Серёга с чужой планеты

До отлёта ракеты к планете Эдельвайс оставалось двадцать минут. Ракета стояла посреди космодрома, как нацеленная в небо стрела. Она ещё прочно стояла на земле, дрожь моторов не сотрясала серебряное, вытянутое к солнцу тело, но она была уже наполовину там, в голубом пространстве вселенной и, казалось, нетерпеливо ожидала минуты, чтобы скорее рвануться ввысь.

— Время! Время! Слушайте время! — кричал в репродуктор металлический голос диспетчера-робота. — До отлёта ракеты к планете Эдельвайс остаётся двадцать минут. Двадцать минут. Двадцать минут. Девятнадцать. Девятнадцать минут. Девятнадцать минут. Время! Время! Слушайте время!

Девятнадцать минут. А до того как захлопнутся герметические двери — девять. Автокары подвозят к ракете последних пассажиров. Есть там и наши земляне, отправляющиеся в научную командировку на Эдельвайс, и смуглолицые пришельцы с Эдельвайса, возвращающиеся домой. Они выше ростом, чем мы, земляне, темнее цветом лица, оттого, что живут ближе, чем мы, к солнцу. Они совсем такие, как мы, но — с чужой планеты.

Мы стоим у остановки автокара, который сейчас вернётся от ракеты и поедет к ней уже в самый последний рейс. Мы — это я и Сэриэль. Через пять минут подойдёт автокар и увезёт его к ракете, а я останусь здесь.

Пять минут — это целая ещё вечность. Если протянуть руку, можно коснуться пальцами сросшихся на переносице бровей, если приподняться на носки и прижать голову к груди, можно услышать, как бьётся сердце — ведь я никогда этого больше не услышу. Можно даже заплакать навзрыд. На космодроме как на вокзале — всякое бывает и никто этому не удивится.

Но мы не касаемся друг друга рукой и ничего не говорим — ведь ракета стоит рядом, как сама неизбежность.

— Буду помнить всегда, — тихо говорит Сэриэль.

Но пока ракета, преодолевая звуковые, скоростные и прочие барьеры, достигнет Эдельвайса, я… я, согласно теории относительности, уже не буду больше существовать. Если я где-нибудь и останусь, то только в памяти тех, кто будет обо мне вспоминать, если заслужу этой высшей награды — чтобы кто-то обо мне помнил.

Но память человека о другом человеке подобна светлячку, светящейся мошке. Она кружится, кружится рядом, вот — кажется, можно поймать её рукой, и вдруг она улетает, она ярче в темноте, а при ярком свете ты даже не можешь её различить.

И вот так, представить себя мошкой — очень грустно.

Автокар уже тронулся с места. Минута-две — и он будет здесь. Хоть закричи на всю вселенную. Хоть упади замертво на бетонные плиты.

И неожиданно для себя я улыбаюсь, только осторожно, чтобы губы не скривились гримасой. И говорю, только тихо, чтобы не сорвался голос:

— Скажи, какие у тебя на планете кактусы — красные или зелёные?

* * *

Мы сидим в комнате на диване. Я и Серега. Нет никакого космодрома, нет никакой ракеты. Мы сидим так близко, что стоит только напрячь мускул, и коснёшься плеча другого. Но зачем касаться друг друга плечом? Зачем касаться губами? Ведь между нами тоже стоит бесконечность. И мы сидим на диване, очень близкие и самые далёкие люди на свете. А плакать тоже нельзя — нехорошо, если о тебе останется грустная память. И я хватаюсь за спасительную игру о разных планетах. И говорю почти весело. И совсем спокойно (ведь мы, земляне, стойкие):

— Скажи, какие у тебя на планете кактусы — красные или зелёные?

Серёга, мой Серёга. С чужой планеты.


Рецензии