История без номера
I
Время действия – май 1989
Конечно, я сам во всем виноват. И на кой такой ляд я поперся тогда к Саньке Шлыкову? Ну, положим, дело было не столько в Саньке, сколько в Аньке, но какого такого дьявола я вообще пошел к ним? Ведь знал же, знал, что и Аньке, и Саньке личность моя нужна, ну как… как Патрису Лумумбе – бесплатные валенки.
Или, как Рональду Рейгану – льготная путевка в Гагры.
Или, как лично Леониду Ильичу – приобретенный вне очереди автомобиль «Москвич-412».
Но нет, рассопливился: ах, святая мужская дружба! ах, первая, бля, любовь!
На что я вообще рассчитывал? На то, что Анька бросит Саньку и перебежит ко мне? А Санька… да бог его знает, что вообще должен был сделать он. Ну… наверно, сказать: «Старик, а ты гений!»
Или: «Давай жить втроем!»
Или просто: «Я очень тебя люблю».
Но ни черта подобного он, естественно, не произнес. А вот я, действительно, очень люблю и его и ее.
(Любителей явной и скрытой бисексуальности прошу не беспокоится. Я о другом).
Итак… о чем я?
А! О явной и скрытой бисексуальности.
Хо-ро-шо.
Поначалу в тот вечер все было окей. Во-первых, я был с бодуна. Во-вторых, после грязных и мерзких ****ок. А, в-третьих… а, в-третьих, я был именно в том состоянии, в каком начинаешь подумывать: а не ухнуть ли мне с моста? Не сигануть ли под тот симпатичный троллейбус? Не забраться ли мне на чердак и не приладить ли к крепкой чердачной балке петельку?
… И вот самый разгар этих мрачных фантазий на продуваемом всеми ветрами углу Невского и Садовой я и встретил Эдика Мшвилдадзе.
II
Эдик – ярко выраженный тип грузина-меланхолика. Внешность у Эдика соответствующая: курчавая шапка волос, изогнутый, словно турецкая сабля, шнобель, иссиня-черные глаза с поволокой.
Короче, внешность классического джигита и абрека.
Но под всем под этим скрывается мягкий, словно… гм… толокно, характер типичного русского интеллигента с тысячей комплексов.
– Аве, Цезарь! – крикнул мне Эдик своим, как всегда, чуть-чуть виноватым голосом. – Идущие на смерть приветствуют тебя!
И вскинув руку, сжатую в тельмановский кулак, покраснел.
Этого самого Эдю Мшвилдадзе я знаю уже лет тысячу. Я познакомился с ним даже чуточку раньше, чем с Анькой и Санькой. Мы еще не учились на улице Савушкина, мы еще обучались кто где, лично я – в самой средней на свете двести сорок четвертой школе у Тучкова моста, когда нам с Эдиком, как выдающимся юным, бля, биологам, выдали бесплатные билеты на концерт в БКЗ «Октябрьский».
На этом же самом концерте присутствовал и Г.В. Романов (тогдашний хозяин города). Нет-нет, естественно, сам Г.В. присутствовал, как и положено, в царской ложе, а мы с Эдей, как выдающиеся юные, бля, юннаты, сидели в пятом ряду партера. И когда Григорий Васильевич с небольшим, тщательно выверенным опозданием прошел к себе, весь зал поднялся и зааплодировал.
А я остался сидеть.
Не то чтоб я был таким уж юным, бля, диссидентом. Нет, я учился в самой средней на свете школе у Тучкова моста, ходил в клуб юных биологов и был человеком до последнего волоска на жопе советским.
Но, когда появился Романов, я остался сидеть.
Эдик Мшвилдадзе взглянул на меня с уважением.
Так началась наша дружба.
III
– Аве, Цезарь! – повторно выкрикнул Эдик своим, как всегда, чуть-чуть виноватым голосом. – Идущие на смерть приветствуют тебя!
(«Аве, Цезарь… и проч.» – это он ради меня так усердствовал. Я слыл в узких кругах юным, бля, интеллектуалом).
– А-а, Эдык! И-а… уздрауствуй, дарагой! – заорал, в свою очередь, я с утрированным акцентом грузина из анекдота.
Эдик еще сильней покраснел.
(Нет ничего более несовместного, нежели Эдик и кавказский акцент).
– И-а… как дэла, дарагой? – продолжил юродствовать я.
– Да, в общем, нормально. А ты, Слава, как?
– Спасибо, тоже хреново… Как половая жизнь, дарагой?
– Как обычно… Сдал вот на днях кандидатский минимум. Ты, кстати, об этом еще не думал?
– И-а, канешна, нэт, дарагой! Какой может быть минимум-шминимум, когда я до сих пор не вылечил свой… и-а… храныческий ганарэя!
– Кстати, Слав, – потупился Эдик, – а ты бы не мог говорить без акцента?
– Какой акцент-шмакцент, гамарджоба? Я лутче всэх в нашем ауле гаварю по-русски!
– Ты чего… датый? – наконец догадался Эдик.
– Есть немного.
– А ну-ка, дыхни.
Я дыхнул.
– Мда-а… – поморщился Эдя, – а-амбре. Но, если ты это дело чуток зажуешь, – Эдик порылся в карманах и вытащил мятную карамельку «Взлет» (в карманах у Эдика хранятся на редкость странные вещи). – Если ты это дело чуток зажуешь карамелькой, мы сможем пойти на день рождения к Шлыковым. Они теперь снова живут на 4-ой Советской.
– К Шлы-ко-вой? – переспросил его я и вдруг почувствовал, как в груди что-то ухнуло, в ушах зазвенело, а во рту появился противный привкус медной ручки. – К Шлыковой? Т. е. к – Смирновой?
– Ага.
(В груди продолжало ухать, а в ушах – звенеть. Мое сердце вдруг стало неправдоподобно огромным. Оно перестало помещаться в груди и застряло в горле).
– Ну, да, к Смирновой. У нее ведь сегодня день рождения.
(Эдик, похоже, ничего не заметил. Он человечек не тонкий).
– Да, конечно-конечно, я помню. А это будет… удобно?
– Why not?
– Да-да, естественно… но, может быть… все-таки…
– Ты что там – не свой?
– Да-да, конечно… я ли вам не свойский, я ли вам не близкий, памятью деревни я ль не до… Короче, давай сюда свою карамель.
Я развернул плотный фантик, бросил в рот гладкий, как галька, «Взлет» и тут же почувствовал, как вдоль языка и неба подул приятный мятный сквознячок. Мне вдруг расхотелось бросаться под колеса автобуса. Мне вдруг захотелось петь и ходить колесом. Ведь через каких-нибудь десять-пятнадцать минут я увижу… её.
IV
Нет-нет, это все-таки я во всем виноват.
А не хрен мне было слушать иуду Эдика: «А-нич-ка бу-у-удит так рада! А-нич-ка та-а-ак по тебе соскучилась!» – всю дорогу пел мне он.
Хрена – соскучилась.
V
…Нет-нет, любой женщине, конечно, приятно, когда вдруг приходит безнадежно влюбленный в нее долдон и смотрит долгим собачьим взором. Но, если эта женщина имеет четырнадцатимесячное дитя и восьмидесятипятикилограммового красавца мужа, и если ей только что стукнуло двадцать четыре и она решила созвать на этот, пожалуй, последний легальный свой юбилей людей исключительно своего круга, настолько своего, что на длинном столе не стоит ни единого грамма грешной водяры, а сплошь (несмотря на все горбачевские трудности) коньяк да шампанское, шампанское да коньяк и даже две коричневые бутылки «Вана Таллинна», а вокруг всего этого сказочного великолепия плетется неторопливая вязь интеллигентной беседы, и допотопный катушечный магнитофон «Астра-2» тихонько бухтит: «…мишель, ма бель, виз а водз вот кам тугевэ вэлл…», – короче, если вокруг создалась атмосфера тончайшей духовности, а здесь вдруг вваливается безнадежно влюбленный в вас долдон и сиднем сидит в углу, и наводит на всех тоску: и тем, что молчит, и тем, что острит, – нет-нет, не банально (он остроумен), а тем, что острит он как-то не так, как привыкли острить испытанные остряки именно вашего круга, – короче, когда происходят все эти нелепые трудности, то здесь, согласитесь, у кого угодно могут не выдержать нервы, и кто угодно может вывести Эдика в коридор и прошептать ему на ухо: «Эдя, ну зачем ты привел сюда ЭТОГО?».
А то, что безнадежно влюбленный в вас мудила, видит плохо, а вот слышит – ха-ха! – отменно, за два с половиной года разлуки вы вполне могли и забыть, вследствие чего, возвратившись обратно в комнату и встретившись с его ослепшим от боли взором, вы и сами окаменеете не хуже статуи Командора, и – продлись эта заминка еще хотя бы мгновение – вы бы, наверное, просто бы померли от угрызений совести, просто бы тут же бы померли, вот и все, не приди к вам на выручку восьмидесятипятикилограммовый красавец-муж.
VI
– Слышь, Слав, – с какой-то почти женской нежностью вдруг произнес Саня, – а ты случайно не знаешь, чего это они там об Сахарова ноги вытирают?
– Не-е-ет, – стиснув в кулак все остатки светскости проблеял я, – не… не знаю.
Повисла новая пауза.
…Мне срочно нужно было уйти. Мне нужно СРОЧНО уйти из этого дома. Остаться здесь – все равно, что публично поесть дерьма.
– Правда, Слав, правда! – вдруг закричала с противоположного конца стола красотка Вера. – Правда… ага! – она осторожно поправила прическу. – Мы вчера с Машкой Тюриной, когда трансляцию-то смотрели, так просто плакали обе, как дуры, глядя на то, что они там вытворяют с Андреем Дмитриевичем. Просто сидели и ревели, как две коровы!
– Но ваш Сахаров тоже хорош, – своим, как всегда, чуть-чуть виноватым голосом возразил ей Эдик, – чего он корчит из себя юродивого?
– Сам ты юродивый! – возмутилась Вера.
Я резко направился к выходу.
– Слав, ты куда? – выкрикнул мне в спину Саня.
– Поссать! – усугубляя неловкость, ответил я.
VII
Итак, мне нужно уйти.
Мне нужно СРОЧНО уйти из этого дома.
Остаться здесь – все равно, что публично поесть дерьма.
…Сквозь неплотно прикрытые двери до меня долетали обрывки полыхавшего в гостиной спора:
– Как заметил В. Ленин, – произнес уверенный Санин голос, – обрусевшие инородцы почти что всегда пересаливают, вставая на путь великодержавного шовинизма.
– Это ты про… меня? – ответил ему, как всегда, чуть-чуть виноватый тенор Эдика.
– Это я просто так, – пророкотал Саня. – Это я, друг ты мой, намекекиваю, что прибалтам нет ни малейшего дела до наших с тобою великоимперских комплексов. Им вполне хватает своих, прибалтийских.
– Но Горбачев… – возразил тенор Эдика.
– Не трожь Горбачева!!! – заглушило его контральто красотки Верочки.
Итак, мне нужно СРОЧНО уйти из этого негостеприимного дома.
И это, в общем, несложно сделать. Нужно просто нагнуться и натянуть ботинки.
Сначала правый.
А – потом левый.
Ну?
…Я вздыхаю и возвращаюсь обратно в комнату.
VIII
– Сла-авка!!! – с какой-то несколько странной радостью встречает меня красотка Вера. – Сла-авка, как хорошо, что ты вернулся! Вот рассуди нас с Эдей…
– Да-да… – потерянно отвечаю я.
– Понимаешь, Славка, Эдик, будучи комунякой (Эдик, не спорь, ты комуняка!), напрочь отказывается выполнять свою собственную комунякскую Конституцию и отрицает право нации на самоопределение. Что ты об этом думаешь?
– Честно говоря, ничего, – вздыхаю я.
– А все-таки?
– Ну… может быть… он кое в чем и прав.
– То есть? – прожигает меня возмущенным взглядом красотка Вера.
– Ну… потому что… – через силу промямлил я, с отвращением чувствуя, что помимо воли втягиваюсь в какую-то совершенно ненужную мне дискуссию, – право нации на самоопределение – это как бы… интернационал-большевистская, ленинская норма, а сформировавшийся после победы в советско-нацистской войне режим безусловно является… национал-большевистским…
– Ну, – презрительно фыркает Вера, – тебе лишь бы лишний раз соригинальничать.
– Да-да, возможно, – вздохнув, соглашаюсь я. – Вполне возможно, что я и сам – комуняка. Эдик, можно тебя на минуточку?
Иуда-Эдик, тупя глазки, подходит ко мне.
– Эдик, у тебя есть резинка? – шепчу я ему на ухо.
– В смысле? – удивляется Эдик.
– В смысле – стирательная.
Эдик озадаченно хлопает себя по карманам.
– Н-нет… ты знаешь, Слав, нет. А зачем тебе?
– Надо.
– А-а… нету, Слав, начисто нету. Может, спросим у Аньки?
– Т-с-с-с… Я тебе! Эдя…слушай, а ты не можешь потихоньку спросить у Верочки? У женщин в их сумках чего не бывает.
Эдик таинственно перешептывается с красоткой Верой, та – с белобрысой прыщавой Семеновой, та – с какой-то толстой, полузабытой и (сразу видно) хозяйственной, и эта толстая, полузабытая и – сразу видно – страстно мечтающая выйти замуж, заметно робея, подходит ко мне и передает из ладошки в ладошку запечатанную бритву «Жилет» в белом конвертике.
– Больше ни хрена нет, – говорит она неожиданным басом.
– Спасибо, – отвечаю я ей и, прихватив пакет с ностальгической полустершейся надписью «Зенит – чемпион!», опять выхожу в коридор и запираюсь в туалете.
IX
Дело в том, что иуда-Эдик, окромя всего прочего, еще и намурлыкал, что день, мол, рождения – это просто, мол, повод, что будет обычная собирушка – встреча старых друзей, а никаких, мол, подарков не требуется. В результате я не только явился незваным, как монголо-татарин, но и оказался единственным из двух десятков гостей, припершимся без презента.
А дарить-то мне было особо и нечего, кроме купленного перед самым загулом и до сих пор болтавшегося в моем пакете антикварного сборника А. Ахматовой. Но перед этим нужно было стереть неприлично высокую цену.
Дебиловатый, конечно, подарок. Тем более, что Анька (моя, естественно, Анька, а не мадемуазель Горенко) – человек в литературном смысле простой и любит Есенина. Но, в конце-то концов, Ахматова – это Ахматова. И этот музейной редкости сборник («Anno Domini», Петроград, 1921 год), окруженный всеобщим пиететом, почитаемый и нечитаемый, наверняка ни один десяток лет простоит теперь на Анькиной книжной полке.
И, может быть, в году 2025 живущая в измененном и обновленном СССР старушка Анька раскроет его и расскажет внукам, что на самой-самой заре Великой Перестройки один безнадежно влюбленный в нее долдон подарил ей эту тощенькую брошюрку (наверное, денег пожалел).
За эти два с половиной года она очень сильно переменилась.
Стала совсем другой. Ну как же: беременность, муж и дети.
Она очень сильно переменилась. Все эти восемьсот шестьдесят восемь дней я хранил в своей памяти совсем иной образ.
Но теперь-то я знаю: все оставшиеся несколько тысяч дней, до той самой минуты, когда я ее забуду (а ведь когда-нибудь я ее забуду), мне придется помнить Аньку именно такой – подурневшей и почужевшей, с дитём и мужем.
…Итак, задвинув щеколду, я сперва для удобства сел на стульчак, а потом разорвал обертку, вынул упругое лезвие и, распахнув книгу там, где стоял фиолетовый штампик с ценой, стал, не дыша, соскребывать вписанную в него циферку «240».
– Уф! – выдохнул я через пару мину. – Кажется, все.
Любовь творит чудеса. Даже своею неумелой рукою (с детства заточенной под детородный орган) я удалил эти цифры:
а) радикально
б) незаметно.
Стоит себе фиолетовое слово «цена», а что там стоит за ценой – совершенно не видно.
Так-то оно лучше. Правда, Анна Андреевна?
(Тем более, что зарплата у красавчика Сани – сто рублей с чем-то).
Ну-с, теперь-то, кажется, действительно все.
Я отодвинул щеколду. Приоткрыл дверцу…
Черт, чуть не забыл! Нужно для конспирации спустить воду.
Странно. Слив не работал.
Я забрался на унитаз и заглянул в бачок.
Действительно странно. Воды, вроде, доверху. Поплавок – приподнят. А вода – не течет.
В прочем… я не сантехник. Не течет – и бог с ним.
Настроение мое вдруг необъяснимым образом прояснилось. А фразочка «я не сантехник» вдруг разрослась в стихотворную пародию на Евгения Евтушенко:
Я в детстве
мечтал стать
водо
про
вод
чи
ком,
И жизнь
прожить
на
станции Зима…
«А ведь офигительно получилось!» – с гордостью подумал я, – «просто офигительно: и жизнь прожить на станции Зима… и жизнь прожить… на станции Зима… Но делаем мы не всегда, что хо-чет-ся, я стал поэтом… та-та-та хана… Просто офигительно. Почти гениально!».
…От литературного творчества меня отвлек огромный черный кот Никодим. Никодим – это я так, не будучи ему представленным, звал про себя величественного Анькиного и Санькиного котяру.
(На самом-то деле я думаю, что и Анька и Санька были людьми достаточно вменяемыми, чтоб окрестить своего любимца просто Васькой или Кузькой, но, несмотря на это, мне почему-то нравилось звать этого жирного, неправдоподобно огромного, как бы вылепленного из полуночного сумрака котищу именно Никодимом).
Так вот, Никодим – зевал.
Его ярко-красная пасть была распахнута настежь, его угольно-черная спина выгибалась дугой, а толстый пушистый зад был отклячен. Причем, в таком положении он замер, похоже, навечно.
Вроде бы – каталепсия.
Жутко жалко скотину.
В прочем, я не ветеринар.
Миновав окаменевшее животное, я протопал по длинному коридору к гостиной, где вовсю веселилось общество.
Веселилось, опять же, как-то на редкость беззвучно. Даже допотопный катушечный магнитофон не бухтел.
– Чего они все затаились? – мельком подумал я и приоткрыл дверь.
………………………………………………………………………..
Открывая ее, я чуть не сшиб с ног Эдика Мшвилдадзе.
Он покачнулся, но, вовремя подхваченный мной, устоял. Правая рука Эдика находилась сантиметрах в пяти от ручки двери, левая была откинута далеко назад, корпус чуть-чуть наклонен. Колени полусогнуты.
На полуобращенном к народу и расплывавшемся в прощальной улыбке лице были – как у Манилова – только нос и губы.
В прочем, все остальные выглядели не лучше.
Восьмидесятипятикилограммовый красавец Саня наливал себе в рюмку ликер. Между горлом бутылки и краем бокала дрожала зеленая нитка «Вана Таллинна». На заметно полнеющем Санином лице застыло обычно ему несвойственное выражение мефистофельского сарказма.
Незамужняя и хозяйственная, подперев кулаком щеку, сидела рядом. Ее простоватая круглая ряшка кривилась в гримасе кабацкой тоски.
Высоко взлетевшие брови сидевшей напротив Аньки свидетельствовали о безудержном веселии пополам с безудержным же изумлением.
Лица всех прочих присутствующих выражали различные степени вежливой скуки.
Но больше всех, пожалуй, не повезло красотке Вере. Перед самым моментом «икс» она собралась чихнуть и сейчас страшнее красотки Веры был один Костя Райкин.
………………………………………………………………………..
За-бав-но.
Это дело следовало обмозговать и обмыть.
Я сел рядом с Саней. Навалил себе полную миску салата и набулькал полный стакан «Вана Таллинна».
Тяпнул. Откушал.
Тэк-тэк-тэк.
Я еще раз внимательно огляделся.
На загоревшемся за время моего отсутствия телеэкране вовсю заседал съезд народных депутатов. Какой-то забравшийся на трибуну бородатый товарищ чего-то такого эмоционально втолковывал всем прочим народным избранникам.
(Лишь значительно позже, изо дня в день наблюдая брадатого в каждом втором телевизоре, я наконец-то вспомнил его фамилию – депутат Казанник).
За-бав-но.
Это дело требовалось обмозговать и обмыть.
Я тяпнул еще полстакана.
Однако мое капризное вдохновение продолжало упорно диктовать мне стихи:
Я в детстве
мечтал стать
водо
про
вод
чи
ком,
И жизнь
прожить
на
станции Зима.
Но делаем
мы
не всегда,
что
хо
чет
ся.
Я стал поэтом.
Мне
теперь – хана.
И, утопая
в клевете облыжной,
Опять приняв
валета
за
туза,
Я говорил себе,
на
вост
рив
лы
жи:
«Не мучься,
Женька,
сдали вантуза».
– Ох, и круто!
Ну, а потом,
неправедно-рассерженный,
несломлено-отверженный,
Я шел…
– Хватит! – перебил я себя самого. – Хватит страдать херней. Необходимо срочно сосредоточиться.
Я встал и побродил среди окружавших меня живых статуй. Зачем-то потрогал за руку Эдика. Так и есть. От Эдиковой ладони тянуло смертельным кладбищенским холодком.
Я потрогал тарелку, вилку и скатерть. Дотронулся до дверцы трельяжа.
Так и есть.
Температура всех окружавших меня предметов составляла где-то семь-восемь градусов.
Цельсия. Разумеется, Цельсия.
Странно. До чертиков странно.
Печально вздохнув, я решился на опыт.
Я взял любимую Анькину вазу (Анька прямо-таки обожает всевозможные искрящиеся многопудья; боюсь, что этой ее привязанностью заведует тот же участок души, где приютилась и любовь к ветхому шушуну на пару с весенней гулкой ранью), итак, я вынул любимую Анькину чешскую вазу и осторожно разжал пальцы.
Так и есть.
Ваза зависла в воздухе.
Чудовищно любопытно.
Тогда я решился еще на один рискованный эксперимент. Я осторожно подпрыгнул.
До наступления момента странностей такой прыжок должен был привести к тому, что я подлетел бы вверх сантиметров на сорок. Но сейчас я настолько боялся врезаться головой в потолок, что инстинктивно поднял вверх руки.
Чудовищно любопытно.
В отношении меня закон тяготения действовал. Подлетев на полметра вверх, я благополучно опустился на пол.
Я вспомнил бессмертного Сашу Привалова и решил провести еще пару-тройку простейших физических опытов.
В результате приваловских опытов выяснилось: я был как бы одет в тончайший пространственно-временной кокон. Например, если я просто открывал кран на кухне, вода из него не текла. А вот ежели я забирал носик крана в руку, то вода из него начинала сочиться.
Более того! Полностью спрятав ее в кулаке, мне удалось оживить зависшую в воздухе муху. Я вдруг ощутил, как она начала шевелиться и жужжукать. Но, стоило мне растопырить пальцы, как муха тотчас же, не успев взлететь, окаменела.
Чудовищно любопытно.
В прочем, я – не физик.
………………………………………………………………………..
Я сел, докушал салат. Опрокинул третий стакан «Вана Таллинна». Полюбовался на бороду депутата Казанника. Говоря откровенно, у Аньки и Саньки делать мне было больше нечего.
…Я встал, аккуратно поставил на книжную полку «Anno Domini» и направился к выходу. Но потом не выдержал, на минутку вернулся, вынул из пакета свой любимый цанговый карандаш, отыскал на Санькином письменном столе небольшой бумажный обрывок, крупно на нем написал: «Тщетны россам все препоны», и осторожно вложил этот белый лоскут в чуть отставленную руку Эдика.
X
Поллитра ликера, надо честно признаться, ощутимо подняли мне настроение. Я шел, напевая отличную песню на слова Е. А. Евтушенко:
Я в де-е-етстве мечтал стать во-до-проводчиком,
И жизнь пра-а-ажить на станции Зима…
Захотелось добавить. Заглянув в шашлычную на углу Староневского и Суворовского и, не отыскав в ее закромах ничего, окромя «Ркацители», я таки с горя выдул бутылку. Потом доел за каким-то лысым гражданином почти что нетронутый шашлык по-карски и покурил.
А потом снова вышел на улицу. Уже ничего не стесняясь, пел:
Ну, а по-отом неправедно-рассерженный, несломлено-отверженный я шел,
Вокруг сиял небес огонь разреженный
Та-ти-ту-та-ту та-ту-та-ту пом.
Вообще-то я собирался идти к «Метрополю».
Но – не добрался.
Виноват повстречавшийся мне на пути погребок «Коньяк-Шампанское», где, правда, ни коньяка, ни шампанского не было, но зато в избытке имелся ликер вишневый.
(Ужасная, кстати, мерзость!)
Чем все это закончилось я, если честно, не помню. Очнулся я в универмаге «Гостиный Двор». Я лежал в проеме торговой витрины, завернувшись в оконную занавеску. Под моей головой находился портфель из лжекрокодиловой кожи. К ручке портфеля был ниткой примотан ценник: «48 руб. 55 коп.».
Сколько времени я так проблаженствовал, вычислить было, увы, невозможно. Светило все тоже июньское солнце. Две трети горевших в соседней секции телевизоров показывали бородатого депутата Казанника, одна треть – футбольный матч «Зенит – Шахтер». Застывшая на Перинной линии пожилая провинциальная пара точно так же прижималась носами к стеклу, как и день (или час? или год?) тому назад.
Т-а-а-аска…
Монастырь с алкоголем.
XI
Тоска привела меня к «Метрополю», где и состоялся очередной гусарский кутеж с питьем шампанского и битьем штафирок.
XII
…«Так жить нельзя», – подумал я энное количество дней спустя.
Надо СРОЧНО что-то менять.
Ну, например… поселиться в Публичной библиотеке.
Эта мысль осенила меня близ площади Победы. За моею спиной возвышалась «Мечта импотента», а впереди поблескивали парники фирмы «Лето». Собственно, еще пару минут назад я собирался пожить на природе. Но сейчас простоватые сельские радости перестали прельщать мое сердце. Мною вдруг овладела мысль о суровой академической карьере. Несколько лет неуклонной аскезы и…
…я:
а) выучу древнеяпонский язык,
б) стану специалистом по вавилонской магии,
в) напишу восьмисотстраничный труд на тему: «Творчество Ф. Достоевского и кризис викторианской культуры».
Неужто это не явится достаточным оправданием для любой, а, следовательно, и моей жизни?
Естественно, явится. А, поскольку слова у меня никогда не расходятся с делом, ваш покорный слуга тут же прошел с песнями все четырнадцать километров: от Средней Рогатки до Лиговки, от Лиговки до площади Восстания, от Восстания до угла Невского и Садовой, где, наконец, показалось до боли знакомое желтое здание Публичной библиотеки.
Вбежав по истертой мраморной лестнице внутрь, через каких-нибудь двадцать (условных) минут я успел нагрузиться до самой ватерлинии: двенадцать томов Соловьева, три тома Ключевского, плюс – из спецхрана – практически весь Александр Исаевич Солженицын, плюс – для души – большой кишиневский Маркес, серые «Выигрыши» Кортасара, никогда не читанные мною струговская «Сказка о тройке» и булгаковская «Белая гвардия». Все это я перетаскал на специальный стол «Для докторов наук», после чего погрузился в пиршество мысли.
XIII
XIV
…Нет.
Ни схимника, ни подвижника из меня не вышло. Как, в прочем, и кутилы-гуляки. Уже несколько дней я живу в пирожковой «Минутка», ем холодные беляши, пью ледяной бачковый кофе и читаю украденную из Публички подшивку «Литературной газеты».
Такое растительное существование меня, в общем, устраивает. Мой вконец обленившийся организм способен воспринимать исключительно суррогаты: пищевые, культурные и сексуальные (избавлю читателей от подробностей). Все настоящее им отторгается.
Я никуда не хожу, нигде не бываю, ничем не интересуюсь. С утра и до вечера ем беляши, перечитываю «Шестнадцатую страницу» и занимаюсь самоудовлетворением.
XV
Заметил в зеркале пузо. Решил озаботиться своей физической формой. Принес из Гостинки гирю в два пуда. Толкнул от плеча восемь раз. Кроме этого твердо решил заняться джоггингом: ежедневно бегать до Пяти углов и обратно.
XVI
Сенсация! Обнаружен Пятница. Во время вчерашней пробежки по Рубинштейна в правом нижнем окне трехэтажного желтого домика я заметил нечто весьма необычное.
В окне стояла высокая клетка с крысой.
Но странным было не это. Крыса была – живой.
Она металась по клетке, грызла прутья, а, заметив меня, и вообще устроила нечто вроде истерики. Вызволение пленницы далось мне с трудом: в силу остаточной интеллигентности я не решился разбить стекло, а, сгоняв на Гостинку, разыскал там в хозяйственном стамеску и, вернувшись назад, отжал таки раму по-культурному.
И вот теперь со мною в «Минутке» живет здоровенный белый крыс по кличке «Леня» (я назвал его в честь Л. И. Брежнева). Он жрет беляши , сосет воду из импортной белой поилки и беспрерывно гадит. И еще этот голый коричневый хвост.
Бр-р-р!
XVII
Решил выпустить крыса. Он с радостью покинул клетку и тотчас шмыгнул под прилавок.
А я погрузился в «Литературку». Кстати, подшивка кончается. Нужно бы не полениться сходить в научные залы и притаранить «Литгаз» за 1971 год.
XIX
Ленька вернулся! Видать, ему тоже не сахар жить в одиночку. Сидит у меня на плече, пытается, зацепившись за уши, залезть мне на голову. А я и не против. Довольное милый зверек, а к его жуткому голому хвостику я почти что привыкнул.
XX
Решил написать миниатюру для «Литературной газеты». Назвал ее «Рожно на стену!». В ней клеймится мещанство.
XXI
Закончил «Рожно» (на мой взгляд, гениально). Потом ходил вместе с Ленькой в Гостинку. Принес домой штангу и тренажер. Решил стать вторым Шварценеггером.
XXI
Двухпудовую от плеча толкаю уже двадцать четыре раза. От груди, правда, жму только сто. Но это дело наживное.
Кстати, чертов Ленька во время работы с тяжестями жутко мешает. Стоит мне лечь, чтоб пожать от груди, как он тут же начинает по мне усиленно ползать и норовит подползти под самый гриф штанги. Ору на него, но без толку.
Доцент тупой.
…Подошел сегодня в плавках к зеркалу и офигел: аполлон! Как есть аполлон! Неплохо бы сфоткаться, фотик в принципе есть, но учиться этому делу решительно неохота.
XXII
Бросил кач наглухо. Занимаюсь исключительно карате и йогой. Восстанавливаю гибкость души и тела.
XXIII
Забросил и йогу. Решил худеть. Ленька что-то чувствует себя неважно.
XXIV
Худеть не выходит. Стал толще актера Невинного. Сквозь шерсть на груди просвечивают реальные женские сиськи второго, примерно, номера (про брюхо вообще молчу).
Но пузо, сиськи – это господь с ним. Смущает другое: обметавшая щеки бородка почему-то стала на четверть седой. Ленька совсем уже квелый.
XXV
Ленька умер.
Я похоронил его в Екатерининском скверике и водрузил на могиле дощечку:
Крыс Лёнька
?? - ??
Покойся с миром
XXVI
Мне очень плохо.
XXVII
МНЕ ОЧЕНЬ ПЛО…
XXVIII
МНЕ…
XXIХ
Сегодня впервые за много дней (хотя какие здесь, к черту, дни? ведь времени нету) вышел на улицу. То ли я постепенно схожу с ума, то ли вокруг начались перемены.
Люди стали другими. Напрочь исчезли спортивные костюмы и варенки. А над входом в котлетную на углу Мойки и Невского загорелись странные буквы:
VERTU.
Что они значат?
XXX
Нет, все-таки очень странные люди заполнили Невский. Процентов девяносто мужчин – в шортах. На дамах майки с манящими вырезами. Многие (без различия пола) прижимают к ушам какие-то досочки. Форма досок, похоже, свидетельствует о социальном статусе: чем досочка тоньше и шире, тем более высокое место в общественной иерархии занимает ее владелец.
XXXI
Ходил на могилу к Леньке. Думал о том, чтобы сделать ему настоящее каменное надгробие. Если честно, поплакал.
На обратном пути случайно толкнул какого-то пидора (пидора в медицинском смысле: он был в розовых полупрозрачных штанишках и нес на лице полпуда косметики).
Задетый мною альтернативно ориентированный вдруг произнес:
– Извините.
Я машинально ответил (почему-то по-английски):
– Oh, pass it down! It’s been my fault .
После чего, наконец, осознал происшедшее и замер с широко распахнутым ртом.
XXXII
…Никакой пирожковой «Минутка» на Невском, 20 не было. На ее месте располагался ресторан «Сабвэй». В его зеркальной витрине отражался какой-то небрежно одетый товарищ. Судя по той издевательской точности, с какой этот полубомж передразнивал мои движения, отражался в ней ваш покорный слуга.
Я получше вгляделся в свое отражение и сперва, если честно, подумал, что между широких плечей небрежно одетого какой-то грубый шутник засунул голую задницу. Но потом понял, что это теперь у меня такое лицо.
…В боковом кармане моих штанов что-то настойчиво запиликало. Я вынул свою говорильную досочку. Дощечка была толстой и узкой, на основании чего я заключил, что мой социальный статус, увы, невысок.
Ну и бог с ним.
На экране дощечки горели буквы:
«Купи постного масла, какого-нибудь сока и бутылку сухого вина (для мамы)».
Судя по буквам, я был женат. Причем – счастливо.
…Прочитав эсэмэс-сообщение, я обогнул какого-то молодящегося старичка в кроссовках и рысью побежал к Елисеевскому.
Санкт-Петербург.
Шувалово-Озерки – Петроградская сторона – Нарвская застава.
1989 – 2013
Свидетельство о публикации №211040500408
Очень,очень понравилось.
Два момента. Извините за них, просто хочется насладится всем, что присутствует в вашем повествовании. Глава тринадцатая есть? и что же все-таки сказал Слава пидору в тридцать первой?
И пожалуйста, пишите еще,
Татьяна Чехова 11.06.2013 10:29 Заявить о нарушении
За комплименты - большое спасибо. Прототип Саньки Шлыкова, прочитавший этот рассказик первым, совершенно его не оценил.
Михаил Метс 11.06.2013 10:52 Заявить о нарушении
Уверена, большинство было бы польщено и даже больще, если бы имели честь быть прототипами в ваших произведениях. Это же, как остаться в вечности. (извините за пафосность))
Татьяна Чехова 11.06.2013 13:51 Заявить о нарушении