Завоевали - рассказ

– Лукьяныч, здорово, – широко распахнув калитку, поздоровался Кузьма Прохорович с Андреем Лукьяновичем, стоявшем на крыльце избенки, служившей когда-то еще до октябрьского переворота стайкой для скота. Дом с высоким крыльцом, отец Лукьяныча спалил, когда в нем разместили сельский совет, а им, зять Лукьяна, который возглавлял ватагу экспроприаторов, сказал: "Папаша, у тебя стайка лучше, чем у Зелениных домишко, там и живите!" За этот отчаянный шаг, который Лукьян сделал вполне осмысленно со словами: "Нет, шалишь, ишь, чо удумали в моем доме секель совет, дом мой вот я вам петуха-то красного и подпушу", – твердил Лукьян, поджигая свой дом. Утром Лукьяна тут же без суда и следствия расстреляли на глазах всей деревни.
– Здравствуй, Кузьма Прохорыч. Как живем, можем?
– Да как тебе сказать?.. Пока можем, ты, чем думаешь заняться-то?
– Дык, вот сеть надо посадить, ну а потом… и вечер.
– Да брось ты эту сеть, пойдем лучше выпьем.
– Дык мы с тобой, Прохорыч, уж почитай другу неделю гулям.
– Ну и чо, мы жа завоевали с тобой, Лукьяныч, это право на веселье, или как?
– Дык, так-то оно так, но все-таки, не пора ли остановиться?…
– Тебе ли, Лукьяныч, так говорить, вон какой бугай? Вчерась глясь-ко один выпил бутылку, да еще со мной бутылку, выходит полторы и хоть бы чо, ни в одном глазу, да и глянь, седни как огурчик. А меня всего трясет окаянная похмелка.
– Ты, Прохорыч, от горшка два вершка, а туда же за двухметровыми тянешься, вот и хворашь.
– Знашь, Лукьяныч, хватит баланду травить, говори, есть чо заглотнуть, а то богу душу отдам.
– Есть-то, оно есть, дык праздника нету.
– А чо нам праздник, живы, здоровы, за нашу победу по одной да соленым огурчиком и закусим, –

Прохорович сузил глазки и проглотил слюну, ударив тыльной стороной ладони по горлу, который издал гулкий звук рассохшейся бочки.

Лукьянович, отложивший сеть, как встал, здороваясь с Прохорович, так и стоял, светясь добродушной улыбкой, на какую только и способны двухметровые мужики, ласково смотрел на Прохоровича, как на ребенка, сверху вниз.
– Дык, за победу, Кузьма Прохорыч, мы с тобой уже две недели не просыхам да и Дарья Ананьевна уже строжиться начала… какой хозяйке понравится, о…
– Ты не беспокойся, я твою Дарьюшку знаю, она хоть и строгая женшина, но уважительна, будь спок, Лукьяныч, все будет в лучшем виде, – перебил Прохорович Андрея Лукьяновича.
– Прохорыч, а пойдем к тебе.
– Ты чо, Лукьяныч, моя Софья, она же нас с тобой на порог не пустит, после того, как сломал камелек, помнишь на Петров день? Она до сих пор, окаянная, нет-нет, да и вспомнит. А чудно было на тебя смотреть, сгреб ты его в охапку и понес на улку, только труба осталась висеть в потолке.

Лукьянович перестал улыбаться и, переминаясь неловко с больной ноги на здоровую и обратно, лицо его начало приобретать сероватый оттенок. Он всегда с неудовольствием выслушивал от Прокопьевича о своих пьяных похождениях.
– Ну, ладно, хватит! – сказал Лукьянович, как обрезал, – Празника нет, и пить не будем, хватит.
– Как, Лукьяныч, нет? Мы с тобой встретились, это чо не празник? А могло быть, как, если бы мы вчера еще одну бутылку выпили, я бы, точно, коньки отбросил, и не встретились бы седни, вот я и говорю, празник у нас с тобой, встреча.
– Чо ты мелешь, Прохорыч, какой празник, какая встреча, мы чо с тобой расставались?
– Как какой?! А как же, разе не расставались, вчера-то. Встреча! да если ты хошь знать, это самый, что ни на есть большой празник из всех и есть, Посуди сам, встречаются закадычные друзья, ну как по этому разу не выпить, обязательно даже полагатся. Вот ты, Лукьяныч, ответь, ты рад меня видеть?
– Рад… не рад… а мы с тобой и не расставались.
– Ладно, а ты представь, мы с тобой, как после войны, помнишь, встретились, воевали-то на разных фронтах.
– Это я хорошо помню… – и вновь Лукьянович заулыбался, показывая щербатый рот, – ты почему-то пришел не в свой дом, а в мою избу, тут мы с тобой и встретились… Шел-то к Дарье моей, однако?
– Ты чо, Лукьяныч, бог с тобой, шел я к тебе, а если бы не к тебе, то, как бы мы с тобой встретились? Скрывать не стану, статная у тебя баба, но больно уж красива и така же сурова, а решительна, спасу нет. Как она в тридцатом на покосе, я только хотел ее слегка обнять, а она как граблями меня врежет, прямо в лоб, аж искры посыпались. С тех пор я только любуюсь ей, а руки при себе держу.
– А ты не мыслишь, щас я тебе врежу между рог?!
– Ты чо, ты чо, Лукьяныч, я тебе как другу от сердца, ничо не утаил, а ты, эвон куда, драться? – пятясь, Прохорович встал и левой рукой взялся за калитку, готовый вышмыгнуть из ограды.
– Ладно, сморчок шелудивый.

Прохорович знал, раз начал Лукьянович обзывать его разными нехорошими словами, значит, скоро согласится он на новую выпивку, так случилось и в этот раз.
– Друг ты мой закадычный, – широко распахивая двери в сени, Лукьянович пригласил, – заходи, Кузьма Прохорыч, будь как дома.

Дарья Ананьевна дожаривала картошку на большой чугунной сковородке, блестевшей, словно вчера из магазина. Кузьма Прокопьевич всегда удивлялся, как это так у Дарьи сковородки, да и чугунки, в которых она готовит, блестят как новенькие, а у его Софьи, вся посуда черная. Когда он только заикался о чистоте, как Софья, фыркнув, кричала: "Вот и иди к своей Дарье, если тебе не нравится сковорода!" – бросала все и убегала из дома к своей, такой же неряхе, матери.

Картошка жарилась в больших ломтях свинины, дух жареного так и бросился в ноздри Кузьме Прохоровичу. Он еще в сенях снял шапку и, переступив порог избы, низко поклонился, елейным голосом сказал: "- Здрасьте, Дарья Ананьевна, хлеб да соль, да бог в помочь".

Дарья Ананьевна отложила в сторону сковородник на большой деревянной ручке и, глядя на мужа, произнесла: "Проходите, Кузьма Прохорович, гостем будете, чем богаты, тем и рады, милости просим за стол".

Прохорович поспешно снял сапоги, тут же надел галоши, которые он надевал и вчера, повесил свое пальтишко и шапку на огромный гвоздь, вбитый в стену, бесшумно прошел к столу и сел на табурет у окна.

Андрей Лукьянович вынул из серванта бутылку водки и поставил ее посреди стола на идеальной чистоты скатерть.

Прохорович специально садился на этот табурет, так как, не оборачиваясь, он в зеркале видел все, что находилось в серванте. Вот и сейчас он увидел, что там еще остались стоять несколько бутылок водки.

Когда Лукьянович выпивал первый стакан, а пили они только гранеными стаканами и непременно наливали по полному, и обязательно выпивали до дна, начинал рассказывать, как они батальоном почти сутки удерживали дом на окраине города, не пропуская немцев в город.

После второго стакана уже этот же дом они удерживали ротой двое суток.

После третьего стакана они уже взводом удерживали дом трое суток, а если выпивал четвертый стакан, то этот же дом он один удерживал неделю, и косил немцев из пулеметов.

Дарья Ананьевна, позвала Лукьяновича на кухню и тихо спросила:
– А седни, какой у вас опять праздник?
– Ну, ладно, икуняваня, ладно, не ворчи, выпьем бутылочку и разойдемся.

Дарья по опыту знала, раз муж употребил "икуняваня", то лучше с ним не спорить, но по инерции продолжила:
– Знаю я, как вы разойдетесь, так не остановить вас.

Прохорович все слышал, но в разговор не вмешивался, разглядывая фотографии, что висели на стене в рамке, всякий раз находя для себя все новые и новые детали.
– Ну чо, знаю, не знаю, неудобно, мать, гость все-таки.
– Вам и указ нипочем.
– Почем, нипочем, мы завоевали право повеселиться.
– Как будто так нельзя поговорить? Обязательно пить надыть.
– Надыть, ни надыть, гость ведь…
– Правильно Михал Сергеич говорит: "Сознанье надо переделывать.
– Вот пусть у молодых и переделыват, а мы уж как-нибудь без его советов обойдемся.
– Дык, и водка подорожала.
– Дык, ничо, он водку дороже, а мы на мяско накинем полтинник, другой, то на то и выйдет.
– Опять же с рабочего шкуру сдерете.
– Эко, кака грамотна стала, хватит! Лучше вон картошку помешай, а то горит, поди.
– Не твово ума дело – картошка, ты вот лучше пить брось.
– Хватит жужжать, брось, брось! Пил, пью и буду пить! Мы завоевали….
– Завоевали?.. Я чо говорю-то, пить бы бросил, а то вон вся деревня над тобой потешается, на старости лет как взбесился, к водке-то пристрастился, вон по пьянке и камелек у Прохорыча выпер на улицу.
– Ну и выпер… с кем не быват. Новый же сделал, лучше прежнего. Ничо не знат, а туда же. Как получилось-то, Прохорыч, говорит, мол, хорошо бы летнюю кухню на улице сделать, ну вот я и сделал ему, теперь он с летней кухней.
– Хоршо у Прохорыча, а попробовал бы у других, дык схлопотал бы.
– Дык, никто не хочет летней кухни, а захочут, так и вынесу. Ну, раззуделась, – перебил Лукьянович, начавшую было говорить Дарью Ананьевну, – сказал же, икуняваня, пил, пью и буду пить и неча лезть в мужские дела, – подойдя вплотную к жене, полушепотом продолжил, – все, мать, хватит, не-у-добно, гость все-таки, не выводи меня! – в  конце прикрикнул он.

Дарья Ананьевна помешала картошку и сгребла угли в загнетку, а сковородку поставила на под, прикрыла заслонкой печь и вышла в сени. Оттуда появилась с полной чашкой квашеной капусты, на которой покоились сохранившие еще зеленый цвет с пупырышками огурчики, прошла в горницу и поставила чашку с солониной на скатерть возле бутылки "Русской". Открыла сервант, достала два граненых стакана и одну рюмочку, поставила на стол напротив табуреток, которые расставил Лукьянович, при этом приговаривал: "Прохорыч, ты тут и будешь сидеть, я вот здесь, напротив тебя усядусь, а Дарья Ананьевна пусть с краю садится, чтоб ближе к кутье, ей все равно придется бегать.

Прохорович перестал разглядывать фотографии, подвинулся ближе к столу и облокотился на него, подперев голову руками, словно держал ее, как качан капусты.
– Дарья Ананьевна, скоро ты там? – пробасил, откупоривая бутылку, Лукьянович.
– Скоро, уж не терпится, скорее залить надо.

Никак не отреагировав на слова жены, Лукьянович налил стаканы до краев, а в стопку налил только до ободка.
– Нечего ждать, Прохорыч, давай по одной, да и поговорим потом ладком, а то на трезвую-то не слова, а одни попреки выскакивают.

Прохорович, расправляя плечи, набрал полную грудь воздуха и произнес:
– Да чо, Лукьяныч, ты жа меня знашь, я никогда не подведу, я готов, токо ты зря полон стакан набузовал, не донесу, расплешшу.
– Дык, ты не подымай, прямо со стола пей.
– Нет, Лукьяныч, я, видать, не научусь, как люди, пить из стаканов да рюмок. Ты уж не обессудь, но дай мне тарелку поглыбже.
– Дык, чо, опять хлебать зачнешь? Воротит от такой картины.
– Лукьяныч, ты жа знашь, – умоляюще глядя, произнес Прохорович, – ничо с собой не могу поделать, все ругают, а я не могу ее окаянную пить, а вот хлебать с крошками, прямо удовольство справлять.
– И чо ты его кажный раз воспитывашь? Ну не может он пить, пусть хлебат, вишь, воротит его, а лычкать, не воротит.

Лукьянович так посмотрел на Дарью, что та сжалась вся и тут же умолкла, взяла сковородник, и ловко подцепив сковородку, вытащила ее из печи на шесток, сняла с гвоздя большую массивную, удивительно чистую разделочную доску, водрузила ее на стол.

Андрей Лукьянович проковылял, припадая на левую ногу к серванту, взял тарелку и поставил перед Прохоровичем. Тот хотел, было поднять стакан, но руки его задрожали и, пролив несколько капель водки на стол, он тут же отдернул правую руку, а левой схватился за нее, утихомиривая дрожь.

Дарья Ананьевна, прихватив сковородку с обеих сторон тряпкой, полусогнувшись, быстро, быстро посеменила к столу. И словно выронила ее, поставила на доску, ловко подхватив, предохраняя от ожогов руки тряпкой, эмалированную чашку, которой была закрыта сковорода, в воздухе перевернула чашку, тут же подхватила ее на покрытые тряпкой ладони за бока, как только что держала сковороду, так же быстро выбежала в куть.

Затем, не торопясь, прошла к столу, повернулась к переднему углу, и перекрестилась на пустой угол, села на табуретку и тут же взялась за рюмку. Но как только увидела, что Прохорович мучается, пытаясь вылить содержимое стакана в тарелку, встала, подошла к нему, спокойно вылила водку из стакана в тарелку и так же с достоинством села на свой табурет.

Лукьянович с хитрым прищуром смотрел за всем происходящим за столом, переводя взгляд с Прохоровича на жену. И всякий раз, когда они садились выпивать, он всегда наливал Прохоровичу полнехонький стакан, тот умоляюще смотрел на действия Лукьяновича, но никогда не возражал. А когда начинал поднимать стакан, рука так начинала вибрировать, что он тут же выпускал его и умоляюще просил: "Лукьяныч, не могу… хоть режь… пить из стаканов, дай тарелку поглыбже… а?.."

Андрей Лукьянович с невероятным, необъяснимым постоянством наливал стакан, видимо какое-то непонятное даже ему самому он испытывал удовольствие, наблюдая, как мучается Прохорович, пытаясь поднять стакан.

Прохорович пододвинул к себе поближе тарелку, накрошил туда душистого мягкого хлеба и начал хлебать, при этом на лице его блуждало неизъяснимое удовольствие, он словно не водку хлебал, а окрошку.

Андрей Лукьянович, тот маленькими глотками выпивал весь стакан водки до дна. Резко отдергивал его от губ, держа в огромной ладони, поднимал над головой, зажмурял глаза, лицо его перекашивалось в невероятном отвращении. Но он подносил к своему огромному носу-картофелине всему в прожилках с бугристой кожей и невероятно большими порами ломоть хлеба и долго втягивал в себя хлебный дух, затем переворачивал стакан в руке вверх дном и подносил его к губам, звучно чмокал, целуя дно стакана, и с таким замахом ставил его на стол, что казалось сейчас он его разобьет вдребезги, но перед самым столом резко затормаживал свой замах и неслышно ставил стакан на стол, полностью накрыв его ладонью. Выходка Лукьяновича всегда повергала присутствующих в замешательство, вот и сейчас Прохорович, перестав хлебать водку, сжавшись, ожидал грохота и звона разбившегося стакана.


Рецензии