплиным. Но я их тогда не видел совсем. А получил отвращение от его кривляний уже после войны, когда однажды моя кузина в Москве таскала меня на целый фестиваль чаплинских фильмов. Прошу прощения, но этот «гениальный» и т.д. Чаплин мне с тех пор мерзок и неприятен. Точно так же как и не смешны те комические сцены в американских фильмах, когда актеры лихо отплясывают бесконечную чечетку или швыряют в морды друг другу торты с кремом.
А однажды в то лето мне пришлось побывать с папой во Всесоюзном институте растениеводства на Мариинской площади в нашем городе. В свой полевой сезон 39-го года отец в верховьях Индигирки обнаружил дикорастущее растение льна. Он счел это явление необычным ¬ слишком далеко на севере и за пределами ареала льноводства. Он собрал этот лен, засушил его и вот летом 40-го отвез в тот институт. Там папин материал встретили с интересом, место находки отмечали на большой географической карте, о чем-то папу расспрашивали. А я был поражен обилием высоких старинных шкафов с множеством ящичков, на каждом из которых было что-то написано по латыни. Там помещалась коллекция семян разных растений мира.
Моим родителям между тем удалось найти и снять дачу при устье реки Мги в деревне Лобаново, которой теперь не существует. Туда так приятно было добираться по Неве от пристани на Синопской набережной на речном трамвайчике, не связываясь с чугункой. На этой даче для меня общества не было, но зато я под водительством взрослых систематически начал учиться искать в лесу грибы и тогда же впервые попробовал их в жареном виде. А в лесу кроме грибов была малина, которой я после Корытницы не видел и не едал. Однажды к нам в гости на несколько дней приезжала с мужем, дядей Димой Жучковым, самая младшая из папиных кузин Самохваловых, тетя Люба. Позднее той зимой она умерла при родах, а их сын выжил, пережил войну, даже один раз студентом приезжал к нам на Гражданку, выпросил у меня горный компас для спелеологии и занял у папы 100 рублей. И это все. Больше мы его не видели. А тогда с ее мужем мы ходили в лес, спугнули тетерева, и он мне рассказывал как весной охотятся на тетеревов. Тогда же папа, стряхивая меня с плавающих бревен, стремился приучить к воде и несколько раз пытался научить плавать в реке Мге. Но своей манерой он добился только возникновения стойкой неприязни к этому занятию. И я после того за всю свою жизнь так и не захотел научиться плавать даже находясь на озере Балхаш и на Черном море.
На той даче мне еще запомнилось, что по другую сторону шоссе возле нашего дома было поле, засаженное подсолнечником с горохом. Этот подсолнечник был в конце концов скошен и искрошен на силос в башне. А до того окрестные дети и я в том числе всё время бегали в это поле лакомиться горохом. И я однажды так объелся горохом, что у меня очень болел живот и пришлось лежать с грелкой. Но кончался август, пришлось возвращаться в город и поступать в школу. Начались живые общения со знакомыми и родственниками. Делились пережитым за последние годы, рассуждали о возможном будущем. Жаловались на особые холода прошедшей зимой и на тяготы связанные с недавней войной с белофиннами и затемнением в городе. Судачили о будто бы разгуле грабежей на затемненных улицах города, но больше о победах последних трех лет и о завоеваниях. Кое кто считал, что победоносная финская война была последней и воевать больше не с кем и не за что. Хвастались спорадическими командировками в новообретенные «заграницы»: Ригу и Таллин. Привозили оттуда и дарили мне вкусные и не очень, но необычные яркими красками фантиков конфеты и удивительной красоты тетради с голубыми обложками и белыми полями, которые потом было так жалко марать школьной писаниной, и какие-то тряпки. С видимой завистью говорили о том, что Сталин персонально разрешил А. Толстому по его выбору вывезти в Ленинград из новообретенного города Львова целый вагон роскошной антикварной мебели из брошенных буржуями квартир и особняков.
Примечательно, что с 45-го года после Великой Отечественной войны, которую ныне тоже переименовали просто во вторую мировую, у нас в Ленинграде за все послевоенные годы больше уже не бывало, несмотря на очевидную победу, таких же собраний непринужденно державшихся гостей. И разговоры у гостей были совсем другими. Вспоминали погибших в блокаду и на фронте знакомых и родственников. Как и до войны ви;на в почете не были и застольных песен не пе;вали. Но и полезащитных лесных полос, проблем живого вещества, генетики, языкознания, великих строек коммунизма вовсе не обсуждалось, хотя обо всем этом ежедневно писалось в газетах и до рвоты трубилось по радио. Житейских проблем было много у всех, но и ими почти не делились, потому что решений их не было, и держали их будто про себя. Я-то был уже старшим школьником и окружающую обстановку остро чувствовал. Довоенные надежды и оптимизм иссякли, несмотря на продолжавшуюся ежедневную усиленную официальную накачку фальшивым пафосом.
А в обыденной жизни города за те два истекших после нашей поездки на Усть-Неру года для меня к 40-му году произошли заметные притные перемены, которые вселяли оптимизм. Хотя, быть может, о некоторых из них я ранее просто еще не знал из-за своего тогдашнего малолетства. Так, появилось мороженое «эскимо» в шоколаде, была организована массовая торговля газированной водой и томатным соком с солью и перцем. В гастрономических отделах магазинов появились красные немецкие электрические машины для автоматической тонкой нарезки колбас и сыров, за их работой было так интересно наблюдать. Я узнал очень вкусный острый томатный кетчуп «Кабуль». Троллейбусов стало очень много, на площади Восстания еще стоял  бегемотный памятник Александру III (или это осталось в памяти еще от 38-го года?), а на улице Гоголя у Невского еще сохранился участок с деревянной торцовой мостовой. Папа мне тогда рассказал, что большая часть такой мостовой в городе всплыла во время наводнения 1924 года и была уничтожена, а в оставшейся части в гнили между торцами размножались блохи. Потому их так много тогда было в городе. И следует сказать, что в те дни, когда мы возвращались домой из гостей, в квартирах которых был паркет, все мы с собой приносили блох, за которыми всякий раз начиналась увлекательная охота.
А в сентябре 40-го началась школа, которая находилась на 5-й линии недалеко от Большого. Я учился во вторую смену и меня туда отводил папа. Мы выходили несколько раньше начала занятий и дожидались на горке на углу 4-й линии и Большого запуска скопившихся учеников в школу. На этой ныне голой горке, которая тогда была заметно выше, росло несколько кустиков и полукругом стояли лавочки.
Осень 40-го года ознаменовалась для меня не только занятиями в школе, но родители наняли старуху-немку, чтобы учить меня немецкому языку. Тетя Миля, чтобы заинтересовать меня этими занятиями подарила старинное 10-и томное издание Брэма на немецком языке. Эти роскошные толстые книги были напечатаны готическим шрифтом и поэтому для меня были полностью недоступными. Поэтому немка начала мои занятия с изучения книжки о «Максе и Морице» на обычной латинице (эта книга была с забавными картинками и уже известное мне содержание ее меня вполне устраивало). Но параллельно немка стала учить меня читать и написанное готическим шрифтом. Я не понимал для чего это нужно, потому что этот шрифт давно устарел, а подробные описания даже очень красивых животных у Брэма были слишком для меня пространными, труднопереводимыми и малоинтересными. В результате я занятия с этой немкой едва терпел и валял дурака как только мог. А в Брэме я предпочитал рассматривать красивые картинки и переводить подписи под ними, словарем я уже научился пользоваться. Но необходимость переходить с одного шрифта на другой в словаре меня раздражала, я не всегда был уверен в правильном прочтении замысловатых готических букв. В результате, я теперь готического алфавита совершенно не знаю, как не знаю полностью и всего греческого алфавита за ненадобностью.
После возвращения в город в самом конце августа папа накупил мне ворох заводных игрушек, куплено было все, что имело пружину, заводилось, жужжало и двигалось, от лягушки до танков и автомобилей. Но в такие игрушки уже почему-то не игралось. И Гарька тоже уже перестал самозабвенно катать как раньше по паркету вместе с их водоизмещением свои ненаглядные деревянные крейсера и дредноуты на колесиках. Вместо этого мы с ним теперь предпочитали часами гонять в ванне крохотную лодочку с маленькой свечкой внутри, которая, жужжа плавала пока в ней горела маленькая свечка. Помощь взрослых требовалась только для зажигания новой свечки. А в другие разы мы натягивали на стульях палатку его отца, зажигали в ней свечку и с аппетитом грызли на радость родителям из дядюшкиного охотничьего рюкзака куски заскорузлого с давней охоты хлеба со ржавым соленым салом, воображая себя путешественниками, а родители нам в палатку через окно то и дело еще подкидывали, что-нибудь более питательное и вкусное. Тут уж упрашивать не требовалось. Разве что добавлялось, что Робинзон это тоже кушал. Дядя Митя купил себе для охоты водяные лыжи. Мы их надували на паркете и что-то воображали.
Тогда на Бугском переулке в начале галереи Андреевского рынка был маленький магазин, называвшийся бесхозным. В нем папа купил мне новый маленький столярный верстак, сделанный каким-то любителем из твердого дерева. Этот верстак был своего рода произведением столярного искусства, но я им успел только полюбоваться. Необходимые столярные инструменты мне было обещано постепенно приобретать в будущем. Но из папиных подарков мне два были совершенно умопомрачительными. Во-первых, это был так называемый роллер – красный дорогущий самокат с педалью и надувными колесами со спицами. А во-вторых, папа прочно запомнил о моих восторгах от опытов у химика на базе и повез меня в игрушечный магазин на Перинной линии покупать выпущенные тогда коробки с наборами реактивов, посуды и пр. для химических опытов в домашних условиях.
Среди мальчишек в ту пору в городе были модны самодельные деревянные самокаты на шариковых подшипниках, на которых они грохотали по тротуарам. А мой роллер среди этой окрестной публики произвел фурор. На нем тоже с грохотом, но совсем другим, возможно было кататься, но не отталкиваясь ногой от земли, а только стоять и периодически нажимать на педаль. Когда мы с Гарькой выходили кататься с роллером на набережную или в Соловьевский сад, за нами толпой бегали мальчишки и просили дать покататься. И мы им не отказывали.
А вот для самостоятельных занятий химическими опытами моей квалификации не хватало. Приходилось прибегать к помощи папы и к его объяснениям. Но ему  это очевидно нравилось и мы с ним вместе частенько вечерами растворяли, смешивали и жгли, что требовалось. А я каждое повторение воспринимал как необыкновенную удачу, хотя папа в пределах моего разумения старался объяснять мне постоянную причину успехов.
Что же касается моего ученья во втором классе школы, то оно меня не тяготило, поскольку вкуса к прогулам я тогда ещё не приобрел. Но нравились, пожалуй, только уроки пения и чистописания. На пении мы долго разучивали какую-то грустную песенку с припевом: «И мой сурок со мною» как будто бы на мелодию Бетховена. А на чистописании (мы писали тогда 86-м пером) девчонки завидовали моему нажиму и волосяным линиям, которым меня как-то походя, научила мама и просили поделиться своим опытом. А много-много лет спустя одна моя приятельница той поры вспоминала, как тогда на чистописании девчонки замирали от восторга от этого самого нажима и просили научить их. Я не делал из этого секрета и передавал свой опыт всем кому он требовался. Но не знаю, что из этого получалось. Помню также как на каком-то уроке я буквально испытал восторг от того, что сразу понял как делить слова на слоги и как различать в словах слоги ударные и безударные. И еще на каком-то уроке нас готовили к какой-то новой войне. Старшеклассники изображали санитаров, перевязывали нам руки и ноги и на носилках перетаскивали как кроликов по лестнице во двор.
В конце 40-го года папа окончательно решил увольняться из «Дальстроя». Он, оказывается, в последнее время на Индигирке при морозах часто страдал сильными головными болями и теперь решил заняться своим здоровьем. Еще осенью папу ненадолго положили в больницу на обследование, что и определило его решение. Мы с мамой ездили его навещать, а я брал с собой жившую у меня черепаху. Черепаха тогда в больничном садике кушала еще зеленые листья одуванчика. В дальнейшем папе предстояло ложиться в больницу надолго, но это должно было случиться уже после Нового года.
Кое-кто из геологов-индигирцев «первого призыва» продлили с «Дальстроем» договора;, потом все военные годы провели на Индигирке и Колыме и этим сохранили свои жизни. Двоих из них я позднее встречал. В послевоенные годы  эти люди стали законными советскими миллионерами в отличие от других, подпольных. Но эти свои миллионы без чинов и соответствующего им статуса, они не имели возможности должным образом использовать. Впрочем, и молодость с ее желаниями и силами осталась в прошлом.
А потом уже в начале зимы папа однажды, разумеется, по приказу мамы, всерьез приготовился меня драть ремнем, кажется впервые в жизни. Началось все из-за того, что родители собирались идти в какие-то гости, я должен был им сопутствовать, но из-за холодов требовалось надеть кальсоны, а я делать это наотрез отказался. Но, раздевая меня для порки, папа обнаружил, что у меня жар. Температуру измерили, она оказалась высокой. Поход в гости отменился, порка тоже. Был вызван наш домашний доктор Барнель, живший на Среднем проспекте между 3-й и 4-й линиями, и им было определено, что у меня корь. В чем она проявлялась – не имею понятия. Помню только, что мне не нужно было ходить в школу, а в этом я тогда еще не находил удовольствия. Оно пришло позднее.
А тут еще надвигались какие-то зимние каникулы, в декабре в классе об этом шли усиленные разговоры. Я в первом классе учился очень недолго и остался в неведении некоторых школьных прописных истин. Расспросить своих соклассников о каникулах я опасался, боясь насмешек. –Они-то о той зимней войне больше моего знали. А поскольку среди взрослых вокруг меня много говорилось о недавней зимней войне с Финляндией  и о какой-то будущей, я втайне был убежден, что зимние каникулы это тоже какая-то неотвратимая военная неприятность вроде перевязок в школе и дотов линии Маннергейма. Чего ждать? И я терпеливо ждал, тревожился по-своему, но расспросить взрослых тоже стеснялся.
На этот раз как, в далёком прошлом у Гарьки, состоялась елка, оказавшаяся последней в нашей детской жизни. Мы, гости, активно участвовали в ее украшении и в развешивании свечей. Хороводов уже не водили. А взрослые для нас много-много раз зажигали бенгальские огни при выключенном электричестве. Потом был очень сладкий стол и, наконец – волшебный фонарь с картинками о полярных путешественниках и с подробными комментариями моего папы, как главного знатока сюжета.
После той елки я наконец узнал, что такое каникулы. Оказалось, что это всего лишь довольно приятная вещь, потому-то о ней мои более опытные соклассники говорили и опасаться ее было нечего. Кажется, именно в те каникулы (но возможно это сохранилось в памяти еще из доиндигирских времен), папа с тетей Милей водили меня на какую-то большую художественную выставку в корпусе Бенуа Русского музея. Из той выставки я  запомнил только три картины: жуткого демона Врубеля, висевшего над первым маршем лестницы наверх, боярыню Морозову на розвальнях да утро стрелецкой казни. Еще в те же каникулы папа катал меня на финских санях по Елагину острову. А потом его  положили в Мечниковскую больницу. Через некоторое время ему делали какую-то мучительную спинно-мозговую пункцию и выяснилось, что ему предстоит тяжелая операция на головном мозге. Я оказывался лишним. Кроме того, папина старшая сестра, которая была врачом и в чине майора медицинской службы побывала в финскую войну на фронте, утверждала, что такая же война скоро будет еще. Она говаривала, что к ним в больницу уже текущей зимой иногда привозили раненых с западной границы. А после падения Польши, Дании, Голландии, Бельгии, Норвегии, и, наконец, Франции и войнах в Северной Африке и Греции, многие папины знакомые очевидно ждали новой войны, пока не называя противника. Но и власти готовились к тому же, хотя бы устраивая те дурацкие уроки с перевязками «раненых». В конце концов, тетя Миля, участвовавшая в финской войне, категорически приказала вывезти меня из Ленинграда. Мама об этом написала своим в Алма-Ату, и в половине февраля ее сестра тетя Маруся за мной приехала. Из всего моего имущества она согласилась взять с собой только мой ненаглядный роллер, а от драгоценных реактивов, опасаясь пожаров и взрывов, отказалась наотрез.
Перед отъездом меня возили попрощаться с папой. Его койка тогда была, видимо, по необходимости, помещена даже не в коридоре, а в анатомическом музее среди скелетов и каких-то жутких кровавых препаратов в банках. Мне особенно запомнился один такой препарат под стеклянным колпаком недалеко от его койки. Это был цельный человеческий мозг с извилинами и с застрявшей среди них пулей, которая была окаймлена ярко красным и все это было окружено широкой мерзкой сине-фиолетовой каймой. Как папа мог находиться и спать среди такой жути? Мне было страшно, поэтому общение с папой было недолгим. Обстановка явно не располагала к непринужденному общению, а он выйти и общаться со мной где-нибудь в другом месте видимо не мог.
Наш с теткой отъезд в Алма-Ату состоялся 23-го февраля 41-го года. С этого момента в моей жизни началась новая эпоха с новыми впечатлениями. Золотая пора детства закончилась.


Часть II. Фрагменты отрочества. Мое первое рабочее лето

Вскоре по приезде в Алма-Ату со мной случилось происшествие. –Я был за что-то поставлен в угол в кухне около двери в первую комнату. Я стоял, скучал и изобретал развлечения. И, наконец, придумал. У двери была сломана ручка, от нее оставалось только латунное кольцо, и я в это кольцо зачем-то воткнул безымянный палец левой руки. Засунул-то его я довольно легко, но вот вынуть не смог. Я дергал его, дергал и в конце концов запросил помощи. Дядюшка пробовал намыливать палец, но это не помогло. Палец стал распухать. Тогда дядюшка стал пилить это кольцо напильником до тех пор, пока оно не лопнуло. А я вместе с пальцем был выпущен из угла.
Из Ленинграда мы уезжали еще зимой, а в Алма-Ате была уже вовсю весна. Меня тотчас же определили в школу, в которой учились обе мои кузины, и которая находилась на нашей же Пушкинской улице в одном квартале выше. Эта школа для меня была необычна тем, что при ней был просторный двор, в котором в большую перемену разрешалось играть в пятнашки, весенняя погода уже  допускала это. В классе я быстро освоился, и предпочитал дамское общество, а одна девчонка из класса с какой-то украинской фамилией дразнила меня девчачьим пастухом, я за это дергал ее за короткие косички, а она после этого только дразнилась еще больше.
Здесь в Алма-Ате знакомые дядюшек тоже много говорили о войне. Об этом писали в газетах и даже в выписанной мне «Пионерской Правде». А по радио говорили о каких-то сражениях в Триполитании, Киренаике, Греции, Югославии и на острове Крит. С тех пор у меня в памяти застряло множество необычных названий которые, впрочем, я не искал на карте: Триполи, Бенгази, Тобрук, Сиди-Баррани, Мерса-Матрух, Эс-Саллум и другие, но может быть уже из позднейшего времени, поэтому не стану перечислять их все. А в разных морях мира немецкие подлодки то и дело топили корабли, об этом тоже сообщалось. Война явно подбиралась к нашей стране. А нас со времени хасанских событий или еще раньше утешали бодрыми военными песнями и все более светлеющим будущим при метрополитене, канале Москва-Волга и строительстве Дворца Советов.
Видимо в связи с прошедшим юбилеем годовщины Полтавской битвы в 1939 году была выпущена игра, которую мне купили, с цветными картонными солдатами в русской и шведской формах и с двумя командирами: Петром I и Карлом XII на носилках. А во взрослых журналах вспоминали о битвах I Мировой войны под Ипром и под Верденом с приведением фотографий траншей той поры. Кое-кто из дядюшкиных знакомых в ту войну воевал и рассказывал об этом. А я в теткином амбаре среди старинных книг отыскал книгу об англо-бурской войне с описанием и картинками английских зверств и геройств буров и их президента Крюгера. Я делился впечатлениями с соклассниками и мы с мальчишками уже рассуждали о том, какой станет будущая война: позиционной или маневренной (это во-втором-то классе!). Разумеется, мы не представляли себе с кем, где эта война будет, и наверняка не понимали сути различий между этими терминами, но сами термины нам были уже подброшены. В это же время кто-то подарил мне большущую коробку солдатиков: пулеметчиков, танкистов и пр. До тех пор таких солдатиков у меня в руках не бывало ни на Индигирке, ни в Ленинграде и я совсем не умел ими играть. И тут вышел конфуз. Я явно предпочитал дамское общество и по соседству и в классе. В соседнем дворе жила некая Стелла, которая была главной заводилой наших уличных игр. А в классе я успел влюбиться в одну девочку по имени Зоя.
И вот однажды я пригласил Зою к нам в гости. Она пришла. Нас напоили чаем с чем-то вкусным теткиного изготовления, но я не знал чем далее занимать свою гостью. И не придумал ничего лучшего, чем вытащить коробку своих солдатиков (других игрушек у меня в Алма-Ате просто не было) и предложил ей научить меня как ими играть и что для этого нужно с ними делать. В результате она расплакалась, а я растерялся. После этого я тех солдатиков ссыпал в коробку и более к ним уже ни разу не прикасался. Вскоре после этого нас с Зоей кузина Наташа сводила в оперный театр на «Евгения Онегина», в котором тогда пел знаменитый в Алма-Ате тенор Соломяк, и мой роман на этом закончился. А я  бывать на этой опере в театре как-то больше ни разу в жизни не имел желания. –Хватило изучения «Евгения Онегина» в школе.
А между тем весна разгоралась всё пуще, зацветал урюк и кузина Наташа предложила мне гулять с ней в ее выходные за город на Прилавки, так называли пригорки к востоку от города, сложенные материалом похожим, на глину и называемым лёссом. И я с нетерпением дожидался каждого ее выходного. Такой буйной весны я до того никогда не видел, и с каждым нашим походом зацветало что-нибудь новое в садах или на Прилавках. Мы карабкались на Прилавки, и для меня каждый такой поход был праздником. А однажды в основании лёссового обрыва я обнаружил какую-то белую хрупкую солевую бахрому, горькую на вкус, причину возникновения которой Наташа мне не могла объяснить, и я решил, что, сделал открытие. Моя уверенность в этом только укрепилась, когда я однажды  перегонял по листу бумаги шарики ртути из разбитого градусника. Ртуть я перегонял в кучку алюминиевой пластинкой из того же градусника и вдруг на этой пластинке у меня на глазах начала расти такая же белая бахрома. Только много позднее папа мне объяснил, что бахрома на лёссе называется солевыми выцветами, а на алюминиевой пластинке образовывалась окись алюминия из амальгамы алюминия в ртути. Таким образом, мои открытия не состоялись.
А дядя Ваня после одной из своих поездок в Ташкент привез огромную дыню и мне несколько красивых ярко-желтых коконов тутового шелкопряда. Меня очень заинтересовало каким образом из таких коконов делают шелковую ткань. Это теперь-то я знаю, что такие коконы, прежде чем делать ткань, очень терпеливо и аккуратно раскручивают на нити. А я, не зная этого, решил попробовать действовать просто. –Я один из коконов разрезал пополам. Какую-то дрянь из него выбросил. У меня в руках осталась тонкая выпуклая оболочка кокона. Я задумался как из таких выпуклых оболочек делают плоскую ткань? И решил, что эту оболочку можно просто разгладить утюгом. Я включил электрический утюг,  нагрел его, как следует и стал разглаживать.  Но тщетно. Сделать эту оболочку плоской и гладкой мне не удалось, как я на нее не давил утюгом! Она только собиралась в складки. И, в конце концов, я боком утюга провел по собственному животу. Получил длинный ожог, на котором вздулся водяной пузырь. Кузина Наташа залепила ожог повязкой с пластырем. Впоследствии на моем животе долгое время существовал линейный шрам, и врачи при осмотрах нередко спрашивали по поводу чего меня оперировали?
После моего опыта с коконом кузина Татьяна подарила мне книгу «Химия в повседневной жизни», которую я с интересом изучал и из которой узнал много любопытного и полезного.
От самого ученья во втором классе в Алма-Ате у меня  в памяти не сохранилось ничего особенно хорошего или плохого. Только почему-то однажды я пошел домой из школы не прямо по своей Пушкинской улице, а по параллельному ей проспекту Ленина. Причем пошел не один, а за компанию с мальчишкой по фамилии Мерцалов, который там, на проспекте Ленина и жил. Мы шли, о чем-то разговаривали и невдалеке от перпендикулярной улицы Калинина возле его дома почему-то подрались, разбили друг другу носы и разошлись. В дальнейшем мы с этим парнем больше не общались. Эта пустяковая драка запомнилась, вероятно, потому, что за все школьные годы у меня драк с соклассниками больше не было. Еще в нашем классе недолгое время после моего водворения в школе существовал некий мерзкий дефективный парень, с которым наша старуха-учительница очень мучилась. Ее муки кончились тем, что этот парень однажды испражнился в ящик учительского стола и из школы был убран. А из приятного тогда было то, что в этой школе в 10-м классе еще училась моя младшая кузина Татьяна. Она занималась там также в драматическом кружке и вот она однажды водила меня на их постановку пьесы «Бедность не порок», в которой имела роль. Мне было очень интересно и непонятно как таким девчонкам и мальчишкам, которых я знал, удается превращаться во взрослых и даже в старцев. Впрочем, парни даже старались говорить басом, но иногда при этом закашливались и это вызывало ненужный смех.
К моему великому прискорбию мой любимый роллер в условиях Алма-Аты оказался непригодным. –Асфальтированные тротуары были не на всех улицах около дома, но и они и все земляные через каждые несколько десятков метров были перекопаны отводными арыками во дворы, кататься по таким тротуарам было нельзя. Поэтому и среди здешних мальчишек ленинградской моды на самодельные самокаты в Алма-Ате не было. Быть может дело заключалось еще и в отсутствии заводов, на которых доставались шариковые подшипники? Но я всю войну тогда ни одного самодельного самоката не видел. А мой роллер долго спокойно стоял в теткином амбаре и был в 45-м году подарен одному малознакомому мальчишке, которого я почему-то пожалел.
Поскольку наша школа располагалась между Горно-металлургическим институтом (в двух кварталах выше нашего дома) и Геологическим институтом Академии наук Казахской ССР (одним кварталом ниже) в ней училось много детей сотрудников этих институтов и геологов, в частности. По крайней мере у двоих из нашего класса отцы впоследствии стали казахстанскими академиками. Возможно это повлияло на то, как наша учителка в мае устроила один урок по природоведению. –Она велела всем принести с собой по линейке и по простому карандашу, отвела класс на берег Алмаатинки, подвела к невысокой террасе, выделила каждому участок по полтора метра длиной  и велела его зарисовать в тетради, отмечая пласты: глины, песка и галечника. При этом требовалось измерять мощность каждого пласта в начале и конце участков. Потом все зарисовки складывались и должна была получиться зарисовка террасы в целом, а у кого зарисовки участков не совпадали, тот получал «плохо». Никогда бы не подумал, что это окажется первый в моей жизни стратиграфический разрез! Впоследствии я такие делал не раз!
В начале  июня дядя Ваня каким-то образом, видимо по блату, устроил меня в совнаркомовский пионерский лагерь. Лагерь этот был устроен в горах к востоку от города в виду снежного Талгарского пика. Лагерь состоял из множества чистеньких домиков в тени вековых лиственных деревьев. В каждом домике было очень просторно и каждому пионеру полагалась своя койка и возле нее тумбочка, в которую почти что нечего было класть. Дорожки в лагере были сухими, песчаными, погода солнечной и теплой, порядок совершенно необременительным, но в лагере был один неприятный обычай. Перед обедом всех принципиально заставляли выпивать по стакану кумыса. Это была неописуемая мерзость. Хуже маминого рыбьего жира, от которого я уже успел отвыкнуть. И я, честно говоря, подумывал о побеге из лагеря, но до города было слишком далеко, и это меня остановило. Ко мне приезжали родственники, я просился, чтобы меня забрали, но это было оставлено без внимания. Но вскоре я утешился, записавшись в кружок юных натуралистов.
Мы ходили по окружающим холмам, ловили бабочек, гусениц, ставили возле норок ловушки на грызунов. Нас учили, как живьем ловить змей и как отличать ужей от опасных гадюк и щитомордников. А потом, мы учились препарировать бабочек (это я уже умел) и гусениц – это было особое мастерство. А нас учили, как с пойманных грызунов правильно сдирать шкурки и набивать паклей, чтобы потом делать тушки (заготовки для будущих чучел). Все это было интересно, а в лагере собирали народ в поход для восхождения на покрытый снегом Талгарский пик, но меня не взяли из-за малости, и я был очень обижен, оставалось утешаться доступным для малолеток.
Но вдруг началась война, всех нас стали уже обязательно сгонять на утренние линейки, на которых мы были обязаны стоя выслушивать чтение сводок «Совинформбюро». Эта процедура меня бесила и я однажды, услышав о том, что наши части оставили такие-то и такие-то города, подумал о том, что скоро немцы придут и сюда и всех большевиков с их кумысом перестреляют. Но вскоре первая смена лагеря закончилась, и нас вывезли в город.
А моя старшая из кузин, Наташа, тогда уже училась на третьем курсе медицинского института и на лето в свои каникулы устроилась работать врачом в другой пионерский лагерь, расположенный западнее города. И она меня сразу же взяла на весь июль к себе. Она жила в домике, в одной половине которого жила директриса лагеря, а в другой была ее комната и пустой медицинский изолятор, в котором она поселила меня. Домик находился в стороне от построек лагеря на берегу широкого арыка, за которым находился большой яблоневый сад. В этом саду я иногда зачем-то поворовывал яблоки апорта, они были уже очень крупными, но необыкновенно кислыми. А старик сторож из этого сада угощал Наталью другими уже созревшими яблоками. Ворованные же кое-как возможно было есть только после того как яблоко сильно поколотить и оно потемнеет. Находясь в этом изоляторе, я был совсем свободен от лагерных сборов, построений и линеек и сразу же записался в авиамодельный кружок, которым руководил корейский парень, и усердно в нем занимался, правда, на подсобных ролях. Для серьезного конструирования даже схематических моделей я был еще маловат, и мне доверялось только гнуть на свечке бамбуковые нервюры, и я с охотой ходил на испытания и соревнования авиамоделей. С удовольствием я участвовал и в организованных походах всего лагеря на бахчи для сбора арбузов, разумеется, небескорыстно. Кузина опекала меня и даже загоняла на «мертвый час», чего я всячески старался избегать, изводя ее.
Однажды я тайком от Натальи целый «мертвый час» добровольно пролежал в воде арыка, читая повесть или роман «Сорок первый», и помню как там, у убитого пленника в воде выбитый глаз на ниточке болтался. После этого у меня все тело вспухло, а сестра пришла в ужас, доставив мне радость. В другой раз в «мертвый час» я набрал в кустах ежевики и зачем-то намазал ее соком свою физиономию, руки и куда только смог достать и предстал перед кузиной синим негром. Здесь уже ужаса не было, а только смех. Но мне же самому было хуже, потому что в таком виде я не смел показаться ни в кружке, ни вообще в лагере до тех пор, пока не сошла краска.
А потом со мной в изоляторе Наталья поселила такого же «больного» Робку Голландкина и нам стало весело. Его мать где-то работала уборщицей, но это нас не разобщало. Мы с ним грызли кислые уворованные мной яблоки, нам как «больным страдальцам» даже приносили из столовой еду. Подаренные Наталье уже созревшие яблоки, от старика-сторожа того сада за арыком, мы тоже употребляли, но кушать эти яблоки прилетали и осы, у которых, оказывается за наличником окна нашего изолятора находилось гнездо. Мы решили его разорить и придумали, как это сделать. Мы раздобыли проволоку, которую можно было воткнуть изнутри в осиное гнездо между досками. Ковыряние проволоки там бесило ос. Мы убедились в этом. Они засуетились снаружи дома. И тут кого-то из нас осенило, что ковырять проволокой в гнезде следует только тогда, когда мимо дома кто-нибудь пойдет, чтобы осы его укусили.
И вот как-то вечером Наталья и директриса остановились под окном посудачить. Мы ковырнули проволокой, осы рассвирепели и их обеих ужалили. Мы были удовлетворены, но проволоку сразу же истребили, чтобы на нас никто не подумал. А директриса на следующий день для ликвидации гнезда прислала мужика, который гнездо уничтожил, но директрису и ос очень ругал, видимо осы его тоже ужалили. А мы наблюдали. С этим Робкой мы продолжали знакомство и на следующий год, только мы жили в разных концах города и поэтому общались редко.
В августе с эшелоном эвакуированных в Алма-Ату приехали и мои родители, от надзора которых я уже изрядно отвык. Эвакуированные из новоявленных западных «заграниц» распродавали привезенное с собой имущество. Папа купил у них для подарка мне на сей раз карманные часы «Хронометр Феникс». А мама – сногсшибательные модные тряпки: ослепительный серый пиджак фасона «фантази» и мои первые по-настоящему длинные брюки с поясом без противных лямок фасона «гольф» со штанинами застегивающимися под коленками и гетры к ним. Это нарядное одеяние на общем тогдашнем фоне выглядело вызывающим, когда меня в него одевали, встречные уличные мальчишки дразнили меня жидом и я чувствовал себя в нем на публике очень неуютно, хотя моей маме оно очень нравилось да и мне тоже, но только дома.
По дороге в Алма-Ату родители познакомились с одним эвакуированным музыкантом из Даугавпилса. Это был довольно комичный, маленький кругленький лысый человек, интеллигент, не от мира сего, по-русски он говорил без акцента и мои родители его явно опекали. Звали его Яковом Абрамовичем Абрамисом. И потом он в течение многих месяцев бывал у нас в гостях. Сначала очень часто, потом все реже и реже. И вот однажды ранней осенью 41-го он как-то пришел к нам с забинтованной головой. Голова его была забинтована очень тщательно, так, что смотреть он мог только одним глазом. Все наши всполошились, думая, что он попал в какую-то ужасную катастрофу. Но он страдальческим голосом объяснил, что катастрофы не было, а случилось нечто худшее – его укусил малярийный комар. Этот комар долго-долго и грозно жужжал и очень болезненно укусил его в подбородок. Яков Абрамович обратился за помощью в ближайшую поликлинику, но его там вместе с его комаром подняли на смех. Он долго жаловался и, наконец, среди персонала поликлиники нашлась некая добрая душа, которая оказала ему помощь, которая состояла в щедром обматывании всей его головы бинтами. Следует отметить особенную жертвенность той доброй души, потому что во время войны бинты были очень дефицитны. Кузина Наташа убеждала Якова Абрамовича, что его укус не смертелен, что это всего лишь оса, и предлагала свои медицинские услуги, но не облегчила его страданий, он был убежден, что столь болезненный укус сулит ему смертные муки в будущем, и его визит к нам – предсмертный.
А после войны этот Яков Абрамович каким-то образом оказался в Астрахани, организовал там ансамбль «Моряна» и в конце 40-х годов с этим ансамблем однажды приезжал в Ленинград на гастроли. Тогда он разыскал наше семейство и был у нас в гостях. Это, безусловно, означает, что после того смертельного укуса и, несмотря на войну, он выжил. И тут же выяснилось, что он в свое время был влюблен в кузину Наташу и мечтал жениться на ней, но она как врач была мобилизована и ушла на фронт.
Продовольственные магазины в Алма-Ате очень быстро стали пустеть. Заговорили о скором введении карточек. Люди явно стремились делать запасы. И в одном уже пустом магазине около улицы Максима Горького папа купил большую коричневую пластину толщиной сантиметров в 5 твердокаменного жмыха какао. Впоследствии папа жмых этот понемногу скоблил, крошки его смешивал с топленым свиным салом, и меня несколько лет кормили для питательности таким самодельным горьким «шоколадом». Сахара не было, я привык к приглушенной горечи шоколада и до сих пор предпочитаю горьковатый шоколад.  А покупка в конце того августа родителями кабинетного рояля Mulbach, стала мучить меня музыкой, резко уменьшив жилую площадь нашей комнаты. Но под роялем некоторое время хранилась, пока не была выпита, бутылка очень вкусного токайского вина, пить которое по столовой ложке мне было прописано, от моих страданий, каким-то врачом. Когда же родители меня этим вином поили, я всячески морщился и делал вид, что оно мне очень противно. А в другое время я тайком вынимал пробку из той бутылки и понемногу отпивал вино из горла, не злоупотребляя и тщательно контролируя убыль, чтобы родители ее не заметили.
Но более всего из того августа мне запомнились не подарки и покупки, а то что тогда состоялось полное солнечное затмение, наблюдать которое мы специально ходили с папой на Прилавки. Он заранее накоптил стекол, и мы до начала затмения успели забраться на самый высокий Прилавок над городом. Его названия я так и не узнал. Еще цвели марьины коренья, многоцветье уже свое отцвело, а урюк уже и вовсе кончился. Мы на вершине расположились, достали свои стекла и начали посматривать на солнце как оно понемногу убывает. Длилось это довольно долго. Свет постепенно угасал. Наконец луна закрыла солнце совсем, вокруг него засветилась лучистая корона, на небе стали отчетливо видны многие звезды, а город под нами погрузился в ночь. Внизу запели петухи, залаяли собаки, замычали коровы. А вдалеке на юге видимо уже из-за пределов лунной тени затмения таинственно отсвечивали некоторые снежные пики Заилийского Ала-Тау. Но темнота длилась недолго. Внизу запели петухи, залаяли собаки, замычали коровы. Солнце выглянуло, корона исчезла и вокруг быстро начало светать. Рассвет показался нам гораздо более скорым, чем ожидание затмения, а день после него стал, будто еще более солнечным, как после грозы. Мы стали понемногу спускаться и пошли домой. А когда дома обменялись впечатлениями, то узнали, что все куры перед затмением успели собраться в курятнике. Пока же мы брели по окраинным улицам, папа рассказал мне и показал в натуре вредоносные ядовитые растения, на них растущие. Он, окончив томский университет в половине двадцатых годов, имел еще досоветское старомодное естественно-научное образование, которое в провинциальном университете сохранялось дольше, чем в ВУЗах столиц. Поэтому он смог показать мне незнакомые вредоносные растения: коноплю, белену и дурман, назвав их по-русски и по-латыни. У последнего я даже запомнил его латинское название (datura stramonium). Папа настоятельно рекомендовал мне не иметь никаких дел с этими растениями и отнюдь не есть похожие на мак семена белены и «огурчики» дурмана. С того времени во мне сидят и другие латинские названия растений, о которых я уже не помню с какими русскими названиями они соотносятся. Где-то уже после затмения папа поступил на работу в Геологический институт АН Каз.ССР и на несколько дней уезжал в командировку в поселок Аягуз на месторождение маршаллита и потом мне подарил целый мешочек этого белоснежного порошка. Мне больше никогда в жизни с этим веществом дел иметь не пришлось.
А потом кузина Татьяна поступила на химический факультет университета, а когда получила свою первую стипендию, то пригласила меня в кафе лакомиться мороженым, которое некоторое время до сплошного введения карточек, еще свободно продавалось. Для меня же мороженое из-за возможной ангины по-прежнему было мамой категорически запрещено, но папа меня им изредка угощал. Поскольку же мы с Татьяной идти в кафе должны были тайком от родителей, то это было особенно соблазнительно.
А вскоре родители решили начать учить меня игре на фортепиано и наняли учительницу. Она была женой настоящей или бывшей некоего композитора Брусиловского, знаменитого тем, что он искусственно создал первые в мире оперы на казахские сюжеты. Много-много позднее одну такую оперу «Кыз Жибек» я видел в театре. Музыка ее была хуже доброго мартовского кошачьего концерта. А запомнилась мне эта опера тем, что в ней по сцене на великолепном сером коне в яблоках гарцевал некий джигит. Только вот не помню, пел он тогда, сидя на лошади, или нет? Этот же композитор переводил на казахский язык и тексты русских опер. Помню, взрослые смеялись, что в «Евгении Онегине» его редакции Ленский вынужден был петь: «Кайда (это значит куда), кайда вы удалились?» Эта учительница успела мне объяснить, что такое ноты и нотопись. Научила меня мажорным и минорным гаммам и многому другому к предмету относящемуся, но только теоретическому, потому что я сильно порезал левую руку.
Мне кто-то ещё в августе подарил грифельную доску и набор грифелей для нее. Она мне была решительно не нужна. Мне хватало писанины на бумаге. Но я нашел грифелям другое применение. –Я приспособился из грифелей при помощи дырочек в лезвиях безопасных бритв вытачивать круглые шарики. Они мне были ни для чего физически не нужны, но были такими круглыми, хорошенькими и самодельными. Я наделал их много, пока не извёл грифели. К сожалению, мои токарные работы закончились тем, что я сильно порезал лезвием сразу три пальца (мизинец, безымянный и средний) на тыльной стороне левой ладони. Если присмотреться, то шрамы от тех порезов можно заметить и до сих пор.
Но потом, начались занятия в третьем классе школы, а когда пальцы зажили, я снова стал заниматься музыкой, но уже с учителем по фамилии Гинзбург, который был мне чем-то противен ещё более музыки. В школе же, наряду с прочими премудростями появился новый урок, уже военного направления. Я не помню его точного названия, но состоял он в изучении боевых отравляющих веществ (ОВ). Эти треклятые вещества я до сих пор помню: иприт, люизит, хлор, фосген и хлорацетофенон. А всю остальную связанную с ними премудрость я начисто забыл. Требовалось знать, как они, проклятые, выглядят, чем пахнут, как действуют, как распространяются. Как оказывать первую помощь при отравлениях. Как обеззараживать территорию и отравленные ими вещи и многое другое. В классе на этом уроке распространялись фанерки с прикрепленными к ним пробирками в которых находились ватки с ароматами имитаторов соответствующих ОВ. А под пробирками были наклеены бумажки с названиями ОВ, описанием их внешнего вида, действия и пр. Прочие школьные премудрости шли своим чередом и не составляли для меня ничего особенно неприятного или запоминающегося. Правда, я очень невзлюбил заполнять дневник, писать в нем ту чепуху, которую можно было просто запомнить. Но поскольку с отметками и поведением у меня было все в порядке, учителка меня этим дневником особенно не донимала. Разве что пофыркала пару раз. Впрочем, в дальнейшем, поскольку в войну тетрадей и дневников не печатали, дневники постепенно вовсе вышли из употребления и забылись. А какие-то самодельные тетради мы покупали с рук у корейцев на рынке по 10 рублей. У их  тетрадей не было корочек, а линейки печатались синей краской. Учителка требовала писать в тетрадях только черными чернилами. И не помню, чтобы когда-либо таскал с собой знаменитую чернильницу-непроливайку. Все таскали, вероятно и я. Но совсем об этом не помню! Что поделаешь?
А где-то в самом конце 41-го года в чью-то умную начальственную голову в школе пришла идея заставлять и нас, школяров, писать социалистические обязательства учиться только на «хор» и «отл». –Числовых отметок тогда еще не было. Писать требовалось по заданной форме. Я не помню, что писал в этом соцобязательстве и не помню, чтобы писал его вообще. Но запомнил, как один из моих соклассников, Борька Бок, убеждал меня, что следует писать только, что обязуешься учиться без «пл». А если потом получишь «хор» и «отл», то перевыполнишь свое соцобязательство. Тогда все трудящиеся их перевыполняли. Я не знаю на какие блага он надеялся при своем перевыполнении?
Где-то среди зимы, еще в третьем классе, вероятно в каникулы, наша школа переехала на улицу Калинина в 4-х этажный новый дом всего в 100-150 метрах от моего дома. В новой школе уже не было такого просторного двора, но зимой это не имело значения. –Все равно зимой в перемены во двор не выпускали. Ничего достопамятного до конца того учебного года не произошло, кроме неприятных хождений на уроки музыки в ряженом виде с нотной папкой к тому учителю-еврею, в гостиницу в которой он жил. Впрочем, когда однажды мне особенно не хотелось идти на этот урок, я выстриг у себя на лбу клок волос и стал доказывать, что в таком виде в солидной гостинице появляться неприлично. Но я не учел того, что у дяди Вани имелась парикмахерская машинка. Я был ею тотчас же острижен «под ноль» и в таком лысом виде отправлен на урок. Это было уже прилично и мне нечего было возразить.  А опытные девчонки в классе  распустили слух, что меня так остригли из-за вшей и дразнились. Опровергать было бесполезно, это их только раззадорило бы. Приходилось терпеть и грозить, что я принесу целую горсть вшей и им на головы высыплю. Правда, сам я тогда этих вшей ещё не видывал.
Почему-то в те годы меня особенно привлекало непонятное и заумное в книгах? Я не отличался ни склонностью, ни особыми способностями к математике. Но долгое время считал, что чем книга непонятнее и толще, тем она умнее! Такое отношение теперь у меня сохранилось, пожалуй, только к словарям.
А в нашем учебнике для 3-го класса тогда была зачем-то описана петитом двоичная система счисления, её не проходили и на неё не обращали внимания. Но именно потому, что никто не заставлял, я постарался ее понять, вроде бы понял и несколько дней зачем-то развлекался изображением в двоичной системе двумя цифрами 0 и 1 обычных десятичных чисел, правда, не более чем двузначных. Получалось очень громоздко. Я пробовал взрослым хвастаться своим мастерством, но это никого не заинтересовало, меня никто не проверил, от меня только отмахивались.  Но кто-то, видимо очень умный, уже тогда предвидел перспективу использования двоичной системы счисления в современной информатике. Только зачем эта система была описана в тогдашнем учебнике для дурачков из начальной школы? Я, разумеется, сразу же все забыл и теперь не могу в двоичной системе записать ни одного числа. Так же как не умею теперь за ненадобностью выполнять все арифметические действия с римскими цифрами, хотя когда-то пытался овладеть и этим искусством, получив в свои руки одну  умную книжку о математике в античном мире, купленную мне еще  в ларьке возле Андреевского собора.  Там описывалась и шестидесятиричная система счисления в Вавилоне, но в нее я вникать уже не стал.
А весной 42-го года возникла настоятельная необходимость заводить огороды.  Папе от работы выделили сразу два участка в разных местах. Первый площадью в 2 сотки находился далеко к северу от города в плоской как стол сухой степи. Он был уже вспахан. Мы с папой вместе с его коллегами на грузовой машине в апреле туда поехали и посадили кукурузу. Потом папа уехал в поле. Как на первый участок добираться, я так и не узнал и что на нем, в конце концов, выросло, не имею понятия. Но папе был выделен и второй участок, также в 2 сотки, уже вблизи города к западу от него сразу за сухой летом рекой Весновкой. Этот пешеходно доступный участок уже после его отъезда  я засадил тоже кукурузой и он был целиком на моем попечении. Но папе еще предложили и третий участок.
Один из его коллег владел большим яблоневым садом площадью 2000 м2 без каких-либо построек недалеко от нашего дома. На берегу Алмаатинки за Головным арыком, но не доходя до пивзавода. И этот коллега предложил нашему семейству после его отъезда в поле в то лето присмотреть за этим садом, урожай яблок забрать себе, а междурядья засадить огородом. Этой площади нам было слишком много. Мы с папой половину участка успели до его отъезда вскопать и засадить картошкой и овощами. А вторую половину междурядий сада отдали родственникам одной моей соклассницы, Наташи Коротковой, которая жила с дедом и бабкой в полуквартале выше нас на Пушкинской улице. В этом «садовом» огороде копалась в основном моя мама, я же привлекался лишь как подмастерье или батрак. Разумеется, я потом участвовал в уборке и вывозе урожая огорода и яблок. А себе для души и виде опыта посадил там грядку сои и земляного ореха. Сою я посадил потому, что мама восхищалась какими-то продуктами из сои, бывшими у нее в руках в дни ее молодости. Арахис же, называвшийся земляным орехом, был посажен из чистого любопытства, я с интересом потом наблюдал как он цветет и как его цветы, отцветая сами собой закапываются в землю. Меня это восхищало. А что касается сои, то мама ее потом варила, но ее бобы, в отличие от обычной фасоли или гороха, нам показались несъедобными.
В то лето папа уехал в поле в конце мая с небольшой партией из 3-4 человек. Состав его партии был для геологов необычным, в нее почему-то входил и охотовед по фамилии Кун. Партия эта направлялась на полуостров Мангышлак на восточном берегу Каспийского моря. Задача у партии также была не вполне обычной. –Ей поручалось срочно произвести геолого-экономическую оценку расположенного там небольшого месторождения марганцевой руды. Срочность такой работы  в то лето определялась тем, что обстановка на фронте тогда была очень сложной. –Немцы начали второе генеральное наступление сразу в двух направлениях: на Кавказ и на Сталинград. А в стране тогда разрабатывалось только два месторождения марганца, являющегося важнейшим легирующим металлом для черной металлургии и выплавки брони. Одно месторождение – Никопольское находилось на оккупированной Украине, а второе (Чиатурское) – в Закавказье. На Северном Кавказе в то лето кипела война и страна могла быть в любой момент отрезана и от необходимого для фронта чиатурского марганца. Но работа на Мангышлаке кончилась для отца крупной неприятностью.
В результате работы на мангышлакском месторождении папа там же на месте составил докладную, в которой приблизительно оценил запасы руды, отметил, что марганцевая руда представлена крупными конкрециями пиролюзита в сыпучем песке и ее добыча легко может быть организована вручную без применения тяжелой техники. Поскольку месторождение расположено недалеко от порта Баутино, добытая руда может туда доставляться вьюками и далее морем на железную дорогу в город Гурьев и затем куда потребуется. Поскольку в то лето все пространство к северо-западу от Каспийского моря было охвачено войной, папа решил, что его докладную необходимо немедленно переслать в Алма-Ату Президенту АН Каз ССР. Но, когда он узнал, что Президент в это время находился в больнице, он решил проявить патриотизм и немедля направить свою докладную сразу в два адреса: в Алма-Ату Президенту и в Москву в Государственный Комитет обороны (ГКО). Но Президент АН Каз ССР имел на этот счет свои соображения и папе его самоуправства не простил.
В то же лето у меня завелись кролики. Началось все с того, что мы с папой однажды ещё ранней весной отправились на рынок за овощами. Там же продавались и живые кролики. И я залюбовался одним кроликом со шкуркой серого беличьего цвета. Папа это заметил и сделал свои выводы. Я не помню, чтобы когда-нибудь канючил, как делают многие дети в магазинах, выпрашивая у родителей покупку какой-нибудь  игрушки. Видимо с раннего детства я уже имел опыт, что мои стенания разбивались о твердость характера мамы. Помню другое, в 35-м или 36-м годах я однажды обещал маме, что когда вырасту куплю ей зеленое платье и все к нему зеленое, включая туфли, потому, что мне очень нравился зеленый цвет. Но меня высмеяли, что я хочу нарядить маму лягушкой. А в 37-м году однажды в магазине Андреевского рынка, я очень приставал к маме, чтобы она немедленно купила себе блестящую желтую шелковую шаль, которая мне очень понравилась. Мои вкусы в таких случаях, разумеется, не учитывались. Но папа очень следил за моими восторгами и поэтому потом очень часто предугадывал мои желания. В тот раз он взял на заметку моё любование кроликом и в результате, как будто бы вместо овощей мы домой принесли кролика. Инициатором покупки был папа. Были ли еще  куплены и овощи, я от радости, быть может, просто забыл? Но дома нам тогда нагоняя точно не было.
Дома же выяснилось, что мы купили крольчиху и я назвал ее Буськой. У нас во дворе находилась недостроенная летняя кухня. Ее строили из самана. Но окончательно была доделана только одна половина, в которой была сложена русская печь, практически в войну неиспользовавшаяся из-за большого расхода дефицитных дров. Вторая половина кухни осталась недостроенной. Она была полностью подведена под крышу, но в ней не было пола и потолка, вместо которого торчали только голые балки. Западная стенка кухни частично не доходила до верха метра на полтора. К тому же у этой недостроенной половины кухни восточная часть уже вполне достроенной стены после слабого землетрясения прошедшей зимой совсем обвалилась. Буськину клетку мы соорудили в обжитой части кухни. А когда ко мне приходили гости, мы крольчиху вытаскивали и играли с ней в комнате под роялем как с котенком. Ей это обычно не  нравилось, она смешно фыркала и сильно стучала задней лапкой по полу. А потом Буська родила сколько-то много крольчат. Некоторое время все они вместе с Буськой обитали в летней кухне, но следовало думать о  том, куда их всех помещать, потом, когда они подрастут. Делать персональные клетки было не из чего. Разместить всех кроликов было возможно только во второй, недостроенной, половине кухни. Прежде, чем их вселять туда, необходимо было заделать рухнувшую её восточную стену. Для этого я нашел в сарае несколько старых досок и соорудил из них подобие невысокой стены. Знатоки предупреждали меня, что кролики, бегая по земле без пола, подкопаются под стены и разбегутся. Но делать было нечего, и пришлось всех кроликов водворить туда, они все лето там обитали, росли, никаких нор не нарыли и никуда не разбежались. Но для них было необходимо систематически добывать корм.
Ради кроликов я раздобыл серп и позднее в нашем саду и вдоль берега Алмаатинки косил для них траву, а когда кто-нибудь из соседей там подстригал свои яблони, я подбирал молодые ветки. Кое-кто из знакомых иногда дарил понемногу для кроликов какого-нибудь зерна. А когда на аллее вязов вдоль арыка у нашего дома созрели семена, мы с мамой сметали эти семена метлой и скармливали их кроликам. У нас набралось несколько больших мешков этих семян. В запас.  Кроликам семена нравились и это всем шло на пользу. Со своего огорода в саду мы приносили кроликам морковки, репки и падалицы яблок, а со своего дальнего огорода я приносил им клубни земляной груши, а иногда угощал и початками кукурузы.
Поскольку летом 42-го мне частенько приходилось бывать на нашем огороде в саду, однажды, возвращаясь оттуда, я стал свидетелем душераздирающей сцены. Там, где-то за Головным арыком существовал военный городок. И вот однажды в этот городок по проспекту Ленина снизу гнали неровным строем человек 200 мобилизованных в армию парней, одетых в явные опорки и еще не переодетых в формы. За довольно хаотическим строем этих оборванных парней шла такая же, но еще более нестройная толпа рыдающих и вопящих женщин, многие из которых несли в руках какие-то жалкие узелки. Кто-то из командиров этих парней несколько раз во весь голос  приказывал им петь и начинал петь сам жалким дребезжащим тенорком, стараясь удалой  воинской песней заглушить женские вопли. Но парни ему не подпевали, и контраст получился жутковатым, явно кладбищенским..
А на свой огород я ходил с лопатой и там окучивал кусты кукурузы и полол в междурядьях. Уход за кукурузой требовался минимальный. –Травы росло мало, главным образом это были ростки земляной груши, которую в прошлом сажали на этом поле. Иногда вместе с ростками выдергивались и съедобные клубни, которые в сыром виде по вкусу походили на капустные  кочерыжки. Кроликам они тоже нравились. Поэтому для очистки этих клубней мне потом приходилось носить с собой перочинный ножик. Мама пробовала эти клубни варить, но в таком виде они были какими-то неприятно сладковатыми и мне очень не нравились. А затем я начал приносить с собой и свой урожай: недозрелые початки кукурузы. Мама их варила, и мы ими лакомились. В конце концов, я со своего огорода осенью собрал целых восемь мешков початков. Робка где-то раздобыл тележку и помог мне через весь город перевезти мешки. А я подарил ему кролика.
У родителей еще весной появилось знакомое семейство, которое обитало во дворе какой-то академической столовой. У этих знакомых был небольшой, коротколапый белый пес по имени Фёдор. Этот пёс бегал на свободе где хотел и домой приходил только встречать гостей и спать. Эти знакомые еще извинялись перед родителями за такое имя собаки, но оно было псу дано еще до возникновения знакомства. В конце лета я подарил этим знакомым подросшего крольчонка, который подружился с мохнатым Федором и свободно бегал с ним взапуски во дворе. Они вместе и спали на федоровой подстилке, тесно прижавшись друг к другу. Хозяева говорили, будто Федор даже приносил кролику косточки, добытые на столовской помойке.
Наши родственники купили свой дом в Алма-Ате когда-то в конце двадцатых годов. Но вместе с домом купили и одну жилицу в нем. Она так и осталась на десятки лет бесплатно жить в доме, занимая парадную часть дома с крыльцом на улице. Звали эту старуху Надеждой (отчество ее я забыл). Она была довольно зловредной и мы с ней были на ножах. У нее жил любимый пушистый кот Кисюрь, который гулял где хотел и которого все прикармливали. Тетя Маруся говорила, что он иногда воровал у нее цыплят, но поскольку это случалось не очень часто, во имя сохранения мира с его скандальной хозяйкой на это она закрывала глаза. Но однажды поздней осенью я обнаружил, что этот кот уже задавил и с натугой тащит моего подросшего крольчонка. За этот проступок я приговорил кота к смерти и решил его повесить, поскольку в войну так казнить было модно и о виселицах много писали в газетах. Я раздобыл длинную веревку, сделал на ней скользящую петлю, подманил Кисюря и понес вешать в свой крольчатник. Я перекинул веревку через балку надел петлю на шею кота и стал тянуть за свободный конец веревки. Но я не учел всех свойств кота, когда кот уже был подвешен, он вцепился когтями в веревку, подтянулся, выбрался из петли на балку и убёг.
Тем же летом я, как-то проходя мимо геологического института АН КазССР, заметил что-то блестящее в земле среди кустов палисадника перед домом. Я заинтересовался и выкопал латунную позолоченную пуговицу, с двуглавым орлом.  Она очень хорошо сохранилась и только сбоку была чуть-чуть чем-то черным (вероятно варом) испачкана. Я не имея опыта обращения с подобными вещами, решил ее почистить, быть может, даже наждачной бумагой. В результате позолоту испортил и интерес к пуговице утратил.
А в конце того лета дядя Ваня возил меня на несколько дней к своим знакомым на станцию Капчагай. Это было семейство председателя колхоза. Усадьба его располагалась обособленно в 2-3 километрах от реки Или. В семействе  было трое детей: два мальчишки и дочь, которую звали Лёльшей, она была старшей и училась в 6 или 7-м классе. А из мальчишек один был чуть старше меня, а другой значительно моложе. Всех нас на реку возили, но купаться в ней запрещалось: вода была мутной, а дно и берега вязкими глинистыми и это считалось опасным. Мы были вынуждены играть в степи у дома, и однажды нас мальчишек, послали на бахчу за тыквой. Эта большущая тыква была заранее выбрана, нам было непосильно погрузить ее и везти на тачке , и поэтому предстояло ее с трудом по полю перекатить. Но нас было трое!  Потом уже возле дома эта тыква была разрублена взрослыми топором. Мы же вслед за тем уже с тачкой отправились на бахчу за арбузами и дынями. На сей раз у ребят был с собой взят нож. Они выбирали зрелые арбузы и дыни и мы тут же их друг за другом совместно приканчивали. И только потом нагрузили тачку. А вечером еще объедались ими. И тут только я узнал, что безудержно наедаться дыней, даже очень вкусной – вредно. –Может очень заболеть живот. А вот для арбузов никаких ограничений нет. И им было воздано должное. Но это было ошибкой. ¬ В результате я и младший хозяйский мальчишка ночью «поплыли», а наши постели повесили сушить на забор. Нас же все как могли высмеивали и конфузили. У нас допытывались кто из нас дальше уплыл. А дядя Ваня интересовался до какой новой земли я доплыл и как я ее назвал. Я смущался и не знал, что ответить, а свой срам запомнил пуще всего. Такое со мной в сознательном возрасте случилось впервые, и я твердо запомнил, что есть арбуз до отвала на ночь перед сном – опасно.
Папа вернулся из экспедиции на Мангышлак в конце ноября. Возвращались  они через Красноводск и через всю Среднюю Азию. Папа привез мне подарки: живого скорпиона и целую коллекцию блестящих акульих зубов разного размера. Это были зубы ископаемых акул. Скорпион был длиной 6-7 см и некоторое время жил на окне в стеклянной банке с песком на дне. Многие мои знакомые приходили любоваться зубами и скорпионом. А когда мы его щекотали  карандашом, он старался карандаш ужалить, оставляя на нем капельку со своим ядом. Но мне неоткуда было узнать как требуется содержать живого скорпиона и чем его кормить. В итоге он стал светло-желтым, покрылся белой плесенью и погиб. А собственной папиной добычей были большие черные конкреции пиролюзита, округлые и уплощенные большей частью похожие на деревенские булки хлеба. Эти конкреции внутри были полыми и если пробить скорлупу, то из конкреции высыпался желтый песок. По возвращении в Алма-Ату выяснилось, что папу на работе ждёт скандал за самовольную отправку в ГКО его докладной о месторождении на Мангышлаке. Президент не простил папе отсылки той докладной помимо него, и ему пришлось срочно увольняться. Он устроился вскоре уже в Казахское геологическое управление.
После приезда папы я ему пожаловался на воровство Кисюря и на неудачу его казни, папа предложил мне наказать кота иначе. –Он предложил не казнить, а наскипидарить его. Он вооружил меня пузырьком скипидара и резиновой спринцовкой. Я подманил Кисюря. Потом папа держал кота за хвост, а я ставил ему скипидарную клизму. После этого кот с диким воем побежал по двору и исчез из поля зрения. Кончилось тем, что он улегся на постель своей хозяйки и загадил ее самое нарядное яркое шелковое покрывало, которое она потом стирала и развешивала сушится во дворе, проклиная меня последними словами. –Я из наказания кота тайны не делал. Но после этого Кисюрь в нашем дворе больше не появлялся.  А уже в 50-х годах и его хозяйка получила квартиру и куда-то, наконец, съехала.
Осенью в четвертом классе продолжалось изучение тех же самых ОВ. И дощечки с пробирочками были те же. Но ватки с их ароматами уже изрядно повыдохлись, остались лишь названия нужных запахов. А старуха-учителка, повторяя и спрашивая одно и то же, постоянно путалась в этих боевых премудростях. Я же имел наглость ее поправлять, утверждая, что названная ею гадость в прошлом году и воняла и действовала иначе. Короче, мне стало казаться, что на этих уроках она моих поправок боится.
Но появился и новый предмет, называемый историей. Что это была за история и чего – не помню. В памяти из учебника этой истории застряла только одна картинка, на которой была изображена революционная демонстрация с флагами, идущая по городской улице. За демонстрацией был изображен двухэтажный каменный дом, за которым была глухая боковая кирпичная стена более высокого дома, на которой наискось было написано «фотографiя» через и с точкой. Эта картина мне показалась знакомой. И я не ошибся, в 45-м году уже в Ленинграде я обнаружил и этот двухэтажный дом и косую вывеску за ним на Пятой линии Васильевского острова напротив Академии Художеств почти на углу Академического переулка. Эти дома и до сих пор стоят, только с тех пор ту стену и косую вывеску на ней давно уже закрасили.
В то лето 42-го года мама познакомилась с одной эвакуированной дамой, у которой были две дочки погодки или близняшки. Жили они довольно далеко от нас ниже парка в доме, отца этой дамы с большим крыльцом на улице. И вот на мой день рождения того года мама пригласила эту даму с дочками. Других гостей не было. И обе девочки принесли мне подарки, наверное, извлеченные из своих девчачьих сокровищниц. Одна подарила две длинные восковые свечки, наверняка оставшиеся после какого-то ритуала, эти свечки были оплетены по спирали золотистой фольгой. А другая подарила большую связку старинных ключиков маленьких и мельчайших от каких-то старинных замочков и шкатулок. Любопытно, что более полувека спустя некоторые ключики из того подарка все еще встречаются среди моего инструментального хлама уже в Ленинграде, вещи и память о них – долговечнее самих знакомств и людей.
Когда-то той зимой, однажды после уроков, но почему- то уже совсем вечером при густых сумерках, наш класс принимали в пионеры. Самой долгой церемонии в деталях я не помню, – было очень много говорильни и каждому следовало произносить одну и ту же фразу: «Торжественно клянусь!» и что-то еще. Процедура была очень затянутой. Принятие в пионеры для меня явилось началом затяжного конфликта с учителкой из-за того, что я  по какой-то причине наотрез отказался ежедневно носить пионерский галстук. В тех пионерских лагерях ношения галстука не требовалось быть может только от нас, младших. А теперь вдруг учителка стала непрерывно донимать меня отсутствием этого галстука и без конца делала публичные выговоры. И еще эти занудные уроки музыки, на которые мне теперь приходилось ходить довольно далеко за Алмаатинку, к новой и уже последней учительнице. Помню, что приходилось играть по нотам Баха какие-то миниатюры с непонятными названиями (чакона, павана), какие-то «Бирюльки» автора со смешной фамилией Майкопар да очень трудные и скучные этюды Черни при мамином контроле по часам по получасу и более. Короче, жизнь становилась невыносимой, мне оставалось только покончить самоубийством. Я уже знал о смертоносных свойствах белены и дурмана, но была зима, и следовало травиться чем-то другим. Я начал думать.
Детективных историй я тогда еще не читал и о разнообразии способов убийств и самоубийств не имел представления. Но уже  знал, что в зеленых клубнях картофеля содержится другой яд – соланин, придающий им такой неприятный вкус. Этот яд должен содержаться и в ростках на клубнях. Поэтому я забрался в теткин подвал, набрал там картофельных ростков и надавил из них целый стакан мутного сока. Я решил, что этого яда мне вполне хватит. Потом я подумал,  что необходимо спрятаться так, чтобы меня после смерти мои мучители не могли найти и возможно дольше волновались и плакали. И я нашел такое место. Это был промежуток под крыльцом во дворе, куда обычно заметали снег и мусор. И вот я туда заполз и приготовился умирать, в последний раз посмотрев на свет во дворе. Но едва я взял в рот глоток своего яда (это была такая мерзость!), как травиться мне сразу расхотелось и я вылез. И родители ни о чем не узнали.
Но эту противную школу все таки мне следовало бросить. И я решил перейти в другую. И я ходил в школу № 40 на улице Кирова и в какую-то еще школу на улице Шевченко, они были довольно далеко от нашего дома. С какими-то дамами в них, то ли с завучами, то ли с директрисами, разговаривал, но бумаг у меня с собой никаких не было и ничего вразумительного я, видимо, им сказать не мог. Эти разговоры кончились ничем. А своей школы я, между тем несколько дней не посещал. Как я ухитрился скрыть это от родителей? –Не помню. Но через несколько дней я в свою школу явился как миленький. Учителка сделала вид, что моего отсутствия не заметила, а своим парням я соврал, будто ездил в Москву. А по радио уже начали сообщать о победных салютах в Москве. Парни стали меня об этих салютах расспрашивать, от них я как-то отоврался, но помню, что очень боялся, как бы учителка не заставила меня об этих самых «салютах», будто бы виданных мной, рассказывать публично всему классу. Но она этого не сделала, оказалась умней. Но и разносов мне по поводу отсутствия галстука больше не было.
Где-то примерно в ту же пору я познакомился со своим троюродным братом Игорем. Он приезжал в отпуск в фронта к своей матери, которая находилась в Алма-Ате в эвакуации. Я его прежде не знал, он был москвичом. На фронте он служил минометчиком и рассказывал мне о войне не то, что показывали в кино. В частности, он рассказывал, как жутко выглядит поле боя после залпа «Катюши». Из его рассказов я помню и о том как в одном бою у бегущего солдата снарядом оторвало голову и этот солдат с фонтаном крови еще смог пробежать метров 10. После своего отпуска Игорь вернулся на фронт и вскоре погиб.
Однажды той же зимой после разговора с одним из мальчишек в классе, который хвастался, что стрелял из самопала, мне тоже захотелось завести самопал. Однако как он устроен я не знал и тот парень показать мне его не мог или не хотел.  Пришлось обратиться за консультацией к папе. Он мне объяснил его конструкцию. Пистолет из доски я выпилил и выстругал сам, далее требовалось сделать и прибить к нему ствол. Далее для ствола было необходимо раздобыть медную трубку подходящего диаметра. Такую трубку я подобрал из хлама и купил у того же корейца-торговца, у которого обычно покупал тетради. Эту трубку следовало на одном конце заклепать и рядом просверлить отверстие для запала. Я все так и сделал и папу же пришлось просить достать для меня пороха и дроби. Он у своих сослуживцев-охотников выпросил со столовую ложку дымного пороха и горсточку дроби, соответствующей по диаметру трубке моего самопала. Первый выстрел из этого самопала мы делали вместе с папой. Была еще зима, выходить на мороз не хотелось, поэтому стрелять пришлось в комнате. Мне это очень понравилось: было порядочно шума, дыма и благородной вони, дробина впилась в полено. Но в дальнейшем я действовал самостоятельно. В качестве мишени для стрельбы я избрал имевшееся дешевое собрание произведений А.С. Пушкина из приложения к какому-то из журналов за 37-й год. При стрельбе в эти книги меня интересовало, сколько страниц пробивает в них дробинка и насколько глубина её проникновения зависит от числа зерен пороха в заряде самопала. И после каждого выстрела я считал число пробитых страниц. Но показать свой самопал никому из мальчишек я так и не успел, все слишком быстро кончилось. –У самопала засорилось отверстие запала и выстрела не происходило. Я запал пробовал ковырять иголкой, но сколько не подсыпал не него пороха и ни поджигал, выстрела не происходило. Кончилось тем, что я разогнул гвозди, снял ствол и от большого ума этот заряженный ствол сунул в горящую буржуйку. Через некоторое время произошел выстрел, ствол улетел в глубину печки, из печки посыпалась зола, а вылетевшая дробина, отразившись от полуоткрытой дверцы печки, попала мне в правую щеку, но глаз уцелел. Я подмел на полу, выдавил расплющенную дробину, ранку на щеке заклеил лейкопластырем. Потом  родителям я сказал, что наткнулся на что-то в темноте тамбура. Но восстанавливать самопал уже не стал.
За истекшую зиму постепенно все наши кролики оказались съедеными. Поэтому в начале весны 43-го года папа решил по наводке кого-то из своих новых сослуживцев ехать охотиться на черепах и предложил мне сопровождать его. Ехать предстояло в пески Сары-Ишик-Отрау. Так в первый и последний раз в жизни мне пришлось охотиться на черепах. Мы целую ночь ехали на поезде до станции Уштобе. До нас еще поздней осенью 41-го туда ездила в одиночку мама покупать у корейцев рис. Мы туда приехали на рассвете. Это был очень грязный поселочек из низеньких мазанок. Потом куда-то  тряслись в кромешной пыли в кузове попутной машины. Далее долго шли по песчаным буграм с пеньками саксаула, пока не напали на стаю черепах. Они довольно быстро бегали по песку, и, погнавшись за одной значило упустить остальных. Поэтому требовалось догонять их поочередно и всего лишь переворачивать на спины. А потом уже можно было неспеша собирать их в мешок. Мы таким образом наловили их несколько  десятков. Затем долго-долго брели назад по песку и пыльной дороге. Ужасно хотелось пить, но папа мог предложить только сосать запасённый курт. А ночью мы вернулись в Алма-Ату. Так ценой двух полубессонных ночей мы заработали на несколько дней черепаховый суп, который варил сам папа. Должен заметить, что даже в те военные годы при отсутствии деликатесов и вообще вкусных вещей, ни самый концентрированный черепаховый бульон, ни особенно черное волокнистое черепашье мясо не показались мне неописуемо вкусными. Были просто съедобными. И всё. Теперешние обычные домашние блюда могут быть гораздо вкуснее и без черепах. А восхищения черепаховым супам среди туристов вызваны причинами, скорее, социального порядка. Пусть уж лучше черепахи живут себе, не попадая в суп.
А еще позднее, весной 43-го родители уже начинали подумывать и поговаривать о возвращении в Ленинград. Кое-кто из эвакуированных  понемногу возвращался. Но для этого были необходимы некоторые условия. –Возвращались не одиночки, не семьи, а только целые работоспособные организации, хотя бы маленькие. Поэтому было решено, что родители поедут розно, и первой поедет мама, освобождать квартиру, устроившись в Алма-Ате на работу в какую-нибудь организацию с такой перспективой. И она нашла какую-то артель когда-нибудь в будущем собиравшуюся вернуться в Ленинград, а пока занимавшуюся пошивом косынок на мережной машине. Мне поручалось эти косынки друг от друга аккуратно отстригать.
Гораздо позднее в самом начале следующего 44-го года именно с этой артелью мама и уехала в Ленинград. Отцу же в текущем году предстояло ехать в поле на этот раз  в Акмолинскую область, и на семейном совете было решено, что он возьмет меня с собой, чтобы я не оказался лишним в случае внезапного отъезда мамы. Забирая меня с собой в поле в то лето папа, по-видимому, преследовал ту же цель, которую имел в виду еще на Индигирке своими рассказами. Сам он впервые поехал в экспедицию в 1918 году после окончания гимназии с геологической партией в Горную Шорию. И это определило его судьбу. –Он стал геологом. И теперь вот он стремился уже более серьезно и меня заразить той же инфекцией. Правда, я кончал всего лишь четвертый класс и мне предстоял какой-то экзамен. Я, откровенно говоря, очень его боялся как какой-то неприятности, но все еще стеснялся, спросить, что это такое за штука. Привыкнув на Индигирке общаться только со взрослыми, я все еще крайне опасался задавать им лишние вопросы, чтобы не выглядеть круглым дураком и предпочитал их слушать. Но так или иначе учителка видимо решила от меня отвязаться, от этого  ужасного экзамена освободила и перевела в пятый класс. Я стал теперь свободен и мог ехать куда угодно.
В связи с этим мне зачем-то потребовалось идти к отцу в его управление. Я пошел и, видимо для шика, впервые в жизни взял с собой те часы Алексея Петровича. Ремешка, чтобы просто надеть их на руку, у меня не было и я был вынужден засунуть часы в карман. Идти было довольно далеко, и я зачем-то на ходу все время вынимал часы и деловито на них поглядывал. Два незнакомых мне мальчишки это заметили и решили часы у меня отобрать. Я успел дойти до улицы Фурманова и тогда-то почти возле дома геологического управления они на меня напали. Была драка. Одному из них я расквасил нос, но часы отстоял. О своих повреждениях – не помню. Если бы было что-то заметное папа, с которым я через несколько минут встретился, обратил бы на это внимание.
И в начале мая мы с папой поехали по железной дороге. Имущества у нас с собой было взято очень немного, все остальное казённое предстояло получать уже на месте. Хотя что могло быть казённым для меня – малорослого школьника? Существующая сейчас железная дорога Моинты-Чу, огибающая озеро Балхаш с запада, тогда только проектировалась или уже строилась. Я помню только тогдашние разговоры об этом. Нам же предстояло ехать сначала поездом к восточной части озера Балхаш до станции Бурлю-Тюбе,  далее следовало плыть по озеру на запад, а затем снова ехать по железной дороге уже до Акмолинска. На нашу станцию мы приехали днем и были единственными  вышедшими пассажирами. В конце концов папа разыскал тележку с ишаком, который и отвез нашу поклажу за несколько километров до маленького поселка на берегу озера. Там одиноко стоял просторный пустой  безлюдный фанерный сарай окрашенный в голубой цвет. Надпись на нем четко обозначала его принадлежность пароходству, но никаких расписаний движения пароходов и каких-либо других объявлений не было. В этом пустом сарае не было навешено обычной двери, а вдоль всего периметра тянулась узкая деревянная лавка для пассажирских отдохновений. Постепенно папа выяснил у аборигенов, что пароход курсирует очень нерегулярно, и билеты продаются на пароходе, и в этом сарае нам предстоит жить сколько-то дней. Мы сначала были единственными ожидавшими, в последующие дни собралось еще человек до пяти. Помнится, было очень неудобно спать, не раздеваясь на голой лавке, подложив под голову, что ни попало. Но зато дни мы проводили весьма содержательно, хотя питались  только хлебом, который папа где-то покупал по нашим рейсовым карточкам, запивая его пресной холодной водой, которую он откуда-то приносил в чужом чайнике.
Однажды мы отправились купаться и загорать на озеро. Вода в лагуне озера была очень теплой, специалисты сказали бы, что в ней лень двигаться. Папа в этой горьковато-соленой воде с удовольствием плавал, а я на мелководье валялся как в ванне и просто блаженствовал. Песок же на берегу был таким горячим, что прежде чем ложиться приходилось его поливать водой. А в другой раз я познакомился с местным мальчишкой и мы с ним решили в стороне от поселка из прибрежного хлама соорудить плот. Мы прикатили и сложили рядом на мелководье два валявшихся телеграфных столба. Подобрали две железные скобы. Мальчишка откуда-то притащил топор, которым мы теми скобами сбили столбы друг с другом. Потом немного подкопали песок под столбами, раскачали их и наш плот всплыл. В береговом хламе, мы нашли и две жерди, чтобы от дна отталкиваться, и наш плот, наконец, выплыл в озеро. Я явно был предводителем. Но сообразилки у меня хватило только на то, чтобы поплыть. А вот куда и за чем? Итак, мы отплыли от берега и все было прекрасно до тех пор пока не оказалось, что жерди больше не достают до дна и плот стал неуправляемым и его относило от берега все дальше. А в лагуне плавающих лодок не было, и берег был безлюдным. Мы оба сдрейфили, но делать было нечего. В те времена в этих местах, очевидно, еще не водилось никаких парусных плавсредств, а я уже кое-что читал о парусных кораблях и пиратах. Поэтому я предложил сесть на плот и максимально растопырить наши рубашки, чтобы они хоть сколько-нибудь парусили. Благо было тепло и по-видимому это в конце концов подействовало. И нас куда-то явно несло по ветру, который понемногу непрерывно дул с востока. Наконец, мы заметили, что берег как будто приблизился и стали подгребать своими палками. Солнце явно склонялось к западу, приближался вечер и вдруг наши палки стали доставать до дна. Мы воспрянули духом и начали ими усиленно толкать наш плот к берегу. Темнота быстро сгущалась, когда мы причалили. Помню как потом в полной темноте при звездах мы сколько-то километров шли по пляжному песку на слабые огоньки поселка, оба хотели пить и есть. Мы шли, оба боялись предстоящей взбучки и говорили об этом. Я не знаю, что досталось моему компаньону, я его больше не видел. А мне папа только сказал, что он очень беспокоился и просил больше такого не делать. Потом напоил водой, накормил хлебом и еще угостил кусочком сахара, который где-то раздобыл.
Между тем ожидание парохода продолжалось. И за это время я успел прочесть в доставшимся мне, вероятно от кого-то из прежних постояльцев, толстом журнале, подробное описание морского сражения в 1939 году близ устья Ла Платы немецкого линкора «Адмирал граф Шпее»  с английскими кораблями. Этот поврежденный линкор после боя был затоплен в гавани Монтевидео. А пассажиры на пароход по Балхашу понемногу накапливались, но толкучки не было. Даже единственная бесконечная лавка не вся была ими заполнена. Среди этих пассажиров каким-то образом затесался некий очень старый убогий еврей, который явно изнывал от одиночества и искал еврейского общества. Поэтому он поочередно всех мужчин в сарае на своем еврейско-немецком наречии спрашивал: «Не иудей ли Вы?» Все его понимали и смеялись. А он, получив отрицательный ответ, как-то брезгливо фыркал. Это было забавно.
А в последнюю ночь перед уже очевидным приходом парохода я внезапно проснулся от какого-то странного шороха. Почти над моей головой висел мешок, в котором что-то усиленно шевелилось и очень шуршало. Я хотел разбудить папу, но его не было. Я встал и попытался выяснить, что в этом мешке шевелится. Но в темноте (электричества в сарае не было) ничего не мог понять. А потом пришел папа и рассказал, что он в эту ночь для меня поймал четверых ежей, сложил их в мешок, который и повесил на стену. Живые ежи и шебаршились в этом мешке. Утром естественно возникла проблема, чем этих ежей кормить. У нас самих-то с едой было более чем скромно. Но папа нашел выход. Он сделал мне удочку и надоумил для ежей ловить рыбу с будущего парохода. Когда он пришел, мы на него погрузились и поплыли. Теперь я стал ждать, когда он остановится, чтобы ловить рыбу. И пароход, действительно довольно часто приставал к берегу у пустынных причалов, имевших свои названия. А поселки возле них, если и были, то где-то в стороне в степи. Я принялся ловить рыбу (чем наживлял крючок – не помню) и довольно успешно ловил небольших окуньков и плотвичек, которых ежи с аппетитом кушали. Но ежи поедали рыбешек гораздо быстрее, чем я их ловил. Пришлось искать выход и я его нашел. Я придумал каждого накормленного ежа вместе с очередной рыбкой относить на берег и отпускать на волю в степи. Таким образом, когда наше плавание окончилось, все ежи были накормлены и отпущены.
Последняя пристань, до которой мы и плыли, называлась Бертысом. Это был просто причал. Никаких пристроек  к нему не было и название относилось либо к какой-то бухточке или к мысу в ней. Невдалеке от причала Бертыс на самом берегу стоял одинокий черный деревянный дом, принадлежавший геологической экспедиции, в котором нам предстояло сколько-то дней прожить в ожидании поездки в Акмолинск. Нам в этом доме выделили даже небольшую комнатку с ко;злами и голыми досками на них для спанья. Умывались мы на озере. Там же набирали воду для «чая». Вода в этой части озера тогда была вполне чистой, но ее для питья все-таки следовало кипятить. Вода была пресной, но имела несильный какой-то солоновато-горьковатый привкус. Кипятить ее нам приходилось данным нам электрическим кипятильником в алюминиевом чайнике. При этом в чайнике образовывалась и потом отстаивалась некая студневидная масса, которую папа называл гидратом окиси алюминия, но перед новым набиранием воды велел выбрасывать и промывать чайник.
А есть нам было нечего. И даже утреннее «чаепитие» ограничивалось просто теплой водой досыта, в запас. Для добычи пропитания нам следовало идти за 2-3 км от озера в Соцгород, который и назывался городом Балхашом. И мы туда немедленно отправились. Дорога шла вдоль голой сухой степи, по которой стелились или скорее ползали, какие-то редкие жалкие растеньица зеленого и розового цвета. Называть их травой было бы святотатством. Это были ветвящиеся очень сочные стебелечки без настоящих листиков. Я пробовал их жевать, они были препротивного горько-соленого вкуса. Папа сказал, что их и называют солянками. А я вспомнил роман «Борьба миров», который в ту пору уже успел прочесть, но еще не забыл, и решил, что эта розовая растительность и есть та самая красная трава, занесенная марсианами. К сожалению, марсиане здесь были ни при чем. Я теперь вот снова заглянул в этот роман, красную траву там действительно обнаружил, но детального описания ее у Уэллса не приводится. Можно только судить, что его красная трава не была такой жалкой, а была гораздо пышнее.
В одном месте возле дороги в Соцгород была свалка металлических отходов какого-то завода. Папа меня не торопил. И я выяснил, что это бракованные отходы разных стадий производства гильз патронов для трехлинейной винтовки. До того я предполагал, что гильзы патронов делаются целиком из латуни, а тут обнаружил, что здесь в войну их делали или пытались делать из железа покрытого медью и я подобрал отходы разных последовательных стадий формования этих гильз от начала и до конца. И потом с гордостью рассказал об этом папе. Моих карманов для этой коллекции оказалось мало. Папа свои карманы предоставить мне отказался, но выделил оказавшийся у него пустой мешочек для геологических образцов. Все эти железки тогда я целый день с собой таскал, а потом, честно говоря, спрятал в своем белье, чтобы сохранить и увезти с собой. Лишь потом они потерялись или папа их просто тайком выбросил, пользуясь моей забывчивостью.
На подходе к городу папа обратил мое внимание на один из крайних домов, кирпичи основания которого на метр и более от земли были частично выдолблены. Папа рассказал, что это ветровая эрозия и кирпичи постепенно разрушаются песчинками, которые несет постоянно дующий здесь ветер. Тут же он рассказал мне о розе ветров и почему медеплавильный комбинат со своими высокими трубами отнесен от города километров на 5 к западу или северо-западу, чтобы он не отравлял город дымом. И я понял, что именно этому чаще всего дующему с юго-востока ветру я обязан спасению нашего плота в бухте Бурлю-Тюбе.
А этот Соцгород не имел никаких пригородов и представлял собой огромный прямоугольный, компактный квартал, состоящий из однотипных пятиэтажных крытых черепицей домов в голой сухой степи. Внутри вдоль этого квартала протягивались длинные улицы со скверами, а поперек их были улочки короткие. Примечательно, что на самом краю Соцгорода все улицы, которые я видел, делали резкие повороты на 90°. Папа сказал, что это делалось для того, чтобы постоянный ветер меньше задувал внутрь квартала. В сквериках внутри квартала росли пышные зеленые кусты и роскошная трава. Люди на лавочках явно наслаждались тенью. В некоторых из сквериков были даже маленькие фонтанчики. В этих скверах многие мамаши прогуливали своих чад и я нигде больше в нашей стране не видел, чтобы дамочки поучали своих детей так настойчиво не топтать траву и не ломать кустов, и чтобы газоны были такими чистыми и не забросанными мусором.
Мы зашли в некую столовую, в которой можно было кормиться нам по рейсовым карточкам. И пока мы кормились, около столовой случилось происшествие. –С одного из домов ветром снесло черепицу, она упала и вертикально вонзилась в кабину проезжавшего мимо грузовика. Возник шум, грузовик остановился, и я вышел смотреть. Шофер не пострадал. Кабина его грузовика выпуска военного времени была сделана из брезента, только дверцы были обычными. Эта черепица, пробив брезент, врезалась в сиденье и если бы там сидел пассажир, то его убило бы. Публика об этом посудачила и разошлась. А мы много походили по городу, дошли до вокзала, который назывался Коунрадом. Быть может, папа даже тогда и купил билеты. В нашем черном доме мы обитали недолго. –Дня два или три. Возле него валялось много красивых камней, по которым мне папа преподал первые уроки минералогии, научив меня определять некоторые минералы меди и молибдена. Он рассказал мне о побежалости на халькопирите и о причине серой окраски тамошнего кварца, окрашенного тонко распылённым молибденитом. Я нахватал множество камней, чтобы взять с собой, но папа убедил меня их оставить, сказав, что таких чудес у меня в это лето еще будет много.
Но, наконец, наступило и время нашего отъезда. Нас на грузовой машине вечером отвезли в Коунрад. Поезд уходил утром и мы провели бессонную ночь в жуткой толкучке вокзала. Ехали мы в общем вагоне и имели с папой на двоих одну верхнюю полку. С нами ехал еще один геолог. Звали его Николаем Леонтьевичем, куда он ехал я не помню, у него была своя полка. А мне он был примечателен тем, что на нем были новенькие черные американские, по-видимому, горные или солдатские ботинки, на которые я любовался, покуда он в них спал на своей голой полке. На полустанках, на которых останавливался поезд, валялось много мелких обломков камней с зелеными  и синими минералами, названия которых я уже знал. Папа сказал, что это свалившиеся с платформ куски руды, привозимой на Балхашский медеплавильный комбинат из Джезказгана.
По приезде в Акмолинск нас разместили на окраине города в клетушке при большом сарае, принадлежавшим очередной геологической партии. В сарае хранились телеги, упряжь и какая-то утварь. Жили мы в этой клетушке недолго для сборов в дальнейшую поездку уже к району работы папы. Наше тогдашнее пребывание в Акмолинске я запомнил тем, что мы тогда вынужденно кормились вялеными и солеными карасями, которых папа где-то купил и водой с хлебом. Карасей я тогда едал и видал впервые и нашел их препротивными потому, что они были немножко тухлыми. Но очень скоро наша партия снарядилась и все мы поехали на трех подводах: одной пароконной и двух одноконных. На подводах с нами ехало всё наше имущество: палатки, спальные мешки, вьючные ящики, посуда и пр. Почему-то наша партия не была снабжена обычной топографической картой и мы были вынуждены ехать по старой геологической карте, составленной некогда геологом, кажется, Водовозовым или Водорезовым. Видимо уже тогда детальные топографические карты были засекреченными. Насколько я теперь понимаю, папина задача состояла в уточнении той самой геологической карты. Ехать нам предстояло от силы 150 километров на северо-восток от Акмолинска к селу Павловке, в котором должна была устраиваться база нашей партии.
Имея впоследствии определенный опыт работы в геологических партиях и вспоминая то лето, я должен признать, что положение моего отца тогда было довольно странным. Каким-то случайным, временным и вспомогательным. С одной стороны, он от всей партии держался как-то отстраненно и независимо, а с другой его дёргали и зачем-то отрывали от его, казалось бы, основной работы, на какие-то консультации в Максимовке и в Тургае. Мое присутствие вероятно требовало известной отстраненности, но не могло быть причиной той странности в целом. Непомерных расходов на меня не требовалось. Плохо или хорошо, но я бесплатно выполнял известную работу. Правда от этой же партии еще в Акмолинске для меня не нашлось стандартного казенного спального мешка и папа такой мешок своими руками соорудил из ватного одеяла, которое где-то раздобыл (купил?).
Я вспомнил, какой дружный был коллектив у папы на Индигирке. И был вполне знаком в Алма-Ате со всеми немногими его сотрудниками, которые выезжали с ним на Мангышлак в 42-м году. На месте там нанимались только рабочие. А на сей раз в Акмолинске все было совсем иначе. Начальником партии и организатором работ  был некий молодой человек по фамилии Зотов, папа был в его партии геологом. Какова была основная цель работы партии, я не знаю. Было еще человек 4-5 из которых я помню только одноглазого конюха башкира да одну женщину со странным именем Манефа, которая была техником-геологом или кем-то подобным и ходила в самостоятельные маршруты. Об остальных я не могу сказать абсолютно ничего. Всех прочих я почему-то совершенно забыл, и не помню имен. И даже  за время   наших скитаний по пути в Павловку нисколько ни с кем не сблизился.
И вот мы поехали, ориентируясь по старой карте. И тут получился казус. Почему наши местные проводники и их начальство, хотя бы по слухам, не знало о реальном состоянии того края, в который мы едем? Ведь это были не какие-то неведомые дебри и вдобавок так близко от довольно большого уже по тому времени, хотя и захудалого, города? Дело состояло в том, что село Павловка находилось на речке Карасу, но прежде, чем до этого села доехать, было необходимо переехать всего один раз другую почти параллельную ей речку названия, которой я твердо не помню. Долина этой последней речки была когда-то богатым хлеборобным краем с селами, мельницами и мостами через нее. И вот мы поехали, следуя карте, сначала по торной современной грунтовой дороге, далее по не менее торной дороге, но частично уже заросшей травой, до тех пор пока она не уперлась в речку, мост через которую был почему-то уничтожен. А берега этой речки были крутыми и просто переехать ее с телегами было нельзя. Поэтому мы повернули направо и поехали вверх по течению этой речки, надеясь непременно найти переправы в одном из сел указанных на геологической карте. И вот мы поехали к этим селам, хотя дорога к ним была явно давно неезженой. А в степи подле дороги были видны явно давние следы борозд и вспашки. Среди борозд еще попадались одиночные кустики овса и колоски ячменя, ржи или пшеницы.  Отец обратил мое внимание на эти колоски и тотчас же объяснил что к чему. И вот теперь, оглядываясь назад, я смею утверждать, что во времена эпохального хрущевского наступления на целину именно подобные брошенные земли стыдливо назывались залежными и откуда такие взялись. И мы ехали не спеша вдоль многих километров заброшенных пашен, а я получил наглядный урок политэкономии. –Папа мне рассказал, что здесь приблизительно за столетие уже сложился и успешно функционировал хозяйственный уклад, в котором взаимодействовали колонисты-земледельцы со скотоводами-казахами. А при коллективизации во имя светлого будущего все это было разрушено.
И, наконец, мы доехали сначала до одного села Зоревки, а потом и до другого – Вериновки. Когда-то это были очень большие села по многу десятков просторных высоких домов в каждом. –Саман как строительный материал был на месте и ничего не стоил. А теперь дома были брошены. От них остались только саманные стены, побелка их белой глиной уже была почти смыта дождями, а все деревянные детали из домов, включая крыши и полы, и около них были довольно аккуратно извлечены. –Древесина в степи представляет ценность! –Мосты через речку также были полностью уничтожены, сохранились только подъезды к ним да пеньки от спиленных опор, а плотины около бывших мельниц – размыты. И пока мы ехали вдоль широких улиц этих сел, я думал, что так же должны выглядеть и постоянно красочно описываемые в газетах и показываемые в кино, разграбленные фашистами села на Украине и в других местах, ведь война вовсю продолжалась. Но здесь-то немцев не было! Мы в этих бывших селах несколько раз останавливались, пытаясь набрать какого-нибудь горючего хлама для нашего костра. Некоторые из домов были сожжены. При разборке пепла на пожарище одного из домов в Вериновке, я в нем обнаружил черную пуговицу с двуглавым орлом. Эта пуговица была точно такой же как та, что я годом раньше нашел в кустах в палисаднике перед геологическим институтом АН КазССР, только она была черной и обгорелой. Улицы в этих селах были такими чистыми: грязь на них давно высохла и навоз истлел. Поневоле напрашивалось сравнение их с загаженными узкими улицами окраин тогдашнего Акмолинска.
Впечатление от этих руин было удручающим. Будь они более разрушенными и древними, они могли бы вызывать благоговение, уважение и пр. Здесь же все было таким недавним, что наводило на мысли о преступлениях. Если бы эти села были обстреляны снарядами, разрушений было бы несравненно больше. Здесь же деревянные детали из домов добывали методически, аккуратно и не спеша, добывали явно не на дрова, а для последующего употребления по назначению. Даже косяки окон и дверей выламывали без излишних затрат труда на разрушение стен. Поэтому дома стояли почти что целыми только без крыш и стропил, да с пустыми глазницами дверей и окон. А тщательно ликвидированные ограды палисадников возле домов делали улицы особенно, не по-деревенски, широкими. Папа мне объяснил, что разгром этих сел был следствием коллективизации начала тридцатых годов. А их обитатели частично бывали куда-нибудь выселены, а частично, бросив все, просто разбегались, нередко погибая в степи. Деревянные же детали из домов добывали последующие грабители, которые действовали целеустремленно и последовательно. Они не спеша, вероятно по распоряжению властей, выламывали все, что им требуется и вывозили уже современными транспортными средствами. Поэтому в этих разгромленных селах и наблюдалась такая «чистота».
Я не поленился теперь заглянуть в старинную книгу «Киргизский край» В.П. Семенова (Тяньшанского), чтобы уточнить рассказанное в свое время отцом и уяснить себе окончательно как было организовано до революции и даже еще в 20-х годах хозяйство в Казахской степи. –Русские да и немцы-колонисты, селились здесь в широких плоских долинах, возле рек, где занимались хлебопашеством и молочным  животноводством. Казахи же со своими отарами овец и табунами лошадей кочевали в мелкосопочнике, где земледелие невозможно. А каждой осенью на ярмарках происходил массовый товарообмен лошадей и овец на муку, которую казахская кухня уже умела использовать хотя бы для своего знаменитого бешбармака. Избыточная же продукция обеими сторонами продавалась в Россию. После коллективизации эта устоявшаяся система была взломана.
Убедившись окончательно, что сведения нашей карты безнадежно устарели, было принято решение ехать дальше вверх по течению той же речки (кажется, ее все-таки называли Жартасом) до тех пор, пока она не станет маленькой, и с более отлогими берегами, так что ее можно будет просто переехать вброд уже безо всяких мостов и специальных подъездов к ним. После этого мы еще несколько дней ехали просто по степи то приближаясь к речке, то отдаляясь от нее. Ехали мы уже не по старым дорогам, а часто по брошенным пашням, тогда приходилось вылезать из телеги и ковылять пешком. Большой бидон в телеге был постоянно наполнен водой. Ехать по непаханной степи было гораздо приятнее. А попадавшийся по пути в степи всякий горючий дрязг, а вероятно и хороший кизяк, собирался. Так что вечером возможно было зажигать костры. Было тепло и сухо, палаток мы не ставили, а спали в телегах. У нас теперь были спальные мешки и мы спали в них под звездами. Наконец-то я начал приобщаться к экспедиционной жизни.
Однажды мы проезжали мимо березового колка;. В нем было так прохладно, зелено и красиво, что было решено возле него устроить дневку и дать лошадям попастись на сочной траве. А для меня это был праздник, я так соскучился по зелени и лесу!
Этим новым и дотоле неизвестным мне словом (коло;к) назывался перелесок, состоявший из невысоких, то ли из-за молодости, то ли корявых по причине измученности от непрерывных порубок берез и густого шатра пышных кустов под ними. Но сейчас все возможное безобразие было скрыто под свежей зеленью. Лесок имел в ширину метров 200-300 и, извиваясь, тянулся на километр или более. Папа мне рассказал, что лесок потому такой извилистый, что следует за некоей здесь подходящей  к поверхности подземной речкой. Этот коло;к был насквозь просвечен солнцем и светился зеленым  светом, а под березами и вокруг колка; росла пышная трава.  Она была такой мягкой и прохладной, что приятно было не только смотреть на нее, но и утыкаться в нее лицом. А в траве отчаянно стрекотали кузнечики и жужжали пчелы и осы. Среди берез чирикало множество мелкой пичужни. Это так контрастировало с мертвой степью. Я не уверен, что в траве уже созрела клубника, более вероятно, что это лишь наслоение в памяти гораздо позднейших впечатлений.
Набрав в колке; всякого дровяного хлама, мы в сумерки двинулись опять в сторону речки, напоили лошадей и заночевали на берегу. На утро снова поехали вдоль речки и в этот день или на следующий наши возчики наконец нашли пологие берега и брод и переправились на правый берег. Затем сколько-то времени мы спокойно ехали по непаханной степи, потом наткнулись на старую дорогу, которая привела нас к современной. Двигаясь по ней, мы наконец, встретили и первых живых людей. Это был полевой стан пастухов, в котором обитала пара стариков-казахов, старик и его жена. Трудно в это теперь поверить, но это несомненный факт, что мы болтаясь по степям вблизи Акмолинска около недели, тогда не встретили ни одного ни пешего, ни конного человека. Да и шума машин не слышали.
С этими пастухами было много расспросов и разговоров. Нас угостили айраном и кумысом, а мне еще дали попробовать свежего кобыльего молока, которое я тогда пробовал первый и последний раз в жизни и нашел его, хотя и не таким противным, как сам кумыс, но достаточно невкусным, противно сладковатым с каким-то, мне казалось, металлическим привкусом. Больше я кобыльего молока никогда не пробовал, да и не было случая. Я не помню, почему возникла идея пить свежее кобылье молоко. Вероятно, я сам попросил его у старика, чтобы узнать и его вкус. Этот пастух пас свое стадо в пределах папиного планшета и мы позднее с этими стариками в маршрутах не раз встречались и они меня угощали чем-нибудь вкусным: сарысу, римчиком, айраном.
Далее уже без приключений мы, наконец, доехали до села или деревни Павловки, где предполагалось устройство базы нашей партии. Павловка была довольно большим селом, населенным почти исключительно немцами-колонистами. Тогда уже шли разговоры о том, что со временем мимо этого села пройдет железная дорога на Павлодар от Акмолинска.
Помещение для базы было выбрано в юго-восточной окраине села, чтобы было удобнее наблюдать за пасущимися лошадьми. А для нас папа предпочел снять небольшую комнатку в домике немцев-колонистов в центре поселка, недалеко от обширной новой школы, метрах в 300-х от базы партии. Снимая для нас отдельную комнату и обособив меня от коллектива партии, папа был, безусловно, прав. Люди были почему-то совсем другими, чем на Индигирке. Они были очень хамоватыми в большинстве русскими, но ко мне абсолютно безучастными. Ничего полезного и хорошего от этой публики я воспринять бы не мог. Такие люди только мешали бы общению папы со мной. Таким образом, без помех папа ненавязчиво по-своему меня воспитывал. Только его общества мне вполне хватало. До сих пор ему никогда не приходилось столько времени проводить со мной. Ему это нравилось, мне – тоже. Почти на все мои вопросы он умел находить ответы. В то же время он со мной никогда не сюсюкал, а подчас даже и «советовался». Это позволяло мне чувствовать себя взрослым, чего очень хотелось.
Село имело много десятков дворов, распложенных только по одной стороне единственной улицы и не прилегающих вплотную друг к другу. Для нас как-то привычно, что все приречные селения имеют обыкновение протягиваться вдоль рек. В Павловке же ее единственная улица была направлена под углом к речке Карасу, несмотря на то, что эта речка была достаточно полноводной хотя и явно несудоходной. Все село, за исключением новой и просторной школы состояло из почти однотипных небольших, приземистых, аккуратных, тщательно побеленных белой глиной саманных домов подобных дому наших хозяев. У каждого дома была очень пологая двускатная крыша тщательно обмазанная обычной глиной, никаких палисадников перед домами не было, лавочек для посиделок тоже., полы в домах были не досчатыми, а утрамбованными глиняными. При каждом доме обязательно был свой крытый двор, а из него вход в дом, что, очевидно, было особенно удобно зимой, избавляя от необходимости выскакивать в холода да и при ветре за мелочами на улицу. В доме наших хозяев в крытый двор открывались хлев, склад кизяка, всякие кладовки и пр. Сеновала не было, свинарника и его вони тоже. В самом крытом дворе хранились двухколесная ручная тележка, жерновки для ручного помола зерна, сепаратор молока и всякие мелочи. Из крытого двора ворота выходили на улицу. Единственная деревенская улица была сухой, чистой и не очень пыльной. Ездили по ней редко. Машин на ней я не видел ни разу.
Но так выглядела только чисто немецкая часть поселка. А вот в небольшой приближенной к речке части поселка все было совсем иначе. Там в недавние советские времена с целью перевоспитания кочевников, для казахов было построено штук пять добротных бревенчатых домов. Дома были высокими на фундаментах с обычными досчатыми двускатными крышами и четырьмя комнатами и крыльцом. В Сибири такие дома называют крестовиками. Около каждого дома был просторный двор, в свое время огороженный штакетником. Но так было в очень недалеком прошлом. Бревна домов даже потемнеть еще не успели. В наше же время все вокруг было весьма прискорбным. –От заборов уцелели лишь столбы и отдельные перекладины. Столбы использовались как коновязи, а почти все штакетины были оторваны или сломаны. Никаких служб и грядок возле домов не существовало, а земля возле них была сплошь многолетне утоптана и загажена скотиной и людьми. Что-то делалось внутри домов? Это был совершенно особый и мерзкий мир, хотя и в той же самой деревне.
Речка около поселка для меня тоже была совсем необычной.
В условиях аридного климата Казахстана в летнее время некоторые реки становятся совершенно непохожими на наши. Их русла в межень оказываются состоящими из цепочек глубоких полноводных плесов с почти непроточной водой, в которых в жару исключительно приятно купаться. Плесы окаймляются по берегам узкими зарослями камыша или зарастают водными травами. Такие плесы в руслах разобщены перекатами, по которым из плеса в плес летом перетекают лишь большие или маленькие ручейки, свидетельствующие о том, что в плесах вода не вполне застойная. Обычными подобные реки становятся только в пору половодий. Речка Карасу в Павловке была именно такой и ее название в Казахстане фактически является видовым для множества небольших рек с аналогичным режимом русел. Так же нередко называются и родники.
Жили в Павловке почти исключительно немцы-колонисты. Почему их так называли? Откуда они здесь взялись и как давно живут? Я спрашивал отца об этом, но  он не знал, а все хозяева нашего дома родились здесь. Бес исследования погнал меня на местное кладбище. Я решил найти самое старое захоронение. Это был маленький огороженный участок в стороне от деревни без единого зеленого кустика со всего лишь немногими десятками могил. А в деревне было гораздо больше дворов. Но зато на каждой могиле стояли прислоненными друг к другу пучки деревянных крестов от совсем свежих белых и гладких до почти черных и ребристых с выступающими годичными слоями дерева. На крестах были  надписи, сделанные варом готическими буквами, которые я не мог прочесть. Очевидно, что в каждой могиле последовательно хоронили членов одной семьи. На одном из самых старых черных крестов я разобрал только одну дату: какой-то 17.. год, третью и четвертую цифры уже не было видно. Была это дата смерти или рождения я не узнал. Но это определило для меня ответ на мой вопрос отцу. Моя немка в 40-м году уже учила меня читать по готически, но я и тогда к этому шрифту еще как следует не успел привыкнуть, а потом и вовсе его забыл. Понял я только, что немцы здесь обитают уже очень давно.
Разговаривали между собой эти немцы на немецком языке, но каком-то странном. И даже обычное «иди сюда» у них звучало как «ком илер». И даже уклад жизни у них был тогда своеобразным. Несмотря на то, что деревня стояла возле достаточно многоводной речки, я тогда в ней не видел ни одной домашней водоплавающей птицы: утки или гуся. Были только куры. При каждом доме был и огород, но в нем немцы сажали исключительно картошку, которую до самой осени не подкапывали. Никакой зелени не было. Зато в каждом огороде было посажено для души по нескольку грядок паслена с красными, а чаще с черными ягодами сладковатыми, с каким-то едким привкусом и клопиным запахом. Этот паслен немцы за что-то любили. А иногда, находясь в Павловке, нам для покупки овощей приходилось ездить в какую-то относительно недалекую деревеньку, населенную исключительно украинцами. Украинцы выращивали свеклу, морковь, репу или брюкву, лук и что-то еще самое обычное. Домики их были так же небольшими, но совершенно другими. Во-первых, они были покрыты обычными крутыми двускатными крышами из соломы, а во-вторых, их стены по белой тоже глиняной побелке были расписаны разными яркими узорами из разноцветных глин, имевшихся где-то поблизости. Крытых дворов при них не было, а хлева находились в отдельной пристройке. Возле домиков были зеленые палисадники с бесполезными цветами. Примечательно, что в этой украинской деревушке все мужики уже были призваны в армию. А в Павловке, мужчин из-за их немецкого происхождения, не мобилизовали, но они об этом не плакали.
Возникает вопрос, почему такое несомненно старинное село как Павловка, вдобавок населенное чужаками немцами, уцелело в бурю коллективизации и не было разрушено, как те явно более благополучные села? –Готового ответа на это у меня нет. Поскольку все дома в Павловке, кроме новой школы, были гораздо меньшими, можно предположить, что немцы-колонисты в ней жили несравненно скромнее своими маленькими натуральными хозяйствами, не вызывая ничьей зависти. А не обладая богатством и не имея обеспечиваемой им привычкой к независимости и власти, они были гораздо более послушны властям предержащим для любых издевательств. Те же, вероятно существенно русские (только по их названиям судить об этом трудно), села были богатыми и торговыми. И их обитатели, либо, цепляясь за свое богатство, не желали подвергаться насильственной коллективизации, либо были поголовно выселены каким-нибудь комиссаром просто из личной зависти или усердия. Разграбление же домов в тех селах происходило позднее всеми кому не лень, и требовались деревянные строительные материалы и топливо.
После нашего обустройства папа мог, наконец, приступить к своей работе и приспособить меня. Для меня, это была, так сказать, «производственная практика». Он соорудил для меня геологический молоток, объяснил каким требованиям должен удовлетворять отколотый им образец горной породы. Научил пользоваться горным компасом и замерять элементы залегания пластов горных пород. Пока мы переходили  от обнажения к обнажению, папа рассказывал, а фактически читал мне лекции по общей геологии. Об образовании осадочных горных пород и их складчатых дислокациях: антиклиналях, синклиналях, мульдах. О периодизации истории Земли, о девонском и каменноугольном периодах, с горными породами, которых нам в первую очередь придется иметь дело. А я не воспринимал это как школьное занудство. Свою работу он решил начать с картирования расположенной вблизи поселка геологической структуры, названной кем-то мульдой Айдана, которая сложена породами девона и карбона, показал мне эту мульду на карте, но объяснить мне откуда взялось это имя и что оно означает не мог. А я теперь вот,  пытаясь понять то же самое, подумал, что это название может быть было высокопарным и произведено искажением одного из имен небезызвестного бога Плутона (Айдоней), либо проще – было всего лишь именем некоего казахского бая, имевшего когда-то юрту в этом месте.
И вот мы начали каждый день ходить в маршруты в окрестностях Павловки. А на обнажениях папа их описывал, я диктовал ему замеренные элементы залегания, отбивал образцы, с увлечением искал окаменелости, а он выписывал этикетки к образцам и складывал их в мешочки. Но таскать рюкзак со своими камнями он мне не позволял. Очень скоро в этих маршрутах я набрал для себя много кусков окамеленых стволов лепидодендронов, узнал как выглядят окаменелые мшанки и членики криноидей (морских лилий). Но венцом моих находок на тех обнажениях был отпечаток небольшой морской звезды прекрасно сохранившейся  и очень похожей на тех, что я в свое время собирал под Владивостоком. Просто те были крупнее и на сотни миллионов лет моложе. Они имели время подрасти.
А после маршрутов папа занимался стряпней. Мне же полагалось набранные за день образцы с папиными этикетками завернуть в бумагу, освободив мешочки, которые были очень дефицитны. На образцы же перед завертыванием требовалось наклеить кусочки лейкопластыря и на них надписывать тушью соответствующие номера. В последующих палаточных лагерях такая обработка образцов не производилась, а откладывалась до приездов в Павловку, на камералку.
Позднее наши маршруты совершались уже из палаточных лагерей в разных частях планшета. В каждый из этих лагерей нас отвозила подвода, а палатку ставили или у речки или возле какого-нибудь озерка в степи. Все долговременные лагери у меня в памяти сохранились, только вот точной последовательности их я не помню. Твердо помню лишь предпоследний лагерь, когда мы снова постоянно ходили в маршруты вместе с папой, да последний, когда выпал снег и маршруты закончились. А так интересно было ходить в маршруты и я усиленно старался не ныть, когда уставал или натирал ноги. Да и от собирания степного кизяка и стряпни я не отлынивал. Так приятно было чувствовать себя взрослым, равноправным и нужным! А кизяк, для сведения горожан-европейцев, бывает двух сортов. Это либо степной, дикий самопроизвольно высохший коровий навоз, либо рукотворный, заготовляемый хозяевами в течение лета впрок, слепленный в форме больших кирпичей из навоза скотного двора в смеси с соломой. В большей части палаточных лагерей я с папой в маршруты не ходил, моей основной обязанностью было собирать в степи кизяк, готовить на нем ужин и, разумеется, караулить палатку. Когда мои хозяйственные дела были выполнены, мне бывало необыкновенно скучно, я по этому поводу ныл, но папа нашел выход. Он познакомился и познакомил меня с директором павловской школы, который был спецпереселенцем из республики немцев Поволжья, бывшей раньше кажется, в теперешней Саратовской области. С этим директором мы о чем-то долго беседовали, я рассказывал ему о своем детстве на Индигирке, о работе у папы. Он меня гладил по головке и  угощал жмыхом из жареных  и очищенных семечек подсолнечника. В те полуголодные времена это было необычайно вкусно. Впрочем, такой жмых был бы  вкусным даже теперь! Но главное, этот директор позволил мне свободно выбирать книги для чтения в библиотеке его школы. В результате я, справившись с хозяйственными делами, забирался в тень за палаткой и с упоением часами читал. Школа была большая, библиотека – тоже,  директор – добрый, а читателей у него летом не было. Правда выбор моих книг он наверняка находил странным, но его он никак не контролировал. Возможно, что на выбор книг как-то косвенно своими замечаниями или поощрениями влиял папа.
Книг тогда я у директора прочел множество, но больше других почему-то запомнил только одну. Называлась она «Научные Развлечения» и была посвящена устройству всяких «научных» фокусов в домашних условиях. Я даже авторов этой книги помню: Том Тит и Артур Гуд. Из той книги мне почему-то особенно хотелось воспроизвести опыт Плато;, но сделать это я смог уже только в более благополучные послевоенные времена, когда сумел раздобыть необходимые для опыта спирт и растительное масло. Другие книги были того же типа: об изготовлении электрической (электрофорной) машины, об опытах с электричеством, об астрономии и каналах на Марсе К. Фламмариона.  Из более легкомысленных книг я тогда прочел только «Приключения  Перегрина Пикля» Тобайаса Смоллета. Почему в то лето я из того шкафа не выбирал ничего приключенческого, хотя бы Жюля Верна? Такое чтение я почему-то оставлял на зиму.
Собирать дикий кизяк в сухой степи, в которой пасут скот, было просто, тем более что нам требовалось кизяка немного. Сложнее было стряпать. Выбор продуктов был крайне ограничен. Меня научили готовить два блюда: затируху и лазанки. У затирухи было и какое-то другое более благозвучное название, но я его забыл. У нее было одно достоинство: варить ее было проще, но два недостатка: она была съедобна только в горячем виде, а разогревать ее было не на чем, сковородки в заводе не было, но главное – при ее поедании расходовалось больше дефицитного масла. Поэтому затируху я готовил реже. Другое «блюдо», называемое лазанками, я готовил так. Следовало замесить тесто и раскатать его бутылкой на вьючном ящике в толстую (миллиметра 2-3) лепешку. Лепешку нужно было изрядно подсушить на солнце с обеих сторон, расстелив на газете. Потом она нарезалась на квадратики в 2-3 см и они продолжали досушиваться сколько Бог даст. После этого в кастрюле с привязанной к ее ручкам проволокой кипятилась вода и в ней варились те самые квадратики. Поедались эти лазанки после поштучного осторожного обмакивания в растопленное топленое масло, которое было на вес золота.  Варить этих лазанков следовало столько, чтобы оставалось на утро для «завтрака». И завтракали мы либо вчерашними холодными  лазанками, либо горячей водой («чаем») с хлебом, когда он был. Хлеб полагавшийся нам по карточкам, привозили нерегулярно, он обычно бывал черствым, жевать его было трудновато и лазанки были съедобнее. Я со своими обязанностями справлялся и упреков не получал ни разу. Когда к осени появилась пшеница, я варил и ее. Более разнообразную еду готовил сам папа, когда мы бывали в Павловке, занимаясь камералкой или предаваясь отдыху.
Вероятно, наш первый палаточный лагерь стоял на речке Жартас в ее верховьях. Во всяком случае это было самое уютное место на всем планшете. –Речка здесь была быстрой, неглубокой с галечным дном и отлогими, легкодоступными берегами. Вдоль нее росло много зеленых кустов, в которых в принципе можно было бы ломать хворост для костра, но я предпочитал собирать в степи кизяк. Потому ли что уже привык или потому что у нас в обиходе топора не водилось. В этом лагере у нас некоторое время стояло две палатки. Во второй жила та самая Манефа, о которой я упоминал выше. Но она скромно занималась своим делом и мы с ней общались только во время «чаепитий» или приготовленных мной «ужинов». Во всех других палаточных лагерях мы с папой уже жили только вдвоем. В этом лагере в степи для моей стряпни иногда возникали осложнения. –В те годы из-за войны было некому охотиться  на птиц и около любых речек и водоемов в степи скапливались тучи уток, такие же как теперь тучи ворон осенью на полях Украины. А после того как большая утиная стая сядет на такую маленькую речку, приходилось после отлета стаи долго ждать пока вода вновь очистится от поднятого стаей хлама, экскрементов и перьев и можно будет снова набирать воду. Когда утки садились вблизи палаток, я ходил их прогонять, а когда вдалеке – приходилось ждать. А в сотне метров ниже по течению от палаток речка подмывала ни нашем правом берегу высокий, пожалуй, более 10 м, обрыв, сложенный слоями галечников. Я от нечего делать в перерывах между занятиями хозяйством, копался в этих галечниках и обнаружил, что в них среди камней иногда попадаются ископаемые кости. Я принялся их целеустремленно искать и набрал довольно много. В конце концов, моих палеонтологических сокровищ набралось на целый небольшой чемоданчик, который я тщательно хранил до самого конца. Но по приезде в Алма-Ату всю мою добычу папа у меня забрал и отнес к своим палеонтологам, которые среди моих костей определили головку ребра мамонта, бабку из ноги гигантского оленя и что-то еще. Этим он меня утешил и сказал, что мои находки не первые и научного значения не имеют. Этим он меня утешил.
Поскольку мы много работали в породах карбона, а углей среди них не было, но велось много разговоров о каменном угле, мне пришла в голову идея прославиться, совершив подлог открытием угля. –Однажды, проходя по степи в поисках кизяка над тем обрывом, в котором я выкапывал действительно ископаемые кости, я наткнулся на валявшийся среди травинок кусочек каменного угля. Я его подобрал и потом сказал папе будто выкопал его в галечниках из обрыва. Но папа мою находку принял к сведению и не обратил на нее внимания. А я ожидал сенсации. Я был разочарован, но об истинном месте находки этого кусочка угля, лишавшего ее всякого геологического смысла, папе так и не сказал.
Другой наш лагерь был поставлен около маленького озерка, окруженного камышом. Недалеко от другого конца озера и метрах в 200 от нашей палатки стояла вторая избушка тех самых пастухов-казахов, которых мы встретили в самом начале. Они воспылали ко мне нежностью, поили айраном, а старуха угощала меня кавананом, обильно намазанным самодельным сливочным маслом, которого я тогда уже года два не видал, да и еще ряд лет потом. Это было необычайно вкусно! Каванан – это самодельный хлеб, который пекся из муки с примесью куколя – сорняка с черными, мелкими, круглыми зернами горькими на вкус, но когда их немного, они придают хлебу очень приятный  необычный вкус и аромат. После маршрута папа сходил к старикам и купил у них целый чайник айрана, которым мы пировали уже с нашим зачерствелым хлебом. А в одну из первых ночей в этом лагере у дальнего конца озерка волки загрызли одного из нетелей из стада старика. Помню, как его стадо, проходя мимо этого места, глазело на погибшего нетеля, толпилось и тоскливо хором мычало.
Потом пришли какие-то мужики с большим капканом. Папа купил у них кусок мяса и поручил мне его сварить. А мужики возле тела нетеля выкопали ямку. Капкан, держа брезентовыми рукавицами тщательно окурили на костре, чтобы, как мне объяснили, уничтожить запах человека, потом настрожили, установили в ямке и замаскировали. Возились полдня. Но за несколько следующих дней и ночей никто из волков к капкану не пришел, мясо нетеля начало тухнуть, его закопали, а капкан унесли.
А тот купленный папой кусок мяса я изрезал и долго-долго варил. Для чего мне пришлось целый день потратить на сбор кизяка. Но зато вечером мы имели настоящий суп, который папа, смешав со вчерашними лазанками, назвал моим бешбармаком.
В этом же лагере у меня было еще одно приключение. – На озерко нередко садились утки, и папа надоумил меня попробовать их ловить плавающей удочкой. Я соорудил удочку с поплавком, крючок наживил хлебной коркой, закинул в озерко и стал ждать. Однажды днем утка попалась. Она просидела на крючке до вечера. После маршрута папа ее прикончил, ощипал и выпотрошил. А я весь следующий день ее варил.
Второй наш лагерь на той же речке Жартас был выше по ее течению, где в ее долине не было уже никаких кустов и берега были совсем отлогими, речка здесь протекала по голым скалам известняков, кажется карбона. Здесь наша палатка стояла относительно недалеко от фермы, на которой доили вместе коз и овец и делали брынзу. Я познакомился с этими процессами, но описывать их не буду, уж больно они не аппетитны. Скажу только, что в процессе дойки в ве;дра с молоком, овцы и козы мочились и испражнялись. Правда «орешки» потом отцеживались на сите, а из этого молока в конце концов посредством пресса делали брынзу. Несмотря на острую необходимость, папа на этой ферме молока покупать не стал. Из этого же лагеря наш одноглазый возчик приезжал на телеге за мной и на целый день увозил в степь к одному обнажению известняков в каком-то сухом логу, выколачивать там окаменелости. Я был вооружен молотком, зубилом и запасом пустых мешочков и снабжен целым ломтем хлеба и маленьким бидоном воды, которая потом на солнце нагрелась и стала противной. Я целый  день аккуратно вырубал раковины всяких продуктусов и атрип и кого-то еще. Папа особенно просил меня следить за сохранностью замков раковин, что очень важно для правильного их определения. А вечером за мной приехал возчик и отвез к палатке. Из моих сборов папа отобрал наиболее сохранные и предоставил мне заворачивать их в бумагу.
В другие разы уже из Павловки возчик так же отвозил меня на одно обнажение красноцветных песчаников, в которых я должен был, аккуратно раскалывая их по слоям, отыскивать среди стволов окаменелых лепидодендронов отпечатки листьев и всего, что напоминало бы цветы, плоды и все, что на них может быть похоже. Я так усердно колотил своим молотком по камням, что, в конце концов, однажды к вечеру сломал у молотка ручку.
В какое-то из наших пребываний в Павловке, я пробовал ловить рыбу в нашей речку Карасу. Говорили, что в ней водятся караси. Добрые земляные черви для наживки при здешней сухости составляли проблему, но я немного их добыл и несколько раз пробовал рыбачить, но без толку. Ни одной поклевки у меня не было. А однажды, во-время своей бестолковой рыбалки я совершил подвиг. –Пока я сидел с удочкой на крутом берегу, одной из наших спутанных лошадей захотелось пить. Она пыталась подойти к воде, но упала с обрыва. Ей, глупой, даже без пут на ногах при таком высоком обрыве было бы к воде не подойти, а тут еще путы! Она упала в воду кверху брюхом, билась, билась и наконец встала на ноги. Я побежал на базу в деревню, до нее было около километра. Как же я бежал! Грудь разламывалась! Мужики захватили веревки и побежали туда, а я уже за ними просто шел, отдыхая. К тому времени, когда я подошел, мужики уже разделись и вовсю суетились около лошади. Тут выяснилось, что они не взяли с собой ножа, чтобы разрезать у лошади путы. Судили, рядили кому идти за ножом, но, в конце концов, обошлись моим маленьким перочинным ножиком. После того, как освободили  ее передние ноги, лошадь стала вести себя спокойнее и встала по крайней мере на передние ноги уже твердо. Вода покрывала ей круп. Мужики, не помню сколько их было, подвели под брюхо лошади две веревки и стали ее вытаскивать. А лошадь своими уже свободными ногами карабкалась и помогала им. В конце концов, лошадь выбралась на берег. Она сильно дрожала, и мужики долго углаживали ее. А я перестал думать о рыбалке на удочку и карасях.
Бестолковая рыбалка меня не увлекала. А для спокойного многочасового глазения на спокойный поплавок, как это принято у рыболовов, не хватало терпения. И я вовсе перестал тратить свое время в камеральные дни на рыбалку. А свободное время я нередко проводил так. –Я отыскивал в пустынном мелкосопочнике какую-нибудь лощинку между сопками, откуда не было видно ни поселка, ни пасущейся скотины, укладывался на землю и воображал себя на необитаемом острове или единственным во Вселенной. Почему я не ходил в одиночку купаться на мелководье? Такое бывало, но только за компанию с папой. А без компании купаться мне казалось скучно. А вот скучать, воображая себя в пустыне, почему-то было допустимо. Оглядываясь назад, много лет спустя я читал К.Гамсуна и у него был такой же странный персонаж: лейтенант Глан, который, если я его в те поры правильно понял, тоже любил смаковать одиночество, только в лесу и на горах, но он был лет на двадцать старше меня тогдашнего. 
Но папа заметил, когда мы ходили купаться, что на мелководье в речке много гольянов и предложил мне ловить их его методом. Метод состоял в том, чтобы ловить гольянов в мелком ручейке на перетоке между плесами. И вот в один из наших выходных дней мы отправились на ловлю, используя вместо сетки наволочку от подушки. Ловля велась так. – Я шлепал в плесе по воде на мелководье у истока ручейка и гольяны шмыгали в ручеек, а папа перегораживал ручеек наволочкой и потом воду сливал. Так он делал несколько раз, и мы совмещали ловлю с купаньем. В результате наловили целую половину большой наволочки этих мелких рыбешек. Потом для меня была долгая мука их чистить, но в итоге папа нажарил огромную сковороду очень вкусной рыбешки, что было пиром на фоне нашего чернохлебного корма.
Где-то примерно в это время папу вызвали на какую-то консультацию в другую геологическую партию, которая находилась по другую сторону от Акмолинска, к западу от него с базой в деревне Максимовке. Нас отвез на телеге до города наш косой башкир, но я совсем не помню подробностей. На сей раз это произошло очень быстро. В городе мы переночевали и даже успели сходить в парк, в котором папа плавал в Ишиме. В ту Максимовку нас тоже переправили как-то очень быстро и определили жить в здании школы, состоявшей из двух комнат: класса и жилища директора с семьей. У них была еще маленькая кухонька. Мы спали на школьных досках, положенных на парты. Я совершенно не помню как, где и чем мы в этой Максимовке питались. Помню только, что когда мы туда приехали, у меня на теле в разных местах было множество фурункулов. Не очень больших, но болезненных и неприятных. Папа поставил диагноз: авитаминоз. И сразу же принялся меня лечить. Сделал он это следующим образом. Завхоз партии, в которой папа работал, где-то раздобыл целое решето черной смородины. Но для дележки на всю партию этого было мало и эту ягоду он отдал папе, а я должен был всю эту смородину немедленно съесть, чтобы освободить решето. Другой посуды, чтобы пересыпать ягоду, у нас не было. И вот я над этой смородиной мучился пока не освободил решето. Завхоз приходил за решетом и это был единственный человек из той партии, которого я видел. И с тех пор к черной смородине я всю жизнь отношусь весьма умеренно, хотя запах ее листа в чае до сих пор люблю. Но мои чирьи после той пытки очень быстро прошли.
Второе и еще более яркое впечатление о поездке в Максимовку у меня оставили блохи. Их в классе, в котором мы спали, были легионы. Тучи их прыгали с пола на наши постели на досках. Чтобы хоть как-то спастись от них, папа придумал подстилать под наши спальники зеленую полынь и мне поручил ее рвать. Благо по канавам  ее было довольно много. Но все равно каждая ночь была мукой, хотя я в те поры бессонницей еще не маялся, а папа больше моего мучился и ругал блох.
Пока мы жили в школе, папа меня с собой никуда не брал. Он уходил утром на работу, а я оставался домовничать, скучать и искать себе развлечений. Сначала я придумал дразнить жившего в соседнем доме козленка, мать которого уходила пастись. Он блеял, я отвечал по-козьи и в конце концов доводил его до истерики. А потом директор школы открыл мне свой шкаф с книгами и я занялся чтением. Я выбрал и успел прочесть всего лишь две книги, что позволяет судить о малой длительности нашего пребывания в этой Максимовке. А книги были следующими: дневник Миклухо-Маклая о его пребывании в Новой Гвинее и дневники единственного уцелевшего участника экспедиции Лаперуза по имени Бартоломей Лессепс, высаженного в свое время в XVIII веке вместе с экспедиционными материалами в Петропавловске на Камчатке. Дневники Лессепса меня, очевидно, привлекли именем Лаперуза, с проливом которого я уже был знаком.
Директором школы и одновременно ее учителем был молодой человек не призванный в армию потому, что он, будучи русским по национальности, был иммигрантом из Аргентины. Поэтому он тогда считался недостойным служить в Красной армии и остался в живых.
Рядом с Максимовкой находились три промышленных предприятия. –Небольшой фарфоровый завод, глинище, из которого добывали каолин для завода и шахта, снабжавшая завод углем. Мне очень хотелось посмотреть на производство фарфора и папа позднее мне устроил туда экскурсию, хотя на нем и на глинище работали заключенные, но никакой вооруженной охраны я не видел. Сначала мы однажды вечером сходили на глинище, когда рабочих там уже не было. Папа рассказал мне как этот каолин добывают и, как и зачем отмучивают, отделяя от него механические примеси, делают фарфор только из отмученного каолина. Из бассейна для отмучавания я набрал целый мешочек белоснежного каолина, его хранил и уже зимой своим соклассникам хвастался. Потом папа сводил меня на завод, где мне показали как из глиняной смеси формуют посуду (тогда там делали только фарфоровые стаканы), как ее сушат, как обжигают и покрывают глазурью. Мне очень понравились керамические тележки с керамическими колесами, на которых высушенную посуду закатывали в печь для обжига и как они оттуда выезжали раскаленными докрасна. Нам подарили несколько бракованных фарфоровых стаканов. Так у нас с папой появилась своя посуда.
А мне очень хотелось побывать еще и на шахте, хотя я уже откуда-то знал, что она неглубокая, но это устроилось как-то помимо папы. Я покрутился у шахтеров в служебной каморке, поканючил, проявил любознательность, попросил показать мне лампу Дэви, о которой я уже знал, и объяснить, почему она взрывобезопасная. Такая лампа мне была показана, разобрана и устройство ее объяснено. Затем ее заправили карбидом и водой и зажгли. А потом я упросил возившегося со мной парня спустить меня в шахту. , зажженную лампу, а на голову напялили каску, которая закрыла мне глаза и уши. Вслед за тем мы с парнем вошли в клеть и поехали вниз, мне за шиворот сразу же налилось холодной воды. Мы опустились до конца, парень открыл дверь клети и позволил мне промокшему заглянуть в темноту штрека. Отовсюду капали капли и лились струйки холодной воды, а в абсолютной темноте штрека, фыркала лошадь, на которой подвозили уголь к клети. Парень, очевидно для смеха, спросил меня мокрого, не хочу ли я в эту тьму пройти. После этого мы сразу же поднялись наверх. Так закончилась моя самостоятельная экскурсия. Папе же пришлось стирать мою перепачканную черным курточку. Я ему не сказал, где так испачкался.
Папа обещал как-нибудь сводить меня и на реку Ишим. Но у него все не было свободного времени. Когда же мы, наконец, собрались, день кончался, это было далеко, и мы успели дойти только до железной дороги, которая вела к Атбасару. Нам пришлось возвращаться, домой, а на другой день нас увезли в Акмолинск и сразу же в Павловку. Для автомашин те расстояния были пустяковыми.
А однажды папе понадобилось из Павловки съездить на работавший тогда сурьмяный рудник в поселок Тургай. Он поехал на подводе и меня взял с собой. Около этого поселка была красивая горка, быть может не такая уж и маленькая, с необычной для казахского мелкосопочника островерхой скалистой макушкой. Папа сказал, что эта горка сложена гранитом и поэтому такая особенная. Мне позарез захотелось залезть на эту гору пока папа будет занят в рудоуправлении, но он не разрешил. Я, упрашивая его, плакал и доказывал, что мне больше никогда в жизни не  удастся побывать на этой особенной горке. Но папа остался неумолим. И пока он пребывал в рудоуправлении, я сидел на телеге и горько плакал. Другой бы на моем месте просто взял бы да пошел, куда угодно, невзирая на нашего возчика. Его опасаться было нечего, он ведь был одноглаз и «привязан» к своей телеге.
Позднее, когда уже началась уборка урожая, папа предпринял поездку для закупки в запас ворованного зерна. Для этого мы куда-то поехали на подводе с палаткой и установили ее недалеко от колхозного тока, на котором интенсивно кипела молотьба и веяние пшеницы. С этими процессами я с удовольствием познакомился и узнал, что урожай у них в то лето был целых 6 центнеров с гектара. Мне тогда показалось, что это очень много. Папа тогда купил целый мешок пшеницы, а пока он ходил за ней я, оставаясь в палатке, сквозь щелку наблюдал вплотную за чинно разгуливающими подле нее  красавцами-чибисами. Это были черные с сине-зеленым на солнце отливом птицы со смешными хохолками на головах. А купленная папой пшеница очень украсила нашу жизнь в Алма-Ате зимой 43-44года. –Мама варила зерно, пропускала через мясорубку, потом лепила и жарила «котлеты» и мы воображали себя мясоедами.
После возвращения из поездки за пшеницей папа решил нашу палатку поставить рядом с лагерем всей партии, в которой начиналось ручное бурение скважины. И это оказался наш предпоследний лагерь, в котором мы провели несколько недель, а я был освобожден от собирания кизяка и стряпни и снова мог сопровождать папу в маршрутах, что было несравненно содержательнее.
Лагерь партии был разбит около небольшого степного озерка. Это озерко за лето очень усохло и сильно уменьшилось и теперь было окружено широкой каймой из многолетних травяных кочек. Кочки были сближенными, высокими в мой рост и более и представляли собой кусты чия. Чий это травянистый злак, растущий многолетними кочками. Из макушки каждой кочки султаном торчал букет узких зеленых листьев и очень длинных соломин, а по бокам во все стороны свешивалась бахрома увядших старых листьев прошлых лет.  Высушенные соломины чия длиной 2 метра и более казахи  используют в качестве основы при изготовлении своих самодельных ковров (келымов) для обустройства юрт. Уто;к в таких коврах делается из крашеных шерстяных нитей и определяет разнообразные узоры келымов. Жесткая основа этих ковров позволяет при перевозке свертывать их в рулоны, а при установке юрт келымы устанавливаются стоймя вдоль круглой стены юрты, либо в качестве ширм позволяют делать в юрте необходимые выгородки.
К берегу озера за водой приходилось протискиваться сквозь несколько десятков метров кочкарника чия. Почва между кочками была черной, немного влажной, но не вязкой. А на самом озере вдоль берега тянулась еще узкая каемка камыша. Вода в этом озере была вполне пресной, но она была населена множеством живых существ, расплывавшихся при приближении человека. Для умывания это имело мало значения, но пить эту воду без кипячения  воспрещалось. И для кухни другой воды не было. А зубов мы при умывании не чистили из-за отсутствия в войну зубного порошка  и щеток.
Мелкосопочник, в котором нам предстояло работать назывался Ермень-Тау, состоял он, как и все прочие вокруг, из сочетания множества увалов и большей частью округлых сопок. В одном из первых наших маршрутов из этого лагеря у нас случилось приключение. В мелкосопочнике обнажения коренных пород встречаются как правило на макушках горок. Поэтому мы в своих маршрутах обычно переходили с вершины на вершину. И вот, работая на одной вершине, отец обратил внимание на летящего беркута, который нёс что-то большое и тяжелое. Папа решил, что беркут украл и тащит овцу. Большим беркутам такое по силам. –Орел летел с явной натугой, мы стали  за ним следить. Наконец он сел на одну из вершин километрах в двух и мы заспешили туда. Шли мы с намерением отнять у орла ворованное и начали рассуждать о жареной баранине. Орел это заметил и какое-то время спустя слетел, оставив свою добычу. Мы прибавили шагу. Но когда мы поднялись на сопку, оказалось, что у беркута в когтях была вовсе не овца, в всего лишь мокрое овечье руно – пласт свалявшейся и состриженной с овцы шерсти. Видимо при краже вороватому орлу разбираться с добычей было некогда, и он отложил это на потом. Так поступил бы на его месте и любой вор. Это только при воровстве яблок сначала их пробуют на вкус. Когда же беркут уже спокойно уселся на безлюдной горке со своей добычей, ему стало ясно, что добыча несъедобна и он ее бросил на ненадобностью. Так наш шашлык и не состоялся! Но мы это мокрое руно забрали, сложили в рюкзак, потом высушили и оно нам служило вместо кошмы на полу палатки.
Прежде чем начать бурение скважины, начальник нашей партии съездил в Караганду, чтобы нанять там рабочих. Он и нанял там группу парней, бежавших из лагерей трудовой армии. Для них это в любом случае был месяц-другой воли и кое-какие деньги, а людные места были опасны. Для этих парней была поставлена большая шатровая брезентовая палатка. Днем они вручную бурили свою скважину, доставая из нее красную третичную глину, а вечерами в палатке подолгу пели разные очень грустные тюремные песни, большей частью на один и тот же мотив. Так они использовали свою свободу. Но вынужденно были совершенно трезвыми и видимо грустили от этого. 
А я в маршрутах, помимо своих коллекторских обязанностей, на переходах от обнажения к обнажению внимательно смотрел себе под ноги и подбирал все интересное. В одних маршрутах это были розовые разной интенсивности мелкие сферические миндалины халцедона (сердолика). В других – довольно многочисленные более крупные коричневые блестящие бобовины, о которых папа сказал, что они могут быть бокситовыми. Я набрал таких бобовин целый мешочек, берег их, но постепенно утратил к ним интерес.
Тогда же я обратил внимание, что в степи часто попадаются разрозненные кости или их скопления явно очень старые и несомненно кем-то изгрызенные. Я подумал, что они принадлежат каким-то ископаемым животным, подобно уже попадавшимся мне в обрыве на Жартасе. В ответ на мои расспросы папа рассказал мне о джуте. –Периодическом страшном зимнем бедствии в этих степях, когда после недолгой оттепели снег покрывается ледяной коркой, которую не могут пробить даже могучие копыта пасущихся лошадей, а копыта слабосильных овец – тем более. Тогда в степи для кочевников наступает страшный всеобщий голод, тысячами погибают все травоядные животные, а с ними и люди. Людей-то хоронили, а трупы животных поедали и растаскивали хищники, а затем костями скелетов долго питаются степные грызуны. Хорошо, что такое бедствие случается не часто.
О принадлежности костей тому или иному животному надежнее всего можно судить по сохранившимся зубам, которые сохраняются лучше и дольше всего. И я начал внимательно приглядываться к кучкам костей, разбирая, чьи они. Находил лошадиные, овечьи и вдруг обнаружил зубы похожие на человеческие. И папа мне объяснил, что это действительно кости трупов людей в свое время не похороненных. Такие трупы назывались подснежниками. А погибали здесь и оставались зимой непохороненными люди в гражданскую войну и позднее в коллективизацию. При этом он показал мне каким образом возможно судить о приблизительном времени гибели этих людей. –Следовало в остатках их черепов отыскивать сохранившиеся ушные улитки. Относительно сохранившиеся улитки указывали скорее на время коллективизации, а плохо сохранившиеся или вовсе отсутствующие – на гражданскую войну. Он же тогда рассказал мне, что в таких же степях где-то под Петропавловском погиб в колчаковской армии его старший брат. Разумеется, сообщать мне такие сведения было еще рановато и не вполне безопасно (в своих анкетах он, небось, об этом не упоминал). Но папа всегда разговаривал со мной без скидок на возраст, это мне льстило, хотя я его не всегда вполне понимал, но старался непонятное запоминать и дойти своим умом, не задавая лишних вопросов. Именно ради этого много позднее в послевоенные годы, когда я начал получать заработную плату, свою первую получку за все то лето я истратил на покупку у букиниста энциклопедии Брокгауза и Эфрона, в которую и по сей день заглядываю. Обратите внимание, что когда при показах по телевизору нашего Президента в его кабинете еще в недавнем прошлом, что Путин, а  некоторое время и Медведев, заседали на фоне полок с этим уважаемым словарем.
Между тем в маршрутах по степи было явственно заметно, что лето приходит к концу. – Семена ковыля уже созрели и как ни мало его было в этих степях, его колючие ости постоянно во множестве втыкались в носки и брюки, длинные соломины чия и травы около них уже начинали желтеть, камыши возле редких степных озер тоже и т.д. В изредка доходивших до нас газетах писалось о начале массовой уборки хлебов, организации будущей зимовки скота, среди наших говорилось о возможных ценах на мясо, об исходе войны в Италии. Только вот  патриотических обсуждений наших побед того лета на нашем фронте не помню. Впрочем, среди наших рабочих парней квасных патриотов искать было нечего, да и у меня после маршрутов из-за усталости времени для общения со взрослыми почти не оставалось. Но внезапно наши маршруты окончились катастрофой.
Как-то в одном из маршрутов уже на склоне дня папа обратил внимание на дым в направлении лагеря партии. От сухого кизяка на общественном кострище такого дыма быть не могло. Он предположил, что в лагере загорелась палатка наших курящих буровиков. Вроде бы другому гореть было нечему. И мы заспешили в лагерь. Вскоре, глядя с одной из горушек на увеличивающийся столб дыма, папа заключил, что там горит не одна палатка, а нечто большее. Он стал опасаться о пожаре в степи и напомнил мне об описании выжженной прерии у Майн Рида. Но когда мы в сумерках подошли к лагерю, все было иначе. –Горела не степь, в ней травы уже не было, а кочкарник, окружавший озеро и камыши на нем. Кого-то уже послали пешком в Павловку за подводами для обеспечения возможной эвакуации лагеря. Мы шли довольно долго, но когда пришли к лагерю пожар вовсю горел, оставалось только на него любоваться. В сумерках и в наступившей темноте он выглядел достаточно эффектно. Кочки горели не все вдруг, а поочередно одна за другой. Каждая кочка сначала вспыхивала факелом, причем в воздух поднимался фейерверк горящих травинок. Потом пламя постепенно угасало, а кочка долго-долго спокойно тлела и дымила. Счастье, что огонь не распространился на сухую степь, но в ней гореть было нечему, трава была либо выедена скотом, либо к осени просто истлела сама собой.
В лагере был устроен аврал, целую ночь мы не спали. Все выслеживали и гасили падавшие искры, чтобы они не зажгли палаток. В крыше нашей палатки все-таки было прожжено несколько маленьких дырочек. К утру пламя уже угасло, кочки только тлели и между ними было возможно подойти к воде. При этом оказалось, что вода в озере стала теплой и мутной от золы, недогоревших травинок и местной водяной живности, которая передохла. Тонкого сита для отцеживания всей этой гадости в наличии не было. Рассуждая о причине пожара, пришли к выводу, что кто-то из курящих, идя к воде среди кочкарника бросил окурок. Кизячное общественное кострище партии было специально удалено от кочкарника, а сухой дикий кизяк сгорал без особых искр. К утру приехали все три подводы. Папа, оценив обстановку, решил уезжать в Павловку. Мы собрались и башкир нас отвез. Когда мы уезжали, кочки все еще тлели. Что сталось потом с остальным лагерем и бурением скважины – не знаю.
Наш самый последний лагерь был поставлен просто на равнине невдалеке от мелкосопочника. Нас с папой отвезли туда вместе с бидоном воды. Мы приехали вечером и только-только поставили палатку, пошел мелкий дождь. Собирание кизяка стало бессмысленным, и мы легли спать без ужина. К утру дождь перестал, но было пасмурно. Папа все равно собрался в маршрут. Мы «позавтракали» холодной водой с хлебушком, папа посмеялся только, что так кормят заключенных солдат на гауптвахте и ушел. Мне было зябко и оставалось только залезть в спальный мешок. Папа вернулся еще до сумерек. Мы «поужинали» как утром, он сказал, что хорошо бы хлебнуть горяченького и тоже залез в мешок греться. А утром оказалось, что ночью выпал снег. Папа сказал, что так и должно быть, ибо это был день Покрова Богородицы. (13 октября по новому стилю). Земля покрылась покровом снега. И полевые работы закончены. Нам делать было нечего и оставалось только ждать, когда за нами приедет подвода. Где-то среди дня нас и вывезли в Павловку. Несколько дней мы камералили, обрабатывая накопившиеся образцы. А погода резко испортилась.
Однажды после возвращения из нашего последнего лагеря папа предложил в перерыве между дождями попробовать самим испечь каванан из добытой им пшеницы. Мне поручалось намолоть муки на хозяйских жерновках. За этим дело не встало. Из моей муки папа замесил густое тесто с добавкой соли и соды. У наших хозяев раздобыл две одинаковые чугунные сковородки плотно прилегающие друг другу и получил право воспользоваться сухим хозяйским кизяком из сарая, и в перерыве между дождями мы в огороде разожгли костер. А тесто помещалось в одну сковороду и плотно накрывалось другой. Потом в горячей земле под костром выкапывалась ямка, в нее помещались сковородки с тестом, все закапывалось горячей землей и золой и зажигался новый костер. Сколько-то времени он пылал, потом сковородки вытаскивались и хлеб был готов. Папа откуда-то точно знал, сколько времени требуется такой хлеб печь. Мне это священнодействие не доверялось. Хлеб в изломе был зеленовато-желтоватым, чуть горьковатым, ароматным, необыкновенно вкусным, особенно в горячем виде.
Правда первый снег быстро стаял, а потом сколько-то дней беспрестанно шли моросящие дожди. После них мы с папой успели сходить из Павловки в еще один маршрут, который оказался уже последним, но закончился он необычно. Когда мы уже возвращались от последнего обнажения и до поселка оставалось несколько километров, обнаружилось, что вся плоская степь покрылась молодыми белыми поганками.  Папа их рассмотрел, определил что эти грибы называются шампиньонами и их можно собирать. В результате мы плотно набили молодыми грибами оба рюкзака, а потом долго-долго их чистили сдирая со шляпок белые пленочки и выскабливая розовую бухтарму в исподе шляпок как делали у папы в детстве. Потом папа нажарил две огромные сковороды грибов и у нас устроился вкуснейший прощальный ужин с хозяевами нашего дома. Вскоре после этого мы погрузились на подводу и поехали в поселок Благодатное. Наши каменные коллекции с нами определенно не ехали. Переправляли их потом только в Акмолинск или затем и в Алму-Ату – не знаю.
Насколько мне известно теперь, в геологической практике собранный в поле каменный материал обычно обрабатывает тот же полевой геолог кто его и собирал. Исключение делается только для специфических палеонтологических и палеоботанических материалов и в некоторых случаях петрографических. Специальное образование это позволяет. Для чего же мы собирали коллекции в то лето? Кто, где и когда их обрабатывал? До строительства железной дороги Моинты-Чу переправлять эти коллекции зимой в Алма-Ату было совсем сложно. А над чем папа работал в Алма-Ате зимой 43-44-года? В Ленинград он вернулся только в самом начале 45-го.
По пути в Благодатное, помню, в одном месте слева от дороги среди степного мелкосопочника была одна гора необычной формы. Она была длинной и узкой с крутыми склонами и макушкой плоской, как стол. В этом поселке мы где-то переночевали и на следующий день с попутной машиной приехали в Акмолинск. Все случилось так быстро, что не верилось в продолжительность той нашей летней поездки в Павловку. В Акмолинске нас водворили опять в той же клетушке при сарае, что и летом. Только теперь в ней уже приходилось топить бывшую в ней плиту. Для этого нам была выдана большая корзина каменного угля и было необходимо научиться его использовать. Уголь был двух сортов: блестящий черный с раковистым изломом, похожий на вар и матовый. Блестящий загорался относительно легко и его куски следовало выбирать для растопки. Но сразу же выяснилось, что билеты до Коунрада составляют проблему, папа на вокзале занял очередь и нам предстояло сколько-то ждать. И мы разделили обязанности. Папа промышлял билеты и где-то в городе выкупал хлеб по карточкам. А я ходил за продуктами на маленький местный окраинный рынок и кашеварил. Некоторые из тогдашних цен на продукты я запомнил: кирпич черного хлеба, как будто бы чуть меньше теперешнего во всех размерениях стоил – 100-110 рублей, литр голубоватого обрата или пахты – 10 руб, цельное молоко – 40 руб, яички – 1-3 рубля за штуку. Словом, цены были близки к теперешним, только вот зарплаты тогда исчислялись не в тысячах, а в штуках рублей. Мы жили и ждали билетов. Холодало, зимних одежд у нас не было и приходилось напяливать все, что имелось. В частности, я приспособился надевать друг на друга все свои рубашки. Страшно было подумать, что мы будем делать, когда наступит настоящая зима. Но внезапно нам повезло. Папа в городе на улице где-то около управления железной дороги встретил Жучкова, мужа той своей младшей кузины тети Любы, которая умерла еще в 40-м году при родах. Он был каким-то чиновником в управлении железной дороги и мгновенно устроил нам билеты до Коунрада в общий вагон, и мы поехали.
В Балхаше мы не задерживались и поплыли на пароходе в Бурлю-Тюбе, но были единственными палубными пассажирами. Других мест не было. А рейс парохода был уже одним из последних, явно наступала зима. Сколько часов мы плыли – не знаю. Но ночь была ужасной. Нам выделили место на палубе в углу возле надстройки и из милосердия пожертвовали рваный и мокрый брезент, чтобы укрыться. А сверху сыпался мокрый снег. Мы прижимались друг к другу, дрожали, и время от времени бегали в камбуз греться у горевшей там всю ночь печки и пить горячую воду. Приплыли мы когда-то днем измученные, мокрые и озябшие. В Бурлю-Тюбе была уже совсем зима с морозом. –Чуть прикрытый снегом сухой песок, по которому ветер гонял колобки перекати-поля, увиденные мною в первый и последний раз в жизни. Папа очень быстро сумел договориться с одним семейством в бараке о пристанище для нас и мы смогли укрыться от ветра и обогреться. В тот же вечер, помню, я там пытался читать какую-то часть «Тихого Дона». Спать нам постелили на полу в их единственной комнате. В семье почти непрерывно всю ночь плакал грудной ребенок, но в тепле и на жестком полу мы после бессонной ночи оба всласть выспались.
А вагон поезда, в котором мы ехали в Алма-Ату был набит сверх всякого вероятия людьми и тюками. Меня папа уложил спать в коридоре на свободный участок продольной багажной  полки, привязав веревкой к трубе отопления, чтобы я не упал. А ему самому, вероятно, и присесть было негде. И вот в эту ночь я в свои одежды набрал платяных вшей, и впервые узнал, что это за «животные», а когда это уже дома обнаружилось, их наконец-то рассмотрел, содрогался от омерзения, не жалел «бедных вошек», не рыдал и не собирался их кормить в баночке.
Когда мы приехали в Алма-Ату, только что кончились ноябрьские праздники и еще не успели снять флаги. Была совсем зима. Снег с улиц тогда не вывозили, а только сметали в сугробы. Мальчишки катались на коньках, уцепившись крючками за кузовы грузовиков, а нам было очень холодно. На нас в несколько слоев были одеты все имевшиеся у нас одежды. Дома все наши одежды мама немедленно поставила кипятить в баке на плите во дворе, а нас с папой отправила в баню, где меня для профилактики остригли под машинку. Дальше для меня начиналось ученье в школе.  Но мне теперь пришлось, в 5-м классе посещать уже другую школу, в которой у меня знакомых не было. На мою прическу в ней никто не обратил внимания и вшивым меня не дразнили. И это было пока первым преимуществом новой школы. Но мама считала иначе.
А у мамы летом были следующие события. Мама нам рассказала о забавном случае, который у нее случился тем летом. Один родительский ленинградский знакомый профессор ботаник об имени и фамилии которого лучше умолчать, находившийся в эвакуации в Ташкенте, приехал в Алма-Ату для встречи в Президентом АН СССР В.Л. Комаровым, тоже ботаником. Остановился он, разумеется, у нас. Тем более, что казахская академия и резиденция Президента находилась всего в двух кварталах от нашего дома. Мама отгладила ему выходные одежды. Он переоделся, надел косоворотку навыпуск, препоясался своим пояском, взял в руки портфель и отправился на аудиенцию. А когда мама вошла в комнату, то обнаружила, что его отглаженные чесучовые брюки, так и остались висеть на стуле. Было тепло и он забыл их надеть. Мама побежала за ним по улице и нагнала профессора в половине квартала. Он посмотрел на свои голые ноги и сказал: «Да, а что?», но вернулся домой и пошел к Президенту уже в штанах.
Пользуясь моим отсутствием в то лето и необходимости меня бдительно опекать, мама ради рабочей карточки устроилась временно на работу. Работать она устроилась ночным сторожем на железнодорожную станцию Алма-Аты. По нашем возвращении она тотчас же уволилась. А при своей охранной работе она была вооружена ружьем, которого очень боялась и явно не знала ни как его заряжать, ни как использовать, ни что в нем при случае нажимать. Это ружье она крепко держала двумя руками, как палку или как какую-нибудь змею возможно дальше от тела. Практически  такой сторож мог бы пугать грабителей только голосом и своим страхом. Но ей повезло не встретиться ни с одним грабителем и ни с одной мышью или крысой. Впрочем, в Алма-Ате ночи летом были темными, не то, что здесь у нас. И еще много позднее мама не делала различий между взрывоопасными свойствами свинцовых дробин и зерен пороха, и я этим пользовался, но вполне бескорыстно, усиливая, смеха ради, ее ужас перед дробью.
 























 
Часть III. Последние годы эвакуации в Алма-Ате, возвращение в Ленинград и окончание школы – 1943-1949 гг.


Мама за лето 43-го года накупила для меня учебников, по которым мне предстояло заниматься в 5-ом классе и я по приезде поспешил с ними немедленно познакомиться. Меня поразило, что, оказывается, существовал некий древний мир, историю которого мне теперь предстояло изучать. О его существовании я даже не подозревал. Я с детства был знаком со сфинксами у нас на набережной, но знал, их только по имени и не имел понятия ни что это за звери, ни сколько им лет. А тут вдруг целый мир с пирамидами, сфинксами, фараонами, Навуходоносором, Тиглат-Палассаром и др. Я немедленно жадно вцепился в этот учебник и открывал для себя миры и века. А от учебника арифметики я впал в уныние. – Там требовалось бесконечно складывать, вычитать, делить и умножать друг на друга аршинные числа, но до конечных цифр, приводимых в ответах учебника, удавалось добираться не сразу, а часто только ценой проверок, пересчетов и мук.  Но такие муки для меня были естественной платой за более чем двухмесячное опоздание к началу занятий. Приходилось терпеть и преодолевать их. Зато таких приключений, как у меня, за прошедшее лето ни у кого из моих знакомых не было. Мне завидовали.
Мне предстояло теперь посещать совсем другую школу. Не ту, в которой я учился раньше возле нашего дома, а в семи кварталах дальше на проспекте Сталина около крупнейшего в городе кинотеатра «Ала-Тау», тогда уже занятого киностудиями. Окна классов школы выходили во двор этого кинотеатра. Наш пятый класс находился на первом этаже, а все остальные – на втором и мы зимой с другими классами в перемены не общались. Во второй половине здания нашей школы находилась школа музыкальная, в которой преподавала моя учительница музыки, и мой перевод в новую среднюю школу за лето наверняка был организован мамой с ее помощью. Тем более, что мать мужа этой учительницы, тогда воевавшего на фронте, состояла завучем этой музыкальной школы. Мой перевод в другую среднюю школу был устроен только ради того, чтобы мне было удобнее заниматься фортепиано сразу после уроков в обычной школе. И всё, несмотря на мое более чем двухмесячное опоздание к началу занятий, было устроено как-то келейно без моего участия и без каких-либо собеседований со школьными учителями. Мне просто был указан мой класс и где-то около 10-го ноября я утром явился в школу, разделся в гардеробе, нашел класс, присмотрел в нем свободное место за партой на камчатке рядом с каким-то мальчишкой и сел. И учителя моего появления на уроках будто бы и не заметили. А мне теперь кроме портфеля часто приходилось таскать с собой и нотную папку. В музыкальной школе я был также определен в пятый класс и в ней были еще и уроки сольфеджио совсем уж нудные. Гораздо позднее мне однажды в каком-то зале на улице Гоголя пришлось играть на рояле в 4 руки с моей учительницей перед какой-то публикой.
Во дворе соседнего бывшего кинотеатра находился огромный брезентовый павильон шапито для киносъемок, за которыми мы иногда подглядывали сквозь дырочки в брезенте. Подле шапито были устроены землянки для свалки отходов кинопроизводства. Эти отходы, представляли собой проявленную кинопленку, которую было возможно воровать, наматывая пленку на толстые проволоки просунутые в вентиляционные трубы в крышах землянок. В таком воровстве я энергично участвовал. Поскольку основная масса добываемых пленок относилась к снимавшемуся тогда фильму «Свинарка и пастух», и коллекционной ценности не представляла, знатоки среди украденного лишь иногда находили содержательные кадры, все же остальное доставалось мне. Меня кинопленки привлекали не своим содержанием, а исключительно своей горючестью. И возможность воровать пленку была в моих глазах большим преимуществом этой новой школы. Я кинопленку воровал только для изготовления дымокуров, которые я делал так. –Пленка нарезалась на куски примерно по полуметру и пакет ее плотно обертывался газетой. Затем пакет поджигался с одного конца и когда пленка воспламенялась пакет следовало погасить притоптав пламя ногой, а пленка продолжала в пакете тлеть, издавая обильный дым и восхитительную вонь на радость и зависть сверстников и малолеток соседних домов. Обычно публики бывало много, все блаженствовали и просили подержать дымокурчик, чтобы побегать с ним по улице с воплями. Даже девчонки соблазнялись бегать с дымокурами. Для всех окрестных ребят пленка была недоступной. Возможность ее доставать очень повысила мой престиж среди соседей. И ребята по вечерам нередко заходили ко мне узнать, не принес ли я еще пленки. А я не был жадным монополистом и бескорыстно снабжал всех желающих, но это продолжалось только до летних каникул, когда доступ к тем землянкам стал для меня недоступен.
В моем классе, а, по-видимому, и во всей школе, почти все школьники происходили из семейств сотрудников эвакуированных киностудий: московской и ленинградской. И позднее ряд лет после войны в титрах кинолент на экранах нередко мелькали знакомые фамилии. Все парни из этих семей тогда были помешаны на коллекционировании кинокадриков. Этими вырезанными из пленок кадриками они целые перемены любовались, обменивались, торговались, спорили и даже дрались из-за них. Особенно ценились у них ворованные цветные кадрики из известных преимущественно заграничных фильмов: «Белоснежка и семь гномов» и др. У меня же не было источников добывания ценных кадриков и денег для их покупки. Поэтому я был вынужден не участвовать в кипении их страстей. Никто из девиц в классе в коллекционировании кадриков не участвовал. Все они были какими-то рослыми, толстыми и уже грудастыми. Держались они обособленно, табунились и старались садиться за парты друг с другом, а не с парнями. А одной из них наиболее рослой по имени Эльза вдруг весной потребовалось из патриотических соображений изменить свое имя на Ирину. Но это оказалось трудно осуществить потому, что ее под старым именем все, в том числе и учителя, знали уже несколько лет и продолжали звать Эльзой. Я предложил ей написать ее новое имя чернилами на лбу, но это вызвало бешенство и принято не было.
В этой школе преподавалось и военное дело. Только изучались не боевые ОВ, а трехлинейная винтовка образца 1895/30 года, ее затвор, штык, антапка и др. Но в этой школе в теплую пору года, иначе говоря, весной и при хорошей погоде вместо изучения винтовки военрук выводил класс во внутренний двор школы и учил маршировать. Это было как будто вместо физкультуры. Мы маршировали, но любили бесить его, путая правое с левым и наоборот. Этим особенно злоупотребляли девчонки, доводя военрука до визга, а нас до хохота. Военрук был очень пожилым и придурковатым.
В этом классе у нас среди мальчишек было еще модно читать какой-то роман, о котором я теперь не помню ничего, кроме его названия: «500 миллионов бегумы». Это был роман то ли Дюма, то ли кого-то другого. О чем он был? Кто такая бегума? –Не помню. Помню только, что мы для чтения его записывались в очередь и возвращать его следующему чтецу требовалось очень спешно. Вообще в то время для меня наступила пора чтения случайных взрослых книг обычно довольно нудных. Но меня тогда определенно сверлила мысль, что чем толще книга, тем она умнее. А так хотелось быть умным! Поэтому вместо того, чтобы читать еще нечитанные романы Ж.Верна, Купера, Стивенсона и т.п., я принялся за «Посмертные записки Пиквикского клуба», «Кима» Киплинга, в котором я совсем не понял смысла, «Сада пыток» О.Мирбо и нескольких томов стихов Байрона в очень корявом и, видим, бездарном переводе Г.Шенгели, которые я добровольно читал для ума явно с натугой будто меня заставлял кто-то. Были и другие такие же книги. А  среди девчонок в классе была своя дурь, они  таким же образом читали, в очередь, но в глубочайшей тайне от нас (мальчишек), какую-то книгу некоего Пантелеймона Романова. О чем она была? –Не знаю. А когда однажды один мальчишка выхватил эту книгу и попытался в нее заглянуть, девчонки сворой с визгом накинулись на него, исцарапали и отобрали.
А среди парней в классе я более или менее сблизился только с одним. Это был Славка Ковальчук, его родители не были связаны с киностудиями, а отец был офицером. Его семейство постоянно проживало в гостинице на улице соседней со школой. Там среди каменных домов играть было негде и он частенько приходил к нам на нашу почти деревенскую Пушкинскую улицу, в том числе и для того, чтобы повозиться с дымокурами.
Где-то в конце декабря или даже в январе я по какой-то причине угодил в больницу с острым животом. Отвозили меня туда на «Скорой помощи» с шиком на конной пассажирской повозке с рессорами, называвшейся пролеткой. Больше я никогда в жизни на такой не ездил. В той больнице меня тогда ничем не лечили, кроме измерения температуры и грелки. Я изнывал от скуки и читал доставшейся от кого-то нудный роман Э.Синклера, который кажется назывался «Нефть». А пока я находился в больнице в нашей семье случилась радость. –Мама где-то раздобыла себе новые грубые рабочие ботинки из сыромятной кожи, которым очень радовалась и которые она называла «мальчиковыми». Было еще очень холодно, а их было возможно одевать на шерстяные носки и я, глядя на нее в окно, радовался, вместе с ней. Впрочем, вскоре после моей выписки из больницы мама со своей артелью смогла, наконец, уехать в Ленинград. Мы с папой остались жить вдвоем.
Тогда же зимой кто-то из киношных соклассников устроил мне по блату поход на просмотр какого-то американского фильма, который демонстрировался только для узкого круга специалистов и не шел потом на экране для всех. Этот фильм не был дублирован и назывался «Две» или «Три Дианы» и был о двух или трех девицах, об их сладкой жизни в богатом имении с играми в серсо и крокет. Общего сюжета и интриги фильма я совсем не понял и не помню. В памяти осталось только, что фильм демонстрировался в том зале, в котором когда-то был оперный театр и в который меня кузина Наташа водила в 41-м на «Евгения Онегина». В этот поход я еще запомнил, что на подходе к этому залу кто-то из моих спутников обратил мое внимание на то, что перед нами туда же вошел известный С. Маршак, который мне запомнился только тем, что был одет в темно-синее драповое пальто, застегнутое на все пуговицы.
Той же зимой позднее по какому-то поводу мне пришлось познакомиться с одной папиной сослуживицей, у которой был сын моего возраста, и побывать у них дома. Этот визит запомнился мне потому, что я тогда впервые в жизни увидел у них красочные коробки с американскими продуктами,  коробки получала мать этого парня, как больная туберкулезом, в качестве дополнительного питания. Коробки и составляли дополнительный паек, мне тогда объясняли, что в этих коробках было, но я ничего не помню. Помню только, что мне стало очень жалко ее сына, потому что туберкулез смертельная болезнь, и я решил его утешить подарком  своего роллера, которым он заинтересовался. Он пришел ко мне за роллером, укатил его, и больше я с этим парнем не встречался.
А ролллер хранился у нас во дворе под замком, в капитальном амбаре, в котором было множество интересных вещей и кроме роллера. –Старинная массивная мебель, большой шкаф с богато иллюстрированными роскошными старинными книгами: «История немецкой литературы», «История бурской войны», девятитомная «История человечества» Г.Гельмольта и др. Кроме того, там были подшивки советских журналов конца 20-х и начала 30-х годов. Все это я временами почитывал, мотал на свой ус и с помощью взрослых делал выводы, только не те, что требовалось. –В профсоюзных журналах «Земля и фабрика» (ЗИФ) из номера в номер внушалось рабочим, что заводы и фабрики их собственность, но опоздания, прогулы, пьянство и воровство дезорганизуют их же собственное производство. Приводились и примеры убытков, причиненных нехорошим производственным поведением трудящихся. Но, судя по всему, призывы оставались неуслышанными. Оставался единственный выход – палка. Иными словами, резкое ужесточение уголовного кодекса. По новому кодексу трудящихся стали уже заключать под стражу за минимальные производственные и иные правонарушения. А знаменитая 58-я статья позволяла под любое из бытовых правонарушений подводить политическую антисоветскую базу (вредительство). Это чрезвычайно стимулировало политические доносы трудящихся друг на друга без особенных улик. Такой метод давал сразу два зримых результата: 1) повышение производственной дисциплины и 2) резкий приток в лагеря дармовой (за тюремную баланду) рабочей силы.
Там в амбаре стоял также старинный никелированный велосипед фирмы «Dux» и большой мешок с сушеными дикими кислыми яблоками из окрестных гор с очень приятным запахом из которых варили компот. Правда здесь же следует признаться, что сидя в этом амбаре и читая роскошный фолиант «Истории немецкой литературы», об их неизвестных мне поэтах «периода бури и натиска»: Клопштоке, Гердере, Новалисе, Шиллере, я, при всем своем благонравии и воспитанном уважении к книгам, абсолютно безгрешным не был. Я из этого фолианта аккуратно вырезал страницы с портретами великих немцев на великолепной плотной бумаге, чтобы делать из них некие замысловатые коробочки по выкройке из какого-то журнала. Простого ватмана у меня не было.
Как я уже упоминал, иногда сквозь дырки в брезенте шапито возле школы мы подсматривали как ведутся киносъемки, и я однажды сделал открытие. –Всю войну систематически выпускались и как якобы документальные киножурналы перед фильмами демонстрировались по всей стране под порядковыми номерами так называемые «Боевые киносборники». Я, как видимо и весь народ, был тогда убежден, что эти киносборники являются на самом деле документальными и снимаются героями на фронтах. Но однажды сквозь дырку в брезенте я увидел самостоятельно двигающиеся грозные немецкие танки размером около 0,5 метра с белыми крестами на бортах, из их пушек сыпались искорки, и фашистских солдат в форме, ростом сантиметров по 15, шедших в атаку и падавших штабелями под советскими пулями. В итоге я разочаровался в человечестве и перестал смотреть в кино подобные кукольные представления и обсуждать их с мальчишками. Но танки были хороши! Я бы с удовольствием таким поиграл.
Наш пятый класс располагался на первом этаже дома. Его окна выходили во двор бывшего кинотеатра «Ала-Тау». На этом этаже он был единственным учебным классом. Все остальные были наверху. А когда в марте настало весеннее тепло и окна в классе были открыты, возобновился своеобразный вид спорта. Поскольку все было великолепно налажено, он в классе наверняка существовал уже не первый год и просто на зиму замирал. Спорт этот состоял в том, чтобы во время урока незаметно для учителя выпрыгнуть из окна и сбежать домой. Это был специфически мужской спорт, в юбках было неудобно выпрыгивать из окна, но девчонки каждому побегу усиленно споспешествовали, пересаживаясь с парты на парту и передавая беглецам портфели. А петли на рамах дальних окон были специально смазаны. Участие в этом считалось особой доблестью. Требовалось выбрать момент, когда учителка была занята писаниной на доске, и действовать максимально бесшумно. Я, к сожалению, не мог участвовать в таких побегах. Моя парта стояла слишком далеко от окон и у меня не было необходимой поддержки среди девчонок, кроме того, я часто был связан еще противной нотной папкой и необходимостью после уроков идти музицировать. Каждый удачный побег вызывал в классе минутное радостное возбуждение, а свидетелем хотя бы одной неудачи я не был. Учителя, обнаружив убыль, говорили нехорошие слова и грозили репрессиями. И вот однажды наш класс заставили мыть полы во всей школе. За побеги или за что-то другое. И это было самым выдающимся событием за время моего обучения в той школе.
Девчонки были поголовно освобождены от этого наказания, а на нас, мальчишек, возложили все тяготы. Школа была двухэтажной и требовалось вымыть полы во всех классах, исключая расположенные на первом этаже: гардероб, учительскую, кабинеты начальства и предметные кабинеты, до которых мы еще не доросли. Поэтому с первым этажом мы справились быстро. А главное веселье началось на втором. Там был длинный широкий коридор, в котором школьники толпились на переменах, заканчивавшийся с обоих концов каменными лестницами вниз. Классы располагались по одну сторону коридора, а  по другую – окна во внутренний двор школы. Кто-то из парней придумал выложить из мокрых тряпок плотины перед обеими лестницами и мыть полы не швабрами, а просто щедро поливая паркет водой из туалетов. И работа закипела! Трудность ее состояла только в отыскивании еще сухих участков паркета под партами. Воду ведрами таскали усердно и лили щедро. Еще соревновались, кто больше ведер выльет. А когда мы пришли в школу на следующее утро, то на первом этаже с потолка еще капало. Но для нас все обошлось без последствий. Если и был какой-то скандал, то только среди начальства. Над нами при поломытье никаких взрослых командиров не было! Мы действовали вполне самостоятельно и это осталось наиболее памятным событием того учебного года. Но нас больше мыть полы в школе не заставляли.
А когда-то в начале 44-го года в советских газетах было развернуто описание немецко-фашистских зверств в Катынском лесу, папа дал мне совсем другое объяснение этим зверствам. Он мне рассказал, что когда еще осенью 1939-го немецкие войска приканчивали Польшу, польские солдаты предпочитали сдаваться в плен Красной Армии, то-есть русским и именно они шли тогда в мае 1940 годе в Магадане. Однако польская аристократия с XVIII века и позднее уже со времени создания независимой Польши в 1919 году по Версальскому договору и, соответственно, офицерство польской армии грезило наказать Россию за «Finis Poloniae» в прошлом. Польский генералитет, вдохновляемый маршалом Пилсудским, мечтал о завоевании Украины и о Великой Польше от Балтийского до Черного моря. А победы поляков над армиями Тухачевского и Будённого в 1920 году подкрепили  эти мечтания. Поэтому И.В. Сталин в войну 1939 года среди пленных поляков отделил всех офицеров от армии. Офицеров он оставил в Катыни, а солдат отправил трудиться на Колыму. Отобранные же польские офицеры, как потомственные закоренелые зоологические враги России и всего русского, подобные погибшему теперь их президенту Качиньскому, были целеустремленно уничтожены самими большевиками, а не немцами. А все приводившиеся тогда в  газетах доказательства немецких зверств в Катыни были лживыми. Для меня это с тех пор стало истиной в последней инстанции и теперешние откровения к ней ничего не добавили. И следует иметь в виду, что захватывающие разоблачения исторических тайн прошлого в политике обычно делаются только с целью отвлечь внимание от современности и глубже сокрыть тайны настоящего.
В наступающем году папа как будто никуда в поле не собирался и ни о каких особенных планах его я ничего не знаю, но если они у него и были, то я их ему неумышленно спутал. –Однажды в начале апреля я отправился в магазин в двух кварталах ниже по Пушкинской. Мне требовалось купить хлеб по карточкам, а поскольку было начало месяца, карточки еще следовало прикрепить к магазину и они не были разрезаны по декадам, их было возможно разрезать на десятидневные части только после прикрепления. Я выкупил хлеб и шел домой. Вдруг меня обогнал некий мальчишка и шагах в десяти от меня обронил какой-то сверток в синей тряпке. Я спокойно прошел мимо этого свертка, не позарившись на него. Но тут возник другой мальчишка, который поднял сверток, меня догнал, развязал тряпку, обнаружил в ней большую пачку денег и стал меня уговаривать поделить с ним эти деньги. Денег было много, столько их сразу я еще не видывал, но стал отказываться от дележки. А парень называл меня дураком, говорил, что такое бывает только раз в жизни. Говорил очень много увлекательно и убедительно. В конце концов, он с разговорами увлек меня в один из дворов в квартале и в итоге этих разговоров я зачем-то отдал ему в руки свои хлебные карточки, которые он аккуратно завернул в какую-то бумагу и вернул мне сверток якобы вместе с деньгами и карточками. В результате такого дележа денег я не получил и оказался без карточек с обрезками газет в пачке.
После этого мы с папой целый месяц бедствовали, питаясь остатками пшеницы и какой-то сочной травой, которая уже росла в горах за городом. Эту траву папа покупал на рынке, мы варили ее  и ели с солью вместо капусты. Пришлось продать и кое-что из имущества. Тогда-то дядя Костя, который служил в госпитале на Медео, снизошел к нашему несчастью и предложил нам с папой устроить там, в горах огород. И мы однажды туда отправились пешком (около 18 км). Там на одном из пригорков вскопали небольшой участок с жирным черноземом, поросший пышной травой. Мы засеяли этот участок только морковью и потом еще несколько раз в то лето туда ходили прореживать, пропалывать, окучивать. Осенью собрали огромный мешок вкуснейшей моркови. Дядя Костя потом привез его в город на телеге. А я на радостях объелся этой морковью снова до острого живота. При наших походах на Медео мы иногда оставались ночевать в каморке у дядюшки, у него там было электричество, и я вечерами читал имевшиеся у него новеллы Бальзака. В один из наших походов я попробовал забраться на небольшую горку возле Медео тогда заросшую пышными зелеными елками и называвшуюся Мохнаткой. Но забраться на нее мне не удалось. –Склоны были крутыми и скользкими, я тогда только без толку перепачкался в мокрой земле. На следующее лето пышный ельник на Мохнатке полностью выгорел, она стала рыжей. Но когда мне пришлось быть на Медео в 60-х годах, гора снова стала мохнатой.
В мае я сдал в музыкальной школе за пятый класс экзамен и, наконец, узнал, что это такое.  Помню, что и этого экзамена я боялся до медвежьей болезни, настолько, что тогда еле-еле добежал до дома. Но все прошло благополучно и мои занятия музыкой на этом наконец-то закончились. Мама возле меня отсутствовала! Наконец наступили каникулы. Экзаменов для пятого класса в средней школе не было. К сожалению, в каникулы, когда наступила самая пора свободно развлекаться дымокурами, источник пленки для меня становился недоступным, а запасов сделано не было. На охраняемую территорию кинотеатра за пленкой возможно было проникать либо просто через окно класса, что всегда и делалось, либо через здание школы, которое  на лето закрывалось. Приходилось изыскивать иные развлечения, эпоха наших дымокуров безусловно отошла в прошлое. Другого источника плёнки не было, а знакомств с киношниками я не сохранил.
Почти напротив нашего дома на Пушкинской улице был небольшой запущенный парк со старыми деревьями. В дальнем конце этого парка стояла заброшенная церковь, обращенная своим фасадом на соседнюю улицу Красина. Эта церковь в ту пору использовалась в качестве склада для отходов планерного спорта, который до войны  был моден и усиленно культивировался властями. У них где-то был центр, а обломки разбившихся планеров свозили в эту церковь. Она не охранялась и соседские мальчишки нашли возможность в нее проникать. Я не отставал от парней и обнаружил в церкви интересные вещи. Там было множество высококачественной тонкой и очень тонкой (около 1,5 мм) трехслойной фанеры, из которой было возможно легко мастерить что угодно, правда конструктивных идей у нас не было. Моей же фантазии хватило только на то, чтобы изготовить из этой фанеры сменные твердые корочки для двух своих самых употребительных тетрадей. –Тетради, продававшиеся корейцами на базаре, никаких корочек вообще не имели. К сожалению, мне для корочек требовалась фанера совершенно плоская, а детали планеров были преимущественно горбатыми. Поэтому пришлось перебрать и зря перепортить множество обломков планерных крыльев.
Там среди авиационного хлама валялись и куски толстого эластичного жгута из резины из которого возможно было делать рогатки. Требовалось только снять со жгута нитяную оплетку. Нити резины в жгуте были для рогаток тонковаты, но зато было возможно неограниченно увеличивать число резиновых нитей.
Сам я, уже располагая опытом стрельбы из винтовки, не стремился научиться стрелять в цель из какой-то рогатки, мне было достаточно выстрелить камнем в лужу и посмотреть на брызги или выстрелить в железную крышу и утешиться шумом. К тому же тогда в самом городе в садах и парках достойных для охоты бесконфликтных целей в виде воробьев и прочих птичек было очень мало, видимо из-за отсутствия конского навоза на улицах, а наших медлительных сизых голубей и вовсе не было.
Однако, когда я бывал в Алма-Ате в 60-х и 80-х годах, там уже завелись стаи небольших очень изящных коричневых голубков, называвшихся горлицами. А в те давние поры у меня руки чесались бескорыстно что-нибудь мастерить и я сумел сделать несколько рогаток для соседских парней, хотя в условиях города было очень сложно доставать на старых деревьях необходимые для них деревянные рогульки. Я выходил из положения во время наших с папой походов на огород в Медео, отыскивая необходимые рогульки в кустах вдоль русла Алмаатинки.
Соседским мальчишкам рогатки были абсолютно необходимы для стрельбы по хозяйским кошкам, курам и окнам крикливых хозяек. В нашем квартале дом моих родственников был едва ли не единственным частновладельческим. А во всех других дворах всевозможные клетушки подобно коммунальным квартирам были заселены множеством чужеродных поселенцев, среди которых тлели бесконечные конфликты и скандалы, а мальчишки со своими рогатками поддавали в них жару. Шума по поводу рогаток среди соседских баб было  много, но до меня никто не добрался. –Меня не выдали.
А в то давнее лето у меня были и другие рукоделия, кроме рогаток. Я в каком-то детском журнале прочел как сделать военный автомат. Я раздобыл толстую доску, выпилил и выстругал приклад и ствол. Приделал к автомату трещотку, сделав ее из деревянной катушки для ниток. Но тут возникла проблема, чтобы он выглядел как настоящий, он должен был быть черного цвета. Следовало его покрасить. А где достать краски? Не было вообще никакой. Но я вышел из положения, сделав краску из олифы, в которую накрошил множество растертых в ступке грифелей из накопленных и наворованных огрызков простых карандашей. Такой самодельной краской я автомат дважды покрасил. Он стал черным и блестел как настоящий. Я им хвастался соседским мальчишкам и был в восторге от их зависти. Но убей меня Бог, если я помню, как , хотя бы единственный раз, играл с этим автоматом в войну. Такого не было! Но вот вопрос. –Для чего я мучился и делал свой автомат? У нас в войну не играли: хватало лапты, штандера, и пятнашек, «в ножички» («в тычку»), и пряток. А если бы и играли, то я наверное уже не стал бы участвовать. А в конце концов свой автомат я подарил соседским казачатам младшего возраста, которые что-то бормотали по-своему и были счастливы. Но для чего я его делал? И больше всего мне запомнились муки с его покраской.
В конце того лета я у кого-то из парней на что-то выменял необыкновенно ценную вещь – крупнокалиберную пулю из патрона для длинного противотанкового ружья. Я видел как каждое такое ружьё таскали на своих плечах, идя друг за другом, по два солдата. Меня очень интересовала конструкция этой пули и каким образом она, такая маленькая, может пробить толстенную броню танка. Но разобрать ее было невозможно. Поэтому я поставил пулю на камень и стал колотить молотком по ее кончику. В конце концов, произошел взрыв заключенного в пуле заряда, обнажился ее стальной сердечник, а вся медная оболочка разлетелась и один из ее кусочков вонзился мне в икру ноги. Пришлось этот осколок вытаскивать из-под кожи и ранку залеплять лейкопластырем. Стальной сердечник пули был тупоносым массивным, и ничего интересного в нем не было. Я его выбросил.
В то предпоследнее лето в Алма-Ате произошло как-то централизованно разделение школ на мужские и женские. И мне с сентября предстояло учиться в 6-м классе опять в другой школе, узнал я об этом только перед самым началом занятий. Современное здание школы находилось еще на два квартала по улице Калинина дальше от моего дома на углу улицы Дзержинского, наискосок от небольшого Соснового парка. В этом парке я почему-то так и ни разу не собрался побывать.
Лёльша из капчагайского семейства осенью 44-го года поступила в какой-то техникум в Алма-Ате и стала некоторое время жить у моих родственников. Ее техникум находился где-то в центре города внизу и она обычно возвращалась позже меня. И мне однажды пришло в голову нарядиться в ее единственное нарядное шелковое платье и в таком виде отправиться ее встречать. Платье оказалось мне вполне по росту, только было явно длинноватым. Я в него нарядился и надел также ее единственные парадные туфли на каблуках. Они оказались мне впору. И вот в таком наряде я отправился к ней навстречу под улюлюканье соседских соратников. Я встретил Лёльшу в конце квартала и пустился от нее убегать. Помню как я путался в подоле платья и как проклятые каблуки вязли в земле. Еще запомнил, что у меня потом отчаянно болели жилы в ногах. А Лёльша плакала, что каблуки туфель я поцарапал. Но она позднее мне отомстила. – Роясь однажды в тряпках моей тетушки, она обнаружила корсет. Захотела его примерить, но он оказался ей слишком широк. Тогда она предложила примерить корсет и мне. Я не отказался, но и для меня он был слишком широким. Но оказалось, что если я в него залезу вместе с руками, то его будет возможно на спине зашнуровать. Что она и сделала, а потом стала надо мной насмехаться и предлагала в таком виде с руками, пришнурованными по швам показаться на улице. Мне оставалось только ругаться и обещать надрать ей уши. Но все как-то обошлось без драки. А Лёльша вскоре перешла жить в общежитие, ей было ближе до техникума.
Той же осенью папа продал куда-то в «Совнарком» наш рояль «Mulbach». Он получил за него сколько-то тысяч деньгами и множество продуктов: сахара, круп, консервов, яблок и чего-то еще. Я участвовал в вывозе этих продуктов с какого-то специального склада и подивился его богатству. В простоте душевной я полагал, что при карточном нормировании такого разнообразия и изобилия продовольствия в мире не может быть. Но тамбур на нашей веранде оказался заваленным продуктами, и яблоки апорта теперь возможно было есть без ограничений. Та зима у нас была самой сытной за все военные годы. А после наступления морозов у нас добавился еще один источник провизии. –Наши родственники в то лето впервые завели свинью, а к зиме для её кормления завезли целый грузовик промороженных пожнивных отходов с дынной бахчи. Отходы для свиньи были свалены кучей во дворе. Среди этих отходов были не только недозрелые дыни, но и много вполне дозревших и съедобных после оттаивания. Я более или менее научился их выбирать, воровал и мы с папой нередко лакомились сладкими дынями. А в начале 45-го года перед самым отъездом папы в Ленинград мне пришлось познакомиться и с американскими продуктами, когда ему на работе были выданы целых четыре американских коробки. Одна большая белая с вкуснейшей кашей из крупы «Геркулес» с сухим молоком, другая ярко-красная была наполнена вареным и высушенным овощным супом, необыкновенно острым и вкусным, мне нравилось из этой коробки воровать и жевать куски красных сушеных помидоров. Две остальных коробки были меньшими и представляли собой два одинаковых солдатских обеденных рациона, включавших в себя по паре брикетов с первым и вторым мясными блюдами, по три сухих кубика с сухим молоком со сладкими какао, кофе и чаем. К каждой коробке этих рационов прилагалось также по пачечке мятной жевательной резинки, с которой я тогда впервые познакомился и потом уже не сталкивался более полувека.
В новом шестом классе никого из моих старых соклассников не было. Явно преобладали ребята из семейств сановных товарищей, теперь сказали бы – из элиты, но только русские. Тогда же в классе не было ни одного казаха и лишь один кореец по имени Ингрид. Один парень в классе был сыном генерала, другой жил в двухэтажном коттедже с садом, охраняемом солдатом с винтовкой, третий жил в квартире неподалёку в новопостроенном шикарном пятиэтажном доме с привратником в униформе, а мне приходилось его дожидаться на улице и т.д. А среди парней ходили разговоры, что в каком-то из старших классов учился Равиль Шаяхметов, в ту пору сынок тогдашнего предводителя ЦК компартии Казахстана. Он тогда атаманствовал какой-то шайкой и по слухам при необходимости был способен обеспечить любую защиту физическую или юридическую. А когда в 60-е годы я был в командировке в Усть-Каменогорске, и когда там находился  отставленный Г.М. Маленков, тот Равиль Шаяхметов состоял уже  предводителем обкома КПСС. Я не знаю, чем закончился административный полет этого Равиля. Его фамилия в числе современных владык Казахстана мне не встречалась. Впрочем, я знаю только об очень немногих.
Позднее уже в разоблачительные годы  я прочел в одном романе об Алма-Ате какого-то знаменитого  тогда писателя о том, что по другую сторону Соснового парка тогда находилось здание НКВД, в котором производились массовые расстрелы, и приводилось описание расстрельных камер с водостоками для жидких отходов их «производства». Некоторые из парней в нашем классе были сыновьями каких-то чинов НКВД. Об этом я тогда уже знал. Они иногда делились со мной, возможно, теми самыми «производственными» гильзами от пистолетов своих пап. У кого-то из них я тогда же на что-то выменял трофейный простой карандаш фирмы Faber. Этим карандашом я потом долгие годы очень экономно пользовался только на экзаменах в школе и в институте. И до тех пор, пока это было возможно, карандаш обеспечивал мне получение только четверок и пятерок. –Волшебство да и только!
Контингент учащихся, по-видимому, влиял на некоторые особенности порядков в этой новой школе. –Только в ней было принято в большую перемену бесплатно раздавать ученикам крупные румяные вкусные пончики с повидлом, но большинство соклассников приносили с собой бутерброды с красной и черной икрой, которыми и завтракали, а теми пончиками демонстративно играли в футбол. И одежды у большинства парней были вызывающе новыми и сшитыми строго по росту. Я не был ни грязным, ни оборванцем, но мои одежды явно отличались поношенностью и это меня несколько стесняло.
Мой сосед по парте, Димка Александров, с собой бутербродов с икрой не приносил и мы с ним скромно лакомились пончиками. Он был пасынком профессора из медицинского института и его семейство жило в общежитии этого института далеко на тогдашнем западе города за Уйгурской улицей. С ним мы в общем подружились, но вне школы общались редко. Помню только, что у него была очень старенькая приветливая бабушка, которая при моем отъезде в Ленинград в 45-м году вручила мне письмо для передачи своей внучке. Письмо это не было запечатано в конверте, а сложено обычным в военные годы треугольником. Ее внучка жила на нашем Васильевском острове, на углу Камской улицы и 17-й линии. По приезде в Ленинград я немедленно отправился относить письмо. Дом был большим и по сравнению с окружающими, явно знавшим лучшие времена. Но жильцы квартиры встретили меня очень нелюбезно, сказав что они живут здесь меньше года и ничего не знают об адресате. По-видимому, это были какие-то послеблокадные вселенцы в квартиры умерших. Про свою неудачу с письмом его бабушки я Димке тотчас же написал, но ответа не получил и знакомство на этом кончилось.
Только что я вспомнил как однажды ещё той зимой у меня с Димкой было  следующее нелепое приключение. –Я во время какого-то урока зачем-то залез под парту, а Димка сильно нагнулся и ухватил меня зубами за левое ухо. Когда же я пытался вылезти, он мое ухо прикусывал. И так продолжалось около половины урока. Почему нас обоих учителка не выгнала вон? –Видимо потому, что мы производили мало шума, а ей было на все наплевать.
Новым в последней алмаатинской школе было и то, что в ней преподавался абсолютно мне незнакомый французский язык. Это для меня было неожиданностью и пришлось прибегнуть к помощи папы. Он натаскал меня по французской фонетике и  научил правилам чтения сложных буквосочетаний во многих словах. Во всяком случае с его помощью я довольно скоро перестал чувствовать себя изгоем на уроках французского. А преподавала его молоденькая учителка, которая, как мне казалось, нас побаивалась. У меня с этой учителкой связаны два воспоминания.
Однажды, уже весной я сделал на пробу три катапульты. –Взял маленькие деревянные брусочки, забил в каждый по паре гвоздиков, между которыми натянул резинку из оставшихся после рогаток запасов. В резинку вставил метательные дощечки. Принес эти катапульты в класс, одну оставил себе, другие отдал ребятам. Расчет был на то, что такой катапультой было очень удобно во время урока из под парты невидимо для учителя стрелять друг в друга горохом, фасолью, дробью и т.д. Возникал переполох, поиски источника шума и гороха. Наступал, так сказать, антракт в урочной комедии. Но такие развлечения продолжались недолго. Хотя я мечтал, и смог бы вооружить катапультами всех соклассников. Ворованной резины было достаточно. Однако генеральский сынок Семенов однажды вместо того, чтобы стрелять по соратникам, выстрелил во француженку, когда она что-то усердно писала на доске. При этом он выстрелил не чем-то сухим типа горошины, а жирным собственным плевком завернутым в промокашку. Помню как его мерзкие слюни застряли и растекались по ее распущенным по спине соломенным волосам. Она этого плевка не заметила и так и пошла в перемену с ним в учительскую. Обратить ее внимание на плевок должны были посторонние. Мне стало стыдно и я в школу ни катапульт, ни снарядов для них больше не приносил.
А в другой раз мы изучали французские числительные. И я получил у француженки пятерку. Но на следующий урок с инспекцией пришла завучка, которая преподавала у нас географию и от которой я зачем-то до сих пор помню состав островов Японии. И вот, опрашивая учеников, француженка пожелала блеснуть и вызвала меня отвечать те же самые числительные. Но в меня почему-то вселился бес и я заявил, что ничего не знаю. В конце концов она напомнила, что на прошлом уроке я отвечал блестяще, но я сказал, что уже все забыл. –Какого черта забыл! До сих пор их проклятых помню. В итоге француженка поставила мне кол. Первый в моей жизни! Больше конфликтов с ней у меня не бывало. А остальных учителей той школы мне совсем нечем помянуть ни плохим, ни хорошим.
Но в новой уже мужской школе были и другие особенности, кроме раздачи пончиков, французского и новизны одежд и учеников. Так, не преподавалось военное дело и благородные дети не изучали ни боевых ОВ, ни знаменитой винтовки и не маршировали. Да и уроки физкультуры были заменены ежедневной гимнастикой на вольном воздухе в обширном дворе школы перед занятиями. Этой гимнастики не бывало только во время короткой алмаатинской зимы. Впрочем, я на той гимнастике побывал лишь считанное число раз. –До школы было далеко и приходилось слишком рано вставать. Но на мое отсутствие никто не обращал внимания и меня за это не карали. Видимо, присутствие на гимнастике было добровольным и регулировалось в зависимости от погоды родителями самих школьников, живших поблизости. Но однажды в конце той зимы у нас был устроен урок физкультуры. Наш класс снабдили лыжами и мы должны были пройти на них вдоль всего Головного арыка до Алмаатинки, когда он был сухим и засыпан снегом, до его начала за проспектом Ленина и обратно. Лыжный поход был обставлен как сдача норм ГТО. Все участники, разумеется, нормы сдали. Я тогда уже несколько лет лыж в глаза не видел. И в тот раз от лыжного похода особенного удовольствия не получил. –Снега в арыке было маловато, лыжня в нем была слишком уплотненной и изрядно обледенелой, а лыжи чужие не по росту и старые. Но другой лыжни и лыж не было и разнообразие, да еще при солнце, было налицо и это запомнилось. Почему-то за все годы пребывания в Алма-Ате мне ни разу не пришло в голову также пройтись вдоль Головного арыка летом? –Был глупым и нелюбопытным.
Но у меня тогда на некоторое время появился один новый взрослый знакомый. Это был учитель физики из той старой школы возле дома. Он у нас в прошлом ничего не преподавал, в те поры я был еще слишком мал. Как возникло знакомство с ним, я точно не помню. Видимо он меня где-то на улице увидел, окликнул, поговорил и зазвал к себе. Его комната находилась в подвальном этаже одноэтажного деревянного дома. В комнате было два окна. Окна были заставлены горшками с зелёными растениями, а за окнами мелькали ноги прохожих, что для меня было совершенно непривычным. Этот учитель был молодым, но каким-то необычайно одиноким. Я от кого-то уже знал, что он болен туберкулезом, и поэтому не был призван в армию. Я был информирован, что эта болезнь смертельна. –У папиной старшей сестры тоже был туберкулез и из-за периодических обострений она в Ленинграде месяцами не бывала у нас.  –А на шкафу в его комнате стояла та самая электрическая машина с вращающимися стеклянными дисками, которой он наверняка меня и заманил к себе и которую я, начитавшись в 43 году умных книг, мечтал сделать сам. Физик показывал мне работу этой машины. Заряжал и с грохотом разряжал лейденскую банку. Я был очарован, но убедился, что мои мечты беспочвенны и у меня нет никаких возможностей и материалов для изготовления такого электрического чуда. Следовало утешаться чем-то более земным и доступным.
Две эвакуированных киностудии в Алма-Ате занимали не только здание кинотеатра около той школы на проспекте Сталина. Им принадлежал также целый комплекс зданий в нижней части города. Это был старый оперный театр со всеми своими службами и много соседних каменных домов. Там было у них налажено главное промышленное производство. И вот где-то на исходе зимы 45-го года (еще не полностью сошел снег) у них возник грандиозный пожар, о котором школярам стало почему-то известно на довольно ранней стадии. До пожара было далеко, но вся наша школа, точно  сговорившись, отправилась на него глазеть. Сначала был виден небольшой дымок, который по мере нашего приближения все расширялся и расширялся. Когда же мы туда добрались, пожарище было уже грандиозным и издали оцеплено милицией. А вокруг подобно нам собралось множество других школ и всяких взрослых зевак. И смотреть было на что! Дыма вблизи видно не было только из десятков окон струились яркие языки пламени по-видимому от горения кинолент. Группа пожарников карабкалась по крыше трех- или четырехэтажного дома и вдруг крыша под ними вздыбилась, вспыхнул огромный факел, а пожарники гроздьями посыпались на асфальт. Хорошо хоть, что это было далеко от нас и мы воплей не слышали и не ощутили жути происшедшего. Как тушили пожар, нам видно не было. Торчали там мы очень долго и создалось впечатление, что пожар постепенно угасал сам собой по мере выгорания горючих материалов. В школу в тот день мы вернулись, но лишь за портфелями, разобрали их и разошлись по домам. Нашему классу за коллективный прогул нагоняя от начальства не было, всем остальным, по-видимому, тоже. Обсуждения пожара нам хватило на несколько дней. Но я со своими бывшими соклассниками, детьми киношных сотрудников связей не сохранил, поэтому никаких дополнительных сведений о жертвах и убытках на киностудиях добавить не мог.
Папа уехал в Ленинград в самом начале алмаатинской весны 45-года. Я не имею никаких сведений о том, что он предварительно списывался с кем-нибудь о работе в Ленинграде, но уверен в том, что такая переписка должна была иметь место. Итак, папа уехал и оставил меня доучиваться и жить у родственников. И когда-то примерно в это же время кто-то из парней в классе на всеобщую потеху стравил меня с одним нашим зубрилой-пятерочником – еврейской национальности. До того у меня с ним были вполне безразличные отношения. Нас заставили соревноваться друг с другом по числу баллов, которые мы наберем в классном журнале за определенное время. Когда же положенный срок истек и оказалось, что у меня по журналу баллов больше, этот парень готов был меня истребить и кричал, что это потому, что я подлизываюсь к учителям, меня  чаще спрашивают, и я чуть ли не приплачиваю учителям. Бешенство этого парня по фамилии, кажется, Лернер, поразило меня, но ребята потешались, они знали его лучше меня и такого ожидали, каждую чужую пятерку он считал украденной у него.
А однажды в апреле в разгар весны человек пять наших парней сговорились собраться на ежедневной гимнастике, но только для того, чтобы совместно прогулять все уроки. Я не был инициатором этого мероприятия и в пустых прогулах тогда еще не находил радости, но согласился участвовать из товарищеских соображений. Мы собрались как условливались и вместе ушли из школы. И только затем стали обсуждать, что же делать дальше и куда пойти? У парней была только одна цель: прогулять уроки. Но зачем? По домам, очевидно, расходиться было нельзя. Я предложил было отправиться на Прилавки, которые я знал достаточно хорошо. Но это было отвергнуто. –Было слишком далеко и, карабкаясь по Прилавкам, неизбежно пришлось бы испачкать глиной их чистые одежды. Вроде бы все согласились идти в Парк Культуры. Но для того, чтобы попасть к его главному входу требовалось пересечь наискось обширный центральный парк города. И затем пройти через городской центр с его рынком. При этом были возможны нежелательные встречи. Но я предложил выход, который и был принят.
Дом одной из моих учительниц музыки находился возле южной ограды того Парка Культуры и в его ограде там была голубая калитка, в которую я тогда, правда, не входил. Чтобы попасть к этой калитке следовало далеко идти только по улице Калинина, пеересечь Алмаатитинку, а потом по одной из перпендикулярных улиц квартала на два спуститься. Таким образом, нам не требовалось пересекать центр города. Мы прошли мимо моего дома. Я не помню, предлагал ли я своим спутникам спрятать у нас во дворе все их портфели, которые они тащили с собой, чтобы родители ничего не заподозрили. Сам-то я свой портфель предусмотрительно просто оставил дома. Так мы  добрались до той калитки, которая даже не была заперта, и попали на южную окраину парка. Эта окраина тогда была совсем не благоустроена и представляла собой просто дикие травянистые лужайки с редкими деревьями и случайными купами разных кустов. Но тут снова возник вопрос, что делать дальше? –Просто валяться на солнце нам в голову не приходило. Да к тому же еще не было жарко, одежды не позволяли и подстилок с собой не было. Наверняка у моих более богатых спутников дома имелись волейбольные мячи, но никто из них не догадался сунуть в портфель мяч, выпустив из него воздух, чтобы потом надуть. Делать было нечего и ребята заскучали. Стали просто бродить и кто-то из них нашел в траве слипшийся и засохший презерватив. О его назначении мы уже догадывались. Все собрались около находки. Обсудили ее, поделились своими догадками и слухами и стали решать, чем все-таки заняться дальше.
В конце концов, решили идти к центру парка и там пойти в зоологический сад. Но в зоологическом саду, где преобладали казахстанские копытные, животные были уже выпущены в вольеры и занимались своими делами, то есть травоядением, а у нас с собой никаких вкусных соленых вещей для их приманивания припасено не было. Поэтому мы только издали посмотрели на джейранов, сайгаков и архаров и закончили свой путь в обезьяннике, любуясь их ярко-красными задницами. А там уже настало время  возвращаться по домам, царь-голод напомнил нам об этом. Но больше я в подобных коллективных сбеганиях с уроков из-за их бестолковости не участвовал, раньше вставать из-за них не стоило.
Когда я последние годы в Алма-Ате ходил в школу, мне приходилось довольно далеко топать по улице Калинина. И как-то так всегда получалось, что как только я через четыре квартала подходил к улице Фурманова, то по радио начиналась сводка последних известий. А на том углу был громкоговоритель и я, естественно, на минуту задерживался послушать. Многие прохожие на смежных улицах делали то же самое. Однажды последней зимой на том углу я услышал о смерти на курорте в Боровом академика В.И. Вернадского, имя которого мне от отца было известно с детства. А 9-го мая там же я услышал и об окончании войны. Тогда этого события все уже ждали со дня на день, но тут вдруг незнакомые друг с другом прохожие на смежных улицах стали в толпе что-то кричать и обниматься друг с другом. А в нашей школе эта новость была встречена вполне буднично и никаких мероприятий не устраивалось. Впрочем, и занятия в оставшиеся дни мая стали какими-то развлекательными. Все годовые отметки были давно уже выведены и выставлены, учителя больше никого к доске не вызывали, не поддерживали дисциплины и просто беседовали. Все это не было обременительным. А меня ждала еще в мае ссылка в санаторий и уже окончательная и бесповоротная разлука с соклассниками в связи с грядущим отъездом в Ленинград.
Меня в самом конце мая устроили и отвезли в небольшой детский неврологический санаторий за рекой Весновкой. В тот же самый, в котором мне пришлось тосковать еще зимой 42-го. В этом санатории жило несколько десятков школьников со 2-го по 6-й классы и было в том числе несколько блатных из элитных семейств. Но на сей раз летом в этом санатории было просто великолепно. Я не помню, закончился ли тогда учебный год для меня, но для некоторых ребят в этом санатории он ещё явно продолжался. Поэтому всех нас из разных классов поутру собирали в одной большой комнате и усаживали за столы. Прогульщиков, кажется, не было. А некая очень интеллигентная дама индивидуально занималась то с тем, то с другим, но только русским языком или арифметикой. И занятия эти проходили как-то очень непринужденно и даже весело с очевидными обменами имевшимися у каждого из нас знаниями. Только однажды у одной из наших девчонок случился эпилептический припадок и ее унесли в палату. А в конце моего пребывания в санатории та же дама собирала желающих и читала вслух какую-нибудь книгу или что-то рассказывала.
Возле того санатория был небольшой сад из невысоких деревьев и кустов. Теперь же летом оказалось, что деревья в нем урюковые и нам разрешалось собирать дозревшие плоды. И желающие объедались. Требовалось только не ломать веток. А однажды нас отправили собирать на поле клубнику, и мы прилежно собирали, но больше в свои животы, чем в корзины. Помню как в тот раз мы, собравшись толпой, с восторгом наблюдали за тем как жаба, стреляя своим длинным языком в огромную ягоду виктории, то ли слизывала саму ягоду, то ли ловила сидевших на ней мух. Еще в этом санатории в урюковых кустах было гнездо соловьев. Сначала в этом гнезде были крапчатые яички, потом птенцы. Я наблюдал как они росли, а потом разлетались, и грозил набить морду тем из собирателей урюка, которые разорят гнездо. Нам в санатории в обед на сладкое выдавалось по чайной ложке повидла. И мне вдруг пришло в голову предложить свою порцию тому из ребят за нашим столом кто может по-собачьи облизать кончик своего носа. И вот к моему удивлению один маленький еврейчик без труда смог это сделать. Я кончик его носа сначала немного намазал повидлом, он свой нос облизал и получил все остальное.
А когда срок моего пребывания в санатории кончился и я уехал домой, шофер дяди Вани приступил к ремонту грузовой машины. Относительно оплаты ремонта они договорились с дядюшкой следующим образом. –Все необходимое шофер делает в кредит, а оплату он получит с окрестных колхозов и совхозов, когда подрядится вывозить их урожаи, а дядюшка даст ему определенное количество чистых бланков путевых листов для соответствующего заполнения. Шофер принялся разбирать двигатель и я с интересом в этом участвовал. Мне приходилось мыть в керосине снимаемые детали, отскабливать с них нагар и т.п. Он называл мне детали, объяснял их назначение, а я на глазах мудрел.
Наконец, из двигателя было вынуто все, что было возможно снять и тяжелый блок мотора без моего участия тоже вынут из машины и поставлен на бревна. В этом блоке требовалось расточить головки цилиндров под новые поршни, а в шатунах поршней было необходимо наплавить баббит в подшипниках. Все это делалось где-то в другом месте. Блок мотора требовалось туда отвезти. Везти было не на чем. Я попробовал предложить свою самодельную тележку, сделанную из широкой толстой доски с четырьмя колесами из шариковых подшипников, на которой я иногда лёжа скатывался вниз по тротуару. Тележка была сочтена достаточно прочной и мое предложение было принято. Блок мотора погрузили на тележку и мы вдвоем с шофером поехали. Мы спокойно провезли тележку один квартал вниз по Пушкинской, проехали один квартал по перпендикулярной улице Виноградова, потом свернули на улицу Красина и двинулись вниз по ней. Но где-то в половине квартала при переправе через очередной отводной арык в асфальтовом тротуаре во двор наша доска переломилась и поездка закончилась. Я не знаю, как шофер действовал дальше, от моего дальнейшего присутствия пользы не было и я ушел домой. Но, так или иначе, ремонт автомобиля был закончен и наступил период расплаты за него, в котором и я был приглашен участвовать.
Шофер приходил утром и, забрав меня, уезжал с машиной в какой-нибудь совхоз или колхоз. Там он меня на весь день оставлял в саду и забирал оттуда вечером. А я выбирал среди яблонь ту, у которой яблоки повкуснее, ложился под ней в тенёчке и лежа в траве, целый день грыз яблоки. И это продолжалось несколько дней. В последнюю поездку шофер вывозил большие корзины с малиной. В тот раз я до отвала наелся малины. В этих корзинах обычная красная малина сверху была украшена примесью малины белой. Такой белой малины я в жизни больше никогда не видел и особенностей её вкуса не помню. Так вот в ту последнюю поездку на возвратном пути одну такую корзину шофер вместе со мной привез в дом к моей тетке Марусе. На этом моя лафа закончилась.
И вот однажды, когда с этими лакомыми поездками по садам было покончено и отремонтированная машина спокойно стояла во дворе, произошел скандал. –Я валялся на диване, зачем-то с натугой читая нудный роман «Джуд Незаметный» Томаса Гарди. Там шла речь в частности о каком-то библейском деятеле Ездре. А тетя Маруся на плите во дворе варила томатную пасту из помидоров и время от времени окликала меня, убеждая кончить чтение и идти играть на улицу. И вдруг во двор с ревом вбежал мой уже 6-7 летний двоюродный братец Эмик без штанов, и объявил, что штаны с него снял Сашка, то-есть я, и обратился к своей матери. Его мать, Лидия, тотчас же начала громко поносить меня, а он прыгал, показывал мне язык и дразнился, я пообещал его вздуть. Он, несомненно, имел основания меня не любить или более того. Я не раз делывал из него посмешище всей улицы, но в воспитательных приемах его матери было много нелепого.
Так, отправляя его играть на улицу, мать имела обыкновение надевать ему беленькие чулочки. А на нашей улице асфальта не было, только голая земля и камни. Бегая, он неизбежно спотыкался, падал, и чулочки становились грязными. Матушка его за это валтузила, вероятно не очень болезненно, но криков с обеих сторон бывало много. Кроме того, тетка имела обыкновение усаживать его на горшок посреди большого залитого солнцем двора, а сама спокойно, сидя на своей веранде в тени, занималась бесконечной болтовней с кумушками. Наконец, наступал момент, когда Эмик начинал орать: «Мама, ватирать!» и орал он обычно долго, матери было некогда. А я собирал всех окрестных ребят около ворот и мы хором на всю улицу повторяли эмикины вопли. Было очень весело. В данный же момент, убедившись в моей непричастности, мать Эмика принялась поколачивать его. Он же визжал, что больше не будет.
Я вышел на нашу веранду и громогласно объявил, что ему еще всыплю на память. Он от меня залез в кузов машины, но я забрался за ним и начал его бить. Его матушка этого не стерпела, тоже влезла в кузов, принялась за меня и ударила в спину. Мне ничего не оставалось как обеими руками вцепиться ей в волосы и выпрыгнуть из машины, изо всей силы дёрнув. После этого до самого моего отъезда из Алма-Аты мои дипломатические отношения с их семейством были прерваны. Как я потом выяснил у ребят, Эмик в тот раз оказался без штанов потому, что тогда соседские малолетки обоего пола развлекались тем, что спрятавшись за огромным пирамидальным тополем на другой стороне улицы друг у друга «письки» рассматривали. Но почему именно в такой момент у него возникла идея привлечь меня, это останется неизвестным. Хотя, когда я однажды был в Москве в 80-е годы, то от своей тамошней троюродной сестры слышал, что в ту пору Эмик уже сидел в тюрьме за то, что ныне называется педофилией. И больше я о нем вестей не имел. А его мать к тому времени уже умерла, но до этого получила какую-то квартиру после реабилитации своего мужа, расстрелянного в 1938 году, которого она, возможно, сама в НКВД и засадила, чтобы скрыть свой привезенный в животе с юга грех. –Ее муж был блондином, а мой двоюродный брат Эмик был жгучим брюнетом и во взрослые годы внешне был явно  похожим не на мать, а на некоего кавказского джигита, но числился по фамилии матери. Что-то с той квартирой стало, пока Эмик заседал в тюрьме? И как-то он процветает после тюрьмы ныне? Благо ему уже за 70.
А в то лето передо мной уже явно неумолимо маячил скорый отъезд к родителям. Я привык к полной свободе и независимости и не помню, чтобы безумно по родителям соскучился. В июле мама, наконец, отвоевала нашу квартиру у так называемого Заики, который в ней жил всю блокаду, и открылась возможность приезжать и мне. Тетя Маруся усиленно искала среди алмаатинских ленинградцев для меня попутчика. Наконец на какой-то помойке была найдена некая геологическая старуха по фамилии, кажется, Снопова, дотоле нашему семейству незнакомая. Она когда-то была по образованию геологом. Но в тот момент она была болтливой, оборванной, грязной и вонючей и вряд ли могла где-либо работать по специальности, я ее общества определенно стыдился. Впрочем, в мире бывают чудеса. Состояние ее мозгов мне неизвестно. И быть может в военные годы из-за нехватки кадров кто-нибудь из ее коллег пристроил такое чучело работать по специальности, но находиться в одном помещении с ней для других было несомненным испытанием. А я должен был ехать с ней до самого Ленинграда. К тому же она все время ныла и что-нибудь выпрашивала, а кормилась она той провизией, которой меня обильно снабдила моя тетка. Ехали мы общим вагоном.
Дорожные мои впечатления очень тусклы, я запомнил только как на станции Чу кто-то из пассажиров купил и аппетитно кушал огромный корявый, сплющенный помидор, весивший наверняка более килограмма. Таких крупных помидоров я более никогда не видал в том числе и на базаре той самой станции, Чу, когда там был в 60-х годах. Еще запомнил, что по приезде в Москву на Казанском вокзале мы вагон покинули порознь со старухой, а я в толпе встретил парня по фамилии Тростянский, с которым учился в Алма-Ате во втором и третьем классах. Я к нему кинулся, но он сухо кивнул на мой привет, не остановился поболтать и прошел мимо. В Москве на том вокзале я получил и еще одну плюху. –Мне захотелось купить стаканчик мороженого, которого в Алма-Ате с 41-го года не было. Но пока я стоял в очереди, продавщица один стаканчик уронила на асфальт и он расплылся. Когда же подошла моя очередь, она взяла у меня деньги и сказала, что мороженое она мне уже отдала. Я попытался искать справедливости и участия у стоявших в очереди. Но никто меня не поддержал. Мое дело никого не касалось. Мне оставалось только утереть мордочку лапкой. Покупать второй стаканчик хотя бы и у другой мороженщинцы я не решился. Денег у меня было мало.
Свою оборванную спутницу вновь я встретил уже на Ленинградском вокзале. Я сдал чемодан в камеру хранения и провел мучительную бессонную ночь в переполненном зале ожидания, а когда утром стоял в очереди в билетную кассу, было необходимо что-то доплатить, старуха подошла ко мне и стала требовать, чтобы я и ей дал денег. Я отказал. А годы спустя, я, уже будучи студентом, встретил это сокровище в таком же оборванном виде в вестибюле института ВСЕГЕИ. Видимо она дожидалась кого-то из бывших коллег, но меня она не узнала, а я ей не представился.
Я приехал в Ленинград в первых числах августа. Папа был в экспедиции в Северном Приладожье. Мама давно уже уволилась из своей артели, но с весны завела огород в поселке ЦНИГРИ где-то близ станции Мга. Она часто ездила копаться в своем огороде, но меня с собой туда категорически не брала, мотивируя это тем, что тогда там было полно окопов и блиндажей с разнообразными боеприпасами, в которых я обязательно буду копаться. Но однажды она все-таки мне на радость привезла оттуда немецкую металлическую пулеметную ленту с патронами и целых три латунных стакана от артиллерийских снарядов. Это она сочла безопасным. Она, безусловно, была права, и позднее в школе я познакомился с одним таким же любопытным исследователем, у которого на левой руке уже были оторваны два пальца и выбит правый глаз. А пока мне негде было жить потому, что вторая бо;льшая комната в нашей квартире была занята великолепными сухими сосновыми дровами, которые мама выгодно купила прошлой зимой или весной. Эти дрова, опасаясь воровства, пришлось хранить в квартире, потому что подвал дома в блокаду был переоборудован под бомбоубежище, в котором только теперь начали снова сооружать дровяные сараи для жильцов. На время этого переоборудования меня следовало удалить, и мама нашла выход. Меня оказалось возможным примерно на неделю сплавить в воинскую часть к родительскому индигирскому другу А.А. Сальникову. Его часть стояла на берегу разлива реки Охты возле Ржевки и он теперь командовал ротой. И вот мы туда поехали с его пасынком Мишей, с которым я тогда и познакомился. Мы туда долго-долго ехали трамваем, а потом шли пешком. В части сам А.А. утром уходил на службу, а его денщик кормил нас жареной картошкой с вкуснейшей американской тушенкой, которую я тогда попробовал только впервые. Мы плавали по Охте на лодке. На ее правом берегу немного собирали бруснику, а далеко-далеко на западе у горизонта маячили корпуса Мечниковской больницы. Когда же мы вернулись в город, мне пришлось много-много раз побегать по лестнице с легкими охапками сухих дров, утаскивая их в подвал, и помочь маме очистить комнату. После этого в нашей квартире стало возможно жить. А в освобожденную комнату квартиры стало возможно переносить те вещи, которые перед эвакуацией были оставлены родителями на сохранение в квартире бабы Лены на 7-й линии.
За годы блокады наша квартира и особенно стены в ней были изрядно запущены и мама решила произвести в ней кое-какой ремонт. Но новые обои добыть было невозможно и там, где обои были особенно загрязнены или вообще оторваны, мама наклеила газеты с тем, чтобы потом все это закрасить яркой гуашью, которую ей удалось достать. С покраской стен гуашью мама справилась очень быстро и у нас после этого первая комната стала ярко-бордовой, а вторая ярко-синей. В комнатах стало может быть и чище, но как-то непривычно и неуютно. К тому же об эти стены все постоянно пачкались красками, правда краски легко смывались влажной тряпкой. И мы после такого примитивного ремонта терпеливо жили несколько лет пока не представилась возможность оклеить стены обычными обоями.
За годы пребывания в Алма-Ате я стал провинциалом и как-то опасался большого города. Теперь мне предстояло снова знакомиться с ним. Но до возвращения папы я практически не ездил в центр, предпочитая гулять по знакомым с детства местам Васильевского Острова и замечая лишь изменения, произошедшие за истекшие годы: окна угловых домов на Большом проспекте, превращенные в бойницы, разрушенные или вовсе исчезнувшие дома и т.п. Мое знакомство с левобережной частью города, его центром и закоулками состоялось уже после приезда папы. Он с удовольствием часами водил меня по вечернему зимнему городу. Только что не за ручку, рассказывая о разных местах в городе и о своем прошедшем полевом сезоне в Карелии. Об общении с ним я за истекшие месяцы очень соскучился.
По моем приезде в Ленинград мама все еще пыталась заставить меня заниматься роялем и направила меня в какую-то школу на 19-й линии около ВСЕГЕИ, заниматься с какой-то учительницей, видимо частным образом. Но я был у нее на уроках всего несколько раз. Потом каким-то образом я оказался в фортепьянном кружке во дворце культуры Кирова. Там я успел разучить сентиментальный вальс П.И. Чайковского и на этом моё музицирование закончилось. –Тем временем я бросил свою среднюю школу и маме уже было не до музыки.
Сразу же в августе мама устроила меня и в среднюю школу, а позднее познакомилась и с некоторыми из учителей. –Ей определенно не терпелось похвастаться своими воспитательными результатами и получить рекомендации для обуздания меня взрослеющего. Эта школа, кажется № 10, находилась на нашем Большом проспекте на углу 13 линии. Она тогда располагалась в каком-то старинном учебном заведении. Кажется в каком-то бывшем женском институте. В школе было целых два (один над другим) больших физкультурных зала, а классы были очень просторными и наши парты в них занимали лишь около половины площади. Это позволяло школярам, предварительно договорившись, иногда во время урока одновременно, упираясь ногами в пол, отодвигать весь массив парт от учительского стола в дальний край комнаты. Классы отапливались изразцовыми печами, которые перед уроками бывали уже протоплены. Перед классами были обширные помещения для собраний школьников в перемены. Через коридоры школы было возможно непосредственно, не выходя на улицу, проникать в районную детскую библиотеку, находившуюся в соседнем доме. Ее читальным залом я после уроков иногда пользовался. Там, в частности, я начал было читать роман В. Гюго «Человек, который смеётся», но вскоре его бросил и роман остался недочитанным. Вторым теоретическим преимуществом школы было то, что в одном из двух физкультурных залов после уроков хоть каждый день возможно было поиграть с мячом. Но для этого следовало иметь в запасе соответствующую одежду и обувь, которые нужно было либо хранить где-то в школе, либо все время носить с собой. То и другое было для меня по каким-то причинам неприемлемо.
Папа приехал, когда уже выпал снег. Я его встречал на Финляндском вокзале. В то лето в поле его в маршрутах сопровождали саперы с миноискателями, это был район бывших боев. И от этих саперов папа привез для меня груду сокровищ. Во-первых, это была кипа печатных наставлений с описаниями конструкций и правил поисков и разминирования всевозможных мин прошедшей войны: советских, немецких, венгерских, итальянских и может быть чьих-то еще. Во-вторых, разминированный саперами целёхонький велосипед с никелированными крыльями. Этот велосипед был явно заслуженным: у него был когда-то перебит и потом заварен руль и на руле была устроена какая-то площадка с ремешками для установки то ли пулемета, то ли автомата. У него только немножко подгнило кожаное седло, да коричневые шины подсохли и не держали воздуха и их требовалось заменить. А, кроме того, в числе сокровищ были мотки бикфордова шнура, стационарные осветительные ракеты и коробки с зарядами бездымного пороха для минометов.
Одну из ракет я немедленно разобрал и убедился, что горючим веществом в ней является термит (смесь алюминиевого порошка с магнитной окисью железа). А запал, представлявший собой цилиндрик с магниевой смесью, я с удовольствием сжег в топке плиты на кухне. Но это, по-видимому, подвигло папу на мысль показать мне как горит сама ракета. Они-то, небось, такие ракеты в поле не раз поджигали. А здесь он решил зажечь ракету в доме, поставив ее на ступеньку марша лестницы. Что тут случилось! –Море света и туча белого дыма. Я перепугался и побежал со стаканом на кухню набирать воду. Но здесь воды требовалась бы целая цистерна. Ракета горела несколько минут. Никто из жильцов дома этого не заметил, и скандалов не было. А на камне ступеньки навсегда осталась выплавленная ямка.
Но порядки в здешней школе и учителя были какими-то странными. Нашей классной руководительницей была еврейка с усиками, которая преподавала русский и чётко делила школьников на две части. –На блокадников, которых она любила, и эвакуированных, которых третировала. В нашем классе учился и ее сын по фамилии Зон, который был выше многих из нас, толще всех и, вероятно, старше. Ему она оказывала  особое предпочтение. Математику преподавал некий мужчина средних лет, который всех нас явно презирал и не скрывал этого. Примечательно, что он никогда не смотрел в глаза разговаривавшему с ним ученику. И вообще он был мрачным и крайне немногословным, щедро раздавая двойки и тройки. Об остальных учителях я не могу сказать даже такого, я их и их предметов совершенно не помню за исключением ветхой старушки – географички.
Эта учительница почему-то благоволила ко мне, видимо именно моя мама рассказала ей о нашей поездке на Индигирку. Поэтому она заставляла меня на уроках рассказывать классу и показывать на карте о поездке до Владивостока, о Байкале и тоннелях около него, о плавании по проливу Лаперуза, о Колыме и Индигирке, о полетах на самолетах, что тогда для соклассников было редкостью. А потом она меня включила в какой-то кружок, на котором после уроков я  должен был делать сообщения о крупнейших извержениях вулканов и о величайших землетрясениях. Я готовил эти сообщения по отцовским книгам: Мушкетова, Неймайра, Ога. И готовил с удовольствием и это было единственное, чем я действительно с удовольствием занимался тогда в той школе и было одним из толчков, толкнувших меня в геологию.
Впрочем, было и еще одно дело, в котором я тогда с удовольствием участвовал. Во дворе школы были свалены груды сырых бревен для дров. И вот однажды привезли циркульную пилу, подключили электричество и старшеклассников поставили пилить брёвна на чурки. Нам же семиклассникам было велено эти чурки собирать и складывать в штабеля чтобы они досыхали. Но в целом в этой школе мне было почему-то необыкновенно плохо и я никогда прежде не учился так безучастно и не имел таких отметок. Но ученье в этой школе для меня внезапно закончилось. Произошло это когда-то в конце декабря. –У меня в школьном гардеробе украли шапку. Мама пошла в школу и устроила там какой-то скандал. Что там говорилось, не знаю, но о возможностях мамы догадываюсь. А я после этого школу бросил, заявив, что пусть мама сама туда и ходит. Маму я пугал, что перейду в ремесленное училище и больше недели никуда не ходил. По-видимому, в школе был какой-то шум и к нам домой приходила некая дама из РОНО разговаривать со мной, но я не отправился в школу даже за своими документами. Их извлекал уже папа. Табель за вторую четверть был у меня более, чем скромным. Там было много троек и даже, кажется, по какому-то предмету – двойка. И с таким табелем папа отправился пристраивать меня в какую-нибудь другую школу, которых в округе было штук шесть мужских и женских. А чтобы мы дома с мамой не собачились, он уводил меня с собой во ВСЕГЕИ и поручал заниматься всякими коллекторскими мелочами, в которых я уже был докой. Между тем приближались каникулы.
Я не имею понятия сколько окрестных школ ему пришлось обойти. Быть может он побывал только в одной. Но вот после Нового года ему было велено меня привести в школу на углу Среднего проспекта и 7-й линии. И он меня туда привел. Ее номер был то ли 30, то ли 31. Были каникулы, занятий в школе не было, и со мной стали беседовать директор и завуч. Они о чем-то меня очень долго расспрашивали, включая детство. Потом пригласили классную руководительницу единственного в школе и, как я узнал потом, переполненного седьмого класса, она тоже расспрашивала и, в итоге этих собеседований я оказался принятым. А классная отвела меня показать класс, но сказала, что не знает  сейчас в каком ряду парт мне найдется свободное место. Меня поразила приветливость всех этих дам и никто из них не напомнил мне о моем эвакуированном происхождении и не тыкал в нос моими тройками. А после каникул я начал посещать эту школу. И должен сказать, что ни в одной другой из школ, в которых мне пришлось учиться, такого общего участливого отношения ко мне со стороны учителей не бывало.
Наша классная, Варвара Александровна, она преподавала литературу, со мной – новичком была особенно приветлива и явно помогала мне освоиться. А вот с ее племянницей, которая преподавала математику, в начале февраля у меня возник конфликт. Она в ту пору была беременной на последних месяцах и затеяла какую-то необычную контрольную. В этой контрольной требовалось письменно изложить доказательство некоей теоремы о подобии треугольников. Но была дана не точная формулировка той теоремы, а ее описание. Я, казалось бы, все доказал и был уверен, что доказал правильно. Но на следующем занятии она поставила мне кол и вызвала к доске доказывать то же самое еще раз, что я и сделал. Она поставила мне второй кол. Потом меня вызвала к себе директриса и я Нину Васильевну убедил, что теорему-то я доказал правильно, но только не ту, что требовала учительница. А произошло это потому, что она не привела точной формулировки той нужной ей теоремы. Ведь и теорему Пифагора возможно описывать по-разному, в том числе и через его штаны. Нина Васильевна рассмеялась. В итоге математичка была приглашена, ей было велено колы вычеркнуть и меня чаще спрашивать.
А я после этого стал у Нины Васильевны любимчиком, и она всегда встречала меня с улыбкой, хотя она в нашем классе ничего не преподавала. В этой школе иностранным языком был немецкий, но в тот год мне еще хватало довоенных дошкольных запасов.
В нашей квартире после блокады каким-то чудом сохранилась какая-то часть полувыделанных нерпичьих шкур из привезенных папой еще с Чукотки. А в Ленинграде в те поры (конец 40-х годов) еще были морозные зимы и тротуары, если и посыпали песком, то без соли. И вот мне пришла в голову идея сшить себе из нерпичьей шкуры торбаза подобные тем, что у меня были на Индигирке. Я уже почему-то знал, что на Гороховой улице в одном из начальных кварталов, на левой стороне, если идти от Адмиралтейского проспекта, тогда существовал в подвале одного из домов магазин, в котором продавалось все, что требовалось для сапожного дела: деревянные гвозди, колодки, дратва, воск и пр. Я купил там два шила (я уже знал, какие требуются), дратву и воск. Скроил нерпичью шкуру по наитию и стал шить. Голенища и головки торбазов я сшил быстро, а с подошвами возникли проблемы, пришлось делать их двухслойными. Я выкроил один слой подошв из старого валенка, а для второго слоя использовал сохранившийся кусок шкуры лахтака (это какой-то особенно толстокожий тюлень). Пришлось потрудиться, пришивая эти двухслойные подошвы, но все закончил быстро и в ту зиму успел с месяц поносить эти торбаза в школу, хотя они и не отличались изяществом. Правда, я не учел одного. –Переобуваться в школе было невозможно да тогда это и не было принято. Моим ногам в помещении было необыкновенно жарко, но я гордился своим мастерством. Благо наша тогдашняя директриса, Нина Васильевна, зимой  бывала обута в модные тогда белые фетровые сапоги (у них было какое-то собственное название, но я его забыл). Но наступила весна, слякоть и моим торбазам пришел конец. Поиграл и хватит! Придумал бы себе более содержательное занятие.
Однажды когда-то в феврале 46-го в перемену меня остановила завучка и стала расспрашивать о том, как я собираюсь проводить лето. Но до лета было еще так далеко и никаких планов у меня не было. Она почему-то спросила куда поедет в поле мой папа и не хочется ли мне еще раз как в 43-м поехать с ним. Я ответил, что это невозможно, потому что он должен уезжать в мае, а у меня экзамены. После этого она бросила мне таинственную фразу: «Учись как следует и все образуется». Я ничего не понял, но меня за учебу упрекать было не за что. –В этой школе я среди эвакуированных парий не числился, да их и не было. Я не был круглым пятерочником, особенно не напрягался, а тройки, если и бывали, то случайно и крайне редко. А двоек ни тогда в седьмом классе, ни позднее до самого конца школы, ни одной точно не было. Единственный мой грех в этой школе состоял в тех двух колах по геометрии, которые потом математичкой были вычеркнуты. А классная Варвара Александровна меня за что-то чуть ли не по головке гладила и в разговорах со мной всегда бывала очень приветливой. Такого подчеркнуто ласкового отношения ко мне учителей до этого никогда не бывало. Об остальных учителях такого сказать не могу, просто не помню. А наш седьмой класс был явно переполнен, в нем было человек 40, если не больше, и он был сплошь тесно заставлен партами. Кроме того, тогда все носили галоши, а гардеробщицы в школе не было и было принято свои галоши снимать в классе под партами. Грязь оттуда выметать, очевидно, было трудно и пол в классе был явно грязноватым.
А весна неуклонно надвигалась со множеством выпускных экзаменов за семилетку. Но не помню, каким образом в начале мая я узнал, что этих страшных экзаменов мне сдавать не придется и я смогу поехать с папой в Туву, присоединенную только  в 44-м году, о которой я знал только, что коллекционные марки этой страны были особенно крупными и красочными. Меня просто переведут в восьмой класс. Такая же судьба ожидала и еще одного парня из нашего класса: Володю Халдина. Он тоже ехал в Туву с той же Горной экспедицией. А мне, естественно, было необходимо срочно заняться сборами. В первую очередь необходимы были особая одежда и обувь. Кроме того, в предвидении будущих охот мне захотелось обзавестись слабенькими очками от уже начинавшейся близорукости. Первые свои очки я тогда быстро выписал в глазной поликлинике на Литейном проспекте вблизи улицы Пестеля. Костюм из очень тонкого брезента мама срочно заказала шить для меня у какой-то знакомой старухи из гарькиного двора. К сожалению, брюки из этого брезента впоследствии оказались неудобными особенно при езде верхом в дождь и по мокрым кустам. Мокрый брезент становился твердым и натирал ноги под коленками. А вот сапоги мы отправились покупать на барахолку с завхозом папиной партии, как с более опытным товарищем. Барахолка тогда находилась на Сытнинской площади возле рынка. Мы сапоги долго искали и выбирали. Трудность состояла в том, что мои ноги были слишком малого размера (37-го). В конце концов, сапоги мы выбрали и купили за 650 руб. К сожалению, впоследствии выяснилось, что эти сапоги для работы в поле непригодны из-за скользкости своих кожаных подошв и к тому же они оказались дамскими. В конце концов, эти сапоги в Туве были променяны на барана. Но к 17-му мая все сборы были закончены, билеты на поезд заранее куплены и экспедиция выехала. Из Ленинграда мы выезжали, минуя Москву, через Череповец, Вологду, Буй, Шарью. Заняли почти целый купейный вагон поезда, до города Абакана. Проезжая мимо Рыбинского водохранилища, я обратил внимание как из воды сиротливо торчали колокольни церквей затопленных поселений. Совместная поездка позволила мне познакомиться со всеми геологами и многими другими сотрудниками экспедиции, называвшейся Горной, в том числе и с обоими родителями моего соклассника Володи. Его матушка, как мне показалось, была придурковатой. Я сужу об этом только по одной ее фразе в поезде. Когда мы подъезжая к Новосибирску, ехали по плоской Барабинской степи, она стояла в коридоре и болтала с экспедиционными мужиками. Так вот она тогда сказала, предаваясь воспоминаниям: что «–У меня где-то здесь в свое время Володя родился, то есть не родился, а зародился». Я стоял рядом и это сам слышал. Были ли какие-нибудь еще подробности, не знаю.
В Абакане мы также смогли всем скопом разместиться в гостинице и стали ждать, пока по железной дороге приедут контейнеры с экспедиционным имуществом и экспедиционные грузовые автомобили. Должен был приехать и начальник нашей экспедиции, а в «Госбанк» должны были поступить ее деньги. Время ожидания активно использовалось для найма в экспедицию технических сотрудников и для этого к нам в гостиницу приходило много народа. Но в ожидании грузов и денег наступил такой момент, когда наличные деньги в карманах коллектива подошли к концу. В результате было принято решение всем сотрудникам перебрать личные вещи, выбрать все, что не является абсолютно необходимым и отправлять завхоза папиной партии на барахолку и не один раз продавать эти вещи. На вырученные деньги покупались на рынке продукты, овощи, а женщины из экспедиции договорились на ресторанной кухне гостиницы из этих продуктов готовить еду на всех. И несколько дней мы, таким образом, существовали, кормились  в том же ресторане и всем было почему-то очень весело. Как раз в эти же дни июня было принято решение Правительства об учреждении министерства геологии СССР, которое наши геологи активно обсуждали и то и дело ходили на железнодорожную станцию узнавать о прибытии экспедиционных грузов. Как будто это могло что-то ускорить.
В период этого вынужденного ожидания я осмотрел в Абакане всё достойное любопытства, включая краеведческий музей, главной достопримечательностью которого было множество выставленных во дворе уродливых каменных баб, свезенных туда со всей Хакассии. Не знаю, что сделали с этими бабами теперь, ведь некоторые блюстители народности в СМИ, недавно рассматривали свезение этих баб как святотатство в отношении давно исчезнувших богов и народов, и требовали водворить их на те же места  в степях Хакассии откуда эти бабы когда-то были взяты. Хотя точно определить те места наверняка уже невозможно, да и святость их за столетия выветрилась. И кто это будет делать, кому это нужно и кто будет оплачивать эту блажь? Неужели в области культуро-охранных мероприятий в нашей стране не накопилось чего-нибудь более неотложного? Этак следовало бы и египетские древности из Эрмитажа возвратить в Египет, хотя бы потому, что здесь им холодно.
А однажды папа свозил меня на рейсовом катере по Енисею в Минусинск. Мы с ним всласть походили по этому старинному сибирскому городку. Теперь-то он наверняка уже свое своеобразие утратил. В соседнем с ним Абакане и тогда уже ничего своеобразного не было. Но главной целью нашего визита в Минусинск было посещение в нем старейшего в Сибири краеведческого Мартьяновского музея, в котором явно преобладали археологические находки. Для этого музея его основателем в свое время на общественные пожертвования был специально построен двухэтажный особняк из красного кирпича, на фронтоне которого были выложены имена старинных исследователей Сибири: Гмелина, Палласа, Крашенинникова и др. Отец мне также рассказал, что когда-то в семействе аптекаря, основателя этого музея, в годы своего ученья в прогимназии живала его мать. В музее среди множества экспонатов было и много старинных фотографий, но я тогда по глупости в них особенно не вглядывался и комментариев у отца не спрашивал. Из Минусинска мы вернулись в Абакан автобусом.
В абаканской гостинице наши мужчины жили в одной большой комнате с окнами на две стороны дома. Комната была сплошь заставлена кроватями. Одинокие женщины экспедиции жили в каких-то других комнатах, а семейство моего соклассника Володи обитало в небольшом номере по соседству с нашей комнатой. И вот, однажды, когда все обитатели нашей комнаты куда-то разбрелись, мы с этим Володей принялись на моей койке играть в карты, в подкидного. Я беззастенчиво жульничал и выиграл у него подряд одиннадцать раз, причем он меня ни разу не уличил. Об условиях игры мы с Володей заранее не условливались и тут он спросил, что я ему велю делать за проигрыши. Я придумал, что за каждый отдельный проигрыш ему надлежит пролезать под расставленными в ряд всеми стульями нашей комнаты. Все стулья я собрал, расставил в ряд и он под ними полез, измазал свою куртку паркетной мастикой и просил заменить пролазы чем-нибудь другим, потому что его мама заругает. Я начал думать и придумал. –На одном из окон валялась упаковка таблеток акрихина. Я знал, что он необыкновенно горький, нашел литровую банку, наполнил ее водой из графина, растворил в ней две таблетки и предложил Володе выпить. Мой расчет был только на то, что он глотнет разок этой гадости, сморщится, сплюнет и доставит мне повод посмеяться. Но все вышло совсем иначе. –Он честно и безропотно выпил целый литр этой горечи, не поморщившись, а мне стало стыдно и не пришлось посмеяться. А потом нас позвали не то обедать, не то ужинать и все забылось.
Но, наконец, приехал наш начальник академик Ю.А. Билибин. Деньги в «Госбанке» были получены и мы вышли из финансового кризиса. Гостиничные и прочие долги были выплачены. Затем прибыли по железной дороге четыре экспедиционных автомобиля и контейнеры с имуществом. Были собраны дополнительно нанятые сотрудники, все дружно принялись перегружать контейнеры в автомобили и в одно утро мы смогли тронуться мимо Минусинска по Усинскому тракту, в Туву. Где-то после села Ермаковского возле какой-то речки, еще не доезжая до хребта, начальник нашей экспедиции придумал свернуть с тракта, чтобы устроить пикник. И мы несколько часов развлекались: жгли костер, что-то варили, хором пели песни в том числе довольно похабные, инициатором которых был сам начальник Ю.А. Одну из тех песенок я, увы, запомнил. Всем было очень весело. Я почему-то совершенно не помню, где и как мы провели ночь в этой поездке, но в памяти прочно застрял самый разгар многоцветья альпийских лугов на перевале Западного Саяна в районе станции Буйба. Такое одновременное неупорядоченное буйство множества всевозможных цветов длится, в общем, недолго и оно достойно того, чтобы его стоило ловить так же как ловят наблюдения солнечных затмений. Впрочем, в разных местностях луга, называемые альпийскими, выглядят и цветут очень неодинаково. Но особая острота того моего впечатления в тот раз была, быть может, вызвана тем, что оно было первым?
Наш второй пикник в ту поездку был устроен после перевала через Саян уже в Туве где-то возле станции Пограничной на большой поляне. В тот раз даже ставили палатки. Также жгли костер и т.д. Только песен не пели. Но я почему-то в общем веселье и трапезе на этот раз не участвовал, а ушел бродить в прилегающую к поляне тайгу, какой еще не видывал. Это была старая пихтовая черневая тайга, негорелая и нерубленная. Она была сплошь завалена толстыми полусгнившими замшелыми стволами, возможно последствием очень-очень давней гари. Почва в этой тайге была покрыта сплошным ковром мягкой сухой, не менее, чем полуметровой моховины, в которой по колено вязли ноги и была густая тень от сближенных толстенных и почти черных столетних пихт. Заходить далеко в такую тайгу мне было, откровенно говоря, жутковато и это запомнилось. Но эта жуть была какой-то сладковатой, потому что я знал, что наши машины недалеко и заблудиться я не могу, ориентируясь по солнцу, которое сквозь густые пихты все-таки проглядывало. Я бродил и чувствовал себя Робинзоном. Но, в конце концов, услышал автомобильные гудки и понял, что следует возвращаться. Когда я подошел к нашим машинам, палатки были уже убраны и мы поехали.
Нам было откуда-то известно, что где-то впереди перед нами едет такая же экспедиция треста «Аэрогеология» и вот тут, наконец, мы встретили одного их сотрудника. Он именно нас и дожидался. У них накануне произошло несчастье, и он указал место, где именно это случилось. А происшествие состояло в том, что погиб их начальник по фамилии Дискин или Рискин. Он ехал в кабине и на съезде с одного из второстепенных перевалов его шофер сказал, что у машины отказали тормоза, после чего этот начальник  испугался, на ходу выпрыгнул из кабины и убился. А шофер направил машину в земляной левый борт шоссе и тем самым остановил ее, только помяв крыло. Рытвина в борту дороги нам была показана. Экспедиция «Аэрогеологии» здесь задержалась, дожидаясь автоинспекции, после чего уехала в Кызыл. А этот их сотрудник доехал туда уже вместе с нами.
В тот раз в Кызыле мы не задерживались, люди просто разделились по своим партиям и машины сразу же разъехались по тем районам Тувы, в которых этим партиям предстояло производить геологическую съемку масштаба 1 : 200 000. И мы отправились в свой Чаахольский район. Ныне место этого районного поселка затоплено водохранилищем на Енисее. А тогда папина партия сразу же получила в свое полное распоряжение целый недостроенный дом, который был уже подведен под крышу, но в нем не были настелены полы. Машина была быстро разгружена. Вещи внесены под крышу, а пустая машина ушла на юго-запад Тувы в поселок Чадан, в котором должна была обустраиваться база самой экспедиции. Мне же делать было нечего и я снарядил удочку, накопал червей и отправился рыбачить в приустьевую часть речки Чаахоль. Мне тогда удалось наловить множество окуньков, которых я потом нажарил огромную сковородку. Нажарил до хрустящего состояния, чтобы их возможно было грызть, на разбираясь с костями, и тем заслужил похвалу всех едоков. Такой еды в нашем обиходе тогда еще не было, просто каши. Но занимался я не только общеполезными делами.
После разгрузки машины, папа выделил мне в мое полное распоряжение казенную мелкокалиберку, к ней же он прикупил целый ящик (10 000 шт.) патронов, чтобы я мог тренироваться в стрельбе. Но свой первый выстрел из нее я тогда сделал с экспериментальной целью. Меня интересовало, что получится, если выстрелить в мыло. А простое мыло нам было выдано не в виде отдельных кусков, а в форме большой толстой пластины. Я выстрелил вдоль пластины. Пуля образовала в нем глубокий конически-расширяющийся канал, а пластина мыла при этом вздулась. Но, несмотря на созданные папой идеальные условия, в то лето я стрелял из винтовки очень мало. В маршруты я с собой винтовку не таскал. Я работал, да и стрелять было не в кого. А на досуге у меня были другие дела, кроме пустой стрельбы в цель. Папа же был занят организацией начала работы партии.
Прежде всего, было необходимо нанять лошадей, туземцев для ухода за ними и повариху. Все прочие труженики были налицо. Вскоре лошади и туземцы были наняты и два отряда из нашей партии выделились и направились в отведенные им части планшета общей площадью 2 000 км.2.  Одним отрядом руководил геолог партии, другим прораб. Я же остался вместе с папой в поселке, маршруты непосредственно из которого в степном мелкосопочнике, представлявшим собой обширные предгорья хребта Западного Танну-Ола,  папа оставил за собой, а мне предстояло сопровождать его так же как это было летом 43-го года. Только на этот раз мне уже полагались собственный геологический молоток и горный компас. Маршруты теперь предполагались гораздо более дальними, поэтому для нас с папой были оставлены две лошади и каюр Ордиол со своей лошадью. Лошадь для меня, учитывая мое полное незнакомство с ними, выбирал сам папа. Его выбор пал на относительно невысокого красивого пегого (трехцветного) жеребца с белыми чулками, с очень длинным хвостом и такой же челкой, с нестриженной гривой и мохнатыми щетками над копытами. Этот жеребец был очень похож на коней с известной картины В.М. Васнецова «Богатыри», но был почему-то очень смирным. Он работал со мной все лето. Мне было выделено седло с потником, отрегулирована по моему росту длина стремян. Папа же мне преподал основные правила верховой езды. Я в свою очередь присматривался к тувинцам как они отлавливают, взнуздывают и оседлывают лошадей, как на них одевают путы. Все это было мне необходимо, чтобы чувствовать себя полноцненным участником событий.
База нашей партии в том недостроенном доме находилась недолго и вскоре после отъезда на свои участки обоих наших отрядов, нам были выделены помещения в большем и вполне достроенном доме, в который мы перебрались и обитали уже до конца. В этом доме у нас были три комнаты. Одна маленькая отдельная, в которой жила и работала на своем электроскопе наша радиометристка, других лабораторных приборов для определения радиоактивности горных пород тогда еще не существовало. Эту девицу звали Тасей, она была студенткой физфака ЛГУ, а Ленинграде жила в академическом доме на 7-й линии Васильевского острова. Отец ее некогда работал в Пулковской обсерватории и еще до войны был репрессирован как участник нашумевшего в свое время дела о вредительстве при наблюдении солнечного затмения. Мы с этой Тасей подружились и она по вечерам на досуге занималась со мной немецким языком. А две другие комнаты в том же доме были смежными и располагались по другую сторону коридора. В большей из этих комнат вполне могли размещаться одновременно все сотрудники партии при возвращении из маршрутов. А в смежной с ней меньшей комнате обитала повариха. Но где и на чем она готовила еду для всей партии, я не знаю. И как у нас была организована кормежка партии я совсем не помню. Специального стола для всеобщего застолья как будто бы не было, и поставить такой стол было бы негде. Разве что так использовался стол в поварихиной комнате?
В добротном доме, в который мы переехали, вдоль всего фасада при строительстве под окнами были вырыты ямы. Видимо, в них брали грунт для каких-то подсыпок. После дождя в этих ямах собиралась вода и потом они бывали подолгу заполнены глинистой грязью, которая постепенно густела. А свободно бродившим свиньям поселка эта грязь очень нравилась. Они собирались, часами в этой грязи нежились и блаженно повизгивали, особенно в лужах вдоль стены, обращенной к югу. Радио тогда не было и мы, находясь в доме, целыми днями слушали блаженный свинячий визг. Это был единственный недостаток дома.
И мы с папой выезжали в маршруты поутру, а возвращались в сумерки. Папа описывал обнажения, а я как и в прошлом, отбирал образцы и в осадочных породах замерял элементы залегания. Только на этот раз я все образцы складывал уже в свой рюкзак. Первоначально в маршрутах было довольно голодновато. Брать с собой в поле из еды было нечего, кроме хлеба. Ведь продовольственные карточки еще не были отменены и продукты на экспедицию отпускались по  умеренным карточным нормам. Только изредка из Абакана машины дополнительно привозили закупленные там овощи и картошку. В Туве же в ту пору своих овощей не было и овощного рынка тоже. Но постепенно наши приспособились покупать и выменивать у тувинцев овец. Причем тогда одну овцу у тувинцев было возможно выменять либо за три метра тонкой серой хлопчатобумажной материи, называемой да;лембой, либо за огромную плитку зеленого грузинского чая с ветками, который у нас в Ленинграде тогда годами свободно продавался и стоил, кажется, не то 3, не то 30 рублей. Теперь плиток такого чая уже давно не бывает. А мы тогда после организации такого обмена смогли брать с собой в маршруты для перекусов куски вареного мяса. А потом даже и сушеного, называемого барчо;й. Наши маршруты в направлении к югу от поселка все удлинялись и удлинялись. Наконец, папа решил, что нам будет удобнее уехать в маршрут с палаткой. И мы уехали вдвоем на несколько дней.
Место для лагеря было выбрано в степи на левом берегу речки недалеко от того массива мелкосопочника, который папе предстояло картировать. Он поутру уезжал, а я как в прошлом оставался кашеварить на хворосте, собранном в кустах вдоль речки, и караулить палатку и свою лошадь. Мой спутанный жеребец щипал траву у речки, но я его угощал хлебом и он время от времени припрыгивал к палатке, ржал и попрошайничал. Приходилось снова угощать и гладить его по морде. Скучно не было.
Но у меня были и свои развлечения. Из последнего маршрута в ту совместную поездку папа привез мне в подарок живого журавленка-подростка, которого он где-то поймал. Этот журавленок был с меня ростом, но еще не умел летать и был каким-то необыкновенно ручным. Он бродил возле палатки без привязи и не стремился убежать, так же как позднее он разгуливал в поселке среди кур, только все время тихонько попискивал. У него был лишь один недостаток. –Он все время норовил, тщательно прицеливаясь, клюнуть меня в глаз и приходилось непрерывно от него увертываться. Но возникли трудности и с его кормлением. Говорили, что ему необходимы лягушки, но лягушек нигде в степи не было. Он не отказывался и от кузнечиков, и мне приходилось ловить, не имея сачка, крупных кузнечиков. Я старался, но их, вероятно, ему требовалось гораздо больше, чем я мог поймать. Я выпрашивал у поварихи кусочки мяса и журавленок их тоже с удовольствием кушал. А тут вдруг из своего лагеря приехал за продуктами прораб Томашевич. Он собрался идти на всю ночь рыбачить на Енисей и сказал, что уж для моего журавленка–то он рыбы наловит. Я с ним, естественно, тоже отправился, прихватив журавленка. Мы расположились у самого устья речки Чаахоль, Томашевич снабдил меня удочкой и червями и я принялся удить на речке, а он занялся более серьезным делом: ставить перемёты на самом Енисее. У меня дело пошло успешно, я наловил порядочно ельцов и мелких окуньков, журавленок тех и других с удовольствием кушал. А потом я натаскал дров и разжег костер для будущей ухи. Мы с Томашевичем посидели возле костра, зажарили на палочках и съели нескольких ельчиков из моего улова, а потом он пошел проверять свои перемёты. Попалось несколько налимов, хариусов и большеньких таймешат. Он отобрал часть лучших рыб для ухи, а налимов и остальную рыбу сложил с моим уловом для общего котла на базе. Он распорядился только из всех налимов вынуть печёнки для заправки нашей ухи. Я занялся чисткой рыбы и приготовлением ухи. А на каком-то этапе Томашевич растёр ложкой в миске с водой налимьи печёнки и вылил в уху. А рыбьи потроха журавленок тоже с аппетитом скушал и отправился спать. Мы же съели уху, снова наживили перемёты, затем сняли с них еще несколько рыбин, стали ждать восхода солнца и начали собираться домой. Когда же я отправился за журавленком, то обнаружил, что он умер и уже остыл. Томашевич сказал мне, что журавленок умер от обжорства, и прочёл мне по этому поводу целую лекцию.
Он рассказал, что в природе все отрегулировано и в птичьих выводках почти всегда число птенцов резко превышает число добытчиков корма. Аппетит птенцов естественно ограничивается только производительностью труда их родителей и состоянием погоды. Птенцы в гнездах практически никогда не наедаются до отвала и им приходится энергично бороться друг с другом за каждую приносимую родителями букашку, причем выживают только сильнейшие, а я этого не учел и глупо радовался аппетиту журавленка. А мудрый таежник Томашевич в конце нашего сезона при одном возвращении в поселок тяжко запил. Оказалось, что он был алкоголиком. Несколько дней подряд он валялся пластом в спальнике, немного протрезвлялся и напивался снова. В конце концов, папа его рассчитал, уволил и приказал уехать. Он исчез. А много позднее уже в Абакане мы узнали, что там, в гостинице он устроил пьяный дебош, кричал, что он работал в урановой экспедиции и был арестован за разглашение этого секрета. Впоследствии болтали, что он якобы был осужден и даже расстрелян. А был он человеком очень бывалым и интересным.
Все мои военные сокровища, привезенные папой из Карелии, были доставлены и в Туву и вот здесь-то на свободе в степи, во благовременье, в темные вечера при большом стечении и восторгах публики осветительные ракеты были сожжены уже без нарушений техники безопасности. Было море света, а образовавшийся дым ничему не мешал. А геолог папиной партии решил еще в Ленинграде сделать бизнес и, отправляясь в охотничий район, и привез с собой в Туву целый рюкзак пачек дымного пороха, который тогда здесь свободно продавался. Рюкзак без употребления спокойно лежал среди барахла, а завхоз предложил порох украсть и использовать. Поскольку у меня был бикфордов шнур, а завхоз был в войну солдатом, он придумал употребить порох для глушения рыбы. Мы с пачками пороха отправились на Енисей. Нашли возле берега глубокую яму, привязали к пачке камень, воткнули кусок шнура, подожгли его и бросили в воду. Раздался негромкий взрыв, над водой поднялось облако дыма и все. Никакой рыбы оглушено не было. Я ожидал чего-то более грандиозного. Взрыв был явно не таким, который требовался. После этого мы решили взорвать суслика в норке. Выбрали норку посвежее, закопали в нее другую пачку пороха со шнуром и подожгли шнур. Раздался взрыв. На месте норки образовалась воронка с рыхлой землей. Через минуту-другую из этой рыхлой земли вылез сильно закопченный хозяин. Он взглянул на нас, громко чихнул и убежал. На этом наша затея закончилась, больше мы пороха не воровали.
Временами папе приходилось выезжать по делам на базу экспедиции в Чадан, а я оставался обычно болтаться в нашем поселке. Но однажды я упросил его взять с собой и меня. Он ехал в кабине, а я в кузове. Эта поездка мне запомнилась не новым поселком, а тем, что дорога была очень ухабистой, а по кузову свободно каталась пустая бочка из под бензина и мне пришлось не столько глазеть по сторонам на красоты пейзажа, сколько следить за движениями проклятой бочки и увертываться от нее. Почему я не потребовал поставить бочку на попа и закрепить веревкой? В другой раз также для развлечения я поехал с машиной вывозить лагерь нашего отряда из низовий долины реки Хемчика. Эта долина там была абсолютно плоской иссушенной и такой мрачной степью, какой я еще не видывал. Надеюсь, что эта унылая долина теперь затоплена водохранилищем Саяно-Шушенской ГЭС на Енисее.
Еще тувинские обитатели поселка Чаахоль зачем-то держали кур. Курятников не было. Куры жили и размножались сами по себе, копаясь в земле под густыми кустами желтой акации на окраинах поселка, питались чем Бог послал, были теоретически белыми, а фактически до последней степени грязными. Я не слышал, чтобы тувинцы этих кур ели и яиц у них в обиходе тоже не видел. И вот однажды летним вечером, проходя с одним мальчишкой по кустам, мы потревожили уже спящих кур, у нас возникла идея поймать и ощипать петуха и посмотреть, что из этого выйдет. Петух был просто взят в руки, и мы принялись его ощипывать. Сначала он издавал какие-то звуки, а потом затих. Крупные маховые перья в его крыльях и в хвосте мы не выдергивали, их только измочалили. Все же прочие были тщательно удалены. Наутро этот петух был живёхонек, как ни в чем ни бывало гордо разгуливал голым среди кур и прилежно за ними ухаживал, а зрители, глядя на него хохотали. Для кино это был бы великолепный кадр. Но прошло несколько дней, и петух оброс новыми перьями и среди кур выделялся своей белизной. А много позднее, уже перед самым отъездом, когда папин геолог Резников захотел на дорогу запастись курятиной, накупил этих свободных кур и велел их зажарить впрок, то кур прежде следовало изловить. Для их ловли он нанял тувинят, которые днем долго бегали за ними по кустам. Было много переполоха, кудахтанья и смеха. Но все купленные куры были, наконец, пойманы и зажарены.
Но лето, очевидно, постепенно заканчивалось и после той поимки журавленка мы с папой только вдвоем в дальние маршруты с ночевкой в палатке не выезжали. В дальнейшем всегда с нами бывал кто-то третий, обычно Ордиол,  с верховой и еще одной вьючной лошадью. В дальнейшем папа работал преимущественно в южной части планшета в верхнем течении речки Чаахоль в районе тувинского поселка Акдуруг и еще южнее. Лагери мы устраивали возле речек в уремных лесах. В этих местах мелкосопочник был значительно выше, но и это были все еще степные предгорья, а главный хребет со своей тайгой располагался еще южнее уже за границей планшета. По тем горам мне тоже пришлось полазать, но позднее. В здешних маршрутах мне папой было поручено особенно присматриваться к камням необычных горных пород, валявшимся между обнажениями, к валунам и галькам в руслах речек и сухих логов. Тогда я впервые увидел базальты и зеленовато-черные серпентиниты, являвшиеся материнскими породами для минерала асбеста. Некоторые другие полезные минералы я уже знал. Но папу особенно интересовали рудные образцы с железной слюдкой (гематитом) и почти черным флюоритом, обладавшие повышенной радиоактивностью. Такие образцы в этих краях он уже несколько раз находил и постепенно накапливал факты о том, что где-то в этой части планшета должно находиться радиоактивное рудопроявление, которое еще предстояло найти. Поскольку важнейшей целью экспедиции были поиски урана, о своих находках папа информировал главного инженера экспедиции. А, в конце концов, папа точно рассчитал, где должно находиться искомое рудопроявление, впоследствии названное Карасуком, но зачем-то захотел из этого открытия устроить эффектное шоу, которое удалось блестяще, но в дальнейшем повлекло за собой многие неприятности, отражавшиеся на жизни нашего семейства несколько последующих лет.
Само же открытие рудопроявления произошло следующим образом. По единичным находкам радиоактивных рудных образцов в руслах некоторых ключей притоков речки Ходжей в районе южнее поселка Акдуруг папа установил возможное местонахождение коренного источника. Но вместо того, чтобы предварительно найти хотя бы одно коренное обнажение руды и публично объявить об этом, папа решил устроить спектакль. Он придумал прямо пригласить и отвезти на еще ненайденное рудное тело главного инженера экспедиции, тем самым, утерев ему нос, а с другой стороны, давая ему козыри для предстоящей в будущем игры, неизбежность которой следовало бы предвидеть. И вот наконец, главный инженер приехал в наш поселок и мы почти всей партией отправились «делать открытие». Ехали на машине покуда можно было, потом пошли пешком. Нас шло пятеро: главный инженер, мы с папой, наш рабочий Валентин Картавцев и геолог папиной партии Резников. Мы шли и шли километров пять или больше. Наконец, главный инженер стал ругаться и заявил, что его следовало доставить прямо на место. Кончилось тем, что он отказался идти и Резников остался с ним. А мы уже втроем пошли дальше.
Мы отошли от них на километр или больше, спустились в сухой ложок и в нем обнаружили нужные крупные рудные валуны. Поколотили по ним и папа приказал нам демонстративно улечься около них. Отставшие спутники заметили это и потихоньку двинулись к нам. Тогда мы встали и едва подойдя к правому борту ложка;, напоролись на искомое коренное обнажение той самой руды. Так была открыта рудная горка, названная впоследствии первой, и месторождение, названное Карасуком по имени того ложка. А наши спутники, спустившись в ложок, стали суетиться около расколотых нами валунов и затем заспешили к нам. Они стали и здесь торопливо откалывать образцы руды. А папа рекомендовал им не спешить с отбором образцов, гордо сказав, что здесь вся гора такая. Они убедились в этом, облазав гору и, нагрузившись камнями, пошли к машине. Потом все мы вернулись в наш поселок и начальство отбыло в Чадан. В общем, геологическая съемка на планшете была закончена и работу партии начали сворачивать. Лошади с каюрами были отпущены и рабочие-канавщики уволены. Но поскольку открытие Карасука было большим успехом экспедиции, было решено закрепить этот успех и уточнить кое-какие детали геологии в окрестностях месторождения. Благо золотая осень еще позволяла жить и трудиться в поле. Работа там предполагалась недолгая и должна была состоять в коротких пеших маршрутах в безлесном степном районе около месторождения. Ее узкой целью было собрать материал для обоснования постановки геологоразведочных работ на месторождении и для оценки их объема. Однажды пришла пустая машина и наши уехали на Карасук с палатками и спальными мешками. В поселке Чаахоль остались только я, завхоз и повариха. Так сказать для охраны имущества партии и коллекций. Мне в поселке делать было решительно нечего. Рыбачить на удочку я не любил.
Так продолжалось день или два. И вот однажды, я находился в комнате один, валялся на своем спальнике и что-то читал. И вдруг услышал какие-то вопли в коридоре и отчаянный стук во входную дверь соседней комнаты. Я захотел выяснить, но пошел почему-то не обычным путем, а вылез через открытое окно, что практиковал нередко. Я зашел в дом и там перед дверью в поварихину комнату столпились и галдели люди, а одна из женщин колотила в дверь и орала, что ее муж там. Я предложил этой женщине залезть в окно этой комнаты, проводил ее и даже подсадил. Раздались какие-то вопли и хлопнула дверь, а я направился в коридор. По дороге туда мне на улице попалась выбежавшая наша повариха, которая спросила, что там делается. А когда я вошел в дом, входная дверь комнаты была открыта настежь, на поварихиной кровати лежал без штанов незнакомый мне тувинец, его жена отчаянно орала и я ушел прочь. Впоследствии обнаружилось, что в руках разгневанной дамочки был тупой охотничий нож, которого я не заметил, и этим ножом она оказывается в конце концов ткнула в своего грешного повелителя и пролила несколько капель его крови, о чем я потом услышал в разговорах. Похорон не было. А меня в тот же день или на следующий вызвали в поселковую контору и какой-то представитель властей подробно расспрашивал. Мне это не понравилось и после этого я решил уйти из поселка к отцу на Карасук, а сколько-то дней спустя, когда все вновь собрались в поселке, поварихи уже не было. Когда и куда она делась, не знаю.
Итак, после того скандала я решил уйти пешком на Карасук. Путь мне был известен, но смущало расстояние – километров 40 и больше. Нужно было пройти его без ночевки. Кроме того необходимо было запастись едой на дорогу, а у меня не было ни копейки денег. Я смог промыслить только хлеба да кусок овечьего желудка, наполненного урюме;, который был запасен впрок кем-то из наших. Вышел я рано утром и довольно скоро захотел есть. Я расположился у речки и достал свою провизию. Что такое урюме; у якутов я себе уже вполне представлял и с индигирского детства знал, что это продукт очень вкусный. Но тувинского урюме; я еще не пробовал и знал только, как оно приготавливается. –Это был своеобразный сыр, представлявший собой вытопки в казане на медленном огне масла из жирных молочных пенок с топленого молока. Топленое масло из них отжималось, а вытопки складывались в бараний желудок как в емкость. В принципе такой сыр был бы очень вкусным, но беда состояла в том, что в нем была примесь шерсти и очень много мух. Примеси приходилось все время сплевывать и утешаться тем, что навозные мухи после поджаривания в казане становились стерильными. Но выбора у меня не было, а на моём пути поселков или хотя бы отдельных юрт не предвиделось. И я, питаясь урюме с хлебом шел, шел и шел прямо на юг степью до самого Акдуруга, не встретив ни одного человека. А далее уже по дороге вдоль Ходжея шел до самого Карасука.
Там наши разбили лагерь возле той самой первой горки. Я пришел затемно и мне пришлось расспрашивать о папиной палатке, она оказалась одной из крайних в лагере. Папа меня никак не ожидал,  о причине, побудившей меня уйти из Чаахоля, я ему не рассказал. Встретив меня, папа сразу же похвастался, что в одном из своих первых маршрутов он обнаружил к северо-западу от первой рудной горки гораздо более крупную вторую, а затем третью и четвертую. Каждая из этих горок представляла собой отдельное рудное тело. Позднее геолог папиной партии в одном из своих маршрутов нашел и пятое рудное тело. А потом уже в процессе разведки было найдено и шестое.
Чем занимались прочие немногочисленные сотрудники партии на Карасуке в то время, я не знаю. В маршруты никто из них не ходил ни в одиночку, ни за компанию. Канав и шурфов не копали и документировать было нечего. Кто-то кашеварил. Радиометристка Тася тоже была на Карасуке, но капитального стола, на котором она могла бы работать на своем электроскопе, определенно не было. У меня создалось впечатление, что папа тогда просто устроил своим сотрудникам краткосрочный отдых и что все просто почивали на лаврах и мечтали о скором возвращении в Ленинград.
Когда я явился на Карасук, то обнаружил, что и там никому не нужен. Папа меня в свои недалекие маршруты не брал и ему явно было не до меня, хотя я и жил с ним в его палатке. Я болтался по лагерю и изнывал от безделья. Даже читать было нечего. И, не зная чем занять себя, располагая только горным компасом, я придумал составить крупномасштабный план первой рудной горки в относительных горизонталях. Папа мою затею одобрил, но предоставил мне действовать вполне самостоятельно. Он ничего мне не объяснил и ничем не помог. Я измерял шагами расстояния, определял углы склонов горным компасом. Но моих тогдашних школьных знаний геометрии не хватило даже для вычисления относительной высоты горки. Вычерченный в итоге мной план никуда не годился. Я это сам понимал и, ползая с ним по горке, не мог по нему сориентироваться. А мое тогдашнее недолгое пребывание на Карасуке более всего запомнилось дурачествами, в которых я участвовал вместе со всеми прочими бездельниками.
В восточной части лагеря в удалении друг от друга стояли три палатки, далее к западу были и другие. В одной двухместной жили мы с папой. Невдалеке к западу стояла шестиместная палатка, в которой обитали парни. А в существенном отдалении к востоку от нашей палатки в своей двухместной жила радиометристка Тася. И вот однажды вечером мне было скучно, я пришел в палатку к парням, мы поиграли в подкидного, а потом, лежа вповалку в темноте трепались. И вдруг пришла Тася и стала просится к нам. Ее приняли и продолжали трепотню. И вдруг один из парней (Славка Могилянский) загробным голосом стал говорить жуткие вещи: «Мертвое тело», «Холодные ноги» и т.п. После этого Тася завизжала и выбежала. А в какой-то другой вечер, когда во всю светила полная луна, мы сговорились и толпой отправились дразнить Тасю. Тот же Славка, он был очень долговязым, напялил на голову белый вкладыш для спальника, распустил его до земли и встал против входа в палатку Таси, обращенного к северу.  А я стал скрестись и рычать в окно палатки. Тася проснулась, начала суетиться, что-то бормотать, кинулась расстегивать клеванты на входе, обнаружила белое приведение в лунном свете и с визгом куда-то убежала. А в какой-то из следующих вечеров мы гурьбой сидели у костра и болтали. Тася же, взявши пустой, закопченный на костре чайник, подкралась ко мне сзади и вытерла его о мою физиономию. Примечательно, что парни, сидевшие напротив меня, не могли не видеть как она подкрадывалась, но никто меня не предупредил.  Я в отместку схватил сохнувшие у костра тасины босоножки и зашвырнул их в близлежащее овсяное поле. Утром мы всей компанией отправились те босоножки искать, но нашли только один. А босоножки хозяйке были совершенно необходимы. Имевшиеся кирзовые сапоги были ей очень велики и Тася была вынуждена одевать кирзовые сапоги на ноги в босоножках. Как она устраивалась в дальнейшем, не знаю. Но после этого мы стали врагами и я с ней более не общался.
В те годы в нашей стране месторождений урана помимо Тюямуюна, еще не было. А будущая атомная бомба требовала урана. Поэтому открытие Карасука вызвало помутнение в умах многих начальников разных организаций и ведомств с лакомыми мыслями о сталинских премиях, которыми в те годы награждали сразу не только геологов за открытие месторождений полезных ископаемых, но и целые группы начальников, способствовавших их разведке и промышленному освоению. Поэтому сразу же полакомиться возможной будущей премией за Карасук обнаружилось очень много претендентов, в том числе и достаточно влиятельных в министерстве геологии и в других ведомствах, и они стали сражаться между собой насмерть, стараясь обеспечить свое участие и мешая друг другу. Тогда исследованиями Карасука и его своеобразных руд не интересовался только ленивый. А время шло своим чередом, и все это продолжалось до 1952-го,  1953 года или даже дольше.
А в самом конце сороковых годов какие-то кадровики в министерстве решили вообще удалить папу из работ в Сибири и распорядились откомандировать его на строительство Туркменского канала, несмотря на то, что он был петрографом и никогда не имел дела ни с гидрогеологией, ни с гидростроительством. Уклониться от этой чести папе стоило большой и длительной трёпки нервов. А ранней весной 1950-го года папу внезапно каким-то необычным образом, через спецчасть вызвали в командировку в Москву. Там в редакции газеты «Правда» некая чиновная дамочка его секретно целую ночь допрашивала. Ее интересовало, что он может сказать по поводу того, что в царское время в горном департаменте в Западной Сибири было зарегистрировано так много заявок на месторождения полезных ископаемых и рудники, а теперь их там так мало, и почему в 1913 году из России в Швейцарию экспортировали цветы эдельвейса. Не могло ли в них быть чего-нибудь особенно ценного? Папа мог с ней поделиться только своими соображениями. Никакой конкретной информации у него не было. Она его выпустила из редакции через какой-то служебный вход уже на рассвете, так что он смог уехать в Ленинград первым возможным дневным поездом.
Этот допрос потом активно обсуждался с друзьями-геологами. А впоследствии им стало известно, что именно та же корреспондентка «Правды» инициировала аресты знаменитого 1950-го года и раньше среди геологов, работавших преимущественно в Сибири. К сожалению, теперь я фамилии этой дамочки уже не помню.
Такая же война шла и в самом низу. Недавно я рылся в остатках папиных бумаг и среди них обнаружил письмо ему от рабочего Валентина Картавцева, в котором тот писал, что бывший геолог папиной партии 46-го года тогда требовал от него, чтобы этот Валентин подписал и направил в Правительство или даже в адрес самого И.В. Сталина письмо об истории открытия Карасука в версии того Резникова, согласно которой в открытии участвовали только он сам и Валентин. Потом Валентин ненадолго приезжал в Ленинград и останавливался у нас. А Резников куда-то исчез. Говорили, что его за что-то арестовали и он якобы несколько лет сидел в лагерях. Но я его больше никогда не видел. История разведки и разнообразных исследований Карасукских руд и подковерных войн вокруг этого месторождения заслуживает своего описания. Как вероятно, и войн вокруг множества всех открытий, в том числе и увенчанных Нобелевскими премиями. Но, к сожалению, участники подковерных  войн той поры за Карасук, ныне уже мертвы, а документы сохраняющиеся в архивах, когда до них доберутся историки, отражают далеко не всё! В конце концов, за истекшие после открытия Карасука годы, в стране были открыты другие месторождения урана с более простыми по минеральному составу рудами и в местах более удобных для эксплуатации. А месторождение Карасук было в итоге признано по урану забалансовым и переквалифицировано в комплексное редкоземельное. Мечты многих о сталинской премии увяли.
На этом возможно подвести и итог жизни моего отца. Помимо составленных им геологических карт различных районов страны, которые представляют собой узкоспециальные и со временем изменяемые и уточняемые документы, мой отец за свою жизнь подарил стране целых три месторождения полезных ископаемых. Такое дано не каждому из геологов! –В начале 30-х годов это было Буксонское месторождение бокситов в Восточном Саяне. На организацию разведки того месторождения отец в свое время потратил много нервов и денег на химические анализы из своей нищенской зарплаты (анализы выполнял потом расстрелянный химик Лангваген). В конце концов, это  месторождение было разведано, промышленные запасы его подсчитаны, но тогда же признаны забалансовыми из-за высокого содержания Fe2O3. Вторым его месторождением было месторождение вольфрамита в верховьях  Индигирки, разведанное и отработанное в годы войны. А третьим стал Карасук, на разведку и исследования руд которого в 50-е годы было затрачено много государственных денег. Но начало эксплуатации его всё еще дожидается своего часа по завершении строительства железной дороги Тайшет-Кызыл.
Между тем той осенью все работы и на Карасуке были закончены. Пришла машина и всех нас вывезла в поселок Чаахоль. С этой же машиной папа и завхоз уехали в Чадан для завершения финансовых и организационных дел. В связи с планировавшимся началом разведочных работ на Карасуке завхоз собирался вместе с некоторыми другими сотрудниками экспедиции остаться там на зимовку. Мы же усиленно занялись сборами и подготовкой к выезду в Абакан с тем, чтобы отправиться сразу после папиного возвращения. А когда он вернулся, почему-то было решено что все, кроме нас, с имуществом уезжают в Абакан этой пустой машиной. Мы же с папой должны были остаться и ждать следующей, чтобы ехать в Абакан с последними сотрудниками экспедиции из Чадана. Наконец, и эта машина пришла и мы поехали быстро и без приключений. Только еще в Туве, где-то не доезжая до Кызыла, шофер остановил машину, чтобы мы могли полюбоваться на красивый осенний танец большой стаи серых журавлей в степи.
В Абакане мы остановились в той же самой гостинице, в которой жили в июне. В ней и теперь понемногу скапливались сотрудники экспедиции. На сей раз мы задержались в ней недолго, билеты на поезд дефицитными не были. Время этого пребывания в Абакане мне запомнилось только тем, что в один из дней я ухитрился под смех отца изгрызть целых 25 покупных стаканов свежих кедровых орехов. Правда в тот день я кроме орехов ничего не ел. Наконец, мы поехали и как-то так получилось, что сотрудники Горной экспедиции заняли половину вагона и этот вагон оказался в поезде последним. Ехали спокойно, только последний вагон очень болтало, и с единственным приключением, когда на станции Курган наш поезд на переезде столкнулся с грузовым автомобилем. Когда же поезд остановился, этот автомобиль оказался возле нашего вагона. Раненого шофера занесли в последнее купе, и кто-то из мужчин настойчиво пытался расспросить его о причине столкновения. Но шофер умер.
В Ленинграде нас ждали новости. Прежде всего, в то лето мама, очевидно, самостоятельно решила пополнить семейный бюджет и внести свою лепту, сдав одну комнату нашей квартиры семейству морского офицера, поступавшего в Военно-морскую академию, которая тогда находилась недалеко от нашего дома на 11-й линии. Этот офицер был капитаном второго ранга, фамилия его была Гилёв, и после окончания академии ему предстояло командовать атомной подводной лодкой и мне он рассказывал какая она неуязвимая. Потом к нашему приезду осенью это семейство куда-то переселилось, но общение наших семейств еще пару лет продолжалось. В этом семействе был сын семи-восьми лет, он уже учился в первом классе школы, но он был очень больным и все время ходил в кожаном корсете со стальными никелированными спицами. Говорилось, что в школе во время перемен он вынужден не бегать, а все время стоять у стенки, чтобы его в толкучке не уронили на пол. Но меня этот мальчишка поразил своей смышленостью, любознательностью и какой-то взрослой рассудительностью. Мне было очень жалко его, но общение с ним как со взрослым доставляло явное удовольствие и позволяло чувствовать себя кладезем мудрости. Кончилось наше знакомство тем, что на каком-то этапе я подарил ему 4 тома (самых содержательных) из своего десятитомного Брэма на немецком, он был в восхищении от тамошних картинок. К сожалению, этого мальчика к нам привозили редко. Но этому семейству после окончания военной академии предстояло отправляться жить на Чукотку или на Камчатку и мать этого Саши, врач по специальности, очень сокрушалась о том как тамошний климат и зимние морозы повлияют на его здоровье и как совместятся с постоянным ношением корсета. Но годами позднее, уже в 49-м году, после отъезда этого семейства знакомство прервалось и дальнейшая судьба этого мальчика мне неизвестна.
В Ленинград мы приехали через Москву уже после ноябрьских праздников, я сразу же отправился в школу и обнаружил в ней значительные перемены. Учеников в классе стало гораздо меньше. Вероятно, более десяти человек сочли после окончания седьмого класса свое среднее образование законченным и исчезли. При этом удалились все переростки и несколько явных полудурков. В классе стало, несомненно, просторнее и как-то спокойнее. Наша классная Варвара Александровна по болезни отказалась от классного руководства, но была со мной столь же приветлива. Руководителем нашего класса стал новый математик Борис Фёдорович. Он был только что демобилизованным из армии офицером и некоторое время был одет в хаки. Его, видимо, назначили, чтобы он взял класс в ежовые рукавицы. Завучка заставила меня подождать и познакомила с ним. А вместе с тем стала подробно расспрашивать о моих делах летом. Мой соклассник Володя вернулся уже давно, и попутно рассказала, что они обо мне, поскольку я появился с таким большим опозданием, приняли следующее решение. –В декабре должны будут пройти какие-то грозные контрольные по математике из РОНО. И если я их не напишу, то меня пересадят обратно в седьмой класс. Поэтому я, чтобы остаться в восьмом, должен особенно старательно заниматься и восполнить пропущенное. Классный мне подробно указал на что следует обратить особое внимание. Мне очень не хотелось пересаживаться в седьмой и в конце концов я те контрольные написал и был оставлен в восьмом классе.
А из своего последующего учения в 8-м классе я кроме положенного по программе запомнил очень немногое: какие-то неприятности в понимании системы единиц по физике, ради чего мне пришлось прибегнуть к помощи репетитора, у которого я взял несколько уроков. Он жил на 9-й линии возле Малого и преподавал физику в училище им. Фрунзе. Кроме того, началось преподавание химии, которое сильно подогрело тлевший у меня с детства интерес к химическим опытам. В ту зиму в школе я был еще примерным паинькой (только без дневника), а свой прогульный промысеи освоил позднее, в 9-м классе.
Бо;льшую часть своего первого летнего заработка за 46-й год, несмотря на то, что до того целый год мечтал о починке или покупке велосипеда, я всё же предпочел той же зимой потратить на энциклопедию Брокгауза и Эфрона чтобы быстрее становиться умным. Я тогда купил ее в букинистическом магазине у Полицейского моста на Мойке. Теперь этого магазина там давно нет. Потом на месте его долгое время был канцелярский магазин, а теперь «Литературное кафе» или что-то еще. Тогда же на Литейном проспекте, в букинистическом магазине на углу улицы Жуковского, я купил и толстую роскошную книгу «Царство минералов» Р.Браунса, поскольку понял, что мне следует знакомиться с минералами. При этом моих покупок никто из родителей не стимулировал и не контролировал. Мне просто предоставили право свободно тратить свой первый заработок, и я им распорядился по своему разумению. Это несомненно было воспитательным экспериментом моего папы. –Его интересовало как я распоряжусь своей свободой. Велосипеда я тогда, очевидно на радость маме, покупать не стал. –Ведь и в моем все отлично вертелось и требовался только небольшой ремонт.
Открытие Карасука в 46-м году повлекло за собой существенные перемены, коснувшиеся и нашей семьи. Первоначально Горная экспедиция, естественно, хотела оставить за собой организацию его разведки. Для обеспечения этого некоторые ее сотрудники и, в частности, завхоз папиной партии, и отец В. Халдина были оставлены на зиму в Туве. Но, по-видимому, в Министерстве геологии решили иначе и научно-исследовательскому институту ВСЕГЕИ, которому принадлежала Горная экспедиция, заниматься производством геологоразведочных работ было не по чину. Это должна была делать специальная производственная организация. Для этого в Западно-Сибирском геологическом управлении в Новосибирске в 1947 году была создана экспедиция № 814, в которую после завершения своего отчета по работам 46-го года перевелся и в самом начале 47-го года уехал работать в Туву мой папа. Эта экспедиция впоследствии переподчинялась и переименовывалась и разведка и исследование руд месторождения продолжались до 1953 года или даже дольше.
А в июне 47-го поехал в Туву и я. На сей раз в попутчики мне был определен один пожилой геофизик знакомый Лёвы Плотникова, ехавший устраиваться работать в экспедицию № 814. Из совместной с этим геофизиком поездки я запомнил только, что мы с ним одну  ночь ночевали в Москве у его знакомых на улице Большой Якиманке. Потом ехали мы с ним поездом до Абакана и далее в Туву спокойно, без приключений и без задержек. Та поездка и лето в целом мне очень запомнились тем, что тогда я особенно много раз встречал весну, судя по цветению цветов. –Сначала в Ленинграде, потом на альпийских лугах З.Саяна, еще позднее на альпийских лугах Танну-Ола и, наконец, уже в самом конце лета там же возле тающей наледи при устье Пулуктухема. А с тем геофизиком мы больше не встречались. Он работал в экспедиции, в поселке, в  котором я бывал потом очень мало и не подолгу и только на окраине в районе палатки Спейта. Однако я совсем не помню, каким образом мы с этим геофизиком добирались от Кызыла до Карасука. Ведь рейсовых автобусов туда не было. Видимо он как-то связывался с экспедицией и организовал наш переезд.
А для своей работы при экспедиции № 814 на лето того 47-го года папа сам аргументированно выбрал участок площадью около 300 км2 к юго-востоку от Карасука. На этом участке планировалась геосъемка и поиски в масштабе 1 : 50 000 полагая, что в этом направлении протягивается рудоносная зона Карасука. В составе его отряда должны были работать Валентин Картавцев, Ордиол и я. До моего приезда они жили втроем колхозом. А какое-то время с ними проживал и четвертый – Мишаня, пасынок папиного друга, у которого возникли какие-то сложности со школой той самой, которую годом раньше бросил и я. На сей раз, он ушел из школы в 9-м классе и ему грозил призыв в армию в близком будущем. Поэтому мой папа предложил выход, чтобы Миша в 47-м году приехал немедленно работать в Туву, в  условиях которой, из-за недавности присоединения да еще с учетом специфики экспедиции, в полной мере действовали не все советские законы и правила. Но в папином колхозе Миша пришелся не ко двору и прожил очень недолго. И к моему приезду он уже исчез где-то в недрах экспедиции. Видимо он перенес на папу всю ту застарелую ненависть, которую питал к своему отчиму и в результате за те два лета (47-го и 48-го годов), которые Миша провел в Туве, я видел его только издали и не перекинулся с ним ни единым словом.
А после моего приезда мы с папой какое-то время до организации его собственного отряда прожили в большой шатровой палатке с Ю.А. Спейтом, который в то лето в ближайших степных окрестностях Карасука производил детальную геологическую съемку в масштабе 1 : 10 000. Топооснова для его карты была уже сделана. Помню, что Ю.А. поутру уходил в маршруты, а вечерами показывал мне как прирастает его геологическая карта. Он был папиным сокурсником еще по Томскому университету. Папа мне рассказывал, что отец Ю.А. долгие годы был в свое время в Томске германским шпионом-резидентом и перед самым началом первой мировой войны в 1914 году исчез из России. Нам же до начала работы еще предстояло получить в экспедиции необходимое снаряжение, которого мы и дожидались.
А как только Ордиол привел нанятых лошадей, папа решил предпринять рекогносцировочную поездку по своему району. Проводником был Ордиол, он уверил, что палатка и топор не нужны, можно обойтись охотничьими ножами и мы сможем, захватив только спальники, устраиваться на ночлег в охотничьих балаганах. К сожалению, стандартных кавалерийских сёдел еще не было. У Ордиола седло было свое, а для папы он раздобыл такое же тувинское седло. Мне же вместо седла на спину лошади он подстелил старый ватник, а из веревок соорудил подобие стремян. Во вьюки пошли спальные мешки и мешок с кухонной посудой. Продукты требовалось сложить в рюкзаки. Маршрут был выбран следующий. –По долине Ходжея следовало дойти до самого его истока, пройти по гольцам к востоку, спуститься в долину Чаахоля и по этой долине спуститься до северной границы района. Времени на маршрут нужно было четыре-пять дней. И мы тронулись. По пути папа намечал и записывал места наших будущих лагерей, где будет удобно ставить палатки и пасти лошадей. Брал на заметку те ключи и распадки, по которым нам следует пройтись, скальные обнажения, которые предстоит обстучать, удобные пути выхода на водоразделы и т.п. Дня три погода нам благоприятствовала. Мы выбрались на голец в вершине Ходжея. Там паслась маралуха, которую Ордиол хотел подстрелить, но ему не удалось к ней подкрасться на выстрел, она убежала. Но ко мне она была ближе и я ее рассмотрел. На ее безрогой голове уши казались непропорционально длинными, она ими шевелила по-заячьи и это казалось смешным. Здесь же папа познакомил меня с кустами татарской жимолости, зеленые ветки которой возможно при необходимости использовать для растопки костров. Но едва мы начали спускаться в долину Чаахоля, погода стала портиться. Спускаться пришлось по крутому затаёженному склону горы Шанкырхая, ведя лошадей в поводу. Спуск был трудным потому, что на склоне горы среди старых растущих лиственниц и кедров торчало множество сухих пеньков и валялись огромные полусгнившие суковатые стволы древней гари, опасные для лошадей, которые следовало обходить. Все это было покрыто полуметровым слоем мха. Лошади шли неохотно, тянулись и фыркали. А как только мы спустились и перебрели речку, начал моросить дождик. Нашей ближайшей целью для укрытия от дождя теперь стал некий капитальный балаган, построенный туземцами немного выше по течению речки около так называемой третьей ямы. К тому времени как мы дошли до этого балагана, мы, несмотря на плащи уже успели до нитки промокнуть. Балаган этот был устроен здесь охотниками потому, что, как нам рассказал Ордиол, невдалеке на левом берегу речки из скалы сочился маленький родничок с солоноватой водой, которую любили изюбри. Балаган этот был действительно капитальным с крышей из пластин лиственничной коры, снятых когда-то еще весной. Но эта крыша была наклонной и между пластинами коры протекала, стен у балагана не было и при наличии ветерка от дождя и холода крыша спасала мало, хотя мы перед балаганом развели огромный костер. Вторую половину того дня и всю ночь мы провели в этом балагане, отогревая и подсушивая свои бока у костра, а дождь все шел и шел. У меня в мокрых брюках отчаянно заболели колени, которые я пытался отогревать у костра. Спальные мешки постепенно тоже превратились в несогревающие компрессы. Мы просидели в балагане под мелким дождем еще день и потом ночь пока папа, наконец, не сказал, что такой дождь пережидать невозможно и с утра нам необходимо возвращаться. И мы потом целый день ехали под дождем до самого Карасука. Поскольку все кусты были промочены, а хвоя лиственниц полна воды, нам несколько раз пришлось останавливаться и друг у друга буквально выжимать задубевшие брезентовые плащи и промокшие ватники. Но зато вечером мы блаженствовали переодевшись в сухое и отогревались у печки. А потом в вёдро пришлось тщательно просушивать спальники и одежды.
В тот дождливый день по дороге Ордиол каким-то образом отыскал в тайге Барата, мальчишку лет 10-11, и его прадеда, которые скорбно пережидали дождь в наскоро устроенном балагане. Они были туземными нищими, не имевшими никакой собственности, кроме своих старых меховых одежд и существовали охотой и общественной благотворительностью. Охотиться мог только Барат, который на известных ему солонцах в тайге стрелял маралов. Их мясо они летом отдавали разным хозяевам, которые зимой предоставляли им кров и кормили. В тот раз Ордиол купил у Барата большой кусок маралятины, который упаковал в мешок с посудой, а вечером мы, переодевшись и высохнув, укрепляли блаженство горячим мясным супом. Но на Карасуке выяснилось, что моя бедная задница на хребте лошади без седла оказалась отбитой так как, вероятно должно быть после полноценной порки. Но для меня та рекогносцировочная поездка до сих пор вспоминается как изысканное удовольствие.
Но погода вскоре наладилась, все имущество и провизия для нас и лошадей наконец были получены и мы с шестью лошадьми (две из них были вьючными) смогли приступать к работе. В дальнейшем роли распределялись так: папа совершал геологические маршруты, я при нем коллекторствовал, Валентин был лагерным рабочим кашеварил и следил за лошадьми, а Ордиол разъезжал по своим туземцам и добывал для нас тару;, толка;н и мясо либо в форме живых овечек, либо в виде говядины или маралятины.  При случае живых овечек он же резал и делал кровяную колбасу, которой все мы лакомились. Его тару; и толка;н, как продукты быстрого приготовления, мы использовали редко, как НЗ при непогодах или в маршрутах.
Наш первый лагерь был устроен километрах в семи от Карасука в долине Ходжея, где она уже была покрыта урёмным лесом. Лес состоял из старых лиственниц, насквозь просвечивался солнцем, под деревьями зеленела трава, в которой желающие могли найти много костяники. В таком лесу лошади могли прекрасно пастись, а нам было сухо, светло и уютно. В этом лагере мы стояли достаточно долго. И каждый наш рабочий день у нас начинался с одной и той же веселой сцены. –С выманивания из леса спутанных лошадей, пасшихся неподалеку.
Выманивали их ячменем, которого они первоначально боялись. Первоначально каждая лошадь разнюхивала ячмень, фыркала, ячмень разлетался, а она шарахалась в сторону. Затем горсть ячменя вкладывалась ей в рот,  рот зажимали рукой, чтобы она не выплюнула и ждали некоторое время. После этого очень скоро они  понимали что к чему и этот ячмень был для них слаще мёда. И потом каждое утро Валентин начинал с того, что стучал палкой по пустому ведру, в котором выносил ячмень, и в ответ с разных сторон раздавалось ржание. Все они спешили припрыгать к палаткам. А в дальнейшем, съевши свой ячмень, лошади вели себя очень по-разному.  Некоторые очень внятно и комично давали нам понять, что надевание уздечки и седла им неприятны.
Наши с папой маршруты из первого лагеря пролегали по обоим бортам долины Ходжея с заездами для поисков коренных обнажений во впадающие в долину безымянные ключи и сухие лога. При этом мы тщательно простукивали аллювий в этих ключах и логах, просматривали высыпки из нор животных и корни вывернутых деревьев, выискивая в них обломки руды похожей на карасукскую. Папа не жалел времени на исследование аллювия, говоря, что в отсутствии ледниковых отложений каменистый аллювий представляет собой коллекцию всех горных пород, развитых в бассейне речки. В том числе и тех пород, которые в данный момент по каким-то причинам не обнажены. Папа особенно любил работать с аллювием на расширениях речных русел, в местах где потоки очевидно сбрасывают часть груза, принесенного паводками с верховьев. Между прочим, первые образцы карасукской руды папой были найдены в аллювии одного из малых левых притоков Ходжея. Источником этой руды, по-видимому, могло быть то рудное тело, которое впоследствии было названо «пятой рудной горкой» или какое-то другое еще, неизвестное.
В полукилометре южнее первого лагеря в ходжейской урёме я обнаружил кучу кустов черемухи с обильной и необыкновенно крупной ягодой. И вот, когда она созрела, а мы однажды остались в лагере с Валентином одни, я стал звать его идти лакомиться черёмухой. Но ему было лень, и он предпочел спать. Тогда я, тщательно закрыв на все клеванты вход и окно в его палатке, нарезал разлохмаченных концов веревок от его палатки, сложил их в консервную банку и поджег. Потом тщательно все раздул, аккуратно поставил дымящую банку в его палатку и стал ждать. Наконец из щелей палатки начал сочиться дымок, Валентин закашлялся и стал метаться. Кончилось тем, что он завалил палатку и погнался за мной, но он был бос. Я вынул из руин его палатки и выбросил во избежание пожара дымящую банку и отправился есть черемуху в одиночку.
В одном из маршрутов из этого лагеря мы наткнулись на старое тувинское кладбище миниатюрное и видимо «фамильное». Кладбище состояло из одной «могилы», которая представляла собой большой прямоугольный ящик сколоченный из неструганных и уже темно-серых от времени досок, брошенный на поверхности склона сухого ложка. Возле этого ящика валялись обломки досок еще одного или двух таких же ящиков только еще более старые. Вокруг больше ничего не было. Я соблазнился и своим молотком взломал единственный еще целый ящик. В ящике лежал целый человеческий скелет полностью засыпанный сухими оболочками мушиных коконов. Под затылком черепа лежал большой пучок полуседых волос, скелет явно принадлежал старухе, а на костях ее пальцев были длинные, почти до 2 см. кривые ногти. Подле скелета лежала ржавая жестяная коробка из-под зубного порошка с остатками русской надписи, оканчивавшейся на «донт». В коробке лежали полупустые катушки швейных ниток, маленькие ржавые ножницы и несколько советских монеток по 15 и 20 копеек 1935 и 1938 годов. Больше мне не приходилось встречать подобных «кладбищ».
Наше перемещение во второй лагерь также на Ходжее произошло значительно позднее, когда уже начали созревать шишки на кедрах. Там мы стояли еще дольше. Настолько, что я успел в одном большом лежачем стволе вырубить столик, для того чтобы на нем отбивать молотком мясо. И в непогоды, когда маршруты отменялись, я на этом столике отбивал огромные куски маралятины, делая на костре ростбиф и мы лакомились. Пряностями для этого меня снабдила мама! К сожалению стряпать такое удавалось редко!
Летом 47-го у кого-то из шоферов Карасука в селе Ермаковском на Усинском тракте в Хакассии завелся некий блат, который позволял покупать за 650 рублей для всех желающих новомодные десятизарядные разборные мелкокалиберки. Мне очень захотелось такую купить. Эта изящная мелкокалиберка с белым березовым прикладом, разбиралась на две части, укладывавшиеся в портативный брезентовый чехол с ремнем для ношения на плече. Ее прицельная планка имела три перекидных листочка, рассчитанные на стрельбу на 25, 50 и 75 метров. Но к ней зачем-то был приделан роскошный оптический прицел, видимо для стрельбы по мышам или по насекомым. Заряжалась эта винтовка сразу десятью патронами, укладывавшимися в трубочку, вставляемую в приклад. Стрелять было возможно как одиночными выстрелами, так и очередями. К сожалению, у меня более двух-трех выстрелов подряд  не из одной из винтовок не получалось. Следующий патрон перекашивался, порох высыпался в затвор, который потом приходилось разбирать и долго-долго очищать от порошинок. Папа мне посоветовал прежде, чем покупать такую мелкокалиберку, опробовать их несколько, беря у разных владельцев. Что я и сделал. Но из нескольких опробованных мной таких винтовок я смог подстрелить, кажется только единственного рябчика. А окончательно мне расхотелось покупать такую винтовку, после того как Ордиол однажды отправился охотиться с одной из таких винтовок. С той охоты он принес только выбитый зуб косули, которая убежала. А винтовку он вернул мне и сказал: «Это игрушка, только детям играться!». Моя мечта об этой винтовке угасла.
Второй наш лагерь на Ходжее был устроен значительно выше по его течению,  почти в самой его вершине, у правого борта его долины при устье безымянного ключика, который мы называли Ягодным потому, что его долина была синей от голубицы. В этом лагере мы стояли особенно долго потому, что по этому ключу было проще всего выбираться на хребтик, водораздельный с долиной реки Чаахоль. Этот хребтик мы назвали Рудным, на нем были найдены свалы рудных образцов, и довольно долго на нем работали, занимаясь тем же, чем всегда. Кроме того, на этом хребте среди лиственниц росло довольно много молодых кедров с обильными в тот год шишками, которые были легкодоступными. Поэтому я в маршруты на этом хребтике часто привязывал к седлу вьючную суму, которую во благовременье при возвращении набивал кедровыми шишками. Во время маршрутов из этого лагеря я сделал две находки рудных образцов, за которыми мы гонялись. Во-первых, это были крошки рудного материала с гематитом в высыпках из бурундучьей норки, которую разрыл медведь, в вершине Ягодного ключа. А во-вторых, я нашел свалы железорудных образцов в самой вершине ключа Пулуктухема, стекающего уже в сторону Чаахоля. Однажды я присмотрел на Рудном хребтике молодой кедр, усыпанный шишками. Но когда я наконец собрался и решил его обобрать и в конце маршрута подъехал к кедру, то оказалось, что я опоздал и все шишки уже скушал медведь. Он забрался на этот кедр, объел шишки, но спускаться предпочел, просто съехав по стволу вниз и обломав множество молодых веток. После этого он испражнился съеденными шишками и ушел прочь, а мне осталось только рассматривать его экскременты и искать другой кедр с шишками. В другой раз как-то в южной части того же хребтика  в пешем маршруте, находясь среди густого молодого лиственничника, я натерпелся страху. Я услышал хруст сучков и шелест ветвей и решил, что это медведь. Крупных деревьев, чтобы спастись от него, вокруг не было. Но я так и не успел решить, как иначе спасаться. Оказалось, что это был всего лишь марал, который учуял меня и с шумом, ломая ветки, убежал прочь.
А как-то в дождливую пору я сдвинул тент палатки и устроил со стороны ее окна навес от дождя, под которым и уселся, лузгая печёные в костре кедровые шишки. На каком-то этапе я уже не сидел, а, облокотившись валялся и вдруг где-то сантиметрах в 20 от моего лица в траве раздался шорох. Я, естественно, насторожился. Но оказалось, что это всего лишь бурундук, который пришел порыться в объедках моих кедровых шишек. Он посмотрел на меня, потом встал столбиком и стал меня тщательно разнюхивать, сморщив нос. Это было очень смешно, но, в конце концов, он чихнул, я тоже прыснул и бурундук убежал.
А однажды пока мы еще стояли в этом лагере, у нас была беспокойная бессонная ночь. Внезапно глубокой ночью поднялся сильный ветер, и началась гроза, которая всех нас разбудила и в горах выглядела особенно грозной.  Папа испугался, что палатки могут быть сорваны ветром, всех нас собрал и велел предпринять некоторые меры. Он приказал всем нам одеться и обуться, приготовить плащи и в случае срыва палаток (у нас их было три) собраться в самой устойчивой, а во внутренние карманы пиджаков положить по нескольку  коробков спичек. От начавшегося ливня палатки спасали мало. Такой сильный ливень понемногу пробивал палатку и сквозь ее ткань и тент внутрь просыпалась тонкая водяная пыль, увлажнявшая всё внутри палатки. А грохот в палатке стоял такой, будто на нее высыпали щебень. Мы ждали, что ткань палатки лопнет. Это вместе с ливнем шел град. Ордиол надел плащ и отправился в тайгу проведать лошадей, не разбежались ли они от беспорядочного грохота. Потом  он вернулся и сказал, что лошади спокойно понуро стояли под ливнем и градом, покорившись своей участи. Свой плащ он сбросил на улице, а в палатке ему дали другой сухой. Мы сидели и обсуждали, как спасать от дождя продукты, если сорвёт палатку. Самое разумное было возможно быстрее перетащить продукты в ту палатку, которая уцелеет. Поэтому мы заранее распределили, кому и что тащить и укрывать. Но этого не понадобилось, все палатки устояли.
А мы сидели, наблюдали за вспышками и считали секунды до начала грохота, чтобы рассчитывать расстояния до молний. Они вспыхивали очень неподалёку. Из этих расчетов мы смогли определить, что гроза постепенно уходит. Но грохот многократно усиленный эхом от окружающих гор и скал всякий раз длился гораздо дольше вспышек. Утром выяснилось, что града насыпалось около 10 сантиметров, он был крупным и потом дня два стаивал. А у наших палаток датского фасона боковые стенки были засыпаны скатывавшимся градом вровень с их наклонными крышами так, что они превратились а простые двускатные.  Таких гроз с градом в горах да вдобавок среди ночи в моей жизни, пожалуй, больше не бывало. Такую непогоду гораздо уютнее пережидать в избах, а не в палатке.
Потом некоторое время наш лагерь был на левом берегу Пулуктухема в его среднем течении среди сухого просвечиваемого солнцем старого лиственничника и, наконец, переместился на поляну Балдырган на правом берегу Чаахоля.
Я не помню по какому случаю мы с папой однажды ехали верхом к Балдыргану снизу по правому берегу Чаахоля. И в одном месте, где тропа подходила к самому берегу в широком русле на мелководье стоял рогатый марал. День был солнечный. Марал стоял боком к нам. Поза была необыкновенно картинной со свободно поднятой головой. До него было вероятно около 50 метров. Мне очень хотелось выстрелить в него из мелкашки, возможно было выбрать самое убойное место. Но отец мне не разрешил, сказав, что я своей пукалкой только его изуродую. Но так близко и на свободе, как на выставке я маралов больше не встречал, только в зарослях.
Среди тайги в окрестностях Балдыргана Ордиол обнаружил балаган, в котором обитали тот самый Барат и его древний прадед. Он тотчас же опять купил у Барата много свежей маралятины и мы некоторое время кормились только мясом в разных видах, не экономя его. В итоге маршрутов из лагеря на Балдыргане были найдены еще два рудопроявления и намечены разведочные работы на следующее лето. Участки для предварительной разведки предполагались там, где были обнаружены обломки руды: на холме напротив Балдыргана и на левом берегу Пулуктухема возле его устья. Руда напротив Балдыргана была найдена папой в прошлом году уже после моего отъезда. Мой отъезд тогда состоялся когда-то в начале сентября и к началу занятий в школе я опоздал меньше чем в предыдущем году. Уезжал я, кажется в одиночку и из той поездки совершенно ничего особенного не сохранил в памяти. Все прошло абсолютно безболезненно. А папа опять оставался на зиму на Карасуке. В ту зиму позднее папа прислал нам с мамой из Тувы посылку с гостинцами. ¬¬–В этой посылке были: от Ордиола мешочек тувинской тары, которую я в те годы очень любил, а от папы свежие кедровые орешки и некая ярко-желтая толстая полупрозрачная большая лепёшка, размером с тарелку для супа, назначение которой нам первоначально было непонятно. Очень скоро мы выяснили, что эта лепёшка состоит из сладкого и очень вкусного леденца. А папа потом в письме объяснил, что это «мёд», сваренный им из сока ягоды облепихи с сахаром.
Мне предстояло приехать к папе и  будущим летом. А пока для меня начинались занятия в 9-м классе. В школе был уже новый директор Виктор Иванович. Нина Васильевна перешла в другую, кажется, женскую школу. На сей раз я приступил к занятиям раньше прошлогоднего, но за свое опоздание ни от кого замечаний не получил, просто включился в занятия и всё пошло своим чередом.
С директором же я познакомился на уроке истории, которую он и преподавал.  Видимо он был уже информирован о возможном моем появлении, к моему опозданию отнесся вполне снисходительно и был даже как-то приветлив. По-видимому, новый директор уже собрал о каждом из нас информацию от учителей, поскольку наш класс был единственным и старшим в школе.
Директор придумал нашему 9-му классу читать после уроков дополнительные лекции по своей новейшей истории, сообщая в них некоторые подробности, отсутствовавшие в учебнике. Свои лекции он читал содержательно и интересно, и все мы ходили на них с удовольствием. Правда, я не помню, чтобы кто-нибудь эти лекции записывал, просто слушали. Мне теперь трудно точно судить о том, что мной было усвоено только из его лекций, а что из других источников. Твердо помню только некоторые фрагменты. Так, говоря о промышленной революции в Англии, он рассказывал не об Уатте, а об изобретателе Харгривсе и о его механической прялке «Дженни», внедрение которой резко удешевило текстиль, экспортируемый в Индию, что повлекло за собой безработицу и смерть от голода тысяч тамошних ткачей. Он тогда подробно рассказывал и о славном русском генерале М.Д. Скобелеве, имя которого в пору нашей юности в нашей стране вовсе не упоминалось. Как он сначала совершал разведочные рейды в Закаспийской области, потом завоевывал Коканд, после чего участвовал в последней русско-турецкой войне и прославился в битвах при Плевне и при Шипке, а позднее организовал окончательное завоевание теперешней Туркмении. При этом новым тактическим приемом генерала Скобелева было совмещение военных действий в пустыне со строительством для снабжения наступающей армии железной дороги, для которой все материалы и подвижной состав доставлялись морем с Кавказа. А завершающим аккордом в славе генерала Скобелева было взятие в начале 1881 года текинской крепости Геок-Тепе, недалеко от Ашхабада, окончившее Российское завоевание Закаспийской области. Тогда же после безвременной кончины прославленного генерала, родившегося с стенах Петропавловской крепости, принимались решения о сооружении ему памятника на правом берегу Невы, напротив памятнику А.В. Суворову, и организовывался сбор средств, но этому помешали две наши революции. Наш директор также рассказывал, как большевики после революции из скромных палисадников перед частными домами на Большом проспекте нашего Васильевского острова создали единый бульвар на манер парижских.
А о собственном учении в 9-м классе школы я теперь ничего не помню, кроме части дополнительных директорских лекций по истории после уроков, да злополучного экзамена. А крупнейшим событием того года была отмена карточной системы, совмещенная с девальвацией рубля.
В лето 47-го года у меня уже во второй раз появились заработанные деньги, но я, следуя своим химическим склонностям, решил большую их часть истратить не на велосипед, который мог и подождать, а на набор химических реактивов, которые срочно распродавал один из пятерочников нашего класса. Этот парень тогда участвовал в какой-то шайке, разграбившей некую старинную химическую лабораторию, а потом долгие годы был доцентом здешнего университета. Мой троюродный братец согласился принять участие в химических опытах, которые возможно было выполнять в мастерской его отца, погибшего в войну.
И мы с братом на мои деньги купили множество разнообразных реактивов. Банки с реактивами были неодинаковыми по размеру с очень старыми надписями и некоторые из них были покрыты вековой пылью. Среди этих реактивов были: металлический кальций в керосине и азотнокислое серебро, смертельно-опасный цианистый натрий и др. Многие из этих реактивов мы не знали сразу куда использовать. Поэтому тогда же для науки я купил у букинистов на Литейном толстую книгу Р.Вагнера, называемую «Химической технологией», в которой были описаны все химические производства, имевшиеся на начало XX века, включая производства порохов, взрывчатых веществ и фейерверков. Отсутствие кислот нас почему-то не тревожило, а химическую посуду можно было прикупать в магазинах либо на Загородном, либо на Садовой напротив Гостиного. А у меня еще из Алма-Аты были привезены дореволюционные книжки (штуки четыре) с описанием многих химических опытов. Мы с Гарькой ими усиленно пользовались. Делали, в частности, забавные опыты с получением и использованием роданида ртути и йодистого азота. Но в 49-м году я все эти книжки подарил Володе Халдину из нашего класса, когда он решил поступать на химфак ЛГУ.
А вот остаток своих денег за 47-й год после покупки реактивов в крупных купюрах я сложил в шкаф в ожидании того, когда смогу купить новые колеса к своему разминированному велосипеду или накоплю денег на целый новый велосипед. Но в конце того 47-го года произошла денежная реформа. Деньги обесценились в 10 раз и остатков моих капиталов хватило уже только на мороженое с приятелями.
У меня в школе по химии, разумеется, четверок не бывало, но только это не объясняет отношения ко мне химички. Она разрешала мне позднее уже в 10-м классе, когда химия уже не изучалась, самостоятельно после уроков работать в ее лаборатории. Ключ я потом отдавал кому-то из технического персонала. Я на ее месте такого «профессора», как я, и на версту к своей лаборатории не подпустил бы. А тут вдруг такое доверие! –Я взял на лето 48-го у одного своего старшего знакомого зеркальный фотоаппарат «Praktiflex» и повредил у него серебряный слой зеркала. Аппарат был заграничный и довоенный, запасных деталей для него в мастерских наверняка не было, а такое повреждение делало его негодным, да и у меня необходимых денег после реформы для такого его ремонта тоже. Оставалось наводить новый зеркальный слой на старое стекло в фотоаппарате. О технологии зеркал я прочел в той книге Р.Вагнера, реактивы у меня были свои, дистиллированную воду я купил в аптеке. Требовались аналитические весы и мензурки и, разумеется, чистое место, на котором было бы возможно сделать все что необходимо. Я спросил разрешения у химички и она просто и без всяких упрашиваний, без расспросов и каких-либо моих объяснений дала мне свой ключ и просто сказала кому его возвращать после работы. Такое доверие я сейчас почитаю чудом. Зеркало я восстановил, фотоаппарат возвратил хозяину без упреков, никаких замечаний со стороны химички тоже не было. А я тогда по молодости даже не запомнил ее имени и, возможно, специально не поблагодарил. Пусть она хоть теперь примет мою глубокую благодарность, если еще жива.
А из радостей жизни в ту зиму 9-го класса мне запомнились только несколько поездок на буере по льду залива с Юркой в его яхт-клубе. Это были поездки с бешеной скоростью почти бесшумные только при поскрипываниии снастей, да при легком посвистывании ветра. И это было здорово! Нечто подобное возможно было пережить и летом на яхте. Но передо мной маячила только следующая поездка в Туву и ни о чем другом на будущее лето мне не мечталось. Впрочем, в моем поведении уже тогда явно просвечивали аномалии. В частности, парни приспособились в перемены курить в сортире под форточкой. И это курение почиталось особенной доблестью. Соблазняли и меня, но я отказался. И отказался я не потому, что это запрещалось и мне хотелось быть паинькой, а потому, что во-первых, я помнил свой индигирский опыт курения, а во-вторых, потому что избегал любой гуртовщины. Так, кажется, в ту же зиму на киноэкраны был выпущен трофейный фильм «Девушка моей мечты». Парни на этот фильм ходили толпами и по многу раз. А я этот фильм тогда не посмотрел из принципа и рискнул посмотреть только лет тридцать спустя в «Кинематографе», не найдя в нем ничего любопытного. Еще, парни готовили палки, собираясь классом кого-то бить из соседней школы, но у меня в той школе не только врагов, но и просто знакомых не было, обошлись без меня и т.д. Как впоследствии оказалось, я всегда и во всем стихийно следовал принципу О.Уайльда: «Модно то, что ношу я сам. Что не модно – носят другие люди». И это было отнюдь не лучшим житейским принципом, видимо доставшимся мне от отца.
Следует заметить, что секреты моей успеваемости в последней ленинградской школе были крайне просты. –Во-первых, получая осенью учебники по истории, географии, биологии, химии, не говоря уже о литературе, я немедленно их прочитывал от корки до корки и какие-то корешки нужных сведений застревали в мозгах. Но главное, я открыл один учительский секрет, который состоял в том, что учителя в классном журнале, который оставлялся в перемены на столе перед каждым уроком заранее отмечали точечками фамилии жертв, намеченных для очередного растерзания. Поэтому, обнаружив перед каким-нибудь уроком такую точечку против своей фамилии, я в перемену хватал соответствующий учебник и бывал готов в пять минут. Такая точечка была стимулом для мгновенного зрительного запоминания, но вероятно, ненадолго.
А в дополнение к подглядываниям за точечками в классном журнале я применился использовать и стандартное поведение учителей. Я заметил, что если ты на каком-то уроке отсутствовал, а на следующем учитель тебя вызывает, то ты можешь сослаться на свое незнание задания из-за отсутствия в тот целый день. Некоторые учителя это проверяли по журналу. Тем самым ты на данном уроке освобождаешься от ответа или получаешь двойку, но не у всякого учителя и не всегда, разве что со зла, если ты злонамеренно пропустил только один его урок, рука поднимется поставить двойку просто так. Но зато в любом случае на следующем уроке будь готов, что с тебя снимут шкуру сразу за два урока или даже больше. Поэтому я практически никогда не прогуливал одиночных уроков. Один раз в 10-м пропустил черчение и попался. Я пропускал только целыми днями. Кажется, я начал с того, что в случае обычных простуд, иногда искусственно вызванных, законные справки от врачей сначала затягивал передавать классному. Затягивал настолько, что он забывал спросить о справке. А потом уже и вовсе не спрашивал. А я, являясь в школу после очередного прогула, либо был готов к любым атакам учителей, либо ссылался на отсутствие в день предыдущего урока. Я только совершенно не помню, как я устраивался с письменными заданиями на дом. Я обычно старался их выполнять. Телефонов, чтобы узнавать о них, ни у кого не было. Дневников я не вел, дневники безусловно требовались только от проблемных.
А я как-то обходилдся без дневника. Помню только, что мой сосед по парте в 8-10 классах вёл сразу два дневника: для учителей и для родителей, а моё бескорыстное участие в его бизнесе состояло в труде по подделке в обоих его дневниках подписей – учительских и родительских. Я даже разработал свою технологию этих подделок. Делалось это не вполне профессионально, но ни одного скандала не возникло. Всю прочую нудную писанину в дневниках Юрка не ленился выполнять сам. Впрочем, скандалов с учителями и не могло быть просто потому, что Юрка не был совсем уже пропащим и грозных записей с вызовом родителей в его учительском дневнике не бывало. Но он панически боялся своей матери и для неё в родительском дневнике систематически завышал свои отметки, ей достаточно было отметок, чтобы она в школу не хаживала и не проверяла. А у меня всё было иначе. Моя мама к дневникам не была приучена. Мою тревожило, чем и сколько я занимаюсь дома.
В алмаатинские годы мама совершенно не вмешивалась в мои школьные дела. Ее любимой епархией была только музыка, а время моих домашних занятий на рояле она определяла по часам.  А после ее отъезда из Алма-Аты и конца «музыки» за более, чем полтора года, я совершенно отвык от маминого гнёта. А, получив меня в Ленинграде в свое полное распоряжение, она пыталась так же жёстко, но только по времени руководить приготовлением и моих домашних заданий по всем школьным предметам, постоянно спрашивая выучил ли я то или другое, а это меня бесило. Не исключено, что моя скверная репутация и плохие отметки в той первой ленинградской школе, были связаны не только с кражей шапки, но и с визитами туда моей мамы, ее жалобами на мою личность и поисками советов по ее исправлению. Но бросив ту школу, я все-таки добился того, что мама поджала хвост и потом несколько лет боялась совать нос в школу, отравляя мне жизнь только дома своими средствами. Домашних скандалов из-за учения уроков было множество.
Для меня важно было только спастись и отдохнуть от мамы. Скандалы с ней портили мне настроение. Я утром деловито собирал свою сумку, забрасывал ее на чердак и отправлялся налегке шляться по городу. Что было бы, если бы об этом узнала мамочка? Иногда, в начале своей практики, что уж греха таить, я в свои ботинки наливал немного воды, чтобы вызвать простуду. Более радикальных средств для вызывания заболеваний, почерпнутых в «Очерках бурсы», я не использовал. Потом обычно я часа два посвящал обследованию старых дворов в домах на той стороне Невы, они были такими разными и интересными. Болтаться по Васильевскому было уже неинтересно, да и опасно. Можно было напороться на знакомых. А часам к 11 я старался приблизиться к какому-нибудь из музеев: Эрмитажу, Русскому, Этнографическому или к какому-нибудь другому, чтобы там найти свободную банкетку и спокойно в тепле посидеть и почитать принесенную с собой книжку. Музеи я обычно чередовал и тогда точно знал, в котором из них на банкетку рассчитывать не приходится.
Как-то, видимо от знатоков, я узнал, что самый ранний сеанс в 10 часов утра, начинается лишь в единственном кинотеатре города, а именно в «Колизее». И я в него отправился на фильм «Дон Кихот». И тогда выяснилось, что я самый дальновидный из школяров. На этом киносеансе собрались все прогульщики города, взрослых не было. А когда сеанс окончился, на выходе была устроена облава и целая «банда» отбирала у школьников их портфели и сумки. А у меня отбирать было нечего и номер школы на лбу написан не был. И мне все сошло с рук. Но в «Колизее» я больше не бывал и особенным любителем кино не был. Я не помню в каком из двух последних классов школы: в девятом или в десятом, за мной числилось аж 474 пропущенных урока (то-есть более 80 календарных дней). А у нашего самого отпетого в классе и презираемого учителями Женьки именно за тот учебный год было пропущено на 100 уроков меньше моего. Но он пропускал по отдельным урокам, был двоечником и его имя без конца за прогулы склоняли и спрягали вместе с его двойками. А меня хоть бы однажды кто-нибудь из учителей обозвал прогульщиком. Видимо, это происходило потому, что я не портил показателей успеваемости ни класса, ни школы и в вандалах не числился и это всех устраивало. И, по-видимому, учителя были правы. Репрессии за прогулы вызвали бы с моей стороны только ответную реакцию. Ведь в начальной школе еще в Алма-Ате учителка сначала пыталась заставить меня вести дневник, а позднее – носить пионерский галстук. Это приводило к обострению отношений. Но моя мама не понимала этого и была неукротима. Необходимы были разумные компромиссы. А я ей мстил своими прогулами.
Память вообще трудноуправляемое свойство. Она нередко по своему выбору запоминает или забывает отдельные мелочи, события или даже целые периоды жизни. Так для меня полностью оказались забытыми все экзамены за восьмой и за девятый классы, а впоследствии и за десятый. Забыты настолько, что я готов утверждать, что их, как и за седьмой, и вовсе не было. Но с другой стороны я до мельчайших деталей помню только один экзамен за девятый класс и это требует признать, что для меня, как и для всех прочих смертных, тогда существовали и все другие экзамены.
Это был экзамен по новейшей истории. Ему предшествовало следующее. –У меня своего учебника истории в 9-м классе, вероятно из-за запоздания с приездом, почему-то всю зиму не было. Я перемогался чужими на переменках. Но перед экзаменом его было необходимо прочесть. Я накануне экзамена пытался обойти ближайших соклассников и выпросить учебник только на ночь. Но мне никто учебника не дал. Наутро я отправился на экзамен с дрожащими поджилками. По дороге я зашел за своим соседом по парте Юркой. Но поскольку число учеников в классе было чуть меньше числа билетов в книжке, розданной перед экзаменами, директор, чтобы не слушать одно и то же дважды, поделил наш класс пополам и устроил сдачу экзамена в две смены с выбыванием отвеченных билетов. И мы оба пошли во вторую смену. Но на подходе к Среднему проспекту нам на 7-й линии встретился один наш заслуженный пятерочник, тот самый, у которого я покупал реактивы, глубоко удрученный. Он провалился! Я совершенно пал духом. Но едва мы вошли в класс, директор отправил нас обоих к тому парню домой приглашать его на пересдачу экзамена. И мы отправились. Он жил тогда в комнате на верхнем этаже теперешнего Меньшиковского дворца. Нас он встретил весь заплаканный с белками глаз с кровью, заявил, что пересдавать не пойдет и что жизнь кончена. Все это мне не добавило оптимизма. Мы вернулись в школу, доложили обстановку директору и в классе уселись дожидаться своей очереди. Для меня это было  ожиданием казни. И директор, по-видимому, чувствовал это. И он, живодёр, видимо, решил продлить удовольствие и вызывал кого угодно, кроме меня. Но чего он добивался? Наконец все мои приятели оказались опрошенными, и любезно остались дожидаться моего харакири, они только тщательно вычёркивали в книжке номера уже отвеченных билетов. А билетов на столе оставалось все меньше, причем последних номеров по книжке, на которые запаса моих знаний и вовсе не хватало. Наконец, дверь открылась, явился тот пятерочник, и директор предложил взять билет и ему. Из невызванных я оставался последним. Трое-четверо сидели, готовились. И вот директор вызвал меня. Предложил брать билет, но отвечать без подготовки. Мои приятели взвыли, что это несправедливо, но видимо это меня и спасло. Номера билета не помню, но в моем билете были следующие вопросы:
1. Пять признаков империализма по В.И. Ленину.
2. Эпоха мэйдзи в Японии.
3. Портсмутский мир.
И я как-то сумел отовраться настолько, что как сказала мне потом завучка, директор, хотя наверняка я напутал в датах и возможно еще кое в чем, назвал мой ответ блестящим. При этом она видела и как я передавал шпаргалку нашему отпетому Женьке, но и это зачлось мне в плюс, а директора восхитило то, что я привел где-то вычитанную фразу Теодора Рузвельта, сказанную им японским дипломатам в Портсмуте, которой точно не было в учебнике. –Они требовали с России весь остров Сахалин и многомиллиардную контрибуцию, а он им сказал, что за всю свою историю Россия никогда не платила контрибуций и не им ее требовать, поскольку ресурсы России для продолжения войны не исчерпаны. И дело тогда ограничилось передачей Японии всего лишь половины Сахалина. А мне после того жуткого экзамена и окончания прочих предстояло в июне снова ехать к папе в Туву.
На этот раз мне предстояло ехать поездом совсем иначе, без попутчиков и только до Новосибирска. К тому же в одном из своих писем папа просил меня привезти с собой ему специальные книги по геологии: Розенбуша, Твенхофела и др. Книги он перечислил. Книг набралось почти на целый вьючный ящик, который я и должен был отвезти. Но он как-то не подумал, сколько это будет весить и посильно ли мне будет его тащить. Правда, на этот раз мне ехать поездом следовало только до Новосибирска и кто покупал билет не знаю.
Ранней весной того 48-го года, в Ленинград в командировку приезжал один геолог из Новосибирского СЗГУ и он довольно надолго останавливался у нас в квартире. Я не помню теперь его имени и фамилии. С папой он не был знаком, но имел общих знакомых. Знаю только, что он был специалистом по железорудным месторождениям. И, несомненно, именно этот геолог был потом инициатором переправки меня из Новосибирска прямо в Туву на одном из рейсов экспедиционного грузового самолета. Подробности того, как это было устроено, мне неизвестны. Поэтому я и должен был теперь ехать в Новосибирск. А в Москве меня неожиданно встретила у поезда одна совершенно незнакомая мне дама из Ленинграда, имени которой я тоже не сохранил в памяти. Эта дама была женой ленинградского геолога, о котором я упоминал выше в связи с открытием Карасука и который в 46-м был главным инженером Горной экспедиции. Для меня до сих пор неразрешимая загадка кто, зачем и ради чего поручил ей встретить меня. Ведь для неё кто-то должен был как-то узнать и сообщить в Москву номер моего поезда и вагона и какие-то признаки (возможно, тот вьючный ящик?), по которым она могла бы меня опознать. Мама с ней знакома не была. Эта любезная дама помогла мне с носильщиком перетащить мой ящик на Ярославский вокзал, с которого мне предстояло ехать дальше и порекомендовала ящик обшить потому, что он был старым заслуженным и страшным и явно старше меня. Потом мы с ней где-то на Комсомольской же площади купили материю, которой она и обшила ящик прямо в камере хранения. А вслед за тем она предложила мне поехать с ней в квартиру, в которой она тогда останавливалась и принять душ. Это было очень кстати, погода была очень жаркой. И мы поехали к Курскому вокзалу в какой-то многоэтажный дом, в котором я тогда в полной мере слушал московскую музыку автомобильных гудков. А с Ярославского вокзала я в тот же день уехал один, та дама меня не провожала. По приезде в Новосибирск, у меня возникло осложнение. –Там в тоннеле на выходе из вокзала был установлен пост с весами для взимания с пассажиров дополнительной платы за избыточную ручную кладь. Мне пришлось что-то доплачивать за мой ящик, такое со мной случилось единственный раз в жизни. Ящик был очень тяжелым, и пока я его дотащил на спине до остановки трамвая, я себе изранил спину. Ехать трамваем мне предстояло до Потанинской улицы, чтобы в семействе того геолога, который предложил переправить меня прямо в Туву, я дожидаться экспедиционного самолета. И несколько дней я у них прожил. Помню, что уже тогда в Новосибирске в  пятиэтажных домах были систематические трудности с водоснабжением. Поэтому, когда холодная вода шла, набирали в запас полную ванну. Мне такое было необычно.
В те годы главная улица Новосибирска «Красный проспект» одним своим восточным концом упиралась в аэропорт. И наступил день, когда меня с моим вьючным ящиком на грузовой машине отвезли на аэродром и мне предстояло лететь одному грузовым самолетом ЛИ-2. В фюзеляже самолета не было никаких сидений, он был загружен буровыми штангами и ящиками с дробью для бурения. Там же на краю аэродрома стояли два незнакомых самолета, покрашенных необычной темной землистой краской. Мне сказали, что это знаменитые немецкие Ю-52, известные мне по газетам военных лет.
В Красноярск мы прилетели на исходе дня и почему-то остались на ночь. И здесь пилоты нашего самолета решили меня использовать. На меня нацепили пустой заплечный армейский термос емкостью литров на пять или больше и мне поручили сходить за водой в дальний конец лётного  поля, где был гидрант, из которого следовало набрать воду. При этом особенно подчеркивалось, что если меня остановит кто-нибудь из охранников, не сопротивляться и свободно подвергаться досмотру сколько потребуется. И я неспеша на виду у всех отправился. Я дошел до гидранта, наполнил термос, надел его на спину и отправился назад. По дороге я был  остановлен охранником, он спросил, что я несу, открыл крышку термоса на спине, понюхал, закрыл ее и отпустил меня. Я поднялся по трапу, принес термос в самолет и вскоре один из парней экипажа, открыл другой люк с левого борта и выпрыгнул из него вместе с термосом. Выпрыгнув, он тут же вылил воду и с пустым уже термосом отправился дальше. Потом этот термос был принесен назад, но как оказалось впоследствии уже наполненным спиртом. Позднее весь экипаж ушел, а я был оставлен один в самолете на ночь. Эту мучительную ночь я до сих пор помню. – Мне было безумно холодно и лечь было не на что. Только железо штанг да окантованные проволокой холодные ящики с буровой дробью. Я, сидя на ящиках, дрожал всю ночь и скорбно глядел на диспетчерскую вышку аэропорта, дожидаясь утра. В 1991-м году мне пришлось проезжать на машине мимо того уже упраздненного аэропорта, от которого еще оставалась только та знакомая мне диспетчерская вышка и вспомнилась та ночь. Такие вот бессонные и холодные ночи запоминаются прочнее всего.
Рано утром, когда я еще в полусне скорчившись дрожал, сидя на ящиках, пилоты вернулись. Куда-то уходили и возвращались. Вскоре ненадолго включили моторы и в самолете стало теплее. Потом мы полетели. Затем из кабины вышел один из парней, подошел ко мне и спросил, что у меня есть пожрать. Я раскрыл рюкзак и показал все, что у меня было. Мои запасы состояли из хлеба, воблы, головок чеснока и соли. Парень у меня все до крошки забрал и унес в кабину. За время полета вся моя провизия была у них в кабине честно по-братски поделена и тот же парень вынес мне мою долю хлеба, воблы и чеснока и еще полулитровую банку спирта, сказав, что все это Костя (командир корабля) послал. Кусочек воблы и хлеб с чесноком я с голоду мгновенно сжевал, а спирт даже не пробовал и куда дел банку не помню, хотя эта порция спирта была ими оторвана с кровью от сердца. До Абакана летели, видимо, меньше часа. И там задержались очень ненадолго. Главной задержкой, насколько я понял, там явился некий настойчивый пассажир с авиабилетами до Кызыла, обремененный семейством, ребенком и большим количеством багажа в виде тюков. Он начал требовать, чтобы это барахло погрузили в самолет и первоначально парни из экипажа начали его грузить. Но когда дошла очередь до расплаты и командир корабля Костя мужику сказал об этом, тот начал ему в рыло своими авиабилетами тыкать. После этого Костя приказал выгрузить все барахло, включил моторы и тюки багажа весело запрыгали по лётному полю. Мужик отстал. Люк самолета закрыли и мы полетели.
И вот тогда, наконец, пилоты смогли всласть полакомиться спиртом. Содержимое термоса было выпито. Летели мы не в Кызыл, где был неизбежен контакт с авиационными властями, и могли возникнуть некоторые неприятности, а прямо на Карасук, в степь. Они в полете поочередно бегали в хвост самолета блевать в гальюне, а мне при перелете через Саян показалось, что самолет пролетел над скалами одной из вершин слишком низко. Но не мне судить, мы не разбились. Самолет пролетел над поселком Карасука, покачал крыльями, мы полетели сколько-то еще, самолет посадили в плоской степи и стали ждать пока приедет за грузом экспедиционная машина. Довольно скоро около самолета стали собираться верховые тувинцы, но среди них не было знатока русского языка, они о чем то оживленно между собой беседовали, а все мы тупо на них глазели. Но вдруг к ним подъехал такой знаток и мгновенно состоялась сделка, в результате которой Костя переобулся в шлепанцы, снял свои хромовые сапоги, и взамен получил черного нетеля, которого вскоре и пригнали. А я в ожидании автомашины бездельничал и глазел по сторонам. При этом я обратил внимание, что брюхо самолета в хвосте покрыто засохшей коркой блевоты и пр. из гальюна. Из чего я сделал вывод, что в те времена, когда септик-танки еще изобретены не были, вся продукция из самолетных гальюнов свободно и экологично изливалась в полетах на головы земных обитателей.
Впоследствии мне кто-то объяснил, что посадка самолета на необорудованной площадке в дикой степи была выгодна обеим сторонам. –По строгим правилам грузовой самолет должен был бы садиться в оборудованном аэропорту Кызыла, а экспедиция оттуда вывозить свой груз. И везти его за 200 километров. Лететь прямо до Карасука было ближе, чем до Кызыла, при этом экипаж экономил авиабензин для левых рейсов, а экспедиция экономила на перегрузках и перевозке груза. Потом приехала полуторка с двумя мужиками, мужики быстро разгрузили самолет. В кузов забрался и я со своим вьючным ящиком. А нетелю связали ноги и водворили в самолет, чтобы в Абакане или в каком-то другом городе его продать на пропой. Мы уехали и взлета самолета я уже не увидел.
Когда в 48-м году я приехал в Туву, у папы уже функционировал разведочный отряд, проходивший канавы и шурфы на двух найденных в прошлом году рудопроявлениях. Одно было на левом берегу Полуктухема возле его устья над наледью, а другое на левом берегу Чаахоля на холме почти напротив лагеря папиного отряда. Оно было найдено тоже в прошлом году, но уже после моего отъезда. Палаточный лагерь папы располагался на обширной поляне среди тайги, называемой Балдырганом, а в террасе правого берега Чаахоля были вырыты складские землянки.  В этих землянках хранились продукты: хлеб, крупы, макароны и добытые во благовременье кедровые орехи, но местные мыши их немедленно расхищали, не трогая круп и пр. Папа по этому поводу смеялся, что таёжные мыши еще необразованные.
Когда весной папа планировал разведочные работы своего отряда на лето 48-го года и организацию лагеря на поляне Балдыргана, он попросил Ордиола разыскать прошлогоднего Барата с тем, чтобы приспособить его к работам своего отряда. Папа всю жизнь был Паганелем и всегда стремился и умел тесно общаться с туземцами. В итоге Барат был определен конюхом отряда, чтобы следить за лошадьми на поляне Балдыргана. Конокрадства и медведей тогда не опасались, а лошади были не настолько глупы, чтобы уходить в тайгу с ее мхами от травы на поляне и от ячменного прикорма. Барат со своим прадедом поселились неподалеку в балагане, они кормились на кухне отряда. А помимо своей основной обязанности, Барат иногда на окрестных солонцах стрелял маралов и поставлял в отряд свое браконьерское мясо. Для охоты Барат пользовался обычной самой дешевой в ту пору охотничьей одностволкой 16-го калибра ижевского завода. Только это ружье было подвергнуто специальной обработке. –В его стволе была кустарно нарезана винтовая резьба. Эту резьбу делал местный умелец Сандак, который мне как-то показывал как он такую резьбу делает. В результате получалась грозная винтовка, стрелявшая много дальше и более прицельно. Стрелять полагалось крупной круглой пулей, а патрон максимально набивался дымным порохом, бездымным тогда в глуши охотники еще не пользовались. А чтобы такая одностволка в момент выстрела при усиленном заряде не переломилась, на ее затвор перед выстрелом надевалось скользящее металлическое кольцо.
Впоследствии в 53-м году я узнал, что прадед Барата уже сколько-то лет тому назад скончался, а сам Барат был помещен в детский дом. У меня же на вечную память о Барате сохранились привезенные моим отцом и теперь висящие в комнатах огромные рога двух убитых им маралов. Как-то бедные сибирские маралы с такими рогами по таёжным трущобам бродят? С ними ни в какое сравнение не идут скромные жалкие рожки европейских оленей, убитых в свое время на королевских охотах владетельными персонами и тщательно сохраняемые как реликвии в некоторых музеях Европы.
А я тем летом был определен коллекторствовать в новом отряде Ю.А. Спейта, который в этом сезоне должен был вести геолого-съемочные и поисковые работы в масштабе 1 : 50 000 на территории, примыкавшей к нашей прошлогодней с юга и юго-востока, для дальнейшего прослеживания предполагаемой зоны карасукского оруденения.
Район работы Спейта по площади был примерно таким же, как прошлогодний район папы, только горы в нем были большей частью повыше, да сильнее затаёжены и общая обнаженность хуже. В отряде Спейта, кроме меня, был еще лагерный рабочий Николай, на год или два старше меня, который и кашеварил. А на меня, кроме коллекторских обязанностей, было возложено ходить на Балдырган за лошадьми, когда они нам требовались, пригонять их оседланных и отгонять обратно.
Спейту кроме того, вменялось визуальное обследование на местности радиоактивных аномалий уже выявленных, проводившейся и в то лето аэрорадиометрической съемкой. В отряд моего папы тогда уже начали поступать еще редкие радиометры со счетчиками Гейгера-Мюллера для измерения радиоактивности горных пород непосредственно на обнажениях или в забоях. К тому же, эти приборы тогда, кажется, были засекреченными. И в отряде Спейта такого радиометра не было. Визуальный осмотр аэрорадиоаномалий без приборов был делом чисто формальным. Нередко такие аномалии явно совпадали с вершинами гор или холмов на картах. Но большей частью они тогда приходились на такие места на карте, например на урёмный лес, где никаких геологических или орографических признаков для их объяснений не было. Тогда такое явление объяснялось сменой направления ветра в момент аэрорадиометрической съемки и сносом аномалий.
Отряд Спейта находился на полном материальном обеспечении у отряда папы. Карточная система в стране была отменена в прошлом году. В Ленинграде наступило продовольственное изобилие, но здесь для нас все осталось по-прежнему. Овощей и казённых мясных продуктов, как и прежде не было. И если бы не Ордиол и Барат с его браконьерским мясом, то мы были бы обречены как в прошлом питаться только заплесневелой пшёнкой. Об этом все знали. И вот в министерстве геологии кто-то вспомнил об американских солдатских рационах времен ленд-лиза и решил, что было бы хорошо наших полевых геологов снабдить такими же. И опытная партия плодов этого похвального решения в то лето была доставлена на Карасук. Об опытной партии этих рационов было много разговоров. Я этих  рационов тогда не видел и не пробовал на вкус, слышал только разговоры о них кровно заинтересованных людей, что цена одного такого рациона около 50 тогдашних рублей, то-есть больше дневной зарплаты нечиновного геолога и что для нормального обеда нашему русскому мужику необходимо было бы съедать по два таких рациона за раз. А это было уже дороже стоимости обеда даже с выпивкой в ресторане, правда, не фешенебельном. Мне неведомо только  была ли в этих наших рационах жевательная резинка. Но за долгие годы моей работы, в дальнейшем я о таких отечественных рационах для геологов больше не слышал.
Мой начальник Ю.А. Спейт был в общении довольно странным человеком. Так, он в поле принципиально пользовался только серебряными ложками. У него их было две: столовая и чайная, он сам их тщательно мыл и хранил в своей палатке. А миску с едой он всегда уносил к себе в палатку, и все съедал в одиночестве. Он имел богатый полевой опыт и много рассказывал о курьезных случаях, но в отличие от папы никогда не объяснял мне наблюдаемых геологических явлений. Он не колотил с азартом аллювия в речках и не копался в высыпках из нор животных и в корнях вывороченных деревьев. Шлихового опробования тоже не велось. Иначе говоря, он не уделял такого внимания поискам, как папа, а  предпочитал заниматься обычной геологической съемкой. На сей раз, я был вооружен не только горным компасом и геологическим молотком, но и пикетажной книжкой. Мне было подробно объяснено, что в нее необходимо записывать, избегая всякой лирики. При этом с издёвкой им приводились примеры такой лирики из записок некоторых известных геологов-натуралистов прошлого. В маршруты мы со Спейтом выходили вместе, но обычно шли розно. За собой он оставлял, как правило, верхние части склонов гор, где коренных обнажений было больше, а меня отправлял во вспомогательные маршруты параллельные своим в 300-500 метрах по нижним частям склонов, где в зарослях и среди курумника обнажения встречались редко. И потому мои маршруты были большей частью чисто формальными, среди четвертичных отложений, для нанесения их на карту в целях соблюдения нормативов на 1 км2 по километражу маршрутов и по числу точек наблюдений. Наши лагери и в это лето несколько раз перебазировались в разные части района, и мне помимо собственно маршрутов очень много пришлось ходить пешком за лошадьми и потом отгонять их. А в прошлые годы с папой мы маршруты совершали верхом, и спешивались только возле точек наблюдений.
Наш со Спейтом первый лагерь был разбит на обширной степной равнине, расположенной между степным мелкосопочником на севере и покрытым густой тайгой горным хребтом с крутыми склонами на юге. Папа как-то мне объяснил, что этот хребет является односторонним горстом и вдоль него проходит геологический разлом. Наши палатки были поставлены на краю урёмного леса росшего вдоль Чаахоля, а далеко от нас к востоку по равнине было разбросано множество тувинских юрт со скотом около них. Свою скотину тувинцы пасли преимущественно в мелкосопочнике, в лога, среди которых трава была чуть пышнее и нас не тревожили. Мы ходили в маршруты только в гористой части, мелкосопочник был уже за северной границей района работы Спейта.
В этом первом лагере мы простояли довольно долго, работая по долинам притока Чаахоля Сайлихема, его притоков и по окружающим горам. Маршруты из него были ничем не примечательны и однообразны, ничего геологически-любопытного или ценного в них встречено не было. О длительности пребывания в этом лагере я могу судить только по тому, что за время пребывания в нем я успел, преимущественно по вечерам, впервые прочесть в бывшей у меня в руках единственной книге фактически всего Г.Флобера: «Мадам Бовари», «Саламбо» и «Воспитание чувств». А из тех маршрутов со Спейтом в деталях я запомнил только один. Однажды он как обычно ковырялся в скалах у вершины, а меня отправил вниз на 200-300 метров шариться в курумнике под теми скалами. Мы стучали молотками и вдруг он меня позвал к себе. Я пополз к нему по камням, думая что он нашел наконец нечто рудное. Но он сказал, что у него стал барахлить горный компас и на обычном песчанике он не может замерить элементы залегания. Компас показывает какую-то чушь. Но и мой компас показал то же самое. Мы стали искать причину и согласованно пришли к выводу, что в этом песчанике был прослой, изначально обогащенный шлихом магнетита.
По окончании работ из первого лагеря намечалось перебазирование примерно на 10 километров к востоку в долину речки Истихем. Мы шли туда пешком, ведя в поводу вьючных лошадей. Шли неспеша по солнечному молодому лиственничному предгорному редколесью, росшему на границе степи и тайги на хребте. На самой границе лиственничника со степью трава была пышнее и выше и в ней было много клубники и мы все время на ней задерживались. А на одной полянке среди лиственниц оказалась пропасть еще сохранившейся земляники. Такое в Туве я встретил только однажды. Наконец, в конце дня мы вошли в долину Истихема, какое-то время шли тайгой по долине вверх и вдруг налетел порыв сильного ветра. Деревья закачались и заскрипели. Мы со своими лошадьми постарались посильнее прижаться к самым крупным из них и тут случилось неожиданное. –Вершина одной зеленой лиственницы оказалась сломанной и обломок ее ствола при толщине сантиметров 10 или больше с ворохом зеленых ветвей своим концом ударил в ящик на вьюке одной лошади. Лошадь испугалась, мы тоже. Это случилось так внезапно. Но лошадь не пострадала, только фанерную крышку вьючного ящика немного проломило стволом.
Место для лагеря в узкой долине Истихема среди старых лиственниц было неуютным. Лошадям пастись было негде, им пришлось всю ночь простоять на привязи. А мне на следующий день отгонять их осёдланных вьючными сёдлами пешком на Балдырган было существенно дальше, а голодных и хлопотнее. В этом лагере мы стояли недолго и я почему-то не помню ни одного маршрута из него со Спейтом, хотя эта долина была мне внове.
Вслед за тем для картирования междуречья Чаахоля-Сайлихема, который был значительным правым притоком Чаахоля, существенно ближе к Балдыргану, Спейтом был устроен лагерь у какого-то маленького правого притока Чаахоля. Наши маршруты из этого лагеря были также ничем не примечательны, только затаёженные горы были здесь относительно ниже и в них коренных обнажений – меньше. Правда, именно из этого лагеря состоялась самая интересная для меня в то лето вылазка в тайгу. –Один приятель Ордиола охотник и большой рукодельник-кузнец Сандак, уже давно рассказывал о своей находке в тайге горного хрусталя которую он хотел показать моему отцу. И вот, наконец, он решил сделать это, а у папы нашлось свободное время. В результате однажды рано утром они вдвоем с Сандаком и с вьючной лошадью приехали к нам в лагерь, рассказали, куда и зачем отправляются и собирались забрать с собой меня и нашего Николая, чтобы копать землю, если потребуется. Лопату для этого они с собой захватили. Поездка рассчитывалась на два дня. Спейт мог два дня отдыхать один. Мы же с Николаем должны были идти пешком, впрочем, это было недалеко, только перевалить через водораздел. Хрусталь находился в долине одного ключа – притока Сайлихема.
И вот мы туда отправились, только объемистый вьюк их лошади увеличился еще на два наших спальных мешка, впрочем, вьюк был нетяжелым. Мы через два-три часа без труда преодолели водораздел и добрались до нужного нам ключа. И тут возникли проблемы. –Узкая долина ключа оказалась густо заросшей и захламленной деревьями и кустарником, через заросли которого нам предстояло продираться к его истоку. Среди сплошного кустарника в этом ключе резко преобладали кусты черной смородины, густо усыпанные ягодой. Эта смородина не была такой черной как садовая, а по крупности соответствовала винограду «Изабелла». Такого обилия ягод я в жизни еще не видел.  Мы все принялись за эту смородину. Не знаю как остальные, а я очень скоро наелся ее до жесточайшей оскомины и больше уже старался не смотреть на нее. Ягоды усиленно осыпались, скапливались между валунами и ягод было столько, что я, ступая по их скоплениям, промочил в их соке свои сапоги. А близ вершины ключа на его правом берегу в лесу была небольшая прогалина залитая солнцем, сплошь заросшая брусничником и вся красная от его рясной ягоды, которая нас из-за смородины уже не привлекала. Ягоду здесь явно никто не собирал, но посередине полянки на нескольких квадратных метрах брусничник был безжалостно повырван и по земле были рассыпаны отдельные ягоды. Мы заинтересовались столь бессмысленным погромом. И Сандак нам все объяснил. Он показал на земле следы когтей и сказал, что здесь медведь по-своему кушал бруснику. Он уселся в центре полянки и вместо того, чтобы аккуратно выбирать ягоду с кустов, вокруг себя просто выдергивал лапами кусты брусничника и вместе с ягодой их жевал. И действительно на месте, где он сидел, была вмятина, брусничник был просто сильно примят, а вся спелая ягода раздавлена. Папа на это заметил, что леность свойственна и медведям, а вкусы бывают разными и быть может ему брусника вместе с листьями и кустами даже казалась вкуснее, только не ленись жевать!
Потом мы прошли еще немного и Сандак сказал, что мы пришли и нужно ставить палатку, хотя среди зарослей было мало места и лошадям придется провести ночь впроголодь на привязи. Палатку поставили очень быстро, взяли лопату и молоток и они ушли, а я был оставлен кашеварить к их возвращению. Я разжег костер, занялся стряпней и кроме того подстрелил рябчика из мелкашки и не поленился даже зажарить его с брусникой, завернув в какие-то лопухи, в горячей земле костра. К наступлению сумерек каша была сварена, мой рябчик съеден и наши вернулись с добычей в мешке. Дело было сделано, завтра мы должны были возвращаться и мне было поручено утром привести в порядок и отмыть от земли их добычу.
А наутро все поднялись рано, только я продолжал валяться в мешке. Мне было прохладно и я скорчился, поджав ноги. А Николай сдуру зачем-то стал рубить толстое дерево, которое в конце концов и упало поперек палатки, повалив ее. Очень удачно, что мои ноги оказались поджатыми, иначе они обе были бы сломаны. Папа стал ругать Николая, но я вылез без повреждений и все успокоилось. Только добавилось труда по освобождению палатки от того дерева. Мы позавтракали, я отмыл от земли добытые кристаллы, грани которых оказались покрытыми тонкой пленочкой ржавчины. Они были размером с кулак и больше, но папа сказал, что их реальная ценность может быть определена только после специального исследования монокристальности. Потом мы тронулись и вскоре после полудня вернулись к Спейту.
Когда-то примерно в это время Спейт узнал, что к нему собирается приехать погостить сестра с племянником и это, возможно, ускорило его решение перебазироваться на некоторое время на Балдырган. Отсюда ему было очевидно удобнее картировать самую южную часть своего района. Из лагеря на Балдыргане Спейт посылал меня только в самостоятельные маршруты, причем по обращенным строго на север и поэтому особенно сильно затаёженным склонам правых бортов долин речек Хоорхема и Пулуктухема. Я не знаю или не помню ходил ли тогда в маршруты он сам. Бог ему судья, если он выбрал лагерь на Балдыргане только для того, чтобы встретить сестру или даже недалеко съездить за ней. Впрочем, ту же часть района он мог картировать и позднее из лагеря на гольце в вершине Хоорхема. А что касается меня, то я после того как отвез его туда, получил несколько дней свободы – «каникулы». По-видимому, моими маршрутами Спейт просто заполнял прогалызины на своей карте маршрутов, предоставляя мне самостоятельно лазать по особенно непролазным дебрям без обнажений.
Из этих самостоятельных маршрутов мне запомнились только два, но отнюдь не геологическими наблюдениями. ¬В одном из этих маршрутов я наткнулся на неправдоподобно маленького, с ладонь величиной, кабаржонка, который спрятался от меня, прижавшись к лежачему полусгнившему и замшелому стволу. Я подошел к кабаржонку метра на полтора, внимательно рассмотрел, нашел его прехорошеньким и решил поймать. Я снял куртку, чтобы набросить на него и прыгнул. Но прыткий кабаржонок оказался проворнее меня и ускользнул, а я только наткнулся ногой на сучок и мне было больно. Таких встреч у меня больше не бывало. А в другом маршруте на Пулуктухеме внезапно я почувствовал запах тухлятины. Мне стало страшно. Я подумал об убийстве и спрятанном трупе, обнаружил же лишь место давней дуэли двух изюбрей (маралов). Там видимо еще прошлой осенью среди непролазного ёрника старого даурского рододендрона (маральника) на крутом склоне два изюбря вступили в бой, но сцепились рогами, скатились по склону и оба погибли. На их скелетах среди примятых кустов еще сохранились кусочки сухого тухлого мяса, но их роскошные рога были абсолютно не повреждены грызунами. Среди этих костей мне было как-то жутковато. Будь я умней, мне следовало бы заметить это место, придти туда с топором, от Балдыргана было недалеко, и вырубить из черепов эти прекрасные рога. Но тогда я был глуп и не сделал этого.
Для меня же самым драматичным приключением всего того лета было последующее перебазирование лагеря Спейта с Балдыргана на голец в вершине Хоорхема. –Мне очень хотелось побывать в вершине Хоорхема, которая представляла собой два сближенных и слившихся устьями глубоких каньона, в склоне хребта, но я видел её издали да на аэроснимках. Но участвовать в маршрутах из этого лагеря мне так и не пришлось. –Мы поехали на пяти лошадях с двумя из них вьючными, перебрели через обычно мелководную реку Чаахоль, по уже известной мне и крутой тропе забрались на водораздел Хоорхема и Пулуктухема и выбрались на гольцы. Затем километра полтора-два или больше проехали к юго-востоку и выбрали место для лагеря уже у границы леса. Погода в тот день была пасмурной, а как только мы развьючили лошадей, начался ветер, пошел снег. По началу предполагалось, что я отвезу своих и еще засветло смогу отогнать лошадей на Балдырган. Но мне пришлось принять активное участие в постановке лагеря и заготовке дров для костра.
К тому времени, когда палатки были поставлены, сгустились сумерки, а снег был мокрым и я успел предварительно промокнуть. Я связал лошадей гуськом и, нерассёдлывая их, поехал. Пока мы ехали по гольцу все было в порядке, но как только добрались до границы леса, начались неприятности. Во-первых, внизу шел не снег, который возможно было хоть частично с одежды стряхивать, а проливной дождь, а плаща на мне не было. Во-вторых, в лесу между деревьями поводья порвались и лошади брели врозь, стремена их  сёдел часто цеплялись за сучья и мне не раз приходилось слезать с седла и отцеплять их. А дождь все шел и шел. Я промок до нитки и пробовал выжимать ватник, но без посторонней помощи толку от этого не было. К тому же стало совсем темно и крутой тропы не было видно. Пришлось довериться лошадям, которые шли домой. А когда мы подъехали к Чаахолю, я пришел в ужас. Река вспухла и ревела. Я в темноте мало что видел, только слышал, как в русле громыхают валуны. Днем в такую высокую воду я ни за что не пустился бы вброд, опыт кое-какой уже у меня был. Мои лошади тоже столпились на берегу, стали слушать, разнюхивать и думать. А их Балдырган был на другом берегу. Потом они друг за другом все-таки решились без моих понуканий идти вброд. Мне ничего не оставалось, как довериться и своей лошади. Помню только, что вода в реке тогда была выше, чем в полбока лошади и перехлестывала через седло. Была уже глухая ночь и когда я подъехал к палатке отца, то настолько насквозь промок и замерз, что не мог с полными сапогами воды самостоятельно слезть с лошади. Но отец услышал, помог мне слезть, налил алюминиевую кружку спирта и заставил сразу же выпить. Закуски у него никакой не было. А у меня потом действительно не возникло никаких простуд. Кто рассёдлывал лошадей и просушивал промоченные сёдла и потники – не знаю.
Еще сожалею, что из того лагеря мне не пришлось сделать ни одного маршрута. Хотя меня очень интересовала вершина Хоорхема и очень хотелось рассмотреть ее вблизи. Но тут как раз приехала сестра Спейта с сыном студентом уже второго или третьего курса физфака томского университета. У него были каникулы и Спейт на какое-то время освободил меня от работы, чтобы я составил компанию его племяннику. С его матерью папа тоже был знаком с молодости и они остановились на Балдыргане. С этим племянником мы познакомились, но его имени я не сохранил в памяти. Я помню только, что он был удручен малостью своего роста и говорил мне, что ему прописаны на будущее какие-то гормоны, но был он примерно моего роста или если ниже, то на немного. Мы с ним не мерялись.
Мне же предоставлялась теперь возможность отдыхать по-своему и развлекать спейтовского племянника. А он был типичным горожанином, но будучи сибиряком и старше меня, тем не менее многого не знал в тайге и я мог гордиться своим превосходством. Я познакомил его с Баратом  и рассказал о его необычной жизни и охоте, но он не заинтересовался его ружьем и не выразил желания сходить в тайгу посмотреть как выглядит хоть один солонец. А поблизости ни кедрачей, ни мест богатых какой-нибудь ягодой не было. Приходилось довольствоваться местными возможностями. Он пробовал учиться ездить верхом на лошади, но откровенно опасался, что такая большая лошадь может его укусить или лягнуть. Но здесь было возможно ездить только шагом. Даже страшной рысью проехать можно было лишь несколько десятков метров, и это ему казалось подвигом. Да и я сам в качестве берейтера был жидковат. Лазать здесь по невысоким, горам или просто бродить по тайге ему было либо не интересно, либо не разрешалось. С этим парнем мы немного ловили хариусов на Чаахоле, но он, как и я не был азартным рыболовом, мы искали в траве давно переросшую черемшу, но она была уже несъедобной. Я делился с ним своим опытом по части съедобных кореньев, мы выкапывали луковицы кандыка и сараны, варили их и делились своими впечатлениями. А его мать как-то стряпала из маралятины домашние котлеты и я в один присест сожрал целых 11 штук ее огромных котлет. Это ее поразило. Но за лето на многодневной однообразной жратве бывало настолько отвыкаешь от вкусной пищи, что любая смена меню становится праздником.
А однажды Барат прибежал к нам в палатку и возбужденный сказал: «Балык бар!» (рыба есть) и позвал меня на речку. Он пришел без удочки и явно не на обычную рыбалку собрался. Я не понял что к чему и откуда рыба, но по пути захватил эмалированный таз. Оказалось, что Барат присмотрел как в одну мелководную слепую, заканчивающуюся в галечнике, протоку на речке, зашла стайка порядочных хариусов и он пригласил меня участвовать в их ловле. За что мы тотчас же и принялись. В результате мы с Баратом вдвоем наловили руками целый таз довольно крупных (сантиметров до 20-30) хариусов и сдали их поварихе.
Свои неожиданные каникулы я провел только на Балдыргане и имел время ближе познакомиться с сотрудниками папиного отряда. Именно в те дни я издали и видел Мишу, который жил в 100-150 метрах от папиной палатки в такой же шатровой палатке вместе с топографами, у которых он тогда работал всего лишь реечником. Для этого обычно нанимают маленьких мальчишек, а он и тогда был ростом под 180. И в это лето снова мы с ним не общались и не обменялись ни одним словом. Но я в эти каникулы смог, наконец, больше времени уделить рыбалке.
В папиной партии работал канавщиком один мужик: Павел Иконников, который был артистом по части ловли хариусов. Он мне делал искусственных мушек из хвоста той же рыжей лошади, что делал и для себя, мы рыбачили с ним, стоя на одном и том же камне, мы с ним обменивались удочками. Но у него хариусы ловились точно наперегонки, а у меня лишь изредка. Я стремился копировать у него проводку, но все безрезультатно. Я упрашивал его поделиться со мной своим секретом, но он только отшучивался, что у него никакого секрета нет. Но особая успешность его рыбной ловли тогда была непреложным фактом. Правда, когда в 1953 году мне уже совсем в другой компании пришлось попробовать рыбачить на Чаахоле в тех же ямах, то рыбы в реке уже совсем не было. Мне объяснили это тем, что на этой речке годом или двумя раньше успели как следует поработать со взрывчаткой мужики еще с разведки Карасука.
Отъезд сестры Спейта с сыном совершился для меня как-то внезапно. Видиммо они сговорились заранее и Спейт из своего лагеря в верховьях Хоорхема в назначенный день спустился пешком и затем на лошадях отвез их на Карасук. А вывозить вниз палатки и Николая был отправлен кто-то из папиных рабочих с лошадьми. Быть может это был Ордиол как знаток мест. Папа тоже куда-то уехал.
А когда сестра Спейта с его племянником уехали, мои «каникулы» кончились, но у меня оставалось ещё свободное время и мне очень захотелось проехать вверх по долине Чаахоля до самого его истока. Я опрометчиво не посмотрел по карте насколько это далеко, часов у меня тогда еще в обычае не было, а просто оседлал лошадь, взял мелкокалиберку и поехал. Значительная часть долины была мне известна, но выше третьей ямы и того балагана, в котором мы прошлым летом пережидали ненастье, я еще не бывал. Было солнечно и по знакомым  местам я ехал быстро, а потом доехал до незнакомого мне правого притока Чаахоля, называемого, кажется, Карабалыком. Тропа упиралась в него и следовало переправляться вброд. Но валуны в нем были огромными и между ними кипел поток. Моя лошадь понюхала воду и идти вброд не захотела. Я попробовал ее заставить, но она заупрямилась. Я прислушался к реву потока, принял к сведению опасения лошади и мне самому стало страшно. Ведь настоятельной необходимости ехать дальше у меня не было и помочь мне в случае чего было некому. Просто любопытство. Поэтому я послушался своей лошади и повернул назад. А утешился тем, что при устье Карабалыка из мелкашки подстрелил рябчика, в то лето уже, несомненно, последнего. В маршрутах со Спейтом у меня мелкашки не бывало.
На лето 47-го года папа сам выбирал и очень удачно выбрал район своих полевых работ. Это ему понравилось. Он же планировал и организовывал разведочные работы 48-го года на двух рудопроявлениях из числа открытых прошлым летом. Он надеялся, что и в наступающем 49-м году разведочные работы на этих участках будут интенсифицированы, а предварительная разведка канавами и шурфами будет начата и на остальных найденных рудопроявлениях. Но эта его инициатива у начальства экспедиции № 814 поддержки не получила. Какое-то начальство к тому времени уже довольно разумно решило впредь до завершения разведки самого Карасукского месторождения и окончательного определения перспектив промышленного использования его сложных и необычных по минеральному составу руд не форсировать разведку и дальнейшие поиски рудопроявлений аналогичного типа в окрестностях Карасука. На том этапе исследований карасукских руд, по-видимому, уже постепенно созревал вопрос о переквалификации этого месторождения из собственно уранового в комплексное редкоземельное. Я не знаю, что папе предлагали в экспедиции взамен его предложений. Но, встретив сопротивление начальства своей экспедиции, он решил повлиять на него через Министерство геологии и написал докладную с изложением своих аргументов. А перед отсылкой этой докладной в Москву он решил посоветоваться со мной, больше, мол, было не с кем, и повел меня в тайгу примерно за километр от лагеря. Он мне свою докладную прочёл, я внимательно ее выслушал и сказал ему, что он излил свою желчь и на этом стоит остановиться. Я посоветовал ему эту докладную порвать и сжечь потому, что от нее ничего кроме неприятностей для него не воспоследует. Папа вспылил и обругал меня щенком. Мы поругались и разошлись в разные стороны. Он пошел прямо на Балдырган, а я предпочел подняться на гору и пройтись в лагерь по хребту, мимо одного из солонцов Барата.
А написанию папиной докладной предшествовал приезд к нам на Балдырган какого-то незнакомого мне человека с письмом от начальника геологической партии из Горной экспедиции ВСЕГЕИ. Эта партия  вела в то лето обычную геологическую съемку масштаба 1 : 200 000 где-то по соседству с нами. Начальником этой партии был тот самый геолог, который в 46-м году был главным инженером экспедиции и участвовал в открытии Карасука. В своем письме он приглашал папу как-нибудь приехать к нему в лагерь поговорить. И вот однажды утром папа верхом уехал на весь день. Кажется именно в этот день и я отправился искать верховья Чаахоля. Папа вернулся очень поздно вечером в подпитии. И потом подробно рассказывал мне об их беседах. Смысл их сводился к тому, что тот геолог жаловался папе на свое невезение. Он специально взял себе съемочную партию, чтобы в окрестностях Карасука в тот сезон найти что-нибудь подобное на предполагаемом продолжении зоны оруденения. Но тщетно, а сезон подходил к концу. И именно эти горькие разговоры по-видимому, окончательно навели папу на идею продолжить борьбу за карасукское оруденение и написать ту свою докладную. Папе явно нравилась черная зависть к его профессиональным успехам. Папа понадеялся на свою звезду и отослал докладную в Москву. Но звезда погасла. И в итоге, как я и предсказывал (иногда устами младенца глаголет истина) его предложения о дальнейшем развитии собственно геолого-поисковых и предварительных разведочных работ в районе Карасука все равно приняты не были. И тогда, уже много после моего отъезда, папа уволился и зимой вернулся из Тувы в Ленинград.
Между тем, миновала половина августа и маячила необходимость моего отъезда. Спейту же предстояло еще осмотреть две-три новообнаруженные аэрорадиоактивные аномалии и мы перебазировали свой лагерь. На этот раз мы остановились почти на том же месте, где был наш первый лагерь, только примерно в полукилометре ниже по течению Чаахоля. К этому времени все юрты тувинцев уже откочевали с поляны. Палатки мы поставили у самой опушки урёмного леса, я отогнав лошадей вернулся, а Спейт куда-то ушел, оставив нас вечером в лагере вдвоем с Николой. Быть может, ему что-то понадобилось в тувинском поселке Акдуруг по другую сторону урёмы, на Карасуке или у отца на Балдыргане? А рано утром вдруг приехали папа и Ордиол, который привез с собой на седле живого барана. Нам было приказано сильно раскочегарить костер. Ордиол зарезал барана и принялся делать и варить, как обычно, кровяную колбасу. В другое ведро поставили варить баранью голову. А нам на день было дано задание выбарчить (нарезать и высушить) все мясо барана. Потом все мы пообедали колбасой и они уехали, а мы  принялись за дело. Мы натянули между деревьями веревки, разожгли под ними дымокуры, чтобы отпугивать мух, и принялись резать мясо на тонкие ломтики, слегка присыпать солью и развешивать на веревки. И так мы трудились пока не устали, заработав тем самым отдых. Затем зажарили по шашлыку, покушали и принялись за игру в лесу. Наша игра состояла с том, чтобы прятаться друг от друга и подкравшись забрасывать гнилыми грибами, преимущественно созревшими дымарями, которых было много. Потом заключали мир, продолжали работать, затем жарили шашлыки и снова воевали. И так провели  весь день. Наша война закончилась только после того, как  я вплотную подкрался к Николаю и влепил ему за шиворот огромный жирный дымарь. Грязно-зеленая жижа гриба растеклась по его спине и ему пришлось потом стирать и ватник и рубашку. После этого он дрожал от холода и был заключен мир уже вечный. В итоге к возвращению вечером Спейта все мясо было нами съедено. Веревки были пусты. Остались только два ведра: с вареной бараньей головой и с супом из его костей. Но для нас никаких наказаний не воспоследовало. Только наши аппетиты и ёмкости желудков вызвали удивление, баран был большой, только что не курдючный, а военные действия, видимо, способствовали обострению аппетитов.
Этот лагерь запомнился мне  и тем, что в нем было чрезвычайно много мух. Это явилось следствием того, что масса тувинцев со своими юртами и скотиной откочевали прочь, а мухи остались бездомными и вот теперь зябли и собирались греться под крышами наших палаток. Мухи были уже вялыми и их можно было собирать горстями. Мне же предстояло снова идти и пригонять лошадей, чтобы нам со Спейтом ехать теперь уже верхами для проверки его последних аэроаномалий. Для меня это была просто верховая экскурсия в то лето уже последняя. Аэроаномалии на сей раз пришлись на один довольно невысокий хребтик, сплошь заросший относительно молодыми кедрами еще совершенно не изуродованными ни двуногими, ни четвероногими сборщиками шишек. К сожалению, на тех кедрах в то лето шишек совсем не было и мне тогда пошишковать не удалось.
В укор моему отцу следует заметить, что он тогда в оба последних полевых сезона в Туве не обратил моего внимания на тяжелые горные работы при разведке месторождения, на грязную сторону последствий увлекательных геолого-съемочных и поисковых работ, на оборудование, проходку и утомительную документацию горных выработок. И тогда во время моих посещений Карасука не пробудил у меня любопытства познакомиться с грязным бурением скважин и проходкой штолен. И даже оба его разведочных участка всего лишь с канавами и шурфами я за то лето не посетил ни разу. Канавы и мелкие шурфы были мне нелюбопытны. А папа не настаивал. Со всем этим я начал знакомиться только в студенческие годы, а раньше над этим как-то не задумывался. Но впоследствии, глядя на погромы, учиняемые при геолого-разведочных работах, я нередко вспоминал стихотворение Н.А. Некрасова: «Плакала Маша как лес вырубали…» .
Из Тувы на этот раз я выезжал в самые последние дни августа с компанией из 5-6 человек, главным образом из Карасука. Почти все они ехали в Новосибирск и лишь один из них был мне навязан папой в попутчики до самого Ленинграда, он был лет на 5 старше меня и ехал в Тарту, в Эстонию. Мы все благополучно доехали до Абакана, а потом и дальше, по железной дороге, но почему-то только до Ачинска. А в поезде к кому-то из парней пристал педераст-железнодорожник в чине равноценном майорскому. Он предлагал всем нам задержаться на неделю в Ачинске, обещал где-то устроить ночлег и достать любые билеты. Парни это активно обсуждали, явно таясь от меня, но не согласились на его предложения. А в Ачинске в это время билеты на проходящие поезда были почти неразрешимой проблемой и нам пришлось ехать дальше местными поездами – «подкидышами». И мы купили билеты на такой поезд сначала только до Юрги. Поезд был скомпанован из старинных маленьких двуосных вагонов пассажирских, но самого последнего класса, в которых две верхние полки при опускании полностью перекрывали потолок купе. Таких вагонов я прежде и потом больше не встречал. Мы  ночь проехали до Юрги. Оттуда не помню, каким транспортом добрались до станции Болотной и далее уже до самого Новосибирска ехали в «комфортабельном» большом и современном товарном вагоне со скамейками из неструганных досок. А в Новосибирске мы всей компанией ночевали у кого-то из родственников одного из парней. Хозяин той квартиры был связан с каким-то институтом НЭВИ и только что вернулся с желтой лайкой с утиной охоты на озере Чаны. Поэтому вся наша кампания была занята ощипыванием уток, а потом нас кормили вареными и жареными утками. А на следующий день мы с моим попутчиком поехали в Москву.
Но тут возникли неожиданные сложности. С билетами проблем не было. Но когда мы сели в свой общий вагон, оказалось, что мой спутник предпочел ехать без билета «зайцем» и устроился на полу под лавкой. Проводники его не заметили. А потом на станциях он отказывался выходить из вагона и поручал мне продавать за любую цену свои рубашки и покупать ему еду. Что я и делал. Каким-то образом мы благополучно доехали до Ленинграда. Я отвез его на Балтийский вокзал, чтобы ему ехать в его Тарту, и тут-то выяснилось, что он не прочь на несколько дней задержаться в Ленинграде и уже рассчитал пожить у нас с мамой. И тут я решил с ним расстаться. Я долго водил его по трущобам около Обводного канала и, наконец, каким-то образом отвязался от него на заросшей тогда травой Таракановской улице (теперь Циолковского). Был уже сентябрь, но на сей раз я в десятый класс к началу занятий опоздал совсем немного, около десяти дней. Явился в школу и все пошло своим чередом. Заработанные за лето деньги я привез с собой, но совершенно не помню, как их потратил. Ничего крупного по своей прихоти на сей раз я явно не покупал, велосипедом я уже переболел, а тот трофейный был отнесен на помойку. Скорее всего, я свои деньги просто отдал маме на хозяйство.
По моем приходе в школу я узнал, что Варвара Александровна заболела раком и уволилась. А через месяц-другой я участвовал в ее похоронах. Она жила в Тучковом переулке. Литературу вместо нее стала преподавать огромная жирная старая жаба, всегда демонстративно носившая свои два ордена Ленина. Она гордилась тем, что училась на тех же Бестужевских курсах, что  и Н.К. Крупская. А награждена она была за неведомые доблести и наверняка за свою сволочность и за умение с пафосом, брызгая слюной, произносить самые патетичные слова. Моего небольшого опоздания и на этот раз никто будто не заметил. Но довольно скоро у меня с директором произошел скандал.
При моих прогулах в старших классах школы я придерживался строгого правила: прогуливать только целые дни и никогда – отдельные уроки. А вот в десятом классе я это правило однажды нарушил и попался. Дело обстояло так.
На одном из своих уроков наш классный Борис Федорович объявил, что в «Доме книги» продается новый «Справочник по элементарной математике», который он рекомендовал нам купить. И мы с Юркой решили не откладывать в долгий ящик и на одном из следующих уроков сбежали из школы. Было еще тепло и верхняя одежда нам не требовалась. Урок, с которого мы сбежали, назывался черчением и был совершенно никчемным. Мы отсутствовали, а там, на уроке, царил обычный содом. А директор подглядел и некоторых наиболее удалых извлек и отвел на третий этаж в первый класс на смех первоклашкам, досиживать до конца дня. А потом директор стал следить в окно на улицу за беглецами, возвращающимися в школу на следующий урок. И тут-то он нас обоих со справочниками сцапал, увел к себе в кабинет и стал отчитывать. Он объяснял нам всю мерзость нашего поведения. Но Юрку он отпустил скоро, а меня пилить продолжил, причем за то, что у меня есть четверки. Он сказал, что ему медалисты нужны и наплевать, кто это будет: Иванов, Петров или Сидоров. А я ему заметил, что, по словам моей мамы, плеваться неприлично, а кто-то из тогдашних великих вождей (сейчас я его имени уже не помню), учил, что с кадрами надлежит работать индивидуально. В результате директор вспылил, треснул кулаком по столу, разлил чернильницу и, кажется, разбил стекло, позвонил уборщице убрать , а меня выгнал, но на меня он не озлобился и гнев его не был вечным.
Как-то позднее той зимой перед посещением одного концерта в Большом зале филармонии в киоске возле Европейской гостиницы я купил номер журнала «Британский союзник», чтобы читать в антракте. Если не ошибаюсь, именно в том номере был описан впервые сногсшибательный новый автомобиль «Ягуар» первой модели, но мне более всего запомнилась статья о дискуссионных клубах в школах Англии. Там описывалась организация этих клубов и обсуждаемая на них проблематика местная и общеполитическая. Мне очень захотелось организовать такой клуб и в нашем классе. Собираться было возможно у одного из наших парней (Андрея Верещагина), который тогда уже выжил свою опекуншу с блокадных времен и жил в своей комнате в одиночестве. Я своей идеей поделился только с очень немногими из соклассников, которых считал своими друзьями. И это имело последствия. Директору немедленно донесли, он призвал меня, любезно объяснил опасности этой затеи и сказал, что не хочет скандала в своей школе. Впрочем, он не сообщил мне ничего нового. Всё сказанное им я уже знал с детства, но меня поразило наушничество кого-то из моих «друзей» и я  стал в разговорах с ними еще более осмотрителен. Это было необходимо, в советское время все друг друга подозревали в возможных доносах в НКВД или КГБ.
Как-то среди той зимы после урока наша немка подозвала меня и сказала, что мне следует подправить свое произношение и предложила мне помочь. Для этого мне следовало приходить к ней домой на 11-ю линию. Жила она на первом этаже во дворе и я несколько раз занимался с ней. Никаких денежных расчетов не было. А потом среди той же зимы эта немка исчезла. Говорили, что ее арестовали. Она не могла быть ни убийцей, ни воровкой. Об остальном задавать вопросов тогда не требовалось.
Мой сосед по парте и приятель Юрка, несколько лет занимавшийся в яхт-клубе, с 9-го класса был там произведен в капитаны яхты. Его яхта была старинной какого-то нестандартного класса, но была очень быстроходной. Она была сделана из красного дерева и имела свинцовый киль. Из-за моих летних отлучек на полевые работы я в полной мере наслаждаться возможностями такого знакомства мог преимущественно только осенью и зимой, и принимал лишь кое-какое участие в ремонтах яхты. А летом 48-го Юрка на одной свалке присмотрел выброшенную большую шлюпку и придумал ее отремонтировать и оснастить. Поэтому поздней осенью 48-го мы с ним поехали на городскую свалку куда-то на продолжение нынешних улиц Гаванской и Беринга искать необходимые детали для будущей яхты. В тот раз мы нашли на свалке кусок рельса длиной около метра, который было возможно приспособить для будущего киля, и мы украли этот кусок. А когда-то уже в феврале экипажу юркиной яхты капитаном было приказано перетащить по льду в яхт-клуб со свалки на Вольном Острове и сам корпус того баркаса, я в этом активно участвовал. Мы потратили целый выходной день, потому, что в корпусе было изрядно снега и льда. В дальнейшем в восстановлении этого судна я участвовал лишь от случая к случаю: скоблил стёклами корпус, конопатил, олифил. Плотничьи работы и оснастка выполнялись мастерами позднее. Грот-мачта, оба паруса (грот и стаксель) и весь такелаж для оснащения были постепенно накоплены из списанного имущества яхт-клуба. В этих работах я не участвовал, близился конец учебного года, и я об этом помнил. Но к майским праздникам 49-го года яхта была оснащена, названа «Морским Чёртом» и спущена на воду. Начальник гавани (в просторечьи говнач) увидел это и приказал: «Убрать эту мерзость!». И ребята были вынуждены искать для «Морского Чёрта» стоянку на Вольном Острове». Этому приказу предшествовали следующие деяния.
В компании по строительству «Морского Чёрта» активно участвовал также капитан еще одной яхты из яхт-клуба Шурка (он жил в гарькином доме). Он заставил свою младшую сестру сшить черный флаг и нашить на него белый череп и кости. Потом из самопала им же была застрелена некая дворовая кошка, флаг был выпачкан кошачьей кровью, несколько раз прострелен из самопала и в нем было прожжено сигаретой несколько дыр. –Получился заслуженный пиратский флаг. Из-за которого «Морской Чёрт»  и был назван мерзостью. Парни пробовали плавать на нем, но он оказался очень тихоходным, двигался, не только медленнее обеих наших яхт, но даже медленнее обычных швертботов. Их экипажи над нашими «пиратами» смеялись. Несмотря на всю нашу тщательную конопатку, корпус его заметно протекал и перед плаваньем воду приходилось вычерпывать. Мне на этом «Морском Чёрте» поплавать, как следует, пришлось только однажды, еще в мае. В тот раз парни предполагали испытывать пушку, сделанную из куска водопроводной трубы диаметром около 30 мм. С одного конца эта труба была сплющена и заклепана и здесь же в ней была просверлена дырка, посредством которой «пушка» была прибита к палубе очень большим гвоздем. В казенной части пушки была просверлена дырка для запала. Дуло было приподнято, подложенной деревяшкой, чтобы смотрело в небо. Мой вклад в испытания пушки состоял в пачке дымного пороха, которую я принес с собой. Наконец, пушка была заряжена, в нее ушло около стакана пороха. Порох забили только пыжом из пакли, выстрел предполагался холостым. Потом на полку насыпали пороха, который подожгли пучком тлеющей пакли на кончике длинного прута проволоки. При выстреле было много дыма и шума, а пушку оторвало от палубы и она с бульканьем ушла в воду. Испытания закончились. А поскольку мне, как неопытному, участие в управлении парусами не могло быть доверено, то оставалось только отправляться вычерпывать накопившуюся  воду. Поэтому я попросил высадить меня на берег. «Морского Чёрта» причалили к какому-то дровяному складу на Голодае и я, промочив при высадке обувь, отправился домой. А потом начались экзамены в школе, затем вступительные в ВУЗ. И мне было не до яхт-клуба. А осенью Юрка мне рассказывал, что наш «Морской Чёрт», стоя все лето на приколе без надзора на Вольном Острове, наполнился водой, прохудился  и совсем изгнил. На этом  затея и кончилась.
Но мои отношения с директором в эту зиму постепенно начали портиться. Папа еще не приехал, а матушка снова начала понемногу похаживать в школу искать на меня управу и жаловаться, что я такой-сякой и не занимаюсь уроками. Видимо, она добралась и до директора потому, что именно он, а не классный, однажды принялся поучать меня, уважительному отношению к матери. А примерно к последней четверти он просто перестал обращать на меня внимание.
Когда же приехал папа, устроился на работу в НИИГА (институт геологии Арктики) и выяснилось, что ему летом наступавшего 49-го года предстояло заниматься обычной геологической съемкой в Якутии в низовьях Лены, я поставил ему условие, чтобы он взял маму с собой в экспедицию, а меня оставил одного. Ведь мне предстояло сдавать кучу экзаменов выпускных в школе и вступительных в ВУЗ. А если мы будем жить вдвоем с мамой, то, как всегда мама станет меня грызть, заставляя заниматься. И все лето пройдет в скандалах, мы будем гонять друг друга по квартире, ругаться и я вдребезги провалюсь. И папа меня послушался, родители в апреле вместе уехали, а я остался один жить и заниматься на свой лад.
Несмотря на то, что после 10-го класса я с директором расстался с неприязнью, необходимо воздать ему должное не только как учителю, но и как администратору. В качестве администратора директор организовал в вёсны 48 и 49-го годов силами нашей мужской школы посадку саженцев деревьев в квартале от Среднего до Малого по 6-й и 7-й линиям, которые кое-как прозябают до сих пор, я тогда там посадил два дерева, и устройство газона посередине  Малого проспекта от 8-й линии до 6-й линии, который теперь уничтожен. Кроме того, в нашей старинной школе наверху был роскошный физкультурный зал. Его потолок находился в аварийном состоянии и зал годами был всегда закрыт. В него, возможно, было только заглядывать через дверь и любоваться потолком. Так директор сумел добиться ремонта этого зала к выпускному вечеру нашего класса в 49-м году. И зал был отремонтирован, я видел его во всей красе, но сам на выпускной вечер не пошел и с директором больше не встречался.
Единственная радость того многотрудного лета состояла в том, что в какой-то из солнечных дней в промежутке между выпускными и вступительными экзаменами мы всем экипажем однажды успели провести целый день, плавая на юркиной «Зореньке красной» в заливе. Яхта ходко шла под разными углами к ветру. К берегу мы не приставали, хотя песчаные пляжи где-то в районе Стрельны приглашали позагорать. –Яхта из-за своего киля имела большую осадку, это требовало избегать мелководий и не позволяло где попало приставать к берегу.  А поскольку погода благоприятствовала купанию, парни придумали спустить в воду длинную веревку с нескользящей петлёй. Затем следовало в воде в петлю вставить одну ногу и руками уцепиться за закреплённую веревку. А яхта весело бежала по ветру и тащила пловца на буксире как доску по поверхности воды. Так мы плавали по заливу и по-очереди развлекались, плавая на буксире за яхтой. Я, совершенно не умея плавать, не отставал от ребят, хотя и отдавал себе отчет в том, что если я не удержусь за веревку и меня оторвет от нее, то яхта не успеет развернуться, чтобы спасти меня. Но было так приятно скользить по поверхности воды. А когда я вылез, то обнаружил, что на каждый волосинке моего тела висит по черному комочку липкого мазута, и после такого веселого купанья пришлось сразу же бежать в баню, у меня в квартире ванны не было.
Вслед за тем начались вступительные экзамены в Горный институт. Их было тогда восемь или девять штук. На геологосъемочную специальность тогда принимали 50 человек, но 25 мест полагались медалистам, а на остальные было подано 435 заявлений. Я чувствовал себя весьма неуверенно, на школьных экзаменах хоть не было конкурса, а тут я обложился книгами и занимался как никогда. Уверенности у меня не было, но из всех возможных баллов я потерял только один и был принят. А от того кошмарного лета, проведенного за подготовкой и сдачей почти двух десятков экзаменов с месяцами нервотрепки и бессонных ночей в памяти осталось еще одно происшествие, связанное с тем Юркой из яхт-клуба.
Видимо он попросил меня (больше попросить об этом было некому) когда-то в августе, в промежутке между моими экзаменами сдать вступительный экзамен по устной литературе в Кораблестроительный институт, он меня тогда туда и провожал. Сдать требовалось за какую-то девицу с украинской фамилией на «ко», абсолютно мне незнакомую. Меня убедили, что в ее экзаменационном листке значатся только инициалы, пол определить невозможно, а абитуриенты в группе друг друга еще не знают и меня не выдадут. Я, мол, ничем не рискую. Я сдал этот экзамен и получил то ли пятерку, то ли четверку, этого не запомнил, как и вопросов билета, но зато помню тот ужас, с которым ожидал возможного разоблачения. Ведь у меня были и свои экзамены, от которых тряслись поджилки, а тут еще добавился страх, что меня в случае разоблачения и с экзаменов в Горном выгонят. И зачем я в ту афёру ввязался?
А дальше была уже студенческая жизнь с другими песнями. Родители воротились в том году, пожалуй, в ноябре. А я за то лето, кроме поступления в институт, вероятно из-за своего режима заработал что-то вроде язвы желудка, от которой потом ряд лет понемногу мучился, чем моя юность была несколько омрачена.
А у одного из членов нашей компании (Шурки) в том году были более серьезные приключения. В то лето из Финляндии в счет репараций к нам в страну поступали парусно-моторные шхуны, которые швартовались у нас на набережной. Их постепенно перегоняли в другие моря. И тому Шурке пришло в голову наняться в команду одной из этих шхун для перегона ее во Владивосток, он в ВУЗ поступать не собирался. И он со своей шхуной ушел и о нем я услышал уже только в октябре от Юрки. Их шхуна в Индийском океане попала в страшный шторм, который отнес ее далеко в сторону от обычных корабельных путей, вывел из строя их дизель и разбил рацию. Им пришлось плыть на остатках парусов и они больше месяца добирались до Сингапура. А когда они туда пришли, то узнали, что их уже числят погибшими. После этого Шурка вернулся в Ленинград и тут вспомнил обо мне.
А вспомнил он потому, что у Шурки с детства был перебит нос, что его личность очень обезображивало. И вот кто-то посоветовал ему сделать пластическую операцию. При этом требовалось вставить в нос пластинку из слоновой кости. А где ее взять? И тут парни вспомнили, что мой отец с зимовки на Чукотке в свое время привез бивни моржей и Юрка просил у меня для Шурки кусочек моржового бивня. Я обещал приготовить и мы сговорились, что Юрка за костью зайдет ко мне. И даже в один день время встречи назначили вечером. Я нашел кусочек бивня, и после занятий ждал Юрку, но в назначенное время он не пришел. Тогда я кусочек бивня положил в почтовый ящик, висевший на двери, а в дырку ящика воткнул большую белую заметную записку для Юрки. После этого я отправился в кино и потом после сеанса еще поболтался. Вернулся домой я уже совсем затемно.
Но едва я вошел во двор, дворовые ребята меня оповестили: «Саша, твою квартиру обокрали!». Я поднялся и обнаружил на площадке двоих понятых и милиционера. Милиционер просил меня посмотреть, что украдено. В первой комнате был мой обычный холостяцкий беспорядок, что могло произвести впечатление хорошего погрома при обыске или грабеже. Но все, что в те поры могло представлять особую ценность, включая швейцарские карманные часы на столе, было на месте. Я ему сказал об этом. Он спросил о том кто и за чем ко мне должен был придти. Я достал из почтового ящика кусочек моржового бивня со своей запиской. После этого милиционер сказал: «Иди, выручай своего приятеля». Отделение милиции тогда находилось рядом с домом. Мы туда пошли и Юрку, который там сколько-то часов просидел, освободили. А дело обстояло так. Юрка очень опоздал, а, придя, обнаружил, что я не закрыл квартиры. Я ключ в замке повернул, но дверь оставил не притворенной. Он не обратил внимания на записку в почтовом ящике и уселся на подоконнике на лестнице ждать меня. А соседи по лестнице обнаружили приоткрытую дверь и сидящего на подоконнике чужого парня. Милиция тогда находилась в соседнем доме. И когда Юрка пытался объяснить  милиционерам, что он пришел за какой-то моржовой костью, это было сочтено за дополнительную улику для водворения его в холодную. После его освобождения мы целую ночь провели за обсуждением происшествия. И это была наша последняя встреча с Юркой. А мы просидели с ним за одной партой почти три года, и, казалось, дружили. Но занятия в разных вузах нас совершенно развели. А в дальнейшем я продолжаю знакомство только с одним из соклассников, но он давно переехал в Москву и былая дружба за десятилетия превратилась в простое знакомство.  А пригодилась ли моя моржовая кость для Шуркиного носа  – не знаю, я его с новым носом не видел.


Заключение

Изложенные воспоминания охватывают едва четвертую часть моей жизни. Подводя итоги, не грех окинуть беглым взглядом и остальные ее три четверти. И приходишь к довольно грустному выводу.
За всю последующую жизнь у меня было еще всего лишь три полноценных полевых сезона таких же полезных и приятных для души и тела, как описанные в школьные годы. Эти последние полезные поездки в поле состоялись в студенческие годы на производственные практики после 2-го, 3-го и 4-го курсов, соответственно на Северный Урал, в Горную Шорию и в последний раз в Туву.
Из всех моих полевых сезонов бесспорно наиболее удачным в моей жизни, несмотря на тучи мошки, был маршрут летом 1951 года по Северному Уралу вдоль верхней части долины речки Язьвы, снова под руководством моего отца. Наш маршрут должен был начаться от вершины речки Улса, где находился один из разведочных участков экспедиции, который базировался на остатках строений бывшей НКВДевской лагерной «командировки». Нам там требовалось заготовить сухарей для предстоящего маршрута. Отец со всем имуществом, провизией и рабочими отправился туда на лодке, которую вверх по мелководной речке тащила лошадь, а мне поручалось туда же километров за 40 по дороге перегонять остальных лошадей. Нам предстояло напечь в пекарне хлеба, нарезать и насушить сухарей на месячный маршрут, это нас в этом лагере задержало на несколько дней.
В то лето вместо давно знакомых коллекторских обязанностей, мне предстояло вести шлиховое опробование. Для этого я был снабжен лотком, гребком и совочком для сушки шлихов. Отец научил меня искусству промывки серых шлихов и ведения общего шлихового опробования, не на одно только золото. Он заранее составлял по карте профиль очередного участка русла реки и рекомендовал мне следить за изменением его характера. Намечал  места опробования на перегибах русла и визуальные признаки предпочтительных точек отбора проб. А я не жалел на отбор и промывку проб  труда и времени, не стремился повышать производительность труда на промывке и возможно строже старался следовать рекомендациям отца. О качестве своих шлихов судить не берусь. Я их потом под микроскопом не просматривал. В Ленинграде они были немедленно переданы минералогам, и позднее при моем увольнении главный геолог экспедиции мои шлихи похвалил, сказав, что они были более информативны, чем доведенные шлихи многих профессиональных промывальщиков. Было ли это с его стороны правдой и свидетельством моей добросовестности или же всего лишь просто фигурой вежливости? –Не знаю.
А тогда, насушив сухарей, мы, наконец, с тремя вьючными лошадьми и двумя рабочими отправились в свой маршрут. Но из лагеря мы захватили с собой и молодую небольшую лаечку по имени Кукла, которую я накануне вечером заманил и запер в стоящей на отлете бане. А окно в бане, чтобы не было слышно собачьего воя, заткнул пучком сена. Кукле же для утешения оставил открытую банку мясных консервов, но она с перепуга к мясу не притронулась. Утром, проходя с караваном мимо бани, мы взяли с собой Куклу и повели ее на сворке. Когда же  мы выбрались на безлесную вершину хребта Кваркуш, покрытую низенькими кустами черники, усыпанными ягодой, и начали ее собирать, Кукла сначала стала выпрашивать ягоду из рук, а потом принялась сама собирать ее с кустиков. Первую ночь Кукла провела на привязи в палатке, а на следующий день, когда мы спустились в исток долины Язьвы, собачка уже свободно бежала с нами. А мне в то лето для души были: великолепная охота – почти каждый день по глухарю, которых Кукла, оказавшаяся великолепной охотницей, прилежно в тайге  вылаивала, и мне оставалось только стрелять (ее рябчиков я не стрелял, экономя патроны), несколько удачных рыбалок и, разумеется, вовсе необычная теперь палаточная жизнь с самодельными сухарями. И при этом за целый месяц в августе тогда не было ни одного пасмурного дня. За весь месяц нам не встретилось в тайге ни одного человека, а следы человеческой жизнедеятельности на всем протяжении маршрута тогда были давними и ничтожными.
А в конце нашего маршрута в тот год, очень маловодная речка Язьва с каждым километром начала вдруг резко мелеть и, наконец, вода в ней исчезла, уйдя под землю, и мы километров 7 или больше шли по совершенно сухому руслу. Это русло привело нас к небольшому глубокому озерку, заполнившему очевидный  понор среди густой тайги, из которого речка Язьва вытекала далее. Вскоре в нее с разных сторон почти против друг друга впадали два ее притока и она стала гораздо полноводнее, чем прежде. По ее берегам начали появляться большие луговины и, наконец, встретилось первое селение. У этого селения мы задержались на пару дней, в которые мне пришлось, по поручению отца, заняться организацией перековки лошадей. Отправляться с ними в другую, большую, деревню, присутствовать в кузнице, расплачиваться и оформлять бумаги. После этого мы занялись уже только возвращением в Усть-Улс и папа приказал спешить потому, что погода начала хмуриться. Мы двинулись по долине правого притока Язьвы, текшего с севера, и шли около трех суток, днем и ночью по его гладкому бичевнику, останавливаясь только для еды и краткого отдыха нам и лошадям. Мы даже палаток не ставили.
И вот однажды на рассвете мы спустились в долину Улса и далее шли уже по дороге вдоль него. И где-то километрах в 10 не доходя до Вишеры нам встретился настоящий хозяин Куклы. Они узнали друг друга и очень обрадовались. Этот мужик очень благодарил нас за сохранность собачки. Оказалось, что канавщик с разведки украл ее у него для забавы своего сынишки, который был с ним на участке. А украл он ее потому, что Кукла была очень приметной и красивой с пышной шерсткой необычной голубовато-серой (беличьей) масти. Я собак с шерстью такого окраса больше не видывал. Что-то из качеств ее как лайки было для хозяина всего важнее?
В следующее лето 52-го года очень поучительное для меня в положительном и в отрицательном смыслах мне удалось на лошадях в южной части Горной Шории объездить, с моим непосредственным шефом К.Н. Вифанским, несколько геологических партий, проводивших предварительные геологические разведки на различные рудные полезные ископаемые. Тогда однажды все мы выехали из Таштагола в конце дня и остановились лагерем, километрах в двенадцати, на лугу возле села Спасская Резиденция, в давние времена, бывшим центром золотодобычи. Но едва мы расседлали лошадей и поставили свои палатки, как обнаружили, что мы там не одни. На том же лугу стояла арба, обтянутая сверху грязной белой тряпкой, под которой обитал целый табор цыган. К нам в палатки тотчас же стали являться цыганские дамочки с предложениями погадать и детишки сплясать за денежку. Эти чудеса нам не требовались, но шеф нам, троим свои сотрудникам, приказал ночью поочередно дежурить около наших пасущихся лошадей. И мы с шефом вечером долго рассуждали о том, что могло бы привести цыган в такие края, где нечего воровать и некому гадать?
Позднее мне довелось познакомиться и с одной нелепой детальной разведкой. Нелепость ее состояла в том, что на ней две длинные капитальные штольни были пройдены на самой окраине посёлка под явно ничтожные поисковые признаки (примазки медной зелени в порфиритах) и в нескольких (около 7) километрах от того очевидного рудного тела, сложенного самородной медью и купритом (гора Кайбын), ради которого детальная разведка и была затеяна. Но в процессе составления проекта разведочных работ и их осмечивания была допущена какая-то ошибка – строительство участка дороги к самому месторождению не было предусмотрено, и дальше работы разворачивались по уже утвержденному плану. Это с моей стороны вызвало ряд недоумённых вопросов, на которые мой тогдашний шеф ответил, что на геологические работы в те годы денег отпускалось немеряно, лишь бы приводилась научная аргументация, а из-за повальной засекреченности таких работ для получения максимальных ассигнований некоторые геологи осознанно пускались на различные «научные» ухищрения, например, на неправомерное применение «правила Гувера» и т.д., непонятные финансовым гениям. Утвержденные же ими планы требовали неукоснительного исполнения.
Побывали мы тогда и на еще одной нелепой разведке. Ее историю нам рассказал местный геолог, водивший нас по выработкам. –Когда-то задолго до войны некий молодой геолог, работая в этой местности, нашел образец какой-то горной породы с кристалликом киновари. А после войны, когда к тому времени первооткрыватель киновари стал уже главным геологом, он поставил себе цель: найти здесь месторождение ртути и, пользуясь своей властью, организовал геолого-поисковые работы, которые длились уже несколько лет. Мы были на этой разведке, когда геологические работы уже сворачивались. За годы работ здесь разросся поселок, который теперь постепенно ликвидировался. За годы работ заросшая лесом гора  возле поселка была сплошь изрыта сотнями полузавалившихся шурфов, пройденных по сетке 10 х 10 м или даже чаще. Сами шурфы уже были почти завалены и недоступны для наблюдений, а в их отвалах ничего минералогически-интересного не было. Вся гора в целях безопасности была огорожена поскотиной, уже полусгнившей. А в уже свертываемой камералке геологической партии среди образцов я видел всего лишь один добытый штуф барита, но без примеси киновари. По-видимому, это был единственный вещественный результат успехов здешней геологической деятельности.
В то лето мне еще пришлось побывать и на одном небольшом золотом прииске, на котором в летнее время велись только земляные работы по проходке многокилометровых канав по склону хребта для организации следующей весной гидродобычи. На этом прииске было занято наверняка более сотни человек и все они круглый год получали зарплату, а золота на этом прииске в сезон добывалось что-то около одного килограмма (точная цифра держалась в секрете). Во сколько же рублей обходился каждый грамм добываемого золота? Я вспомнил при этом, что прошлым летом, мой отец говорил о баснословной себестоимости алмазов, добывавшихся в то время на Вишере. По его словам один карат добытого там технического алмаза стоил тогда дороже более крупного и ограненного бриллиантом алмаза, без золотой оправы, из заграничного ювелирного магазина. И вот тогда-то я понял за чем в эти края пожаловали те цыгане в таборе. –В одной из здешних деревнюшек мы задержались на несколько дней, пережидая затяжное ненастье. И хозяин дома, в котором мы квартировали, предлагал мне купить у него пенициллиновую баночку золотого песка. Оказывается местные мужики на досуге понемногу старательствовали, домывая остатки золотоносных россыпей. Ради скупки такого золота сюда и забирались цыгане. Среди них была мода на золотые коронки на передних зубах. Я же, не зная, что с этим золотом делать, не спросил у мужика ни сколько у него граммов золота, ни сколько рублей он за него хочет. У меня самого денег не было, но я мог бы взять у шефа.
А той осенью мне еще пришлось сопровождать своего шефа для работы в геологических фондах в Сталинск (теперь Новокузнецк) и в Красноярск. Он собирал материал для своей диссертации, а я из любознательности читал в этих фондах кое-какие работы, подобные тем, в написании которых мне предстояло участвовать в ближайшем будущем. В частности, я прочел тогда, сохранившуюся в фондах дипломную работу своего отца, и очень обстоятельный отчет по разведке Норильского месторождения, составленный в свое время анонимно заключенными геологами.
В свой последний полевой сезон студенческих лет я уже числился прорабом-геологом центральной ревизионной партии Горной экспедиции, работал опять в Туве, командовал отрядом и делал что требовалось. Сначала мы довольно долго работали в степном мелкосопочнике на левобережье Енисея восточнее поселка Шагонар. По утрам шофер на советском джипе, называвшемся «козлом», развозил нас в разные точки, мы ходили в свои маршруты, а в конце дня шофер приезжал в обусловленные пункты и собирал нас. В моем отряде среди студентов было двое дипломников кафедры геохимии урана ЛГУ. Они в разное время поочерёдно отпускались дней на 10 в другие партии экспедиции для выписывания из отчетов материалов для своих дипломных работ. А я среди работ совершенно не представлял себе, где, когда и как буду собирать материал для своего диплома, но по своему легкомыслию не тревожился об этом и не напоминал начальству. Потом мой отряд был на несколько недель переброшен в верховья речки Сев.Торгалык и там нам пришлось уже только пешком вволю полазать по склонам гор и по гольцам хребта Западный Танну-Ола. Лагерь разбили на левом берегу речки у верхней границы лесной зоны. И работа на этом участке оказалась моей последней плановой работой в экспедиции в то лето. 
В одном из первых маршрутов из этого лагеря, когда я шел по безлесной пустынной долине речки, высматривая коренные обнажения в ее бортах , в одной из куп кустарника послышался хруст ветвей и что-то похожее на топот. Я испугался, опасаясь медведя. Будь у меня ружье, я чувствовал бы себя увереннее. Но потом, пытаясь выяснить кто был в кустах, я на влажном песке обнаружил следы свинячьих копыт и понял, что это всего лишь мы с кабаном испугали друг друга. А в другом маршруте я едва выбрался на голец и прошелся по нему, высматривая какую-нибудь скалу, чтобы постучать по ней, как на меня спустилось белое облако. Туман был пропитан солнцем, слепил и был настолько плотным, что временами мне было не видно земли и носков своих ботинок. Я вынужден был зажмурить глаза и стоять столбом, полностью утратив ориентировку в пространстве. Но внезапно в облаке засверкали молнии и меня немедленно оглушило громом. Я очень испугался находиться в таком облаке, поскольку был единственным выступающим предметом на обозримом пенеплене гольца и опасался, что в меня как в громоотвод ударит молния. Поэтому начал соображать, в каком направлении двигаться, чтобы спастись, спустившись вниз. Наконец, сквозь просвет в облаке мне удалось взять нужное направление и я начал спускаться. А внизу хлестал ливень и по голому склону струились потоки воды и грязи. Вместе с этими потоками я промокший и грязный скатился в долину речки и побрёл к палаткам, позволяя ливню смывать с себя землю. Плаща у меня с собой не было. Хорошо еще, что было тепло.
В одном из следующих маршрутов по гольцам я на пенеплене обнаружил пологую лощину, в которой трава была пышнее обычного. В лощине паслись овцы и стояли две-три юрты. Я подошел к одной из юрт и это вызвало панику у двух маленьких голых тувинят из этой юрты. Я сфотографировал их ужас и цветная фотография где-то еще существует в нашем доме. Потом я зашел в эту юрту, меня согласно обычаю напоили солёным чаем, и вслед за тем предложили попробовать починить некую маленькую ручную швейную машинку. Я такую видел впервые в жизни. Ей было, вероятно, около 100 лет. Она была размером менее 20 сантиметров и была очень примитивной. Кроме того, она была изрядно ржавой и кое-где помятой. А я до сих пор в любых механизмах понимаю очень мало и из инструментов у меня был только перочинный нож. Тем не менее я, отскоблив налипшую грязь и ржавчину и кое-что отогнув, добился, что колесо машинки стало проворачиваться и иголка стала прыгать. Хозяева юрты остались довольны.
А между тем время шло. Прошел и обусловленный срок прихода к нам машины, у нас кончались продукты. Наконец, парни взбунтовались и стали настаивать, что нужно идти вниз в село за 20 км и связываться с начальством. К тому же они заявили, что у них все радиометры вышли из строя и требуют ремонта. В итоге я собрал все свои деньги, которых было очень немного, поручил им купить продуктов и они все вчетвером отправились. Я был глубоко убеждён, что свои радиометры парни назло мне умышленно поломали и в их отсутствие все радиометры освидетельствовал, но ни в одном из них в схемах видимых повреждений и обрывов не обнаружил. Все приборы бестолково пищали на всех шкалах и измерять что-либо ими было невозможно. На следующий день парни возвратились, но купили только хлеба, немного прелого пшена, две банки рыбных консервов в томате и бутылку водки. Всего принесенного нам хватило только на одну трапезу. Но среди того дня мимо нашего лагеря прошли с отарой, возвращаясь с кочевья на гольцах, те уже знакомые мне тувинцы, у которых я чинил машинку. Я поделился с ними нашими бедами, и они подарили мне полулитровую банку сухого толкана и маленького беленького козленочка на мясо. Потом двое парней по возвращении принялись резать козленка, в конце концов открутили ему голову, освежевали и мы вечером ели из него пустой суп с остатками черствого хлеба. А из-за толка;на возник скандал. Я предложил парням разделить толка;н на всех, из него возможно было бы сделать около литра каши, но они побрезговали. Я толка;н заварил себе и уселся его поедать на раскладном стульчике над береговым обрывом. А один из парней (Юрка), который не участвовал в убийстве козленка, вылез из палатки, заявил мне, что он хочет есть, я своей едой его раздражаю и должен уйти куда-нибудь прочь со своим толка;ном. Я отказался, он ударил по моей кружке, разбросав мою еду, а я со всей силы треснул по его башке кружкой, порвал ему рубашку и столкнул под обрыв. Обрыв был небольшой, около 3-х метров и неопасный, но оказалось, что в нем было осиное гнездо, которое этот Юрка раздавил, был вдобавок к моей шишке искусан осами и очень ругался.
А назавтра приехал с машиной наш начальник Яков Семенович Зубрилин, он привез продукты и новости. Из продуктов особенно приятным был ящик сгущенки. А из новостей то, что в экспедиции вышли из строя все радиометры и все ее работы застопорились. Моё предположение об обструкции моих молодцов оказалось ошибочным. Нам предстояло уезжать из гор. Тот Юрка ему заявил, что убьет меня, но почему-то в деканатском коридоре института. Начальник просил его не делать этого, потому что это уголовное преступление. А много позднее, уже в конце этого полевого сезона, когда все мы собрались в экспедиционной гостинице возле Кызыла, этот Юрка перед отъездом пришел ко мне и попросил выбрать ему ту самую кружку. Я достал мешок с посудой и выбрал самую помятую из кружек. Он остался доволен. Но в наступившую зиму, занимаясь своим дипломом в экспедиции, я бывал в институте урывками и очень редко. Юрки больше ни разу не встречал и вот остался жив.
А мне в тот раз по своём приезде тет-а-тет шеф сказал: «Теперь настала пора тебе заниматься только своим дипломом. Уютное место для лагеря вашего отряда я уже приискал. Сегодня я вас туда вывезу, а потом к вам присоединятся и будут работать на тебя и бездельники из нашего геофизического отряда». Шеф также только тогда определил тему моей дипломной работы: «Геологическая съемка в масштабе 1 : 25 000». Он выбрал и показал мне на карте участок для съемки площадью около 100 км2 или более на территории планшета еще в 1946 году, геологически закартированном в масштабе 1 : 200 000 В.А.Унксовым. И в тот момент до сознания моего и моих сотрудников не дошло, что эта карта составляется только для моего диплома, шеф мудро это не обнародовал. Все считали, что мы делаем обычную плановую работу, за которую нам платят деньги. Такая постановка вопроса избавила нас от многих неприятностей личного свойства: зависти, неприязней, склок. И мы принялись за работу согласно и споро. Вечерами обсуждали свои геологические наблюдения, все-таки мы по специальности были геологами. А на всех предыдущих участках в маршрутах для нас важнейшими были показания радиометров, которые почему-то не обнаруживали урановых аномалий. Каждому тогда хотелось напасть на такую аномалию.
О причине выхода из строя всех радиометров в экспедиции в 1953 году никто ничего не знал и лишь годы спустя постепенно догадались, что в ту пору Туву накрыло радиоактивными продуктами после взрыва в Казахстане первой советской водородной бомбы. Это было тогда величайшим секретом. И много позднее, уже в 80-е годы, когда я об этом рассказывал своим случайным собутыльникам в вагоне-ресторане поезда, некий дядечка, очевидно штатный тиха;рь, вызвал меня в тамбур и потребовал, чтобы я публично объявил, что все сказанное я просто выдумал. Он заявил мне, что если я этого не сделаю, то он меня в Кандалакше сдаст в КГБ. Так-то вот! И это было уже после культа личности и при нагноении новой и еще более совершенной, чем советская, демократии.
А место для нашего нового лагеря, в самом деле, было выбрано очень уютное. – В 3 4 километрах от села Торгалык на поляне среди опушки урёмного леса, метрах в 200 от речки у левого коренного борта ее долины. Там из-под скалы возле полянки сочился родник, вода из которого использовалась только для кухни. Нас тогда скопилось до 10 человек. А умываться мы бегали на речку, куда вскоре протоптали тропинку. Погода была солнечной и здесь вдали от гор было еще даже жарко. Поэтому мы в маршрутах щеголяли в трусах и в плавках и после маршрутов было так приятно ополоснуться на речке холодной водой.
Однажды вскоре после обустройства лагеря кто-то из парней сходил в село и купил селёдок. Первоначально это всех очень заинтересовало, соленого всем очень хотелось. Но оказалось, что селёдки очень старые, ржавые и несъедобные. Предложили их нашему щенку Бобику. Он их одобрил и с аппетитом скушал. Добро не пропало! А потом парни обратили внимание, что Бобик в лесу как-то странно лает: долго, монотонно и с перерывами. Это всех заинтересовало. Стали рассуждать, что этот лай может значить? Если он нашел какую-то нору или загнал зверька на дерево, то его лай был бы более азартным и непрерывным. А если бы он лаял на птицу, то она бы давно улетела. Пошли выяснять и позвали остальных. Оказалось, что Бобик спокойно лежит около родника, смотрит на воду, периодически ее лакает, потом лает и снова лакает. Мы над бедным Бобиком посмеялись и отвлекли его куском хлеба, чтобы ему не стало плохо от перепоя.
А в одном месте возле русла речки росли кусты облепихи, которые я тогда видел впервые. Ягода была уже зрелой, но собирать ее из-за колючек было адской мукой. Никто из парней ягодой не соблазнился, а я из любопытства претерпел муки и набрал полкружки.  Кисло-сладкий чай с облепихой запахом и вкусом напоминал мне антоновские яблоки. И я вспомнил рассказ отца о том как в Сибири промышленники зимой добывают ягоду облепихи, обтрясая ягоды на брезент со срубленных кустов. По принципу: один куст – один урожай. С тех пор прошло очень много лет, и за эти годы в прессе очень много писалось о целебных свойствах ягод облепихи, многие садоводы пытаются эту ягоду разводить на своих «фазендах». Она стала довольно модной, но я уже 20 лет не бывал в Сибири и поневоле возникает вопрос, что там теперь осталось от дикорастущей облепихи при традиционном способе ее добычи и модности этой ягоды в условиях теперешних свобод в области наживы.
А однажды в самом конце дня, возвращаясь к палаткам после ополаскивания на речке, я заметил, что через тропу переползает стайка змей, по-видимому, гадюк. Мне почему-то пришло в голову вспомнить мой небольшой юннатский опыт и переловить их живьем, что я и сделал и явился в лагерь со связкой извивающихся змей. Меня со змеями сфотографировали, а потом кто-то предложил их съесть, добавив, что у геофизиков имеется поллитровая бутылка спирта для технических целей. Я эту идею в принципе одобрил, все прочие – тоже. Однако желающих убивать, обдирать, потрошить и готовить змей не нашлось. Пришлось все взять на себя. Повариха подняла скандал. А когда я у нее потребовал масла и сковородку, чтобы жарить змей, она сгребла все, улеглась в палатке и накрылась спальным мешком, оставив снаружи только босые пятки. Я начал говорить, что буду жарить на змеином сале, а потом стал гладить ее пятки мокрой змеиной шкурой, объясняя, что я делаю. Кончилось тем, что она завизжала и убежала в лес. А я добыл сковородку и масло, порезал змей на кусочки и зажарил. И мы их оприходовали, запивая капельками спирта. Повариха Феня в этом не участвовала. Она только потом песком долго драила сковородку, ругая нас нехорошими словами. Но гастрономического восторга никто не испытал. Даже спирт не помог. –Змеятина в моем приготовлении вкусом напоминала карандашную резинку (ластик) только без резинового запаха.
Но подобные дурачества, развлекавшие на досуге, не отвлекали нас от работы и мы каждый день что-нибудь зарисовывали, как в прошлом мне показывал Ю.А. Спейт, на черновом варианте карты. А нас на участке наш шеф так и не попроведовал. Участок нашего картирования был выбран в степном мелкосопочнике чрезвычайно грамотно, он был уже заснят аэрофотосъемкой, имел прекрасную обнаженность, был геологически очень разнообразным и содержательным. И не заключал в себе ничего геологически непонятного.  На этом небольшом участке имелось все необходимое для составления кондиционной геологической карты и последующего написания стандартного отчета по геологической съемке со всеми положенными разделами. За отпущенное мне время участок был мной и сотрудниками истоптан с гораздо большей, чем требовалось, детальностью, достигавшей, пожалуй, уровня близкого к требованиям масштаба 1 : 10 000. Однако в соответствии с требованиями к диплому требовалось приложить расчет сметы работ геолого-съемочной партии в соответствии с заданным масштабом, площадью картирования и строгими нормами трудозатрат. Мне все это пришлось придумывать и по документам рассчитывать. С расчетами я справился сам, а на проверку с бумагами ездил домой к одной сотруднице из папиной бухгалтерии на набережную реки Карповки к Карповскому мосту.
Никаких необычных геологических проблем на моем участке не наблюдалось, поэтому за высокое качество составляемой карты возможно было не опасаться. –Стратиграфия на участке была представлена двумя толщами горных пород палеозойского возраста: карбонатной и перекрывающей ее псаммитолитовой. Возрасты обеих толщ были палеонтологически датированы. Карбонатная: кораллами и брахиоподами, а псаммитолитовая: псилофитами. Фауна и флора определялась аспирантами ЛГУ. Тектоника на участке была простой без явственных дизъюнктивных нарушений и отчетливо вырисовывающейся в рельефе по аэрофотоснимкам. Для написания раздела «петрография» толщи осадочных пород были прорваны двумя малыми интрузиями разной основности: кварцевого порфира и габбро-диабаза. Причем, от интрузии габбро-диабаза во вмещающие песчаники эффектно внедрялись два силла, отчетливо прослеживаемые в рельефе. На участке имелись и рудные полезные ископаемые. –К контакту интрузии кварцевого порфира было приурочено небольшое гематитовое рудопроявление, вскрытое шурфом, а с интрузией габбро-диабаза было связано рудопроявление магнетита. Один из парней моего отряда, Витька, отец которого был членом-корреспондентом АН СССР, нашел там эффектную друзу его октаэдрических кристаллов. Мне позднее захотелось фотографию этой друзы поместить в своем дипломе, я друзу у него выпросил и уже в Ленинграде ездил за ней к Витьке на Сенную площадь, где жило его семейство. На этом рудопроявлении тогда была проведена магнитометрическая съемка, в результате которой на нем было подсчитано 1,6 млн.т. железа, что для железной руды является практически ничтожным.
Кроме того, мой участок разделялся пополам по меридиану четвертичной брошенной долиной речки Алектей Ходжей, протекавшей западнее. И мне пришлось вникать в тонкости мудреной геоморфологической легенды и составлять по аэрофотоснимкам геоморфологическую карту. Правда, для этого уже зимой мне приходилось неоднократно пользоваться консультациями у старинного папиного сотрудника Ю.М.Знаменского и его сестры, которая эту самую геоморфологию преподавала в нашем университете. В нашем же горном институте я эту премудрость тогда только чуть-чуть нюхал.
Впрочем, мой шеф обеспечил составление со стереоскопом по аэрофотоснимкам нормальной топографической карты моего участка масштаба 1 : 25 000 необходимой только мне, вычерчивание начисто обеих моих карт (геологической и геоморфологической) также как и перепечатку и переплетение моего диплома. Все это выполнялось за счет его партии. Правда, тогда зимой я сам зарплаты уже не получал.
Выполненный мной диплом в принципе мог бы служить образцом для дипломных работ по моей геологосъемочной специальности. Но он, как и все материалы экспедиции подвергся засекречиванию, хотя ничего секретного в нем не было, ураном в нем и не пахло. А впоследствии он вместе с другими подобными документами, несомненно, подвергся уничтожению. Впрочем, в начале 1969 года я еще его в секретных фондах видел. Но вот вопрос, кто стал бы финансировать полевые и камеральные работы для такого диплома, имевшего исключительно педагогическое значение? В моем же случае, очевидно, сработало сочетание двух факторов: во-первых, это был взрыв водородной бомбы, оставившей без работы на продолжительное время из-за высокого радиационного фона работников большой экспедиции. А вторым фактором было благорасположение ко мне начальника моей партии. Впрочем, и защита моего диплома происходила не так как у людей. Я защищал его не в помещении института, а в бомбоубежище, арендованном нашей экспедицией в подвале жилого дома на углу Большого проспекта и улицы Репина. Комиссия из горного института (ГЭК) во главе с профессором П.М. Татариновым приезжала туда для моей и еще одной защиты. Потом я оформился уже на свое постоянное место работы и уехал в обычное поле на сей раз на Алтай.
Мне казалось, что, имея опыт работы в полях, я все порядки в рабочей жизни взрослых уже знаю. Но по возвращении из поля осенью мне пришлось узнать и нечто новое. –В уважаемом геологическом институте после свободы поля меня ожидали обычные для советского канцелярского служащего непреложные правила. Так, при приходе на работу требовалось, прежде всего, отстояв очередь, повесить на особую доску личный номерок. В 9-00 с точностью до секунды доска с номерками запиралась на замок, а всех тех, кто не успел повесить номерки, куда-то стадом уводили на выволочку и какая-то продажная сволочь читала им мораль о дисциплине. А каждый вечер доска открывалась и номерки было необходимо не забывать снимать. Тех же кто действительно опаздывал и бывал отловлен в вестибюле, могли отдавать под суд, закон позволял это. Я жил поблизости, не опаздывал и полного объема кар не вкусил. Таким образом, берегли минуты бесценного рабочего времени трудящихся, а что эти трудящиеся делали, развесив свои номерки, никого не касалось и было нормой, что эти трудящиеся часами толпились на лестницах и по закоулкам, трепались и курили. Я не курил и поэтому в этих собраниях не участвовал, а когда мог отлынивать, то шел в библиотеку и рылся там в постоянно обновляемой книжно-журнальной выкладке. А по поводу номерков и директора института кто-то из местных остряков тогда сочинил стишок:
Прославиться хотел введением номерков,
Вообразив, что институт – штрафная рота.
Но, позабыв притом, что ум нельзя вгонять
Ученым через задние ворота.

В этих номерках было нечто непередаваемо унизительное. И только тогда я до конца осознал когда-то сказанные папой слова о главном преимуществе профессии геолога: «Каждое лето имеешь хоть полгода свободы от полицейского режима». Отчего в те годы власти не догадались ввести те же номерки в школах и в детских садиках, чтобы граждане привыкали к ним с детства?
Но личные номерки были только одним из порождений полицейщины режима. Другим была повальная секретность. Мы были обязаны все писать только в прошитых засекреченных тетрадях и, будучи записанными в такие тетради, названия обычных минералов или каких-нибудь девонских брахиопод становились государственными секретами. После святого дела повешения своего номерка, я должен был идти в спецотдел и, отстояв там еще одну очередь, получать свой опечатанный чемодан с бумагами. А в конце дня чемодан следовало снова опечатывать и сдавать. Для опечатывания чемодана мне была выдана маленькая металлическая печать, которая вечно болталась по карманам и которую я очень боялся потерять, что строго наказывалось. В этом же чемодане хранились и засекреченные журналы полевых наблюдений (называвшиеся пикетажными книжками), которые еще должны были пройти через процедуру приёмки полевых материалов. Это была гнусная и унизительная процедура, когда комиссия из опытных таёжников знающих не понаслышке полевые условия, выслуживалась проверяя и оценивая только по формальным признакам журналы летних полевых наблюдений. Они листали пикетажные книжки, не вникая в их содержание, и как школьникам ставили оценки, снижая баллы за неразборчивость почерка, дохлых комаров и за капли дождя, покоробившие страницы. Я не знаю каким образом с таким издевательством справлялся мой отец. В его-то рукописях я не мог разобрать ни единой буквы. Матушка его письма читала, работавшие с ним машинистки тоже. Но в свои последние рабочие годы он с собой в поле специально ради писем возил портативную пишущую машинку. Свой почерк я считал несравненно более разборчивым да и учителя в школе мне за почерк двоек не ставили. А здешним тузам он, видите ли, не нравился. В результате перед этими проклятыми приёмками мне приходилось свои засекреченные пикетажные книжки тайком перетаскивать домой и вечерами уже без комаров и дождей возможно аккуратнее все переписывать в новые засекреченные книжки. Бессмысленность и унизительность этого меня бесила.
Постепенно приноравливаясь к полицейским требованиям взрослой жизни, я мог тем более полно оценить незабываемую прелесть работы в поле в школьные и студенческие годы, когда все те требования были мне еще незнакомы. Но еще важнее было то, что в прошлом я отвечал только за то, что делал сам своими руками. Теперь же мне приходилось отвечать и за кое-какие дела других и за свою долю участия в общем деле. В данном случае – в написании геологического отчета. Я с детства был воспитан в высоком уважении к занятиям ученых. Но по мере накопления практического опыта меня в этих занятиях поражали и другие нелепости помимо полицейщины. Так, в ту зиму в нашем кабинете однажды два очень ученых мужа жарко спорили о том кто из них для своей партии заказал больше петрографических шлифов в шлифовальной мастерской. Мои образцы тоже тогда пошли туда же. В то же время оба эти геолога, работая только с секретными бумагами, в ту зиму ни одного раза в свои поляризационные микроскопы не заглядывали. Мне тоже этого не требовалось, потому что было поручено сочинять два раздела отчета: «физико-географический очерк» (по открытой литературе) и «полезные ископаемые» (по фондовым отчетам). А мой шеф, как мне случилось узнать, так давно не работал с поляризационным микроскопом, что успел забыть как его требуется перед каждой работой юстировать.
А в 1956 году мне довелось участвовать в одном совещании в Новосибирске, на котором один ленинградский доктор наук докладывал свою обобщенную схему стратиграфии региона. В этой схеме почти каждая свита горных пород начиналась как теоретически положено с базальных конгломератов и представленные разрезы всех свит были формально безупречны. Но за три года до этого один мой тогдашний приятель студент из университета работал в партии этого доктора наук и участвовал в составлении разреза по крайней мере одной свиты для этой схемы. Он мне рассказывал как он это делал и в чем состоял его вклад. У него был предшественник, который ранее направлялся в горы для составления разреза этой свиты, но не нашел необходимых шефу ее базальных конгломератов. Он пытался шефу доказать, что этих конгломератов у свиты на самом деле вовсе нет. После этого строптивый студент был со скандалом изгнан с производственной практики в Ленинград. А для составления разреза той свиты был отправлен с рабочим, палаткой и вьючной лошадью мой знакомый Валька. Но он был умным. Он где-то наколотил необходимых шефу каких-то конгломератов, а потом уходил якобы в маршрут, а на деле где-нибудь загорал и сочинял в пикетажной книжке поддельный маршрут и разрез той свиты. Думается, что, и многие другие красивые разрезы свит в той пространной стратиграфической схеме составлялись таким же образом. Об этом коллеги усиленно поговаривали между собой, но публично ради профессиональной солидарности делали вид, что все в порядке. Все это в данном случае делалось вполне бескорыстно во имя сохранения реноме. И я подумал, что геология единственная из естественных наук, которой при желании дозволяется легально прятать аппарат своих гипотетических построений во тьме прошедших сотен миллионов лет, а инструментарий стратотипов, дизъюнктивов, геосинклиналей, мобилизмов и т.п. хоронить в таёжных дебрях и топить на дне океанов с таким расчетом, чтобы до них могли добраться только следующие поколения. А если и те ничего не обнаружат, то и спросить уже будет не с кого. Я попробовал уклониться от такой науки и поступил в аспирантуру. Но мой новый шеф отказался или, не обзаведясь допуском, не мог связываться с моими секретными околоурановыми делами и мне пришлось для своих занятий искать, что Бог послал.
Но какое-то время спустя мне вроде бы повезло и судьба как будто улыбнулась. –Близился юбилей шефа, он возмечтал о том, что в связи с этим для него при кафедре будет создана проблемная лаборатория по экспериментальной минералогии и, вызвав меня, он спросил не соглашусь ли я стать ее заведующим, потому что он сам очень не любит заниматься административными делами и ходить по начальству. Я конечно с радостью согласился, считая его имеющийся научный багаж гарантией серьезности затеи, и не подумал даже спросить о программе работ будущей лаборатории. И работа закипела. На кафедре было устроено перераспределение помещений. При этом очень обострились межличностные отношения. А мне было поручено в освобождавшихся комнатах составить схему силовой электрической проводки и вечерами следить за работой электриков и общим ремонтом. Кроме того, я днями болтался по различным научным учреждениям города, выискивая и выпрашивая для заполнения освобождавшихся комнат разные имевшиеся у них неликвидные приборы. Я забирал почти все, что безвозмездно нам передавалось. Комнаты были заполнены совершенно разношерстными приборами, многие из которых были потом просто накрыты застекленными рамами, чтобы не пылились. Но юбилей шефа прошел, был парадно отпразднован в «Метрополе». О проблемной лаборатории как-то забыли и шефу никто документа о ее организации в подарок не принес, его мечты не состоялись. А натащенное мною оборудование в значительной степени впоследствии стали использовать для демонстрации студентам методов исследования минерального вещества: спектрального и термического анализов, люминесценции и др.
Мне же досталось только то, что годами скрывалось за улыбками: клоака человеческих вожделений. И моей возни с занятием комнат и приборами мне не простили, и в одну из заграничных поездок шефа меня «стерли в порошок», переведя из ассистентов в НИС и назначив на мое место Наташу аспирантку второго профессора кафедры, она была дочерью бывшего заместителя министра Геологии СССР. Эта Наташа советовалась со мной и предлагала отказаться от этой чести, если я дорожу своим ассистентским местом. Но я убедил ее, что на этой кафедре при частом отсутствии шефа, очень полюбившего заграничные поездки, защитить меня некому и меня всё равно съедят. Поэтому мне необходимо увольняться. Но и у самого шефа возникли какие-то осложнения с заграничным паспортом, и эта его заграничная поездка оказалась последней. Его положение пошатнулось, но ему несомненно повезло. –Перед самым очередным переизбранием его конкурент и явный активный претендент на заведование кафедрой скоропостижно скончался. Поэтому шеф смог спокойно досидеть на месте до своей смерти. Я же принялся снова заниматься геологической съемкой в связи с урановыми делами, но начал делать работу, которая в новом коллективе оказалась уже вовсе своеобразной.
Задачей этой группы было составление более крупномасштабной (1 : 50 000) геологической карты на территории уже давно заснятой ранее в более мелком масштабе. Но на этой территории среди огромной площади четвертичных отложений обнажения коренных пород были очень редки. Для полноценного крупномасштабного картирования требовалось бы пройти множество горных выработок или бурить скважины до коренных пород.  Стали искать какой-то иной выход. И их было найдено целых два. –Первый: вместо разрозненных шурфов или дудок и скважин специальным плугом в суглинках, выпахивали через 500 метров серии параллельных друг другу многокилометровых канав. И второй: свободный полет геологической фантазии, материал для которой черпался из тех канав. Так, однажды я, идучи маршрутом вдоль одной из канав, извлек из суглинков на расстоянии более километра друг от друга два однотипных изрядно выветрелых, ожелезненных угловатых камешка. Я их оприходовал, но визуально определил пока только как кислые эффузивы, не придавая им чрезвычайного значения. Но я ошибался. Кто-то из моих более умудренных опытом коллег мгновенно без всяких микроскопов их определил как горячий лахар и игнимбрит. Такие определения были им необходимы для доказательства того, что некий древний вулкан расположен где-то очень близко, который и был немедленно обнаружен. За необходимый палеозойский вулканический центр было положено считать скальный выход кварцевого порфира, находившегося в 3-4 километрах к северо-западу от тех камешков из канавы. К этому «вулкану» тотчас же пририсовали дайки и все это было немедленно красиво изображено на карте. Тотчас же этот «вулкан» был предложен и в качестве объекта для постановки колонкового бурения, поскольку согласно одной из тогдашних местных рудогенетических теорий месторождения урана приурочены к жерлам древних палеозойских вулканов. Всё так просто! Нужно только пососать пальчик да поковырять в носу! Засекреченность прикроет любую фантазию. Я видел тогда в той экспедиции и другие не менее засекреченные геологические карты, в которых также истина была явно принесена в жертву красоте и развитию руководящих идей.
Об общем интеллектуальном уровне окружающих геологов возможно было судить по восприятию одной моей шутки. –На одном серьезном совещании там некий из руководящих геологов экспедиции, для которой мы работали, делая обзор геологии района, сообщил, что у них на севере наблюдаются породы си;ния. В ту пору, видимо ради укрепления дружбы с Китаем, было очень модно так именовать верхний протерозой. Я решил съехидничать и публично спросил, не обнажаются ли у них в районе и породы «зелёния»? Это не вызвало ни смеха, ни издевательств в мой адрес. Шутка прошла незамеченной и мне просто ответили – «нет». Но это было так давно, десятки лет тому назад… Но и по сей день в нашем городе еще на свободе бродит некий ученый старец советского закала, который составил свою очень детализированную геологическую карту планеты Марса по американским материалам и продает ее желающим по 200 рублей. –Не хотите ли ее купить и обзавестись там недвижимой собственностью? В США не нашлось своего гения, наш американцам нос утёр, а если бы его посадить на Пряжку да снабдить бумагой и красками, он бы там еще такого нарисовал! Хорошо хоть, что он не обладает геологической властью.
Из своего опыта работы с отцом и его подробных объяснений я твердо знал, какие геологические выводы и предположения (гипотезы) возможно, делать непосредственно из имеющихся наблюдений, и какие уточнения в них вносятся при камеральной обработке полевых материалов. Такие уточнения обычно касаются более строгих определений магматических пород, палеонтологических и палеоботанических окаменелостей, некоторых минералов и их разновидностей. Могут уточняться также химические составы разных геологических объектов, их абсолютные возрасты, какие-либо их физические свойства и т.д. При этом, по крайней мере в дни моей молодости, петрографические уточнения выполнялись обычно самими геологами. Для этого их учили работать с поляризационным микроскопом и определять свои шлифы. Более узкие специалисты (химики, палеонтологи, палино;логи и др.) привлекались только в остальных случаях. Но мои новые коллеги поразили меня тем какие геологические фантазии они вырисовывали сразу набело в составляемой геологической карте без каких либо камеральных уточнений. Такая «уточненная» геологическая карта составлялась в угоду вышнему начальству только ради получения ассигнований для продолжения работ.
Зесекреченность геологических работ связанных с ураном и бренд организации нового картосоставителя покрывали любые жульничества. Весьма вероятно, что сплошное засекречивание в любых исследовательских работах вело к тому же, что и в геологии. Просто в геологии из-за её особенностей гораздо легче и глубже возможно прятать концы (факты) в воду (в океан) или в таёжные дебри. И я понял, что попал не в ту компанию и от такой геологии необходимо сматываться. Правда, до этого меня еще успели назначить в комиссию по отбору на уничтожение из хранилища в спецотделе только ради освобождения его полок, секретных отчетов прошлых лет, на которые было затрачено столько людского труда... И я тогда совершил неэтичный поступок, я сохранил несколько томов отчетов, составленных группой, в составе которой ранее работал сам и отправил на сожжение отчеты по другим районам о которых ничего не знал, быть может, более содержательные, но составленные группами в которых не работали мои знакомые. Совершив это дело, я уволился. И некоторое время приносил известную пользу практической геологии, руководя группой, занимавшейся испытаниями технологических и электрофизических свойств слюд новых разведуемых месторождений. Но постепенно эта работа сокращалась и, наконец, сошла на нет. И в дальнейшем я более 20 лет занимался, чем Бог послал, о чем мне стыдно вспоминать. А оба научно-исследовательских института, в которых я в те годы подвизался, в 90-х годах были ликвидированы и о них вспоминают теперь только еще не умершие бывшие сотрудники.
Но, подводя общий итог всей своей жизни и выделяя из нее действительно полезное содеянное мной, должен сказать, что это были только 7 лет моего преподавания в ВУЗе. И только в те годы я делал нечто подлинно полезное, а убедился я в этом лишь около 30 лет спустя в таежных дебрях Енисейского кряжа, когда там мне встретился один бывший студент, который, несмотря на то, что я был уже без бороды и без галстука, меня узнал и назвал по имени и отчеству. А уж если он и имя мое запомнил, то, следовательно, и те пустяки, которым учился через меня. Немного же!
И мне остается гордиться только тем, что я за свою жизнь не совершил ни одного преступления, не сделал ни одной подлости и не создал ничего нетленного, кроме нескольких никому неизвестных стихов, которыми горжусь. И даже удостоился предсмертной истовой благодарности от своей жены за ту жизнь, которую обеспечил ей. Такого-то удостаивается точно не каждый. И эта предсмертная благодарность уже бесспорно не фигура вежливости.


Рецензии
хорошо что вы написали

Сергей Козлов 2   23.09.2012 03:00     Заявить о нарушении