Время уклоняться от объятий. Глава 5

5.

У Тимохи все было хорошо, у него, у взрослого, лицо стало лисьим - то хищное и блудливое, тогда и коротенькие усики топорщились, и ноздри раздувались, а то, наоборот, сыто и довольно смотрел он на белый свет, и глаза, как темные винные ягоды, шалые. Нынче он был удивлен. Руку уставил в бок и, как любимый хозяйский холоп, говорил громко посреди двора: "Ну и дела, вот такие дела у нас"... Моложавый монашек с Осташевской мельницы спросил: "Это кто из окна прыгал? сын боярский"? Тимоха косо взглянул, пропел свое: "ах, какие дела..." и, взметнув пылью, побежал навстречу Алексею Данилычу. Монашек кусал яблоко и смотрел вокруг светлым беспечальным взором. Он уже два часа ждал, когда разгрузят муку с его подводы, но никто не обращал на него внимания, а он и не торопил никого, обед скоро, разговоры... Он разговоры с людьми любил.

"Поласковее?" - Алексей Данилыч обеспокоился случаем с Федькой, чуял, что какой-то предел они перешли в своей войне, но и на сем не мог долго остановиться мыслию, днем у него мысли вскачь неслись и только к вечеру успокаивались. В своем деятельном жару он даже спать толком не мог, худел от бессонницы, даже стало заносить на поворотах, руки мелко дрожали. Он приказал везти кирпич к церкви, расплатился щедро с возчиками, с Тимохой пошутил и съездил ему по уху, и сам поскакал впереди всех. Монашек неведомо зачем увязался за ним, очень бы хотелось босиком, по толстой, мягкой и теплой пыли, но среди села разуваться неудобно, и поэтому и пыль оседала на грубый подрясник, на его чуть впалые щеки с шелковистой бородкой и длинноватые волосы, утром старательно расчесанные, а теперь уже растрепавшиеся. Подпрыгнув, он забросил яблочный огрызок далеко за чей-то забор, и оттуда сразу выглянула клочковатая борода и злобная красная рожа. Монашек виновато улыбнулся и прибавил шагу.

Алексей Данилыч стоял у церкви, запрокинув голову, уронив шапку на землю, тихо, как на молитве.

- Звездчатый шатер, - сказал он любимые и не очень понятные слова. - К зиме должны закончить, а уж расписывать - будущим летом. Есть у вас в монастыре такие умельцы, чтоб мне Страшный Суд написали страха ради Божия?

Монашек оттер мучнистую пленку пыли с приятно тонких и гибких губ, и хотел отвечать, но Алексей Данилыч вдруг заорал: "Э-эй, старшой!" И сразу сверху, с лесов кто-то ответил и стал спускаться.

- Они с Трифоном скоро меня по миру пустят, - беспечно сказал Басманов. - А, пусть, с сумой пойду, а церковь выстрою, голубушка моя, красотка молодая...

Старшой спрыгнул на землю и поклонился с невнятным ворчаньем.

- Диво дивное, - сказал Басманов. - Диво, что ты сам с собою говорить не устанешь. О чем, а, Кузьма?

- Раствора нет, - сварливо отвечал старшой. - Не успевают твои сермяги раствор подавать. Порол бы ты их, что ли... Сколь раз говорено, а все бестолку.

- Не гневись, порох, я тебе бочку пива выкачу после обеда, чтоб не ярился. Или не надо? Перепьетесь - как работать станете?

- Кто ж работает после обеда? - быстро проговорил каменщик. - Али мы нехристи какие?

- Хорош... - Алексей Данилыч подмигнул монашку с видимым удовольствием. И вспрыгнул на коня, почти молодой, легкий и сухой станом. Монашек покачал головой ему вслед и насмешливо шепнул: "Горячка".

- Па-ачему работа стала? - старшой ловко вспрыгнул на нижний ярус лесов. Широкие смуглые ладони крепко обхватывали столбы. - Пока кирпичи не разгрузите - никакого обеда.

- Зверь ты, Кузьма, - откликнулся ближний, быстро укладывая кирпичный ряд. - С утра ведь без передыху...

- Пока не разгрузите, - старшой потянулся, выгнулся телом, зевнул, - ни обеда, ни хрена. К сентябрю надо закончить.

- Куда торопиться? До снегу протянем.

- Тихо, я сказал. К сентябрю.

- Подрядился, что ли, к кому? - спросил с подвохом молодой каменщик.

- Известно, в Ростов палаты ставить, и гоняет нас как собак.

Старшой не отвечал, улыбался бледными губами, закрыв глаза и подставляя лицо солнышку.


* * *

Зодчий Трифон думал: заметил ли кто? Церковь выходила, как руки, вскинутые к небу, дрожит вся, натянулась, как тетива. Крик: обновится, яко орля, юность моя! Смягчал сие, как мог, круглостью восьмериков, соразмерностью и стройностью, но знал, что звездчатый шатер будет резок, как ребра, и колокол, как обнаженное сердце.

- Последнюю церковь строю, - сказал он монаху Алипию, который привез муку с Осташевской мельницы. Монах сей, было видно - умен.

- Пусто мне все, дело мое пусто кажется. Пощусь, молюсь, а теплоты внутри себя не имею... так, затеплится иногда... - жаловался он Алипию, а тот отвечал умно, но не о том, что хотел бы выразить Трифон.

- Зря печалишься. Художество Богу приятно. Свет и тьму первозданную Он в первый день создал, во тьме тогда никакого света не было, а в свете не было тени. А в четвертый день украсил тьму светилами небесными и стройными звездными сочетаньями, яко россыпями алмазными, и луною и светом ея тихим...

- Я не об этом, - безнадежно сказал Трифон, и лицо его закрылось. - В монастырь иду. Художество... Узор в камне вырезать - это одно, а ветхого Адама от себя отсечь, это иное, иное...

- От монастыря тоже строить будешь. Не в поварню же тебя поставят... - Алиапию разговоры о художестве были приятны, а о самом Трифоне и судьбе его - мало любопытны.

- Все равно, там ведь все по послушанию, а не по своей воле. Как там, в Даниловом-то?

- Насчет благочестия? Воспоминаниями об отце Данииле нашем и его святыми молитвами держимся пока. На мой взгляд, слабеем помаленьку.

Монах заговорил громче и охотнее, потому что на крыльцо вышел Алексей Данилыч и будто прислушивался к их разговору. А у монаха Алипия насчет Басмановых был свой, своекорыстный замысел.

- А архимандрит? - Трифон думал о своем.

- Марфину часть избрал. Все хлопочет, а братия Иисусову молитву забывает в трудах хозяйственных. Земли закупают, угодья. Я было греческими переводами занимался, так на мельницу послали...

Алексей Данилыч прислушался, повернул к ним крупную красивую голову. "Олоферн," - почему-то подумал Трифон, глядя на матовую бледность его высоких скул и резкий излом угольных бровей.

- Да, нынче все принялись книги святые в един свод собирать, - Трифон решил разговором уйти от больного, от занозы своей сердечной. - Благое деянье. От сего собиранья премудрости и опытов благочестия древних отцев я многой пользы чаю...

- А я чаю ереси великой, - звонко сказал монашек. - Уже и нынче умами мятутся. Какой соблазн для наших сельских мудрецов всю сию премудрость единым взором оглядеть и вывести из этого обзора свое слово, новое и великое, всей премудрости итог. И конечно, сто раз ошибутся, а истины не скажут.

- Монах прав, - крикнул со своего места Алексей Данилыч. - По себе ведаю. Две разные книги прочтешь, а третью уже сам писать тщишься.

- Нынче все себя Соломонами мнят, - сказал монашек уже Басманову, а Трифон отошел и взялся за четки. - Нет человека без своего самовольного рассуждения, и потому наши люди в соблазн мудрствования впадают легко. О Божественных истинах не токмо в монастырях, но и на торжищах спорят, потом, лет через сто, в трудах и спорах придут к единому верному. Ха! А это все сие уже давно в Нагорной проповеди сказано.

Алексей Данилыч спустился вниз и подошел к монашку.

- Как звать тебя?

- Алипий, - ответил тот, опуская ресницы. - Я, боярин, третий час жду, когда подводу разгрузят.

- Подождешь... Значит, ты ученый муж и греческие книги читаешь...

- Не токмо греческие, но и латинские, - монах вскинул голову на насмешливые слова, но тут же опять очи долу опустил смиренно.

- И такого ученого архимандрит наш Кирилл на черной работе держит? Небось, нашкодил, а? В грех гордыни, небось, впал...

Монашек смиренно и глубоко вздохнул и почуял запах вина от хозяина.

- Пойдешь сына моего учить? Ты, смотрю, парень бойкий, за нами не пропадешь...

Алипий вспомнил мальчишку, сиганувшего из окна и сказал: "Пойду". Спохватился и добавил: "Ежели отец архимандрит благословенье даст".


* * *

Марфа сегодня о гаданьи рассказывала, самой скучно, все зевала, черной косой прикрывая рот. Мол, воск вылила, а вышел то ли заяц, то ли утка, "дре-бе-день", сказала с позевотой. А потом развздыхалась, прижала к себе Федькину голову и слезами каплет. Зашептала низко: "Бес меня мутит. Вчера по селу шла, куме своей не поклонилась, не узнала совсем, посмотрела еще: что за тетка не наша? А ввечеру зеркало взяла, а лица-то в нем и нету. Потом сморгнула, вроде появилось. Но сначала точно помню - беру его в руку и не вижу свово лица. Ах, это все отец твой..." Не стала объяснять, к чему ей отец вспомнилася, но Федька догадывался и без нее - сохнет Марфа.

Все усложняется. У каждого вокруг свои печали и свое рассужденье. Даже Нехорош стал умный и очень злой. Не отстает ни на шаг. "Я тебе раб, я должен завсегда с тобою быть". Федька от него бегать принялся, обманет и сбежит. А Нехорошка тоже непростой, с заумью. То ли звонит, то ли и впрямь издали Федьку чует. Марфа однажды рассказывала: сидели с Нехорошкой рядом, а он вдруг как вскинется. Случилось что? Он говорит: Федор Алексеич с обрыва в речку прыгнул, а вода дюже холодная. Рукав закатал, а сам весь в гусной коже, пупырышки показывает. Дюже холодная вода.

А то три дня бормотал "Кудагул-улан, Кудагул-улан", на Федькины окрики: брось звонить! - усмехался со значением и один раз, отходя, бросил важно: "Это из моей прошлой жизни, из казанской". Федька тогда бесом взвился, задразнил: "Врешь, врешь, ни хрена не помнишь, не знаешь, ты и язык-то забыл, я лучше тебя по-татарски знаю, ты не из Казани, тебя курица снесла". Бес толкнул. Нехорошка взвился, когти-зубы выставил и чуть не в драку. Федька от удивления и неприятного чувства своей вины ему кулаком в лоб заехал, и Нехорошка с полчаса страшно плакал, выворачивался наизнанку: "Я помню, я знаю!" И один глаз у него затек синим, а другим он целую неделю в сторону смотрел, все обижался на Федьку.

А еще появился новый учитель Алипий, чернец из Данилова монастыря, после обеда за ним каждый день отправляли телегу на монастырскую мельницу и Федька встречал его у околицы: Алипий сидел на краю телеги и болтал ногами и, видя Федьку, спрыгивал легко, как мальчишка, и вприпрыжку бежал навстречу. Они стали как друзья, хотя и не сразу. Но Федька в душе остерегался ему до конца верить - слишком уж тот искал его дружбы, и льстил, и вкрадывался в сердце. Но Алипий был умен и разговаривать с ним было легко и занятно - он умел показывать в каждой вещи множество смыслов и ловко играл словами. "Кружева плетет," - слушая его, говорил Алексей Данилыч. Он как-то помягчал, Федьку стал пореже бить после серьезного разговора с Марфой, но любопытства к сыну не утратил и частенько заходил к ним на урок. Федька с Алипием иногда нарочно перед ним шутили.

- Преподобного Исаакия Печерского один раз братья ворона послали ловить, - степенно начинал рассказывать Алипий. - Он пошел и поймал. И братия его за то прославила.

- За то что ловкий такой? - Федька срывался с места и всяческую свою готовность показывал. - Я тоже поймаю, сейчас силки расставлю.

- Сиди! - смеялся Алексей Данилыч. - Не за ловкость, а за послушание нерушимое славен был. А ты озорник и даже монахи тебя балуют...

При Алексее Данилыче Алипий оставлял греческую грамматику и к толкованию Святого Писания переходил. "Выставляется перед отцом," - понимал Федька, но слушать было интересно. Книгу Бытия читали вместе и беседовали о ней.

- "Проклята земля за тебя," сказал Господь Адаму согрешившему. А что значит сие? То, что грех наш рождает нам самим неведомые беды во всем мире поднебесном. Согрешил человек сам для себя, а тяжесть беззакония его так велика, что где-то в море тонут корабли, бурею его греха потопляемы, и звезды с небес срываются, смятенные вихрем беззакония...

"Кружева", - усмехался Алексей Данилыч, а Федьке было любопытно. Он читал вслух:

- "А от древа познания добра и зла, не ешь от него, ибо в день, в который ты вкусишь от него, смертию умрешь," - и спрашивал у отца и у инока. - Справедливо ли сие?

- А разве нет? - Алипий обычно уступал слово Басманову и тот говорил грустно, из себя и про себя. - Сидел ты в теплом доме у огня, и твоя воля была - остаться или выйти во тьму кромешную, где снежные вихри, метель и ночные страхи. Кто тебя остановит, если захотел уйти? Только не вини никого, если потеряв дорогу в снежном мраке, сунешься в сугроб и смертию умрешь. Сие не угроза была, а остереженье.

Алипий кивал и подхватывал тихо, чтобы не помешать длящейся мысли Басманова:

- Знал человек Творца и всю Божественную полноту добра его, а захотел иного. И поскольку рожден он был свободным и свободен был выбирать пути свои, то никто не выбил плод из Евиной руки, и вкусил человек плод ослушания, и зло было явлено миру, и смерть родилась.

- А я вот будто вспоминаю... - голос Алексея Данилыча падал низко и мягко, нежно стелился. - Вспоминаю, как был безгрешен, и помню, как захотел утвердить свое своеволие перед отцом и подумал: дай-ка соделаю зло.

- А что ты тогда сделал? Ты тоже озорничал? - для Федьки это была новость, что отец был прежде мал и воля его не была законом.

- А может, и не было сего, - сказал Басманов, встряхиваясь и улыбаясь. - Может, это во мне память Адамова изгнания говорит.

В сентябре Алексей Данилыч собрался в Москву, на свадьбу Захария Очин-Плещеева с пленной астраханской царицей Ельякши. Захарий с недавних пор стал Басманову верный друг и даже иногда заезжал, то один, то с братьями, крикливые они были, шумные, похожие на охотничьих псов, с сухими рыжеватыми головами и отрывистым лающим смехом. Алексей Данилыч Захару покровительствовал, хлопал его по плечу, назвал милым другом, а тот радостно лаял в ответ. Собираясь, Басманов смеялся: "Все, теперь Захарка, небось, забурел, навоз продал, на царице женится - не подступись". Мачеха беспокоилась, что он уедет один, часто врывалась к нему в комнату и оттуда неслись слезливые крики. Помучив ее с недельку, Басманов объявил, что они едут вместе. Федька только радовался, а бабка поднимала голову на шум и крики из Варвариных покоев, пристукивала палкой по полу и говорила: "Дрянь, зараза, из дому вон".

А Алексей Данилыч жену все ж жалел. Она поначалу была неплохая, привязчивая, все склонялась ему на грудь головой своей. Приласкается, а говорить-то и не о чем. Спрашивала: "Ты какого святого больше любишь?" Он ей отвечал: "Даниила нашего Переславского, потому что он с нами совсем рядом был. Я его помню хорошо, исповедался у него сколько раз, и помню как спели ему "Со святыми упокой", а потом тогдашний игумен Иов сам первый начал и все подхватили со слезами: "Преподобный отче Данииле, моли Бога о нас". Не забуду. Его и при жизни еще святым почитали, а он столь смиренен был, что всех умерших в обители убогих сам на руках на божедомье носил и о безымянных и неизвестных Бога молил. А еще люблю преподобную матерь нашу Марию Египетскую за ее великое покаяние. Многих люблю, Павла-апостола, Андрея Юродивого, Сергия нашего Радонежского чудотворца..."

- А правда, что митрополит Алексий, святой, сродник ваш?

- Да, правда. Тоже хороший был угодник, только я юродивых да старцев больше люблю, оне от мира дальше, а к Богу ближе.

Хотел было объяснять ей и дальше, но она зевала в сторону и ему становилось жалко слов. Понимал, однако, про себя, что если бы любил жену, то и не скучал бы с ней. Безобидная она, невиноватая, а что кричит да жалуется - так без этого бабам трудно.

В день отъезда уже спустившись вниз, Алексей Данилыч вспомнил, что не простился с Федькой. Он в последнее время как-то вдруг потерял к нему интерес. Бить мальчишку по-прежнему рука не поднималась, да и перед монахом неудобно, а Федькина сторонняя молодая и своевольная жизнь была ему чужой и неприятной. Детство - пора глупая, беззащитная, бестолковая; глядя на Федьку, и свои младенческие годы ненароком припомнишь, а Алексей Данилыч не хотел о печальном поминать, он твердо решил счастливым быть. Ничего, вырастет как-нибудь. Вон, трава в поле сама вызревает, да и все люди на свете не иначе росли. Тем более, что ежели каждый день сыновние дерзости не терпеть, а видеть редко и только во время недолгих отпусков беседовать, то и неплох сынок выходит, разумный и слушает внимательно. Чего еще надо?

Зашел, а Федька как ни в чем не бывало с Алипием своим книжку читает, будто ведать не ведает, что отец уезжает. Даже не обернулся. А книжка занятная - "Александрия". Читали про то, как молодой Александр сбросил в пропасть египетского царя Нектанава, не зная, что это его отец. "Все ты знаешь, о Нектанав, - читал Федька нарочно взрослым голосом. - Смерть твоя знаешь ли какова будет?" А тот отвечал: "Знаю из движенья звезд, что сыном своим буду убит". Александр же счел сие неверным и сбросил его с Геотского камня, говоря: "Видишь, учитель, ошибся ты". Федька поднял взгляд от книги и засмеялся. Алипий, неодобрительно сдвинув брови, взял книгу и прочел ответную речь Нектанава, которую тот успел произнести, камнем падая вниз. Алексей Данилыч заглянул иноку через плечо и увидел, что речь растянулась на полную страницу.

- Глубока же была пропасть! - засмеялся и он. Почему-то получалось, что смеялись они над Алипием, тот, хмурясь, читал далее, а потом закрыл книгу, заговорил тихо.

- Вот как легко прежде убивали, и нынче то же, хотя знают: не убий, а все живут по Измаилову обычаю - "руки его на всех и руки всех на него". Но и стратилатам должно быть ведомо, что если убиваешь, то и другие будут искать твоей души. Я думаю, что сие можно к самоубийству приравнять. Какая разница чья рука опустит меч на твою шею, если и сам держишься за рукоять.

- Нагородил, - Алексей Данилыч с усмешкой расправил широкие плечи. - Ты, брат, заговариваешься, себя не помнишь и людей забываешь.

Алипий поднял подбородок, лицо его, было напряжено, глаза опущены, а веки и губы чуть подрагивали. Федька его пожалел про себя, а Алексей Данилыч посмотрел и сказал, не сумев скрыть презренья: "Заяц ты". Тут влетел Тимоха и объявил, что Варвара Александровна второй час в возке его милость ожидает. Алексей Данилыч скоро поцеловал Федьку и ушел. Слышно было, как тронулись возки, как запел походную Тимоха, и отцовские краткие команды. Федька же запрыгал по лавкам, хлопая в ладоши и крича: "Разумейте, языцы, яко с нами Бог. Наши руци на всех! Наши руцы на всех!"


* * *

И остались они в Елизарове вдвоем с бабкой, которая из опочивальни своей выходила только втайне от всех и обедала одна. Федька знал раньше всех, что она безумная, но не боялся и уже на разговаривал с ней и не думал о ней, как о человеке. Алипий приезжал каждый день. Засиживался до темноты и уезжал всегда медля, неохотно, будто не к кому ему было возвращаться. Федьке он тоже был приятен, хотя никак не мог забыть про "зайца". Они читали вместе книгу Бытия. Алипий говорил: "Прочтешь стих, и отложи книгу, думай дальше о прочитанном и о своем, свободно, но старайся мысли держать в Боге. Учись богомыслию". И Федька читал и думал. Страшные шутки библейские. "Разве я сторож брату моему?" Или: "Вот огонь и дрова, где же агнец для всесожжения? - Бог усмотрит себе агнца для всесожжения, сын мой". Алипий хохотал, страшновато запрокидывая голову, как убитый, а потом объяснял анагогический смысл сих событий. Федька же хоть вслух своих мыслей и не открывал, но держался смысла буквального, и старался представлять себя вместо всех, и так получалось, что всех через себя оправдывал. Гибель Содома. "И ради десяти праведников не истреблю его". Не нашлось и десяти. Но Содом созвучен дому, а Сигор, светлый город на горе, ничему не созвучен. И Федька думал: для Лотовой жены там был родной дом, и какой-нибудь сад свой, где она малой девчонкой в первый раз подумала: дай сотворю злое, - и потому обернулась на безобразие и беззаконие его, горящее под слоем пепла, потому что сердце ее там родилось и определялось.

Алипий же его слегка бранил за то, что не прилежен, радовался тому, что Федька легко схватывал чужие слова и в два месяца уже начал с грехом пополам читать по-гречески и по-латински. "Разбойничья память, скоморошья переимчивость," - похваливал, осуждая за легкомыслие, Алипий. Иногда они в луга вдвоем ходили, и там уж не об уроках говорили. Алипий смущал его внезапным восторгом. Останавливался, быстрыми умоляющими движеньями рук задерживал Федьку: "Вот так, вот так, пусть свет на лице..." И потом, сбиваясь, в восхищении говорил речи странные, смутные:

- "Паче царской славы поразило меня твое лицо"... Я всегда искал в жизни такого и не находил в людях, а только в книгах и на иконах. Сам писал: лики удлиненные, тонкие, очи большие, носы тонкие с прижатыми ноздрями и маленькие рты, и белые мазки на лицах - отблески света вышняго, фаворского. Блаженный старец Нил говорил, что внутренний человек внешнему сообразуется. А где сие сообразие в лицах живых? Архимандрит наш жирен, краснорож и нелеп, сие никак с саном его несообразно. Григорий Синаит учил, что очистив ум слезами, покорив плоть разуму, воскресив духом душу, бренное естество человека может обрести световидный и огненный образ божественной красоты. Где же сия? В женских блудливых ликах не нахожу... Отец твой красив, но сие красота сынов Измаиловых, земная, а у тебя, мой милый, откуда? Вот истинное и высокое, световидный и огнезрачный отрок, по духу первородный... Откуда?

Федька смущался - что за речи? Отвык, уж года три его даже "ягодкой" не звали, отворачивался, темнея румянцем, и говорил в шутку, умоляюще: "Вот я умираю, что мне в этом первородстве?" Разговоры такие он чуял - нелепы и опасны. Сам он в серебрянном Марфином зеркальце видел только слишком светлые свои глаза, недобрые и настырные, и упрямо сжатый темный рот. Красоты не видел. Говорил: "красиво" о строящейся церкви, о белых ее стенах, о пении, о церковных службах и отцовских доспехах. Алипиевых же восторгов не понимал и боялся. Но испуг этот всякий раз испытывать было приятно.

Каждый раз их разговоры о мире становились все тоньше, в каждом слове находилось все больше смыслов и слова от этого почему-то дешевели. Федька давно уж почувствовал особое значение слов в басмановском доме - отец-то краснобай, словами думает, не мыслью. Получается, что в словах являлась Федьке душа отца, которого он в иные минуты любил до восторга, но верить ему не мог, потому что слова - ветер, переменчивы и ненадежны, легки, как свет, а дела тяжелы и рубцами на шкуру ложатся. И Алипий того же склада, говорит, тонко улыбаясь, словами Исаака Сириянина, что мысль есть быстропарящая и бесстыдная птица, и тут же взмахивает рукавами подрясника: "пусть же летит, куда хочет!". В таком легкомыслии и разномыслии было столько же много приятности и мало толку, как и в любой дружеской болтовне.

Но еще Федька чуял, что Алипий - его человек и в любой словесный заговор с ним вступит. Начни с ним отца ругать или любые другие беззаконные речи, он ловко поддержит, вывернет так, что и закон - не закон, что Федька одним тем всегда прав, что разумен и красив, что понимает недоступное другим, обычным людям. Федька понимал несправедливость и пристрастность Алипия, но и радовался им, и все больше к нему привязывался.

А потом все разом кончилось. Безумная бабка вышла из своей опочивальни, держась за кнут у пояса и хмуря брови, крикнула с порога: "Эт-та что?" и пошла на Алипия, вытаскивая кнут и покрикивая: "Плетьми! Плетьми!" Алипий заметался по комнате и прошмыгнул мимо бабки в двери, как заяц, а она успела все же достать его кнутом. Федька заорал: "Дура!" и выскочил за ним, выбежал на крыльцо, но Алипий был уже у ворот и не оглядывался на бегу. Все смеялись. Федька вернулся и сказал: "Я тогда тоже здесь не останусь", а бабка, как разумная, вдруг заплакала: "Сыночек, кровиночка, ты ж у меня один"... и потянулась к нему морщинистыми руками. Жалость и досада. Досада была сильнее и Федька убежал от бабки к себе. Алипий на следующий день не приехал. Телега вернулась пустой и мужик, слегка пьяный и непонятливый, на Федькины вопросы об Алипии говорил то "убег", то "вернулся к себе". Наконец, на Осташевскую мельницу отправилась Марфа и вызнала, что Алипий вернулся в монастырь и там по распоряжению игумена занялся греческими переводами.


Рецензии
Вот еще читая Алексея Толстого его Петра 1,все думала ,что же за жизнь у женщин была скучная ,жуть .Не жизнь а сплошная послеродовая депрессия

Галина Емельянова   08.08.2011 12:21     Заявить о нарушении
Мне кажется, это искупалось тем, что знать не знали о возможности другой жизни, кругозор, интересы, вкусы, все жестко ограничено с детства,сформировано и, похоже, никаких особо желаний у большинства не было выйти за границы теремов, гинекеев, гаремов... Гоняли слуг, рабов, мамок-нянек, даже детей толком не воспитывали. И похоже, что характеры складывались при этом специфические. Выход для невостребованных способностей, наверно, только в монастырях да если как-нибудь на престол угодить, а уж на троне женщины разворачиваются и показывают, что ничем не хуже мужиков, и игуменьи обычно крутым нравом отличаются. (Мне царевна Софья всегда нравилась, такая лихая!)

Волчокъ Въ Тумане   12.08.2011 14:41   Заявить о нарушении
Да не повезло ей не со временем,ни с любовником.Да и слишком торопилась.Надо было в доверии к Петру втереться.Но это ы отбросило Россию еще на век или вообще все пошло бы в другую сторону.Было бы сильное православное гос-во

Галина Емельянова   13.08.2011 17:12   Заявить о нарушении