Призрак литературы. Глава пятая
Усы появились внезапно. Еще только что их не было и в помине, а теперь – густой доминантой - они поперек щек развевались. Алексей Спиридонович - как положено, то и дело - их поправлял, приглаживал, закручивал.
Он пружинистой походкой прошагал к приходящей уборщице, гикнул:
- Тур вальса прошу! – и подхватил за талию.
Грянула музыка.
Я обернулся на звук.
Там (и вовсе не в глубине, но от нас метрах в пятидесяти или что-то такое) невообразимый оркестр выстроился многоярусно. (Наконец-то воочию я их увидел и убедился, что все ж-таки они существуют). Каких только ни было здесь инструментов и в каких невероятных количествах! Например, скрипок насчитал я штук двадцать и со счета сбился. Да плюс гобои, валторны и прочие духовые, медные, щипковые и черт еще знает какие секции. Все во фраках и при бабочках. А на правом фланге – пожилая арфистка в венчальном кружевном платье.
(Недавно слышал, что все арфистки обожают выскакивать замуж. Они сочетаются помногу раз, и целый гардероб соответствующих одежд и аксессуаров скапливается к концу жизни у каждой, и вот тогда, чтоб добыть хоть какую добавку к худым своим пенсиям, арфистки годы напролет снуют по всем подряд комиссионкам, сбагривая и пристраивая, абы за что, свои платья, блузки, костюмы и т.д. Перманентность продаж настолько захватывает их, что даже распихав подчистую всё, они всё равно не в силах остановиться; они горазды торговать где придется и чем ни попадя: квашенной капусткой, грибками, мандаринчиками, мочалками… Тормознитесь перед любой, разговорите ее и убедитесь сами и тотчас. Но ни в коем случае не рассусоливайте про нотную грамоту, не мусорьте с кондачка. Начните сразу с Моцарта.)
На подоконниках три фикуса прихлопывали ладошами листьев в такт и неизменный танец живота исполняли.
А главный с приходящей уборщицей по стертым булыжникам скользили за кругом круг, и доброе здешнее солнце светило над нашими головами и согревало нас.
* * *
Рассупоненный бард нависал надо мной и гнусавил настырно:
- Твое здоровье! Твое здоровье! – и с обеих рук поочередно две рюмки – то одну, то другую – мне прямо в губы совал, и крупные капли водки растекались по моему пиджаку.
Наверное, я захмелел.
Наверное, разорвались пространство и время, и пространство отделилось от пространства и каждое пространство принялось почковаться всевозможными пространствами всевозможных форм и содержаний (и даже цвет у каждого нового пространства получался какой-нибудь новый), а время низверглось в небытие и собственным безвременным антиподством всех оглушило.
И я пребывал уже в той прекрасной, той истинной поре, когда невозможно никак налюбоваться на каждое слово и копошению каждой извилины навосхищаться всласть.
Я сфинксом застыл перед бардовой водкой, и все громче и громче и уж совсем во всю разыгралась вкруг нас наша музыка, а бард прижался потной своею щекой к моей щеке и повторял бесконечно и безначально:
- Ты! Ты! Ты!.. – и из рюмки бессвязно прихлебывал.
* * *
И ничто ничего ничуть не предвещало, и не догадывался никто, а уж я и подавно, что последние мирные минуты сейчас истекают, что всего лишь последний тур вальса остался, что вот-вот захлопнется музыка…
* * *
Дождь, будто бы ненароком, закрапал и тут же зашумел, и размахнулся, и – припустил.
И метнулась молния. И гром прогремел.
- Давненько дождей у нас не случалось! – приходящая уборщица воскликнула счастливо. – Да чтоб с грозою! Да чтобы вовсю! – и набрала дождя полные пригоршни счастливо умылась дождем.
А главный изрек:
- Давненько-то – оно конечно, да только не нравится мне это всё, хотя ведь осень однако, а чего от осени еще ждать? - был он сейчас вдруг подтянут и опять - обязательно трезв.
В свою очередь бард многозначительно вздохнул, затем и прямо на наших глазах мучительно протрезвел также и выпалил:
- А кому такое понравится? Загубят закуску! Блин! – и под стол полез.
А оркестранты, будто картошка под гору, посыпались со своих многих ярусов и кинулись врассыпную стремглав. Топот и гомон яро повисли над их ватагой. В самую глубь кабинета неслись оркестранты широким фронтом и на ходу друг с другом отчаянно судачили, и отчаянно матерились, и инструментами отчаянно прикрывали макушки. (Ох, и не в жилу арфисткам под дождем по лужам скакать!) В самой глуби, у самого горизонта, дождь казался единым потоком, бурливо лившимся с небес, и в этом потоке все они за горизонт посливались.
* * *
Зато я – не трезвел.
Я под дождем торчал истуканом и чуть накренясь, и мне казалось, что море пьяных слез обрушилось на меня с небес, что слезы всех разом моих собутыльников обмывают меня сейчас. А мысли мои и мои чувства уносились все дальше от этого стола, и из кабинета и даже из этих лет и в самую даль возвращались зябко, и вот уже в школьном подвале Юрка Хибун остервенело прессует рыданья и фразы – наотмашь – сцепляет:
- Кол за кеды! – вдруг всхлипывает Юрка. – Да я же ему про такое! А он мне - кол! Пойду! В мореходку! А с рейса! Ему! Пятитонку с прицепом! Самых фирмовых! Пусть подавится своими кедами! – а по разным углам уже две пустых «Саперави» – поперек – пришвартовались…
* * *
- Ложись! – вскрикнул бард и до треска вцепился мне в пиджачную полу. И в сей же миг нечто никем и нисколько не осознанное вдруг разорвалось бесстыже и рядом совсем.
Рухнул я под стол по соседству и закатился.
* * *
Пули с жутким гомоном шмыгали отовсюду и во все стороны слонялись, а некоторые летали тяжело, нерасторопно и с сиплой одышкою или – напротив – ревели басом. А над головой - дребезжала, звенела и взрывалась посуда. А за горизонтом - исправно в минуту раз - далекую канонаду кто-то и на недолго врубал.
* * *
Бард – раздумчиво - из-за соседней тумбы вымолвил:
- Ведь собрался от дождя схорониться, а вышло вона как!..
- Эй, блиндажники! – услышал я веселую голосину главного. – Что ли надолго тама собрались?
- А куда с такой силищей тягаться? - бард вопросом ответствовал. – Тут надо разведку боем произвести.
- Эй, мудрейшая! – позвал главный. – Что там у нас про разведку боем?
Сова – кукушкою от часов – башку на мгновенье наружу выставила, вякнула заговорщицки:
- Аспиды! – и назад убралась.
- А давай белый флаг выкидывай, - скомандывал главный.
И - замолкли пули и рассеялись вмиг.
И даже дождь стопорнулся, хоть никому до него уже не было дела.
* * *
Копотливо, вразвалочку они появлялись из-за обеих кулис. Все – с одинаково квелыми безбрежными глазами, одинаково приземистые и вразлет. На каждом – обязательные шаровары-тренники, и у каждого – и здесь, и там, и откуда только возможно – торчат дымящиеся стволы: по нескольку в каждой руке и из каждого кармана – по паре минимум, а из-за шароварных резинок – так прямо разнокалиберной чередой. Шаровары от всей этой тяжести ползут вниз, их подхватывают, подтягивают выше и выше и чуть ли не до самых подмышек, а из-под подмышек – дымящиеся стволы торчат опять же.
* * *
Нас обступили со всех сторон. Нас окружили плотным сопящим кольцом, а вперед выступил самый приземистый,
самый вразлетный и сказал совсем по-доброму и, примерно, так:
- Вот пиджачок у вас - чисто конкретно правильный, - и ткнул стволом в нашего главного. – А вот брюлики ваши – фуфлыжные. И металл - пробу не держит, ферштейн? - и
стволом указующим теперь ткнул на столе в перстеньки с диадемой.
Наш главный молчал.
А приходящая уборщица вдруг выплеснула:
- Это почему фуфлыжные?! Ты где проверял?!
- А вот разводить меня не надо, - отвечал качок, к нашему главному исключительно обращаясь и все так же - по-доброму. - А вот на бабки попали вы чисто конкретно, потому что подставу пацанам слепили лютую, будто мы лохи
последние, ферштейн? – он подтянул шаровары и к столу шагнул. – Короче, весь ваш фуфел, - и он перстенечки с диадемой ладонью накрыл, - это мы за моральный ущерб, то есть на экспертизу, ферштейн? – и ухмыльнулся.
И все пацаны – радостно заулыбались, запереглядывались и засопели всё громче и громче.
Но наш главный - лишь молчал и наливался.
А качок продолжал:
- А плюс в зеленых – ровно пять тонн, потому что положено так. А с подруги, чтоб пургу не гнала – два косаря отдельно. Итого получается… - он задумался, но лишь на мгновенье и резюмировал светло и счастливо и опять же по-доброму. – А тут, как ни считай, а ровно червонец нагорает, ферштейн? – и заржал.
И пацаны заржали хором и тоже - по-доброму.
* * *
Вообразить его таким ужасающим я никогда бы не смог. Ничуть не осталось от недавней вальяжной важности. Теперь - это был каменный властелин, объятый свирепой местью.
Пудовыми башмачищами бухая по булыжникам, наш главный двинулся на качка.
- Молчать! – рявкнул главный. - Распоясались! Заотморозились! Забеспредельничались! - и от каждого его слова - грома в небесах раскатывались, и корежились дико молнии. А всё ржанье, сопенье и переглядыванья – всё вмиг
оборвалось, и абсолютный голос главного сквозь абсолютную тишину единственно вопрошал:
- А про дни недели, что ли, думать забыл? А, что ли, среду и пятницу различать разучился, а?
- А откуда среда? А почему среда? – самый вразлетный меленько бормотал и отступал шаг за шагом.
- А потому что никакой пятницы здесь нет и никогда в помине не было! – голос главного все пространство теснил. – А потому что пока я здесь, я в свою среду никакую пятницу не допущу!
- А это Генрих виноват, - качок заговаривал. – Совсем передыху не дает. Он же роман за декаду клепает, а теперь - за неделю договорился. Это ж мы вконец укатаемся…
- Ты сказал: роман за декаду? – каменным шепотом перебил его главный. – Ты сказал: роман? Ты вот что запомни:
если я хоть от кого-нибудь из всей вашей нежити еще хоть раз это слово услышу - заинвентарю к чертовой матери! И тебя, и шоблу твою, и твоего Генриха в придачу!
* * *
Бегство было паническим.
Себя не помня и очертя, они теряли шаровары и роняли стволы. Они неслись, не глядя. Они на мокрых булыжниках скользили наперекосяк, наезжали друг на друга, валились в кучи, барахтались в свалках, бодались, мочились друг с другом и мчались дальше, дальше, и еще долго доносилось их топотанье, пока не заглушилось вконец далекою канонадой.
И лишь комканные шаровары да дымящиеся стволы, всю брусчатку устлавшие, напоминали о недавних страстях .
* * *
Обознаться я не мог: дул морской ветер. Соленый и сладостный одновременно.
Малиновый пиджак стал малиновым камзолом. Главный – а исполинского роста в нем ни на вершок не убавилось – стоял, по-матросски расставив ноги, подставив ветру лицо,
вращая по сторонам яркими и навыкате глазами, а над верхней его губой – вместо давешних густых и широких – теперь тонкие и острые, как два шила, усики торчали яростно.
- Ликуйте, детушки! - зычно вопил он взахлеб и ветер разом перекрывая. – Ликуйте мазанные в миру одним миром! Сия баталия разрешилась славной викторией! Ура! – и в
сторону вполголоса и бесцветно. – Где чаши? Где, я вас спрашиваю, чаши? Почему фейерверка не вижу? – и опять во все дали. – Ура!
- Ура! – сова ему вторила и снова кругами принялась над головами носиться и перьями засыпать всё снова кругом развязно и густо.
- Дура! – взревел главный, отплевываясь мучительно. – Ты мне брось балаган разводить!
- А вот и не балаган, - обиделась сова. – Сами ж фейерверк заказывали, а теперь обзываетесь! – и сова в воздухе застыла, а все перья назад кверху взметнулись и растворились в воздухе без следа.
- Тьфу, дура! – повторил главный и по аксельбантам одежной щеткой прошелся. – Ты давай всю эту дребедень к чертовой матери! – он кивнул на посудные черепки, на ошметки закусок, на комканные шаровары да на дымящиеся стволы и закончил с азартом. – А сваргань нам стол, чтоб всем столам был стол!
Сова тут давешним волчком завертелась и, вроде бы, перья опять посыпались, но теперь сыпались только кверху и вовсе за небосвод. И исчез погром на столе, исчез кавардак на полу, хрустнула и раскатилась новая скатерть, уставилась всякими яствами и штофными графинами.
Бард сорвал со стула гитару, безмерные потоки ушлых вод из деки выплеснул («Эх, рассохнется инструмент,» - посетовал невпопад) и в поклонах рассыпался, подметая булыжники буклями несуществующего парика:
- Авек плезир, мин херц! Обязуюсь оду про сию викторию до первых петухов и лично вам посвятить.
- Валяй, - отмахнулся главный и чашу червленого серебра к губам поднес.
* * *
Я ждал праздника.
* * *
Я ждал, что свою чашу главный сейчас залихватски осушит, затем – пустую - запустит (а абы куда!), и праздник разверзнется во все стороны света.
Чаша была огромной.
Из-за стола снизу вверх на нее я смотрел, и лицо главного она затмевала полностью, затмевала все облака и все небо, а далекое куцее солнце, сколь ни пыталось на свободу выбраться, но за чашею прозябало тож. («Сколько ж туда влезает?» - спросил я у барда. «А бис его знае, таку лярву,» - ответил тот с завистью и по-украински, на манер совы.)
Передыхи не допускались.
Главный пил тяжело, с одышкою. Руки его от натуги дрожали. Громкое ломкое дыхание вырывалось со скрипом и скрежетом. Но все выше и выше вздымалась чаша, все дальше дно ее запрокидывалось…
Пока все - вдруг не рухнуло.
И без оглядки покатилась чаша и на каждом булыжнике прискакивала озорно. А главный повалился в парчовое кресло и затих. Глаза его оставались открыты и по-прежнему ярки, но зрачки закатились, и наружу – одни лишь белки яростно застыли.
Свидетельство о публикации №211050200697