Мать

Китаец

Этого китайца взяли за браконьерство, и больше всего он боялся, что его экстрадируют. В Китае его ждало пятнадцать лет в дерьме и холоде. Он заискивающе попеременно заглядывал в глаза милиционерам и судье, ничего не понимая из услышанного, и опасливо ждал приговора. Точнее ждал, что с ним сделают, потому что очень не хотел в Китай. 
Все время, пока судья зачитывал приговор, он стоял на коленях, и как-то монотонно и однообразно, как ученик дзен, бился головой о паркетный пол. Мог бы сместиться на полметра на ковровую дорожку, но китаец бился о  паркетный пол.
В момент зачтения наказания, судья попросил поднять его. Он вырывался, но встал, а когда понял, что сидеть ему в Уссурийске, то улыбнулся и произнес: «Карифана-карифана».
«Знаем, мы этих друзей», — устало произнес следователь, сидевший рядом, — «всего обслюнявят, облапают, визитки всунут и пробники, а стоит чуть-чуть расслабиться — зарежут в подворотне. Карифана».
Китайца вывели из зала. Проходя мимо нас, он запел что-то удивительно причудливое, абсолютно ненужное и неуместное, отторгаемое ухом любого цивилизованного европейца.

Он

В детстве мне казалось, что в нем два метра, что у него толстые руки-шпалы и могучие ноги-дубы. Он брал меня на руки и поднимал над землей, и земля кружилась и летала вслед за его резкими, угловатыми движениями.
Я не видел его двадцать лет, и когда он вышел в зону прилета, я удивился: росту он был ниже меня (ниже среднего), сгорбленный и скрюченный, от могучей грудной клетки осталась тоненькая прослойка, руки высохли до ивовых удилищ, а ноги еле держали.
Он мог без чужой помощи пройти всего двадцать метров. Я пытался помочь ему при ходьбе, но он больно бил меня локтем по почкам, так что боль зависала в воздухе и не давала мне дышать.
Всю дорогу он рассказывал, что для покупки билета в его возрасте требуется разрешение врачей. Он сходил в больницу, и ему выписали справку. Врачи написали, что он годен в космонавты. Но я не верил ему. Он явно хорохорился.
Неожиданно он обернулся и показал рукой на зеленый корт, видневшийся за оградой какой-то респектабельной усадьбы. «Вот бы картошкой засеять», — пробормотал он, — «нам в 43 третьем так не хватало картошки, ели в основном сухую».
Потом он искал Чернышевские казармы, где стоял его дивизион в 1942 году, потом поволок меня в Подольск, где познакомился со своей женой.
Потом сел на лавочку возле моего дома, я сгонял за «Агдамом», но он уснул. Я не будил его два часа, но когда вечером похолодало, он сам проснулся и, забыв про алкоголь, отталкивая меня локтем, побрел на второй этаж моей квартиры, чтобы прожить там две недели. Вплоть до окончания своего отпуска.


Мать

30 июня меня с трактора вызвали в военкомат в Чегдомыне и погрузили в поезд. Пока стояли, я сбегал за тремя бутылками «Спотыкача», а он такой сладенький, нас и развезло. А тут бабы пришли к составу, а моя мать больше всех воет. Я слушал, слушал, спрыгнул с поезда и сказал: «Мамаша, б**ть, не позорьте меня перед товарищами. Еще война не началась, а вы меня хороните». Ну, и дальше матом. Послал ее домой, а сам в вагон обратно.
Приехали мы в Хабаровск, там ползали на брюхе, рыли окопы, кололи чучела, а через месяц прилетел полковник Семенов, командир дивизии. Всех нас построили и выбрали пять человек. Меня направили на границу с Японией, на заставу под командованием сержанта Веселова.
— Ты, — говорит Веселов, — будешь поваром, а мы, старослужащие, станем границу охранять.
Вот я и закашеварил. Как научился, не знаю. На ощупь. Бил кирпичами ленка в затонах (он там прям вился). Воровал на пасеке мед. Приду с винтовкой и достану рамку, а кто мне что скажет. Один раз подстрелил медведя и слепил пельмени. Собирал по лесу грибы и орехи. Их там видимо-невидимо.
Но тут явился из штаба дивизии майор Ебрукевич. Вызвал меня и спрашивает:
— Хочешь, боец, в контрразведку?
— А что такое контрразведка? — отвечаю.
— Это когда мы с нашей Советской земли всю гниду и всю сволочь выметаем, — заулыбался Ебрукевич и протягивает мне папиросу «Казбек».
— Так и отец у меня безграмотный и мать тоже, сам я три класса, — говорю и разминаю папиросину.
— На, вот, подпиши, — дает майор листок. И стало мне так нехорошо, что подписал я не читав и пошел на кухню к тазам. Сам думаю: «Зря я мамашу обматерил».
Все пошло по-старому. Научился силки на зайцев ставить и на тетеревов свистульки делать. Веселов и ребята меня хвалят. Особенно хохол Наливайко.
— Тебе, Петя, трэба в бабы итить, — и ржет.
Но через три месяца опять возник майор Ебрукевич и вызывает к себе в землянку:
— Ну, как дела? Что делаешь, рассказывай?
— ???
— Ты же теперь контрразведчик? Что же ты, Петров, врага идейного, замаскировавшегося просмотрел.
— Какого?
— Вот сержант Веселов пишет, что боец Наливайко был недоволен пайком. А ты чего молчишь, — и хитро так жмурится.
Я ничего не сказал. Наливайко же через три дня исчез. Послали его в штрафные. Стал я после этого каждый день писать полковнику Семенову письма, чтобы направили меня на фронт. Не знаю, что там случилось (говорят, Ебрукевич попал под обстрел), но через месяц перевели меня на фронт, в Тулу.
В Туле назвался я не поваром, а шофером, как в колхозе. Откомандировали меня в дивизион прожекторов. Ездил на ЗИС-5.
Машину по кузов в землю зароешь, скаты из ямы сделаешь и светишь по ночам в небо, а фашисты летят так, что хочется самоубиться. Небо же ночное чистое, звездное, яркое. Редко когда мы их сбивали. Только в перекрестие поймаешь – мессер в сторону, а зенитчики не успевают выстрелить. Поэтому вечером только мы порядок наведем, а ночью бомбежка: рельсы перекорежены, вагоны перевернуты, пыль и кровища.
А начальник станции, которую мы охраняли, оказался врагом народа. У него лампа была в трубе дома. Он ее включал по ночам, и немцы знали, где бомбить.
Там же наш дивизион и попал под начальство генерала Рокоссовского. Мы с ним и блокаду снимали, и Белоруссию освобождали, и Зееловские высоты брали.
Только перед этими высотами вызвали меня в контрразведку.
Сидит там капитан и смотрит на меня внимательно:
— Что же вы, сержант Петров, не сказали нам, что вы контрразведчик?
А я стою и молчу, не знаю, что ответить.
Капитан посмотрел на меня и говорит:
— Ладно, Петров, идите в дивизион. Мы с тобой после боя разберемся.
А бой тот был за Зееловские высоты, и из всех прожекторов в живых осталось восемь человек, а меня контузило. Провалялся я в госпитале до конца войны. Только в сентябре в Чегдомын вернулся, а мама умирает.
Лежит на печке и только:
— Мла-мла-мла.
Я:
— Чего, мама, чего?
А она только:
— Мла-мла-мла.
Я ей уксусом грудь смочил, а она голову откинула, стали ее глаза мужскими, и пошел из них светло-зеленый свет - и прямо мне в лоб.
Я никогда в Бога не верил, но точно знаю, что что-то есть.
После смерти мамы я пообтерся и пошел в колхоз шоферить. Там мне приглянулась фасовщица Зина, и теперь у нас трое детей.
А через десять лет после войны меня вызвали в райком и сказали:
— Вы товарищ Петров человек надежный, контрразведчик, будете секретаря райкома возить.
Так я и крутился всю жизнь с Иваном Ивановичем, пока перестройка не началась.

Ушла жена

Андрею очень надо, чтобы ушла жена. Почему он не знает, но постоянно пытается совершить неблаговидный поступок. Приходит с работы только к полуночи, пьет с друзьями будвайзер по вечерам, играет в карты и в казино, мажет воротнички своих рубашек женской помадой, стряхивает пепел на пол, спит в отдельной комнате, называет при ребенке классную руководительницу гнидой, звонит домой и мычит в телефон, колобродит в социальных сетях.
Иногда Андрей сидит уставший один и думает: «Ну когда же, когда же, когда же ты уйдешь от меня». Но Тамара стойко выносит все лишения, и Андрея от себя не отпускает. Она свернется тихо на постели и при  зеленой лампе гладит мужа по голове пухлой детской ладошкой и говорит: «Андрюша, я тебя люблю».

Бриллиант

— Игорь, ты написал рассказ. Его опубликовал «Новый мир». Рассказ прочитала Тамара. Узнала и ушла от меня.
— Понимаешь, мы все умрем, и ты, и я, и жена твоя. Все умрем.
— Прочитала рассказ и ушла вместе со Стасиком.
— Понимаешь, И Стасик умрет. И внуки твои умрут. А твои правнуки даже тебя не вспомнят.
— Я сижу на подоконнике, курю, смотрю вниз на асфальт и  думаю разное.
— Понимаешь, какой-нибудь дряхлый библиотекарь, роясь на пыльных полках, раскопает мой рассказ. А там ты: живой и сверкающий, как чистый бриллиант.
— Я не хочу быть бриллиантом, я хочу быть с Тамарой.

Любовь

У моего друга Сергея любовь. Сергею тридцать восемь лет, он профессор в физико-химическом институте, читает водородный синтез. Жена с ребенком от него ушла, и он остался один в двухкомнатной квартире с ротвейлером Кузей. Ходит с ним по двору и говорит мне, что влюбился в двадцатидвухлетнюю аспирантку. Она моет ему пробирки, водит в галерею «Винзавод» и читает стихи Воденникова. Сергею же все время хочется ее обнять покрепче, закрыть рот ладонью и затащить в пастель. Но ничего не получается.
От этого Сергей похудел и стал выкуривать вместо пачки сигарет - две. Он часто сидит со мной в кафе «Богема» и крутит в руках дешевенький телефон Нокиа, поминутно набирая номер аспирантки, но никто не берет трубку.
— Слава, что мне делать? — спрашивает Сергей.
— Ничего, — говорю я, — подожди пятнадцать лет. Будет ей тридцать семь, и она приползет к тебе на коленях.

Слушать стихи с годами

С годами я научился слушать плохие стихи. Раньше, бывало, продекламируют что-нибудь со сцены, так и  вскочишь из зала, побежишь в туалет, опустишь пылающее лицо под холодную струю, высморкаешься, вытрешь кожу полотенцем, выкуришь две сигареты, а  сердце потом так стучит в груди, что  впору вызывать скорую помощь.
А сейчас ничего. Ну, плохой стих, ну, бывает, ну, чего горячиться, всякое может быть, у каждого случается. Вот выйдут Г.В. или А.Г или А.П. и все наладится.
Но, нет, все лезут и лезут, все читают и читают, но ты все-таки сидишь, и только к самому концу сердце начинает биться так сильно, что лезешь в портфель за валидолом.


Цвет формы

—Не могу подобрать цвет формы, — трясет потрепанной обветшалой фотографией субтильный, с серьгой в ухе мальчик-дизайнер из цифрового фотоателье. На уголке фотографии краем глаза виден год 1966 и надпись Севастополь.
— Ставлю 000033 – получается синий, применяю 0033CC — бирюзовый, а она какого-то цвета морской волны. А с платьем женщины вообще пипец какой-то – голубое и голубое все время.
— Нет, у Люси было платье розовое, и кайма шла кружевная, у нее еще был кулон аметистовый от мамы, — седой, немного сгорбленный пожилой мужчина, с остатками военной выправки берет фото у дизайнера и тщательно сравнивает его с цифровым аналогом, который висит на экране компьютера.
— Нет, Люся была красивее, намного красивее. Это какая-то другая женщина.
Из дальнего угла универмага кричат:
—Андрей, ну что ты встал, иди, толкай тележку и за Павликом посмотри.
— Иду Маша, иду, — военный забирает фотографию из рук мальчика-дизайнера, кладет ее во внутренний карман куртки и спешит к жене и внуку.

Богатство, здоровье и женщины

Генеральный директор любил собрать нас в переговорной, сев за обширное кожаное кресло, положив на стол ноги в лейбловых ботиночках, затянувшись полуметровой гаванской сигарой, ослабив клетчатый параллельный галстук от Christian Lacroix и отчетливо произнести, внимательно вглядываясь в наши глаза:
«Понимаете, мальчики, в этом мире все эфемерно: и власть, и богатство, и здоровье и женщины».
Потом он садился в Бентли, махал нам из окошка рукой и катил на Рублевку, обнимая двадцатилетнюю секретаршу.

***

По субботам я хожу на семинар, где у меня есть броневичок. Я залажу на него и говорю глупости и гадости, и мне за это ничего не бывает. Дома же жена давно забрала броневичек и держит его в темнушке.

Скука

Помню, как первый раз попал в казино. Мы приехали с шефом в Питер, все сделали и шли по Невскому проспекту, заходя в каждое кафе пропустить пятьдесят граммов водки, потому что был пятнадцатиградусный мороз и гулкий, промозглый, пронизывающий ветер с Невы.
После пятой ходки мы, почему-то, не согрелись, а еще больше продрогли, хотя и запьянели, и решили зайти в первое попавшееся здание. Им оказалось казино возле Исаакиевского собора.
В ярко освещенном зале сотня чопорных и экстравагантных рулетко и блэкджекоманов рубилось до потери пульса, а мы с Иванычем сели в кресла у окошка. Нам принесли кофе за счет заведения (тогда это еще было возможным). Мы выпили черный, пахучий и дурманящий напиток и сразу уснули.
Потом мы еще два раза просыпались и требовали повторить кофе. Нам еще подавали этот душистый напиток, и мы снова засыпали. Никому из нас не пришло в голову, что в казино играют в рулетку. Мы просто спали и пили кофе в креслах. 
После двух часов спанья нам подарили два бесплатных жетона и показали и рассказали, как их можно использовать, но мы заказали еще кофе и продолжали спать. Через восемь часов мы выспались и пошли с шефом на Московский вокзал.
Через неделю в Москве, во время делового приема в Литовском посольстве я нащупал ребристый жетон на пятьдесят рублей в кармане своего самого любимого песочного пиджака в желтую клетку и зачем-то подарил его послу Литвы барону Витаутасу Кантрусу.
Барон, как настоящий прибалтиец, не повел ни одним мускулом и очень обрадовался.

7 ноября

В детстве Коля считал, что все кролики умирают 7 ноября. За двенадцать часов до смерти их переставали кормить, и все зверьки истошно барабанили лапками по стенкам клеток. Утром же седьмого на дедовском уазике и на отцовской шестерке приезжали во двор шесть угрюмых и неразговорчивых мужичков.
Они доставали конусовидные, хорошо оструганные палки длинной сантиметров пятьдесят, ходили с важным видом в брезентовых спецовках и кожаных штанах по окрестностям и разглядывали сквозь прутья клеток животных.
Потом мама уводила Колю в дом и занимала чем-нибудь часа на четыре, а когда Коля уже выходил на улицу, то все кролики были мертвые. Их тушки болтались на вешалах, обескровленные и лишенные шкурок. Поэтому в детстве Коля считал, что кролики живут только до седьмого ноября.
Вечером дед, отец и мужички сидели в летней кухне и пили теплую свекольную самогонку, а мама и бабушка стояли у плиты и тушили мясо кролика в сметане.
Как по-настоящему забивают кролика, Коля увидел только в четырнадцать лет. Кролика берут за задние лапы (он не брыкается, не извивается и ведет себя спокойно), а потом наносят удар палкой между ушами, от которого приходит мгновенная смерть: оглушение и разрыв шейных позвонков.

Отдать врагам

У меня один кот нормальный, а второй, мраморный британец: ходит мимо лотка, от него вечно лезет шерсть (приходится пылесосить каждый день), он постоянно рвет обои в гостиной и на кухне.
Иногда я думаю, что, если бы у меня были враги, то я бы подарил Тюфика врагам, но боюсь, это было бы слишком жестоко. А вообще кота от заслуженного наказания спасает только то, что он очень ласковый и добрый.
Жена говорит, что кот очень похож на меня.


Рецензии