Разлом

                *      *      *
    В командировку в этот старинный сибирский город он напросился сам. Прошло уже десять лет, как он, бывший выпускник политехнического института вновь очутился здесь. Ни много - ни мало прожил он здесь, а целых пять лет времени студенческой молодости, которое долго помнится, и восторженно, до мельчайших подробностей. И это - на всю оставшуюся жизнь. Его,  безусловно, тянуло сюда, но, странное дело, сейчас он, кажется, на перрон вокзала выходил, почему-то, с опаской ступая….
    Сколько раз во времена учёбы он бывал здесь;  уезжая на каникулы и в стройотряды, возвращался назад, провожал друзей,  сокурсников в неведомые дали,  уносящие всех по  стальным артериям рельсов.
    После провинциального городка, ставшего потом  до конца родным, но всё-таки приевшегося за будничной суетой в работе и семейных  хлопот, очутиться на этом перроне ему было не только приятно, но и  как-то боязно, а почему - даже себе он ответить не мог.  Объясняя себе же только тем,  что по его понятиям – здесь прожит немаловажный этап его жизни….

                *    *     *
    В институт он попал по направлению завода, по меркам – уже зрелым парнем, после работы в деревне и на данном заводе. Здоровый молодой человек привлекательной наружности, не потерявший свежести и деревенского румянца на щеках и совестливой морали из уклада сельской семьи. Девушки, а большинство его сокурсников были именно они, недавние выпускницы школ,  посматривали на него с интересом, однако же,  ни с одной из них этот интерес никак не превращался  в  осязаемую разновидность человеческих отношений между молодыми  людьми противоположного пола, увлечёнными друг другом.  Наверное, оттого, что каждая из них была помладше его аж, на целых пяток лет. Смешная,  конечно, разница в возрасте, препятствующая тому, но и он тогда-то для них казался много взрослее….
   С Виолеттой, томичкой, глазастой и крепкой девушкой, его познакомил однокурсник Лёшка, представив её как подругу своей  «пассии», как называл её за глаза. Да и в обиходе, и как казалось, особых симпатий к ней не питал. После нескольких прогулок по вечернему городу и совместных хождений в кино, тот же Лёшка со своей пассией принесли им пригласительный билет на студенческую свадьбу одного из друзей.
   После свадьбы, когда уже транспорт не ходил, далеко за полночь, проводив подругу,  он хотел,  было, добираться до общежития, что было в сорока минутах ходьбы, как та молча потянула его в квартиру – погрейся, мол. Она жила в однокомнатной квартире с сестрёнкой семиклассницей и отцом, отставным подполковником. Он тогда поразился простоте обстановки в их квартире, неблагоустроенной коммуналке, в бывшем купеческом особняке, состоящей из огромной комнаты, с огромными же окнами, на самом берегу реки. Проглотив стакан горячего чаю, и, собравшись, идти на мороз, как из-за ширмы услышал: «Виолетта, куда это ты парня гонишь, эка невидаль – по морозу такую даль брести, оставляй-ка до утра». И из-за ширмы вышел мужчина в тёплом белье и тапочках.
    Виолетта была взбалмошной девушкой, в семье она была заменой матери, врача-педиатра,  которая, будучи младше отца на полтора десятка лет, и которая, бросив почему-то семью,  уехала куда-то в Среднюю Азию, работала там, не обременяя себя заботушкой о семье, хотя с отцом девушки они разведены не были. Отец же, Пётр Матвеевич, будучи человеком бескорыстным, начисто освобождённым от чувства стяжательства и  выгоды,  открытым и щедрым, как обычно, военные люди.  Уйдя в отставку по состоянию здоровья, он нашёл работу на   «гражданке», зарплату и пенсию он все приносил домой, выкладывая на стол перед дочерьми. Вокруг Виолетты всегда вертелось несколько подруг одновременно, как правило, числившихся студетками какого-нибудь из вузов города, как и сама привечающая их хозяйка, которую обычно отчисляли после первой же сессии за  долги и пропуски, но она не унывала, и на следующий год без всякой осечки и без всякого «блата»,  поступала в любой,  которых,  в Томске немало.
    Она  любила застольные компании, любила подольше поспать  и покуривала, что ему уж никак не нравилось, как и её никчемное времяпрепровождение среди пустоватых подруг, хотя и из приличных семей. Беседы там велись ни о чём под десятую чашку чаю, сквозь сигаретный дым, вперемешку с рюмкой алкоголя. Особенно раздражала её несобранность, к примеру – в то же кино на сеанс с нею можно было попасть только, изрядно опоздав на начало, а впритык перед этим было пришивание пуговиц на кофточке или глажение юбки.
   Однажды, заранее предупредив подругу, что в определённое время они пойдут в кино, он прибыл к кинотеатру «Родина» минут за сорок, подождав минут десять, и зная её расторопность, поспешил к ней, благо, было недалеко. Виолетта невозмутимо возилась с давно разошедшейся молнией на юбке. Наконец, они на улице, вот и кинотеатр. День весенний солнечный, народу полным-полно. Тут бы и осмотреться да заходить на сеанс, но, она,  охнув, стала хвататься за бёдра –  юбка, наскоро привязанная под кофточкой чулком,  попросту сползла….
   Он долго переживал случившееся: сам-то он хоть и не с иголочки одет, но одёжка всегда в порядке,  всё зашито, пришито, чистенькая и отглажена – тому навсегда приучила ему мама, а в армии – очень справедливый командир взвода. Ему совестливому парню было дико переваривать происходящее: как это – женщина, его подруга может курить вплоть до махры и «Беломора», потерять юбку средь города на людном месте, только из-за своей неряшливости.
    Он невыносимо мучился – что делать? Бросить её – было не в его силах, он считал это предательством, но и поведение её,  никчемность такого бытия его не устраивало. К тому же, он понимал, что жили они без материнского участия и опёки, оттого и нет жизненных навыков, попытки как-то поговорить с нею ни к чему хорошему не приводили, а между тем, уже выходило так, что ей придётся покинуть  уже третий вуз. На его просьбы бросить курить и всерьёз заняться учёбой она только отворачивала глаза да пускала губами колечки дыма от очередной сигареты. Отношения их едва теплились, и, может быть, только из-за покладистости его характера, как опять ещё более нелепый и драматичный случай в их отношениях.
    Впервые тогда шёл цветной широкоэкранный фильм «Гибель Японии». Он приобрёл билеты, заехал к подруге. Опять были долгие сборы, опять опаздывали и торопились, но, не смотря на всё это, по дороге  к кинотеатру она потянула его к киоску: «Хочу, прямо не могу, шоколадку». Он приобрёл шоколадку, положил в карман её пальто. На сеанс опоздали, но минут через семь вместе с немногочисленными опоздавшими они вошли в зал. Он был полон, и они прошли на самые высокие дальние места. И только начался показ, подруга достаёт шоколад, разворачивает, шуршит на весь зал фольгой обёртки (кажется – грохочет), громко ломает плитку, жуёт, соседи на неё посматривают неодобрительно, просят быть потише, на что она огрызается. Он делает замечание ей, сгорая со стыда, она огрызается и ему. А на экране – полная красок и впечатлений картина «Гибели Японии». Весь зал с интересом наслаждается красочной сказкой, он – тоже,  но… шуршит фольга поминутно, люди продолжают возмущаться, оборачиваются, подруга – огрызается.
    Наконец, не выдержав, он ощутимо толкаете локтём, едва сдерживая бешенство. Виолетта примолкла – фольга не шуршит, а про себя он уже и не рад: «Чёрт дёрнул идти меня  с этой, … простая  деревенская девушка так бы себя не вела». И на душе как-то стало неуютно и тревожно, что захотелось уйти и не смотреть эту широкую красочную сказку….
    Неожиданно экран гаснет, вспыхивает свет – неполадка у механика. Подруга оживилась. Опять зашуршала обёрткой, и тут он с ужасом обнаружил, что они, кажется, в центре внимания чуть ли не у всего зала; чуть в сторонке справа он увидел своих однокурсниц, милых девушек, тоже повернувшихся в их сторону. Теперь он уже совсем зло толкнул подругу, та, наконец, кажется,  приумолкла и … уронила фольгу на пол, и он с облегчением подумал – теперь шуршать будет нечем. Остаток  шоколадной плитки теперь жалко смотрелся в её ладони, а вид её был растерянным, что ему вдруг стало искренне,  невыносимо жаль, зарвавшуюся подругу, и он примирительно протянул к ней свою ладонь  -  дай, мол, и мне дольку, выжидая,  глядя в оживший экран, но ощутил в ней её горячий кукиш. Он сразу и не поверил, а потом растерялся, но когда удостоверился, то кровь бросилась ему в глаза, перекрасив на экране прекрасную голубую бухточку морского залива и бирюзово-голубое  небо над ней в серый неинтересный цвет. Не помня себя, вскочил с сиденья, ухватив подружку,  в темноте через весь зал, вытесняя её  в холодный тамбур кинотеатра. Та же при этом отчаянно противилась его напористости. Выход из тёмного морозного тамбура на улицу был заперт на задвижку, наконец, он нащупал её ручку, жгучую от инея, и они почти вывалились в морозную ночную темень.
   Яркие звёзды низко висели  в чёрно-синем небе и загадочно подмигивали землянам – ничегошеньки значащего не случилось на Земле. И в океане, и в космосе – это только в нём кипела горючая смесь обиды, стыда и жалости к себе, и к стоящей в темноте нерадивой подруге -  уже огонёк горящей сигареты, бледнее небесной зимней звезды говорил о том, и ещё говорил, кажется, что она и не очень-то переживает о случившимся. Стоял жгучий мороз, но его словно из парилки вытолкнули – он снял с мокрой головы шапку, из которой валил пар. Расстегнул шубейку и, вытирая лицо шарфиком, только и нашёлся: «Н-ну, всё…».

                *      *      *
    Она пришла к нему спустя два месяца в общежитие совсем неожиданно и совсем, кажется, судя по её виду, беспричинно. Он уже переболел ею, взбалмошной её непутёвостью, разрывом и своею несломленной совестливостью и оттого было так невыносимо больно за случившееся! Она была немногословна, безразлично холодна. Задымив сигаретой, помолчала и лишь произнесла: «Я беременна …».  Собралась уходить. Совсем,  совсем чужая, в какой-то миг показалось – незнакомая. И от этого стало совсем невыносимо. Он пошёл проводить её и оказался у неё дома. Отец её был болен и сейчас не работал, но обрадовался его приходу искренне. Пили чай. Весеннее солнышко в огромные окна бывшего купеческого особняка лилось щедро, озорно, но не веселило. Матвеич же, повеселевший, найдя в нём собеседника, под  горячий чаёк болтал безумолку.  Наконец, собрался погулять, явно стараясь оставить их наедине, вышел. Но и наедине им теперь сказать друг другу было нечего. Она курила, сквозь дымок щурилась на телевизор, где серия за серией мелькали мультфильмы «Ну, погоди!», но было совсем не смешно. Она курила. И тогда он сказал:  « Брось курить, тебе теперь нельзя», - она только зло отвернулась.  Теперь вдвоём казалось даже и тяжко….
   Утром в общежитие пришёл Лёшка, принёс печальную новость: «Матвеич умер, сердце…». И он заявился,  опять в этот старый купеческий дом. Виолетта с сестрёнкой сидели у тела отца, уже убранного и приодетого в единственный приличный костюм. Денег на похороны не было, и он поехал в техникум, где в последнее время работал покойный. Там он был принят и понят – комнату с покойным заполнили молодые люди и девушки, на выносе тела играл духовой оркестр.
    В заснеженном поле, на кладбище, находившимся ещё во владениях зимы, не смотря на молодое резвое солнышко, у открытого гроба перед могилой он не стеснялся бегущих слёз – ему было   искренне жаль этого бескорыстного, никогда не унывающего человека, по- военному прямого и душевного, каким он познал его за недлинный срок общения….
    После похорон,  уже не по зову души, а скорее по долгу, по совести он пытался связать концы разорванной нити в их отношениях. Перешёл из общежития к ней, вернее – пытался, но условий для работы над дипломной работой не было. Кроме того, он подрабатывал на деловом дворе института. Кончились дрова, насобирал обрезков дерева в столярном цехе – отопление в купеческом доме до сих пор было печное. Однажды, уже перед самой защитой диплома, в уголке души надеясь, что всё наладится, он заявился домой, как считал комнату в особняке старинного красного кирпича, где застал нечто вроде вечеринки. На правах хозяйки верховодила округлевшая Виолетта, вокруг стола – пяток тех же подружек из контингента отчисленных из вузов. Вошёл. Поздоровался, спросил – по какому поводу торжество? Ответа не было, дым коромыслом, на столе бутылки с вином, еда-закуска, все молчали. Молчала и хозяйка,  пускала губами колечки сигаретного дыма… ему в лицо. Он и теперь не знает, что это было – неудачная шутка или откровенная пощёчина….
   Он тогда лихорадочно работал над дипломным проектом, с трудом, но, запрещая себе думать о ней, гася и давя в себе чувство долга или мнимой вины, жалости – диплом необходимо получить….
   В день после защиты диплома он на радостях собрался в тот краснокирпичный бывший купеческий дом, но он отогнал эту мысль –  ну,  надоело унижать себя….
    Поотмечав с друзьями получение диплома,  распрощавшись, наконец, сотоварищи по учёбе разъехались.
                *   *   *
     Домой в деревню он приехал к расстроенной матери, она держала в руках телеграмму, плакала и укоряла сына. В телеграмме значилось: «У тебя родился сын». Матери его, сердобольной и доброй женщине,   великой труженице, никак было не понять, почему это нужно было порвать, как она говорила,  с семьёй. Он теперь только понял, что не убедил её в правильности своего поступка,  свою милую маму. А она вязала мальчику, внуку своему, так и не увиденному носки-варежки, иногда высылала посылки с продуктами, правда, ни ответа,  ни благодарности, не получив ни разу. Он же держал в заводском общежитии комнату, сам слал деньги, бандероли, не получая в ответ весточки. Потом, под напором мамы – забыть всё негативное,  пережитое, собрался поехать сам. 
   Стояла осень, начало октября, яркая безветренная солнечная, одним словом – райская та была осень в его деревне. Перед этим они с товарищем отправились в рям,  прихватили ружья. Днём собирали перезревшую до черноты бруснику, а вечером охотились на ближнем озёрке на уток. Вернулись  перегруженные  лесными дарами  и добычею, в отличном настроении, и у него сразу же возникла мысль поехать к сыну с этими гостинцами сейчас же, ночным поездом, что мама сразу же одобрила. 
    В Томске по старому адресу никого не оказалось, квартира была закрыта и казалась вовсе нежилой. Соседи дали новый адрес – теперь из Узбекистана приехала мать Виолетты, и теперь все живут с нею. Дверь открыла женщина со строгим неулыбчивым лицом, из-за неё выглядывал полуторагодовалый малыш – его Димка. Знакомство состоялось, но самой Виолетты дома не было, хотя время было к ночи.  Наконец он не выдержал и сам спросил о ней, в ответ услышал: «На работе ещё…. А вы по какому поводу?». На что ответил: «Разговор есть». 
   Рано утром на следующий день он обнаружил, что в квартире они с Димкой только вдвоём. Записка на столе говорила: « Ушла на работу, ешьте, что найдёте. Т.А.». Потом проснулся Димка, доверчиво потянулся к нему, говоря что-то осмысленное. Умыл мальца, вместе сходили в магазин за провизией, приготовили вместе нехитрый завтрак, мальчонка всюду  следовал за ним,  довольно сверкая глазёнками, что-то лепеча. От нахлынувшей жалости,  нежности к родному и хрупкому, доверчивому брызнуло из глаз: «Горюшко ты моё,  ненаглядное, зачем всё так?».  Так они и сидели  в обнимку за столом:  один полный сил, но с издёрганной болящей душой, другой – полуторагодовалый малыш, ласково лепечущий, со счастливыми глазами. Угощали друг друга вместе приготовленной едой – завтракали.
   Потом он спохватился – утки-то пропадут. Они с дичью вышли на улицу, в ограду старинной деревянной двухэтажки. Он сноровисто и быстро оттеребил и выпотрошил привезённых крякух, быстренько опалил на жиденьком пламени подожженных старых газет. Димка тут же вертелся рядом – лепетал, помогал,  как мог и настолько,  насколько хватало сил и сноровки. Потом они вернулись в квартиру,  поставили варить обед,  который обещал быть роскошным – в кастрюле уже кипело и вкусно пахло. Целая парочка крякух, остальные сложил в холодильник. Потом они обедали в таком же согласии и дружбе, потом парнишка угомонился и уснул. Он же отрешённо смотрел в окно чужой ему квартиры на хмурое осеннее небо и  мысли его были серыми. Почему всё так: он в чужой неприветливой квартире,  не зван – не обласкан, а его сын, кроха,  с которым они так поладили, безмятежно спит, не подозревает даже, как всё случилось и что у него на душе.
   Он обратил свой взор на ведра с брусникой, заботливо обязанными матерью чистыми тряпицами. Закрыл оставленным ключом дверь, отправился в магазин за сахаром – ягода-то переспелая, может и испортится. Вернулся с сахаром, разыскал посуду, перебрал и вымыл ягоду, сварил варенье.  Димка спал, улыбаясь во сне, причмокивая губками, шевелил пальчиками. Небо хмурилось и пролилось осенним холодным дождиком, который хлюпал и барабанил по стёклам окон, напоминая о грустной поре – осени с холодами и слякотью. А Димка улыбался во сне,  не ведая о том.    
    Неожиданно в замке загремел ключ. И дверь распахнулась. Сначала просунулся мокрый зонтик, затем через порог шагнула Виолетта,  тараща изумлённые глаза, буркнула привет, у двери посторонилась, затем дверь распахнулась пошире, в неё просунулся ещё один мокрый зонтик, тут же сложился, и теперь из-за спины Виолетты выглянуло ещё одно молодое женское лицо. Незнакомка приветливо и нараспев протянула: «Дра-а-сь-сьте, - любопытно поглядывая на него,  - а пахнет-то вку-у-сненько». 
   Виолетта по-хозяйски  забренчала крышками кастрюль, хлопнула дверцей холодильника, что-то на ходу жуя уже, разливала по тарелкам ещё горячее варево из дичи, открыла тарелку с горкой утиного мяса.
   - А кто это всё  сварганил?  Он промолчал. На что она только хмыкнула.
  - Не мужик, а клад, - слышал он голос гостьи,  вовсю жующей. Н а что опять Виолетта хмыкнула.
  - А что ты всё – хм да хм, - услышал опять он голос гостьи,  – мне бы кто добыл-сготовил хоть раз в жизни…
   - Сиди ты,  не возникай. – Обиженный и повышенный голос Виолетты.
    Затем с пришелицей они стали молча хлебать из тарелок, жуя, негромко  переговариваясь. Потом обе уставились на него через открытую из кухоньки дверь и Виолетта спросила,  как бы, между прочим: «Ты надолго?».  Он ответил: «Нет, поговорить бы надо…». Она буркнула: «Ну-ну, но это вечером, если получится, … выйдет…». И голос пришелицы, потише, до шёпота: «Чего говоришь-то, … зачем…обманываешь?».  В ответ голос хозяйки, и довольно громко: «Сиди, не возникай…».
    Покончив с обедом, подруги засобирались, не смотря на разошедшийся дождь, прихватив оставшуюся сваренную утицу и литровую банку едва остывшего брусничного варенья. Собравшись, Виолетта прямиком направилась к двери, а та,  незнакомая, потоптавшись, не скрывая любопытства, обернулась на него приветливо, с интересом, поклонившись так странно, с трогательной  благодарностью: «Ну, покедова, так было всё вкусненько у Вас…». И,  обернувшись на ухватившую её за рукав хозяйку, полушутя - полусерьёзно: «Да погоди ты, собственник мужиковый… дай взглянуть получ…- и  исчезла в двери, силком  увлечённая ею -  зло, напористо.
    Проснувшись, Димка вылез из кроватки сам, зашлёпал к нему босыми ножонками, залез на руки к нему и, успокоенный его близостью, согретый его теплом, убаюканный шумом дождя, заснул опять крепким сном. Он подержал его в объятьях, положил в кроватку, накрыв одеяльцем. Подумал и,  угадав,  что с Виолеттой объясниться не придётся, плюнув на всё, написал записку: «Хватит дурить, всё это мне не нравится, жду вас, есть комната, но прежде надо бы поговорить,  … впрочем, приезжайте». Помешкав,  записку спрятал в карман, и сам утомлённый тяжёлым раздумьем и убаюканный монотонным плеском дождевых капель, заснул на диване. Он проснулся поздно, в окна просилась синяя ночь, пока ещё синяя – молодая. В комнате было темно, но в полураскрытую дверь увидел свет в следующей комнате, чьи-то шаги, с кем-то лепетал Димка. Он осторожно встал, вышел в освещённую комнату. То была мать Виолетты, мальчик рядом возился с пушистым котом, который никуда не хотел убежать, хотя он теребил его неимоверно;  не то пытался взять его на руки, тяжеленного, не то куда-то переместить. Раздобревший тяжеленный кот выскальзывал из рук малыша, лениво отмахивался когтистой лапой, шутя, несерьёзно. Виолетты не было.   
    Он снова тихонько лёг на диванчик и, окутанный темнотой, лежал,  забывшись, изредка поглядывая на светящийся циферблат. Виолетта не появлялась.
    Ближе к полуночи, когда ещё горел свет в соседней комнате, он вышел туда. Его несостоявшаяся тёща читала журнал. Сынишка спал в обнимку  с котом. Он достал из кармана записку, протянул женщине: «Простите, передайте вот, а мне нужно ехать». Женщина, поджав губы, взяла бумажный клочок. И он уже хотел выйти в зябкую мокреть ночи, как за спиною услышал частый шлёпающий топоток босых Димкиных ножонок и отчаянный его вопль. Он машинально оглянулся, присел, и в ту же секунду, хрупкие, казалось бы, ручонки малыша цепко, железно  сомкнулись вокруг его шеи. Женщина бросила журнал, схватила малыша под руки, пытаясь оторвать от него, но у неё это никак не получалось, тогда она попыталась разжать сомкнутые в локотках ручонки; малыш отчаянно визжал, сопротивляясь изо всех своих силёнок, но так отчаянно, так упорно, что, казалось,  ручонки скорее сломаются или оторвутся, чем отпустят его, родного человека. Наконец,  ей  удалось кое-как на мгновение расцепить объятья малыша, и под отчаянный его вопль она понесла его в ту, неосвещённую дальнюю комнату, как он опять с визгом мгновенно оказался возле него, и всё опять повторилось. И когда цепкие ручки сына вновь освободили его шею, под его отчаянный крик он, надрывая душу, не помня себя от горя,  оказался в чёрных объятьях ночи под струями холодного дождя.

                *   *   *
    Он добросовестно высылал деньги для семьи, как он считал. Однажды в воскресный день к нему раным-ранёшенько в комнату ввалился сосед по общежитию Серёга Сучок. Прозванный так за свой маленький рост, и за то, что в выходные дни он, напиваясь до бесчувствия, ходил достаточно трезво и прямо, однако, не соображая о многом, никого не слыша.
    Никакими друзьями они с Серёгой не были никогда, и сейчас Серёга заглянул оттого, что в коридоре только,  что его комната и была не заперта.  С собой он, пряча в рукав курточки, принёс недопитую бутылку водки – он желал хоть в каком-нибудь обществе опохмелиться. Сучок более знаками, чем языком, объяснил, что требуется два стакана и что-нибудь закусить-занюхать. Осоловело пучил пьяные глаза и после первой же рюмки начал плести откровенную несуразицу.
  В это самое время дверь распахнулась и на пороге предстала…Виолетта. Она бесцеремонно шагнула к столу, произнесла с негодованием: «Во!». Сучок мгновенно протрезвел, осмысленно прихватил бутылку, вышмыгнул в коридор и, тут же вернувшись, испуганно предстал у порога, опять же знаками показывая, что ему необходим стакан. Наконец, Сучок убрался, и в комнате воцарилось молчание, лишь Виолетта, кося глаз на одинокий стакан с  невыпитой водкой, повторилась: «Во!». 
    Через день она собралась уезжать, ничего конкретного не сказав о дальнейшей их совместной жизни, и только на вокзале, куда он её проводил, уже зайдя в вагон, заявила: « В общаге твоей я жить не согласна,  получай, вот,  двухкомнатную квартиру, обставь её. Тогда… посмотрим…». В ответ он, сдерживая себя, безразлично промолчал, но перед самым отходом поезда выдавил из себя: «Жду пару месяцев ещё, и – всё, - теперь уже твёрдо, как никогда, почуяв. Что они расстаются навсегда. А через месяц он получил исполнительный на выплату алиментов.
               
                *    *    *
    Потом, много позже, будучи женатым,  и уже, будучи на  десятилетии его выпуска в институте, он зашёл по знакомому адресу. Дома была Виолетта, её мать и трёхлетний Санька, парнишка от нового брака. Димы дома не было,  он уже учился в четвёртом классе и был во Дворце спорта на тренировке. И Виолетта вышла к соседям позвонить ему. Трёхлетний мокроносый Санька лез к нему на колени и спрашивал: « А ты тоже мой папка?». Заглядывал в глаза. Виолетта вернулась от соседей,  с интересом посматривала на него, отметила – мол, хорошо выглядишь. Из соседней комнаты вышел мужчина, нехотя познакомился с ним и шмыгнул на улицу, а Санька не слазил с его коленей.
    Звякнул дверной звонок, Виолетта открыла – на пороге стоял Димка, посматривал на него любопытными глазами. Про себя отметил – похож-то как, и вихры у нас одинаковы даже. Какое-то мгновение смотрели друг на друга, потом порывисто шагнули навстречу друг другу и обнялись. Женщины при этом завытирали глаза, Сашка топтался у них в ногах, теребил его за штанину и всё спрашивал: «А ты тоже папка мой?».
    Потом они гуляли с Димой по томским улочкам, заходили в магазины, обедали в столовой. Парнишка оказался на редкость развитым, толковым, отлично учился. Уже ближе к полночи он подвёл сына к дверям его жилья. Распрощались. Дима попросил завтра помочь отремонтировать ему велосипед.
    Поутру он в «Спорттоварах» приобрёл камеру и нужные подшипники, в назначенный час они встретились. Дима вывел из сарая велосипед и здесь же они занялись ремонтом, спустя пару часов радостный парнишка катался на исправном велосипеде, выписывал на нём зигзаги вокруг столбов и загородок. Санька сегодня не вертелся среди них – был в садике. Вот вышел на крыльцо Николай, отчим Димы, с мусорным ведром в руке, мужик высокий, в майке, джинсах и тапочках. Увидев его, остановился, оставил ведро  с мусором на крыльце, и, не поздоровавшись, исчез в доме.   
     Время неумолимо бежало, и ему уже нужно было на поезд. Мальчик запер сарай, вызвался проводить его до трамвайной остановки. Он неотступно последовал за ним, то, обгоняя, то, поджидая его, вследствие своей мальчишеской непоседливости, заглядывал в лицо. Что мог он сказать  в оправдание этому маленькому родному человечку? Ведь не поймёт или поймёт не так совсем. Да и в чём каяться перед ним? Но вот и трамвайная остановка перед дворцом спорта.
     Постояли. Пошёл дождь, а трамвая всё не было,  дождь моросил всё чаще,  всё нудней; так бывает иногда - что-то не заладится в самом начале сибирского лета. Вот и следы его на асфальте заблестели, вот уже слились и превратились в лужицы. Дима продрог, но не уходил. Вот, наконец, и трамвай. Они расцеловались на прощанье, на секунду задержал маленькую крепкую ладошку в своей,  и неверным дрожащим голосом произнёс: « Дима,  напиши, приезжай». Последним едва заскочил в тронувшийся вагон,  и тот час же с лязгом за ним закрылась дверь.  Тяжёлый колючий горький комок стоял в горле, сжимал и виски, выжимал горючие капли из ничего не видящих глаз. По крыше трамвая стучал дождь, вмиг превратившийся в сплошной ливень, затянувший мутной пеленой окна вагончика.
    Трамвай уже почти набрал ход, как сквозь пелену окна вагона он с изумлением увидел: Дима, Димка его, родная душа изо всех сил бежит наравне с трамваем. И изо всех сил машет ему ладошкой. Но вот трамвай, лязгая колёсами на мокрых рельсах, понёсся сквозь дождевую завесу с максимальной скоростью, парнишка стал отставать, вот он уже отдаляясь, появился в заднем окне, маша отчаянно во след ладошкою уносящему его трамваю.

                *   *   *
     Он поднялся с вокзального диванчика, с удивлением глянул на настенные электронные часы. Всего-то час с небольшим просидел он в полудрёме на этом жёстком вокзальном диванчике, а сколько мыслей, и его душа с ними, с этими летучими и нелёгкими мыслями,  где только не побывала, чьи только лица не увидел он вроде бы так же мельком, летуче, но отчётливо; потому что летучие мысли иногда замедляли ход, то отчётливой проблемой, уже давно пережитой,  или реальной личностью в образе знакомых ему лиц, близких людей, уже ушедших или здравствующих, или какой-то новой встающей проблемой. Сидящие на диванчиках вокруг него люди засуетились, заспешили к уходящему или подходящему поезду. Подхваченный их суетливым потоком, он тоже пошёл вдоль зала к выходу в город, к остановкам городского транспорта….
    В организации, по месту командировки всё удалось наславу, там как будто бы его ждали – все находились на местах, все его понимали, и все необходимые дела были окончены к полудню, и теперь он был свободен как птица.
    Ноги сами принесли его к заветному дому, он даже не смог объяснить такое его стремление – ведь тогда, в последнюю их встречу с сыном, он решил для себя, хотя и не окончательно, что больше сюда он не ступит ногой. Слишком тяжелы были для него эти короткие встречи, да и для Димы, наверное, тоже. Кажется, всё давно перегорело, у него: худо-бедно теперь своя семья, и у Димы теперь тоже своя семья. Но всё же он опять здесь. Но, вспомнив,  что отчим Димы не из душевных, и ему сразу ничего не захотелось….
   Дома никого не оказалось – все на работе, ребята в школе. Он поехал было на вокзал, но поступил иначе,  решил снять в гостинице место, а вечером увидеться с Димой. Побывал в нескольких гостиницах, но свободных номеров не оказалось. Оставалась в его памяти ещё одна – возле пристани, у магазинчика плавсостава – гостиница  «Север».
    Он подошёл к посту дежурного администратора, спросил у сидящей там женщины, но та, даже не подавая голоса, отрицательно покачала головой – мест не было. Он постоял, посмотрел в окно гостиницы, думая как поступить, и собрался,  было, уходить, как та же самая администраторша тихонько тронула его за плечо: « Простите, Вам одно место? Одно найдётся, только с узбеками». Он ничего не понял,  рассчитался за одно место в гостинице на сутки и, получив ключ, вошёл в номер на втором этаже. Номер был обшарпанным, большим – стояло девять коек; он поставил свою сумку возле одной не занятой, посидел на ней. Обитателей не было, и он пошёл побродить по городу.
    Было очень приятно пройтись по знакомым местам – их виды навевали приятные воспоминания. Теперь он был удивлён,  сделав открытие – казалось бы, обыденные, рядовые случаи из жизни, прошедшего и пережитого, были для него приятны. Он долго стоял на каменном мосту старинной, по проекту декабриста Батюшкова, работы, через речку Басандайку.
   Зимний день короток, вот уже и яркое солнышко скользнуло на ночлег, и с северных небес начала сочиться синь – предвестник ночи. Сквозь эту синь проглядывали уже ещё неяркие звёздочки - единицы,  тысячи из миллиардов во тьме бездонного космоса, который делится  этой темнотой с землёй и её обитателями, по чьёму-то вышнему разумению так нужно. И он согласился с этой возникшей мыслью: да, так нужно – темнота способствует отдыху, сну,  который нужен всем живым существам, и Земле – тоже, она ведь живая. В темноте легче думается, легче мечтается и вспоминается легче. И тут же поймал себя на другой мысли – он, кажется, устал. Устал в свои не так ещё многие прожитые годы, устал – устал так, что начал желать отдыха всей Вселенной, хорошего отдыха….
    Ехал на трамвае известным маршрутом, заранее переживая встречу. Уже весело светились окна домов, учреждений и магазинов, мелькнуло их бывшее общежитие на «Вершинке», отчего пахнуло чем-то родным,  знакомым хорошим. Вот и нужная остановка….
    Окна заветной квартиры, задернутые белыми занавесками, светились весело и призывно, и оттого, казалось, что нет  никаких преград для его цели. Он, затаив дыхание, вошёл в подъезд, от предвкушения встречи его сердце сначала замерло, потом кровью загрохотало в виски, ударило в глаза. В темноватом подъезде едва различил дверь с цифрой «6» и уже, было, нажал кнопку звонка, как за дверью, в которую предстояло войти, услышал негромкий разговор между мужчиной и женщиной, а чуть глуше, видимо, из отдалённой комнаты – звонкие ребячьи голоса.
   Но что-то удержало его, рука на кнопке замерла, послушавшись этого «что-то», отдёрнула палец: будто ожгло, будто током ударило, и он, не мешкая, но степенно покинул подъезд. После даже слабого освещения зимняя ночь показалась совсем уж беспросветной и откровенно враждебной. Но окна светились весело…
   Он присел на промороженное крыльцо, рассуждая, раскладывая по полочкам саму невесёлую реальность: «Ну, и чего я припёрся?  Здрасьте, кому это нужно – дёргать парнишку, трепать свои нервы. И поговорить-то не удастся, не вытаскивать же Димку на улицу в морозную эту темноту для этого. И,  как и что после его визита сложится в семье?» Он на минуту представил постную физиономию Николая, нынешнего отчима сына, и твёрдо решил – не ходить.

                *    *    *
  Какое-то время ещё посидел на морозном крыльце, косясь на ярко высвеченные окна, за шторами будто и не находился никто, собрался уже встать. Как кто-то натолкнулся на него, сидящего, резко и неожиданно, мягко, но, не тяжело навалившись на него, явно – женщина: «Господи! Чего уселся-то здесь?». И он стал как-то подниматься с этим приятным грузов на плечах,  голове,  стараясь не уронить повисшую на нём женщину, терявшую в темноте равновесие, чувствуя, что  - не удержись он, не выдержи – оба свалятся с высокого крыльца.  А когда это ему удалось, то перед глазами мелькнуло удивлённое лицо Райки, виолеттиной  соседки, до того удивлённое, что она обалдело, без звука несколько мгновений смотрела на него с раскрытым ртом, едва промямлив: «Ты?».
   - Я, я это, Рая, - виновато поднимая свёрток с коробками конфет, что приготовил для гостинца.
      -Пойдём,  пойдём, засуетилась Райка и,  как показалось, с радостью,  поспешно ступая в подъезд, через секунду гремя ключом в замочной скважине своей квартиры. Он подчинился почему-то, ступая следом в чёрный проём двери, уютно манящий его после сидения на холодном крыльце, и тот час же вспыхнул яркий свет, обнажив небогатую, но опрятную, со вкусом обставленную Райкину квартиру. Едва вошли, она резко обернулась к нему, как к близкому человеку,  и торопливо, словно боясь передумать, порывисто влепила в его губы, свои сочные, яркие, чуть задержав их с явным желанием, так же порывисто отдёрнула, словно боясь увлечься, и спросила, изменившись в лице, став в один миг настороженной и тревожной: «Ты, это туда к Диме? – и, не выждав ответа, - ты не ходил бы знаешь, Николай-то потом ершится, тому же Димке потом как? Я  сейчас…» - и исчезла в соседней  комнате.
   Всё произошло так неожиданно, как бы естественно, так запросто и душевно, что он расценил это как истинное радушие знакомого доброго человека, тем паче женщины.
   Райка была знакома ему как Виолеттина соседка, даже и не подружка, она была лет на шесть помладше её, и он раньше не обращал на эту девушку внимания, но знал, что она душевная, мягкая характером и добрая по своей природе. Он это чувствовал и знал по некоторым случайным общениям с нею. Она отзывчива и всегда была готова придти на помощь любому, и, может,  поэтому Райке не везло – первый муж покинул её сам, ушёл к совсем молоденькой, что со школьной скамьи. От такой обиды  Райка тогда белугой ревела на весь квартал, никого и ничего не стесняясь, второго – вытурила сама, не моргнув глазом, застав его с любовницей в собственной постели. Вытолкала взашей тут же зло, напористо, выбросив следом все его пожитки на улицу. Подружку же и пальцем не тронула. Проводила участливо, позволив привести себя впорядок,  называя её «Вы» - вот такая она человечная  Райка.
   От первого брака воспитывала дочь, которая сейчас гостила у её мамы, что жила в трёх остановках отсюда. Нового счастья больше пытать не хотела, кажется,  боялась ещё ошибиться.  Райка не курила, в компаниях выпивала всегда только одну рюмочку, работала на  «лампочке», любила попеть, была доверчива, но после второго развода в её круглых с поволокой глазах поселилось выражение, странно сочетающее в себе несовместимое – та же доверчивость, несколько поубавленная, умеренная настороженность и тень ожидания чего-то необычного доброго, и  может быть, сочувствия – от каждого, от всех, на кого смотрели Райкины глаза. Но сейчас ему показалось, что глаза светились откровенной радостью.
   - Чего бы это она? – удивлённо подумалось ему, ну, знакомы немного, но когда это было-то….
   Однако додумать ему не довелось. Райка  неслышно выпорхнула из комнаты уже переодетая в яркий халат; подкрашенные губы и подведённые слегка глаза, взбитая причёска в пять минут преобразили, сделали неузнаваемой. А он всё ещё стоял у порога. Райка мгновенно расстегнула пуговицы на его полушубке, ещё миг, и вся его одежда – шапка шарф и полушубок висели на вешалке, а хозяйка, нагнувшись, уже расстёгивала молнии его сапог. От такой решительности её он стоял истуканом, едва пытаясь противостоять: «Рая, да я сам, сам же...».
   Уже разутый, он, подталкиваемый хозяйкой, был немедленно препровождён в опрятную ванную комнату – умыться.  Райка при нём же сбросила с вешалки пользованное полотенце, водрузила вместо него свежее – мягкое, ворсистое, розовое, тут же неслышно исчезнув. Огляделся: ванна, раковина умывальника, кафельная плитка на стенах и на полу – всё было вычищено до блеска. На полочке пяток кусочков мыла разных сортов, плетёная корзина с бельём в углу прикрыта опрятной салфеткой. Блестящее опрятное зеркало на стене. Везде – порядок.
    Он вытирался розовым мягким полотенцем, так приятно пахнущим, наверное, теми цветами, цветущими на нём, когда Райка осторожно стукнула пальчиком в дверь. Он ответил: «Да».  Райка  чуть-чуть приоткрыла и рука её с флаконом шампуня просунулась в створ. Он приоткрыл слегка. Райка ойкнула и, удивлённо уставившись: «Я-то думала ты погреешься в ванне, погрейся, а?» Но он категорично мотнул головой, нет, мол, и вышел из ванной.
   Райка обиженно отступила, но тут же стремительно потащила в такую же опрятную маленькую кухонку, где на газовой плите  уже шипела с чем-то сковорода,  источая аппетитные запахи, что тотчас же заставило вспомнить, что за суетой, беготнёй он только и съел за целый день беляш с чашкой кофе.
    Райка весёлой яркой бабочкой порхала по кухне – ставила сковороду на стол, резала хлеб белыми руками, наливала в чайник воду, металась туда-сюда, безумолку тараторила. Расспрашивая его о жизни, рассказывала кое-что о себе.  Он невольно залюбовался ею расторопной, ладной гостеприимной, матовокожей, слегка рыжеволосой, в нарядном ярком халатике, такой домашней и такой близкой почему-то женщиной, что у него заныло под ложечкой – какая красивая она – Райка,  и что же я раньше-то не замечал. Райка перестала порхать по кухне, остановилась, уставив на него свои с поволокой глаза,  замолкнув на секунду, скрестив на груди руки, как будто что-то вспоминая, ойкнула и выпорхнула вон, тотчас вернулась с двумя стопками и ополовиненной бутылкой водки: «Забыла,  вот, от моего дня рождения осталось, давай-ка отметим чуток твой приезд».
    Он на правах мужчины налил неполные стопки, не зная, что делать дальше, он – всего-то гость. Райка всплеснула руками, приглашая выпить: «Подай-ка пример, - и, неловко взяв щепоточкой стопку, оттопыривая розовый мизинчик, медленно выцедила стопочку до дна, захрустела кусочком солёного огурчика. Он хотел, было, почему-то отодвинуть свою стопку с водкой, как Райка, смахивая слезинку с реснички, погрозила ему пальчиком: «Ай-яй-яй, зачем Раю обижаешь?» - и засмеялась весело и счастливо – словно серебряный колокольчик.
   Он выпил свою стопку, и тоже похрустел огурчиком, хозяйка же, вспомнив, что он голоден, пододвинула к нему сковороду с яичницей и бутылку с оставшейся водкой: «Давай-ка,  вот, я больше не буду, у мамы была, а пью один раз и до дна». И перевернула свою стопочку вверх дном. Он, слегка стесняясь,  стал утолять голод, в свою очередь, расспрашивая её о жизни, о её дочери, о своём Димке. Райка, распахнув глаза и сложив на краешек стола свои матово-белые локоточки, с интересом смотрела на него, отвечала коротко, иногда и невпопад, как бы,  между прочим, думая,  кажется,      совсем о другом. Он хотел ещё что-то спросить о сыне,  как,  встретившись с её взглядом, утонул в её глазах – ждущих, ласковых, полных нежности и мольбы. Он смутился, Райка – тоже, поняв, что своим взглядом выдала себя с головой. Он поднялся, не найдя что сказать в свое неловкости, встал из-за стола, стукнув табуреткой нечаянно.
   Райка, кажется, вздрогнула от этого стука, даже побледнела. Счастливо распахнутые глаза её, нежно ждущие, вдруг подёрнулись откровенной тревогой, синепаволоковыми бабочками раз-другой ресницами. А сочные губы понесли откровенную нелепицу: «Дима… завтра в школу во вторую смену, все на работе будут, вот… и… увиделись бы». Он сначала не понял – о чём это она, собрался уходить, благодаря хозяйку: «Спасибо, Раечка, за ласку, за человечность, пойду я, - вспомнил про коробки с конфетами, - вот, голубушка, тут коробка тебе, а другую отдашь завтра Диме». Он стоял у двери, мысленно готовясь встретиться с холодной теменью за дверьми подъезда.
    Райка тихонько и молча встала из-за стола, теперь она никак не была похожа на ту весёлую порхающую бабочку: нежно ждущие глаза, кажется, подёрнулись туманом, омертвели, уголки красивых губ опущены печалью, руки её то прятались в карманы яркого халата, а то, сомкнутые перед грудью,  не находили места. Она шагнула к нему сначала порывисто, но потом как бы сдерживая себя, медленно протянула розовую аккуратную свою  ладошечеку - лодочку, и он бережно взял эту тёплую ладошку своими обеими  снизу,  бережно, от души,   даже с каким-то оттенком вожделения,  поцеловал её в самую серединочку углубления – на прощанье.
    Райка, охнув, в одно мгновение отдёрнула свою ладошку, ткнулась в его грудь меж двух расстёгнутых половинок полушубка и зашептала,  давясь горючим комом, жарко и откровенно: «Останься,  не уходи, чего тебе стоит, куда же ты…. Милый, ты такой надёжный, честный… заче-е-м   ты такой? Диму завтра увидишь…. Я давно… давно любила тебя…. Ей-то ты – что? – кивнув в сторону квартиры Виолетты. Прости, прости, …не выдержала я….   Сам Господь свёл нас сейчас, останься…. Слышишь?».
    Последние слова она шептала с придыханием, давясь облегчающими словами признания, обхватив под полушубком его талию нецепко, стеснительно, не настойчиво и деликатно - приятно. Её жаркое дыхание, слезинки, он чувствовал – уже прожгли свитер, мочили грудь, проникали до самого сердца.   
    Она привалилась к нему кроткая, тёплая приятная – солнечный подарок судьбы, мгновенно согрев его усталую,  не знающую покоя душу. Он невольно обнял её, зарываясь лицом в её густые с рыжинкой волосы, пахнущие одновременно и росой, и летним деревенским солнышком после благодатного тёплого дождя;  рекой и осенними звёздами над свежеубранным хлебным полем, и ещё чем-то знакомым, непонятным –       всеми запахами земли, безграничной свободы, надежды и счастья, всем-всем, чем обладала щедрая и непорочная Райкина душа. Только – ни какими ни духами, ни косметикой.
   Он приник своей щекой к пылающей её,  мокрой от слёз, на мгновение увидев её розовое ушко с маленькой золотой серёжечкой с крошечным – точкой, зелёным камешком среди сбившихся золотисто-русых волос её, точёную, ослепительно-белую шею с пульсирующей голубой жилкой и золотистым вихорком, выбившимся из-под заколки, исчезающую в вороте ворсистого халатика с диковинными цветами и птицами.  И ему вдруг захотелось отогреть, приласкать невезучую,  пахнущую счастьем эту щедрую молодую женщину, ожидающую ответного счастья, доверившую нечаянно своё, сокровенное, наболевшее в душе и искреннее, предназначенное только – ему.  И  чувство благодарной нежности охватило его огромной горячей волной к ней, едва знакомой. Он коснулся ладонью её затылка, шеи, ощутив ту нежную пульсирующую жилочку, её чувственную спину под ласкающей тканью халатика. Она выгнулась, руки её цепко сомкнулись на нём, скользнула глазами по щеке его, щекотнув мохнатыми влажными ресницами, а губы её, солоноватые и влажные от слёз,  искали его губы. Они встретились в бесконечно желанном долгом поцелуе, таком долгом, сладостном, что задохнулись в нём, отчего душе его стало легко и свободно, будто тень крыла Птицы Счастья коснулась её.
    Райка теперь на обнимала его, повиснув на его руках,  безвольно опустив свои, откинув голову,  в сладостном прищуре полуприкрытых  век и ждущей  счастливой улыбке на ярких сочных губах. Приоткрыла свои счастливые,  тоже ждущие глаза, и его будто ударило, кольнуло в сердце – если не уйти сейчас, то он навсегда останется у Раи. И он, устрашившись того, прошептал: «Голубушка, надо идти, прости  и ты меня, слишком много мы наошибались в жизни…. Ну,  прости…».
   - Что ты, милый,… -  не поняла она, -  лучше называй меня так всю-всю ночь,…лучше… всю жизнь, а …, -   и глаза её, ждущие глаза распахнулись и стали тревожными, -  куда же ты?  Ночь ведь….
   Она как бы опомнилась, нетвёрдо став ещё на ноги, не поверив в услышанное, стояла потерянная – одна рука в кармашке халата, другой она то и дело растерянно поправляла падающую золотистую прядку волос – одинокая обиженная, будто в очередной раз обманутая судьбой. Глаза – омертвевшие,  потухшие, горестные. Сделала потвёрже шажок, поправила сбившийся на его шее шарф, застегнула все пуговицы на его полушубке:  «Ну, прости, счастливо тебе, помни обо мне и прости, прощай…». И руки её, недавно, только что весело мелькавшие белыми лебедями у его лица,   грустно сомкнулись впереди на полах халатика…..
   Оглушенный, виноватый, ругающий себя последними словами, удивлённый признанием Раи, он выскочил в едва освещённый холодный коридор, и, не оглядываясь, мимо двери, за которой уже,  наверное, спал его сын - на улицу, в глухую морозную темноту, из объятий любящей, он верил, искренне,  женщины, которой он отказал в самой малости – мимолётной счастливой ночи.
   
                *    *    *
    До гостиницы по ночному морозному Томску он не шёл – бежал,  транспорт уже не ходил; убитый несправедливостью судьбы, досадой – и сына не удалось повидать,  жалея Райку, виня в том и себя, с завистью горько признавая – с такою-то жить – каждый день праздник, и с сожалением – что  ничегошеньки не вернуть, не исправить в этой жизни, не сделав больно родным, близким людям, если довериться только своим чувствам, случайным обстоятельствам, вдруг поманившим призраком, запахом счастья, чьим-то желаниям и симпатиям; и с горечью – что никто-никто не возместит ему ни малейшей упущенной искорки того счастья.  И обнаружил вдруг,  что он плачет, натурально плачет, но не теми слезами, облегчающими – навзрыд, а тихими и горестными,  беззвучными – слезами безнадёжности, так беззвучно плакала его уставшая до предела душа….
    Он ввалился в тот  гостиничный едко, до омерзения,  прокуренный номер, навстречу незнакомому, не нашему запаху быта и несколько удивлённым,  но бесстрастным нерусским мужским лицам.  Вонючий номер, словно пощёчиной, так отпугнул  его, издёрганного, едва успокоившегося, что возникло желание сейчас же, не мешкая, вернуться к Райке, в опрятный райский уют её квартиры, к теплу души  и ласковые объятья её рук. Но он, вопреки ему, уже сделал шаг навстречу его обитателям, поздоровался, знакомясь, каждому пожимая руку.
    Мужчины, все узбеки, почти все сидели за сдвинутыми столами, пожимая его руку своей правой, приподнимались на стульях с едва заметным поклоном. Уважительно по-восточному прижимая к своей груди ладонь левой. Окончив знакомство,  он сбросил полушубок и тут же обессилено  повалился на свою кровать, не раздеваясь, не снимая сапог. Узбеки примолкли, потом гортанно, но не громко заговорили меж собой, все согласительно произнося по очереди одну и ту же какую-то фразу. Потом кто-то подошёл к нему, тронул за руку. Он от крыл глаза, увидев перед собой одного из соседей по номеру – старшого, по имени Рашид. В коричневом, почти, лице его, в тёмных глазах – внимательность и сострадание. Рашид, кивнув головой на его грудь: «Шьто, полит, пратка?». Он, кажется, звук «б» произносил, в силу акцента,  как  «п», но и это было трогательно от незнакомого человека – увидеть сочувствие. Он, не вставая, кивнул Рашиду – болит, мол, душа. Рашид перевёл взгляд на своих, потом опять на него, взял коричневыми пальцами его запястье, помогая встать, подвёл к столу. Мужчины подвинулись на стульях, давая ему места, и он оказался в центре внимания.
 Узбеки привезли вагон сухофруктов и пытались обменять его на лес в одном из лесхозов, но при таком развале хозяйств у их ничего не получалось, и они даже тактично намекнули помочь им, если возможно, но Рашид, понимая его состояние, что-то сказал землякам, и они сменили тему. Мужчины, кто хотел, пили привезённое с собой вино, что наливали из диковинного сосуда – кожаного бурдюка,  кое-кто – чай, что-то жевали.
    Ему предложили и вино, и чай, и отличную курагу, вяленое мясо и кусок жёсткой лепёшки. Он предпочёл чёрное вино в огромной пиале, которое тут же подкрепило его силы, и тогда он, как бы извиняясь, сказал Рашиду, что помочь им с лесом не может. Тот понимающе кивнул, пододвигая очередную пиалу с вином….
    И провалился он в тяжёлый спасительный сон, согретый вином и человеческим участием, вздрагивая  во сне под негромкий нерусский говор.
    И виделось ему, будто наяву, как в цветном кино: то его дочурки, бегущие по зелёной травке средь луговых порхающих мотыльков, это – из прошлого лета, то Димка, бегущий за трамваем сквозь  пелену дождя, машущий изо всех сил вослед ладошкой, отстающий, исчезающий в мутном трамвайном окне, перечёркнутый косыми струями ливня….
    И было ему даже во сне невыносимо больно за всё случившееся горькое в жизни. За всех кому было тоже горько от всего этого….
    И виделось потом весёлое Райкино лицо, перед которой он считал себя страшно виноватым, и которой, как тоже считал, через него досталась порция этого горького. Райка грозила розовым пальчиком, попутно смахивая с реснички счастливую слезинку, осуждающе говорила: «Ай-яй-яй, зачем обижаешь Раю?» - и глаза её стали грустными. Затем сложила перед собой белые руки – горестно, печально….
    Глянул он повнимательней,  и:   да не руки это – белые крылья лебёдушки. И взмахнула ими Рая раз-другой,  неожиданно широко и плавно, и оторвалась от земли - белой величавой птицею, лицом же человеческим грустно глядя в его сторону. Не лебедь-птица -  лебедь- девица. И исчезла в небесах в белом облаке, только белое пёрышко, мягкое и ласковое, упало ему в ладонь – в память о себе оставила, забрав взамен частичку души его. Он и во сне почувствовал – стало не хватать чего-то в душе его….
    Фу ты, бесовщина какая-то!
     Но спеленатая  сном, усталая душа знала точно – разломилась она болью и не достаёт в ней той частички. И горько поверилось: Птица Счастья уже пролетела ….
         
Июнь 1986г., г. Томск  -  Май 2001г., г. Куйбышев.


Рецензии