Рабочая полночь. Анализ следственного эксперимента

Рабочая полночь. Анализ следственного эксперимента [Камиль Исигуро, Адам (Адам Лукс)]


Человек, который сидит за столом прямо передо мной (я сижу на диване, чуть позади него), его пальцы заняты клавиатурой, его клавиатура занята пальцами, и я уже не знаю, интересно ли мне то, что именно и кому именно он сообщает, возможно, он беседует сам с собой, этому я как раз не удивлюсь, так вот, этот человек является убийцей. Моим убийцей, вашим, чьим угодно. Поэтому называть его человеком несколько опрометчиво. И мне приходится сдерживаться, продолжая называть его человеком, каждый раз морщась от осознания условности такого названия. Я не могу позволить себе роскоши, нет, я не могу позволить себе роскоши и, например, свернуть ему шею. Мне приходится сдерживать это желание. Поскольку я нахожусь с этим желанием в одном и том же теле, поскольку я нахожусь с убийцей в одной и той же комнате,  мне приходится сдерживаться круглосуточно. Сойти с ума – тоже роскошь, этого тоже я себе позволить не могу. Потому что кроме меня и убийцы здесь в этом смысле не на кого положиться. Я говорю об уме, именно о нем. Ум убийцы – это ум извращенный, но у других обитателей этой комнаты он как будто отсутствует вовсе. Сойти с ума в моем случае значило бы сдаться, а на такое я не способен. Существуют люди, которые считают свое сумасшествие прорывом – допустим, в абсолют, но я уже имею счастливую возможность наблюдать, как может выглядеть подобный «мессия» со стороны. Я все еще имею счастливейшую возможность наблюдать за ним, я пока все еще им не убит. И да, он выглядит вполне прилично, пальцы на клавиатуре, спина прямая, взгляд на редкость спокойный – нет, больше: безмятежный. Видимо, те, кто «прорвался в абсолют», считают свои права на безмятежность очевидными. Я пока что им не убит, я пока что не сдался, я пока что сам не убил его, и с ума я тоже пока что не сошел, и я продолжаю находиться с ним в одной и той же комнате, и днем, и ночью, и так далее. Некоторые в такой ситуации нашли бы как поразвлечься – начали бы обыгрывать в шахматы сами себя, погрузились бы с головой в волнующий мир компьютерных игр, просмотрели пару сотен каталогов модной одежды, поели бы сладостей. Но моя работа состоит в том, чтобы не отвлекаться от убийцы, чтобы наблюдать за ним, несмотря на личные эмоциональные реакции (такие, как брезгливость, ужас, ненависть, отвращение). Все телефонные разговоры прослушиваются всеми. И мне уже кажется, что никто не прослушивает их как следует. Все и так уже с трудом отличают свои мысли от чужих телефонных разговоров.
Итак, очевидно, что возможностей для развлечений здесь не так много. И потому... и потому я понемногу начинаю им восхищаться. Нет, поймите правильно. Я не поклоняюсь аморальности. Я не терплю лжи, кем бы она ни проявлялась, именно поэтому я нахожу в себе силы признать: я искренне восхищаюсь его самообладанием. Нет, немного не то... дело ведь не в самообладании. Если бы он даже совершенно собой не владел и временами сбивался на полубезумное хихиканье, я бы все равно восхищался им (против своей воли и против своего разума). Дело в его уверенности, в судорожном полете кристальной уверенности, он неколебимо уверен в своей безусловной правоте. Он уверен, что существует нечто безусловное, и это безусловное нечто как раз полностью совпадает с ним. Даже это еще не все: он неколебимо уверен в том, что никто никогда не может прочитать его мыслей, никто не в силах уяснить себе его намерений, в то время, как он читает все и вся, как открытую книгу. Я восхищаюсь этой наивностью ума, почти детской. Но... кажется, дело даже в том, что он понимает то, что я-то могу читать его мысли, что я отлично вижу все то, что он, как он думает, скрывает. Кажется... он настолько ненормален и безумно самоуверен, что уже, кажется, рад тому, что один из окружающих людей понимает, о чем он думает, он рад тому, что я понимаю, о чем он думает, и что я никому не могу сказать этого, что я вынужден держать это в себе. Он, кажется, даже счастлив такой возможности, он бескрайне, по-мальчишески рад: тому, что я замечу его циничность, что я сумею оценить ее по достоинству. Его врожденная циничность, недочеловеская природа его ума обрастает смыслом  только в такой ситуации: если кто-то наблюдает ее со стороны, если кто-то недоумевает, глядя непосредственно на него. Для него мое недоумение – уже высшая похвала, а мое мучение, вызываемое его ужасающими мыслями – вечный повод для извращенного самолюбования. Его жестокость... это прежде всего жестокость ума: ума, извращенного окончательно и бесповоротно; ума, лишенного ключевого человеческого качества: сочувствия к другому уму.
Получается, что, если оставить в стороне все цветистости, я искренне восхищаюсь его безумием. Да что там. Я завидую его безумию. ...Кто-то должен прервать этот опороченный круг. Кто-то, но не я. И я, кажется, продолжу восхищаться его жестокостью и завидовать его сумасшествию, потому что себе я такого никогда  не позволю.


Рецензии