Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Ослепляющий зеленый
Дело к полудню и солнце стало припекать. Пора было сворачивать работу: закрывать баночки с красками, полоскать кисти. Острый химический запах гуаши причудливо смешивался с благоухающими под беспощадным солнцем травами. Тимьян был это, что ли? Или душица?
Лёка прилегла на гамак и, пообещав только на секунду прикрыть глаза, проснулась лишь через несколько часов. Она решила доставить себе особое удовольствие – разомлевшая, нагретая, прошлась по деревянным мосткам, обжигая ступни, и прыгнула в воду, которая, казалось, сейчас зашипит, как масло на сковороде. Глубокий черный прудик располагался прямо за домом, весь лохматый от камыша и осоки.
Перевернувшись на спину, Лёка рассматривала небо и тихо радовалась, вспоминая игру, в которую заставляли их играть в детстве - нужно было придумать, что напоминают облака. Радость её заключалась в том, что эти облака не были похожи ни на кроликов, ни на драконов, ни на паровозы, они просто плыли – гигантские, белоснежные глыбы.
В деревню Лёка переехала недавно, всего год. Это не так сложно сделать, как кажется – всего-то достаточно иметь некоторые сбережения за душой, чтобы не отказать себе в запасе любимых миндальных печений, кое-какой бытовой химии, лекарств да консервов. А, ну еще, конечно, смелость отречься от всего, что ломало, сжимало, царапало на «Большой земле», как с шутливой горечью называла Лёка родной город, а потом еще и относиться к этому, прошедшему, с долей умеренного уважения. Было - и спасибо на том. Было - и больше не надо.
К вечеру погода ухудшилась. Ветер, так весело и задорно гнавший облака, привел за собой стаю нахмуренных черных туч и они засверкали, заворчали, меряясь силой. Лёка едва успела снять с веревки сохнущее белье и завести в сарай Глафиру, рыжую козу, как первые капли забарабанили по крыше, подоконникам и твердой пыльной земле.
Печку решила не разжигать, в это палящее лето разумнее было хранить зябкую прохладу, чем стремиться к изнуряющей жаре, и Лёка поужинала просто – свежий хлеб и стакан терпкого Глафириного молока. Лампу в этом доме тоже зря не включали, свечи надолго не хватило и тихо промокающий вечер плавно скатился в ночь.
Лёка улеглась на свои жесткие, набитые сеном подушки и вдруг дом одновременно наполнился белым всполохом молнии и глухим стуком.
Вот уже почти год прошел с тех пор, как Лёка никому не была нужна. За всё это время она не получила ни одного письма, ни одной весточки из прошлой жизни и, очевидно, никем не была вспомнена. И вот теперь всё блаженство, которое ей доставляла мысль о том, что мир, наконец, забыл про её существование, было вдруг прервано этим грубым стуком.
Но не открыть было нельзя. Кто она такая, чтобы решать, перед кем отворять, а перед кем не отворять свои двери в такую ненастную ночь?
Накинув на плечи дешевую шерстяную фуфайку, Лёка подкралась к двери, слегка встревоженная. Но надо было знать её характер, с детства упрямый, независимый, а теперь еще и воспитанный такой судьбой, от которой сбегают дикарем в глухую деревню. Нет ничего страшного в неизвестности, вообще нет почти ничего страшного.
И всё равно дверь открывалась невыносимо долго, с оглушительным скрипом. В дом ворвался сырой грозовой воздух, косой дождь заливал сени.
- П-приветствую вас, - торжественно и тем очень глупо и неуместно, прозвучал неслыханный прежде голос. – П-попрошу вашей помощи! Я з-заблудился в местном лесу и, кажется, повредил ногу, идти дальше не могу.
В сарае Глафира тревожно блеяла. Почувствовала незнакомый запах или испугалась грозы? Лёка отступила вглубь комнаты, тем самым, приглашая полуночного гостя войти, что он и сделал, заметно прихрамывая, в полумраке напоминая этим и грузностью фигуры что-то медвежье.
Лёка подлила керосину в маленькую, мутную лампу и смогла, наконец, рассмотреть нарушителя своего покоя. Молодой еще, давно небритый мужчина, иллюзию массивности которого создавали два толстых шерстяных свитера, надетых один на другой и порядком потрепанная шляпа-федора, которую он, впрочем, сейчас же снял, стоило переступить порог. Руки у него ужасно тряслись и жили, казалось, отдельной от своего хозяина жизнью – едва присев за стол, он принялся перебирать все лежащие на нём предметы, теребить одежду и волосы, но, казалось, даже не замечал этого.
Лёка налила гостю травяного чаю и выложила на блюдце несколько засохших печений, отдаленно попахивающих миндалем. На этом её гостеприимность иссякла
- Я совершенно неп-прихотлив. Могу лечь на полу – заверил гость, и так она узнала, что он остается на ночь.
Лёка без лишних разговоров достала из чулана еще один матрас, накрыла его свежей простыней, пожертвовала собственную подушку – получилось вполне уютное лежбище. Пожелав спокойной ночи, она и сама улеглась.
Утро в деревне начиналось, разумеется, с первым криком петуха. Первое время Лёке было тяжело вставать до рассвета, но потом она привыкла и теперь даже не представляла, каково это – валяться в кровати допоздна, позволяя утренней росе высыхать без твоего присутствия. Гость проснулся под осторожное позвякивание кастрюль, Лёка варила сытную утреннюю кашу. Оказалось, что спал он прямо в своих свитерах и даже ботинки не снял.
- День сегодня будет жаркий, может, стоит найти вам одежду полегче?
- Б-благодарю, - рассеяно кивнул гость и оба они смутились, так как этот неуклюжий диалог уже вполне можно было считать разговором, вступать в который не хотелось ни одной стороне. Стянув с себя один свитер, незнакомец присел к столу, где его уже ждала полная тарелка пышной пшенной каши.
- Мое имя Альб-берт, - представился он, осторожно берясь за ложку. Руки у него тряслись едва ли ни сильнее, чем вчера. Потом подумал и добавил. – Можете звать меня так.
- Лёка, - вежливо ответила ему Лёка. – Можете звать меня как угодно.
Завтрак они провели в дружеском молчании, Лёка даже подумала, что станет вспоминать вчерашнее ночное происшествие с весельем, когда всё закончится, но потом поняла, сколько планов строила на сегодняшний день и её охватила досада. Пришлось спросить.
- Итак, куда вы направитесь, Альберт?
Выражение беспомощности, застывшее на его лице будет, наверное, преследовать её в кошмарах.
Руки Альберта тряслись так, что, казалось, вот-вот отвалятся, он уронил ложку, поднял, снова уронил. Потом вскочил, напялил свой свитер, надел помятую Федору и, поспешно поклонившись, вышел. Он всё еще сильно хромал, видимо, правда повредил ногу.
Стало слышно, как в доме тикают часы. В сарае плакала Глафира, которую давно уже стоило покормить. Лёка глубоко вздохнула, сменила свой домашний халатик на просторную мужскую рубашку и выцветшие клетчатые шорты – неизменный летний наряд – и вышла на улицу.
Несмотря на ранний час, солнце уже припекало. Альберт стоял за калиткой, беспомощно сжимая в руках шляпу, по лбу его струился пот. Он смотрел то в одну сторону, то в другую и ему явно было всё равно, какую из них выбрать.
- Альберт! – крикнула Лёка, щуря глаза.
Он стремительно обернулся и испуганно уставился на неё, словно не узнавая. Он махнула рукой, мол, иди обратно.
- Возвращайтесь и сперва доешьте кашу, а там разберемся.
В принципе, Лёка с самой первой минуты знакомства уже знала об Альберте всё, что хотела знать. Первое – жизнь обошлась с ним несладко. Что именно произошло неизвестно, но просто так люди не блуждают по лесу ночью, не носят летом два свитера, их руки не трясутся, а память их не стирает по своему усмотрению куски прожитого, да такие важные, что ему неизвестно куда и откуда он идет. Второе – он останется жить тут, в её скромном деревянном домишке хотя бы до тех пор, пока немного не успокоится и она не отстирает всю его одежду от въевшегося запаха бродяжничества и безродности. Лёка решила, что этой информации хватит, чтобы предоставить ему на некоторое время матрас и свою подушку, и не стала расспрашивать. По крайней мере, он был предельно вежлив.
На чердаке хранился старый кожаный саквояж с металлическими заклепками по углам, хранящий какое-то тряпье, он достался Лёке вместе с домом. Слегка проветрив найденную одежду на ветру, чтобы не так шибало в нос нафталином, Лёка предложила Альберту легкие полосатые штаны или потертые джинсы на выбор. Подумав, он выбрал штаны, очевидно, стремясь придать своему виду некоторую солидность.
У Лёки возникло смутно объяснимое желание дать Альберту отдышаться. И так как она не спрашивала подробностей того, от чего, собственно, предстояло ему отдыхать, то оставила за собой право спланировать отдых так, как ей казалось верным. Конечно, она приступила к выполнению своего плана два дня спустя, дав Альберту хорошенько выспаться под запах нагретых деревянных стен и подлечив эластичным бинтом и пахучей мазью его поврежденную ногу.
Деревенская жизнь приучила её к одинаковому и тем прелестному распорядку дня, который весь, с раннего утра и до вечера, был посвящен достаточно тяжелой физической работе с перерывами на чтение или рисование, или другое какое приятное сердцу занятие. Уборка сарая, работа в огороде, мытье полов, уход за Глафирой причудливо смешивались с напряженной, но легко дающейся мысленной работой, которую даровали ей любимые книги, любимые музыкальные произведения и, конечно, рисунки. Из полупрозрачных акварелей невесомыми ледяными призраками, преследовавшими Лёку всю жизнь, теперь они вдруг превратились в осевшую на холстах, яркую, плотную гуашь. Словно нагрелись близким солнцем, смешались с сухими, пряными запахами деревенской жизни. Лёка смотрела на рождающиеся картины со смесью искреннего удивления и легкой радости. Она спокойно теперь нарушала любые художественные законы, пренебрегала маломальской точностью, легко применяла запрещенные приемы – ведь некому было судить её творчество, уж не козе Глафире же?
Лёка любезно составила своему гостю график работ, согласно которому он должен был за пару дней успеть переделать такие дела, которые она, маленькая и несильная, собиралась выполнить только к концу месяца. Но все планы потерпели крах. У колодца, вместо того, чтобы напряженными руками с легкостью вытянуть пять ведер ледяной воды, Альберт стал жертвой злой осы, впившейся в его щеку. Щека начала стремительно опухать и краснеть, некоторое время все жители скромной Лёкиной усадьбы, включая козу, провели в суматошных хлопотах, близких к панике. Железные нервы половинки разрезанного помидора, приложенной к щеке, довольно скоро вернули её прежние вид и цвет.
В тот момент Лёка позволила себе осторожно предположить, что помощи от Альберта ждать не придется. И не то чтобы она так уж её жаждала – справлялась ведь и сама, просто рухнул её план по приведению его в себя, физический труд был основной частью которого. Именно тяжелая, даже изнурительная, непрерывная работа помогла ей самой год назад вернуться куда-то к истокам самой себя и до сих пор казалась панацеей от любого недуга.
Но Альберт не мог понять, с какой стороны браться за метлу, не умел прополоть грядки, его попытка почистить Глафирин бок привела к четкому синяку в виде копытца на внешней стороне бедра, у него не получилось даже собрать упавшие яблоки, так он был рассеян, настолько не понимал, что от него требуется.
В конце-концов, Лёка нашла его прикорнувшего в тени той самой яблони, с надкушенным яблоком в руках. Легкий полувздох был знамением того, что отныне попытки приспособить Альберта к домашним делам оставлены.
Его утро начиналось с одинаковой каши, с обтираний ледяной водой, на которых Лёка настаивала, не принимая вялых возражений, также обязательно надлежало бриться и надевать стираную одежду. Дальше Альберт был предоставлен самому себе. Он облюбовал яблоневую тень и подолгу сиживал там, о чем-то тихонько беседуя то ли с самим собой, то ли с кем-то другим, менее видимым. Снующей туда-сюда Лёки он не стеснялся, не боялся, но чувствовалось, насколько она ему чужда, как сложно ему переваривать её ежедневные пожелания «Доброго утра», какие-то жалобы на погоду или погибший урожай свеклы, предложения попить чаю и прочие разговоры, весьма, надо сказать, скудные для человека, впервые за целый год встретившего собеседника. В душе Лёки толпились сотни фраз, она придумывала их, заковыристые, резные, изобилующие даже кое-какими словечками из прошлой жизни, в душе у неё штормило и метало, но вслух она произносила строго отмеренные полу-фразы. Но ведь даже этих доз ему было слишком.
Прошло уже полторы недели или больше. Однажды ближе к вечеру она, как любила, принялась за рисование. Вот что было настоящим её лекарством от всего – от жизни, от закатов, от прошедших дней. Смелыми, веселыми движениями Лёка вырисовывала необыкновенные глаза героя нынешнего рисунка – один должен быть желтым, а другой слегка коричневатым. Как-то Лёке приснились такие глаза и она теперь носилась с ними как с писанной торбой, не зная куда их пристроить. Поэтому лицо героя еще не проступило и неизвестно было даже, хочет ли оно быть написанным. Пока хотели только глаза.
- Людям с р-разными глазами издревле приписывали м-магическую силу, - раздался за спиной неуверенный голос и обнаруженный Альберт смущенно улыбнулся, словно извиняясь за свой комментарий. Затем продолжил. Для Лёки осталось загадкой, с чего это. – А в современности их еще считают легко попадающими под чужое влияние. П-признаюсь, что это чистая п-правда.
Лёка, ахнув, вгляделась, наконец, в глаза своего гостя. Вот тебе и приснилось!
Чуть позже, видимо на волне этой внезапной словоохотливости, Альберт согласился устроить небольшой пикничок за домом, под закатным небом. Солнце, мягко подобрав юбки-облака аккуратно присаживалось куда-то за лес.
- Моряки рассказывают о н-необыкновенном явлении, называемом Green Lights, Зеленый огонь, - не унимался Альберт. Он краснел, бледнел, его травяной душистый чай остывал нетронутым. – Это природное явление можно наблюдать как раз на закате. Если повезет. Оно п-представляет собой вспышку ярко-зеленого цвета, возникающую в тот момент, когда верхняя кромка солнца уже только что скрылась за горизонтом, но еще можно видеть её отсвет. Говорят, зрячего она может ослепить, а слепому, н-напротив, в-вернуть зрение.
Он заикался реже, но как-то отчетливее, спотыкался именно на тех фразах, которые приковывали к нему Лёкин взгляд. Сама Лёка слушала, затаив дыхание, напрягшись, редко вздрагивая, как от внезапного ветра. Альберта несло дальше, куда-то вглубь науки и фантастики, он выуживал из своей глубины кажущиеся правдой небылицы и совершенно нереальную быль. Заслушавшись, утонув в его голосе, как тонут в великой музыке, Лёка обнаружила, что рассказы Альберта вызывают в ней странное тягучее и плаксивое настроение, похожее на то, когда в детстве у неё поднималась температура, а мать была на работе и некому было заварить стаканчик чая с малиной. Настроение, порожденное чувством беспричинной жалости к самой себе. Опасным, но вполне уютным чувством.
С тех пор, вечерние пикники стали их традицией. Альберт мог целый день вести себя совершенно безумно – требовать телефонного разговора с какой-то Наташей или громко спорить с мамой, или натурально реветь, не найдя у кровати свою привычную стопку со свитерами, которые Лёка украдкой стирала и забыла вернуть на место. Но к вечеру ему становилось лучше, лицо светлело, в глазах появлялось таинственное и спокойное выражение, означающее, что запас историй не иссяк, что он сможет сегодня поддержать беседу. Целый день Лёка могла не замечать его, могла злиться или раздражаться его присутствием, но к вечеру она обязательно ловила себя на мысли, что не может дождаться того момента, когда солнце устало зевнет, когда расстелется по траве клетчатый плед, нальется в круглые плоские чашки душистый чай и Альберт, зацепившись за какую-нибудь мелочь, какое-нибудь незначительное природное явление, вроде выпавшей росы, начнет свое повествование, глухо и тихо.
Каково же было её удивление, когда в один из таких вечеров, напившись чаю и сладко потянувшись, она вдруг, сама того не ожидая, привалилась своим худым и острым плечом к его, твердому и теплому, смягченному шерстью свитера.
И тут всё неожиданно прояснилось, но от этого не стало менее изумляющим – Альберт, мягкий, полубезумный Альберт, бормочущий, заикающийся, нервно шарящий руками, в такие минуты дарил ей то, чего у неё отродясь не было – чувство абсолютной защищенности. Да ведь он…мужчина!
Лёка так удивилась, что выпрямилась и заглянула прямо в его разноцветные глаза. И там прочла такое же удивление а, кроме того, такую беспомощность, что тут же пришла в себя и отогнала странные мысли. Защищенность, скажете тоже…
- Я ч-чрезмерно пользуюсь вашим г-гостеприимством, - неожиданно объявил Альберт своим привычным торжественным тоном. – Дольше уже нельзя мне оставаться, иначе я н-никогда не соберусь уйти.
- Господи, да оставайся здесь хоть навсегда, Альберт! – рассмеялась Лёка. Она уже совсем отошла от внезапно нахлынувшей волны и почему-то почувствовала себя необычайно свободно. – И потом, куда тебе идти?
- В-вы умеете поставить вопросом в тупик, - этот ответ был снабжен улыбкой, первой из двух, которые предстояло увидеть Лёке. Эта улыбчивая угловатость и неуместность так развеселили Лёку, что она, не сдерживаясь, опять расхохоталась. Альберт поддержал гулким неумелым смехом. Солнце уже почти село, но как не всматривались они в небо над почерневшим лесом, никакого Green Light, разумеется, не заметили.
Той же ночью Альберт решил утопиться. То, что это было сознательным решением, Лёка поняла не сразу, например, когда она только услышала сквозь сон тихие шаги и скрип двери, ей даже в голову подобная мысль не пришла. Она еще не догадывалась, когда, то ли в порыве беспокойного любопытства, то ли просто туго соображающая спросонья, накидывала вязаную фуфайку на голые плечи и выходила в тишину и темное серебро августовской ночи. Прозрение пришло, когда она, обогнув дом, увидела что Альберт, в извечных свитерах и при шляпе, вошел в воду уже по пояс, пренебрегши мостками. Шаг, другой и осиротевшая шляпа беспомощно заколыхалась на поверхности.
Абсолютно бесшумно, словно боясь напугать саму себя, Лёка резким движением скинула с плеч тяжеленькую фуфайку и уже через секунду рассекла собой водную гладь, протяжно, неспортивно нырнув в самую глубину. Какое-то время над прудом стояла полная тишина, только голоса лягушек набухали и лопались, да луна безразлично отражалась в утихающей воде. Чуть погодя, со страшными рычащими всхлипами вернулась из пучины Лёка, а вместе с ней и ком отяжелевшей от воды одежды, спрятавший в себе белого, дрожащего, плачущего Альберта. Каких трудов стоило выдрать из цепких лап пруда его законную добычу и дотащить её до илистой, зыбкой кромки берега – об этом Лёка до конца своей жизни будет стараться не думать. Но вот они уже лежат спинами на земле, ноги по пояс в холодной воде, над головами луна, осуждающе-желтая.
- С ума сошел что-ли? – глупо поинтересовалась Лёка у насквозь сумасшедшего Альберта, внезапно спокойного, мягко вытянувшего вдоль тела позабывшие про привычный невроз руки.
Помолчали. Спустя время Лёка расплакалась и рассказала Альберту, почему живет одна в деревянном доме в этой, пропахшей розмарином и ромашкой аптечной глуши. Всё-всё рассказала: и про родителей, сухих и строгих, лица которых даже при назывании имен не всплывали в памяти, так искусно прочно она их забыла. Про то, как они ничего не делали, просто гладили по плечам и обещали «Всё образуется, ничего страшного», когда не было надежды на «образуется» и о страхе речи не шло, только об отупляющем ужасе.
И про Сережу, особенно про Сережу, какое у него было лицо – словно из скалы вырезанное, какие добрые глаза, как он рассказывал про автомобили, про запчасти к ним, про всякие масла таким особым голосом, что Лёка готова была слушать с утра до ночи, хоть про карбюратор, хоть про что. Рассказала про свое свадебное платье, купленное в последний день, белое в синий горох. Как потом она без жалости раскроила его на косынку, чтобы солнце не напекало голову во время прополки. Рассказала, как любила томатный сок, а теперь видеть его не может, потому как именно от такого сока, густого, алого, тошнило её всю первую беременность. Тошнота продолжалась три месяца, а потом ни её, ни беременности не стало. Лёка рассказала даже глубже всего упрятанное, о чём и думать боялась – как после пятой попытки привыкла, понимаешь, Альберт, привыкла к бесконечным неудачам и уже даже не расстраивалась, принимала внезапную кровь за данность, за особую такую, кровавую повседневность. И слово это «Пустая», такое дурацкое, неподходящее, но намертво приклеенное к ней, не отдерешь. Снова ты пустая, Алёна. Так наполни меня, наполни настоящей цепкой жизнью, которая хотела бы стать моей, которая жаждала бы расти и рождаться, а не высыхать, не рассыпаться пустотой раз за разом, раз за разом. И никакая я тебе не Алёна, больше меня так не называй.
Лёка знала, чувствовала всем своим продрогшим, вспухшим мурашками телом, что и Альберт рассказал бы ей всё. Тем же тоном, каким мог говорить про разноцветные глаза, про зеленый свет, да хоть про карбюраторы. Но, наверное, он не знал. Наверное, не помнил.
Лёка глянула на небо, наблюдая как луна катится к земле и небо розовеет, и успела удивиться: «Ведь при закате луны зеленая вспышка тоже возможна. Ослепляющая зеленая вспышка».
И, наконец, почувствовав на своем неприятно облепленном ночной рубашкой бедре мужскую руку, Лёка уже совсем ни о чем не думала и схватилась за неё, как не хватался за её цепкие худые руки недавний утопающий Альберт. Потому что им хотелось разного – ей жизни, а ему беспрекословной сиюминутной смерти. И то, что произошло потом, на илистом берегу заросшего камышом прудика, под сонное блеяние Глафиры, под колкие порывы ветра, стало для них тем, чего оба так жаждали. Напористая и разъяренная безрассудством происходящего она даже не стала стягивать с несостоявшегося утопленника стиранные её же руками свитера, неприятно прилипающие к коже намокшей шерстью. Просто именно сейчас она поняла их магию, чувство защищенности, которое они дарили, порождающее чувство жалости к самому себе. Безжалостный, тяжелый наркотик.
А на следующее утро приехали родители Альберта и забрали его домой. Он – высокий, седой, беспокойный, но с беспокойством не такого же нервозного рода, как у сына, а, скорее, с неясным волнением о завтрашнем дне человека, которому с трудом дается блестяще исполнять роль отца и мужа. Она – узкая, неудобная, плотно подогнанная со всех сторон, как тесное платье. Она возмущалась, кудахтала, пугала Глафиру громким плачем, походя, совала Лёке под нос справки о каких-то болезнях, снова возмущалась и снова плакала. Этот спектакль ею был выучен с точностью и разыгран с академической правильностью. Как хорошая актриса она даже позволила себе легкую импровизацию: «Как славно, что вы нашли необходимым постирать его одежду!».
Как оказалось, Альберту легко и весело жилось дома, куда его забрали из клиники после того, как он, наконец, признал, что покушение на убийство было не лучшей из идей. Но временами на него по прежнему «находило» и он пропадал без вести, с удачей, доступной только сумасшедшим, избегая дверей, замков, милиции и врачей. Потом находился в удивительном отдалении от города, всё чаще в окрестностях малолюдных деревень, на опушке леса. Эти подробности Лёка если не знала, то могла с легкостью угадать, была бы надобность. Но других не предоставили, пришлось всухомятку сжевать, что дают.
Альберт, казалось, совершенно не был расстроен, садясь в хорошую импортную машину. Только лицо его опять разгладилось в глухую непроницаемую маску, да глаза, в рассеянном предзакатном свете казались одинаково карими.
Лёка отпустила его со спокойной душой, хотя, может и стоило побороться, возмутиться, хотя бы слово сказать этим взволнованным, словно бы идеальным родителям. Но даже смотреть вслед автомобилю было неохота. В конце-концов, так ли трудно забыть пару недель жизни, если до этого забыл почти всю жизнь? И только один глупый, совершенно безрассудный вопрос она решала в эти секунды, пока шла от калитки к дому. Она думала про женщину, беременевшую пять раз, но ни разу не родившую, и о том, можно ли надеяться на шестой, решающий поворот.
Солнце садилось медленно, неохотно, за лесом опять собирались облака. Будет ли дождь?- гадала Лёка. И сама отвечала: будет.
Свидетельство о публикации №211040401296