Призрак литературы. Глава первая. Новая редакция

ПРИЗРАК ЛИТЕРАТУРЫ (из ненаписанного)


 Я приносил стихи с искринкой
 И даже полные огня,
 Он, восседавший близ корзинки,
 Встречал приветливо меня.
                А. ЛЕСИН               
                «Мой редактор»               

 Какие бывают эти общие залы – всякий проезжающий знает очень хорошо: те же                                стены, выкрашенные масляной краской,потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих, тот же закопченный потолок,
 та же копченная люстра, те же картины  -словом, всё то же, что и везде; только  разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями,каких читатель, верно, никогда не видывал               
                Н. ГОГОЛЬ               
                «Мертвые души»               

 Г л а в а   п е р в а я.
  П О Н Е Д Е Л Ь Н И К
 Едва спустился я на заветный этаж, едва свернул в заветный коридор и  едва – слева впереди, а от окна наискосок – заветная дверь замаячила, как  непосильной тяжестью ноги мои налились, колени –  перестали сгибаться, а стопы вдруг отозвались абсолютной бесчувственностью. Я сконцентрировался до звона в ушах, а любая линия, черточка, штришочек теперь двоились в глазах от запредельной резкости.
 Даже всю прошлую осень, когда – невероятной наглости преисполнившись – вступал я в Союз Писателей, волновался стократ меньше.
 * * *
 Особняк – пятиэтажный, массивный, с кариатидами,                лепными ангелочками и всякими нимфами по фасаду - стоит в переулках между Лубянской площадью и бульварным кольцом.    Что  находилось здесь раньше – к примеру, в двадцатые или в тридцатые годы, а даже и в сороковые – не берусь ответить, тем паче, что память людская не сохранила ничуть ничего и нисколько не донесла до нас народная молва, а все конкретные сведения затаены мертво в глуши спецархивов. И поэтому отсчет времени должно начать здесь с апреля 1948 года и с первого имеющегося у нас открытого документа - договора об аренде между МГБ СССР и Министерством  комплексного освоения Камчатско-Чукотского региона (сокр. – Минкамчук).
 Несчетное количество раз за свою историю Минкамчук реорганизовывался, переименовывался, сливался, дробился или – напротив – укрупнялся, пока, наконец, при Андропове тогдашний его непосредственный, хоть и далекий его потомок – Госкомитет природных ресурсов восточной Арктики  не был переведен во Владивосток и передан под начало краевой администрации,
     а сам особняк облеплен лесами и      поставлен на капитальный ремонт.
 * * *
 Табличка висела всё та же – латунный, и с крупными четкими буквами прямоугольник: РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА.
 И дверь – широченная, величественная – была обита всё тем же дерматином. (А, собственно,  ч е г о   т а к о г о   могло с дермантином произойти за каких-то двое выходных?)
 Я решительно вскинул  руку, чтоб постучаться, прицелился в рыжее пятно прямо по центру, но вовремя спохватился, сдернул с ремня мобильник, связь отрубил, а трубку как можно глубже схоронил. И вот только тогда постучался: громко, раздельно и четыре раза.
 И – обождал.
 Ответа не было.
 Тогда я постучался опять, но теперь невнятной скороговоркой, не то пять, не то шесть, а, может, все восемь раз – и дверь на себя рванул.
     * * *
 «Под  продолжительные аплодисменты всех участников торжественного обеда Генеральный секретарь ЦК КПСС,
               
 Председатель Президиума Верховного Совета СССР
 К.У.Черненко сказал:
 Дорогие товарищи! Только что закончился Юбилейный пленум Правления Союза писателей. И сейчас мы здесь собрались, чтобы, как это говорится, перекусить, обменяться мнениями, а мне вот только что поступило предложение по поводу тоста. Но я хотел бы  предложить не тост,  я хотел бы предложить повод для тоста. (Смех в зале.) Да-да,  мои слова прозвучали, наверное,  юмористично, но теперь я сообщу вам чрезвычайно серьезную новость. А дело в том, что мы недавно посовещались на Политбюро,  переговорили с товарищем В.В.Гришиным и решили передать Союзу Писателей один особнячок в самом центре, между метро «Дзержинская» и «Кировская». Особнячок полностью отремонтирован и на пяти этажах здесь намечено разместить сразу пять редакций наших уважаемых литературно-художественых журналов, чтобы создать настоящий форпост творческой мысли. На каждого, так сказать, по этажу. Вот такой подарок к славной дате. (Бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают.)»
 («Под знаменем партийности и народности. Материалы Юбилейного пленума Правления СП СССР, посвященного
 пятидесятилетию создания Союза. Сентябрь 1984 года.» М., 1984, Часть вторая, стр. 128)
 * * *
 Эпоха Горбачева прославила наш особняк на всю страну. Писали о нем во всех тогдашних газетах, называли флагманом перестройки и генеральным штабом гласности, а в какой-то момент (лето 89-го) всей прессой принялись обсуждать идею о награждении особняка Орденом Дружбы народов.
 Впрочем, размещенные здесь, пять редакций размежевались вскоре на «дерьмократов» и «красно-коричневых», а потом и вовсе - вдрызг перегавкались, а всякие эпохи вдруг припустились сменять друг дружку с такой скоростью, что про какой-то особняк все и думать забыли.
 Единственное, что отложилось о той поре в моей памяти, - сообщение в «МК»: мол, «на прошлой неделе трудовой коллектив
 приватизировал скандально известное здание, упоминавшееся 
               
 в прессе как форпост гласности». Детали не уточнялись.         
          * * *
 Вошел.
 Комната была  глубокой,  сумрачной. Прямо напротив  – мутным прямоугольником – зияло окно. Рядом с ним и к нему боком (и, соответственно, боком ко всем входящим) – притулился письменный стол. За столом – в безалаберной бесформенной кофтенке, в вопиюще немодных очках - сидела (вся сосредоточенно безучастная) шатенка неопределенного возраста. Пальцы ее – быстро-быстро – что-то вязали. Взгляд был неподвижен и устремлен.
 - Здрасьте, - сказал я.
 Портрет Иоанна Грозного в массивной резной золоченной раме над столом нависал. В шапке Мономаха, с державой и скипетром в руках великий государь был безошибочно узнаваем. Густые брови он сурово смежил; яркие зрачки сверлили всякого насквозь.
 - Вам чего наш Квитко-Основьяненко занадобился? – головы не повернув, спросила шатенка бесцветно. – Вы к нам по делу или на портреты глазеть или, может, коммивояжер какой-нибудь? Так у нас объявление там, чтоб никаких не это…
 - Я – автор, - сказал я жестко и даже  гордо, но слова прозвучали вдруг настолько убого, что тотчас в сторону глаза я отвел.
 Все стены в приемной от пола и до далекого потолка  были сокрыты драными узкими бессчетными дверцами исполинских встроенных шкафов. Местами дверцы были плотно прикрыты, местами – чуть отходили или перекошено налезали одна на другую, а некоторые застыли распахнутыми, обнажив на полках разновеликие и разноцветные, пропыленные тусклые или же яркие до маразма, тонкие, толстые, толстенные и даже неохватные канцелярские папки на тесемочках.
 - Автор, вы чего притихли? – шатенка вдруг спросила и повернулась ко мне.
 Она небрежным женственным жестом убрала с переносицы очки, встряхнула задорные прядки, и тотчас возраст ее определился - лет тридцать или что-то вроде, и пышные глаза, и пухлые
                губы, за которыми всё – всё сразу проявилось.
 - Да я, вот, рукопись хотел, вот, предложить, - теперь       уже я бесцветно пробормотал.
 - Ах, рукопись…Так рукописями – это у нас главный, то есть Ермак Тимофеевич, то есть лично… - и она скосилась на двустворчатую дверь. – Просил, правда, не беспокоить, но, может, освободился? Но уточнить надо… - и ко мне – свои пышные глаза устремила и сразу же – потупилась, скользнула в сторону, где рядом с ней (некогда, видимо, белый, а ныне пожелтевший и замызганный) стоял колченогий селектор. Шатенка щелкнула неведомо чем, но чем-то взрывательным, а затем произнесла сквозь внезапные шип и металлические позвякивания:
 - Ермак Тимофеевич, тут  автор с рукописью.
 Затем всё те же шип и позвякивания и, наконец, густой тяжелый выдох:
 -  Проси...
 * * *
 Всю жизнь я занимаюсь не своим делом, всю жизнь мечусь и суечусь, себя не помня. К примеру, фирма, где я ныне трудоустроен, торгует эксклюзивными рыболовными принадлежностями, и с литературой, соответственно, никак не связана.
 Зарплатой я нисколько не обижен, зато с коллегами- писателями никакие отношения не складываются вовсе: выпьют стакан-другой за мой счет, послушают, покивают мне и норовят – в лучшем случае – соскочить тихонько или наговорят мне такого, будто не водкой, а кровью христианских младенцев я их потчевал.
 «А вот я выбираю свободу, но плачу за нее абсолютной своей нищетой!» - заявил мне однажды самый прямой из них, и в сердцах чуть стакан не разбил.
 * * *
 - Запомните, офис – это визитная карточка фирмы. И если мы торгуем эксклюзивным товаром, у нас и офис должен быть эксклюзивный, - и генеральный окинул генеральским взглядом всех нас. (Мы - молча внимали.) – Запомните, если мы хотим добиться результата, то ни одна                деталь не должна быть упущена,  - генеральный опять окинул и, не меняя ни тона, ни рыси, провозгласил:
 - Короче, переезжаем на Лубянку. Эксклюзивней не бывает. Полста квадратов в этом… Как его?.. - он на секунду запнулся растерянно, но тотчас с гордостью рубанул. - Бастион  демократии!
 - Флагман гласности, - вставил я и спросил. – Это где пять журналов?
 - Про пять не знаю, но, как минимум, один, с которым мы аренду заключили.
 * * *
 Всю первую нашу неделю на новом месте я под любым предлогом спускался на заветный этаж, слонялся по коридору, разглядывал латунный прямоугольник: РЕДАКЦИЯ ЖУРНАЛА, а сбоку прилаженное косо объявление от руки: «Коммивояжерам просьба не беспокоиться. Штраф – 5000 р».
 И всю ту неделю куда б ни заносило меня, где б я ни оказывался и чем бы ни занимался – везде мерещился мне стрекот пишущих машинок, и в моем воображении - бессчетные хороводы редакционных, заваленных бумагами столов беспрерывно кружили.
 В выходные я все свои рукописи  перерыл и перелопатил и всё достойное сложил аккуратно в красную, на тесемочках, папочку.
 * * *
 Я заглянул.
 Редакторский кабинет впечатлял; высоченные его потолки стремились, казалось, в поднебесье. Размерами он многажды превосходил приемную, но в точности, как в приемной, все стены его были поглощены такими же нескончаемыми беспросветными шкафами. Окон было, правда, три, но все три такие же немытые, а на подоконниках – по одному на каждом – разлапистые фикусы в кадках застыли. Фикусы загораживали весь заокошечный пейзаж, всё даже небо и всех птиц, хотя невероятные для центра города птичьи 
 рулады и трели  стремились в распахнутые форточки и наполняли комнату весенними голосами. И больше никаких уличных, случайных звуков сюда не допускалось.
 Чуть не от самых дверей и точно посередине тусклые канцелярские столы выстроились гигантской буквой «Т». Их можно было принять за взлетно-посадочную полосу, если б не завершались они толпой телефонных аппаратов, чернильными приборами (коих ерошилось ровно пять), разноцветными всё теми же папочками на тесемочках (раскиданными беспорядочно там и сям, словно коровьи лепешки) и, наконец, увенчивались массивным многопудовым туловищем и не менее массивной головой самого Ермака Тимофеевича.
 * * *
 - …а стало быть, проходите, пожалуйста… - заговорил Ермак Тимофеевич нежданно радужно и радушно и откуда-то с середины, но голоском почему-то тоненьким и даже высоким. – А стало быть, присаживайтесь, где удобно. У нас здесь не это…
 - Здрасьте, - закивал я меленько. – Я – автор. Я, вот, рукопись хотел предложить, - и перед ним положил свою красную папочку.
 - Так вы присаживайтесь, присаживайтесь - пел чуть не сахарно главный. – В ногах то откудова правда?
 Я присел.
 - Да вы поширше, поширше. Зачем же так тощенько? А все рукописи и там всякое – это же наше всё! Ведь сами, небось, сколько раз строполились на белом коне ворваться в литературу, чтоб пробудиться поутру знаменитым – о чем же еще мечтать в вашем возрасте? Годочков-то вам сколечко?
 - Тридцать восемь.
 - Отличнейший возраст! Это значит, Пушкина с Маяковским уже пережили; и самое время дальше дерзать.
 Я слушал его пустой лебезливый треп и совершенно не мог увязать мощный торс, пиджак - барабаном на широченных плечах,  рубленное лицо и этот - кафешантанный голосок.
 - А наша самая глобальная и самая судьбоносная наша задача… - вещал Ермак Тимофеевич и тыкал куда-то в верхотуру указательным пальцем. – Наиважнейшай наша задача! – почти колоратурил он пискляво. - И не побоюсь вам открыться, что состоит она первейшим образом в том, чтоб обязательно всех заметить, чтоб каждого не пропустить, чтоб сопроводить путевкой в жизнь. И пусть я внешне лишь в роли главного здесь выступаю, а вот на самом деле я - наиглавнейший и наипервейший, потому что всегда, чтоб вы знали, что я – первооткрыватель. И единственнейший Колумб двадцатого века…
 - Двадцать первого, - над самым ухом моим голос шатенки вдруг прорезался. Я обернулся. Шатенка – по стойке
 «смирно» - застыла у меня за спиной, взгляд ее пышных глаз скользил по касательной, грудь – мерно вздымалась. – Обретение каждого - забота всех, - чеканно и счастливо декларировала она. – Мы рождены, чтоб каждого открыть, чтоб обрести и устремить воочию, и здесь стоим на том всенепременно! – засим (будто по команде «кругом!») она лихо развернулась и   промаршировала обратно, к себе в приемную. (А вот когда и как вошла в кабинет, как умудрилась совершенно бесшумно рядом со мной оказаться – ума не приложу.)
 * * *
 - Здрасьте, - закивал я меленько. – Я – автор. Я, вот, рукопись хотел предложить, - и перед Ермаком Тимофеевичем положил свою красную папочку.
 - Значит, рукопись, так? – голос главного звучал хрипло и тихо. Слова давались с трудом, как при сильной простуде, а любая пауза растягивалась до бесконечности.
 - Да вы присаживайтесь, а то в ногах, сами знаете, правды нет, - и куда-то в  сторону, не то на стулья, не то вообще неизвестно куда он ткнул рукой, затем – на мою папочку скосился и спросил. – Это сборник у вас или, может, чего целиковое?
 Я уверенно кивнул, но на меня в тот момент он не смотрел нисколько. Он обеими руками придвинул к себе папочку и  подробно  и с явным любопытством ее созерцал (будто диковинную невидаль), водил пальцем по тесненной поверхности, шевелил неслышно губами, перевернул вправо, влево, заглянул  даже сзади и вдруг возопил, но теперь уже голосом ясным и сочным:
 - Вы ж себе только представьте - шестьдесят копеек! Да ей же в базарный день двугривенный – и то дорого.  А кто выпускает? – И прищурился, и вгляделся, замолк было и вновь грянул:
 Да это ж «Восход»  – наше известнейшее московское предприятие, а совести – никакой! Ведь судя по тому, что здесь и ГОСТ, и фиксированная цена, так этой папочке, как минимум, лет двадцать. Да я в те годы на шестьдесят копеек в общепитовской столовке – это же целый обед! А если в
 заводской или в ведомственной, тогда дважды – понимаете? –
 дважды можно было бы… - но здесь полет своих речений внезапно оборвал, глаза скосил теперь на меня, спросил вкрадчиво. – А вы к нам с прозой пожаловали или стишата у вас? – однако не чая никакого ответа, дернул немедленно за тесемки, папочку распахнул, заглянул внутрь. – Ну, да. Ну, да, - забормотал счастливо. – Зачем с вопросами лезть, когда по внешнему облику ясней ясного?  - и тут улыбнулся, посветлел и уже живым беспафосным голосом спросил. – А, часом, в Крыму у вас родственников не имеется? А то фамилия какая-то – понимаете ли? – знакомая…
 - Да  сам я оттуда, - ответил я.
 - А случайно Александру Андреевичу вы никем не доводитесь?
 - Сын.
 - Так что ж сразу-то промолчали? Ведь  к Александру Андреевичу еще в пятидесятых я в литобъединение ходил. Ну, и как там наш Крым? Как там сады? Как виноградники?
 * * *
 - Так я ж ведь москвич! – воскликнул я. - Я ж двадцать лет здесь живу!
 Ермак Тимофеевич сочувственно кивал.
 - А родные края? – он опять с интонациями вопрошал. – Случается хоть изредка выбираться? – (Он явно увлекся неожиданной темой.)
 Я вздохнул опечаленно и с чувством произнес:
 - Хотелось бы, конечно, почаще…
 - Да уж! –  Ермак Тимофеевич в унисон со мной выдохнул, но продолжил грозно. – Ведь   э т и   такого наворотили:  границы, таможни, а главное – валюты всякие! – и известным уже жестом в самую  верхотуру ткнул. – Теперь рубля, будто скверны, боятся.
 - А, может, доллары лучше брать? – брякнул бездумно я.
 - Да какие могут быть доллары?!  - возмутился Ермак Тимофеевич. Он  всю  верхотуру уже истыкав и, теперь над собственной головой указательным пальцем исступленно тряс.(Тут я подумал:«А вовремя я мобильник отключил!») – Да поди ж купи этих долларов на мою зарплату! – пунцовел и кипятился Ермак Тимофеевич. – Да на эти доллары никаких денег не хватит! – и враз стих, приструнился, продолжил уютно, лазорево. -  То ли дело в пятидесятые… Ведь как спорили - самозабвенно и обо всем: (!) и запивали водкой ломозубой, закусывали сизым дымом!.. Я, извиняюсь, запамятовал: Александр Андреевич в котором году помер?
 - Так ведь он жив еще.
 - Это как же? Он же всегда зашибал столько!.. Вы, вот, помните Сергея Сергеевича? С вечно трезвым взглядом сатирик въедливый и острый.  И никогда ведь не пил, и даже не курил. И,  пожалуйста – три года, как помер. А Александр Андреевич, выходит, жив и, небось, зашибает еще?
 - Ага, - и я в который раз кивнул.
 - А вот и не помышлял даже, что он до сих пор жив, - продолжал Ермак Тимофеевич. - Он же в пятидесятые уже так зашибал! Сергей Сергеевич никогда и ни единого грамма, но ведь какой был злой сатирик! Баснописец от Бога! А в быту человек доброты исключительной, вот только не пил никогда. А ваш отец, вроде бы, тонкий лирик. Женщины у него улыбались, водопады всякие крымские рифмовал, но меня – как(!) он меня  за мои рассказы вайдосил! Как врага народа! Чего ни принесу, а для него  – тьфу, не литература.  А потом я все те рассказы опубликовал и неоднократно…  Так, значит, Александр Андреевич до сих пор жив и, наверное, зашибает? А, вот, Сергей Сергеевич три года уже, как того… - главный надел очки, придвинул опять папочку, опять распахнул, уставился, но очки тотчас снял,  спросил сочувственно. – А почему ж так скромненько? Разве это объем? Вы побольше несите, не стесняйтесь. А то ведь здесь и говорить-то не о чем… - и папочку ко мне пододвинул, и смолк.
 - То есть мне это лучше дополнить и чтобы до завтра, да? – спросил я.
 - А хоть бы и до завтра, - был ответ.
 В дверях я обернулся. Мне послышалось, что главный хихикает. Но нет – могучий торс опять неколебимо над столом застыл. Глаза главного были пусты.


                Новая редакция.


Рецензии