C 22:00 до 02:00 ведутся технические работы, сайт доступен только для чтения, добавление новых материалов и управление страницами временно отключено

Чехов, секс-символ летучих голландок












Сильвия приехала в Москву осенью.

Ей бы собраться пораньше месяца на два, я ведь нарочно просила, все объяснила. Летом, а не в середине сентября. Летом лучше.

Не в том дело, что с сентябрем было что-то не так – наоборот, уродился сентябрь круглым, золотым. Ветер пах рекой, ветки прощально тянулись к небу, птицам не хотелось на юг. Под ногами шуршало – успели уже нападать на тротуар сухие листья, а жарко было, как в июле.

Медленная река, теплая рябь на воде. Купались на даче до середины сентября, осторожно опуская ноги в напитанную солнцем воду с деревянных мостков, разогретых за день. Ноги повисают над водой, отражаются в синеве, по отражению шныряют водомерки. Соскальзываешь в прохладную глубину и плывешь в самую середину неба.

  Собирали грибы. Хороший был сентябрь. Просто я к тому времени была уже тяжело и безнадежно беременна. К сентябрю мое шестимесячное пузо выглядело месяцев на восемь. Ноги отекали, ремешки от сандалий отпечатывались на щиколотках мятыми шрамами крест-накрест.

Все лето я ходила беременная. Солнце поджарило город до сухой пыльной корки, и я пряталась, как раненая жаба, во влажной тени домов, под жидким навесом трамвайных остановок, повсюду натыкаясь животом на колючие взгляды, которые хотелось стряхнуть с себя, как оводов.

  Все лето. А осенью, когда самое время отдохнуть, в Москву из Севильи приехала Сильвия.

  Мне бы дышать соленой осенней свежестью, слушать перед сном цоканье и вздохи улицы внизу, днем сидеть с книжкой на скамейке во дворе, где ворота с лепниной, с чугунной решеткой ждут не дождутся, когда же наконец захолодает, замерзнут все дожди и снег укроет облупленную лепнину аккуратными башенками. Хотелось жить только наполовину в этом мире - пусть он как-нибудь устраивает свои дела без меня. Забраться на самую дальнюю окраину, и оттуда, из этой окраины потихоньку наблюдать, как солнце сгорает в стеклах, как темнеет рано. Жить, как земноводные и жуки живут в непонятном для нас, людей, правильном своем царстве - в лимонной лиственной шелухе, в пахучей коре. Отключать телефон и неторопливо рассматривать дневной сон - рваный, весь сквозящий явью цвета серого дневного света. Покупать спелые фрукты и прямо на улице впиваться в них зубами, жмурясь от густого сладкого сока. Кромсать на кухне дыню или арбуз, вычерпывать ложкой мякоть, отгоняя вялых ос.
Кушать и спать, а не принимать у себя иностранных гостей. Даже если это хорошие, добрые, званые гости с подарками, с душистыми испанскими колбасами – все равно не принимать: пусть себе стучатся на пороге, бьются в закрытую дверь - не отпирать замок, не брать телефонную трубку, только смотреть и смотреть, не отрываясь, из своего сумрачного лимба на дрожащие тополя за окном, на осенние костры и слабо дышать беловатым дымным воздухом, до обеда лежа в постели. Даже если гости званые, даже так: звали-то их два месяца назад, а сейчас вон - на дворе сентябрь, все сроки вышли, настала последняя осень.

  Жить не наружу, а внутрь. Нельзя мне теперь жить наружу: пройдет совсем немного - и откроется дверь в пушистую зиму, где стерильно и всюду снег, и я исчезну за этой дверью, и там меня давно уже ждет крошечный мальчик с небывалым лицом, каких еще не рождалось в мире – ни разу. Так что для меня это точно последняя осень. Одной меня больше не будет уже никогда, будем мы двое. А вам еще жить и жить, у вас еще все впереди, заграничные гости.

  На шестом месяце все правильные будущие матери знают, где и как рожать, какого цвета прикатят им коляску, кто заберет их из роддома, в чьи руки передадут они перетянутый лентой драгоценный сверток. А мне бы для начала понять, что все эти крошечные одежки, уложенные в мешки и пакеты, все эти потешные кукольные тряпочки, оставшиеся после чужих, уже выросших детей, скоро наполнятся не наследственностью, не тенями предков, не разноцветными кристалликами ДНК, а теплым ребенком с носиком и глазками. Мне бы это понять – и все, больше уже не надо ни лент, ни колясок.

  Но Сильвия все равно приехала из Севильи, делать нечего. Она собиралась в Москву еще ранней весной, когда в животе у меня было ветрено и пусто, как в мире накануне его сотворения, и к сентябрю наконец собралась. Непросто существовать бок о бок с кокетливой, шумной, нарядной, совершенно не беременной женщиной, которая то и дело что-то подкрашивает, примеривает, застегивает на груди или спине. Распахивает утром окно, сыпет на подоконник хлебный мякиш и вопит по-русски на весь дом: «Голуби приехали!»
Будь она хотя бы отдаленно, самую малость беременна – и зажили бы мы с ней душа в душу, так что и смех ее громкий, и утомительная кухонная трескотня меня бы не утомляли. Беда в том, что я к тому времени стала другой, я как будто чувствовала себя не совсем человеком – во всяком случае, не той молодой стройной личностью с пирсингом в пупке и коротко остриженной рыжей головой, какой была еще совсем недавно, а уже как бы немного лесом, немного рекой с дремотными изгибами и плывущим вниз по теченью осенним листом.

Сильвия прожила у меня два дня, а на третий мы отправились в Мелихово. Потому что она была филолог-славист и страсть как любила Чехова. Я тоже его любила - даже больше, чем всех других русских писателей. Пока я жила в Севилье, мы с Сильвией однажды всерьез поспорили – кто любит Чехова сильнее. У Сильвии вся ее севильская комната была увешана фотографиями – накупила, когда бывала в Москве. У меня в московской квартире не висело ни одного портрета Чехова, да и других писателей тоже не висело. Это казалось Сильвии подозрительным: раз любишь – изволь вешать на стену, а то какая любовь?

Так, как любила Сильвия, я любить не умела.

  Я любила Чехова, как умела. С самого детства Чехов в своем больничном пальто и ботанических круглых очках поджидал меня на всех моих путях, оберегая от нехорошего. Потянет меня на нехорошее, и вдруг в голове: «А как же Чехов, что он скажет?» Чехов грозил мне пальцем из-за высокого стекла, где стояли тринадцать темно-зеленых томов собрания сочинений. Первые несколько томов с маленькими рассказами были зачитаны мною до авитаминозных проплешин на обложке: сперва все про животных, потом про страшное, потом про любовь, а остальное уже без разбору год за годом – про жизнь. Чехова могла переплюнуть только мрачная черно-седая вереница еврейских предков, уходящая в древность к Аврааму, Ицхаку и Якову. Вереница еврейских предков тоже грозила мне пальцем, когда я собиралась сделать что-то не то.

  Сильвия рвалась в Мелихово с самого первого дня, как приехала из своей заполошной Севильи. Я была не против, я ведь тоже любила Чехова и в Мелихово собиралась не раз, да все откладывала.

Поехали на электричке, чтобы потом от станции до усадьбы взять такси.

  Кому пришло в голову назвать московские вокзалы созвездьем? В какую неумную песню вставлены эти слова? Вокзалы совсем не созвездья, они гораздо хуже. Прежде всего, запах. Вокзалы воняют на все Кольцо: одна зловонная выгребная яма на Комсомольской площади, другая на Курской, третья на Павелецкой. Полцентра пропахло немытыми телами и засохшим калом – наверное, поэтому Кольцевая линия обозначена на схеме метро коричневым цветом.

  Такое вот созвездье у нас душистое, куда там. Но мы поехали. Ничего другого нам не оставалось.

  Насыщенный раствор бытия - это когда приоткрываешь в электричке окошко, на полном ходу подставляешь разгоряченное лицо упругому встречному ветру, и от этого ветра слезятся глаза. По дороге в Мелихово я протягивала ветру лицо и руки, и они пылали, как мухоморы в лесу. Электричка грохотала, будто вот-вот развалится на куски. Солнце скользило пятнами по желтому вагону, по пустым сидениям, ударило Сильвию прямо в глаз, но Сильвия не отвернулась, привыкла к солнцу в своей Севилье, и только щурилась и смеялась. Ресницы ее горели, как комнатная пыль в солнечном столбе, и казалось, что она заглядывает сквозь золотой дверной глазок куда-то в невидимый ангельский мир, где одни только лучи и улыбки. Было шумно, весело, я уже не жалела, что Сильвия в Москве, что в мою угрюмую сосредоточенность вторгся кто-то чужой – разговорчивый, энергичный, и что теперь мы сидим рядом в электричке. Радовалась, что такая солнечная осень, и что впереди Мелихово.

  От станции до усадьбы нас отвезли на облупленной «копейке», такой старой, что я всерьез опасалась, как бы у нее прямо на ходу не отвалилось дно. Дно не отвалилось, я выбралась на волю из бензинной духоты, зачерпнула туфлей сморщенные сухие листья, обошла машину кругом, и немедленно захотела пить, есть и по-маленькому. Я хотела этого почти все время – то одного, то другого, то всего сразу. В Мелихово всего сразу захотелось так сильно, что я растерялась. Так и стояла возле усадьбы с потерянным лицом, терзаемая сомнениями.

Сильвия тоже вылезла из такси и бодро завертела головой, высматривая достопримечательности. Ее каблуки вонзились в рыхлые листья. Она заметила мое скучное лицо и обиделась:

-Ты что, не рада, что мы в Мелихово?

  Их надо уметь понимать, иностранцев этих, а это не просто. Сильвия считала, что я должна улыбнуться и воскликнуть: «Как хорошо, что я в Мелихово!» Сама она все это уже проделала, теперь мой черед, а я молчала, переминаясь с ноги на ногу, и даже не потрудилась объяснить по-людски, с какой это стати я не рада тому, что мы в Мелихово. Наконец кто-то случайный кивнул в сторону туалета, и вернувшись к Сильвии уже налегке, я выпалила издали, задыхаясь: «Я очень, очень рада, что я в Мелихово, честно». Теперь все было в порядке, хаос выстроился обратно в космос, Сильвия деловито нацепила на нос очки и уткнулась в путеводитель.
 
  Говоря по правде, я обрадовалась Мелихову чуть позже – когда обнаружила в дремучем осеннем саду спелые яблоки, лохматые георгины и медный самовар на веранде. Мне захотелось сорвать яблоко и выпить сладкого чаю из самовара, но вместо этого мы с Сильвией отправились осматривать усадьбу.

  Мелихово оказалось небольшим одноэтажным домом с высокими окнами. У крыльца пришлось подождать: в дом воспитанным гуськом входили пожилые голландки. Где-то за деревьями стоял их невидимый автобус. Голландки шли чинно одна за другой, они вежливо улыбнулись, встретившись с нами глазами - такие чистенькие, благоухающие девственным потом и стиральным порошком, похожие на бело-розовые карамельки на палочках. Я подумала, что это какая-то специальная экскурсия поклонниц Чехова. И еще почему-то подумала: «Летучие голландки».

  Сама не знаю, с чего это я взяла, что они голландки. С таким же успехом они могли быть кем угодно - шведками, датчанками, норвежками. Они прошуршали мимо, негромко переговариваясь на странном своем языке. Вслед им пробежал крахмальный сквозняк.
В усадьбе было прохладно, сладковато пахло деревом, старым мебельным лаком, пыльной обивкой и сушеной калиной. Мне хотелось спать. Улечься на крошечный диванчик, отвернуться к стене и задремать, и пусть бы Чехов явился ко мне во сне. Чехов с домочадцами. С Ликой Мизиновой. С собакой-таксой. С лопатой в саду. Какие скромные кровати были у людей минувшей эпохи, какие низенькие – лечь бы на одну и вздремнуть, никто бы и не заметил.

Я рассматривала портреты, мебель, цветные витражи в Пушкинской комнате. Сильвия мыкалась по дому с трагическим лицом – тушь поплыла, нос покраснел, за тем и приехала. Постояла перед кабинетом Чехова, как перед алтарем.
К кабинету было не подойти – голландки толпились у входа плотным полукругом, всей своей женской экскурсией. Они напоминали прихожанок какого-то неизвестного храма, сестер тайной секты - Ордена поклонниц Чехова. Стояли неподвижно со строгими торжественными лицами. Одна бесшумно плакала, повернувшись спиной к остальным и лицом ко мне. Перламутровые слезы стекали по ее ровным щекам, и она аккуратно собирала их у подбородка в платочек. Чистые монашеские слезы. К ней вежливо приблизилась другая, взяла под локоток, неторопливо сняла очки со своего крошечного потного носа и, уткнувшись бровями в оттопыренный большой палец, промокнула платком глаза.

  Я еще немного походила по дому и отправилась в сад. Голландки были уже там, расхаживали степенно среди яблонь. Они притихли, словно благочестивые прихожанки, вкусившие святых тайн. Когда, где, на каком языке научились они любить Чехова? Может, это модно сейчас - дикая пустая страна, а тут Чехов интеллигентный с шелковистой бородкой, в очках. Русская душа темна и непредсказуема, а Чехов как бы разгадка. Вот и Сильвия туда же со своей поплывшей тушью.

  Сильвия стояла на крыльце, дышала деревенской свежестью. Облокотилась о перила, перебирала ногами на лакированных каблуках, как горячая скаковая лошадь. Она в самом деле была породистой лошадью – не в обидном, а в положительном смысле. Видно было, какая она довольная - тушь высохла, личико посветлело. В одной руке блокнот, в другой - белый платок с пятнами от туши: жалко Чехова, так хорошо жил, а потом взял и умер. Больных спасал, очень жалко. Мог бы ведь еще кучу всего сочинить, рассказы или пьесы, чтобы было чего изучать севильским славистам.
Она уже успела прикупить пару книжек и набор открыток, а затем подняла и сунула в карман на память камешек из сада. Я подумала, что можно было бы запустить в продажу майки и значки с Чеховым - их бы разбирали, как горячие пирожки. Че Гевара - раскрученный бренд, а наш Чехов, чем он хуже? Я бы вот обязательно купила себе такую майку и значок, носила бы их по заграницам, да и в Москве можно, почему нет. Голландки тоже наверняка купили бы - по значку и по майке. Так смотришь – обыкновенное лицо голландское, а приглядишься - Чехов в очках. И Сильвия пофыркала, пофыркала, да, глядишь, и купила бы потихоньку значок.

  Москва не Севилья, испанцам у нас даже в жару прохладно, и одеваться можно, как хочешь. В Москве Сильвия носила строгие юбочно-пиджачные костюмы - изображала русскую аристократку. Темные волосы выкрасила в желтый цвет, скомкала на затылке, скрепила большой заколкой, лицо все лето берегла от загара, в уши повесила серьги с финифтью. На русскую она почему-то не очень была похожа - сложно объяснить, в чем дело было, почему не получалось, когда все на месте - костюм, заколка, финифть, желтые волосы. Зато она была похожа на Эвиту Перон, супругу аргентинского диктатора. А голландки все до единой были в брюках – наверное, в Голландии юбок вообще не носят. Голландки не хотели быть похожими на русских, они иначе устроены: Чехова любят, но все равно - как были голландками, так и остаются. Скоро они улетят обратно в свой Амстердам и будут любить Чехова оттуда.

Тихонько воркуя, голландки жевали бананы и бутерброды, припасенные в сумках. Яблоки их не интересовали – раз висят в саду, значит, не еда, а украшение.
А мне ужасно хотелось съесть яблоко. Если бы не пузо, я бы так и поступила – забралась бы поглубже в сад, зашла за яблоню и преспокойно нарвала себе яблок. Ветер шевельнул темные листья. Яблоки горели на солнце, ветер доносил их острый холодный аромат. Я представляла, как сжимаю пальцами тугое скользкое яблоко, как обхватываю ртом восковой бок, как зубы пронзают кожуру и впиваются в мякоть.
Неожиданно для себя я протянула руку и сорвала яблоко, даже ветка не качнулась. Отошла в дальний угол сада и откусила. Оно оказалось твердым и безвкусным, как сырая картофелина. Но я съела его целиком, даже огрызок проглотила, в пальцах остался только маленький бурый хвостик.

Никто не видел - ни Сильвия, ни голландки, ни смирные музейные люди - как я быстро-быстро рвала яблоко за яблоком, нарвала много, так что рук не хватало, сложила в темную утробу рюкзака и поедала оттуда одно за другим. Вот уже третье твердое яблоко из чеховского сада, уже язык защипало от белого едкого сока, а голод все не проходил.

-Простите, а где можно нормально поесть? – спросила я с набитым ртом.

-Тут палатка была, но у них лицензию отобрали на алкоголь. Нету теперь алкоголя, только на станции, - ответили мне.

  Когда мы возвращались из Мелихово, стемнело, и было совсем не жарко, не то что днем. И совсем осень. Где-то вдали гудели колокола, ветер пах окисленной медью. На станции завернули в шашлычную, увешанную флажками и цветными фонариками, как будто Россия незаметно кончилась и мы очутились где-то в Колумбии.

  Уселись за столик у окна. Я нервничала, схватила меню и принялась заказывать все подряд: соленые огурцы, рыбу, салат, курицу. Сильвия была недовольна: тут сферы высокие, дворянские гнезда, а у меня одни только куры и салаты на уме. Она равнодушно щипала картофельный пирожок, как воспитанная птичка. Когда же я наконец подняла лицо от тарелки, сытость моя оказалась такой сокрушительной и глубокой, что походила на опьянение, и было уже невозможно слушать Сильвию и отвечать впопад.

  Ночью меня рвало всеми пунктами меню, которые я заказала в шашлычной - курицей, салатом, рыбой, солеными огурцами. Наконец одно за другим выскочили наспех сжеванные и непереваренные чеховские яблоки. Я бродила по коридору в расстегнутом халате, как большой серый ночной мотылек. Как самка гуппи в аквариуме, беременная сотнями прозрачных мальков.

  Горячий слезный поток, идущий горлом, словно через меня двинулась тяжелая густая река. Даже ребра болели. Сильвия металась по квартире с пластмассовым тазом в руках. На плечи она по случаю ночной прохлады накинула цветастую шаль с бахромой – очень даже по-русски получилось, как будто за мной бегает с тазом не Сильвия из Севильи, а какая-нибудь Черубина де Габриак. Хотелось успокоить ее, похлопать по плечу и сказать: «Расслабься, неугомонная Черубина, поставь на место свой таз и спи-отдыхай, все равно нет от тебя проку», но она иностранка, их нельзя обижать, они ведь дети малые.

  Окно по-летнему настежь, в него заглядывает тысячеокий город. Чьи-то шаги падают в тишине на сухой асфальт. Вот кто-то невидимый остановился, замер под окном, словно прислушивается. В ванной пахнет сладкими севильскими духами. И всех почему-то жалко: Черубину с тазом, Чехова с лопатой, Каштанку, одичавший сад, несъедобные яблоки, голландских богомолок, зрелую зелень лесов, тронутых осенью, темные, помирающие деревни вокруг усадьбы. Особенно нищие эти деревни было почему-то невыносимо жалко – их видишь только из поезда или из автобуса, никто никогда по ним не ходит.

  Вызвали скорую. Когда позвонили в дверь, мне показалось, что сейчас я открою, и войдет Чехов с докторским чемоданчиком в руке. Но вместо Чехова появилась толстая фельдшерица и с порога потребовала, чтобы я одевалась в больницу. Но мне уже стало лучше, все уже было позади.

  Мальчик родился зимой под хрупким молодым месяцем, в темно-синий рождественский мороз. Его назвали Антоном, и Сильвия из Севильи больше не сомневалась в искренности моих чувств.


Рецензии
Какой удивительный рассказ! Трудно даже подобрать нужные слова. Пытаюсь выстроить предложения и сам слышу их никчемность. Поражает невероятная психологическая точность, пропущенная через сито изумительной иронии. Детали неожиданны, ярки, в меру шокируют очень ненавязчиво. Вы подобны виртуозу-повару, которому дано почувствовать до грана, сколько и каких приправ бросить в кастрюлю. Я готов бесконечно рассыпаться в превосходных степенях. А главное - результат: получился очень хороший рассказ, где есть первый план, а за ним - второй, сквозь мир малый видится мир большой, и невольно пробуждаются размышления о нас, о них, какая пропасть между нами (в хорошем смысле). И как начинаешь, увлекаемый автором, думать об этом, - вновь приходит Чехов. А он и не уходил никуда. Он здесь, смотрит грустно, не выдавая своей иронии и своего изумления.

Сергей Левин 2   26.06.2014 14:09     Заявить о нарушении
На это произведение написано 9 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.