Записки молодого варшавянина в день рождения
Записки молодого варшавянина в день рождения.
24 сентября 1938 года.
Мой семнадцатый день рождения.
Я хорошо помню этот день. В мае я сдал экзамены на аттестат зрелости и, в соответствии с тогдашними законами, готовился отбывать годичную воинскую повинность. Ночным поездом я прибыл в Закопане, где отец собирался представить меня своей четвертой жене. Он несколько опередил эпоху и вместо того, чтобы содержать одну законную жену и несколько любовниц, как было принято в его кругу, предпочел, на американский манер, отказаться от любовниц, но периодически менять жен, экономя, таким образом, время и деньги. Каждый развод и последующая свадьба сопровождались сменой вероисповедания, поскольку тогда не существовало иного способа расстаться с предыдущей женой: из католика мой отец превратился в протестанта, затем перешел в лоно православной церкви, а в четвертый раз женился в Вильно, оборотясь к Мекке и отбивая поклоны в тамошней мечети.
Тем, кто плохо его знал, он вкручивал, что в различных формах религиозного культа ищет Абсолютной Истины и ставит себя выше традиций и предрассудков нашего католического края, но я-то понимал, что речь идет всего лишь о новой бабе, и втихомолку радовался, что отец стареет.
Я происходил от первого, католического брака и проживал с матерью, учительницей истории; как дитя правого ложа, я не переносил жен отца и скрывал его похождения от школьных приятелей, даже от своего лучшего друга Земовита, опасаясь насмешек. К счастью, отец никогда не появлялся в школе, да и в моей жизни лишь мелькал от случая к случаю, хотя я был его единственным ребенком. В Закопане он снял мне комнату с содержанием в пансионе “Орлик”, чтобы одним махом отметить и мой день рождения, и окончание школы, и призыв в армию, поскольку повестка уже лежала у меня в кармане. Еще в мае мы с отцом изучили списки всех “подхорунжевок”, выискивая для меня наиболее сносную. В самой Варшаве действовала только Военно-медицинская школа. Я никогда не мечтал быть врачом, а тем более военным: службу в армии я, разумеется, считал своей почетной обязанностью и утешался возможностью покрасоваться в мундире, но предпочел бы, чтобы отбывание воинской повинности осталось в моей жизни лишь коротким (не более года) эпизодом. Я отверг также Бронетанковую школу в Модлине, так как при одной мысли о железной коробке танка ощущал тошноту и головокружение. Некоторые закрытые помещения вызывали у меня острый приступ клаустрофобии. Из ближайших “подхорунжевок” оставалась только Школа связи в Згеже; на ней я и остановился, так как и служба мне предстояла техническая, интеллигентная, и муштры, да беготни по полям там было меньше, а больше теоретических занятий и манипуляций с новейшими средствами связи. Отец уладил дело через некого генерала, своего клиента, и мне прислали соответствующую повестку. Так я выбрал род войск, как турист выбирает отель, и вышел на историческую арену через черный ход, по протекции.
Отца и его четвертую жену я встретил только после полудня за поздним обедом в ресторане. Близились мюнхенские события, и отец разглагольствовал о напряженной обстановке на чешско-немецкой границе, которую он несколько дней назад пересек на “крейслере” вместе со своей молодой женой. Они возвращались из свадебного путешествия в Венецию, куда отец возил каждую из своих новобрачных.
- С немецкой стороны на шоссе – колонны грузовиков, с чешской – проволочные заграждения, слалом, да и только! “Не поддадитесь немцам?” – спросил я у таможенника, который лениво копался в багажнике нашей машины. “Будем стоять до последнего!” – браво ответил он, но я ему не поверил. Они и пискнуть не успеют, как Гитлер их проглотит.
- Тот пограничник – очень красивый парень, - вставила жена моего отца Ядька. Она была лет на двадцать пять его моложе, еще не пришла в себя после свадебного путешествия и смотрела на своего супруга с некоторой робостью. Отец встретил ее на приеме у знакомых, где она прислуживала за столом, нанятая за пять злотых на один вечер. Ее красота ударила моего папашу, как обухом между глаз, он подавился раковым супом, а когда Ядька подавала ему пальто в передней, подарил ей серебряную монету в двадцать пять злотых и свою визитную карточку с припиской: “Жду Вас в четверг в десять утра. У меня для Вас интересное предложение”.
Предложение оказалось настолько интересным, что они в тот же день выехали на загородную прогулку, и Ядька больше не вернулась домой; мой старик втюрился по самую лысину и перешел в магометанство, чтобы добиться развода со своей третьей женой – истеричной актрисой Марысей. Теперь я могу понять его слабость, но тогда, в свой семнадцатый день рождения, я смотрел на Ядьку с ненавистью. Отец прекрасно это видел и не старался нас подружить, считая мои чувства вполне справедливыми. Насколько я понимаю, он приписывал мне двойную ревность: и к нему, и к ней.
Шлюшка эта и впрямь была недурна: смуглая, тоненькая, длинноногая - подозреваю, что ее мать в молодости осчастливил своим вниманием прямо на меже молодой барин или отбившийся от полка улан. Папаша гордился ею как коннозаводчик породистой кобылкой. В Италии он разодел ее по самой последней моде: несмотря на таможенные ограничения, он не стеснялся в средствах за границей. Это тоже бесило меня как единственного наследника. Отец, очевидно, понял мое состояние, поднял бокал и провозгласил:
- Пью за твое будущее, Юрек! Через год в это же время ты отслужишь армию, и тогда я пошлю тебя в Сорбонну. Хочешь учиться в Париже?
-Конечно, хочу! – воскликнул я, - А на кого учиться?
-Я бы посоветовал тебе право или философию, - решил отец, - Впрочем, ты волен выбирать сам.
Я пока ничего не выбрал. Мать пыталась возбудить во мне нежные чувства к литературе; сама она зачитывалась Прустом, свежей литературной сенсацией, переведенной на польский, а мне в чемодан подсунула “Ночи и дни”. К сожалению, у меня не было времени проработать сей объемистый труд. С отцом я все равно не смог бы его обсудить – и в литературе и во всем прочем его вкусы составляли полную противоположность вкусам матери. А ведь меня привлекала легкая и блестящая жизнь отца, его жены-шлюшки, неустанные путешествия и все такое – что могла этому противопоставить мать, постаревшая над тетрадками, тихая, незаметная, аккуратно ведущая книгу расходов: “яйцо – пять грошей”. Я гордо выпил вино. То, что я пью, не таясь от взрослых, было свидетельством моей зрелости.
-Что слышно в Венеции? – спросил я, осмелев под действием винных паров, - Вы, пани, разумеется, в восторге?
-Там здорово было! – ответила Ядька, - Я раз чуть в воду не свалилась.
В непонятном наплыве родительских чувств, а, скорее, из чувства вины перед брошенным сыном, старик четыре года назад взял меня в Венецию, где мы провели три недели втроем: он, я и Марыся-актриса. Это была бабенка лет тридцати, претенциозная и самовлюбленная, вечно всюду опаздывавшая из-за неумеренной возни с собственным телом и лицом; она изображала из себя пресыщенную светскую даму, которую уже ничто не может удивить. Когда мы плыли по большому каналу, и я глаз не мог оторвать от кружевной готики дворцов, а отец с улыбкой наблюдал мое потрясение, Марыся тут же изрекла:
- Венеция, как Венеция, ею принято восторгаться, но мне кажется, что вода здесь воняет еще сильней, чем в прошлый раз.
- Просто тебя больше не окружает розовый флер любви, - вздохнул отец, расчувствовавшись, но тут же подмигнул мне.
Я хорошо узнал Венецию, потому что уже на следующий день они начали ссориться. Марыся всегда желала идти влево, когда отец тянул вправо, часами валялась на пляже, чтобы сразить южным загаром варшавских подруг, а в Венеции знать ничего не хотела, кроме лавчонок с кораллами и серебряной бижутерией. Отец дергался между нами, не зная, за кем бежать: то ли дремать возле своей супружницы в кафе “Флориана” над рюмкой коньяка, то ли показывать мне дворцы, Тинторетто и Тициана, а, главное, кататься на гондолах, что особенно пришлось мне по вкусу. В те дни Марыся еще возбуждала его, ибо через двери, связывавшие наши комнаты в отеле “Дарданеллы”, долетали сперва приглушенные отголоски скандала, а чуть позже скрип кровати, сопенье и сдавленные вскрики. Я не любил этого слушать и решил облегчить отцу жизнь, поскольку торчал между ними как колючая проволока, а потому после обеда, когда парочка удалялась на сиесту, удирал из отеля, брал гондолу и путешествовал по каналам, затем высаживался у вокзала и по лабиринту улочек, мостиков и площадей добирался до самого Дворца дожей. Каждый раз я выбирал новую дорогу, расширяя радиус своих путешествий, пялился с мостиков на воду или покупал на площади Святого Марка пакетики с горохом и кормил голубей (в Варшаве тогда голуби еще не размножились настолько, чтобы испаскудить весь город).
Колонны Дворца дожей были оклеены плакатами с большой фотографией Муссолини в шлеме с ремешком, затянутым под массивным подбородком. “V il Duce!”, - гласила подпись. Я всматривался в воинственную физиономию, обладатель которой обещал вернуть итальянцам их национальное достоинство. Рядом неподвижно стояли двое карабинеров в шапках, расшитых красным и золотым позументом и мундирах столетней давности. Один раз я видел, как маршировал взвод чернорубашечников, помогая себе ритмичным посвистом. Впрочем, музыкальное сопровождение не действовало: они топали вразброд, словно стадо гусей. В лучах итальянского солнца, на фоне бело-розового Дворца дожей, фашизм казался мне глупой шуткой, а плакаты с мордой Муссолини, испохабившие одно из красивейших сооружений мира, такими же непрочными и недолговечными, как расклеенные чуть дальше, уже на стенах обычных домов, афиши оперы “Сельская честь”. “Il Duce ha sempre ragione!” – орал я над ухом Марыси во время очередной ее ссоры с отцом. Что и говорить: Марыся ненавидела меня всей душой!
На вышеупомянутую оперу мы отправились втроем, соблюдая негласное перемирие. Марыся разоделась в ярко-алое платье, специально купленное для такого случая; отец в своем летнем костюме цвета кофе с молоком и белой шляпе напоминал богатого плантатора из Бразилии. Я в последний раз в том сезоне носил короткие штаны. Марыся из-за них втройне презирала меня и откровенно бесилась: посторонние могли принять меня за ее сына, а она, хоть и перешагнула за тридцать, желала оставаться вечно юной. Меж тем, она была весьма солидной комплекции, как говорят в народе, девка, что репка и, вопреки моде, любила обтягивающие платья. Кажется, ради отца она бросила театр, о чем во гневе постоянно вспоминала; отец же ядовито замечал, что она была всего лишь актрисой второго плана, и ей пришлось бы немало заплатить театру, чтобы выйти на сцену в приличной роли. Все это я слышал из-за двери, став свидетелем, а, возможно и катализатором разрыва этой нелепой пары. Признаюсь, я сам решил по мере сил ускорить неизбежный процесс и освободить сорокалетнего дурня от ярма.
Когда мы отправились на пароходе в оперу, я носился по палубе, как заведенный, но то и дело поглядывал на разряженную парочку,и замечая при этом, что Марыся недвусмысленно стреляет глазками в сторону смазливого чернокудрого итальянца с ликторской розгой в петлице. Отец сидел на скамейке к нему спиной и ничего не подозревал, а меня охватила бешеная злость на эту прирожденную шлюху, кокетничающую исключительно из любви к искусству. Она не могла рассчитывать даже на мимолетный роман и все-таки отдавалась незнакомому брюнету каждым взглядом и движением губ. Я подошел к ней и, состроив капризную мину, громко потребовал:
- Мамуся, купи мне значок, как у того пана! – и ткнул пальцем в вышеупомянутого пылкого брюнета. Тот мгновенно отвернулся. Моей “мамусе” как будто съездили по физиономии: она зарделась, словно невинная девушка. Отец, удивленный моей инфантильностью, иронически покосился на меня, потом на итальянца:
- Ты что же, хочешь быть фашистом?
- Нет, я хочу быть таким же красивым! Чтобы все дамы пялились на меня, - отрезал я.
Старик наконец-то понял, в чем дело, и испепелил взглядом зардевшуюся Марысю. На площадь Святого Марка мы шествовали в гробовом молчании: первой семенила Марыся, на полшага позади угрюмо вышагивал отец, а я, чрезвычайно довольный, шел в хвосте колонны. Теперь скандал казался неминуемым, под каким угодно предлогом: баба просто кипела ненавистью. Первый салон мира был освещен прожекторами; на огромной эстраде разместился оркестр. На мраморных плитах площади были расставлены кресла, но в первых рядах уже не осталось свободных мест – Марыся слишком долго возилась со своим туалетом, и мы чуть не опоздали. У самой эстрады сидели дамы, густо увешанные бриллиантами. Наши места находились гораздо дальше, в предпоследнем ряду, что привело Марысю в состояние полной истерики.
- Да я в жизни не сидела так далеко! – взвизгнула она, - Я никогда не сажусь дальше третьего ряда! Если бы ты мне раньше сказал об этом, я бы вообще не пришла! Отсюда мы ничего не увидим!
Напрасно отец тихонько втолковывал ей, что будет большое историческое гала-представление, само присутствие на котором уже почетно, что отель “Эксцельсиор” закупил первые ряды для миллионеров и членов королевских фамилий, - остервенелая баба кинулась вон, расталкивая всех на своем пути. Сразу стало видно, что она воспитана в какой-нибудь провинциальной дыре. Как раз в этот момент на эстраду вышел дирижер, и все завопили “браво”: это был сам семидесятилетний маэстро Масканьи, который приехал дирижировать собственной оперой, чтобы повторить блестящий успех сорокашестилетней давности. Его появление отвлекло внимание соседей от разъяренной Марыси и она, распихав кресла, припустила ко Дворцу дожей. К сожалению, отец еще не дозрел до того, чтобы бежать за ней следом, но постепенно лысина его налилась кровью, глаза злобно блеснули, он сорвался с кресла и кинулся за Марысей. Таким образом, я один изнывал от скуки на опере, не решаясь подняться с места, чтобы в третий раз не беспокоить соседей. К счастью, представление продолжалось меньше часа. Овациям не было конца, но, поскольку зал аплодировал стоя, мне удалось проскользнуть между кресел, и я отправился на поиски незадачливой пары.
Только через много лет я по-настоящему оценил красоту увиденного; память у подростков на редкость цепкая, и образ одной из прекраснейших площадей мира запечатлелся в ней, как на фотографии. Я часто обращался к ней в годы боли и страха: теплая, бело-розовая, расцвеченная огнями Венеция и увертюра маэстро Масканьи светили мне во тьме. Это прошло и, возможно, было просто сном, но никто не мог отобрать у меня этот сон. Через двадцать пять лет я снова, не веря своему счастью, сидел вечером на площади Святого Марка, но все вокруг выглядело иным, хотя и находилось на своих местах: и кони над порталами базилики, и лавчонки с кораллами – все оказалось слишком правдивым по сравнению с цветной фотографией из моего детства.
Я без труда нашел злосчастных супругов за столиком в кафе напротив Дворца дожей. Скандал уже закончился, и оба они сидели, будто аршин проглотив – отец над оранжадом, Марыся – над коктейлем (похоже, еще в театре она начала выпивать и каждый день за обедом требовала “чего-нибудь покрепче”). Теперь они молча переживали обиды.
- Ну как, понравилась опера? – спросил отец.
Он старался говорить непринужденно, но я видел, что он готов придушить Марысю. Она была до предела развращена своими прежними любовниками, избалованная их вниманием, не знала предела капризам и распоясывалась без меры. Вообразив, что один вид ее оттопыренной попки навеки лишает мужчин воли и самолюбия, она
изводила очередного самца безо всякой жалости и превращала его в тряпку исключительно для удовлетворения собственных амбиций. Но на этот раз я каким-то шестым чувством уловил, что они с отцом перегнули палку: сейчас бы я сказал, что количество скандалов, капризов и взаимных обид переросло в качество, и чары рухнули, но тогда я имел смутные представления о диалектике и чувствовал только, что надвигаются неотвратимые события: православный период в духовной жизни отца приближается к концу.
- Мне очень понравилось, - ответил я весело, - Этот старик Масканьи довольно лихо махал палочкой. Певцы тоже были ничего себе. Мне будет что рассказать маме – ведь она так любит музыку. Она, я думаю, много бы дала, чтобы послушать эту оперу.
После таких слов Марыся вскочила, фыркнула и бросилась к пристани. Это было самоубийством. Отец торопливо расплатился, и мы побежали за ней. Дорогой все молчали; из-за двери я на этот раз не слышал ни ругани, ни стонов экстаза – они легли спать в мертвой тишине. Мой старик решил показать характер. Наконец-то он мог расплатиться за все. Утром он сухо сообщил мне, что нам придется уехать на несколько дней раньше, и следующим дождливым утром мы пустились в обратный путь.
Марыся, испуганная молчанием отца, тут же сменила тактику: всю дорогу она заботилась о нем с материнской нежностью. Опасаясь потерять мужа и покровителя, она подсовывала ему бутерброды, предупредительно чиркала спичкой, когда отец доставал сигареты, стала мягкой, тихой, грустной и любящей. Но старик не дал себя одурачить, и за это я его полюбил. Он принимал все авансы и услуги с вежливой улыбкой и благодарностью, но даже пальцем не дотронулся до Марыси. В ее глазах я заметил холодный ужас: если отец ее бросит, она уже не найдет такого шикарного покровителя, она стареет, и на шее у нее появились складки. На станциях отец выходил прогуляться только со мной, оставляя Марысю наедине с ее горькими мыслями. В Варшаве я потерял их из виду, вернулся в школу, и Венеция изрядно поблекла в моих воспоминаниях. Только через несколько месяцев я узнал, что отец снова свободен, а Марыся, получив отставку, влачит жалкое существование с каким-то саксофонистом.
Итак, четыре года спустя, в день своего рождения, 24 сентября 1938 года, я сидел за праздничным столом с отцом-магометанином и Ядькой, дочкой дворника. У моего старика наблюдалась явная склонность к женщинам из низов общества. Я знал, что за это его бойкотируют в варшавском свете. Ни один мещанин, торговец или промышленник, а тем более высокий государственный чиновник или офицер не мог ему простить столь легкой, хоть и дорогостоящей смены жен: ведь каждый из них мучился с одной и той же супругой десятки лет, затянутый в корсет условностей, приличий и религии. Они завидовали легкомыслию отца и тому, что он непринужденно проделывал все, о чем они лишь мечтали, не решаясь сбросить оковы. Магометанская свадьба с дочерью дворника обернулась крупным скандалом и захлопнула перед отцом все еще остававшиеся двери. Он мог теперь рассчитывать лишь на короткие свидания с бывшими друзьями, да и то втайне от их жен.
- В опере были? – спросил я.
- Были, на “Паяцах”. К сожалению, сидели в последнем ряду, - отец лукаво улыбнулся, - Но Яде понравилось.
- Страх люблю, когда играют и поют, - подхватила Ядька. Она восторгалась всему, что видела и не сводила глаз с супруга-чародея, каждую секунду ожидая от него новых чудес. У отца не было с ней никаких хлопот. Актриса Марыся тоже прошла эту стадию. Далее следовал второй этап: привычка к заграничным вояжам, машине, вилле, дорогим тряпкам, а затем и третий – скука, усталость, отвращение к лысому старику, улыбочки, подаренные первому попавшемуся смазливому мальчишке, капризы, фокусы, истерики и, как следствие, катастрофа. Весь процесс займет у моего папаши от двух до трех лет и тогда, если позволит здоровье, ему придется перейти в индуизм.
- Мы живем на вулкане,- говорил он тем временем, - Каждый день может начаться извержение. Спокойное утро я принимаю, как дар Божий. Не знаю, правильно ли я поступаю, отпуская тебя в армию. Лучше бы нам всем на время забыть о Польше и уехать в Америку.
- Ох, в Америку! – мечтательно вздохнула Ядька и несмело погладила руку отца.
- Но меня призвали, - возразил я, - Это мой долг.
- Я преподнес генералу отличный “крайслер” и обеспечил тебе службу в Згеже, - заметил отец, - А могу хоть завтра и вовсе освободить тебя от этого долга. Ты не потеряешь год и спасешь свою шкуру.
- Ни за что! – вспыхнул я. Отец посерьезнел.
- Понимаю, - кивнул он, - Я в свое время тоже был патриотом и вступил в Легион. Потом само прошло.
- И ты торгуешь автомобилями, зарабатываешь кучу денег и плюешь на все, - закончил я презрительно, - По-твоему, пусть нищие любят родину! А я в армию иду с удовольствием!
- Время сейчас неподходящее, - вздохнул отец, и больше мы об этом не говорили, потому что начались танцы. Щеголеватый поручик, затянутый в мундир, звякнул шпорами перед нашим столиком.
- Вы позволите пригласить Вашу дочь? – обратился он к отцу.
- Хочешь потанцевать с паном поручиком, детка? – добродушно улыбнулся мой старик. Очевидно, он вел теперь новую политику. Ядька замялась: наверное, ей хотелось потанцевать со стройным кавалеристом, но она не знала, говорит ли отец серьезно, или проверяет ее.
- Потанцуй, дорогая, - продолжал отец, - Порезвись. Неизвестно, простоит ли этот мир еще хоть неделю.
- Вы напрасно беспокоитесь, - высокомерно улыбнулся поручик, будто сам факт его существования уже был гарантией мира.
Ядька встала и, слегка ошалевшая, поплыла в слоу-фоксе “Я на седьмом небе”. Поручик вел ее по всем правилам, элегантно, упруго и с видом соблазнителя, уверенного в чарах своего мундира, нашептывал ей что-то на ухо. В зале стало тесно от танцующих пар, и он увел свою даму как можно дальше от “папочки”. Я завидовал его изяществу, красивому мундиру, а больше всего звенящим шпорам.
- Не уверен, что ты принял правильное решение, сынок, - сказал отец, не глядя на танцующих, - Нас ожидает катастрофа. Страна утонет в крови. Двадцать лет покоя были даны нам лишь благодаря случайному стечению обстоятельств, но больше так продолжаться не может. Естественно, твою маменьку я не смогу увезти с собой …
- Но Ядьку увезешь! – проворчал я.
- Не думай, что я слепой, - отрезал отец, - Она – как глина в руках скульптора. Я решил напоследок поиграть в Пигмалиона и представляю ее прекрасной, интеллигентной молодой женщиной, влюбленной в жизнь и в своего создателя, презирающую всех прочих мужчин …
Тут отец осекся – вероятно, мне не удалось скрыть улыбку. Он озадаченно поскреб лысину.
- Возможно, я зря тебе это говорю, но самое главное в подобных делах – воображение. Меня не интересует, какая она на самом деле. Возможно, она всего лишь глупый звереныш, возможно – шлюшка, готовая бежать за тем, кто больше даст. А я люблю свое воображение, я сам выдумал ее и знаю, что это неправда, но мне она нравится с нимбом вокруг головы. Когда я увижу, какая она на самом деле, все сразу кончится. Поэтому не смейся надо мной, малыш, и не смотри, как она прижимается к тому офицерику. Когда-нибудь ты поймешь и простишь меня.
У старика, видно, глаза были на затылке, потому что на куплете: “Весь мир от радости танцует и поет …” я увидел, как сблизились губы поручика и Ядьки.
- Во всяком случае, можешь рассчитывать на меня, мой мальчик, - закончил отец, - Через год, в твой следующий день рождения. ты поедешь учиться за границу, если ничто нам не помешает. Где бы я ни был, я займусь твоим будущим. Но ты сам должен понять, чего хочешь.
Говоря это, он любовно смотрел на меня. По мере того, как он старел, в нем пробуждались теплые чувства ко мне. Я же временами любил его, временами просто ненавидел. Как ревнивая женщина, я хотел, чтобы он занимался только мной: чем больше он тратит на меня денег, тем больше любит. Только из этих соображений я принял его предложение учиться во Франции – на самом деле, я предпочел бы Варшавский университет, куда приятней жить среди своих. К столику вернулась Ядька; поручик галантно поклонился ей, звякнул шпорами и удалился. Лицо Ядьки разрумянилось от удовольствия.
- Он хотел встретиться со мной в субботу, - сообщила она, - Я сказала, что мы уезжаем. А он сказал, что вернется в Варшаву, приедет за мной на коне и украдет. Тогда, сказал он, папочка на все согласится.
Я прыснул, отец добродушно рассмеялся, и мы выпили по последнему бокалу за мое здоровье и успехи в жизни. Я чувствовал себя взрослым и горел желанием потягаться с жизнью на равных. А еще я мечтал, чтобы рядом со мной было некое молодое, красивое и нежное существо. Я жаждал великой и бескорыстной любви.
Разгоряченный вином, я долго ворочался и вздыхал в своей крохотной комнатенке, но полуночи все-таки не дождался и уже в десять спал крепким сном праведника.
24 сентября 1939 года.
Мой восемнадцатый день рождения.
Мои старые беспорядочные записи каким-то чудом сохранились, и сегодня я могу достаточно подробно воскресить в памяти этот день. В полночь я улегся на стол, укрывшись одеялом. Снаряды грохали редко, и я быстро заснул. В шесть утра меня тряхнул за плечо капрал Зденра, всю ночь дежуривший на линии. Таким путем меня обычно будили по нескольку раз в сутки. Я слез со стола, ополоснул лицо в тазу с водой, так как после недавней бомбежки водопровод не работал, и покинул кабинет. Окна в нем давно были выбиты, и я основательно замерзал под своим единственным одеялом – пора было кончать с этой бравадой и перебираться в подвал, как все умные люди. Внизу, в подвальном коридоре, меня ждали двое: рядовой Карчевский, в прошлом вагоновожатый, и рядовой Вальчак, в прошлом слесарь-кустарь, оба с Праги. Саму Прагу я узнавал только теперь, раньше я ездил сюда только ради зоопарка и американских гор.
В шесть пятнадцать мы вышли из дома на Торговой. Слесарь нес полевой телефон и мешок с инструментами, вагоновожатый – длинную палку-рогульку. Я, моложе любого из них лет на пятнадцать, был, однако, подхорунжим и командиром отряда, сколоченного неделю назад из остатков самых различных формирований. Телефонную линию, соединявшую командира артиллерийской части, штаб которой разместился в Дирекции путей сообщения, с его непосредственным начальством в Королевском замке, мы протянули по деревьям вдоль Торговой и Бруковой до самой Вислы, где я лично присоединил провод к подводному кабелю, проложенному когда-то на черный день; по другую сторону Вислы, вплоть до самого замка, линией ведал другой отряд.
С тех пор, как немецкие войска замкнули кольцо вокруг Варшавы, их артиллерия не только рвала нам кабель, но и сшибала с деревьев латавших его людей. Мы неустанно испытывали судьбу: попадут или не попадут. Я никогда не был склонен к азартным играм, а кровавые поединки будили во мне лишь страх и отвращение. Только три с половиной недели продолжалась война, и я еще не свыкся с мыслью о смерти, хотя люди вокруг погибали один за другим с самого первого дня. Смерть была понятной на поле боя, где “мы” стреляли в “них”, а “они” в “нас”, но здесь, на Торговой, она приходила издалека, и люди играли в дьявольскую лотерею с самой судьбой. К сожалению, судьба выигрывала чаще.
Торговая совершенно обезлюдела: начинался утренний артобстрел. Почти у всех ворот стояли подводы и тележки тех бедолаг, которые не успели уехать. Только возле пекарни и колонки выстроились небольшие очереди: рисковать жизнью стоило лишь ради хлеба и воды.
Мы шли, соблюдая дистанцию, чтобы нас всех не накрыло одним снарядом; на этот раз, правда, над улицей время от времени рвалась шрапнель, осыпая осколками все вокруг, так что наши меры предосторожности не имели смысла. Проходя по Торговой и поглядывая на кабель, по-дурацки болтавшийся в воздухе на радость немецкой артиллерии, мы видели могилы, наспех выкопанные в палисадниках. В них лежали бывшие жители Праги, а рядом с ними солдаты из самых дальних деревень. Уже несколько дней дым заслонял солнце; и теперь где-то рядом горело сразу несколько домов. Ухали тяжелые орудия; их голос я безошибочно различал с того дня, когда один из первых артобстрелов настиг нас за завтраком, смешав утренний кофе с кровью.
Вагоновожатый, шедший первым, поднял рогульку: с дерева грустно свисал наш кабель. Ловким движением вагоновожатый сбросил его на землю и побежал к следующему дереву. Слесарь уже подключал аппарат к линии. Подгоняемые страхом, они действовали молниеносно. Слесарь позвонил в наш подвал и побежал к вагоновожатому, который тут же соединил разорванный кабель. Я совершенно не был им нужен в качестве командира – они делали чисто техническую работу, но приходилось рисковать шкурой, иначе как с ними жить? Слесарь вызвал замок, а вагоновожатый забросил кабель на дерево. Тут я увидел большого краснохвостого попугая. Он неподвижно сидел на дереве, не обращая внимания на свист шрапнели. Я подставил ему руку, и он тут же вскочил мне на указательный палец. Вытянув руку с попугаем, я направился к своим людям.
- Это жако, - сообщил вагоновожатый, - Краснозадый жако. Королевский попугай. В нашем зоопарке такой сидел в самой большой клетке, справа у входа.
- За него теперь ни гроша не дадут, - фыркнул слесарь,- Мясо темное, жилистое, еще заболеешь с него. Лучше пойдем в зоопарк, подстрелим там кабана или хоть антилопу.
- Думаешь, один ты такой умный, - ответил я, бодро шагая впереди с попугаем на пальце. Тот даже не пытался удрать: плен избавил его от необходимости проявлять инициативу. Осколки шрапнели стучали по мостовой, лоснились горячие кусочки металла.
- Сварим из него бульон, - деловито сказал вагоновожатый, - Или поджарим на сале.
Рядом ужасно громко свистнуло, и мы все попадали на мостовую. Попугай вспорхнул с моего пальца и уселся рядом. Вероятно, он разучился летать. Падение на мостовую не спасало от шрапнели, но трудно было совладать с инстинктом самосохранения. Человек, прижавшись к матери-земле, чувствовал себя как-то спокойней. Я поднялся, попугай вскочил мне на палец, и мы пошли дальше. У стены лежала женщина с перерезанной осколком шеей, рядом валялось пустое ведро. С левого берега поднимался к небу серо-зеленый столб дыма. Мы вернулись в Дирекцию путей сообщения. Залатанная нами линия еще работала. Я вдруг вспомнил, что сегодня мой день рождения.
- Господа, стыдно сказать при старших, но мне сегодня исполнилось восемнадцать, - сообщил я, - Приглашаю вас к себе на рюмочку.
Мы вошли в мой кабинет на первом этаже. Я все еще держал попугая на пальце. Поставив птицу на стол, я вынул из комода бутылку вишневки, найденную в брошенной квартире. Закуска была не ахти какая: ячменный кофе и по кусочку хлеба. Я разлил вишневку по кружкам.
- К Варшаве подкрепление идет, - поведал, входя, вагоновожатый, - С востока и с запада. Английский флот взял курс на Гданьск, а русские вот-вот перейдут границу.
- Да брось ты трепаться! – оборвал его слесарь, - Мы каждый день слышим что-нибудь в этом роде. А знаешь, чем все это кончиться?
- Знаю. Ничем, - ответил вагоновожатый, - Но пойми, обидно все-таки, что весь мир спокойно смотрит, как посреди Европы сравнивают с землей целый город.
- Нужны мы той Европе! – фыркнул слесарь, - Может, когда-нибудь нам и воздадут по заслугам … в надгробной речи.
- Дурак! – рассердился вагоновожатый, - Человеку стукнуло восемнадцать, а ты веселенькую тему нашел! Ваше здоровье, пан подхорунжий!
Я предложил попугаю кусочек хлеба. Он, не торопясь, принялся за еду. Мы выпили вишневку. Было около десяти утра, и в столь ранний час мне не требовалось много спиртного, чтобы ощутить приятное головокружение. Пить я научился в армии. Мать вообще не держала в доме водки; я пил только вино и только в особо торжественных случаях, но в первую же ночь в казарме меня взяли в оборот: двое заломили мне руки за спину, а третий влил прямо в горло стакан спирта, слегка разбавленного квасом. Напрасно я, вырвавшись, попытался спрятаться в клозете – меня снова поймали, а просить пощады в подобной ситуации недостойно курсанта военной школы. Старик не мог обеспечить мне своего непосредственного покровительства, но регулярно высылал деньги, а в одно из воскресений, когда, ввиду угрожающего положения нам отменили увольнительные, совершенно некстати появился на своем “крайслере”; к счастью, Ядьку он с собой не взял, но и без того вся школа говорила, что у Белецкого отец миллионер. Взводный Лукашек теперь обращался ко мне с такими тирадами: “А ну, быстро, под ту горку бегом марш, лечь-встать, ползи, воздух, ложись, марш под арест, тут вам Белецкий, армия, а не бордель, папочка вам тут не поможет, три дня будете клозеты драить!” Зато теперь я мог, не поморщившись, выпить за собственное здоровье.
Именно в эту минуту снаряд угодил в Дирекцию путей сообщения. Он попал в окно третьего этажа и был, вероятно, тяжелого калибра, потому что нас отбросило к стене, кофейник и бутылка с остатками вишневки полетели на пол, а попугай взлетел, уселся на калорифер и заорал: “Я люблю тебя, дурак!”
- Спасибо за угощение, - вздохнул слесарь.
Мы отряхнули с мундиров пыль и штукатурку.
- Здесь недалеко, на Виленской, я волочился за одной бабой из восьмого дома, - сказал вагоновожатый, глядя в окно, - Только я быстро смекнул, что она меня привечает только для того, чтобы подразнить своего любовника, пекаря. Ну, набил я ему морду и смылся. А теперь, подумай-ка, по этой самой улице фронт проходит.
- Лучше займись-ка, Юзек, попугаем,- предложил слесарь, - Надо же сообразить какую-нибудь закуску на день рождения пана подхорунжего.
- Господа, а не лучше ли подарить этой птичке жизнь, - сказал я, - За это я постараюсь раздобыть для вас роскошный ужин.
- Даже к выпивке у них, бандитов, нету уважения, - вздохнул слесарь, грустно разглядывая темную лужицу вишневки. Мы жевали хлеб пополам со штукатуркой. Волосы наши побелели от известковой пыли. Заскрежетала висящая на одной петле дверь.
- Обрыв на линии! - крикнул рядовой Ямрод. В голосе его слышалось удовлетворение: он испортил праздник, на который не был приглашен.
Я подхватил попугая на палец, и мы втроем дружно кинулись к месту обрыва. Артобстрел стих, зато прибавилось пожаров, потому что с самолетов накидали зажигательных бомб. Мы обнаружили, что кабель порван на Бруковой, у самой Вислы. Оттуда открывался чудесный вид на Варшаву, всю в дыму пожаров. Конец кабеля запутался в ветках дерева, и вагоновожатый не мог снять его своей рогулькой. Мы смотрели на дерево из подворотни, и никому не хотелось на него лезть: наш патриотический пыл и жажда самопожертвования несколько поиссякли. А ведь и слесаря и вагоновожатого я представил к кресту за отвагу, когда мы еще скакали по картофельным грядкам и ползали среди капустных кочанов далеко от Варшавы. Но теперь, на улицах Праги, в осажденной столице, горечь отбивала всякую охоту к подвигам.
Мое восемнадцатилетнее воображение не могло объять всего ужаса надвигавшейся катастрофы. Я чувствовал себя сопляком, которого больно, а, главное, незаслуженно высекли. Тем не менее, я был командиром и обязан был действовать. Я мог бы отдать приказ, но вместо этого отдал вагоновожатому карабин, пересадил попугая на палец слесаря и взобрался на дерево. Немецкие артиллеристы только этого и ждали: над моей головой что-то засвистело. Мои подчиненные наблюдали из подворотни, как я выпутываю кабель из веток и листьев. Улица была пуста; лишь кони, запряженные в телеги беженцев, беспокойно ржали, но их все равно в скором времени ждала смерть под ножом: людям не хватало еды. Впрочем, далеко ли он утянут свои телеги? Неуверенными, дрожащими руками я дергал кабель, но поддавался он плохо. Наконец я сорвал его с дерева, сбросил на мостовую и рухнул следом так что, кажется, пятки вбились в колени. Я взял попугая, а слесарь, выскочив из подворотни, подхватил оба конца кабеля и молниеносно соединил их. Казалось, вся Варшава там, за Вислой, горит.
- Через полчаса сменяемся с поста, - сообщил вагоновожатый, - Я заскочу на минутку домой, ладно?
- Что значит домой?! – рассвирепел я, - Забыл, что война идет?! Вот прикажу расстрелять тебя, как дезертира! К ужину вернешься?
- Ну, если не шлепнут меня где-нибудь …
- Не имеют права тебя шлепнуть, - неумолимо отрезал я. – Это не оправдание. Если тебя шлепнут, получишь два наряда вне очереди. И вообще, что за идиотизм вести войну по месту жительства!
- Кур-р-р-ва! – крикнул попугай. Мы удивленно оглянулись на него. Очевидно, зоопарк посещала самая разношерстная публика. Слесарь наладил связь, вагоновожатый прозвонил линию, и мы направились в обратный путь. Мимо проехал маленький грузовичок: в кузове лежало несколько безжизненных тел. Подрагивали бедра толстой женщины; ступней и лодыжек вообще не было. Я отпустил вагоновожатого и слесаря – они каждый день ходили домой отдохнуть, - а сам передал пост взводному Маевскому.
- Сегодня ночью вы дежурите, - не без ехидства сообщил он.
- Это еще почему?! – обиделся я.
- Капралу Байко оторвало руку, и вы займете его место.
- Где это его угораздило? – проворчал я.
- Стоял в очереди за пирожными на Инженерской, - объяснил дежурный, - Какой-то идиот пустил слух, что открывается кондитерская, вот все сразу и сбежались как стадо баранов. Откуда здесь взяться пирожным? Может вы, пан подхорунжий, уступите мне попугая? Плачу за вес.
- И не подумаю! – зло ответил я, но тут же вытянулся в струнку: по коридору навстречу нам шел командир дивизии с целой свитой офицеров. Широкоплечий, плотный полковник шагал тяжело; лицо его будто окаменело; он смотрел прямо перед собой, придавленный грузом ответственности и переполненный горечью поражения. Мы стояли неподвижно, как статуи, пока он проходил мимо. Я почувствовал себя слабым, трусливым щенком.
С презрительным видом покинув взводного Маевского, я отправился к себе на первый этаж. Я по очереди открывал двери кабинетов в поисках новой квартиры с окнами во двор, чтобы надежней укрыться от снарядов.
Мне понравился кабинет начальника отдела снабжения с письменным столом, двумя креслами и кушеткой; глаз радовался при виде целых стекол в окнах. Еще вчера кабинет был занят, но со дня на день обитатели дома спускались все ниже и в конце концов освободили даже первые этажи. Варшава начала подвальную жизнь. Я сразу же налепил на дверь клочок бумаги с надписью “Центр связи”, перетащил из разбитой комнаты одеяло, мыло, зубную щетку и полотенце, напоил попугая водой из пепельницы, поиграл печатями и штемпелями, найденными в письменном столе, умыл в тазу нос и кончики пальцев, посадил попугая в мешок, запер дверь на ключ и спустился в подвал. Там под охраной дежурного телефониста стояла моя главная ценность – велосипед. Этот велосипед марки “Ормонд” мне презентовала в Сероцке некая дама, поскольку его владелец, супруг означенной дамы, ушел на войну, а я едва волочил ноги после стокилометрового марша-бегства. Жертвы не спасли нас от поражения; оно наступило значительно быстрей, чем кто-либо сообразил, что это конец. Впрочем, мы со дня на день ждали помощи.
Было около полудня. Я перебросил за плечо мешок с попугаем, на удивление спокойным, и рванул по дороге, лихо крутя педали. Через минуту я уже был у моста Кербедза – там почти не стреляли. Горело где-то за гимназией Владислава Четвертого. Теперь мне предстояло перескочить мост, что было связано с немалым риском. Вражеские батареи скорректировали свои орудия несколько дней назад и засыпали мост тучей шрапнели, как только на нем появлялось что-то, достойное внимания. Шрапнель рвалась над железной конструкцией, осколки со звоном ударялись о перила, все, кто в такой момент оказывались на мосту, неминуемо становились жертвами деловитых немецких артиллеристов. Вот и теперь на мосту лежали свежие останки нескольких солдат, две конских туши и разбитые машины: мост очищали только ночью, когда артиллеристы уходили на отдых.
У моста я соскочил с велосипеда, пропуская три повозки с беженцами – они тоже ехали в Варшаву. На мосту, у самого края, лежал конь с перебитым хребтом, приваленный снарядными ящиками. К нему бросились двое штатских с ножами, в одно мгновение отхватили от конского зада два здоровенных куска мяса на бифштексы и поспешили назад со своей кровавой добычей. Три повозки галопом взлетели на мост; возчики что есть силы нахлестывали неповоротливых кляч. Те тяжело трусили по мосту, топча дорогой трупы людей и лошадей. Мост глухо гудел. Как только отчаянная кавалькада проскакала половину пути, разорвался первый снаряд. Разогнавшиеся першероны взвились на дыбы, разорвали упряжь, перевернули повозки; во все стороны посыпались мешки; они лопались, рассеивая во все стороны серую пыль. Потом снова стало тихо; навстречу мне бежал единственный уцелевший возчик.
Теперь настал мой час: я вскочил на велосипед и бешено заработал педалями. Лавируя между конскими тушами, человеческими останками, дышлами телег и горками крупы, я мчался вперед – к счастью, в последние дни я стал первоклассным велосипедистом. Вражеским канонирам не хотелось тратить снаряд ради одного сопляка на велосипеде. Дрожа от страха и злости я представлял себе, как они греются под сентябрьским солнышком где-нибудь в Вавже или под Виланувым, курят наши сигареты и жрут наших кур, а наблюдатель, вооруженный отличным цейсовским биноклем переговаривается по радиотелефону с пилотом самолета-разведчика: “Один велосипедист” - “Черт с ним”, презрительно фыркает командир батареи, потягивая пиво и заканчивая дискуссию о польских методах ведения войны: “Если бы был жив их Пилсудский, они смогли бы избежать позора”.
Я мчался дальше, виляя между людскими и конскими ошметками, и мне повезло. Разогнавшись, я со страху не заметил, как миновал крутой спуск Нового Съязда. Королевский замок дымился как затухающий костер; главную башню с часами будто ветром сдуло, а от крыши остались одни балки. До здешних подвалов тянулась наша чертова линия связи. Я въехал в Краковские ворота – черный дым поднимался к небу между Медовой и Тренбацкой, а люди бегали с ведрами, как муравьи в развороченном муравейнике. Я проскочил Медовую и выехал на площадь Красиньских.
У памятника Килиньскому вовсю работала столовая под открытым небом: со всех ближних улиц сюда сволокли конские туши, и толпы любителей отрезали от них кому что достанется. У края тротуара уже несколько дней стояла новенькая “шкода”, брошенная из-за отсутствия бензина. Придет и ее время: после капитуляции, утолив голод, предприимчивые варшавяне раздерут на куски ее внутренности, оставив один железный каркас. На Бонифратерской шныряла по подворотням еврейская беднота в развевающихся халатах: ей уже некуда было бежать от неумолимой судьбы.
Теперь надо было проскочить Жолибожский виадук, переброшенный над путями Гданьского вокзала. Он тоже простреливался немецкой артиллерией. Рядом, на валах форта Траугута, торчали останки зенитной батареи; еще в августе мы любовались ее вышколенной прислугой и новенькими орудиями; теперь от нее остались большие ямы в земле, да мертвая, искореженная пушка. Со стороны Цитадели доносились взрывы. На виадуке догорал грузовик, и торчали в небо дышла телеги, груженой разноцветными ботинками. Посреди проезжей части лежала продырявленная лохань. Миновав виадук, я уже спокойней ехал по пустым улочкам Жолибожа.
Вскоре я остановился пред обычным домиком, построенным в начале двадцатых годов; домик этот отец оставил нам с матерью когда впервые сменил веру. Двери были открыты. Я поставил велосипед в передней и крикнул: “Это я, мама!”. Из кухни вышла мать, похожая на призрак. В полутьме я заметил, что ее волосы совсем побелели.
- Что с тобой? – ахнул я, - Ты поседела со страху?
Мать тряхнула головой, подняв тучу известковой пыли. Это вернуло ей дар речи.
- Ты ведь сам приказал мне прятаться от снарядов между стенами!
- Разумеется. Так риска меньше.
- Ну вот я и спряталась, - сердито объяснила мать и отворила дверь клозета. Он помещался между кухней и комнатой и, следовательно, его отгораживали от улицы по две стены с обеих сторон. Внутри все было покрыто серым слоем известки и пыли. Из трещины в потолке зловеще торчало рыло артиллерийского снаряда.
- Ну и чудеса! Мама, да он застрял как раз над твоей головой!
- Тоже мне, чудеса! – проворчала мать, - Скорее, саботаж! Подумать только, я целый час мыла этот несчастный клозет. Солдаты, что стояли у нас, наверное, все из деревенских, они вечно залезали с ногами на унитаз. Нашей стране еще так много надо сделать, чтобы достичь истинной цивилизации, а тут вся Варшава вверх дном! Посмотри, на что похоже наше белье!
Я поднялся на второй этаж. В спальне матери, под туалетным столиком, лежал толстый крупнокалиберный снаряд без взрывателя. Он влетел через крышу, пробил потолок и потерял взрыватель; корпус, набитый взрывчаткой, бессильно откатился к стене, а взрыватель, разворотив шкаф с бельем, врезался в пол и застрял в трещине над клозетом.
- Посмотри на белье! Посмотри на простыни и скатерти! Посмотри на мою венецианскую шаль!
Я родился через девять месяцев после свадебного путешествия моих родителей в Венецию, и пресловутая кремовая шаль была немного старше меня. Теперь в ней чернела большая, обгоревшая по краям, дыра. Кажется, шаль была единственной памятью о коротком периоде счастья в жизни моей матери.
- Похоже, это продукция “Шкоды”,- заметил я, разглядывая снаряд, - Да здравствуют чехи! У тебя поесть не найдется?
Мать, особа очень нервная, кинулась вниз по лестнице.
- Ведь сегодня твой день рождения! Мой руки!
Я вымыл в тазу лицо, руки, шею, а потом и ноги. Они ужасно потели в сапогах, и я старался как можно чаще менять носки.
Только теперь я вспомнил о попугае, вынул его из мешка и поставил на обеденный стол. Попугай брезгливо отряхнулся и заорал: “Я люблю тебя, дурак!”
В доме не вышибло ни одного стекла. Стол был накрыт на две персоны, золотился графинчик с лимонной настойкой, поблескивали рюмки. Из кухни пахло чем-то вкусным. Через минуту мать внесла на тарелке огромный бифштекс.
- Боже! – воскликнул я, - Откуда такая роскошь?!
- Из сада,- объяснила мать, - Солдаты похоронили там своего лучшего коня и разрешили мне отрезать кусочек мяса для больного ребенка.
Я посмотрел через окно в сад. Посреди газона желтый квадрат свежевскопанной земли обозначил место погребения армейского рысака.
- Не ходи туда, они везде мин понатыкали. Вчера здесь был твой отец и чуть не лишился пальцев.
- А что с отцом? – встрепенулся я, вспомнив, что не видел старика с начала войны.
- Бомбежки сделали его человеком, - вздохнула мать, - Он испугался. Привез мне сахару, кофе, чаю, бутылку спирта и три коробки конфет. Думает, что мне этого хватит до взятия Берлина. К сожалению, здесь была твоя бабушка, и дело кончилось скандалом.
- Бабушка сказала ему все, что думает о его последней жене?
- И обо всех предыдущих тоже. Она кричала, что ноги ее не будет в доме Синей Бороды и вышла, хлопнув дверью.
Бабушка, мать моей матери, отличалась пылким темпераментом и всем говорила правду в глаза, поэтому она много раз уходила из нашего дома, хлопая дверью и заявляя, что ноги ее здесь больше не будет.
- Вот и сегодня ее нет, - вздохнула мать, - Надо бы пойти к ней, вдруг в ее дом тоже попал снаряд.
- Бабушке никакой снаряд не страшен, - заверил я.
Мать храбро подняла рюмку. Раньше она никогда не пила при мне.
- За твои успехи, Ежи! – сказала она, - Я боюсь за тебя. Мне бы очень хотелось, чтобы ты прожил жизнь разумную и полезную. Когда ты собираешься поступать в университет?
Я пожирал бифштекс, как голодный звереныш. Не было смысла думать об университете в дни, когда все встало с ног на голову. Мать маленькими глотками допила настойку, и в глазах ее блеснули слезы. Заскучавший попугай подобрался к моей тарелке и склевал остатки картошки.
- А у тебя все глупости на уме, - покачала головой мать, - Читаешь хоть в свободное время?
- Да, у нас читальня рядом, - ответил я, вылизывая тарелку.
Мать подала чай и открыла коробку конфет.
- Что ты собираешься делать с попугаем? – спросила она.
- Может, он принесет нам счастье?
- Какое уж тут счастье, когда кругом одно горе! А может, этот попугай – добрый знак, и к нам идет помощь? Ведь только помощь других стран спасет нас! Почему они нам не помогают, Ежи?! Что говорят офицеры?
- Помощь, помощь! – разозлился я, - Когда это кто-нибудь приходил нам на помощь? Учишь детей истории, а задаешь такие дурацкие вопросы!
- Но ведь у нас есть союзники!
- Самим надо управляться! – отрезал я, - Чего стоит народ, если он вечно ждет помощи со стороны!
- Ты, сынок, не умней своего попугая, - обиделась мать, - Если нам никто не поможет, мы вообще исчезнем с карты мира. Боже, как недавно это было …
- Что? – буркнул я. Все мое внимание занимало содержимое конфетной коробки.
- Свобода, независимость … Такое счастье … а теперь … - мать едва сдерживалась, чтобы не заплакать.
Я съел уже почти все конфеты и выпил чай. Поэтому я встал, посадил попугая в мешок и поцеловал мать.
- Ты приедешь завтра к обеду? – спросила она.
- Ну, если …
- Если тебя не убьют, если не взлетит на воздух мост Кербедза, если немцы не возьмут Варшаву … У меня есть еще один бифштекс. Дай Бог, чтобы твой девятнадцатый день рождения мы встретили в более приятной обстановке.
- До него еще слишком много времени.
Мать обняла и поцеловала меня. Только теперь я заметил, как она исхудала и постарела. Я сидел за Вислой, школу закрыли неделю назад, и ей оставалось жить одной тревогой. Я почувствовал нечто вроде угрызений совести.
- До завтра, мама, - сказал я, - Не скучай тут одна.
Я не мог знать, что завтра нас ждет кровавый понедельник, и я уже не приду есть бифштекс, а буду латать линию и рыть могилу слесарю, среди дыма пожарищ.
Я сел на велосипед, надвинул набекрень фуражку и поехал в центр. Было часа два, и бравые парни-артиллеристы, как видно, отдыхали по случаю воскресенья и хорошей погоды, потому что взрывов я почти не слышал.
Дорога до Мокотова промелькнула незаметно. По улицам бегали люди, кружа в поисках чего попало, главным образом, воды. На Маршалковской пожарная команда забрасывала землей горящий дом. Со дня на день город все больше разлагался и гнил. Но на улочках Мокотова царила тишина, только с запада долетали отголоски канонады. Дети играли в немцев и поляков, побитые немцы удирали с громким ревом.
Вилла отца, построенная лет десять назад, стояла целая и невредимая, а белые полоски бумаги на окнах издалека свидетельствовали, что все стекла на месте. Я толкнул калитку и вошел в сад. Хотя линия обороны проходила по соседней улице, и оттуда явственно доносился треск пулеметов,но здесь все дышало покоем, цвели алые розы и оранжевые георгины. Дверь не была заперта. Я вошел в переднюю, оставил мешок с попугаем на вешалке и увидел за столом отца, Ядьку и незнакомого полковника в полевой форме. Они пили послеобеденный кофе. Я щелкнул каблуками:
- Пан полковник, подхорунжий Белецкий докладывает о прибытии и просит разрешения остаться, - отчеканил я дерзко. Полковник оглядел меня с некоторым удивлением.
- Это мой сын, - объяснил отец.
- Ваш сын?! – еще более удивился полковник, - Вам не удалось освободить его от службы?
- Он мне не позволил, - вздохнул отец.
- Садитесь, подхорунжий, - улыбнулся гость, - Хвалю за отличное знание устава. Впрочем, мне пора идти. Приятно обнаружить у самой линии фронта такой уютный дом. К сожалению, мне больше не представится случая для визита.
- Отчего же? – спросил отец.
Полковник прислушался. Канонада заметно усилилась. Били сразу из нескольких орудий. Очевидно, послеобеденный отдых пошел артиллеристам на пользу.
- Бьют по Мокотовскому форту, - объяснил полковник, - Завтра, наверное, пойдут на штурм.
- Есть какая-нибудь надежда? – спросил отец.
- Первый акт заканчивается катастрофой. Будем ждать второго.
- Пан полковник, а лично вы верите в счастливый конец?
- Ну, разумеется! За нами право, честь и правда.
- Конечно, - кивнул отец, - А потому стоит ли удивляться, что с нами так легко управились. Если бы мы хоть раз в истории начали войну за бесправие, цинизм и ложь! Увы, мы слишком маленький народ: Бог велел нам быть добродетельными.
- Цинизм вам сейчас не поможет, - строго сказал полковник, вслушиваясь в новую серию разрывов, - Обстреливают Круликарню. Надо идти. Круликарню мы им не отдадим.
- А что в ней такого особенного? – спросил я.
- Это дворец восемнадцатого века с прекрасным садом, - объяснил полковник, - Правда, весь сад уже изуродован снарядами. Круликарня замыкает собой Пулавскую улицу и господствует над целым кварталом. До свидания, господа.
Я вскочил и вытянулся по стойке “смирно”. Мне нравился этот щуплый полковник с орденом на груди, лысоватый, с веселыми голубыми глазами. От него исходило непоколебимое спокойствие: он знал свой долг и готов был исполнить его до конца. Я снова почувствовал себя щенком. Выходя, полковник улыбнулся мне:
- Всего доброго, подхорунжий!
Больше я его не видел. Наутро немецкая дивизия захватила Круликарню. Поднимая в контратаку своих солдат, полковник погиб посреди изрытого воронками сада, там, где дымились руины дворца восемнадцатого века.
Снова грохнул взрыв, и Ядька боязливо съежилась. Несмотря нм на что, они с отцом мало изменились с довоенных времен и сидели за столом, накрытым белоснежной скатертью, в своих обычных, элегантных костюмах.
- Богатым везде хорошо! – нахально заявил я, - В городе люди прячутся по подвалам без света, воды и хлеба!
- У нас тоже нет воды и света, - ответил отец, - А подвал нас вряд ли спасет.
- Зато у вас полно жратвы, - проворчал я.
- Но разве моя вина, что немцы обстреливают большие каменные дома и не трогают виллы?
Я презрительно рассмеялся. Меня все здесь раздражало.
- На какое чудо ты рассчитываешь, - зло спросил я, - Почему ты дал захлопнуть себя в этой мышеловке? Из любви к родине?
- Думаю, из-за недостатка средств, - улыбнулся отец.
- Что?!
- В этом бардаке я так и не дождался, пока банк предоставит мне достаточную сумму.
- А твои доллары? А недвижимость за границей?!
- Мы все же решили остаться. К сожалению, меня, капитана резерва, не взяли в армию.
- Но ведь все правительство смылось из страны! – горячился я, - И с ними толпы богачей! Я думал, что вы уже давно во Франции.
- Вероятно, ты прав, - вздохнул отец, - Я еще дорого заплачу за свою ошибку. Сам не пойму, как это случилось. Мы уже запаковали чемоданы, и машина подъехала, – не наша, нашу реквизировали для нужд армии … Вильдкомба, представителя “Дженерал Моторс”. Он настаивал, кричал, что это последняя возможность, а я достал бутылку, наполнил рюмки, предложил ему выпить за нашу победу и убираться. Ему очень приглянулась Ядя, потому-то он так и лез со своей помощью. Подозреваю, что он задумал отбить ее у меня по дороге. Понимаешь, в подобных обстоятельствах я не мог воспользоваться его любезностью.
- Он рыжий и вообще мне не нравится, - обиженно вставила Ядька.
- Чего не сделаешь, чтобы удержать любимую женщину, - вздохнул отец.
- Я приехал потому, что сегодня мой день рождения, - напомнил я.
- Ах, правда! – встрепенулся отец, - В этой неразберихе все на свете забудешь! Ведь ты должен был ехать в Сорбонну. Ну, ничего, сынок, мы свое возьмем! Несмотря ни на что, я остаюсь оптимистом.
Он тут же достал из буфета бутылку коньяка. Это был липовый польский “Мартель”, но в данном случае выбирать не приходилось; тогда я еще не любил коньяк, мне казалось, что он отдает мылом. Я вспомнил о попугае, достал его из мешка и посадил на ручку кресла. Попугай встряхнулся и членораздельно произнес:
- Я люблю тебя, дурак!
Ядька восхищенно вытаращила глаза.
- Кур-р-ва! – добавил попугай и замолчал. Я вполне мог им гордиться.
- Оставь его нам! – взмолилась Ядька, - Я всегда мечтала завести попугая!
- Меняю на бутылку водки и закуску! – ответил я, - И давайте веселиться – неизвестно, что ждет нас через три недели.
- Полковник сказал, что боеприпасов у вас не хватит и на три дня, - вставил отец, разливая коньяк, - Я горжусь тобой, сын. Помни: ты свидетель смены эпох. После войны все будет по-другому. Я рад, что успел прожить жизнь весело. Такое больше не повторится, это был наш звездный час.
- Но ведь мы непременно победим! – горячо воскликнул я, - На западе вот-вот начнется наступление …
- Тихо, тихо … - успокоил меня отец, - Твое здоровье! Я знаю, что ты честно исполнишь свой долг. В твоем возрасте я тоже воевал за свободу. Как мы радовались независимости, как трудно было в нее поверить … Это казалось чудом …
Из рассказов матери я знал о вкладе моего старика в Первую мировую войну. Он служил в Легионе, а позднее в военном министерстве, где занимал важную штабную должность. Мать впервые увидела его на Маршалковской летом 1919 года: он шел, печатая шаг, в отлично сшитом мундире, с медалями на груди, истинный герой и победитель. Мать призналась, что у нее сразу захватило дух – красавец-офицер был воплощением самой свободы, завоеванной после ста тридцати лет неволи. Она робко спросила у него дорогу, так как лишь на днях приехала из провинции, мечтая учиться в Варшаве. Он проводил ее на указанную улицу, а поскольку паненка, хоть и влюбленная до потери сознания, еще твердо держалась правил провинциальной морали, то год спустя он женился на ней, так и не добившись ничего до самой свадьбы. К сожалению, идиллия продолжалась всего три года. Мать сама считала, что пала жертвой вбитых в нее предрассудков: сойдись она с моим папашей без венчания, он не искалечил бы ей жизнь. Думаю, что я также был причиной ее несчастий: после развода она отказала нескольким кандидатам в мужья, опасаясь, что приход в дом отчима причинит мне горе. Я решил не выводить ее из заблуждения.
- Но чудо кончилось, - продолжал отец, - События восемнадцатого года не повторятся. После войны в Европе воцарится новый порядок, и тут уж мы ничего не сможем поделать.
- А как ты думаешь, Ядя? – спросил я.
- Я в этом ничего не понимаю, - вздохнула Ядька, - Стась все пугает меня, что придут большевики, отберут у нас виллу, и нам придется жить из милости в сторожке у моего отца. Он говорит, что родство с дворником будет очень кстати. Стась любит такие шутки.
- Я буду отпирать ворота и мести улицу, - продолжал отец, - А ты бросишь меня ради какого-нибудь комиссара, и будешь снова разъезжать в красивом автомобиле, если вообще будут автомобили. Но хватит об этом, тем более, что вы все равно мне не верите. Да и война еще впереди.
Чтобы напомнить нам об этом, снаряды теперь рвались ежеминутно.
- Может, лучше перебраться в центр? – несмело предложила Ядька, - Еще можно проскочить.
- И не подумаю! – отрезал отец, - Если уж погибать, так с комфортом, в гостиной, за коньяком, а не в подвале, в грязи, темноте и сутолоке.
- Зачем же погибать, - всхлипнула Ядька, - Ведь тебя не заберут в армию! Надо сделать из простыни белый флаг и выйти из Варшавы. Нас должны пропустить, у тебя куча знакомых в Берлине …
- Слышишь, что она мелет? – засмеялся отец, - Это все от любви! Она боится за меня! Думаешь, если я выйду, так и война кончится, а?
Грохнуло так близко, что зазвенела посуда на столе. Отец быстро разлил коньяк.
- Выпьем еще, пока не разбило бутылки. Дай Бог, чтобы в твой следующий день рождения ты с победой въехал в Берлин!
- Ты с ума сошел! – воскликнул я, - Неужели ты думаешь, что война продлится целый год?
- Кур-р-ва! – заорал попугай.
- Ядя, неужели ты хочешь взять себе эту вульгарную птицу? – удивился отец, - Я целый год работал над твоим словарем, а ты хочешь с помощью этого попугая вспомнить самые грубые выражения? Но Ядька тихо плакала. Закрыла лицо руками и плакала.
- Боже, ну почему ты такой несерьезный? … Мы спокойно могли уехать, сбежать от всего этого … Мы бы поселились в Париже или в Америке … и послали бы подальше всех этих немцев! Почему ты всю жизнь шутишь? Твои шутки плохо кончатся, мне снилось, я знаю! Ты меня совсем не любишь, не считаешься со мной, я для тебя только игрушка!
- И не стыдно тебе! – отец допил коньяк и встал, - Не женись, сын, ни к чему это! На женщин никогда не угодишь! Мне пора идти. Я командир ПВО, мне подчиняются целых шесть домов, и я должен дежурить на улице. Не хнычь, Ядька!
Он взял противогазную сумку и нахлобучил на голову пробковый тропический шлем. Я сложил в мешок провизию и водку.
- До свидания Юрек! – отец обнял меня, - Надеюсь, ты выберешься живым из этой заварухи. А если нет …
- Dulce et decorum est patria mori, - продекламировал я, - Латать линию не так уж опасно. У нас с тобой примерно равные шансы.
Я пожал лапу попугаю, погладил по голове зареванную Ядьку и вышел. Мне вдруг стало жаль эту глупую бабу.
Около четырех, после молниеносного броска через мост Кербедза, я добрался до своей штаб-квартиры. По сравнению с Варшавой, на Праге горело меньше. Только на следующий день мы увидели, как на самом деле выглядит пылающий город. После полудня обстрел почти прекратился, и линия работала без перерыва целых четыре часа.
Ни слесаря, ни вагоновожатого я на месте не застал – у них был выходной, поэтому я решил пойти в читальню. Она находилась через улицу, на первом этаже брошенного особняка. Двери были открыты, хозяева сбежали в неизвестном направлении, и я мог обменивать книги в любое время дня и ночи. Хотя я пользовался читальней уже дней десять, я не встретил там ни одного человека: книги, в отличие от воды и хлеба, не принадлежали к тем ценностям, ради которых стоило рисковать жизнью под шрапнельным огнем.
Сначала я выбирал книжки попроще, в поисках дешевых развлечений, чтобы как-то развеяться и одновременно заполнить пробелы в образовании, так как мать из воспитательных соображений подсовывала мне исключительно классическую литературу. Дома я прочел всего Манна, Келлерманна и Вассерманна, Эптона Синклера и Синклера Льюиса, Анатоля Франса и Франсуа Мориака и потому с жадностью накинулся на Антония Марчинского, Марка Римского и Птигрилло, считавшегося в то время королем чувственности и разврата. К сожалению, тут я был глубоко разочарован: Птигрилло показался мне пресным. А может, просто бомбы и снаряды мешали мне сосредоточиться, и голова моя была забита совсем другими мыслями. Впрочем, в то же самое время отец Ядьки, дворник, именно из страха перед бомбами, так крепко обнимал толстое тело своей жены, что зачал близнецов, которых сам впоследствии не мог отличить друг от друга. “Ишь, бомбочки!” – смеялся тесть моего отца, показывая единственный зуб. Не стоит добавлять, что содержание двух новых родственников явилось для моего старика достойной карой за легкомысленный образ жизни.
Итак, я взял из своего кабинета Марчинского “Когда бестия проснется” и отправился в читальню. В тот день кто-то, однако, побывал здесь раньше меня - на столе лежала стопка книг: романы Мнишковской, Зажицкой, “Камо грядеши” Сенкевича и “Жизнь Иисуса” Ренана. Я презрительно оттопырил губу и подошел к стеллажам, чтобы сорвать новый запретный плод, когда дверь в соседнюю комнату распахнулась, и на пороге возникла девушка, очень молодая и очень симпатичная. С минуту мы молча смотрели друг на друга. Передо мной стояла стройная блондинка, светлоглазая, полногубая, розовощекая и немного курносая, в красной плиссированной юбке и белой блузке.
- Я пришел обменять книжки, - решился я нарушить молчание.
- Вы записаны на абонемент? – строго спросила она.
- Нет, но могу заплатить за сентябрь, я вынул из кармана пачку новеньких купюр; по случаю войны все серебряные деньги заменили на бумажные и ими выплачивали нам жалование.
- Я здесь не хозяйка, а тетя уехала.
- Но вы ведь здесь живете?
- Наш дом вчера сгорел, - объяснила она, - А вы, вместо того, чтобы сражаться, читаете книжки?
- К сожалению. Мы стоим в доме напротив, и у меня довольно много свободного времени. Я прирожденный библиофил. А вы учитесь в школе?
- Закончила в прошлом году. Вы, насколько я понимаю, тоже?
- Выходит, мы оба вступаем во взрослую жизнь.
- Боюсь, мы выбрали не самый удачный момент, - вздохнула она.
С каждой минутой она мне нравилась все больше и больше. Я сел за стол и сделал вид, что просматриваю книжки.
- Вы мне нравитесь, - решительно заявил я, - Вы – первая вещь, которая мне понравилась на этой войне. Садитесь!
Она, нимало не смутившись, села, благосклонно оглядев меня с ног до головы.
- Во-первых, я не вещь, - уточнила она, - Во-вторых, меня совершенно не касается, нравлюсь я вам, или нет. Если вы думаете, что …
- Я рад, что встретил вас. Сейчас я выйду отсюда, осколок уложит меня на месте, и мы никогда больше не увидимся.
- Подумаешь, удивили, - усмехнулась она, - Я тоже сейчас выйду отсюда, и меня тоже может убить осколком. Нашли, чем гордиться!
- И верно, гордиться нечем, - признал я,- А вообще, снаряд может попасть в этот дом, и мы погибнем вместе. Меня это больше устраивает. Это ваша любимая книжка? – указал я на роман Мнишковской.
- А это ваша любимая книжка? - она ткнула пальцем в обложку “Бестии”.
- Чем вы собираетесь заняться в этой жизни? – спросил я после некоторой паузы. Она взглянула на меня с удивлением.
- Вы слишком любопытны. Зачем вам знать?
- Но ведь это самый важный вопрос.
- А чем бы вы хотели заняться в этой жизни?
- Прожить ее как можно веселей, - уверенно ответил я.
- И только?
- Влюбиться до смерти.
- Уже лучше. А еще?
- Делать что-нибудь интересное.
- Что именно?
- Ну… У меня нет способностей к математике …
- Зато у вас, наверное, богатый папочка?
- Откуда вы знаете?
- Видно по вашей беззаботной мордашке.
- Папочка меня бросил.
- И правильно сделал. Наверное, его дом сейчас горит.
- Возможно. А ваш папочка?
- Мой папочка служит на почте, - отрезала она, - И эвакуировался по приказу властей.
- Как же он бросил вас одну?
- С чего вы взяли, что я одна?
- Видно по вашим нахальным манерам.
- Ну вот, мы и познакомились, - констатировала она. Поборов робость, я потянулся к ее руке. Девушка быстро спрятала руки за спину.
- Мы еще не настолько знакомы. Прошу вас, не потеряйте книги. Они еще пригодятся после войны.
- Верну все до единой, - пообещал я, - Давайте, перейдем на “ты”.
- Давайте. Это будет мой скромный вклад в оборону страны. Наши солдаты должны везде чувствовать себя как дома.
- И бросаться в бой с именем любимой на устах.
- Мое имя Тереза.
- Ежи. А теперь я должен найти здесь бессмертное творение, которое поднимет мой боевой дух. Может быть, “Огнем и мечем”?
Я направился к полкам. Фонд этой библиотеки я давно уже знал наизусть.
- Пора идти. У меня сегодня ночное дежурство. Но завтра после двенадцати я опять приду сюда.
- За книжками?
- К тебе, - шепнул я, придвинувшись ближе. Она попятилась к двери.
- Не бойся, Терезка. Я по натуре робок и застенчив.
Я поцеловал ей руку. Тут не годился ни один из тех дурацких рецептов, которыми охотно обмениваются молокососы вроде меня: наброситься на девушку, сжать ее в объятиях, покрыть страстными поцелуями, сорвать одежду и так далее. В ответ я ощутил легкое дружеское рукопожатие и гордо удалился с книжкой в руке, как рыцарь с платком дамы сердца на шлеме. На следующий день мы не увиделись: все вокруг горело и рушилось, мы с вагоновожатым остались вдвоем и без конца бегали по улицам, налаживая связь. Я увидел ее только в среду, 27 сентября, после капитуляции, когда принес в читальню на хранение несколько полевых телефонов. Но в тот день мы были слишком потрясены и думали только о постигшем нас всех позоре. Она отвернулась, чтобы скрыть слезы, я осторожно дотронулся до ее плеча, и мы долго стояли так, придавленные отчаянием. Но вернусь к моему дню рождения.
В здании Дирекции я обнаружил вагоновожатого и слесаря.
- Господа, прошу вас на торжественный ужин, - объявил я.
Мы собрались в моем новом кабинете. Лица обоих гостей просияли при виде банки с консервированной ветчиной. Слесарь вскрыл ее штыком, мы разлили по кружкам водку, и за столом воцарилось приподнятое настроение.
- Говорят, англичане разбомбили Берлин в порошок, - сообщил вагоновожатый, - А чехи взорвали свою “Шкоду”.
- А Богоматерь посылает нам на подмогу дивизию архангелов, - продолжил слесарь, - Только все это поможет нам как мертвому припарки. Единственное, что мы можем сделать, это продержаться как можно дольше. Чтобы люди потом не говорили, будто Гитлер разделался с Польшей в одну неделю.
- В пятницу месяц будет, - уточнил вагоновожатый, - А до пятницы еще пять дней. Не так уж много.
- Мы должны продержаться значительно дольше, - вставил я, - Надо, чтобы другие страны успели подготовиться к войне.
- А я так прикидываю, что мы воюем только из самолюбия, - заявил слесарь, - К тому же, чем крепче нас взгреют, тем громче о нас будут шуметь после победы.
- Ты бы рад все улицы могилами вымостить! – вспылил вагоновожатый.
- Ну, тебя-то я похороню с воинскими почестями, - пообещал слесарь.
- Еще неизвестно, кто кого похоронит! – обиделся вагоновожатый.
- Может, кинем жребий? - слесарь потянулся за спичками.
- Прекратите немедленно! – завопил я, - Сегодня мой день рождения!
- Твое здоровье, Юрек! – спохватился слесарь, - Хоть ты и есть природный паныч, хоть и вскормили тебя мамочка с папочкой птичьим молоком, но окончательно свихнуться ты еще не успел. Вырастешь, авось и поймешь, что к чему, поэтому будь здоров и прячься от немцев получше. Таким, как ты, везет. Ты еще всех нас похоронишь.
- Иди-ка ты! – рассердился я.
- Спорим! – быстро предложил слесарь.
- Да хватит тебе спорить, - остановил его вагоновожатый, - У меня двое детей, и я не хочу оставлять их сиротами. Трамваи при всех властях будут нужны.
- Из трамваев построят баррикады, - засмеялся я и допил остатки водки. За окном стемнело, и нам пришлось перебраться на пол, потому что светомаскировочных штор в кабинете не оказалось. Я уже привык к мерному гулу разрывов и почти не ощущал страха.
- Мою мастерскую вдребезги разнесло и механика убило, - жаловался слесарь, - Ну почему нам опять бьют морду?
- А ты сам не знаешь? – поинтересовался вагоновожатый.
Мы помолчали. Бессмысленно было ругать правительство, сбежавшее в Румынию. Поражение было таким неожиданным и скорым, что наши мозги не поспевали за ходом событий. Свержение с Олимпа ура-патриотизма потрясло и ошеломило нас.
- О чем тут говорить … - подвел итог вагоновожатый.
Я очень полюбил их, и вагоновожатого и слесаря, и они тоже полюбили меня, хотя я был всего лишь избалованный маменькин сынок. Все это время я старался заслужить их уважение и так суетился, что они, наверное, приняли меня за отчаянного храбреца. Нас связывало нечто, заставляющее забыть о разнице в возрасте и воспитании.
- За нашу встречу после победы! – провозгласил я. Слесарь скептически поморщился, но выпил с удовольствием и закусил сардинкой. Это был его последний ужин.
- Мы несчастные букашки, раздавленные грубым сапогом, - фыркнул он, - Пан подхорунжий, мы сожрем все это сейчас или оставим на завтра?
- Ничего мы не оставим на завтра! – решил я, - Запрещаю думать о завтрашнем дне!
Мы все съели и выпили, и я пошел вниз, потому что приближался час моего дежурства. Вагоновожатый и слесарь спустились вслед за мной и улеглись в углу, шепотом дискутируя о чем-то. Я знал, что при мне они не говорят всего, о чем думают, но тут уж я был не властен над ними. Я уселся возле аппарата. Все линии работали исправно, и я углубился в чтение ночных приказов. Они не предвещали ничего хорошего: “Вторая батарея – четыре снаряда в район Марки в 01.00; третья батарея – пять снарядов на Жабки в 03.15”
За ночь мы имели право израсходовать не более пятнадцати снарядов и получить взамен от немцев тысячу. Деятельность наших батарей нельзя было назвать артобстрелом, скорее сигналом: мы не дремлем, а если бы у нас еще оставались боеприпасы, мы бы не позволили вам спокойно разгуливать аз линией фронта.
К сожалению, у нас уже не оставалось ни боеприпасов, ни надежды. Чтобы произвести впечатление на Терезу, я взял в читальне первый том Пруста “В поисках утраченного времени” и теперь открыл эту великолепную прозу. Вражеские артиллеристы разошлись спать, оставив лишь несколько дежурных при орудиях, самолеты продолжали пикировать на освещенные пожарами улицы, из всех углов подвала раздавался мощный храп, а я пробегал глазами длинные изысканные фразы, совершенно не понимая их, ибо мое существо безуспешно пыталось примириться с суровой реальностью. И все же катастрофа целого народа переносится легче, чем собственные обиды. Разве я готов был отдать жизнь или даже руку или ногу, чтобы ценой личной потери приблизить победу?
Читая о парижских салонах, я видел идущие к нам на помощь армии; из лесов выныривала пехота, по шоссе ползли танки, небо чернело от самолетов – все они спешили спасать Варшаву. Горело все вокруг, враги выли от страха, кричали “ура” спасенные обыватели. Но ведь двадцать лет назад так было на самом деле: люди целовались на улицах, над могилами погибших, над развалинами домов. А потом парад! Мне с детства нравились парады, которыми нас часто кормили для поддержания боевого духа и демонстрации могущества нашей армии. Последний такой парад состоялся 11 ноября 1938 года, когда нас подняли в шесть часов утра, чтобы провести торжественным маршем от Бельведера до Королевского замка. Я чеканил шаг и искал глазами среди восторженной толпы отца, Ядьку, мать с ее сопляками и даже незнакомую еще тогда Терезу. Я отложил Пруста до лучших времен. В полночь мне удалось подслушать несколько разговоров: наши начальники говорили о движении во вражеских войсках. Готовят наступление? А, может, отступают от несокрушенной Варшавы? От гордой твердыни с мощными укреплениями из перевернутых трамваев, шкафов и комодов? В полночь я связался с первой батареей, передал приказ послать три снаряда в сторону шоссе и вспомнил, что подошел к концу мой восемнадцатый день рождения.
24 сентября 1943 года.
Мой двадцать второй день рождения.
Это была пятница. Если бы не война, я, наверное, уже прощался бы с Сорбонной (что бы я изучал? право? филологию? я предавался размышлениям о несуществующем мире, давно отошедшем в область воспоминаний). Я бы нашел для себя подходящее занятие в Варшаве (университет? дипломатический корпус? адвокатура? отец, воспользовавшись старыми связями, вывел бы меня на нужную орбиту и обеспечил самую блестящую карьеру, какая только была возможна в рамках санацийного режима). В эту пятницу, 24 сентября 1943 года, я встал, как обычно, без десяти семь, моментально умылся и оделся, выскочил на улицу и через какую-нибудь сотню метров влетел в дом на площади Инвалидов, в последнюю секунду расписался в табельной книге и тут же повернул домой завтракать.
Уже год я исполнял обязанности младшего служащего в Налоговом управлении. Карьеру эту я выбрал исключительно потому, что данная контора находилась рядом с моим домом. Чтобы не угодить на работу в Германию, я решил обезопасить свое существование настоящими документами, а не липовым аусвайсом. Остальное оказалось легче легкого: в сопровождении отца я в один прекрасный день нанес визит его довоенному приятелю, прежде министерскому чиновнику, а ныне заместителю немца-фининспектора и вскоре предстал перед доктором Г., начальником Налогового управления. О нем говорили, что он, хоть и чешский ренегат, но довольно приличный человек и выгодно отличается от прочей шайки. Он не ответил на мой поклон, не подал руки и вообще не сказал мне ни слова. Он разговаривал только с приятелем отца, а я стоял в дверях, как раб, предназначенный на продажу. Он скользнул по мне обидно-равнодушным взглядом и подписал все что нужно. Кажется, отец сунул в карман своему приятелю какой-то внушительный сверток; поделился тот с доктором Г. или нет, осталось их маленькой общей тайной.
Итак, расписавшись в табельной книге, я вернулся домой, чтобы спокойно позавтракать. Времени вечно не хватало: на службе приходилось торчать часов по десять, до пяти-шести вечера.
Матери уже год, как не было в живых. Как-то она отправилась в школу, где под видом рукоделия учила детей истории Польши, и ее убило осколком гранаты, брошенной из проезжающего грузовика в жандармский патруль. Мне не удалось узнать, кто осуществил эту акцию. В последний раз я говорил с матерью за день до ее гибели: мы вернулись домой перед самым комендантским часом. Ужин наш состоял из пайкового хлеба и мармелада. Мать переживала очередной душевный кризис: не дотронулась до тетрадок и сидела, уставившись на огонек настольной лампы. Меня слишком донимали собственные проблемы, и я не обращал на нее внимания: мать была воплощением обыденности, и только когда ее не стало, я ощутил болезненную тоску по ней. Когда после ужина я направился в свою комнату, она тронула меня за плечо:
- Ежи, ты веришь в Бога?
Вопрос этот был весьма неожиданным в устах учительницы, воспитанной на демократических идеалах.
- Ты не находишь, что сейчас не время над этим задумываться? – буркнул я.
- Видишь ли … Мы с тобой почти не разговариваем. Я даже не знаю, чем ты живешь, чем интересуешься …
Я нетерпеливо косился на дверь:
- Мне нужно подготовить документы на завтра, - отмахнулся я и добавил уже мягче, потому что выражение ее лица заставило меня насторожиться, - Поговорим в воскресенье, хорошо?
И ушел. На похороны явилась толпа ее учеников, но отца бабушка не допустила, как морального убийцу и вообще ренегата. Смерть матери была моим первым личным горем. Повседневность не оставляла времени для переживаний и только иногда ночью, перед тем, как заснуть, я плакал.
После смерти матери ко мне вселилась бабушка, жившая прежде отдельно по причине трудного характера. Она была особа независимая и предельно искренняя.
- Ну, чего пришел, дурак?! – спрашивала она моего кузена, нанесшего ей воскресный визит, - Мать твоя была небольшого ума, а ты и вовсе ни на что не годен! Шел бы лучше лес валить, чем сидеть тут, да молоть чепуху!
Таким образом, она отвадила всех дармоедов, рассчитывавших на бесплатные обеды. Меня она по-своему любила и усердно впихивала в меня всю еду, которую еще можно было достать. Впрочем, вскоре оказалось, что я начал неплохо зарабатывать: доктор Г. знал, куда меня определил. Взятка, данная за мое трудоустройство, быстро окупилась. Сегодняшний завтрак, приготовленный бабушкой, составляли хлеб, ветчина, масло и кофе – правда, ячменный, но с молоком и сахаром. О стратегической роли ветчины в поддержании боевого духа нации можно было бы написать трактат. Я уселся за стол и включил приемник, вмонтированный в подставку ночника. Это было двойное преступление: я слушал лондонское радио и воровал электроэнергию. В 1943 году мы могли пользоваться электричеством лишь по два часа в сутки: либо с восьми до десяти утра, либо с десяти до двенадцати ночи; в иное время все пробки в доме должны были быть выкручены. Но за умеренную плату мастер-специалист делал для желающих проводку непосредственно от уличной сети: весь дом грелся у электрических печурок и сиял электрическими лампочками, причем совершенно бесплатно.
У этого воровства была своя идейная платформа: раз уж оккупанты пустили электростанцию, пускай тратят на нее побольше угля, а чем больше мы украдем электричества на личные нужды, тем меньше его останется немцам для их преступных целей. Подобная идеология обязывала всегда и везде, даже в трамвае, где большинство пассажиров ездили “зайцами”. Бабушка слушала последние известия вместе со мной: после Сталинградской битвы и капитуляции Италии это стало нашим главным утренним развлечением, и, хотя приятные новости постепенно становились банальными, меня все еще волновали сообщения о бомбардировках Рура, Гамбурга и других немецких городов. Перечисление тысяч тонн взрывчатки, сброшенной на Германию, звучало, как симфония Моцарта.
- Победят они, как же! После дождичка в четверг! – ворчала бабушка, подкрутив ножку лампы и, таким образом, выключив приемник,- Через сто лет, не раньше! И тебя убьют, и я помру, так ничего и не дождавшись! Знаешь, сколько сейчас стоит цыпленок? Восемьдесят злотых! А знаешь, сколько он стоил перед той войной? Пять копеек! И чего ради я мучаюсь на этом свете вот уже седьмой десяток лет? Чего жду, скажи-ка, внучек?! Дочку свою, которой эта скотина, твой папаша, всю жизнь поломал, я уже похоронила, сын пошел на войну, да так и сгинул, и могилы его не найдешь! Чего мне еще ждать? Пока тебя застрелят на улице?!
Я встал из-за стола и поспешил в свою контору. Как младший служащий, я не имел отдельного кабинета и вынужден был делить комнату с налоговым инспектором, магистром Антонием Яновским. До войны он был подающим надежды экономистом, но совершенно растерялся в суровой оккупационной действительности. Я вносил в его старательную бухгалтерию разброд и полное презрение ко всем нормам экономики, а именно они составляли весь смысл его существования. Нестарый, но уже перешагнувший за тридцать, прекрасно воспитанный, скромный и учтивый, он широко раскрытыми глазами смотрел на мои авантюры.
Я приносил в контору не только налоги, собранные за недвижимость, дающую свыше ста шестидесяти злотых дохода ежемесячно, но и плату натурой в виде крупы, маргарина, яиц, свекольного мармелада, а иногда и колбасы немецкого производства.
- Уважаемый коллега, - обратился ко мне магистр Яновский, когда я, позавтракав, соизволил явиться на работу, - В коридоре вас ожидает пан Кобленек. Вы его, разумеется, примете?
- Приму, - ответил я, - А вы, разумеется, выйдете?
- Выйду, - отрезал магистр, взял со стола свои бумаги и торопливо удалился. Я с деловитой миной выглянул в коридор.
Пан Кобленек вошел, заискивающе улыбнулся, уселся в кресло и поставил на пол пухлый портфель. Тут необходимо кое-что объяснить. Пан Кобленек, мужчина в расцвете лет, весьма внушительной комплекции, называвший себя инвалидом войны, хотя все части тела находились у него в полном порядке, приобрел патент на торговлю сигаретами. Он закупал их по государственной цене – например, по пять грошей за штуку, а продавал разносчикам уже по пятьдесят грошей, что давало неплохой доход. Свой ларек он открывал лишь для видимости на полчаса в день. Все об этом знали, но никто не жаловался.
Кобленек пришел, чтобы сдать ежеквартальный отчет о торговом обороте и доходах. Я принял у него документы, и мы разыграли традиционную сценку: он называл сумму дохода, я делал вид, что принимаю его слова за чистую монету, молниеносно высчитывал весьма скромную сумму налога, и наступала кульминация – продажа сигарет. Кобленек поставил на стол портфель и извлек из него две сотни “махорочных” (пятьдесят грошей штука), две сотни “египетских” (злотый штука) и две сотни “юнаков”, которыми провонял весь город (тридцать грошей штука). Получив товар, стоивший по рыночным ценам около шестисот злотых, я скрупулезно отсчитал Кобленеку сумму в десять раз меньшую; мы пожали друг другу руки и расстались. Слова тут вообще были ни к чему. Вскоре в кабинет с деловым видом вошел магистр Яновский: его довоенные принципы не позволяли принимать взятки. Грязную работу делал я. Я по справедливости поделил сигареты.
- Пожалуйста, пан магистр, - Я придвинул партнеру его долю. Магистр воздел руки, будто просил небеса удержать его от должностного преступления.
- Вы талантливый юноша, - вздохнул он, - Далеко пойдете. Если бы я мог быть выше предрассудков …
- Лучше спрячьте сигареты, а то кто-нибудь войдет и придется угощать. И пусть вас не мучает совесть: Кобленек от нас в восторге, мы получили небольшую прибавку к нашей нищенской зарплате, а немцы остались с носом.
Магистр Яновский схватил сигареты и бросил их в ящик стола, будто они обжигали ему пальцы.
- Но это же противно! – простонал он.
- Выбирать не приходится! – вздохнул я,- Не могу же я начислять Кобленеку налоги с реальных доходов – это сразу вскроет все язвы нового порядка в Генерал Губернаторстве. А Кобленек не может оставить меня без сигарет, ибо тогда он поступит неучтиво, и не будет спать спокойно. Ведь он знает, что должен помогать налоговым инспекторам, полицейским, дворникам и осведомителям, работающим на гестапо.
- Протестую! – обиделся магистр, - Я экономист и горжусь своей профессией! Прошу не втягивать меня в это болото! Вы пришли сюда, когда все истинные человеческие ценности превратились в пыль! Вы внушаете мне ужас, молодой человек! Немцы уйдут, а вы, привыкнув к легкой наживе, по-прежнему будете брать взятки и потворствовать жуликам!
- Неужели вы думаете, что после войны я задержусь здесь хоть на минуту? – засмеялся я.
- Профессия экономиста очень интересна, а вы, кстати, не имеете о ней ни малейшего понятия, - надулся магистр, - Конечно, вы видите в ней всего лишь возможность пересидеть войну! Я знаю, что для вас нет ничего святого!
- А налоги?! – напомнил я, - Я стараюсь, чтобы немцам досталось как можно меньше и таким образом борюсь за независимость. А вы знаете, что сегодня ночью на Рурский бассейн сброшено десять тысяч тонн взрывчатки, а русские освободили Смоленск?
Магистр Яновский посмотрел на меня с ужасом:
- Откуда вам это известно?
- Сорока на хвосте принесла, - безжалостно ответил я.
- А я не желаю этого знать! Пожалуйста, не говорите мне с утра пораньше подобных вещей! Я ничего не слышал!
- Мне это приснилось,- успокоил я магистра, запихивая в портфель бумаги, - Прощайте, пан магистр, я удаляюсь на контрольный обход.
- Боже! – простонал магистр. Я взял портфель, сердечно улыбнулся на прощание и вышел. В коридоре я обменялся вежливым рукопожатием с начальником отдела. Это был молодой еще человек, воспитанный и снисходительный. Доктор Г. высоко ценил его работу, поскольку на бумаге все счета и отчеты сходились до последнего гроша. Тут ко мне подскочила девица Заболоцкая со списком в руках:
- Коллега Белецкий, мы собираем средства для сотрудников бухгалтерии, - напомнила она.
Ежемесячно мы проводили сбор средств для наших бухгалтеров, лишенных непосредственного контакта с налогоплательщиками и тем самым возможности получения взяток, что обрекало их на голодное прозябание. Я дал триста злотых для бедных коллег.
- Не спешите выходить, - шепнула Заболоцкая, - Лучше посмотрите в окно.
Я подошел к окну, выходящему на площадь Инвалидов. Там, как обычно, жандармский фургон перегородил дорогу трамваю, остановив его посередине площади, между двумя остановками. Жандармы попрыгали из кузова на рельсы, вагоновожатый резко затормозил, из трамвая повытаскивали пассажиров и начали обыскивать их, рыться в сумках и портфелях, проверять аусвайсы. Подозрительные, - а таких всегда набиралось несколько десятков, - подгоняемые прикладами, карабкались в фургон. Их ожидало долгое путешествие. Вдруг какой-то молодой человек в габардиновом плаще, спрыгнув с трамвайной подножки, выхватил пистолет. Он успел выстрелить несколько раз: толстый жандарм пошатнулся и упал на колени, словно прося пощады. Молодой человек бросился бежать. Затрещали автоматные очереди. Беглец высоко подпрыгнул и упал ничком, раскинув руки. Мы молча наблюдали за всем этим из окна. Жандармы унесли своего раненого товарища, задержанных торопливо запихали в фургон. Потом фургон уехал, набитый битком, трамвай тронулся, а на большом пустом газоне остался только труп с раскинутыми крестом руками.
- Мне пора, - сказал я.
Мой первый клиент жил совсем рядом. Это был лакомый кусочек. Я пересек площадь Инвалидов, свернул в аллею Армии и остановился у домика, покарябанного пулями четыре года назад. Дыры кое-как зашпаклевали, но штукатурить стены заново было непозволительной роскошью даже для очень состоятельного человека. Я позвонил в колокольчик, и мне тут же открыл высокий, лысоватый мужчина лет сорока с плащом в руке – очевидно, он собирался уходить.
- Пан Якубович? – осведомился я.
- Слушаю вас, - нехотя отозвался он.
- Я из Налогового управления. Мне поручено уточнить размеры ваших доходов.
- Это еще зачем? – возмутился Якубович.
- Налоговая инспекция имеет на это право, - объяснил я, - Если желаете, мы можем встретиться у меня в кабинете.
Якубович заколебался. Больше всего он желал раздавить меня как блоху.
- Проходите, - сказал он, наконец, оставил на вешалке плащ и провел меня в гостиную на первом этаже. Комната была большая, набитая старой рухлядью – типичное жилище тех лет, когда из пяти комнат приходилось всю мебель стаскивать в одну. Там стояли два дивана, несколько кресел, столики, печка с длинной трубой, - так называемая “коза”, единственный источник тепла в большинстве квартир. Я уселся в кресло у круглого столика и достал свои бумаги.
- Ваши источники доходов? – начал я деловым тоном.
- Каких доходов? – засмеялся он, - Нет у меня никаких доходов. Продаю, что удается, тем и кормлюсь. Картины, мебель …
- Сколько человек вы содержите?
- Жену и дочь. А также больную матушку, - добавил он.
- И вы, все четверо, живете на эти деньги?
- До войны я был богат, - гордо ответил он, - У меня была своя строительная фирма. Но теперь я болен, … серьезно болен. Пробовал работать, но не смог.
Он не очень походил на больного, но сейчас дело было не в этом. Я быстро заработал пером.
- Прошу, - я зачитал акт обследования – “Якубович Антоний, проживающий в городе Варшаве, предупрежден об уголовной ответственности за дачу ложных показаний и сообщил следующее: с сентября тысяча девятьсот тридцать девятого года и до сегодняшнего дня не имею постоянного места работы ввиду хронической болезни. Постоянного источника доходов также не имею и содержу жену, ребенка и больную мать на средства, полученные от продажи личных вещей”. Годится?
- Еще как годится! – пробормотал Якубович, явно потрясенный тем, что все так легко разрешилось. Я дал ему подписать акт, после чего спрятал документ в портфель. Затем достал небольшой конверт. Мне предстояло нанести удар ниже пояса, но я знал, что с Якубовичем церемониться не стоит.
- Мы получили сообщение, что пятого декабря тысяча девятьсот сорок второго года вы приняли транспорт стройматериалов из Рейха стоимостью в пятьсот тысяч злотых, - я выразительно помахал конвертом, - Цемент, гипс, арматура … Разумеется, рыночная цена была несколько завышена. Что вы на это скажете?
Удар поразил Якубовича в самое сердце, но он тут же улыбнулся. Он был стреляный воробей. Эту информацию я добыл сам и надежно упрятал в свой портфель, не давая делу официального хода. О ней не знал даже магистр Яновский. Это было мое личное дело.
- Ах, да … - Якубович поспешно придумывал какую-нибудь отговорку, - Я позволил одному своему знакомому оформить товар на мое имя. По ряду причин ему приходится работать инкогнито. Я даже не думал, что речь идет о такой огромной сумме … Он всего лишь пригласил меня на ужин в “Альбатрос”…
- В таком случае, ваш знакомый должен уплатить налог и таможенную пошлину.
- Налог? И во сколько это ему обойдется?
- Точно не знаю. Все зависит от стоимости материалов. Мы займемся этим. Конечно, придется еще уплатить штраф за незаконную финансовую операцию. Думаю, вашему знакомому хватит двухсот тысяч, чтобы откупиться.
- Боже! – простонал Якубович. Он мечтал заработать на этом деле, по крайней мере, миллион.
- Двести тысяч это совсем немного, - сухо объяснил я, - Назовите фамилию и адрес вашего знакомого.
И тут Якубович окончательно сломался. Он быстро понял, что у него есть только один выход.
-А мы не можем уладить это, так сказать, в своем кругу? – шепнул он, - Вы, надеюсь, понимаете …
- Ничто человеческое мне не чуждо, - заверил я. Это был тезис, предназначенный для интеллигенции, - К сожалению, власти уже кое-что разнюхали …
Якубович вскочил, кинулся к буфету и тут же вернулся с бутылкой и двумя рюмками в руке. Это была самая опасная сторона моей работы: каждый клиент прибегал к спиртному, как к единственно верному средству, и я мог очень скоро стать алкоголиком во имя идеи. Перспектива выпивки постоянно витала надо мной как Дамоклов меч, и я неустанно вел застольные сражения с напитками всех сортов. Якубович поставил передо мной бутылку коньяка, предназначенного только для немцев. Эта скотина торговала с немцами и пила с ними, прикрывая свои темные делишки. Он разлил коньяк по рюмкам дрожащей рукой алкоголика.
- А где супруга? – ехидно спросил я, - Где дочурка? Где больная мамочка?
- Отдыхают в деревне у знакомых, - ответил он, - В Варшаве очень нездоровый климат.
- Только вы один должны здесь мучиться! – вздохнул я.
- Собственно, я как раз на днях продал письменный стол старинной работы, - сообщил он, - И у меня есть немного денег. Ваше здоровье!
Мы чокнулись. Мне нельзя было отказываться: выпивка скрепляла полюбовную сделку. К тому же, коньяк не был такой отравой как водка. Якубович жадно опорожнил свою рюмку.
- Сколько? – спросил он доверительно.
- Двадцать, - сурово ответил я, - И попрошу без дискуссий! Сумма просто до смешного мала. Вы здорово сэкономите на мне.
Он удивленно поднял брови. Мой щенячий вид не внушал доверия к моим деловым качествам. Он прекрасно знал, что опытный шантажист взял бы в три раза больше.
- А я могу быть уверен, что меня больше не тронут?
- Эта информация – единственный довод против вас. Я уничтожу ее немедленно. Других сделок вы не заключали?
- В этом году … на два транспорта … - признался он, как на духу.
- Мы займемся этим, когда придет время, - благосклонно кивнул я, - Пока можете быть спокойны.
Якубович подошел к секретеру, наклонился над ним и долго рылся в ящике. Я деликатно отвернулся. Через минуту возле моей рюмки появилась пачка новеньких купюр. Я старательно пересчитал их.
- Благодарю, - порвав конверт с компроматом на мелкие кусочки, я бросил их в хрустальную пепельницу. Эта скотина не торговала антикварными вещами, она только скупала их, выгодно помещая капитал. Якубович поднес к клочкам бумаги горящую спичку. Заметался быстрый огонек. В почтительной тишине мы наблюдали акт очистительного сожжения.
- Выпьем по второй, чтоб не хромать, - предложил повеселевший Якубович. Он знал, что дешево откупился. Я выпил и поднялся из-за стола.
- До встречи в будущем финансовом году!
- Так мило с вашей стороны, что вы лично побеспокоились обо мне!
- Не без пользы для себя, - отметил я и вышел на улицу. Тело застреленного уже исчезло с площади Инвалидов – его забрали “синие” полицейские, по совместительству исполнявшие обязанности похоронной команды.
Теперь меня ожидала тяжелая работенка. Вдоль границы нашего участка тянулись старые бараки для бездомных, отделенные от Жолибожа бурыми полосами картофельных полей. Во времена моего детства этим местом пугали малышей. “Не будешь слушаться, придут воры из бараков и заберут тебя!” – зловеще шептала нянька. Воры из бараков, а точнее, шайки посиневших от холода, оборванных подростков издавна навещали виллы офицеров, чиновников и торговцев, но вовсе не для того, чтобы похищать хорошо откормленных господских детей, а для того, чтобы стянуть буханку хлеба, старую одежду и прочие мелочи, за которые можно было выручить несколько грошей. Бараки были скопищем нищеты, грязи, болезней и пороков, Теперь, как ни странно, уровень жизни их обитателей несказанно возрос: нищий люд вовсю занимался спекуляцией. В грязных норах под дырявыми крышами завелась ветчина, тогда как одинокие офицерские жены в собственных виллах не всегда могли позволить себе подобную роскошь. В борьбе за существование нищие одержали победу, как наиболее приспособленные к условиям военного времени.
Слегка возбужденный выпитым коньяком, я храбро вступил на территорию бараков. Кругом, как муравьи, сновали детишки; они копошились в лужах и носились взад-вперед по грязным улочкам. Группы мужчин в пиджаках с поднятыми воротниками, - в бараках знать не знали о существовании плащей, - стояли на крылечках, настораживаясь при виде каждой мелькнувшей вдалеке машины. Жандармы несколько раз окружали бараки и вылавливали всех, годных для работы на благо Рейха, но и здесь нищие имели преимущество перед почтенными горожанами: привычные к облавам, они моментально прятались по углам или в товарных вагонах, стоящих на запасных путях, и жандармы убирались почти что ни с чем, не выполнив плана.
На главной улице, в самом центре квартала находилось заведение, которое я должен был проинспектировать. Таковым являлся ларек с пивом, леденцами, булками, ветчиной, колбасой и самогоном, место свиданий и приемов, клуб алкоголиков, старых шлюх и воров. Магистр Яновский никогда не посмел бы вступить в эту клоаку своей благородной ногой. Вот и сейчас у ларька, такого же черного и прогнившего как все бараки, слонялось несколько господ в кепках и кургузых пиджачках; они потягивали из кружек подозрительную серую жижу. Утром прошел дождь, потом выглянуло солнце, над грязной улицей поднимался туман, и от бараков несло кислятиной. С трудом сдерживая тошноту и стараясь не дышать носом я подошел к ларьку. Господа с кружками скользили по мне тяжелыми, злыми взглядами: интеллигентик с портфелем мог принести с собой только лишние хлопоты. Правда, они спокойно могли завести меня в один из бараков, раздеть донага, изрубить на кусочки, а останки бросить под проходящий поезд: ни один полицейский не нашел бы моих следов в городе, где ежедневно десятки людей не возвращались домой. Господа в кепках отодвинулись на шаг, так что я мог протиснуться к прилавку.
- Я из налогового управления. Мне поручено произвести инспекцию.
Толстуха за прилавком оглядела меня с ног до головы и широко улыбнулась. Реакция ее была недвусмысленной: с этим мальцом церемониться не стоит.
- Отдохните, мальчики! – приказала она. – У меня государственные дела.
Господа в кепках отодвинулись еще на пару шагов, но не прекратили наблюдения. Теперь я мог достать из портфеля бумаги. – Прошу показать товарную книгу, - изрек я. Книгу эту придумали немцы. В нее надлежало заносить все товары, поступающие в продажу. К сожалению, почти все, что имелось в ларьке, относилось к товарам, за торговлю которыми карали тюрьмой или лагерем, следовательно, никто не вписывал их в книгу, и она становилась чистой фикцией. Жизнь постоянно вступала в противоречие с угнетающими ее прописями. Торговка подала мне книгу, а, вернее, пачку драных и мятых листков; на них она невозможными каракулями вывела названия дозволенных к продаже товаров: уксус, горчица, сыр, лимонад и леденцы.
- Все сходится, - вздохнул я, собираясь заполнить соответствующий бланк. Я не думал верить глазам своим и чинить препятствия торговке: недозволенная продажа булок и колбасы стала гражданским долгом. Баба, однако, не желала оставаться в дурах: на прилавке появилась плохо вымытая кружка с мутно-серой жидкостью.
- Угощайтесь, пан начальник! – прохрипела баба, выставив в окошко ухмыляющуюся физиономию. Я на секунду отключился: из кружки несло мерзким свекольным самогоном. Эта вонь забивала даже кислый запах бараков. Я с отвращением проглотил слюну. Какая-то глупая муха присела на край кружки, и тут же упала на прилавок, перебирая в агонии лапками.
- Спасибо, я не пью, - пробормотал я, поспешно заполняя рубрики фиктивного прейскуранта.
- Все люди пьют! – уверенно заявила торговка, - Хороший самогон, сама варила. Или пан начальник хочет меня обидеть?!
- Ну что вы! – воскликнул я хриплым от омерзения голосом, - Принимаю все согласно товарной книге! Горчица, уксус, леденцы и сыр! Ничего больше!
- Ясное дело! – расцвела в улыбке баба и огромным ножом отхватила от длинной колбасы ломтик сантиметров в двадцать, - Пан начальник у нас еще совсем молоденький, он не пьет без закуски!
- Хороший самогон, пан начальник, - вмешался в разговор один из господ в кепках. В голосе его я уловил злую иронию.
- Или пан начальник плохо воспитан?! – прошепелявил второй, с рассеченной губой, - Или он хочет накапать на нас немцам, чтобы нашу лавочку прикрыли, а нашу Ядю отправили в тюрягу?!
- Господа, вы с ума сошли! – в отчаянии завопил я, - Разве я хочу обидеть эту женщину?! Пусть только заплатит пару злотых налога. Не верите – прочтите сами!
- Э, мы в таких ученых бумагах не понимаем, - протянул первый, Но раз вы, пан начальник, не хотите обидеть эту женщину, то почему не хотите с нами выпить?
- Воспитанный человек никогда не отказывается от выпивки, - добавил шепелявый. Их было четверо, и они отрезала мне все пути к отступлению. Кредитки, полученные от Якубовича, жгли мне грудь. Я схватил ужасную кружку.
- До дна, пан начальник! – заорал первый, - За здоровье пана начальника!
Тут я вспомнил, что сегодня день моего рождения. А может, дать им отступного, немного, по бумажке на брата, чтобы они меня не трогали? Я тут же отбросил эту мысль, как абсурдную: они не должны были видеть, что у меня есть деньги. Я зажмурился и влил себе в глотку как можно больше огненного питья, но кружка не опустела и на треть. Слезы застилали мне глаза, но я бодро закусил куском колбасы и попытался улыбнуться господам в кепках.
- Ну, это вам не кот начихал! – признал господин с рассеченной губой, - Смелей, пан начальник!
“Главное, не дышать носом, - думал я, - Иначе эта отрава выскочит из меня обратно вместе с бабушкиным завтраком”. Нужно было срочно заканчивать банкет. Я вцепился в проклятую кружку, глотнул еще один раз, схватил воздух обожженным ртом, глотнул в третий раз, закусил колбасой и допил остатки. Мой потрясенный организм корчился в предсмертных судорогах. Зато господа в кепках смотрели на меня с участием.
- Техники еще не хватает, но заметно старание, - констатировал первый, - Теперь все знают, что пан начальник не хочет ничего дурного нашей Яде, а то бы мы …
Он не уточнил, что бы они сделали в противном случае. Я судорожно проглотил слюну.
- Подпишите, пожалуйста, - простонал я. Эта гадость уже бросилась мне в голову. Торговка поставила под протоколом какую-то закорючку.
- А на другую ножку? – предложила она, доставая литровую бутыль с надписью “уксус”.
- Нет!! – завопил я, схватил бумаги и в панике бросился бежать. Господа в кепках оглушительно захохотали; меня тут же занесло в сторону, и через поле я брел, выписывая невообразимые кренделя, спотыкаясь о груды мусора, старые горшки и какие-то железки, увязая в грязи. Затуманенным взором я взглянул на часы: было около одиннадцати. За мной оставался еще магазинчик на Жолибоже; там всегда усаживали за богато накрытый стол в квартире хозяина, наливали настоящий немецкий шнапс под вкуснейшие разносолы, а возле тарелки клали конверт с гонораром. При мысли обо всем этом меня едва не вывернуло наизнанку, и я решил перенести визит на завтра.
В половине двенадцатого я добрался до дому. И успел как раз вовремя: по улице уже прогуливалась Тереза. Да-да, та самая Тереза из читальни.
- Терезка! – пьяно заулыбался я, - Как я рад тебя видеть!
К сожалению, у меня почему-то возникли проблемы с дикцией. Тереза окинула меня испепеляющим взглядом.
- Сейчас перестанешь радоваться, - пообещала она, - Послушай, ты случайно не пьян?
- Пошли! – скомандовал я. Очевидно, произошло что-то очень серьезное, раз Тереза приехала в неурочный час. Мне довольно легко удалось попасть ключом в замочную скважину. Я провел Терезу в прихожую. Тут же из-за двери в столовую высунулась голова бабушки.
- Добрый день, пани! – учтиво поздоровалась Тереза.
- Какой там добрый! – сердито проворчала бабушка и хлопнула дверью.
- Твоя бабушка недолюбливает меня, - констатировала Тереза, - Боится, что я отберу тебя у нее.
- Не выводи ее из заблуждения, - ответил я с горькой иронией, с трудом взбираясь по лестнице. Несмотря на то, что в голове все кружилось и мелькало, я ощущал действительность во всей ее остроте. Мы поднялись в мою комнату.
- Ты в состоянии понять, что тебе говорят? – спросила Тереза. Она уселась в кресло, и я не мог не смотреть на ее ноги.
- А что случилось?
- Альбин не вернулся домой.
Эта весть меня несколько отрезвила. Я очень любил Альбина, двадцатилетнего молокососа, щуплого, недокормленного ангелочка, гения с девичьи-застенчивой улыбкой. Сейчас он мог бы выиграть все математические олимпиады и стать светилом отечественной науки. В те дни он собирал радиопередатчики в кустарной мастерской, якобы ремонтировавшей медицинские приборы. Он с матерью снимал жуткую каморку в нищем квартале, за ним, как песик на веревочке, всюду таскалась маленькая девчушка Кшися, и мне всегда казалось, что он думает о чем-то постороннем. Когда я на правах командира распекал его, он с трудом сдерживал улыбку.
- Ты была у Кшиси? – спросил я.
- Они расстались вчера в шесть, - ответила Тереза, - Договорились встретиться сегодня в девять. Альбин не пришел. Кшися побежала к нему и узнала от матери, что он не ночевал дома. Кшися купила ему ботинки, а то у него уже пальцы из старых вылезали.
Мы знали, что Альбин паренек непрактичный и живет в крайней нужде, хотя мы регулярно выплачивали ему зарплату. Своими передатчиками он занимался день и ночь, и мы назначили ему ставку техника. Мастерской руководил инженер Забава, самый старший из моих солдат, душа всего предприятия. Потеряв единственного сына в акции у Политехнического, он не позволил себе предаться отчаянию. Он вступил в организацию и воевал тем оружием, которым лучше всего владел: радиотехникой, предлагал хитроумные проекты и доставал детали. Казалось, Альбин заменил ему сына: они вдвоем часами колдовали над чертежами, и таким образом Альбин проходил полный курс политехнического вуза. Его арест был для нас ударом в самое сердце.
- Всех предупредила? – спросил я.
- Ты последний, ответила Тереза, - Он знает твой адрес.
- Спящая красавица! – взорвался я, - Наверняка этот растяпа влип в облаву! Его должны выпустить… Ведь сразу видно, что он витает в облаках!
- Ну, вот ты и протрезвел! – ехидно похвалила Тереза, - Забава спрашивает, не надо ли эвакуировать мастерскую.
- Пусть припрячет все, что не соответствует назначению фирмы, - решил я, - А сам пускай немедленно уезжает вместе с Протоном.
Тереза сняла телефонную трубку и набрала номер.
- Пан Юзеф? Это Тереза. К сожалению, маму придется отправить в больницу и как можно скорее. В квартире нужно произвести дезинфекцию: у мамы подозревают тиф. Нет-нет, вам не стоит ее навещать… Да. Спасибо.
Она улыбнулась. Я любил ее грустную улыбку.
- Надо сообщить Густаву, - сказал я, - Встретимся в кондитерской через час. Если Альбин не выдаст …
- Ты уже похоронил его? – спросила Тереза, вставая.
Тут я кое о чем вспомнил, достал портфель и вручил ей новенькие купюры, полученные от Якубовича.
- Двадцать тысяч на покупку оружия. Как раз на четыре пистолета. Подарок богатого торговца. Ищи объявление в газете.
- У тебя куча знакомых торгашей-патриотов! – изумилась Тереза, пряча деньги - Мне пора. А пароль?
- Сейчас, сейчас … Что-то из головы вылетело… Цемент… Нет … А, вспомнил! Вам письмо!
- Вам письмо,- повторила Тереза,- Ну, я побежала!
Я шел следом, из последних сил сдерживаясь, чтобы не обнять ее. Застучали каблучки по лестнице. Внизу нас поджидала бабушка.
- Как не стыдно молодой девице средь бела дня заходить в комнату к холостому мужчине?! Думаете, война все спишет?! Стыда у вас нет!
Тереза остолбенела от неожиданности.
- Бабушка, помолчите лучше! – взмолился я, - Вы ничего не понимаете!
- Да от вас самогоном разит! – с оскорбленным видом продолжала бабушка, - Содом и Гоморра! Средь бела дня!
- Не скрою, мы любим поразвлечься, - беспечно заявил я, - Сегодня мой день рождения, бабушка!
Я обнял Терезу и поцеловал в щеку. Она не сопротивлялась, поскольку этого требовали законы конспирации.
- Еще раз всего наилучшего, Юрек! – сказала она и выскользнула на улицу.
- Бабушка, если вы еще раз скажете ей хоть слово, я запру вас в спальне на ключ! – пригрозил я.
- Нос не дорос! – проворчала бабушка, удаляясь в свою комнату.
Я вернулся наверх и сунул голову под кран с холодной водой. День моего рождения начинался невесело. Обидней всего влипнуть случайно, по глупости. Наверняка Альбин шел по улице, думая о своей Кшисе и, размечтавшись, угодил прямо в лапы к жандармам. Нельзя вот так, по-щенячьи, влюбляться в наше время, подумал я с иронией, ибо сам находился в столь же идиотской ситуации. Прошло четыре года с нашего первого свидания с Терезой, за это время я успел влюбиться в нее по уши и, к сожалению, мне не всегда удавалось скрывать свои чувства. В 1940 году я принял ее в свой отряд, - она стала моей связной, и мы встречались по нескольку раз на неделе, но это ничего не изменило. Я страдал и напрасно искал утешения на стороне.
Потеряв надежду завоевать расположение Терезы, я обратился к девушкам простым и непритязательным. Впервые я вкусил радостей плотской любви с довольно миленькой особой восемнадцати лет, дочерью кладбищенской цветочницы. Она оказалась девицей, и все блистательно завершилось среди кустов цветущего вереска, после чего я в течение года и близко не подходил ни к одной женщине. Следующим этапом моего падения явилась типичная шлюха военных лет, некая Зуля, с которой я познакомился в баре “Темпо”. Мы с приятелями скинулись на троих и наняли ее на всю ночь. Это была маленькая и очень складненькая девятнадцатилетняя девчонка, по-своему даже хорошенькая, но вульгарная: даже в постели она не снимала тюрбана, поскольку ее обрили наголо в тюрьме, говорила хриплым голосом старого пропойцы и в самые неподходящие моменты вскрикивала, стонала и сопела, изображая страсть. Мы втащили ее в комнату одного из моих приятелей, благо он жил на первом этаже, и, пока один из нас развлекался с Зулей на диване, зажимая ей рот, двое других вели громкий разговор о высоких материях, чтобы обмануть чутких родителей, спавших за стенкой.
Это унылое приключение стало для меня своего рода катарсисом, но что еще оставалось делать? Терезу я и тронуть не смел, хотя инстинкт влюбленного подсказывал, что ее влекут ко мне не только дружеские чувства. К сожалению, между нами лежала непреодолимая преграда. В последнюю предвоенную весну Тереза познакомилась с неким красивым подпоручиком и влюбилась в него первой, глупой любовью гимназистки. Дошло до прогулок под луной, взаимных признаний и поцелуев. Этот красавчик ездил к ней на свидания из Модлина. За неделю до войны они виделись в последний раз: их полк выступал на западную границу. Она оплакивала его ночами, а потом пришло и первое письмо из офицерского лагеря. Потрясенная тем, что он жив, она обрушила на него в ответном письме целый океан любви, экзальтации и патриотизма. Они надеялись встретиться не позднее, чем через год.
Тем временем Тереза уже четыре года отправляла в офицерский лагерь письма и посылки, а конца этой эпопее не предвиделось. В иных обстоятельствах я бы справился и не с таким соперником, но моя Тереза держалась твердых принципов, не считая их ни смешными, ни старомодными. Безумная любовь к херувимчику в мундире давно уже уступила место благородному подвижничеству. Несчастного пленника, которого запихали в барак и обрекли на губительное бездействие, который день и ночь смотрит на ее фотографию и живет от письма до письма, она не имела права оставить. Эта подлость убила бы его, а ей осталось бы только вечное презрение к себе самой.
Я с завистью всматривался в фотографию этого улыбчивого болвана, стоящую на столике у постели Терезы, как знамя. Она говорила, что Ромек играет Офелию в лагерном театре, и это вовсе не казалось ей смешным – напротив, ее трогали его попытки вести активную, наполненную жизнь. Я не смел ей возражать: даже получи я неопровержимые доказательства, что лагерная жизнь превратила смазливого херувимчика в обычного педераста, я и тогда не сказал бы ни слова. Я часами пережевывал каждую строчку воображаемого письма к нему (официальный бланк, который выдавали военнопленным раз в две недели – одну его строну они заполняли сами, а вторую оставляли чистой, для ответа из дома, - я мог купить на черном рынке). Вечерами я сочинял тирады одну убедительнее другой. Он должен вернуть ей свободу, написать, что не любит ее, что ради детской влюбленности не стоит ломать себе жизнь, что теперь не те времена, что у молодости свои права, что я сделаю ее счастливой, что мы будем вместе молиться за него и так далее. К сожалению, я все равно не посмел бы отправить это письмо: если бы Тереза узнала о нем, я бы потерял ее навсегда. Как видно из вышесказанного, ситуация складывалась невыносимая, и, что хуже всего, злясь и мучаясь, бунтуя и злословя, я чувствовал уважение и безмерное восхищение этой романтической историей и, возможно, именно из-за нее любил Терезу еще сильней.
Я прилег ненадолго, чтобы “переспать” самогон, но заснуть мне не удалось. Тогда я встал и спустил в унитаз очередную порцию деловых бумаг. Я часто так поступал, чтобы, по возможности, навести в делах моей конторы полный бардак, да и вообще перспектива ревизии меня мало смущала, поскольку война близилась к победному концу. В двенадцать тридцать я выскочил из дому. На трамвайной остановке я встретил своего приятеля Земовита. Как и вся наша школьная компания, он состоял в том же отряде, что и я, но, как подхорунжий артиллерии, был приписан к другому взводу.
- Привет, старик, - улыбнулся он, - Куда ты так несешься? Спешка в нашем деле – плохой помощник.
- Маленькая неприятность, - ответил я, - А ты, я смотрю, с покупками? Икра? Устрицы?
- Французские духи, - скромно ответил Земовит, - Приглашен на именины к одной знакомой.
- Счастливо поразвлечься! – крикнул я, вскочив на подножку трамвая. Земовит помахал мне на прощание и пошел своей дорогой. Я бы голову дал на отсечение, что в пакете у него лежит пистолет или килограмм пластида.
В то время трамваи ходили почти пустые, но я остался на задней площадке, чтобы наблюдать за улицей. Облавы участились, и я чувствовал себя как олень, окруженный охотниками; жизнь моя во многом зависела от зрения, слуха и быстроты ног. Среди руин гетто чернели скелеты домов, и эсесовцы вывозили оттуда по узкоколейке железные балки, искореженный металл и все, что еще годилось в дело. На этот раз я спокойно доехал до угла Маршалковской и Иерусалимских аллей. Здесь, среди магазинов, занимавших первые этажи, находилась знаменитая на весь город кондитерская. Превосходные пирожные по шесть злотых за штуку привлекали сюда несметное количество сластен; никогда прежде кондитерские не пользовались в Варшаве такой популярностью. Я вошел в зал, заказал кофе и, поедая пирожные, ждал, пока кондитерская не опустела. Хозяйка, крашеная блондинка бальзаковского возраста, не обращала на меня никакого внимания. Когда, наконец, две последних девицы, уничтожив по пять пирожных, вышли, мурлыча от счастья, я подошел к пани Стефании.
- Густав ждет вас у Терезы через полчаса, - шепнула она.
- Посылок от Густлика сегодня не принимайте, ответил я.
- Хорошо,- улыбнулась она, - Поздравляю вас с днем рождения.
- Откуда вы знаете? – удивился я.
Она достала из-под прилавка большую круглую коробку:
- Это вам.
Я поблагодарил, взял коробку и поспешил к выходу. К счастью, недалеко стояла тележка рикши. Я уселся в нее и приказал отвезти себя на Аллею Независимости. Рикша, молодой человек интеллигентной наружности, флегматично работал педалями до тех пор, пока мы не оказались на углу Хожьей.
- Облава! – завопил он неожиданно. За углом маячили жандармские фургоны. Рикша лихо развернул свой экипаж, и мы рванули в обратном направлении. Опомнились мы только на Познанской.
- Ваш багаж, вероятно, не очень-то хочет встречаться с жандармами, - заметил рикша, слегка срывающимся голосом.
- Естественно,- ответил я, - Это праздничный торт.
- Вы не похожи на человека, который развозит праздничные торты.
- Хорошо,- согласился я, - В этой коробке лежит динамит, которым я собираюсь взорвать что-нибудь, подходящее к случаю.
- Вот это похоже на правду,- улыбнулся рикша. Мы уже катили по Аллее Независимости и миновали бункеры у немецких казарм. Здесь царило полное спокойствие. И вдруг со стороны улицы Нарбута показался патруль: пятеро жандармов разрезали воздух дулами карабинов, угрожающе выставленными вперед. Я часто смотрел в их красные, плохо выбритые морды и пытался представить их на фоне знакомых мне баварских и саксонских пейзажей. Это были те самые неуклюжие деревенские парни, которых я видел из окна отцовского лимузина за работой в поле, возле лубочной деревенской церквушки или в придорожном трактире за кружкой пива. Шлем, мундир и карабин оторвали их от прошлого и позволили сделать из них машины для выполнения нескольких простейших движений. И вот их командир поднял руку, и рикша ничего не мог поделать, потому что старательные деревенские парни уже взяли карабины наизготовку.
- Ах, мать твою! – прошипел рикша и затормозил.
Я почти не испугался: патрульные жандармы не занимались отловом людей для отправки в Германию – они только проверяли документы и убивали на месте лишь в самых крайних случаях. Я уже несколько раз попадал к ним в лапы и уходил невредимым.
- R-r-raus! – скомандовал вахмистр. Этим утробным ворчанием он выразил все. Я подскочил к нему с усердием дрессированной собачки. Он выхватил у меня из рук коробку и разорвал шнурок. Лапы второго жандарма пробежались по моему телу, задержались на фонарике в кармане плаща, поехали дальше. С картонной коробки тем временем уже сняли крышку. Внутри лежал торт “мокко”, гордость пани Стефании. Посередине шоколадным кремом было написано, сколько мне исполнилось лет: двадцать два года. Прекрасный возраст.
- Geburtstag! – объяснил я, ткнув пальцем себе в грудь. Жандармы смотрели на торт тупо, но с некоторой грустью, что вовсе не предписывалось уставом. Вахмистр вынул из-за голенища кинжал и несколько проткнул им торт, не обнаружив, однако, внутри никаких твердых предметов.
- Ausweis! – проурчал он, раззадоренный вкусным запахом. Ничего подобного он и во сне не мог видеть в какой-нибудь дыре на задворках своего великого Рейха. Он не знал, что придумать, чтобы оставить торт себе – просто отнять и сожрать его не хватало наглости. Легче всего было пристрелить меня, но не позволял устав: о конфискации тортов и ликвидации их владельцев там не говорилось ни слова. Я подал ему свое удостоверение. Жандарм уставился в него, ища, к чему бы придраться. К его глубочайшему сожалению все было в порядке: и фотография не вызывала сомнений, и орлы со свастикой были отпечатаны четко, а подпись моего благодетеля, доктора Г., подтверждала подлинность всех данных. Вахмистр вернул мне аусвайс, сердито бросил торт в тележку и повернулся ко мне спиной, подыскивая более уязвимую жертву. Деревенские парни двинулись за ним, стуча сапогами. Рикша изо всех сил нажал на педали.
- Все-таки торт! – вздохнул он, - Вам повезло.
- Это новейшая английская взрывчатка, замаскированная под шоколадный крем, - объяснил я, - Таким тортом можно разнести в клочки половину улицы.
Рикша недоверчиво усмехнулся, но расстались мы друзьями. Я описываю этот незначительный потому, что решил составить подробную хронику собственного дня рождения.
Минутой позже Тереза открыла мне дверь. Она жила с матерью – отец, почтовый служащий, год назад попал в “котел”, устроенный гестаповцами в помещении подпольной типографии, и был отправлен в Освенцим, где до сих пор ему каким-то чудом удавалось выжить. Тереза училась на курсах социологии, куда ее затащила подружка. Кроме того, они с матерью вязали кофточки на продажу, что, наряду со спекуляцией, являлось основным средством к существованию вдов и резервисток. Я вошел в комнатку Терезы. Она подала мне небольшой пакет:
- С днем рождения.
Я подставил щеку, и Тереза быстро поцеловала меня. Я с трудом разжал объятия – это была слишком короткая минута, но большего я не мог себе позволить. Я развернул пакет – в нем лежал серый шерстяной свитер.
- Альбин так и не вернулся, - сообщила Тереза, - Тебе нельзя ночевать дома.
- Спасибо. Ты делаешь мне слишком дорогие подарки.
- Опять пришла посылка из Португалии. Целое богатство: кофе, чай и сардины. Даже странно, что немцы ничего не украли.
- Немцы не крадут посылок, - объяснил я, - Этот народ превыше всего ставит уважение к чужой собственности.
- Интересно, кто отправляет нам эти посылки,- продолжала Тереза,- У нас нет родственников за границей.
- Наверное, какой-нибудь комитет помощи семьям заключенных. Возможно, они узнали, что твой отец в Освенциме.
- Возможно, - согласилась Тереза и внимательно посмотрела на меня.
Я взглянул в ее зеленые глаза, но она тут же отвернулась и присела на диван. К счастью, раздался условный стук в дверь. Тереза пошла открывать. Нам совершенно невозможно было остаться наедине – моментально воцарялась многозначительная тишина. Кажется, Тереза мучилась не меньше меня. Я тут же заметил на столе бланк “Kriegsgefangenpost”: страдалец из офицерского лагеря давал о себе знать регулярно, раз в две недели. Я с ненавистью смотрел на его фотографию. Возле нее, как обычно, стояли цветы, в данном случае это были астры. Тереза неусыпно заботилась о своем домашнем алтарике, - наверное, это придавало ей сил для дальнейшей борьбы. Каким смешным может показаться все это сегодня, когда нас понуждает к верности лишь отсутствие нового, более интересного партнера.
В комнату вслед за Терезой вошел Забава. Мы пожали друг другу руки. Штатский до мозга костей, Забава так и не постиг уставных премудростей, всех этих “смирно”, “вольно”, “разрешите доложить”, и прочее; ими бравировали самые молодые, - для них это было лишним доказательством верности отчизне и внутренней свободы. Добровольно и с удовольствием они проделывали все те манипуляции, за незнание которых взводный Лукашек наказывал меня стереотипным “под горку бегом марш”. Часто приходилось даже одергивать их за то, что они пытались приветствовать меня, согласно уставу, где-нибудь посреди людной улицы, на глазах прохожих.
Забава, как видно, спешил и еле переводил дух. Он вынул из кармана пачку документов и бросил на стол:
- Альбин все бумаги оставил дома. Я поговорил с его матерью и Кшисей. Еле вытянул из них правду. Он собирал передатчики и продавал их на черном рынке. Один парень, кажется, из лесных, сговорился с ним. Пообещал по десять тысяч за штуку.
Я только присвистнул от удивления. Один такой передатчик стоил не больше четырех тысяч.
- Альбин сначала не решался, но на деньги все-таки клюнул, - продолжал Забава, - Он обещал сделать четыре штуки. Представляешь, какие это деньги для мальчишки!
- Да он сроду не интересовался деньгами! - ахнула Тереза, - Он и цены-то им не знал!
- Зато Кшися знала, - ответил Забава, - Он хотел снять для нее квартиру. Она страшно поскандалила с родителями, и Альбин сказал, что заработает много денег, заберет ее из дому, и они будут счастливы вдвоем.
- Вот шлюха! – не выдержал я.
- За каждую женщину надо платить,- философски заметил Забава, - Он боялся, что Кшися его бросит.
- Не говорите так, пожалуйста! – обиделась Тереза.
- При Терезе ни слова о продажных женщинах, - вставил я.
Тереза сердито покосилась на меня, не зная, говорю ли я всерьез или подшучиваю над ней. Угораздило же меня втюриться именно в нее! Только много лет спустя я понял: именно такой бескомпромиссный характер и мог меня привлечь – сам себя я всю жизнь презирал за попытки изворачиваться и ловчить. В Терезе было то, чего так не хватало мне самому.
- Альбин обещал закончить первый передатчик вчера. В обмен на первые десять тысяч, - продолжал Забава, - Он работал всю ночь – матери пришлось поддерживать огонь в печи, чтобы он мог разогревать паяльник. На следующий день ходил полусонный, а мне сказал, что не выспался из-за расстройства желудка. Я даже дал ему какой-то порошок. В шесть вечера он ушел из дома и больше не вернулся.
- Где он договорился встретиться с покупателем?
- Этого никто не знает, - покачал головой Забава, - Либо провокация, либо его взяли случайно.
- Провокация! – решил я, - Теперь они знают наши позывные, и
на какой частоте мы работаем.
- Это не так страшно, - утешил Забава, - Коротковолновые передатчики все работают примерно на одной частоте. Даже те, что в танках. Радиус действия у них небольшой, так что засечь или прослушать их не так-то просто. Я боюсь за мальчика. Он такой впечатлительный …
- Сам виноват! – сурово отрубил я, - Он заслужил наказание. Все равно его пришлось бы выгнать из отряда.
- Но он погибнет! – воскликнула Тереза, - Тебе бы только наказывать! Такой славный мальчик!
- Все мы славные! – разозлился я, - И всех нас жаль. Но если погибать, так ради дела, а не ради квартиры. Он поступил, как сопляк, понимаешь?
- Он пошел на это не ради квартиры, а ради любви, - спокойно ответила Тереза, - Впрочем, тебе это объяснять бесполезно.
- Второго такого парня я уже никогда не найду, - бормотал Забава, будто про себя, - Боже, какой способный был мальчик …
- Хватит! – заорал я, - Не устраивать мне тут греческих трагедий! Он всегда вел себя, как придурок!
Я был вне себя от бессмысленной злости на Терезу с ее слабостью к Альбину и на самого себя, потому что я тоже вел себя, как придурок и вовсе не годился для этой войны. Все четыре года я прилагал нечеловеческие усилия, чтобы скрыть это от подчиненных, а, главное, от Терезы. И теперь я из кожи лез, чтобы казаться суровым и несгибаемым.
- Мастерская “сгорела”, - подвел я итог.
- Там остались только медицинские приборы, - сообщил Забава, - Но концессия на мое имя. У меня больше нет дома. Жена уехала еще утром с двумя чемоданами.
Он встал, сутулясь еще сильнее, чем обычно, но тут же улыбнулся:
- Что-нибудь придумаем. Остается еще Протон. Мы сможем закончить работу вдвоем.
- Если вас самих раньше не прикончат, - поддел я, - Спасибо, пан инженер. Вы будете представлены к награде.
- Служу отечеству, пан поручик! – ответил Забава и даже попытался вытянуться в струнку, но это у него получилось не слишком убедительно – он был маленького роста и кособокий. Потом он попрощался и вышел.
- Мы сидели вдвоем с Терзой, разделенные письменным столом и еще раз уточняли списки квартир, знакомых Альбину. Их было шесть, вместе с моей. Я проклинал свое легкомыслие: как-то я попросил Альбина занести ко мне домой приемник, подарок Забавы.
- Он не выдаст, - твердила Тереза.
- Как он может не выдать! – фыркал я, - Да его стоит щелкнуть по носу – и он заплачет! Мальчишка, маменькин сынок! Он и драться-то, наверное, не умеет. Там и не такие ломались!
- А я говорю, что он не выдаст, - повторила Тереза. Я скептически покачал головой. Снова постучали. Тереза впустила в комнату Густава.
Густав был коренастый мужчина лет тридцати с расплющенным носом боксера, очень светлыми волосами и открытой улыбкой. Я безуспешно пытался подражать ему и гордился, что у меня такой командир. В тот день я видел его в предпоследний раз: второго октября, то есть, через восемь дней, его дом был окружен жандармами, и всех жильцов мужского пола отправили в Павиак. Не доверяя самому себе, Густав принял яд. Нам так и не удалось отыскать его тела.
Я доложил ему об истории с Альбином. Густав сразу помрачнел.
- Догадываешься, Барнаба, что я обо всем этом думаю? – спросил он.
- Так точно, - ответил я, - И мне нечего сказать в свое оправдание.
- Ты хорошо знаешь Альбина?
- Надеюсь, что да. Очень способный парень.
- В мастерской работало трое, - продолжал Густав, - Забава вне подозрений. Протон – мальчишка тихий и старательный, он никогда не наделает глупостей … Остается только этот вундеркинд. Ты знаешь, как обрадуются немцы, если захватят радиостанцию? Она стоит десяти пулеметов.
- Но его взяли с одним передатчиком … - поправил я.
- Не беспокойся, они вытряхнут из него все. Альбин начертит им схему, назовет частоту, время выхода в эфир, позывные, перечислит все адреса и фамилии … Они попали в точку, Барнаба. И все из-за того, что глупая девица поссорилась с мамочкой и папочкой. Банда молокососов! Странно, что до сих пор они не явились к нему домой.
- У него не было с собой никаких документов, - я положил перед Густавом бумаги Альбина, - Должно быть, он дал им фальшивый адрес.
- Значит, его прижмут еще крепче, - пробурчал Густав, - У него был при себе яд?
- Он боялся яда, - признался я, - Он был слишком впечатлителен. Говорил, что может воспользоваться ядом в момент депрессии.
- Депрессии … - передразнил меня Густав, - Двадцатилетний сопляк с депрессиями хуже бабы в период климакса! Как ты мог допустить его к серьезной работе!
- У него был абсолютный слух … - защищался я.
- Ну, теперь ему уже оборвали уши, - утешил меня Густав, - Ты ответишь аз это, Барнаба. Не думай, что эта история пройдет тебе даром.
Голос его звучал непривычно резко. Я чуть не плакал – ведь Густав был для меня таким авторитетом! Покраснев до ушей, я изо всех сил сдерживался, чтобы не разреветься при Терезе. Я боялся на нее смотреть. Густав, как видно, заметил мое состояние и немного смягчился.
- Мы живем в мире, где все человеческое обесценено, - сказал он, - Одинокие безумцы идут к своей цели по нашим телам. У нас нет ни самолетов, ни танков – есть только злость и упрямство, но не худо бы иметь еще и голову. Иначе после нас останется только пустая земля, да братские могилы.
- Понимаю, - вздохнул я. Больше ответить мне было нечего. Тереза молча смотрела на Густава.
- Не знаю, кто из нас троих переживет эту войну, - добавил он, - Возможно, никто … Но главное сейчас – не умереть глупо. Как только получу какие-нибудь известия из Павиака, дам тебе знать.
Он ушел, а я снова остался наедине с Терезой. Часы показывали без четверти два.
- Не забудь почту, - деловито напомнила Тереза. Мы снова могли чем-то заняться. Я начал просматривать бумаги: приказы, инструкции и прочие документы. На секунду оторвавшись от них, я оцепенел под пристальным взглядом Терезы.
- Я люблю тебя, Тереза, - вырвалось у меня вдруг, - Я все сильнее тебя люблю и уже не могу с собой справиться.
Я готов был поклясться, что Тереза смотрит на меня с нежностью. Я еле сдерживался, чтобы не обнять ее. Мое жалкое признание было совершенно не к месту и не ко времени. Позволить себе такое мог только неопытный мальчишка. Я не знал, куда деваться от стыда.
- Я привез тебе шоколадный торт, немного испорченный жандармами, - я деланно рассмеялся, пытаясь разрядить нелепую ситуацию, - Съешьте его с мамой за мое здоровье.
Тереза дотронулась до моей руки. Я вздрогнул. Она была очень красивая, когда вот так смотрела на меня.
- Извини, - сказала она, - Я сама не знаю … Что мне теперь делать?
Я ничего не мог ей посоветовать. Я мог бы обнять ее, поцеловать, - наверное, она не оттолкнула бы меня. Возможно, нам удалось бы сокрушить все преграды. Но этого я тоже не имел права сделать. Мы оказались в тупике, и спасение могло придти только извне. Теперь мы не имели права встречаться. Терезу, конечно, в любом отряде примут с распростертыми объятиями. Наверное, она тоже об этом подумала, но ни один из нас не решился высказать свои мысли вслух. Я встал и по-отцовски поцеловал Терезу в лоб.
- Поступай, как сочтешь нужным, - я не удержался, чтобы не покоситься с усмешкой на довольную физиономию несчастного пленника. Она снилась мне по ночам.
- В семнадцать ноль-ноль я буду у Овцы. В случае чего …
- Тебе нельзя ночевать дома, - напомнила Тереза.
- Привет! – бросил я и выбежал на улицу, на ходу вскочив в прицепной вагон. Кисло воняло “юнаками”. Наклеенные на окна объявления воспевали свежую настойку зверобоя – изобретение магистра Губеца и прелести мебели Радельского: “Покажи мне твою квартиру, и я скажу, кто ты!”. Стекла были замазаны голубой краской, и в вагоне царила полутьма. Я вышел на переднюю площадку, чтобы держать в поле зрения улицу. У Маршалковской я спрыгнул на ходу, так как на горизонте показался патруль, и забежал в магазин грампластинок, куда поступали из Германии последние записи. Я часто здесь бывал. Сегодня я поймал “Пятую симфонию” Бетховена – она стоили примерно столько же, сколько полкило ветчины. Я обычно слушал музыку после комендантского часа, изредка вдвоем с Терезой – музыка объединяла нас не меньше, чем работа. Я сидел рядом с Терезой, чувствовал ее теплое тело, и мне ничего не стоило протянуть руку и коснуться ее. Торопливо меняя пластинки, я выбирал самые длинные концерты и в отчаянии следил, как игла приближается к центру вертящегося круга. Потом украдкой вытирал слезы, и мы возвращались к действительности.
Я купил “Пятую симфонию” и направился к дому. Было около трех. Я пробрался в сад через дырку в заборе и заглянул в окно. Бабушка сидела за столом и читала “Унесенных ветром”. Это было излюбленное чтение пожилых дам того времени. Когда я вошел в комнату, бабушка тут же накрыла на стол: обед у меня всегда был рассчитан по минутам.
- Сегодня ночью не приду, - сообщил я, - Решил развлечься немного.
- Нашел время! – проворчала бабушка.
- А ты, бабушка, разве никогда не была молодой?
- Вот дурак! – обиделась бабушка, - Я танцевала на балах, а не путалась со всякими сопляками по чужим квартирам.
- Если ночью придет гестапо, скажите, что я уехал в деревню на заработки.
- Думаешь, я не знаю, чем вы там занимаетесь? Думаешь, я старая, слепая и глухая? Вас всех поймают и убьют.
- Что делать, бабушка! Надо!
- Знаю, что надо, - проворчала она, - Только один ты у меня, внучек.
Она встала и, шаркая комнатными туфлями, побрела на кухню за вторым. Я не допускал мысли, что в этой лотерее могу вытащить несчастливый билет. Я подсчитал свои шансы: в сорок первом году соотношение счастливых и несчастливых билетов составляло примерно один к двадцати. К сожалению, ситуация за это время изменилась, причем не в мою пользу. Если война продлится еще год или два, мои шансы сведутся к нулю. К счастью, восточный фронт приближался к нашей границе. Вопрос состоял только в том, кто постучит первым: русские в ворота города или гестапо в мою дверь.
Я вошел в свою комнату, порвал вчерашний “Бюллетень” и спустил в унитаз, достал из-под подушки учебный план школы связи и спрятал под сиденье табурета. Этот табурет с двойным дном был сделан в нашей мастерской и внешне ничем не отличался от обычной мебели. Настольную лампу с вмонтированным в нее приемником, гордость инженера Забавы, я поставил на столик у своей постели. Потом взял портфель с документами, положил туда бритвенный прибор и зубную щетку, поцеловал бабушку и хотел идти, но тут зазвонил телефон.
- Наверное, опять этот убийца, - проворчала бабушка, - Когда я говорю “алло”, он бросает трубку. И правильно делает.
Она была права – это был отец.
- Прими мои наилучшие пожелания, сынок! – сказал он, - Ядя тоже поздравляет тебя.
- Ты еще не собираешься разводиться? – спросил я.
- Не то время, - вздохнул отец, - Сейчас нам надо держаться вместе. Может, зайдешь на часок? Мы всегда встречались в твой день рождения.
- Попробую. Но не обещаю.
- Мы будем ждать тебя до поздней ночи.
- Хотелось бы, чтобы вы меня дождались, - ответил я, и только теперь меня передернуло от страха.
Я выбрался из дома через сад, чтобы меня не увидели с улицы. На узких улочках Жолибожа всякая конспирация становилась бессмысленной, как в любом маленьком городке. Нам оставалось только благодарить гестапо за небрежную работу и нехватку осведомителей: во всем районе не нашлось ни одного доносчика. За время войны на нашей улице взяли и застрелили всего несколько человек, да и то случайно. Как известно, без шпиков все репрессивные мероприятия приходится проводить вслепую, отсюда бесконечные облавы и “котлы”.
Теперь мне надо было разобраться еще с одним делом. Уже несколько дней, вопреки всем правилам конспирации, я носил в портфеле липовые документы для одной еврейской семьи, бежавшей недавно из Львова. Они – муж, жена и дети – сняли две комнаты на тихой жолибожской улице и практически не выходили из дома. Особа, которая попросила меня помочь им, обещала хорошо заплатить. Я вовсе не собирался наживаться на чужой беде, но мои клиенты привыкли оплачивать каждый день жизни по самой высокой таксе и настояли на том, чтобы я взял деньги. К сожалению, их внешность не оставляла сомнений в их национальности, и каждый шаг на улице, с документами или без, грозил им расстрелом на месте. Мы со знакомой решили сделать из них грузинское семейство по фамилии Миминашвили, белоэмигрантов, прибывших в Польшу в 1921 году. Пришлось повозиться с продуктовыми карточками: грузинам выдавали богатый паек, так как немцы заигрывали с ними, пытаясь настроить против русских. Но я достал и аусвайсы, и удостоверение служащего Налогового управления на имя главы семьи и даже продуктовые карточки для иностранцев, а взамен согласился принять небольшую сумму на нужды подполья. Я долго наблюдал за отцом семейства, худым, чернявым мужчиной лет сорока. Он плохо контролировал свои движения: без конца вставал, садился, закуривал сигарету, тут же гасил ее, шарил по карманам, подбегал к окну, выглядывал из-за занавески на улицу, бестолково сновал по комнате. Когда он наливал мне традиционную рюмку, рука его сильно дрожала. Его жену, еще красивую, полную женщину, я видел только в полуоткрытую дверь и по голосам догадывался о присутствии двоих детей, мальчика и девочки лет десяти- двенадцати, если судить по выданным мне фотографиям. Я не спрашивал у их отца ни настоящей фамилии, ни того, кем он был до войны – он походил на врача или адвоката. Когда мы все обговорили, и я встал, чтобы бежать дальше, он на секунду задержал мою руку в своей:
- Спасибо вам за помощь, - и добавил шепотом, чтобы жена в соседней комнате не могла его слышать, - Правда, я все равно не верю, что мы спасемся.
- Почему? – спросил я, - Ведь тут дело только в случае, в везении. Если все эти годы вы как-то жили …
- Но с каждым днем жить все тяжелей. Вы не понимаете, что это такое: сидеть взаперти и ждать … Каждый шорох за окном, шаги на улице, проезжающая машина … Что-то непременно должно случиться! Должно! Я знаю, если бы мы расстались – мы с женой отдельно, дети отдельно, у разных людей, - у нас было бы больше шансов … Но мы не хотим, не можем … Где, впрочем, у кого? … Нас будто парализовало … да, парализовало… Когда-нибудь они придут, завтра, через месяц, через год, но придут наверняка…
- Раньше приду я с документами, - попытался я развеселить его, - До скорого свидания!
Он смотрел на меня глазами, красными от бессонницы и отчаяния. Я с радостью выскочил на свежий воздух. Ведь я мог, по крайней мере, бегать по улицам, работать. Жизнь имела для меня смысл: работой я убивал страх, а им оставался только страх и ничего больше. Полное бездействие, будто в камере смертников.
Теперь, через две недели, я шел к ним с полным комплектом документов для иностранцев. Они были сделаны по всем правилам конспиративной науки: даже крохотные дырочки, придуманные специально для жандармов и подтверждающие подлинность документа, находились на своих местах. Кроме того, я нес им слова утешения и радостную весть о том, что восточный фронт двинулся, наконец, к нашей границе. Я открыл калитку и постучал в дверь. Я стучал долго, пока не приоткрылась форточка на первом этаже, и не показалось седая голова хозяйки дома, жены офицера, сидевшего в лагере. Я ее почти не знал.
- Добрый день, - я вежливо поклонился, - Мне нужно повидать семью Каминских.
- Господи … - простонала она, - Спускайтесь сюда, быстрее …
Встревоженный, я стремглав кинулся на задний двор. Там уже ждала хозяйка. Лицо ее было серым и помятым. Она втащила меня в прихожую, захлопнула дверь и горячо зашептала:
- Позавчера ночью стали ломится в дом … Я сразу проснулась. Стучали, колотили прикладами … Кричали: “Откройте, гестапо!”. Один кричал по-польски, а другие по-немецки: “Sicherheitsdinst!” и ругались. Пан Каминский не открывал – я слышала только какое-то шуршание наверху, шаги и тихий плач. Я боялась выглянуть в окно и ждала, когда выломают дверь. Но они только стучали и ругались еще несколько минут, а потом ушли.
- Ушли? - удивился я.
- Стук прекратился, и я услышала шаги во дворе. Тогда я выглянула из-за занавески. Их было трое. Я подождала еще немного, потом поднялась наверх, чтобы вывести Каминских через сад… В спальне никого не было, но я заметила, что двери приоткрыты … Боже! Я до конца жизни не смогу спать спокойно …
Она закрыла лицо руками:
- Он зарубил топором жену и детей, а сам повесился. Наверное, он заранее все приготовил – и топор, и веревку, - поэтому успел все сделать очень быстро.
Кровь бросилась мне в лицо. “Они придут наверняка”, - шепнул мне на прощание Каминский.
- А ведь те люди были не из гестапо, - добавила хозяйка.
- Кто же они тогда?
- Бандиты. У них не было машины, а гестапо никогда не ходит пешком и никогда не отступает от запертых дверей. Они боялись, что шум привлечет немцев, потому так быстро ушли. Если бы пан Каминский сидел тихо, ничего бы не случилось. Утром я позвонила в полицию и сообщила, что на дом напали бандиты. И что мой квартирант, помешавшись от страха, убил себя и свою семью. “Помешался он, как же! – рассмеялся полицейский, - Просто он был еврей!” Потом они приехали и забрали все вещи Каминских.
- Деньги тоже?
- Наверное. А ко мне даже не цеплялись за то, что прятала евреев, только приказали молчать. Тела тоже забрали. Я все утро замывала кровь …
Она замолчала, вытирая платком глаза.
- А те бандиты? Вы могли бы их узнать?
- Сомневаюсь. Ведь было темно.
Рассказ принес ей явное облегчение.
- Теперь я приглашаю ночевать золовку, - добавила она, - Хочу продать этот дом и перебраться в центр.
Я вышел на улицу. На тротуаре девочки играли в классики. Я забрался в какой-то закуток у стен Цитадели, вынул документы и начал их жечь. Я извел целый коробок спичек. Чернели и исчезали лица на фотографиях. Я долго сидел над обугленными кусками картона, потом встал и побрел к трамвайной остановке. Снова устроился на передней площадке, но теперь у меня не было желания обозревать улицу. Страшная тяжесть, казалось, придавила меня к земле.
Когда я вышел на Торговой, уже смеркалось. Здание Дирекции путей сообщения, где мы стояли в сентябре, занял вермахт, у входа выставили часовых, а внутри расположился штаб и казармы. Сентябрь тридцать девятого – как давно это было! На Торговой было людно. Я свернул в переулок. Здесь, во флигеле, обычно собирался отряд Овцы – такой псевдоним выбрал себе вагоновожатый Карчевский. Летом сорокового года я встретил его в трамвае – тогда еще первый вагон не был выделен только для немцев. Я, по обыкновению, стоял рядом с вагоновожатым, бессмысленно глазея на него, и только потом его узнал.
- Краснозадый жако, - шепнул я ему на ухо. Вагоновожатый обернулся и ужасно обрадовался.
- Как поживает попугай? - спросил он.
- Подох от хорошей жизни, - вздохнул я, - А как твое семейство?
- Все здоровы. Ты еще не женился?
- Может, поболтаем на досуге?
- Почему нет?
Он дал мне свой адрес и через два месяца вступил в организацию. Теперь он был командиром группы, завербованной на Праге. Я постучал. Открыл хозяин квартиры, молодой человек восемнадцати лет, известный мне под псевдонимом Лонгин. Я обрадовался, что это он, а не гестаповец. Тот день очень расстроил меня: все неприятности свалились в одну кучу. В квартире пахло кислой капустой и мокрым бельем. В полуотворенную дверь кухни я увидел мать Лонгина, склоненную над корытом – я никогда не видел ее в иной позиции. Когда я вошел, пять человек, сидевших в комнате, дружно вскочили, а Овца, как отец семейства, по всей форме доложил обстановку. На столе стояла деревянная коробка передатчика.
- Связь есть? – спросил я.
Лонгин нажал рукоятку и произнес: “Барбара, я Зофья, как там у вас, перехожу на прием”, снова нажал рукоятку, и в наушниках забубнило: “Зофья, я Барабара, Зофья, я Барбара, у нас есть поллитра и колбаса, на углу облава, но мы всех жандармов в гробу видали, перехожу на прием”. У меня не было настроения шутить, поэтому я схватил микрофон и заорал: “Барбара, я Зофья, сейчас дам по шее за неслужебные разговоры. Конец связи!”, - и выключил передатчик. Парни обиженно засопели, будто я отнял у них любимую игрушку. Вторая группа находилась в двух километрах отсюда, на четвертом этаже, так как наши передатчики не любили пробивать по дороге толстые стены.
Парни слушали мою очередную лекцию несколько рассеянно: они пренебрегали теорией и жаждали действия, пусть даже с полевым телефоном на плече, но зато с пистолетом за поясом. Вагоновожатый не раз жаловался мне, что они совсем отбились от рук; почти каждый обзавелся личным оружием, с помощью которого они по ночам нападали на немецких солдат, легкомысленно разгуливавших в одиночку. Понятно, мои курсанты не походили на пай-мальчиков, тем более, что обитатели Праги и в мирное время славились лихими нравами. Они мечтали о геройских делах, и мне нужно было предоставить им случай показать себя, покуда они окончательно не распоясались. Я хотел придумать для них операцию, громкую, но не слишком рискованную: нападение на кассу или угон парочки автомобилей. Кроме того, я намеревался отдать строжайший приказ о сдаче всего оружия на склад, чтобы никто не мог делить его на казенное и личное, но не глупо ли отдавать приказ, заранее зная, что его не исполнят? Из-за их личного оружия я лишился сна, представляя, как кто-то из этих малолетков попадает в облаву с пистолетом в кармане, но не видел выхода из создавшейся ситуации – разве что какое-нибудь восстание.
Три недели спустя, в октябре сорок третьего, когда мы писали на стенах слово “Oktober”, как “memento mori” для оккупантов, а разъяренные фашисты решили устроить нам кровавый октябрь, двое парней из группы вагоновожатого, Лонгин и Барыга, попали в облаву и, расстреляв обоймы своих личных пистолетов, упали мертвыми на мостовую. В мой день рождения оба они еще сидели у стола, зевая от скуки, а я на ходу сокращал свою лекцию. Вагоновожатый приказал убрать передатчик в кучу грязного белья на кухне. Назавтра Лонгин должен был отнести передатчик на склад. Мы с вагоновожатым вышли из квартиры вместе и задержались на трамвайной остановке у спиртозавода. Несмотря на поздний час, он работал на полную мощность – из ворот выезжали подводы, груженые бочками. Товар широкой волной вливался во тьму города. Здоровенные першероны высекали подковами искры из мостовой.
- Напьюсь я сегодня, - пообещал вагоновожатый, - Завтра у меня выходной. Знаешь, мне скоро сорок стукнет.
- Хотел бы я дожить до сорока.
- Думаешь, очень приятно праздновать сорокалетие в такое время? Из-за этих сволочей я состарился сразу на десять лет. После войны я буду старой, никуда не годной развалиной. Какие радости мне тогда останутся, скажи?
- Воздух свободы, - ответил я, так как драма стареющего мужчины была еще непонятна мне, - Ты будешь водить трамвай по ярко освещенным улицам, мимо неоновых витрин кинотеатров, кабаре, ресторанов и весело сигналить водителям шикарных лимузинов.
- Ага, а ты будешь раскатывать в таком лимузине, - вставил вагоновожатый, - Подожди, подожди, придет еще мой час! Думаешь, я до самой смерти буду водить трамвай? А ты что будешь делать?
- Не знаю, - ответил я, - Ничего не знаю. Чем больше читаю, тем больше глупею. И не имею понятия, что со мной будет. За эти четыре года у меня окончательно атрофировалось воображение …
- Вряд ли мы останемся друзьями.
- Почему?
- Нас связывает только война. Больше у нас с тобой нет ничего общего.
Разумеется, он говорил правду, но в те дни я не хотел признавать его правоты. Сигналя голубыми огоньками, подошел мой трамвай, я протянул вагоновожатому руку, и вдруг, будто из-под земли между нами возникла Тереза.
- Хорошо, что я тебя нашла, - выпалила она, запыхавшись.
Я помахал кондуктору, и мы с Терезой вскочили в трамвай. Был шестой час. В такое время облавы устраивали редко, и мы могли спокойно поболтать. На повороте трамвай качнуло, я схватил Терезу за руку, да так и не выпустил, воспользовавшись ситуацией. В общественных местах мы часто ходили в обнимку и даже целовались, чтобы обмануть бдительность жандармов. Но эти спектакли ради конспирации для меня вовсе не были спектаклями, еще более распаляя мои чувства. Мы оба прекрасно знали, чем все это может кончиться, но Тереза не протестовала, - более того, когда она прижималась ко мне, я ощущал мягкость и податливость ее тела и готов был поклясться, что она тоже изо всех сил сдерживает себя, чтобы не броситься мне на шею.
Мы ехали молча, так как на площадке стояло еще несколько человек. Я взял Терезу под руку и представил себе, что мы отправляемся куда-то далеко-далеко, может быть, даже в свадебное путешествие, и что там, куда мы едем, нет ни облав, ни комендантского часа, ни офицерских лагерей с бедными пленниками. Мечты эти длились недолго: у моста Кербедза взвыла сирена, и мимо нас на предельной скорости пронесся открытый грузовик; в кузове стоял пулемет, а вокруг него разместилась компания жандармов. Крестьянские парни из Мекленбурга и Саксонии отправлялись на вечернюю работу. Мы вышли на Краковской, а трамвай свернул на Медовую.
- Есть известия от Густава, - сказала Тереза, - Я прочитала и уничтожила записку. Альбина перевезли в гестапо и начали допрос. Передатчик нашли при нем.
- Кто его засыпал?
- Еще неизвестно. Когда его будут отправлять в тюрьму, возможно, представится случай поговорить.
- Если он еще сможет говорить, - добавил я. Мы помолчали. Итак, случилось худшее. Мы шли по Тренбацкой. Как обычно, на углу возле пивной “Zur H;tte” толпились немецкие солдаты и весело, пьяно галдели. Рядом, у солдатского борделя выстроилась небольшая очередь. Странно, что до сих пор никто не бросил туда гранату.
- Представляешь, что с ним делают сейчас? – спросила Тереза. Я чувствовал, как она дрожит. Она любила Альбина. Впрочем, его любили все, кто его знал. Он был красивый, деликатный, не такой, как мы. Он не терпел глупых шуток, не употреблял вульгарных выражений и смотрел на мир мечтательно и рассеянно. Он был загадочный и непредсказуемый.
- Он, случайно, не писал стихов, - спросил я.
- Наверное, писал. Правда, Кшися не интересовалась поэзией.
- Чем она его взяла?
- Здоровьем. Она крепкая и бойкая, как дикий зверек. А он с детства был болезненным, постоянно простужался.
- И, наверное, у него были слабые легкие, как у всех гениев, - не удержался я от ехидства.
- Мне не нравятся твои шутки, Юрек, - заметила Тереза. Я притянул ее к себе.
- Извини.
- Что нам делать? – тихо спросила она.
- Ничего. Нужно ждать. Утром что-нибудь придумаем.
- Ничего мы не придумаем, - с расстановкой произнесла Тереза.
Она оказалась права. Через несколько дней мы узнали, что Альбин на допросе упорно повторял одну-единственную версию: он самоучка, собрал передатчик, надеясь заработать немного денег, ни с какой организацией не связан, а радиолампы купил год назад у незнакомого солдата. Он так подробно описал этого солдата, что даже гестаповцы склонны были поверить. Несколько недель спустя мы обнаружили его фамилию на красном плакате, среди агентов Лондона и Москвы, приговоренных к расстрелу, дабы предотвратить преступные акты по отношению к гражданам Великого Рейха. В конце ноября его расстреляли вместе с другими прямо на улице. Руки у осужденных были связаны, а рты залиты гипсом, чтобы они не могли кричать “Да здравствует Польша!”. Даже если бы нам заранее сообщили время и место экзекуции, мы все равно не смогли бы ее увидеть: жандармы очистили все близлежащие улицы. Приговоренных привезли в закрытом фургоне, поставили к стене, перестреляли из автоматов, тела снова побросали в фургон, и вся кавалькада мгновенно скрылась из глаз. Остались только плохо смытые пятна крови на тротуаре, да следы пуль на стене.
- Ты сегодня не пойдешь домой, правда? – спросила Тереза.
- Может, уедем куда-нибудь? – предложил я.
- В Венецию, - решила Тереза, - Ты так красиво о ней рассказываешь.
- К сожалению, сейчас там мертвый сезон. Льют дожди, а на площади Святого Марка воды по колено. Лучше поедем туда весной. А сейчас я бы предложил тебе провести неделю-другую в Казимеже. Чудесный городок, и всего в десяти часах езды.
- Это было бы великолепно, - обрадовалась Тереза, - Обожаю польский ренессанс, особенно в сентябре! Сочетание красного и золотого выглядит так благородно и так меня волнует, что я готова влюбиться в первого встречного.
Мы остановились на углу Свентокшиской и Нового Свята. Нашу светскую беседу о туризме как бы продолжал огромный плакат, висевший на том самом здании, где прежде продавались билеты государственной лотереи: “Едем с нами в Германию!” Раньше на этом одноэтажном домике сверкали известные всей Варшаве неоновые буквы: “Ищешь счастья – войди на минутку!” Нынешние хозяева этого своеобразного бюро путешествий не решились, однако, воспользоваться старым лозунгом. Они восхваляли комфортабельные поезда, мягкий климат, красоты пейзажей, уроки труда в поле или на военном заводе и хорошие заработки. Можно было отправиться в любую часть Германии – право выбора предоставлялось самому путешественнику. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь входил в это мифическое бюро: не нашлось ни одного деревенского простофили, добровольно пожелавшего заменить парней в шлемах, у которых было слишком много работы за пределами Германии. Поэтому приходилось устраивать облавы, и тысячи людей отправлялись путешествовать помимо своей воли, в товарных вагонах под дулами автоматов.
- А может, махнем в Германию? – предложил я, - В Нюрнберг или в Мюнхен попробовать темного пива? В Дрезден, посмотреть на “Сикстинскую мадонну”? Или в Бадан-Баден, подремонтировать изношенный организм?
- До завтра, - сказала Тереза, - С Германией пока ничего не получится. Тем более, что мы не какие-нибудь молодожены …
Я пожал ей руку, ее глаза мягко блеснули в темноте, и мы разошлись в разные стороны. Если бы меня сегодня взяли, Тереза, как обычно, встретилась бы назавтра с Густавом, тревожась обо мне и уверяя его, что я не выдам. Наверное, она поплакала бы денек-другой, но за работой личные горести быстро забываются, и только по ночам, она, возможно, погрустила бы о том, что не подарила мне на прощание коротких мгновений счастья. Эта мысль немного утешила меня.
Я снова вскочил в трамвай и добрался до угла Уяздовских аллей. Здесь понаставили бункеров и проволочных заграждений – этот район принадлежал немцам. Я шел уверенно, как человек, привыкший к виду часовых, стоящих с оружием наготове. Миновав Аллею Роз и Кошикову, я очутился в самом респектабельном квартале довоенной Варшавы. В конце тридцатых годов здесь один за другим возникали красивые, современные здания, оборудованные по последнему слову техники, а плата за квартиру подскочила до размеров среднемесячного заработка чиновника высокого ранга. Сейчас в этом квартале под охраной жандармов проживали все столпы нового порядка: офицеры полиции, гестаповцы, верхи немецкой администрации и партийное руководство. Я скользнул по пустой улочке и вошел в один из домов. На лестнице было чисто, просторно, стены были обшиты деревянными панелями. Я позвонил в квартиру на третьем этаже. Мне тут же открыл мужчина в немецком мундире. Я прошел в переднюю.
- Прости мне мой вид, - сказал он по-польски. –
Я прямо с собрания.
Мы обменялись рукопожатиями, и он провел меня в гостиную. Из большого приемника на столе грохотал фокстрот. Вид радио, свободно стоявшего посреди комнаты, заставил меня вздрогнуть: законы конспирации стали второй натурой. Я переключил приемник на короткие волны и поискал Лондон, “Голос Америки” или какую-нибудь другую станцию по ту сторону фронта, но не нашел ничего, кроме скрежета и писка.
- Потише,- улыбнулся хозяин квартиры, - Мой сосед гестаповец и сукин сын. Водку будешь?
Я снова включил танцевальную музыку.
- Одного из моих парней взяли вчера вечером. Нам нужна неделя, чтобы подыскать новую квартиру. Так что ламп в кондитерскую не приноси до особого распоряжения.
- Хорошо, - ответил он, - Я могу подождать. Кто-нибудь донес?
- Сам влип по глупости, - вздохнул я, удобно устраиваясь в кресле, - И как раз в мой день рождения!
Хозяин квартиры разлил по рюмкам сливовицу.
- Поздравляю и желаю всего наилучшего! Через год в это время мы будем пить в свободной Варшаве. Прозит!
- Уж тогда-то мы повеселимся! – подхватил я. Мы с ним сдружились за последнее время. Он был на редкость искренним, сердечным и смелым человеком. Мне его представили несколько месяцев назад, как талантливого инженера-радиотехника. Силезец и фольксдойч, он вынужден был носить немецкую шкуру и чудом избежал отправки на фронт под предлогом какой-то тяжелой, неизвестной врачам болезни. Мы часто задавали себе вопрос, а не пришел ли он к нам только ради того, чтобы обеспечить себе спокойное существование, когда Германия проиграет войну. Я ни минуты не сомневался в его искренности, а позднее и другие, видя его отвагу и презрение к смерти, прекратили всякие сплетни и пересуды.
- У меня есть для тебя подарок, - сказал он, открыл ящик стола и достал пистолет, “вальтер PPK-7,65”, новенький и лоснящийся, мечту каждого конспиратора. Я жадно схватил оружие – это
был королевский подарок.
- Густлик, ты настоящий друг! – завопил я.
- Немцы сдали Смоленск, - сообщил он, - Гитлер надеется на чудо-оружие.
- От самого сатаны, - пробурчал я.
- Это будет мощная штука, которая решит судьбу войны, - продолжал Густлик, - Она обрушится на врагов, как гром и сметет с лица земли Лондон, Москву и даже Нью-Йорк, бросит на колени плутократов, евреев и коммунистов. Наша месть будет страшной! Возьми, вот тут все написано.
Он подал мне лист бумаги. Время от времени он составлял для нас рапорты о состоянии духа в немецкой армии. Я предавал их, куда следует. Немцы ждали нового оружия, как евреи прихода мессии.
- Бомба? – спросил я, - Большущая бомба, вот с этот дом?
- Бомба или снаряд дьявольской силы, способный перелетать через океаны. Его нам обещал не только фюрер, но и Шпеер. А Шпееру все верят. Один обергруппенфюрер Люфтваффе клялся мне, что со дня на день …
- Может, не успеют? – с надеждой спросил я, так как с уважением относился к техническому гению немцев.
- Может, и не успеют,- согласился Густлик, - Прозит!
И опять пришлось выпить. Было уже около семи, и мне следовало поторопиться. Я не имел права брать с собой пистолет, но мысль о том, что придется расстаться с великолепной игрушкой, была невыносимой.
- Ты не проводишь меня? – спроси я, - А то нам не положено иметь при себе оружие.
- Я могу тебя подвезти, - гордо ответил Густлик, - Машина стоит у подъезда. Вообще-то предай ребятам, чтоб не зевали. Готовятся большие облавы и массовые экзекуции. Варшава утонет в крови. Мы в очередной раз решили вас прикончить, - добавил он с усмешкой.
- Может, не успеете?
- Может, не успеем, - согласился он.
Ситуация рисовалась мне отнюдь не в розовых тонах. Хотелось просто напиться, отбросить мрачные мысли, забыть об ответственности, о Терезе, об Альбине. Но здесь, у Густлика, я был командиром и не имел права распускаться.
Это правило – всегда и везде быть образцом стойкости – несколько недель назад сыграло со мной злую шутку. Среди моих подчиненных был стоматолог, доцент университета, который кормился тем, что держал частный зубоврачебный кабинет. На занятиях он особенно пристально смотрел мне в рот и как-то, прощаясь, доверительно шепнул: “Пан поручик, двойка и тройка в критическом состоянии!” Я подумал о Терезе, ибо только ради нее хотел прилично выглядеть, и решился нанести ему визит. Он тут же начал сверлить злосчастный зуб. Я не взвидел света от боли. Но я был командиром: что подумает мой подчиненный, если я при нем начну стонать и вопить? А если бы меня схватили и стали пытать в гестапо? Я бы сразу заговорил, назвал бы адреса и фамилии, выдал бы всех и его в том числе! Поэтому я сидел в кресле, выпрямившись, стиснув вспотевшими пальцами ручки кресла, а дикая боль заполняла мне череп и пронизывала до пят. Доцент чистил зуб старательно, довольный моим спокойствием, бежали кошмарные секунды. Я думал, что вот-вот потеряю сознание. Даже гестаповцы не могли бы придумать более жестокой пытки. Наконец, доцент выключил бормашину.
- Сплюньте, пожалуйста! Вот видите, это совсем не больно!
- Еще как больно, - спокойно ответил я. Доцент посмотрел на меня с ужасом.
- Не может быть! Я думал, что зуб мертвый! Ведь это невозможно выдержать! Почему вы не кричали?
- А чего зря глотку драть? – бросил я небрежно. Это было моя первая победа над собой – трусом и маменькиным сынком. В глазах доцента я стал человеком из камня и стали, что и требовалось доказать.
Мы с Густликом вышли на площадку, и тут же в дверях соседней квартиры возник коренастый мужчина с обезьяноподобной мордой под тирольской шапочкой. Он окинул нас проницательным взглядом и вскинул руку:
- Хайль Гитлер!
- Хайль Гитлер! – привычно отрубил Густлик. Его сосед напоминал хорошо откормленного мясника: я без труда представил себе, как он бьет человека сапогом в живот и одним ударом кулака выбивает зубы.
- Zur Arbeit? – сочувственно спросил Густлик.
- F;r ganze Nacht. – с усталым видом сообщил один из столпов нового порядка. Наверное, и в его непробиваемом черепе уже зародилась мысль, что дальнейшие старания ни к чему не приведут, что самое мудрое сейчас – удрать побыстрей и подальше от неминуемой мести, что он выбрал не самую лучшую профессию, и что вообще нельзя безнаказанно мучить людей. Я бы много дал, чтобы прочесть мысли этого господина: ведь он был для меня новым видом homo sapiens, зародившимся в Европе в начале двадцатого столетия, когда повсюду торжествовала цивилизация и гуманизм, а орудия пыток показывали только в музеях. Я сам всего несколько лет назад разглядывал их во время экскурсий с отцом, но не думал, что эти вещи могут иметь отношение ко мне, европейцу двадцатого века.
На лестнице господин в тирольской шапочке по профессиональной привычке пропустил нас вперед, и я не мог отделаться от мысли, что он вот-вот набросится на меня сзади и потащит на допрос. Ничего подобного, разумеется, не случилось – этот тип и не подозревал, что его потенциальная жертва живет в соседней квартире. На улице они с Густликом снова пролаяли “Хайль Гитлер!”, и столп нового порядка отправился исполнять свой тяжкий долг, а мы уселись в маленький “оппель-кадет”. Конечно, я не сказал Густлику адрес: он должен был довезти меня только до парка Дрешера, а оттуда я мог добраться пешком. Мы беспрепятственно миновали часовых, патрули и проволочные заграждения: если кто-то и заглядывал в машину, то мундир Густлика рассеивал все подозрения. Приближался комендантский час, торопливо пробегали редкие прохожие, проезжали переполненные трамваи, шмыгали рикши.
- Был вчера в “Палладиуме”, - рассказывал Густлик, - Показывали цветной фильм “Ванна”, только для немцев. Весь зал ржал, когда эта шлюха обливала всех мыльной водой, а я не мог смеяться даже в тот момент, когда ванна с голой бабой съезжала с горки.
- Это делает честь твоему чувству юмора, - утешил я.
- Не в этом дело. Иногда я люблю повеселиться над тем, как дураки на экране пинают друг друга в зад. Но я все время думал: что я делаю здесь, среди этих людей в мундирах. Все как во сне, Перед войной я собирался открыть в Сосновце ателье по ремонту радиоприемников … Барнаба, я боюсь сойти с ума. В один прекрасный день я выну пистолет и начну стрелять во всех подряд.
- Посмей только! – пригрозил я, - Ответишь перед командованием по законам военного времени!
- Но я простой инженер! Я не хочу носить двойную шкуру!
- Будешь носить, раз приказано! – огрызнулся я, - А после войны, если выживешь, откроешь свое ателье и сдохнешь в нем со скуки.
- Возможно, ты и прав, - засмеялся он.
Мы добрались до парка; улицы уже пустели. Я пожал Густлику руку и спрятал пистолет в карман. Воспользовавшись темнотой, я беспрепятственно проскользнул к вилле отца. Немцы изрядно потеснили домохозяев и отец, со свойственным ему чувством юмора, принял квартирантов: на втором этаже в смежных комнатах поселились один еврей и один немец. Старику и Ядьке остались две комнаты внизу.
- Ну, здравствуй! – приветствовал меня отец,- Ночевать останешься?
- Вместе с этим, - я вынул пистолет.
Отец взял “Вальтер” и спрятал в карман халата.
- А сюда за тобой не могут придти? – спросил он.
- Я никому не говорю, что у меня есть отец, - весело отпарировал я.
Отец виновато усмехнулся. Он сильно сдал за четыре года оккупации: полинял, виски поседели, морщины стали глубже. Я вошел в бывшую гостиную, а теперь комнату универсального назначения. Отец остался в прихожей, чтобы спрятать куда-нибудь мой пистолет.
- Спасибо за посылки из Португалии, - сказал я, когда он вернулся.
- Во все времена ухаживали по-разному, - ответил он, - Я дарил своим возлюбленным бриллианты.
Старику удалось непонятным образом наладить связь с приятелями в Англии; те оплачивали португальские посылки для Терезы. Отец ни о чем не спрашивал меня, но и сам ни словом не обмолвился о своих отношениях с подпольем. Как-то он увидел меня на улице с Терезой и, как старый, опытный волокита, похвалил впоследствии за удачный выбор. Он, разумеется, и мысли не допускал, что у нас с Терезой чисто платонические отношения, а я не хотел его разочаровывать.
- Знаешь, я завидую тебе, - сказал он, - Любовь – вот единственный способ пережить это кошмарное время. Только безумная страсть позволяет забыть о том, какая грязь и ужас вокруг, придает сил и притупляет страх. Боже мой, если бы мне было на десять лет меньше! Я бы немедленно влюбился без памяти и плевал бы на все!
Именно в эту минуту вошла Ядька. Закутанная, по случаю военных сквозняков, в толстый свитер и шаль, она ничем не напоминала салонную Галатею для заграничных вояжей. Я встал и церемонно поклонился ей. Она улыбнулась мне без особой радости. Война снова превратила ее в служанку, хоть и в ранге хозяйки дома; отец, некогда великий волшебник, способный превратить жизнь в сказку, сократился до размеров стареющего господина в потертом халате, требующего неустанной заботы в обмен на кров и харчи.
- Я бы тоже влюбилась, если бы мне не нужно было топить печь, штопать и готовить, - угрюмо заметила она, - И мне для этого вовсе не нужно молодеть на десять лет.
- Да, ты у нас красавица, - важно согласился отец, - А война сделала тебя еще прекрасней. Ты теперь не просто куколка для балов и курортов, а настоящий боевой товарищ, готовый к любым испытаниям. Рядом с тобой мне не страшен ни голод, ни холод, ни болезни, ибо я знаю, что твой сильный характер и жизненный опыт, приобретенный в годы трудного детства, помогут нам одолеть все невзгоды. Я горжусь, что встретил тебя!
Сказав это, он поцеловал ей руку. Ядька не знала, шутит он или говорит серьезно – старик мой был великий мастер двусмысленностей.
- Как ты мне надоел! Вот уйду и не вернусь больше, - проворчала она, - Буду ездить с матерью в деревню за продуктами.
- Что за глупости, Ядя? – встревожился отец, - Неужели ты готова облеплять свое тело ветчиной и сырым мясом? Обматываться колбасами и прятать масло в лифчик? А что будет, если твое прелестное личико приглянется жандармам? Тебя вытащат из поезда и отправят в полевой бордель!
- Ну, тогда я убегу к богатому торговцу или спекулянту, - не унималась Ядька, - Сейчас столько людей с деньгами! У меня будет горничная, десять пар туфель, французские духи, полный шкаф платьев и мешок золота, а рикша всегда будет ждать меня у крыльца!
- Хорошо, что только ты слушаешь эту болтовню, - улыбнулся мне отец, - Другой бы и в самом деле ей поверил. Эта женщина безумно меня любит; кроме того, она по натуре подвижница. Она готова, не задумываясь, отдать за меня свою молодую жизнь. Сознание этого поддерживает мой слабеющий дух.
- Да пошел ты! – буркнула Ядька, но решила не продолжать стычки. Накрыв на стол, она принесла из кухни всяких разносолов. Отец открыл банку сардин и достал из буфета бутылку рябиновки. Несмотря ни на что, им жилось не так уж плохо. Я подозревал, что у старика припрятано порядочное количество золота и ценных бумаг, а ограничивали они себя только из принципиальных соображений, чтобы не кичиться достатком, когда люди вокруг голодают. На развалинах своей фирмы отец организовал торговое агентство и в маленькой квартирке на Волчьей совершал куплю-продажу электромоторов, что приносило ему вполне приличный доход. Много позже я узнал, что под вывеской этого агентства действовала разведгруппа, контролировавшая всю оружейную промышленность на территории Генерал-губернаторства. Но тогда наши отношения с отцом не позволяли задавать праздных вопросов.
- Итак, забудем на мгновение о суровой действительности, - разглагольствовал отец, наполняя рюмки, - Мы празднуем день рождения Юрека, моего единственного сына! Может быть, через год в это время ты поедешь учиться в Сорбонну! Пью за это предложение, мой мальчик!
Он чокнулся со мной, а я - с Ядькой. В этот день я накачался спиртным на год вперед, а до Сорбонны было не ближе, чем до Луны. Над головой послышались тихие шаги: это бродил по комнате еврей, бывший агент по торговле недвижимостью. Ему удалось бежать из гетто, и в один прекрасный вечер он постучался в дом моего отца. Теперь он существовал как Ян Забелло, инженер-конструктор, и так увлекся своей липовой профессией, что, - о ли со страху, то ли от нечего делать, – обложился учебниками и за год проштудировал курс политехнического вуза. Он выжил во всей этой мясорубке и после войны, почти в сорок лет, получил диплом инженера. Сейчас он совершал свой ежедневный моцион, шагая по комнате из угла в угол и считая шаги. В день он заставлял себя проходить не менее пяти километров. Отец тоже услышал шаги и заметил:
- Как всякая, уважающая себя варшавянка, Ядя изучает английский. Пан Забелло занимается с ней каждый день. Он – весьма привлекательный брюнет – среди его предков, вероятно, были татары или итальянцы, и я опасаюсь, как бы между ним и моей супругой чего-нибудь не вышло. Он такой сексапильный мужчина и к тому же с прошлого года не имел дела ни с одной женщиной.
- Мне больше нравятся мужчины, которые каждую ночь имеют дело с женщиной! – обиделась Ядька, - Но если ты считаешь, что нужно помочь бедняге, то я готова. Это будет мой скромный вклад во всенародную борьбу.
- Ты заметил, как литературно она стала выражаться? – восхитился отец, - Еще пять лет назад я говорил тебе, что Ядя – очень способная девочка!
- Боже, я сплю с ним целых пять лет! – простонала Ядька, - Пять лучших лет моей жизни!
- Разумеется, лучших! – подхватил отец, - Когда меня не станет, ты будешь плакать по ночам от жалости и тоски. Ты еще не понимаешь, кто я для тебя.
Как обычно, я думал о Терезе. Каждый вечер нас разделял комендантский час. Стоило ей захотеть, я бы в тот же день женился на ней. Тогда бы мы не расставались по вечерам. Я представил ее у себя в объятиях и от одной этой мысли покраснел до ушей. Несмотря на это, я сразу услышал скрип тормозов у калитки. Выскочив из-за стола, я метнулся к двери на веранду, чтобы, спрыгнув в сад, перелезть через забор и скрыться на соседней улочке. Подобный маневр уже не раз спасал мне жизнь.
- Стой! – крикнул отец, - Ведь это Ульман!
Я забыл о квартиранте-немце и все еще стоял, вцепившись в ручку двери. Но вместо грохота прикладов я услышал мягкий, вежливый шорох ключа в замке и вернулся на свое место. Ядька смотрела на меня почти с восторгом: я представлялся ей эдаким варшавским ковбоем, который, небрежно постреливая с бедра, укладывает немцев штабелями направо и налево. С подобной репутацией можно было покорить практически любую женщину, но меня угораздило влюбиться именно в Терезу, последовательницу героинь Сенкевича. Ее верность фотографии бесила и одновременно восхищала меня. Если бы мне, наконец, удалось добиться ее взаимности, я бы тоже потребовал от нее верности до гроба. Здесь немалую роль сыграл отрицательный пример отца, привыкшего, чтобы все потакали его капризам. В двадцать два года я мечтал о вечной любви и лишь много позже, в эпоху, когда отношения между людьми стали несколько проще, я перестал связывать обладание любимой женщиной с верностью. Но это были уже совсем другие истории.
Автомобиль, ворча, тронулся, хлопнула входная дверь, и на пороге возник офицер вермахта. При встрече с немцем я всегда сначала смотрел на его оружие и только потом - в лицо. По торчащей из кобуры рукоятке я узнал парабеллум. Этого квартиранта я видел впервые. Сотрудник фирмы “Опель”, он еще до войны был торговым партнером отца. Когда его мобилизовали, он ухитрился окопаться в Варшаве, как комендант всех авторемонтных мастерских города, и также в один прекрасный день постучался в дверь отцовского дома: он не выносил армейского гетто и добился разрешения снять комнату в городе. В те времена ремонт автомобилей приносил не меньший доход, чем в наши дни; к Ульману подлизывались даже генералы. Отец не решился отказать ему, и это привело меня в бешенство: я считал, что он должен был, не думая о последствиях, захлопнуть дверь перед носом оккупанта.
Итак, в дверях стоял полнолицый, добродушно улыбающийся господин в очках. К сожалению, мундир превращал его в моего смертельного врага. Я хорошо говорил по-немецки, но из чувства протеста не желал общаться с ним на его языке. Отец улыбнулся квартиранту:
- Добрый вечер. Не желаете ли рюмочку водки?
Ульман вошел в комнату, поцеловал руку Ядьке, обменялся рукопожатием с отцом и улыбнулся мне.
- Мой сын, - представил меня отец. Вероятно, у меня было такой злобный взгляд, что Ульман не решился протянуть мне руку, но отец выразительно посмотрел на меня, и я, кипя от ярости, все-таки пожал руку немцу. Ульман сел за стол.
- Ваш сын считает меня врагом, и формально он прав. В этом мундире каждый день рискуешь получить пулю из-за угла. Но можете сообщить вашему сыну радостную весть: долго это не протянется.
- Ничего, вы еще успеете укокошить тысячу-другую поляков, - заметил я по-польски. Выпитая водка располагала к откровенности.
- Пан Ульман занимается ремонтом автомобилей, - напомнил отец.
- А если я предложу ему разбавлять бензин водой или подсыпать песок в цилиндры, он согласится? – ехидно спросил я.
- Сомневаюсь, - пожал плечами отец, - Он всегда был образцовым работником.
- И, конечно, он не верит в поражение великой Германии! А в машинах, которые он ремонтирует, отправляют на смерть твоих соотечественников!
Ульман, как видно, что-то понял и протестующее замахал руками:
- Извините, молодой человек! – теперь он обращался прямо ко мне, - Но я ни разу не выстрелил из своего пистолета и, даст Бог, не выстрелю до конца войны. Я не умею стрелять, у меня плохое зрение. К сожалению, меня не спросили, хочу ли я завоевывать Польшу. Диктатура не считается с мнением простых людей, она сама все решает за них. Я вообще по натуре либерал и мечтаю торговать здесь “олимпиями” и “кадетами”. Увы, мы живем в такое время, когда нам не позволяют делать то, что нам нравится. Можно только носить мундир и орать хором идиотские лозунги, от которых лично меня просто тошнит.
- Пан Ульман доверяет тебе, - заметил отец, - Ты мог бы донести на него в гестапо: лагерь ли восточный фронт был бы ему обеспечен.
- На меня они могут не рассчитывать, - буркнул я. Выстрелы на улице помогали нашей дискуссии. Наверное, парни с берегов Рейна заметили у чьей-нибудь калитки подозрительную тень.
- Что зря болтать! – фыркнул я. Воцарилось молчание. Выстрелы тоже стихли.
- Вам удалось что-нибудь узнать о Соболевском? – спросил отец, и с меня тут же слетел боевой пыл: заговорили об отце Терезы.
- Жду известий, - ответил Ульман, - Тут надо соблюдать особую осторожность. Мой знакомый не очень-то доверяет мне – у нас все доносят друг на друга. Кроме того, для освобождения из лагеря должны быть особые причины.
- Но он ни в чем не виноват! – воскликнул я по-немецки, забыв о бойкоте, - Он только зашел навестить коллегу1
- И этого более чем достаточно, - усмехнулся Ульман, - Разве вы не знаете, что такое “котел”? Попробуем сделать из него сумасшедшего.
- Если он и в самом деле еще не спятил,- добавил я, - Он второй год в Освенциме. Вы знаете, что это такое?
- Слышал, к несчастью, - кивнул Ульман, - Мы сделаем из него буйнопомешанного и отправим в госпиталь.
- Но ведь немцы убивают всех сумасшедших!
- Мой знакомый завтра придет за своим автомобилем, - сказал Ульман, - Нужно действовать очень осторожно. Доверьтесь мне.
И посмотрел мне в глаза. Это была хоть какая-то надежда, и я подумал, что, возможно, Тереза и не получит пепел своего отца в посылке из крематория.
- Я верю вам. У меня нет другого выхода.
Ульман улыбнулся, встал и совсем по штатски поклонился мне.
- Спасибо. Желаю всем спокойной ночи.
Он вышел. Я услышал стук его шагов на лестнице, а позже – над головой.
- Если бы каждый имел такого немца у себя в доме, было бы легче все это выдержать, - заметила Ядька.
- Не зли виновника торжества глупой болтовней, - оборвал ее отец.
- Отчего же? – засмеялся я, - Любой не отказался бы от такого немца в доме, а также от теплой и светлой виллы вроде вашей. К сожалению, не все могут купить виллу, да и хороших немцев на всех не хватит.
- Вся улица косо смотрит на нас, - отозвался отец, - Наш дом считают подозрительным.
Отец стал пить значительно меньше: от роскошной жизни что-то разладилось у него внутри, и доктора велели ему беречь сердце. Война отняла у него последние веселые годы, и он в отчаянии наблюдал, как приближается старость. Но держался он молодцом, и я ценил его мужество. За окнами было тихо и темно, однако я подсознательно ждал, что вот-вот снова затрещат выстрелы или скрипнут шины у калитки. Этот скрип шин снился мне еще много лет после войны, и я вскакивал с постели, готовый выпрыгнуть в окно.
- Пора спать, - проворчала Ядька, зевая, - завтра снова дурацкий день.
Я подумал о завтрашнем дне. Если ко мне в дом ночью никто не заявится, я с утра пойду в свою контору. Магистр Яновский запретил мне самостоятельно оформлять документы, но поскольку он уже не мог разобраться в том балагане, который я устроил, приходилось помогать ему, чтобы устроить еще больший балаган. Похоже магистр с моей помощью скоро спятит. Потом я представил себе Альбина, как он лежит на полу и его пинают сапогами, и у меня закружилась голова. Я не мог больше просить отца о помощи – Ульман наверняка отказал бы. Взглянув на часы, я увидел, что до полуночи и до окончания моего дня рождения осталось еще два часа. День был, как и многие другие, до конца заполнен работой, и это внушало некоторую надежду.
Ядька ушла в спальню, а мне предстояло ночевать в гостиной, на отцовском диване.
- Ну, ладно, сынок, - сказал отец, - Считай, что война уже позади. Возможно, нам даже удастся уцелеть. Главное, как жить дальше. Тут произойдет уйма всяких любопытных событий.
- Ты, разумеется, уже знаешь, что будет после войны?
- Наступит коммунизм, - уверенно ответил отец, - Это уж точно.
- Ты что, со Сталиным разговаривал?
- Я разговаривал со многими другими людьми. Это неизбежно.
Тогда я не думал, что это неизбежно. Напротив, и воспитание, и усвоенная с детства идеология изо всех сил сопротивлялись этой мысли. Еще мальчишкой я читал в газетах всякие ужасы с коммунистах.
- Что же ты думаешь делать? – спросил я отца, - Сидеть и спокойно ждать?
- Один раз я уже мог удрать. Отправлял бы тебе сейчас посылки через Португалию.
- Какими машинами ты станешь торговать? – засмеялся я, - Тебя посадят в тюрьму или повесят.
- Может да, а может и нет, - улыбнулся отец, - Ведь я инженер-механик. Если страдать, так уж на родине. Но тебя я после войны смогу отправить за границу.
- В Сорбонну? – фыркнул я.
- Всегда приятней закончить хороший университет, чем плохой.
- За границу я поеду только на каникулы.
Наверху хлопнула дверь и послышался смех Ульмана.
- Они с Забелло подружились и любят играть в карты по вечерам, - пояснил отец, - Забелло говорит, что ежедневное общение с немцем благотворно влияет на его психику.
- Ульман знает, что Забелло еврей?
- Мы не затрагиваем этой темы.
- Боюсь, что их дружба плохо кончится, - заметил я.
- Разве знаешь, что в наши дни может кончиться хорошо? – пожал плечами отец. Он был спокоен, даже весел. Он вел свою игру, и она нравилась ему гораздо больше, чем торговля “крайслерами” и свадебные аферы. Возможно, он всегда ждал минуты, когда жизнь можно рассматривать лишь как ставку в казино. Я поднялся из-за стола:
- Пойду, пожалуй.
- С ума сошел?! А комендантский час?
- Пора идти.
- Лезешь на рожон, как мальчишка.
- Так надо.
Отец больше не пытался меня удержать. Перед силой, заставлявшей меня уходить из дома, были бесполезны любые аргументы.
- Извини, - шепнул я, - За пистолетом зайду завтра.
- Если уцелеешь, - добавил отец.
Он поцеловал меня в щеку, погасил свет и открыл дверь на веранду. Я спрыгнул в сад. По дороге я сорвал с клумбы три георгина: красный, желтый и фиолетовый, протиснулся через дыру в заборе и торопливо зашагал по тропинке. Вскоре я добрался до Аллеи Независимости. Дальше начинались поля. На углу высился недостроенный пятиэтажный дом. Я поспешил дальше. Город был темен и пуст, словно всех жителей вывезли и расстреляли, и остались только патрули, напрасно кружащие по улицам в поисках новых жертв. Вдали послышался шум мотора. Я решил про себя, что бежать не имеет смысла, и шел по тротуару, небрежно помахивая цветами. Автомобиль приближался медленно, освещая дорогу узкими лучами наполовину затемненных фар.
В конце концов я не выдержал напряжения и кинулся в приоткрытую калитку, спрятав за спину яркие пятна цветов. Автомобиль проехал мимо. Я снова чувствовал себя трусливым зайцем, попавшим в облаву и ждущим выстрела из-за каждого куста. Все это мало походило на честный бой лицом к лицу с врагом. Чтобы сохранить видимость достоинства, я приказал себе идти дальше.
Через несколько метров я услышал немецкую речь и гортанный смех, но не прибавил шагу, хотя по спине побежали мурашки, и кровь застучала в висках. Я выставил перед собой цветы и шел, не торопясь, - эдакий беззаботный, немного пьяный молодой человек. Из-за угла показались пятеро солдат. Они громко ржали, – очевидно, один из них рассказывал анекдот. Тот из них, что заметил меня первым, тут же схватился за кобуру, но мой рассеянный вид и цветы в руке подействовали на него успокаивающе. Наверное, я был похож на волокиту, ищущего приключений. Остальные покосились на меня, но не сказали ни слова и только, когда я отошел на несколько шагов, сзади раздалось недоуменное: “А что этот поляк делает на улице среди ночи?”. Ответом было ленивое: “Брось, Герман, пусть им полиция занимается”. Раньше они не были столь добродушны: в 1940 году я скакал по столикам маленького кафе, удирая через кухню в подвал, а за мной гнались двое летчиков с пистолетами в руках, - они явно намеревались пристрелить меня только потому, что им не понравилось выражение моего лица. Они долго бегали по двору, а я видел их сапоги в подвальное окошко и именно тогда узнал, что им рассказывала о поляках официальная пропаганда. Ничего удивительного, что они с удовольствием забрасывали нас бомбами.
Таким образом, благодаря поражениям немецкой армии на всех фронтах, я беспрепятственно добрался до дома Терезы. О том, чтобы будить дворника, не могло быть и речи. Я обошел дом, перелез через забор и подобрался к черному ходу, который никогда не закрывался. Взбежав по лестнице, я тихо простучал условный код. Открыла перепуганная Тереза. Ее голубая ночная сорочка напоминала бальное платье. Я протянул ей георгины:
- Хочу все-таки преподнести тебе цветы по случаю моего дня рождения.
Тереза взяла жалкий букетик.
- Не смейся надо мной, - шепнула она.
- Я вообще никогда не смеюсь. Мне пришлось это сделать. Какая-то потусторонняя сила вынудила меня сорвать эти цветы и принести тебе. Не понимаешь?
Она не ответила и провела меня в свою комнату. У постели коптила керосиновая лампа, рядом лежала книга “Психология толпы”, а подушка еще хранила отпечаток головы Терезы. Я сел. Мне надоело дурачиться.
- Моя квартира сгорела, - сообщил я уже нормальным голосом, - Если позволишь, я подремлю в этом кресле.
Тереза смотрела то на меня, то на цветы. Поняла ли она, что я вру? Прежде я никогда не прибегал к таким дешевым трюкам.
- Когда позвонили, я едва успел выскочить через окно в сад. Хотя, возможно, приходили за кем-то другим. Извини за беспокойство, но ты живешь ближе всех …
- Ну, знаешь! – обиделась Тереза, - Твое счастье, что там был сад! Если придут сюда …
Она вздрогнула. Я дотронулся до ее руки, и она вздрогнула снова.
- Пойду заварю чай, - быстро пробормотала она, - Настоящий чай из Португалии. Это будет роскошным окончанием твоего дня рождения.
Она высвободила руку и ушла на кухню, но вскоре вернулась с чаем и несколькими кусками торта, изрядно помятого жандармами. Я наслаждался запахом великолепного чая. Обычно мы пили несусветную бурду, еле подслащенную сахарином. Я совсем не хотел спать, хотя встал в половине седьмого. Мы приступили к праздничному чаепитию, и вдруг все, чем я жил весь этот день отступило куда-то в темноту. Я искренне верил в лучшее будущее и без всякой злости смотрел на портрет красавчика-офицера на столике у постели.
- Мы будем жить долго и счастливо, - сказал я, - И у нас всегда будет настоящий чай. Когда все это кончится …
- Когда все это кончится, разом исчезнут все печали, - продолжала Тереза, - Жизнь пойдет, как по маслу, зимой станет тепло, как летом, в садах созреют апельсины и бананы, а счастливые толпы будут танцевать на улицах до рассвета.
- Так и будет, - заверил я, - А мы с тобой поедем в Венецию и проведем там лучший отпуск в нашей жизни. Венеция вечно живет в моем сердце, и если бы я был поэтом, я бы нашел настоящие слова, чтобы рассказать тебе о ней. Я вижу, как мы сидим на солнышке, на фоне аркад возле Дворца дожей; ленивая толпа течет медленно и беззаботно, звонит колокол, большой белый корабль плывет по лагуне, фасад дворца потемнел, потому что солнце садится; мы допиваем кампари, встаем и идем через площадь; заполняются кресла перед сценой, зажигаются канделябры, на подиум поднимается дирижер, выходят певцы …
Тереза улыбалась, опустив глаза. Керосин в лампе кончился, огонек жалко мигал, запахло гарью, и пора было закрывать банкет. Тереза убрала лампу, а я приставил к креслу табурет и попытался улечься. Я слышал, как Тереза шепталась с матерью, потом вернулась, подняла шторы, открыла форточку и села на постель. Ее профиль четко вырисовывался на бледном фоне пасмурного осеннего неба. Вскоре я услышал тихий всхлип. Я вскочил и подбежал к ней:
- Терезка, не надо … До двенадцати осталось пять минут. Я бы тоже мог разреветься, но на что мы завтра будем похожи?
- А я вовсе не плачу, - ответила Тереза, - Просто схватила насморк, бегая по улицам. Спи, ладно? Завтра рано вставать. Нужно помочь Забаве перепрятать радиостанцию.
- Завтра я принесу еще один пистолет. Единственная добыча за сегодняшний день.
- Несчастливый день. Спокойной ночи, Юрек.
- Спокойной ночи, Терезка, - шепнул я, погладил ее по руке и вернулся на свое кресло. Так закончился мой двадцать второй, очень долгий, день рождения.
24 сентября 1944 года.
Мой двадцать третий день рождения.
Этот день рождения снова пришелся на воскресенье, как и в 1938 году. Я проснулся в котельной около шести утра, когда вокруг еще было тихо. Матрас моего заместителя Витольда был пуст, - видно, он уже помчался к своему передатчику. Я сбросил одеяло, натянул ботинки и вышел из котельной. Вдоль стены большого подвального помещения лежало человек десять – парни и девчата вперемешку, все в одинаковых серых комбинезонах. После шумного вчерашнего дня тишина убаюкала их; кто-то еще спал, кто-то нехотя продирал глаза. Я подошел к табурету в углу, зачерпнул кружкой воды из бака и ополоснул лицо и руки – большего я не мог себе позволить. Потом застегнул американский френч времен Первой мировой войны – в него был завернут пулемет, сброшенный нам на парашюте. Тереза выстирала и заштопала этот френч, а потом пришила знаки различия, вырезанные из консервной банки. В маленькое оконце виднелось светлеющее небо и ветка яблони, все листья с которой сорвало взрывной волной. Я вошел в небольшой закуток. Сегодня на коммутаторе дежурила Тереза. Я приветственно потрепал ее по плечу, взял трубку и включился в разговор:
- Четыре “пантеры” на Пулавской, идут от вокзала … Вроде, все … Нет, еще не все! Еще три “пантеры” … Отсюда до них метров восемьсот…
Я предал трубку Терезе.
- Кажется, пришла наша очередь, Юрек.
- Сегодня пятьдесят пятый день восстания. Сколько может продержаться такое восстание в большом городе?
- Сегодня твой день рождения, - напомнила Тереза, - Поздравляю, пан поручик!
Она встала, щелкнула каблуками и чмокнула меня в щеку.
За этот год между нами многое произошло. Через месяц после моего прошлого дня рождения, - помню, это была суббота, и жандармы вовсю вытанцовывали свой кровавый балет, - я, как обычно, отправился к Терезе, чтобы просмотреть почту за неделю, и явился к ней, слегка запыхавшись, потому что пришлось выпрыгнуть из трамвая на ходу. Тереза вышла мне навстречу с таким убитым лицом, что я ожидал от нее какого-нибудь трагического известия. Я подумал, что пришло извещение о смерти ее отца в Освенциме: эти бумажки пачками разносили по домам почтальоны, вестники несчастья, Атропосы тех лет. В доме Терезы при виде почтальона все замирали и с ужасом следили за ним из окна кухни: что он принес сегодня, письмо из офицерского лагеря, или посылку с прахом из крематория.
- Что случилось? – спросил я, вне себя от беспокойства.
- Ромек вернулся, - прошептала Тереза.
Ромек был тот самый херувим, Офелия из лагерного театра, патриотическая повинность Терезы. Мысли запрыгали у меня в голове. Но первое, о чем я подумал: чтоб он провалился ко всем чертям!
- Его освободили?
- Он бежал, - объяснила Тереза, - Ищет связи с подпольем. Мы должны ему помочь. Идем.
Она не дала мне собраться с мыслями и повела в комнату. Там, у окна, уставившись на собственную фотографию, стоял герой моих кошмаров. Он изрядно похудел, возмужал и уже не был похож на херувима, а в его глазах я с немалым удивлением заметил упрямый огонек. Это вовсе не был перепуганный, потерянный мальчишка, каким я его себе представлял.
- Мой командир, поручик Барнаба, - представила меня Тереза, - Он все о тебе знает, Ромек.
- Кроме того, что я бежал, - добавил он и протянул мне руку. Его рукопожатие было мужественным и энергичным. Я сам оказался мальчишкой в сравнении с ним. Меня охватили недобрые предчувствия. Мы смотрели друг другу в глаза. Не знаю, понял ли он мои чувства, или приписал мой мрачный вид суровым нравам подполья.
- Мы бежали втроем, - объяснил он, - Двое других скрываются у старых друзей. Я знал, что Терезка не останется в стороне. Она слишком честна и благородна, чтобы отсиживаться под мамочкиной юбкой.
И он посмотрел на Терезу с такой любовью, что у меня все внутри перевернулось.
- За вами могут придти и сюда, - напомнил я, тут же приняв деловой, командирский вид, - Ведь вы отправляли письма именно по этому адресу?
- Я сию минуту уйду, - успокоил он, - Просто мне очень хотелось увидеть, как живет моя любимая.
И снова с любовью посмотрел на Терезу. Та потупилась. Она была не в лучшей ситуации, чем я: за благородство приходилось платить слишком дорого. Ромек осторожно взял ее руку и поцеловал с галантностью, которую, как и все прочие довоенные добродетели, он хранил в первозданной чистоте все четыре лагерных года. Мы в Варшаве разучились целовать руки нашим девчатам, считая их равноправными боевыми товарищами. К сожалению, даже самые храбрые и воинственные из солдат в юбках не гнушались подаренными цветочками, поцелуйчиками и прочими фиглями-миглями из мирной жизни. И здесь мой конкурент, прибывший, как призрак с того света, оказался опасным противником. Я готов был самым подлым образом проклинать ротозеев-часовых из офицерского лагеря.
- Вы не рассказали, как вам удалось бежать, - напомнил я, чтобы заглушить гнусные мысли.
- Ничего выдающегося, - улыбнулся Ромек, - Мы просто вышли через ворота. Один переоделся конвоиром, а двое так и оставались пленными.
- Но где вы взяли мундир, карабин, документы?
- Мундир из полотна, карабин из дерева, документы нарисовали тушью. Если просидишь столько лет, то с отчаяния на все можно решиться.
Тереза смотрела на него исподлобья. Она подгоняла идеализированный образ по реальной фигуре. Наверное, она пережила основательное потрясение, - то, что было прежде идеалом, долгом и благородным самоотречением, стало вдруг носом, ртом, ногами, и, что хуже всего, мужчиной, слишком давно не видевшим женщины. Я попытался представить себе Терезку, монахиню по призванию, в объятиях голодного самца, и при одной этой мысли чуть не взвыл от горя.
- Признаться, я был инициатором побега, - продолжал Ромек, - И все благодаря Терезе. Ее письма не позволили мне опуститься, как это часто бывает с пленными. В них я черпал надежду и веру, и меня не трогали, ни жидкий суп из крупы, ни размеры пяти обеденных картофелин. Когда становилось совсем невмоготу, я доставал ее письма, перечитывал от первого до последнего, и мне снова хотелось жить… Потому-то и побег удался. Я записался в лагерный театр, чтобы подготовить все, что нужно. Немецкий мундир я сшил из костюма Офелии, пан поручик!
- Да здравствует Шекспир, пан поручик! – подхватил я с деланным весельем, - А как прошло путешествие по Германии?
- Оно продолжалось целых три недели, - просто ответил Ромек, - Из-за бомбежек поезда ходят нерегулярно.
Я кисло улыбнулся на сей скромный ответ. Пора было оставить их наедине.
- Сведешь пана поручика с Сатаной, - сухо приказал я Терезе, - А Сатана переправит его дальше. Желаю удачи, пан поручик. Вы явились не в самый удачный момент. Немцы в очередной раз пытаются покончить с нами.
- После лагерной скуки я предпочитаю более оживленную атмосферу, - улыбнулся Ромек, - Все еще не могу поверить, что я дома.
- Вы покинули, может быть, самое надежное убежище во всей гитлеровской империи, - сказал я, - В офицерских лагерях даже евреи могут спать спокойно.
- Поэтому я и сбежал, - отрезал он, - Почему я должен отсиживаться под охраной Женевской конвенции, если здесь убивают всех, кто попадется под руку? Это несправедливо по отношению ко мне!
Я выписал для Ромека документы, договорился с Терезой о следующей встрече и ушел. С того дня, несмотря на видимость бешеной активности, собственная жизнь стала мне казаться пустой и никчемной. Этот человек принадлежал к породе людей-монолитов, предметов моей вечной зависти. Служение родине было для них вопросом, не подлежащим обсуждению: родине надлежало отдать все, включая жизнь. Эти люди не знали страха и готовы были выполнить любой, даже самый бессмысленный приказ. Они шли к цели только прямым путем, не были способны на подлость и не заключали сделок с совестью. Они принадлежали к очередному поколению угнетенного народа, который, дабы поддержать угасающий дух нации, возвел в ранг наивысшей добродетели жажду умереть на поле славы. Эти люди были наследниками шляхетской, романтичной Польши, Польши-мученицы, Польши-твердыни, Польши подавленных восстаний. Националисты с младых ногтей, они боролись за Польшу из старых преданий, Польшу гусар, барышень из усадеб, мазурки Домбровского и смерти князя Юзефа в водах Эльстеры, Польшу подхорунжих ноябрьской ночи и мелкопоместной шляхты, погибшей в январском восстании. Свихнувшись на идее независимости, они не хотели замечать того, что творится вокруг, – ведь сами-то они не терпели никаких притеснений от своих!
С появлением Ромека моя жизнь круто изменилась. Подпольная работа тут же разделила нас, и я вновь увидел его лишь через месяц, во время общего инструктажа. Он кипел энергией и активностью. Однако Терезу я видел почти ежедневно. Из соображений безопасности мы перенесли наши деловые встречи в другое место, боясь, что Ромека будут искать у нее. Гестапо появилось, но не в ее квартире, а у матери Ромека, в Кельцах, - без толку, разумеется, он там вообще не показывался. Мы с Терезой заключили молчаливое соглашение, что не будем вспоминать о Ромеке, но он незримо присутствовал на каждом нашем свидании. Я стал преувеличенно суровым, фальшивым, постоянно злился, так как знал, что она с ним встречается, и утешался только тем, что физическая близость с абсолютно чужим человеком положит конец благородной миссии подвижничества. Сам я выработал в общении с Терезой искусственно-панибратский тон, старался смотреть на нее с откровенным безразличием, не касаться ее даже случайно и с тайной радостью заметил, что Тереза почти престала улыбаться.
С настойчивостью мазохиста я гадал, удалось ли Ромеку затащить ее в постель. Он должен был в конце концов это сделать, согласно правилам их благородной игры. Вечерами я не находил себе места, представляя их сплетенные тела. Ведь Ромек снял комнату где-то на окраине, и по вечерам они наверняка вытворяли там Бог знает что. Думаю, Тереза жертвовала ему свое тело стиснув зубы, с фанатичным блеском в глазах, - одним словом, с развернутыми знаменами, превращая приятную забаву в очередную жертву на алтарь отечества. Я возмущенно отгонял от себя мысль, что она могла его полюбить: она вовсе не походила на счастливую влюбленную.
Действительность меж тем доставляла нам все больше хлопот. По утрам я бывал счастлив, что ночь прошла спокойно, и не скрипнули тормоза под окном, вечерами радовался, что успел прожить еще несколько часов. Это было похоже на угасание смертельно больного человека: по утрам он боится, что именно сегодня придет его последний час, а вечером благодарит Бога за еще один подаренный день. Он знает, что конец неизбежен, но иногда, в хорошую минуту предается мечтам: авось, судьба даст отсрочку, и он успеет встретить Рождество. А ведь я был совершенно здоров и не мог примириться с мыслью о смерти.
Больше всего сил отнимала борьба со страхом. Никому не показывать, что творится у тебя в душе, быть таким, как тот полковник, который в сентябре тридцать девятого погиб в саду у Круликарни, как Ромек, который без денег и документов прошел половину Германии с такой же легкостью, с какой нынешняя молодежь путешествует по Европе автостопом. Если Тереза попытается сравнить нас, я погиб в ее глазах. В дни, когда идет война, девушка не может полюбить щенка и хлюпика, какими бы необычайными скрытыми талантами он не обладал. Я чувствовал, что судьба назначила мне великий жребий, - правда, еще неясно, какой именно, - и утешался сознанием, что по части духовной культуры я несколько обогнал монолитного Ромека, воспитанного только для войны, готового без колебаний умереть за родину, блаженного невежду, не познавшего прелестей скептицизма и не читавшего столпов философии, все подвергавших сомнению.
В конечном итоге, я самым подлейшим образом попытался выстроить теорию, чтобы оправдать собственную трусость. К сожалению, из этого ничего не вышло. Древние философы знать не знали о Варшаве 1943 года, и потому их труды не давали ответа на вопрос: как пережить этот ежедневный кошмар. Приходилось рассчитывать лишь на инстинкт самосохранения и взаимовыручку. Поэтому я продолжал разыгрывать перед Терезой (и не только перед ней) роль героя-командира, хотя она давалась мне с немалым трудом.
Я боялся, что Тереза попросит перевести ее в группу Ромека, но этого не случилось. Она исполняла свою работу на редкость добросовестно, и я ни в чем не мог ее упрекнуть, разве что в чрезмерном лихачестве и усердии: она первой хваталась за любое дело, даже если оно не входило в круг ее обязанностей. К сожалению, бывший пленный не позволял мне забыть о своем существовании: он то и дело возникал между мной и Терезой, улыбчивый, прекрасно воспитанный, уверенный во взаимности Терезы, ухаживающий за ней с неподражаемой галантностью, презирающий опасность и вообще увлеченный всем, что творится вокруг.
В один из декабрьских дней 1943 года, выходя от Терезы, я заметил в полутьме смазливую физиономию Ромека. Он стоял в очереди у продовольственного магазина. Когда я проходил мимо, сделав вид, что незнаком с ним, ибо так учили правила конспирации, он выскочил из очереди и поравнялся со мной.
- Я ждал вас, - шепнул он.
- Ничего себе конспирация! – фыркнул я.
- Я не мог сказать этого Терезе, - объяснил он, - Завтра я уезжаю.
- Не спрашиваю, куда, так как вы все равно не ответите.
- Далеко, - он сделал вид, будто не замечает моего ехидства, - И неизвестно, когда вернусь. Я хочу, чтобы вы это знали.
- Чем меньше знаешь, тем лучше.
- Между мной и Терезой все кончено, - продолжал он, - Действительность иногда слишком отличается от фантазий.
Я оторопело уставился на него. Несмотря на сумерки, он наверняка заметил радостный блеск в моих глазах.
- Вы, надеюсь, понимаете, что я не мог принять от нее такой жертвы. Она не умеет лгать. Если бы я не бежал из лагеря, наш роман продолжался бы до конца войны. Вы, вероятно, слышали, что мы уже назначили дату свадьбы?
- Но, возможно, вы ошибаетесь? – лицемерно усомнился я, - А вдруг вы бы стали прекрасной парой?
- Мы бы наверняка стали прекрасной парой, - отрезал он, - Но этого слишком мало. Одно дело писать письма в лагерь, а другое – спать в одной постели. Она делала все, чтобы я не догадался об ее истинных чувствах, но есть вещи, которые сильнее нас. Я давно понял, что она всего лишь жертва экзальтации … Одним словом, я освободил ее от всех обязательств. Как вы понимаете, мне было нелегко это сделать, потому что я люблю ее.
Все услышанное должно было несказанно обрадовать и утешить меня, но я был просто убит благородством этого монолита. Много ли найдется мужчин, молодых, сильных и красивых, способных добровольно признаться в том, что девушка не питает к ним нежных чувств, хотя они сделали все возможное, чтобы завоевать ее? Я молчал.
- Присмотрите за ней, - добавил он, - Вы знаете ее лучше меня. Возможно …
Он осекся. Некоторое время мы шли молча.
- Можете быть спокойны, пан поручик, - выдавил я, наконец.
- Мне кажется, что вам она тоже нравится. Если тут дело только во мне …
- Она слишком гордая, - ответил я, Больше мне нечего было сказать. Ромек сбавил шаг:
- Извините, я спешу.
Мы пожали друг другу руки, и он торопливо удалился, немного смешной в своем тесном, потертом пальто. В прежние времена он был бы великосветским львом, любимцем дам, - словом, плейбоем, как сейчас говорят. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся в темноте.
Больше я его не видел. Он в совершенстве знал немецкий, и его послали курьером в Берлин. Он беспрепятственно добрался туда, снабженный отличными документами, и в отеле его застиг воздушный налет. Едва живого его извлекли из-под развалин и отправили в госпиталь. Вероятно, он плохо понимал, где находится, и сказал несколько слов по-польски, а кто-то из честных немцев соседей по палате, сообщил о нем, куда следует. Тщательно проварив бумаги, его перевезли в тюрьму и там переломали ему все кости, которые еще оставались целы после налета. Естественно, оттуда он уже не вышел.
Я замечаю, что моя попытка реконструировать прошлое никак не поднимется до уровня литературы: стоит возникнуть ситуации, из которой может вырасти конфликт, драма, раскрывающая психологию героя, как одного из ключевых персонажей настигает внезапная смерть. Вот и здесь любовный треугольник распался помимо желания основных героев, благодаря вмешательству гестапо, слепой Немезиды тех лет.
О смерти Ромека мы узнали только в январе сорок четвертого. Разумеется, я не сказал Терезе о нашем последнем разговоре с ним, и внешне ничего в наших отношениях не изменилось. Правда, однажды я все-таки не сдержался и подарил ей большой букет красных роз.
Известие о гибели Ромека потрясло Терезу: в тот день я впервые увидел, как она плачет. Я сидел рядом с понурой физиономией, как на поминках, готовый за компанию с ней оплакивать соперника. Даже мертвый, а, может быть, именно поэтому, он снова стоял между нами. Я обнял Терезу; она не оттолкнула меня, но я чувствовал, что она вся в своем горе. Мы сидели так довольно долго, и я прилагал нечеловеческие усилия, чтобы не обнять ее еще крепче, а сердце мое готово было выскочить из груди. Но я не смел пошевелиться, чтобы не напугать и не обидеть ее. Потом она заговорила:
- Он поехал туда из-за меня. Я виновата в его смерти, понимаешь?
- Ерунда, - возразил я, - Разве можно в наше время винить себя в чьей-либо смерти?! Ему приказали – он и поехал! Он всегда лез в самое пекло. При чем тут ты?!
- Он из-за меня лез в самое пекло, - всхлипнула Тереза, - Я не имела права … Я должна была его любить … Знаешь, как он мучился!
- Просто вам нужно было сразу расстаться, - заметил я.
- Как?! Мы столько понастроили в этих письмах! Я не имела права отступать. Поэтому мы решили пожениться.
- Идиотские принципы, - проворчал я.
- Наверное, - неожиданно согласилась Тереза, - Но если бы я бросила его, то никогда бы себе этого не простила. К сожалению, я не умею притворяться. Все это так меня угнетало, что я не могла даже улыбаться, вечно ходила кислая и угрюмая. А хуже всего …
Она замолчала. Мне приходилось терпеливо ждать. Женщина всегда скажет то, что решила сказать.
- Ты, наверное, понимаешь, о чем я, - продолжала Тереза, - Когда дошло до этого, я разревелась от боли и стыда. Но разве я могла сказать “нет”, если в каждом письме клялась ему в вечной любви?! Но он все равно догадался. Я даже не думала, что он такой чуткий. Большинство мужчин считает, что это для женщины – высшее счастье, а слезы – так, пустяки … Он сам напросился в эту поездку. Когда мы прощались, он уже не говорил о свадьбе. Сказал, что сейчас трудно загадывать наперед, что не время создавать семью, когда мы не властны над своей жизнью, что ему придется исчезнуть на месяц-другой, и, возможно, мы вообще не увидимся до конца войны … Я сразу поняла, что он дает мне дорогу к отступлению… Но я не знала, что он едет в Германию, и согласилась с ним. Он поцеловал меня, усмехнулся и ушел быстро, как всегда ходил…
Она снова надолго замолчала. Я в роли друга-наперсника чувствовал себя неважно. Увы, приходилось набраться терпения и ждать, пока образ Ромека не сотрется в памяти Терезы. Я ждал.
- Прости, что я тебе это рассказываю, - она запнулась, - Но я могу говорить об этом только с тобой.
- Разумеется. Ты самый близкий мне человек.
- Спасибо, - шепнула она. Как видно, она хотела сказать что-то еще, но не решалась.
- Я беременна, - наконец, призналась Тереза. Это было уже слишком! Я вскочил, как ошпаренный.
- Точно?!
- Точнее некуда, - кивнула она, - Ты должен мне помочь.
- Не понимаю.
- Я не могу позволить себе заводить ребенка, - бросила она сухо, - Слишком большой риск. Я все равно не доживу до конца войны.
- Ты с ума сошла!
- Я только прошу помочь. Если ты не согласен, как-нибудь выкручусь сама.
Я не мог отказать. Через неделю я повел ее к одному живодеру, которого мне порекомендовали приятели. Он принимал клиенток в Краковском предместье и вовсе не делал тайны из своего занятия: что могли немцы иметь против абортов? Наоборот, это даже облегчало им работу. Тереза шла туда, как на казнь. К счастью, по всему городу начались облавы, нам пришлось пробираться какими-то закоулками, так что на торжественную похоронную процессию не было времени. К тому же, я плохо себе представлял, каким ударом могла стать подобная процедура для такой девушки, как Тереза и счел ее подавленный вид обычным проявлением бабской истерики. В дни, когда смерть могла настигнуть нас в любую минуту, умерщвление плода казалось мне далеко не самой ужасной из трагедий.
“Живодер” встретил нас радостной улыбкой: час обеда еще не пришел, а от него уже за версту разило перегаром. Когда я представил ему Терезу, как свою жену, он заговорщически подмигнул. Тереза в ужасе оглянулась на меня, но покорно пошла туда, куда указал гинеколог, в припадке пьяного веселья приобнявший ее за плечи. Казалось бы, я всего лишь замаливал грех покойного Ромека, но, тем не менее, я едва пережил последующие два часа. В голову лезли самые кошмарные мысли, хотя приятели предупредили меня, что доктор трезвым вообще не работает, но дело свое знает отменно, вследствие чего покупает в предместье один земельный участок за другим. Не зная, куда себя деть, я отправился в город и бесцельно слонялся по улицам, молясь всем святым подряд. Время растянулось до бесконечности, а я все кружил по Краковскому предместью, Новому Святу, Ординацкой, улице Коперника, вокруг бывшего Польского театра, где теперь играли только для немцев “Веселую вдову” и, наконец, по Обозной снова вернулся в предместье. Уже почти дойдя до дома врача, я увидел, что попал в самый центр облавы: жандармы оцепили улицу и загоняли всех мужчин в фургоны. Отступать было некуда, и я, не сбавляя шага, пошел по опустевшему кварталу, мимо кордона добрых поселян из Баварии и Восточной Пруссии. Никто меня не задержал – наверное, потому, что меня ждала Тереза. На углу мне удалось поймать извозчика. Я пообещал ему крупную сумму за простой и подъехал к дому доктора. Тот вышел в переднюю, пьяно и счастливо улыбаясь.
- Ваша женушка отдыхает. Все прошло великолепно! Поздравляю, у вас умненькая и терпеливая супруга. А какая у нее фигурка! Однако впредь советую быть внимательнее и остерегаться контрабандных презервативов – сплошной эрзац и все время подводят. Знаете, у меня иной раз просто руки немеют, так много работы …
Он весело засмеялся, а я почувствовал, что вот-вот хлопнусь в обморок, поэтому быстро сунул доктору деньги, и он ушел, а минут через пять вывел Терезу. Она едва переставляла ноги. Я взял ее под руку, и мы медленно, ступенька за ступенькой, спустились по лестнице. В пролетке она сидела, тупо глядя перед собой. Я держал ее за руку, так мы и ехали Новым Святом. Помню, что падал густой снег, а на углу Иерусалимских Аллей немецкий грузовик сбил рикшу, и на тротуаре лежали два трупа – жертвы гололеда и военной спешки. Тереза никак не среагировала на эту жуткую картину; я поднял воротник ее пальто, но она, казалось, не чувствовала холода. Жандармы вдоволь поохотились и уехали. Потом я довел Терезу до ее дома и помог подняться по лестнице; она вошла в переднюю, заглянув в комнату матери, сообщила, что облава кончилась и, наконец, дотащившись до дивана, упала на него. Я немного посидел с ней, но у меня была еще масса работы, и пора было уходить. Мы говорили только о служебных делах: я приказал ей, в соответствии с назначением врача, три дня не вставать с постели.
- Я буду тебя навещать. Я не позволю, чтобы ты угробила здоровье из-за какого-то …
Тут я благоразумно прикусил язык. Тереза молча смотрела на меня. Я чувствовал, что моя филантропия дала кое-какие плоды, хотя это был самый жалкий способ завоевания женщины, требующий ангельского терпения, самоотречения, подавления всех естественных желаний; все мое существо противилось ему. К сожалению, я был по уши влюблен, хотя и был готов лезть на стенку от злости.
- Спасибо, Юрек, - сказала Тереза и погладила меня по руке.
- Терпеть не могу девиц с принципами, - проворчал я, - Из-за них вечно попадаешь в идиотские ситуации.
И, подведя итог всей этой благородной и драматической истории, я с достоинством удалился. Правда, на следующий день я прислал Терезе цветы, купленные на взятку, полученную с хозяина мыловаренного заводика.
Несколько месяцев Тереза не могла оправиться от психического шока. За это время произошло много разных событий: гестапо совсем прижало нас к стенке. В мае мне все-таки пришлось бежать из дому и оставить службу в Налоговом управлении: меня предупредили о провале буквально в последнюю минуту. Я скрывался у знакомых на соседней улице, а гестаповцы разбивали мою мебель, вспарывали подушки и высыпали крупу из бабушкиных мешочков, но остались невредимыми табурет с документами, приемник в настольной лампе и бабушка в своем кресле, гордая и надменная.
Я нашел ее в том же самом кресле весной сорок шестого.
- А, это ты внучек! – приветствовала она меня после двух лет разлуки, - Тебя все-таки не застрелили!
- Я смотрю, и ты, бабушка, уцелела!
- Тьфу! – сердито фыркнула она, - Видно, для того, чтобы сдохнуть от тоски! Знаешь, сколько сейчас стоит цыпленок? Сто пятьдесят злотых!
Гестаповцы забрали из семейного альбома мою фотографию и показывали ее арестованным во время допросов, а к дверям моей комнаты прилепили бумажку с печатью: «Reichsministerium des Innern”.
Мне пришлось срочно влезать в чужую шкуру. Незадолго до провала я добыл полный комплект документов на новое имя. Процедура оказалась сложной: через верных людей я получил в Черняковском приходе метрику некого Збигнева Кравчинского; этот Кравчинский, молодой человек на год старше меня, скорее всего, погиб в сентябре тридцать девятого, а, возможно, благополучно бежал за границу. Опять же с помощью верных людей я зарегистрировал этого Кравчинского у дальней родственницы на Гороховой, после чего лично, хоть и дрожа от страха, отнес метрику, справку о регистрации и две фотографии в комендатуру для получения кеннкарты. Затем отец добыл мне удостоверение монтера электротехнической фирмы, и с этой минуты я существовал один в двух лицах: Ежи Белецкий – Збигнев Кравчинский, причем, каждое из моих “я” удостоверялось подлинными документами. После провала я спустил документы Ежи Белецкого в унитаз и в шкуре Збышека Кравчинского появился на квартире дальней родственницы, старой девы, потрясенной вторжением молодого мужчины в ее бедную событиями жизнь.
В то еж самое время, пользуясь каждой минутой свободы, мы перепрятывали оружие и передатчики; вскоре у гестапо появились свои проблемы: как бы сбежать подальше от фронта и одновременно не прослыть дезертирами. В июле, как раз перед покушением на Гитлера, вернулся отец Терезы, вернее, его тень, воспоминание о веселом и здоровом сорокалетнем мужчине. Ульман сдержал слово. К сожалению, я не смог его поблагодарить: за несколько недель до этого его отправили на Восточный фронт. “Я исчезаю во мраке”, - сказал он отцу перед отъездом, и больше мы его не видели.
Меня всегда удивляло, отчего добрые и милые люди гибнут, а нахалы и сорванцы выходят невредимыми из самых опасных переделок. И это касается не только войны, но и любой кризисной ситуации в истории. Ценнейший моральный капитал человечество оставляет гонимым и мертвым, - для нашей страны это особенно типично. Отец Терезы не хотел говорить об Освенциме, пока немцы не ушли из Варшавы. “Не дай вам Бог, дети, увидеть этот ад при жизни”,- сказал он нам однажды. Он стал молчалив, почти все время дремал, очень мало ел, и руки его тряслись. Но вскоре началось восстание, и у нас не стало времени оплакивать чью-либо несчастную судьбу.
Но вернусь к моему дню рождения. Итак, я обнял Терезу, она чмокнула меня в щеку и снова присела к аппарату, чтобы выслушать очередное сообщение о танках. Поскольку был уже седьмой час, Тереза передала пост Кристине, маленькой белобрысой девчушке. Той самой Кшисе, подружке Альбина. Вскоре после его казни она явилась к Терезе с просьбой принять ее в организацию. Она пришла к нам так, как раньше уходили в монастырь.
Пользуясь затишьем, дежурные принесли в подвал завтрак. Как обычно, он состоял из пайки хлеба и искусственного меда, так как фабрику по производству меда мы захватили вместе с этим плацдармом. От приторной сладости “ожили” старые дырки в зубах, и несколько минут я морщился т боли. Остальные солдаты моего отряда тоже спустились к завтраку, быстро с ним расправились и, проклиная мед, разошлись досыпать, так как всю ночь латали линию. Пока что работы для них не предвиделось. Сегодня, в шесть тридцать утра, линия соединяла штаб и отряды, рассредоточенные в развалинах Пулавской, Вороньей, Аллеи Независимости и Шустрой. Скорее всего, теперь немцы бросят танки на Круликарню. Эта Круликарня была для меня камнем преткновения еще в начале войны. Ну не глупо ли воевать в нескольких кварталах от собственного дома? Хотя, наверное, нам могли бы позавидовать солдаты, заброшенные на далекие фронты. Я воевал с комфортом, не зная ни эшелонов, ни полевой почты, ни форсированных маршей. Я мог из дома дойти пешком до поля боя и остаться там навсегда.
Я вышел в сад покурить. Вилла еще держалась, хотя стены покосились, и хватило бы пинка, чтобы здание рухнуло и погребло нас в подвале. Подумать только, всего месяц назад мы с Терезой танцевали здесь в гостиной при свете люстры, а граммофон играл “Tea for two”! Потом мы плавали в роскошном бассейне и разглядывали японские порнографические открытки, найденные среди раззолоченных фолиантов в книжных шкафах красного дерева!
Теперь у калитки стоял обгорелый скелет “фиата 505”, реквизированного в первые дни восстания для нужд связи, и светила дырами от осколков будка сторожа, откуда я предусмотрительно убрал часового. Впрочем, часовой этот был вооружен карабином без замка, но нам нравилось после четырех лет конспирации изображать настоящую воинскую часть, и я приказал часовому в случае чего бить всех подозрительных типов прикладом по башке. На деревьях, росших вдоль улицы, почти не осталось листьев – их сорвало взрывной волной. В сад вышел вагоновожатый, он же сержант Овца, комендант Центра связи. В частных беседах мы были на “ты”. Вагоновожатый надвинул на брови синий берет с орлом и буквой “V” – знаком победы.
- Тереза напомнила мне, что сегодня твой день рождения, - сказал он, - Сам знаешь, я тебе желаю только добра, но поздравить, увы, не могу. Пять лет мы поздравляли друг друга и чего только друг другу не желали, да все без толку. Когда-то в тридцать девятом пили мы с покойником-слесарем за твое здоровье, а немцы били нам морду и побеждали. Теперь нам опять бьют морду, но и немцам бьют морду, причем почти на глазах у нас.
Мы до потери сознания спорили о нашей безнадежной стратегической и политической ситуации, о напрасных надеждах на помощь, о планах верховных стратегов и об отрицательном воздействии на боевой дух солдат хорала “В дыму пожаров”, который регулярно передавало лондонское радио. Лишь посвященные знали, что хорал был условным знаком: сегодня посылок с воздуха не будет. Простые же солдаты считали эту мелодию похоронным маршем над нашей общей могилой, городом Варшавой и, слыша хорал в очередной раз, впадали в уныние. Никто не любит при жизни слушать заупокойную молитву о собственной душе.
- Теперь с трамваями стало плоховато, - заметил я, - Не только трамваев нет, но и улиц недостает. Видно, придется тебе сменить профессию и стать водовозом.
- Через день-два всему конец, - отозвался вагоновожатый, - Наши тела сгниют под развалинами, и все о нас забудут. Скажи, Юрек, неужели и вправду люди назовут нас героями?
- Тебе это так важно?
- Я оставил жену и детей, и еще неизвестно, уцелеют ли они там, в Воломине. Я разрушаю по кирпичику родной город и вот-вот сам переселюсь в лучший мир. И я хочу знать: неужели мне за это ничего не причитается?
- Не знаю. Имена-то наверняка забудут, - вздохнул я, - Мы останемся для потомков неизвестными повстанцами. Но в школе мне втолковывали, что герои погибают, а народ живет. Нашей смертью мир не кончится, история будет двигаться своим чередом.
Я не хотел делать скоропалительных выводов о нашем положении, а ругать вслух командиров мне не полагалось по чину. Все мое существо восставало против скорой смерти, и я не хотел в нее верить, несмотря на всю эту ироническую болтовню. Когда первого августа в два часа пополудни я мчался на велосипеде к сборному пункту, то мечтал дожить хотя бы до наступления темноты. Казалось, либо мы сразу овладеем Варшавой, либо сразу погибнем.
Тем не менее, создалась идиотская ситуация: шла восьмая неделя восстания, а смерть все еще витала над нами, время от времени хватая одного, зацепляя другого – ее, видно, забавляла эта глупая лотерея.
Все восемь недель немцы систематически перепахивали Варшаву, улицу за улицей, работая с утра до ночи, не щадя ни боеприпасов, ни хилых артиллеристов-тотальников. И впрямь, как много сил и времени нужно, чтобы сравнять с землей миллионный город столь допотопным оружием – ведь атомная бомба еще только дозревала в лабораториях. Если бы не неприятности на фронтах, немцы управились бы с нами за неделю. Средства для уничтожения Варшавы приходилось изыскивать буквально на ходу, заимствуя у истощенных прифронтовых резервных частей пушки, самолеты, минометы и самые различные формирования второго эшелона от жандармерии до саперов, спешенных летчиков, “шаулюсов”, латышей и украинцев. Лишь позавчера наш патруль на Пулавской прочитал нашивку на рукаве мертвого блондина: “Hermann G;ring”. К нам с фронта пожаловала дивизия СС “Герман Геринг”! Она намеревалась передавить нас танками, воспользовавшись неожиданным затишьем на Восточном фронте, – так сказать, утрясти варшавский инцидент и вернуться к более важным делам.
Взгляните только на широкую линию Восточного фронта и на Варшаву, зажатую между двумя великими армиями. Тридцать тысяч сопляков посмели нарушить гармонию стратегических планов! “Мощь твою не сломить, о Варшава!” – писал сто с лишним лет назад некий великий романтик. Но, как выяснилось, и Варшаву довольно легко можно было превратить в груду развалин.
Наше восстание донимало немцев, как комар на заднице: присосался, пьет кровь, а прихлопнуть его невозможно, так как руки и ноги отпихивают наступающего врага, а тело медленно пятится под напором неодолимой силы. Как только выдастся секунда передышки, свободная рука шлепнет по заду, и от комара останется только мокрое место. Таково было в общих чертах наше положение.
Итак, штурмовать Круликарню должны были танки дивизии имени Германа Геринга, героя Первой мировой войны (двадцать две победы в воздухе), человека Ренессанса, садиста, куртизана в фиолетовом кимоно и красных носках, расхитителя музейных ценностей, Петрония эпохи гитлеризма, балбеса, любимым развлечением которого было запускать игрушечную железную дорогу, фанфарона, маршала Третьего Рейха, великого охотника, человека номер два фашистского режима и шута по призванию.
К сожалению, танки были не игрушечные, а настоящие “пантеры” образца 1943 года, пяти тонн весом, с броней в 120 миллиметров, мотором в 650 лошадиных сил и орудием семьдесят пятого калибра, чудо немецкой техники с четырьмя бывалыми парнями внутри, которых, должно быть развлекала эта война за линией фронта, где из руин в них стреляли грязные, безумного вида оборванцы, а из подвалов выползали искалеченные дети. Парням нравилось охотиться в танках среди развалин, как и их беззаботному патрону нравилось прогуливаться с ружьишком в собственном поместье недалеко от Берлина.
- Ведь ты сам когда-то говорил, что умирать надо со смыслом, - добавил вагоновожатый, - Наделали шуму на весь свет, а что от этого изменилось? Чего стоят такие жесты в эпоху подводных лодок, танков и минометов? Разве мы не кажемся старомодными этому моторизованному миру? Боюсь, пан поручик, что люди будут аплодировать нашей храбрости, но втихомолку посмеются над нами: вот, мол, сумасшедшие поляки, угробили себя и свою столицу ради красивого жеста, - и это в последние месяцы войны!
- Я слишком давно знаю тебя, Овца, чтобы требовать уставного оптимизма. Согласен, нашему восстанию не хватает перспектив. Но ведь мы не можем быть объективными. А что, если взглянуть с некоторой дистанции? Вдруг это восстание окажется величайшим событием в нашей истории?
- И в его годовщину мы будем радостно смотреть с небес на торжественные шествия, - резюмировал вагоновожатый, - Мы просто дали себя укокошить ни за грош!
- На мой взгляд, еще рано предаваться унынию, - утешил я и добавил не слишком уверенно, - Может, еще вывернемся?
Сей риторический вопрос остался без ответа, потому что со всех сторон завыло и зарычало: начался обстрел. Мы поспешили в подвал: маленькая Кшися металась у аппарата:
- “Ванда” не отвечает, - прокричала она плачущим голосом.
- И не ответит, - утешил я. Теперь уже ухало и грохало совсем рядом: дом трясся, как в лихорадке. Я не очень-то верил, что мы продержимся до вечера. Спящие уже проснулись и торопливо спускались вниз: их не вдохновляла перспектива смерти в постели.
- Линейные патрули, на выход! – скомандовал вагоновожатый и вопросительно оглянулся на меня. Я знал, что нам предстоит работа, достойная умалишенных. При такой плотности обстрела ни один кабель не выдержит больше пяти минут. Для связи оставались гонцы и передатчики, но с последними было слишком много хлопот: “пантеры” и “тигры” работали на той же самой частоте, и мы прекрасно слышали друг друга. Как правило, следовал ураганный обмен ругательствами по-польски и по-немецки, и нам приходилось отключаться, чтобы не выдать расположения командного пункта. Я разрешал своему заместителю Витольду пользоваться передатчиком лишь в самых крайних случаях.
Я перехватил выжидающий взгляд Терезы. Как обычно, в критических ситуациях она ждала моего решения. Я тут же снова принялся изображать монолит, хотя она, с ее женской интуицией все равно видела меня насквозь. Такого обстрела еще не было, и я не имел права оставаться с ними в подвале, скулить от страха и ждать, пока нас засыплет или раздавит танками дивизии Германа Геринга.
- Сейчас вернусь! - крикнул я и выбежал на лестницу. Крыша виллы еще держалась, хотя взрывной волной сорвало почти всю черепицу. Чтобы не дать страху загнать себя в угол, я со всех ног кинулся на чердак и выглянул в окошко. В благословенные времена августовского затишья я наблюдал отсюда уничтожение Старовки. По полету бомбардировщиков сразу можно было догадаться, какой квартал они собираются громить; на моих глазах они взлетали, выстраивались в тройки и шестерки, разворачивались, сбрасывали свой груз, возвращались на пригородный аэродром и через несколько минут, заправившись, снова поднимались в воздух. За месяц с лишним ни один из самолетов не пострадал; работа была несложная, безопасная, казармы у самого летного поля, почти как сейчас у работников сельскохозяйственной авиации, которые воюют с вредителями полей: старт, работа, заправка, по вечерам обмен свежими анекдотами в столовой, прогулка в ближайший дансинг, сон и снова работа с восьми до пяти.
С первого сентября бомбить стали чаще: в годовщину начала войны немцы прорвались за Садыбу и теперь могли долететь до центра в полминуты. Я со своего чердака мог наблюдать за бомбежкой как в панорамном кино: самолеты сновали туда-сюда, кружили над городом, со всех сторон выло и грохотало, так как вою лепту в огромное пожарище вносили и дальнобойные орудия, и пушки бронепоезда: тонны боеприпасов сыпались в гигантский костер. Еще в дни сентябрьской обороны Варшавы форт Домбровского взлетел на воздух вместе со своими защитниками; теперь в полуразрушенных казематах все начиналось сначала.
Тогда я смотрел на все это, пока меня не вызвали вниз, так как связь с фортом прервалась: моих парней вместе с аппаратурой завалило в подвале. Садыба продержалась недолго; потом немцы разворотили центр города, а теперь пришла и наша очередь – самолеты гудели над самой моей головой, и я не секунды не сомневался, что с нами управятся еще быстрей. Все пушки и минометы, которые мы называли “коровами”, били то по Пулавской, то по Аллее Независимости, то по Круликарне, то есть, прямо в нас. Сейчас над Круликарней поднимался столб черного дыма, так как именно ею занимались притаившиеся в развалинах “пантеры”. Я еще немного постоял на чердачной лестнице, высунув голову в окно, а вокруг фонтанами брызгали осколки черепицы, кружились сломанные ветки, и от одного грохота можно было заполучить нервное расстройство. Теперь те, кто еще остался в центре, могли в свою очередь наблюдать, как над горящим Мокотовым кружат бомбардировщики. Вот они снова взлетели, выстроились, как на параде, - один, второй, пятый, - и взяли курс на мой чердак.
Первая тройка прошла над Пулавской, но вторая нацелилась прямо на нас, и пилот головной машины уже бросил ее в пике. Со страшным воем самолет мчался мне навстречу, и я увидел под его фюзеляжем три бомбы – одну большую и две поменьше, - и дуло хвостового пулемета. Вой будто сбросил меня с чердачной лестницы, что-то засвистело и загрохотало, мне на голову посыпались остатки черепицы. Очевидно, бомбы упали где-то совсем рядом. Я встал, отряхнулся, придал лицу выражение мужественного спокойствия и с достоинством возвратился в подвал.
- Все линии порваны, - доложила Тереза с какой-то обидой в голосе, - Неужели мы должны тут сидеть, если все аппараты молчат?
- Будете сидеть, пока я не прикажу выйти! - отрубил я, - Сержант Овца!
Вагоновожатый, усмехнувшись, подошел ко мне.
- Я выслал линейные патрули, - доложил он, Вот-вот должны вернуться.
Я представил себе работу этих патрулей. Теперь наши потери уже никого не интересовали. Впрочем, вряд ли они и прежде принимались в расчет. В первые дни восстания двадцатилетние мальчишки бросались с пистолетами на ощетинившиеся пулеметами бункеры и погибали, так ни разу и не выстрелив. Но и сейчас, на пятьдесят пятый день, никто не думал о капитуляции: все равно в большинстве случаев она означала расстрел на месте.
- Очень хорошо, - похвалил я, - Без связи сейчас никак нельзя.
Я подумал о ребятах из патрулей, которые полчаса назад спокойно спали в подвале. Кто из них доживет до вечера? В основном, это были подростки шестнадцати-семнадцати лет из последнего повстанческого набора. Один из них, рядовой Треска, в первый день восстания застрял дома из-за простуды и дождался момента, когда его улицу заняли “шаулюсы” в мундирах СС. Вместе с матерью и прочими жильцами Треску загнали в подвал и забросали через окно гранатами и фосфорными бомбами. Мать повалила Треску на пол и упала сверху. Она вся обгорела и умерла, но он не получил ни царапинки и ночью дополз до наших позиций. Теперь он с товарищами вышел в грохочущий, взорванный мир. Был ли я в ответе за его жизнь? Мы медленно сходили в ад, мучимые то отчаянием, то надеждой и, как обычно, мечтали, что в последний момент кто-то придет и спасет нас.
- Ждите здесь, - приказал я Терезе, - Я пойду к командиру.
- Слушаюсь, - сухо отозвалась она. Меня мало утешала мысль, что мы останемся вместе под этими развалинами, юные и прекрасные несчастные влюбленные, которые не успели даже открыть друг другу свой чистые чувства и соединиться в счастливом союзе. Увы, некому было поплакать над нашей судьбой, да никто и не опознал бы наши изуродованные останки в груде трупов, и мы были обречены на безвестность. При мысли о подобном конце меня охватывал животный страх. Я пять лет играл в эту лотерею, но теперь возможность проигрыша возросла до угрожающих размеров.
Разозленный, я выскочил в свист и грохот. Я бежал по улице, даже не пригибаясь, потому что Тереза наверняка наблюдала за мной из подвального окошка. Кроме того, все попытки укрыться от града осколков выглядели абсурдными, да и артиллеристы стреляли не прицельно, просто наугад перепахивая район.
Прижимаясь к домам, в сторону Круликарни двигался небольшой отряд. Последний в шеренге, крепкий парень с противотанковым ружьем на плече, вдруг странно подпрыгнул, упал и замер. Тот, кто бежал перед ним, вернулся, подхватил ружье, отпихнул тело в сторону и побежал дальше.
Мне надоело играть роль зайца, и я широким шагом двинулся по улице, потому что невозможно было все время бегать и прятаться, когда во всем городе не найдешь угла, где можно укрыться от снарядов, бомб и мин всех калибров, сработанных по последнему слову техники человекоубийства. Куда проще было плюнуть на все и шагать с гордо поднятой головой. Кроме того, я был зайцем с “Вальтером 7,65”, прошлогодним подарком Густлика, и мог бы запросто уложить любого врага с расстояния в несколько сот метров, если бы, конечно, вышеупомянутый враг решился подойти так близко. Но вокруг не было ни души, а обстрел достиг такой силы, что наша беготня под шрапнелью в сентябре тридцать девятого напоминала мне теперь прогулку по площади Святого Марка в Венеции.
За эти пять лет наши враги приобрели огромный опыт по части уничтожения столиц. Когда я перебегал площадь перед госпиталем Эльжбетинок, снова зарычали “коровы”, обрушив на улицу серию мин. Мы боялись их больше, чем бомб из-за взрывной волны, которой не выдерживали даже очень толстые стены. Несмотря на это, я шел дальше, ожидая, когда мины взорвутся. Они взорвались через несколько секунд, земля дрогнула, воздух сгустился и швырнул меня прямо на могилу капрала Яцека с такой силой, что я несколько секунд лежал, ощущая в голове блаженную пустоту.
Эту могилу мы выкопали пять недель назад, когда жертв было еще не так много; мы могли отдать погибшему воинские почести и не пожалели трех патронов на прощальный салют, потому что капрал Яцек был своим парнем, конспиратором с четырехлетним стажем, всегда готовым на все и любившим жизнь во всех ее проявлениях. Он работал подручным на электростанции и, возможно, стал бы инженером и строил турбины. Но его убило снарядом, выпущенным из “тигра”, и мы похоронили его с шиком, в настоящем гробу, а Тереза и другие девчонки принесли на могилу цветы из ближних садов.
Основательно оглушенный, я постепенно возвращался к действительности. Рядом с могилой капрала Яцека красовалась огромная воронка. Наверное, людям, которые спустя пару лет будут выкапывать наши кости из могил в садиках и скверах, придется немало попотеть над установлением личностей погибших. Я отряхнул мундир от мокрой земли и поспешил к вилле, где находился штаб. Ей здорово досталось: в стенах зияли дыры, а одна из дверей слетела с петель. В подвале царило оживление: мои парни исполняли здесь функции гонцов.
В углу на лавке сидел мой друг Густлик и благоухал на всю комнату. Густая корка из смердящей грязи облепляла его сапоги, брюки и куртку. Землистое лицо ничем не напоминало прежнего холеного немца в отглаженном мундире из богато обставленной квартиры в лучшем районе города. Густлик почернел и исхудал от вечного недоедания и недосыпания. С первых дней восстания он отыскивал в каналах все новые ходы, пытаясь перехитрить немцев, которые делали все, чтобы прервать связь с центром города. Сейчас, несмотря на взрывы и выстрелы, он сонно клевал носом.
- Чего не спишь? – спросил я.
- Сейчас пойду с донесением в центр.
- Рад, что вижу тебя, Густлик.
- Я тоже, - усмехнулся он.
- В случае чего, ты всегда можешь влезть в старую шкуру, - утешил я,- Вылезешь из канала и начнешь орать: “Не стреляйте! Я немец! Спасите!”
- У меня есть пистолет и пара гранат, - ответил Густлик, - Мне бы еще поспать часа три …
Мы переждали серию “коров”, тряхнувшую дом так, словно он был сколочен из фанеры. Я протер глаза, запорошенные цементной пылью, и открыл дверь в соседнюю комнату. Майор разговаривал по телефону. Это означало, что моим ребятам удалось наладить одну из линий.
… Хорошо, пришлю вам взвод с пулеметом… Смотрите только, чтобы вас там не засыпало! … Что?! Что?! Вот холера!
Он бросил трубку и только теперь заметил меня.
- Обрыв, - спокойно сообщил он и крикнул – Связной!
Тут же явился связной. Это был мой парень, блондинчик с детской мордашкой, сын богатого фабриканта, взращенный гувернантками в бархате и кружевах, а ныне оборванный уличный мальчишка со свежей царапиной на щеке. Он улыбнулся мне. Майор быстро нацарапал приказ.
- Жми, пацан! – скомандовал он.
Блондинчик схватил записку и убежал. Больше я его не видел.
- Линия ремонтируется, - доложил я, - Но сами понимаете, под таким огнем …
- Под Тобруком хуже было, - улыбнулся майор, - Сейчас главное – связаться с Вороньей. Уж вы постарайтесь, Барнаба.
Выйдя за мной в коридор, он увидел Густлика. Тот спал. Майор тронул его за плечо. Густлик вскочил. Майор отдал ему записку:
- Возвращайтесь с ответом.
Густлик не мог щелкнуть каблуками резиновых сапог и только молча кивнул. Прогулка каналами в центр и обратно занимала несколько часов. Я козырнул майору, и мы с Густликом вышли. Он брел, тяжело ступая, похожий на рыбака, вернувшегося с лова. Мимо нас старик с мальчиком несли в госпиталь Эльжбетинок раненую женщину. Пролетали бомбардировщики, трудолюбивые, как муравьи. Мы с Густликом спрыгнули в ров, вырытый в саду, потому что самолеты пикировали прямо на нас.
- Там, в центре я познакомился с девушкой, - сказал вдруг Густлик, - Красивая девушка, санитарка из госпиталя. Она меня перевязывала. Она уже потеряла отца, мать и младшего брата. Я хочу ее спасти, но она отказывается бросить раненых.
- А ты бы мог бросить раненых?
- Видишь, у меня седые виски. Мне тридцать пять лет, а ей нет и двадцати, но я так влюбился, что не могу думать о смерти. Я ее выведу, Барнаба, выведу каналами в поле, я уже разведал дорогу. Я не позволю ей умереть.
- А раненых тоже выведешь?
- Почему она должна погибать из-за них? Когда всех вас передавят танками и надежды на помощь больше не будет, я проберусь к ней, и мы уйдем далеко отсюда.
- И будете счастливы до самой смерти, - усмехнулся я.
- Ее дело – жить и давать жизнь, - твердо сказал Густлик, - Я знаю все ходы. Во всей Варшаве никто так не знает каналов. Только я могу ее спасти, и я это сделаю, чтоб мне сдохнуть!
Самолеты улетели, и мы выбрались наверх, невзирая на артобстрел. Сон как будто слетел с Густлика; он шел уверенно и твердо, словно человек, наконец-то принявший важное решение. У перекрестка мы простились: здесь начинался его путь по каналам.
Я увидел его только год спустя, в Австрии, после лагеря. Девушку свою он так и не спас: она отказалась бросить раненых. Ему осталось лишь воспоминание, которое делало его лучше.
А ведь я тоже хотел жить и хотел вырвать из этого ада Терезу. Вообще, чем больше вокруг убивали, рушили и жгли, тем больше мне хотелось жить, но мне не хватало решительности Густлика. Нашим долгом было не спасать свою шкуру, а держаться до конца. Если уж нас, вопреки здравому смыслу, втянули во всю эту историю, приходилось действовать последовательно и погибать вместе с Варшавой. Если же мне удастся выйти из этой переделки живым, то не по собственной воле, а благодаря необыкновенному стечению обстоятельств. Следовать же инстинкту самосохранения, зарываться в землю и кланяться пулям не пристало солдатам. Совесть и национальные традиции обязывали нас умереть на поле славы. Поэтому все мы должны были смириться с мыслью о смерти, и трусить нам не полагалось, хотя всякий здоровый организм требует жизни. Мы влипли в это дело добровольно, без мобилизации, без повесток, и наш воинский долг не регламентировался никаким уставом.
Я боролся с инстинктом самосохранения далеко не блестяще, хотя считал, что моя любовь к Терезе является веским смягчающим обстоятельством. Но как можно хотеть жить, если смерть – единственно достойный выход из ситуации? Ведь все эти годы люди жили только родиной, без права на другие чувства и пристрастия. Можно жить только любовью к женщине, только работой, только тщеславными притязаниями, только болезнью, только ненавистью к отдельной личности, классу или всему человечеству. Но жить только родиной означало вершину самоотречения, ибо это не насыщало, не удовлетворяло страстей, не обещало материального благополучия, но это было нашим национальным мифом и вечной потребностью – непонятной, нематериальной, неоправданной с точки зрения нормальных людей. Это было всеобщей повинностью – несмотря на протесты рассудка, жизненный опыт и личные интересы – постоянной угрозой смерти или ссылки, донкихотством на карте Европы, массовым помешательством, гибелью под шрапнелью Торговой, “коровами” Пулавской, артиллерией Главного вокзала, бомбардировщиками Садыбы, это было лагерями уничтожения и исступленной верой в то, чего нельзя увидеть, взвесить, измерить, обменять на продукты и вообще как-то использовать.
Это было бескорыстное чувство, тяжкий груз, который несли не только поляки, но и все ассимилировавшиеся евреи, татары, немцы и прочие чудаки, засевшие по обе стороны Вислы, оголтелые националисты, черт знает зачем воспылавшие любовью к родине, готовые умирать на баррикадах, на крышах домов и в подвалах, переворачивающие трамваи и уличные киоски, громоздящие вытащенные из квартир шкафы, кресла и диваны против танков и всей машины человекоубийства, с голыми руками идущие на пулеметы вместо того, чтобы бежать, уехать последним поездом, повеситься, принять чужое гражданство, перебраться как можно скорей в Австралию, Канаду, Африку или на любой из островов Полинезии.
Мы всегда удивляли мир, нас всегда оплакивали, нам сочувствовали от всей души, со слезами взирали на наши мучения, писали трогательные некрологи, но умирали мы всегда в полном одиночестве, без всякой надежды на помощь. И теперь, шагая под обстрелом по улицам Мокотова, я ощущал этот проклятый жребий поляка не только на собственной шкуре, но и всем своим нутром, потому что стыдился естественного человеческого желания выжить, уйти отсюда вместе с Терезой, моей несчастной любовью, остаться целым и невредимым вопреки вековой традиции проигранных восстаний, тюрем, виселиц, массовых экзекуций и безымянных могил, потому что я хотел любить, читать книжки совершить что-нибудь великое и важное, а подобные желания были предательством и дезертирством, потому что горела Варшава, и гибли самые лучшие, самые честные из нас. Я шел по улице Мальчевского, там, где сейчас ходит сто сорок четвертый автобус, среди грохота, воя и свиста, раздираемый противоречиями и старался победить в себе трусость и мягкотелость.
Таким образом я добрался до своей телефонной станции и с удовлетворением отметил, что в дом ничего нового не попало. Из подвала навстречу мне выскочил рядовой Треска со “стеном”, а за ним парень с немецким автоматом. Это было оружие наших грез, настоящий “шмайсер”, совершенно недоступный людям, латающим телефонные линии.
- Откуда это у вас? – спросил я.
- Там целый взвод завалило! У них теперь оружия больше, чем людей! – радостно сообщил Треска, - Пан поручик, разрешите отбыть на передовую!
Вот так я потерял Треску и его приятеля, мой самый лучший патруль. Я не мог их задержать - они бы все равно удрали. Им надоело возиться с кабелем; они чувствовали, что им предоставляется последняя возможность посчитаться с врагом. Они знали, что положение безнадежно, что мы продержимся еще часов пять-шесть, в лучшем случае, до темноты, но готовы были заплатить жизнью за эти несколько часов настоящего боя с оружием в руках, с вожделенным автоматом, предметом наших завистливых вздохов, сокровищем, куда более ценным, чем для современного подростка мотоцикл самой последней модели. Они оба смотрели на меня молящими и восторженными глазами, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения, и боялись только одного: что я не отпущу их, что они опоздают, что “пантеры” пройдут не по их телам, и уже негде будет воевать, потому что порвется тонкая линия обороны, все рухнет, и молчание смерти воцарится над городом.
- Разрешаю, - ответил я. Парни щелкнули каблуками, лихо откозыряли и умчались, довольные, как убегают сейчас их ровесники на субботнюю вечеринку или на футбольный матч. Больше я их не видел.
Я спустился в подвал. Тереза стояла у стены, а Кшися обзванивала молчавшие патрули.
- Все работают на линии, - доложила Тереза, - Сержант Овца пошел налаживать связь с “Вандой”, но там что-то грохнуло, и разговор прервался. Боюсь, что …
Я посмотрел на нее. Она неважно выглядела после ночного дежурства.
- Будешь исполнять обязанности коменданта до моего возвращения. Эту линию мы непременно должны наладить.
- Возьми меня с собой! – взмолилась Тереза. Ее глаза лихорадочно блестели. Из угла комнаты приковылял рядовой Гервазий, дважды раненый и полуслепой, весь обмотанный бинтами. Он ни за что не хотел отправляться в госпиталь и наводил на нас ужас своим видом. Тереза смотрела на меня жалобно и преданно. Мы ни на секунду не могли остаться вдвоем; у каждого из нас было столько работы, что не хватало времени на охи и вздохи, и мне приходилось снова приносить свою любовь в жертву на алтарь отечества.
- Смени ему повязку, - я кивнул на Гервазия, - Видишь, кровит…
И я оставил их в содрогавшемся от взрывов доме, как в гробу. Теперь даже короткая разлука могла оказаться последней. Я не мог даже поцеловать Терезу на прощание.
- Сейчас приду, - бросил я, как будто выходил к ближайшему киоску за газетой. На одно плечо я повесил полевой телефон, на другое – торбу с инструментом, презрительно брошенную Треской при виде вожделенного “стена”, и вышел в сад. Серый от пыли кабель вился среди травы и развалин. Пригнувшись, я бежал, не спуская с него глаз, как полицейский пес по следам преступника. Накрапывал дождик, зато обстрел утих, и только с южной стороны доносился гром и скрежет: видно, танки толстого Германа принялись за работу.
Я миновал улицу Красицкого, где кабель каким-то чудом уцелел, хотя вся мостовая была изрыта снарядами, и успел прыгнуть за садовую ограду, прежде чем над головой взревели “коровы”. Ломая кусты крыжовника, я продирался вперед; мины рвались где-то далеко, и взрывной волны почти не чувствовалось. Но вот грохнуло на соседнем участке, и я, перепрыгнув траншею, вырытую по приказу коменданта ПВО, ускорил темп, сорвав на бегу последний уцелевший цветок, большой желтый георгин, нахально торчавший на фоне скучного серого неба, облысевших деревьев и взрытой земли. Я воткнул георгин в петлицу, суеверно надеясь, что он, быть может, ненадолго оградит меня от смерти.
Кабель благополучно бежал себе дальше, и мне пришлось снова выскочить на улицу, а ведь линия обороны, а, вернее, то место, где рушились, хороня под собой людей, последние уцелевшие дома Пулавской и Вороньей, проходила совсем рядом. Кабель то и дело исчезал под обломками кирпичей, и я торопливо разбрасывал их, поглядывая на небо, потому что передохнувшие бомбардировщики уже легли на знакомый курс. Торба путалась под ногами, телефон колотил по спине, но я в несколько секунд расчистил путь, подобрал рассыпанные инструменты и помчался дальше. Здесь кабель вился вдоль проволочной садовой ограды. Я присел на корточки и дрожащими руками подсоединил его к аппарату. Сразу же отозвалась Кшися:
- Нет, сержант Овца не звонил. Есть связь с “Барбарой”. У них двое раненых.
- Тереза на месте? – спросил я. Тереза тут же схватила трубку. Наверное, теперь она хотела бы принадлежать мне, забыв о самолюбии и предрассудках. Но все произошло слишком быстро: нам уже не дано было времени на личное счастье.
- Осталось всего метров двести, - деловито сообщил я, - “Пантеры” совсем рядом.
- Прошу тебя, осторожней, - попросила она тихо.
- Постараюсь, - пообещал я, - Конец связи.
Это означало, что за время разговора меня не разнесло на части миной или снарядом. Я отключил аппарат, поправил торбу на плече и потрусил дальше – в следующий садик. Здешняя вилла лежала в развалинах; из-под кирпичей торчала нога в дырявом полуботинке. Кабель вился по траве в стороне от руин. По мере того, как я приближался к передовой, обстрел усиливался, слышалось урчание “пантер”.
Я не сомневался в исходе боя: “пантеры” сотрут в порошок наши позиции в развалинах Круликарни, на Пулавской и Вороньей, и пойдут дальше. Сколько домов еще осталось? Сколько восемнадцатилетков еще могут держать оружие? Дождемся ли мы еще одного утра?
Каким-то чудом кабель еще не порвало осколками. Я нырнул за ним в кусты и остановился у рва, призванного защищать обитателей виллы от “коров” и бомбардировщиков. Со дна послышался стон – это был вагоновожатый. Он лежал, полузасыпанный землей, рядом со старушкой в темном плаще, уставившей в небо мертвые, бесцветные глаза. Здесь обрывался кабель, перебитый осколком. Я спрыгнул в ров, по колени провалившись с мягкую землю.
- Привет, поручик, - сказал вагоновожатый, - Хорошо, что ты пришел. Я думал, не увидимся.
Я обеими руками разбросал землю, обхватил вагоновожатого за туловище и потащил наверх. Песок на его груди слипся кровавым панцирем. Должно быть, вагоновожатому приходилось несладко, потому что он побелел и закусил губу. Но ему тоже не полагалось по чину стонать и вопить, как бы ему этого ни хотелось. Сколько сил и воли мы употребили, чтобы целых пять лет изображать романтических героев, не ведающих страха! Я втаскивал вагоновожатого на край рва, и оба мы не тратили времени на разговоры, только тяжело переводили дух. Когда, наконец, я положил его на траву, подало голос целое стадо “коров”. Я рухнул рядом с вагоновожатым, чтобы отдохнуть и переждать разрывы. Стараясь не помять георгин, я прикрыл его рукой. Глядя на голые деревья, можно было подумать, что на дворе глубокая осень, хотя еще не кончился сентябрь.
- Кабель, - сказал вагоновожатый.
У меня не было при себе индивидуального пакета, как в тридцать девятом, и приходилось спешить, потому что комбинезон на груди вагоновожатого все больше темнел от крови. Я спрыгнул в ров, нашел второй конец кабеля, соединил его с первым и надежно заизолировал место обрыва. Стальная проволока обдирала пальцы, и я слизывал кровь языком. Потом подключил аппарат и крутанул ручку, стараясь не смотреть на мертвую старушку. Тут же отозвалась Кшися, а следом за ней, с другого конца кабеля – капрал Кмициц.
- Рад, что слышу вас, дети мои! – сказал я, - Кшися, доложи майору: связь в порядке. Кмициц, где вы?
- Сидим в школе на Вороньей, - доложил Кмициц, - В подвале. Наверх выйти не можем – ни одного этажа не осталось.
- Барнаба! – услышал я голос Терезы, - Барнаба, где ты? Тебе нужна помощь?
- Мне нужно отвести Овцу в госпиталь, - ответил я, отключил аппарат и вернулся к вагоновожатому. Тот пытался подняться на ноги, но пока что ему удалось только встать на четвереньки. Я, пыхтя, помог ему, обхватил поперек туловища, и мы кое-как тронулись, поминутно спотыкаясь и огибая воронки.
Когда мы выбрались на улицу и заковыляли по мостовой, стало немного полегче, хотя вагоновожатый навалился на меня всем телом, и вскоре я совсем запыхался. Кое-где среди развалин мелькали фигуры в серых комбинезонах, но я не мог морочить им головы каким-то раненым, потому что они шли на помощь коллегам, засевшим в подвалах и отбивавшим танковые атаки. И я упрямо, шаг за шагом, волок вагоновожатого вперед, а он становился все тяжелее по мере того, как кровь вытекала из его теле, и я в ужасе подумал, что притащу в госпиталь труп, если мы вообще не свалимся оба посреди мостовой, измученные, беззащитные перед бомбами и снарядами, которые сыпались прямо нам на головы. Как тут прикажешь демонстрировать отвагу и вековые рыцарские традиции, когда вокруг не поле битвы, а просто мясорубка, перемалывающая и город и людей при помощи тысяч тонн взрывчатки? Кто укажет мне место, где можно умереть красиво и романтично, как делали наши предки? Вероятно, я должен был бросить вагоновожатого и сумку с инструментами, чтобы, по примеру своих парней, помчаться, пока еще есть время, в один из домов на Пулавской, под гусеницы немецких танков. Может быть, мне бы даже удалось перед смертью застрелить хоть одного врага, неосторожно вылезшего из машины.
Подобный моральный выбор был мне явно не по плечу. Из последних сил, подгоняемый отчаянием и страхом, я тащил вагоновожатого к улице Мальчевского, и впереди уже замаячила полуразбитая громада госпиталя Эльжбетинок, на крыше которого мы, по великой наивности, намалевали несколько недель назад большой красный крест: это позволило бравым летчикам сбрасывать бомбы на определенную, прекрасно видную цель, ибо что значил красный крест во всей этой каше, и кто вообще в наше время принимает во внимание сентиментальные символы девятнадцатого века? Да и зачем щадить раненых, если все живое на этом клочке земли было обречено на смерть?
Чтобы добраться до госпиталя, нам предстояло пересечь бывший скверик на углу Тынецкой, служивший кладбищем, где в начале восстания мы хоронили своих погибших. Теперь он был изрыт воронками от снарядов и бомб. Эта пустая территория очень мне не нравилась. Прежде, чем выходить на открытое пространство я решил немного отдохнуть и прислонил вагоновожатого к забору. С южной стороны доносился треск и грохот. Как долго продержится в этих развалинах горстка людей? Что еще придумает несчастный майор, перебрасывающий из дома в дом свой резерв – полтора десятка смертельно усталых подростков?
- Вот видишь, Барнаба, и я свое получил, - заговорил вагоновожатый сиплым от напряжения голосом, - Знаешь, так даже спокойней. Я сделал первый шаг. Раненому подыхать легче, чем здоровому. Ты только попроси врача, чтобы дал мне чего-нибудь от крыс, и я засну себе без мучений …
- Глупости болтаешь, - проворчал я, - Подумаешь, прострелили навылет. Оклемаешься.
- Хватит, брат, - усмехнулся вагоновожатый, - Решил я послать все это подальше. Все-таки прожил сорок лет, из них десять лет войны, десять лет голода, да еще десять с гаком просидел в своем трамвае. Хватит. Я родился в Варшаве и вместе с Варшавой подыхаю, и даже у тебя, Барнаба, не спрашиваю, за что, потому как ты знаешь не больше моего.
- Я не собираюсь тебя утешать, но, может быть …
- Что? – вдруг оживился вагоновожатый.
- Может быть, легче умирать, когда на твоих глазах происходят нечто великое … исключительное …
Я подхватил его, и мы побрели напрямик через пустое поле. Я проклинал людей, которые когда-то разбили здесь этот сквер. Меня терзали нехорошие предчувствия, тем более, что осколки сыпались со всех четырех сторон света, а брели мы ужасно медленно, и силы уходили из вагоновожатого, как воздух из продырявленной шины, хотя он был не прочь продолжить дискуссию.
- Убийство видел, - бормотал он, - Дураков видел, но и героев видел, горе видел, развалины, груды падали, знаю, как горелое человечье мясо пахнет, и как пахнет дерьмо в каналах… Может все это вместе и есть великое?
- Так мне кажется, черт побери, - ответил я,- Вот и пришли …
Я не закончил фразы, ибо не следует раньше времени говорить “гоп”. Что-то свистнуло совсем рядом. Мне вдруг стало очень жарко, и взрывная волна бросила нас на чью-то перекопанную могилу. На могилы мне сегодня определенно везло. Я провел ладонью по заду: в штанах дыра, а на руке кровь. Осколок угодил мне в левую ягодицу. Отныне рыцарская традиция обрекала меня на позор и осмеяние. Как я посмотрю в глаза Терезе? Я попробовал пошевелиться, но тут же почувствовал, что во мне действительно сидит кусок раскаленной стали. Очевидно, это была кара за скрытую трусость и нежелание умереть на поле славы, а, точнее, в развалинах. Я встал, еле сдерживая стон, подхватил вагоновожатого, и мы поковыляли дальше.
Зад мой превратился в пылающий костер, и каждый шаг доставлял неимоверные страдания. Если бы меня теперь начали допрашивать, я бы выложил все, что знаю, лишь бы поскорее прекратить все это. Мы с вагоновожатым походили на парочку в доску пьяных гуляк, которые, обнявшись, выписывают кренделя посреди улицы. И все же мы упрямо приближались к госпиталю; я тащил вагоновожатого из последних сил, чувствуя, как кровь течет по ноге и хлюпает в ботинке. Но я знал, что от царапины на заднице не умирают, так как там нет ни одного крупного сосуда, и единственное, что мне угрожает, это насмешки и издевательства. Вагоновожатый обвис на мне и весил, наверное, не меньше ста килограммов – я думал, что вот-вот упаду, так и не дотащив его до места.
И тут я позавидовал вагоновожатому и его геройской ране, достойной того, чтобы ее воспели в поэмах, и даже подумал: пусть бы разорвался еще один снаряд, только впереди, и меня бы ранило, по крайней мере, в руку, чтобы не было стыдно перед Терезой. Но больше в нас ни разу не попали, и мы через дыру в стене, наконец-то, проникли в госпиталь. Я не был здесь дней пять: меня пугал вид подвальных коридоров, свечи, мертвые тела, сложенные штабелем, окошки, заложенные мешками с песком, дети без рук и без ног, старики, испускающие дух под громкие стоны и вздохи, и ужасающий смрад, разносившийся над всей этой жутью.
За несколько недель большой и красивый госпиталь уменьшился втрое, забился в подвалы, прогнил, почернел и теперь медленно агонизировал. Здесь грохот взрывов, приглушенный толстыми стенами и оттого, быть может, еще более страшный, означал скорый конец, постигший уже многие другие больницы и полевые лазареты, захваченные парнями из Баварии и Нижней Саксонии.
Люди, съежившись на койках и матрацах, брошенных на пол, ждали своего последнего часа с еще большим ужасом, чем те, кто еще мог двигаться самостоятельно: у них отняли даже тот крохотный миг свободы, который оставался здоровым. Я сразу увидел доктора Вацлава. Его глаза поразили меня спокойствием и пустотой. Вагоновожатого уже подхватила какая-то маленькая санитарка. Я прислонился к стене, чтобы скрыть дыру на штанах.
- Ты должен спасти моего приятеля, сержанта Овцу, - сказал я Вацлаву. Тот подошел к вагоновожатому, осмотрел панцирь из крови и грязи на его груди и начал быстро расстегивать его комбинезон.
- На стол, - коротко приказал Вацлав.
Вагоновожатого потащили в закуток, где при свете керосиновых ламп проводились операции. Он помахал мне рукой, но ничего не успел сказать на прощание. По коридору шли две монахини-эльжбтинки волоча под руки здоровенного детину в окровавленном немецком мундире. Они были немками и проявляли склонность к спасению своих земляков.
- Только не требуй от меня никаких гарантий, - предупредил Вацлав, - Мы оперируем по методикам каменного века, а это могут выдержать только очень крепкие люди. Твоему сержанту продырявило грудь и зацепило легкое. Правда, он мужчина в расцвете сил, но шансов у него немного. В лучшем случае, он протянет до завтра или до послезавтра. А где мы будем послезавтра, Барнаба?
- Может, в раю, - предположил я.
- Сделаю, что могу. А единственное, что я могу,- не дать ему умереть под ножом, хотя это, возможно, и спасло бы его от фосфорной бомбы.
- Посмотрим, – ответил я. Вацлав скрылся в норе операционной. Я остался один, и мне казалось, будто мой зад протыкают раскаленными прутьями. Теперь я состоял из огромного пылающего зада и ничего не соображающей головы. Надо было взять себя в руки: Тереза ждала меня в нашем подвале, но оставался еще один визит, который я не мог отложить. Я не был уверен, что “пантеры” в ближайшие тридцать минут не свернут к госпиталю, что не застучат по лестницам сапоги, не раздадутся в подвальных коридорах гортанные команды, и автоматные очереди не начнут хлестать по лежащим телам. Я решил задержаться, пока Вацлав не управится с вагоновожатым. Мелкими шажками я двинулся по коридору, стараясь переносить вес тела на здоровую ногу и, наконец, добрался до той части подвала, где лежал мой отец. Его перевезли в госпиталь из разрушенной виллы с тяжелым сердечным приступом. В те дни никто не интересовался сердечным приступами – впрочем, такого рода хвори встречались нечасто, так как многие хронические больные со страху выздоравливали; мы и думать забыли о язвах, мигренях и прочих радостях мирной жизни, как будто человеческий организм, настроившись на внезапную смерть, решил в целях экономии избавиться от лишних неприятных ощущений. Голод и страх оказались неплохими лекарствами. Но отец и тут остался оригиналом, и Ядька нашла ему укромный угол у стены, возле собственной керосиновой лампы, где он мог спокойно лежать на своем матрасе, прикладываться к бутылочке и глотать какие-то пилюли.
Я нашел их обоих все в том же углу – отца, возлежавшего под шерстяным шотландским пледом, памятью о путешествии в Эдинбург, и Ядьку, сидящую рядом. Шотландский плед в черно-красную клетку – вот все, что осталось им от богатства и радостей прежней жизни. Место в углу подвала, да легкое, цветное одеяло из тонкой шерсти, ярким пятном выделявшееся среди прочей серости и убожества. Стараясь двигаться в меру непринужденно, я подошел к ним. Ядька сидела на детском стульчике, прямая и невозмутимая, как индейская скво над раненым воином, и кормила отца кашей с ложечки. Теперь ей пригодился опыт детства, ненужный в прежней веселой жизни, среди приемов, курортов, коктейлей и гондол: умение варить кашу, стирать белье, покорность судьбе, грубоватая нежность, верность и терпение.
Очнувшись от золотого сна, Ядька вернулась к действительности, и никакие удары судьбы не могли ее сокрушить. В ней была сила человека, познавшего нищее детство и попытки выжить, несмотря ни на что. Моему старику повезло: он встретил Ядьку из дворницкой, как будто предчувствовал, что его ждет, если он снова найдет себе подружку вроде Марыси. В этом случае ему бы пришлось умирать в полном одиночестве, захлебываясь в собственном дерьме, потому что Марыся, считавшая себя пупом земли, и привыкшая, чтобы мужчины несли ее на руках до ближайшей постели,- эта Марыся сама свалилась бы с нервным припадком и начала бы стонать и охать, призывая небо в свидетели своих мучении. Марыся годилась в партнерши для красивой жизни, путешествий, балов и постельных радостей, а Ядьке бомбы, голод холод и открытые двери в ад наконец-то дали возможность проявить себя.
- Как самочувствие, папочка? – спросил я. Отец, исхудавший, бледный и сморщенный, улыбнулся мне:
- Авось, ваша гекатомба обойдется без меня. Моя деятельность на посту коменданта автопарка стала бессмысленной в тот момент, когда последний из пяти моих автомобилей накрыло развалинами.
- Надеюсь, что сам ты еще переживешь нас всех, - утешил я.
- Вряд ли меня это обрадует, - вздохнул отец, - Что толку жить на свете, лишив себя всех земных удовольствий. Ведь ты знаешь, что я не смогу больше есть фазанов и омаров, пить вино и носить женщин на руках. Я не смогу больше подняться на Акрополь и, что самое смешное, не смогу водить машину. Чего стоит такая жизнь, сынок? Сядь, пожалуйста, на край моего смертного одра.
- Спасибо, я постою, - ответил я, - Зато ты сможешь писать мемуары. Зачем ты остался в Варшаве, папочка?
Утром первого августа я сообщил отцу, что в семнадцать ноль-ноль начнется восстание, и потребовал, чтобы он немедленно собирал вещи и первым же поездом выехал за город, пока еще ходят поезда. Он поблагодарил за совет и сказал, что у него остается еще несколько часов на размышление.
- Ты заешь, как я люблю путешествовать, -- говорил он мне теперь, - Я охотно прокатился бы с Ядькой не только за город, а хоть до самой Швейцарии, где у меня полно друзей и знакомых. Мы бы поселились в Бруннене, у озера Четырех кантонов, дышали бы альпийским воздухом, гуляли по берегу, поднялись бы по канатной дороге в горы, чтобы полюбоваться панорамой заснеженных вершин в блеске закатного солнца. Швейцария – чудесный край, сынок, там не было восстаний со времен Вильгельма Телля. К сожалению, меня бы слишком расстраивали сообщения из Польши, а особенно репортажи немецкого радио о подавлении восстания.
- Ерунда! – повысил я голос и тут же сбавил тон, потому что на соседнем матрасе умирала девушка с обожженными ногами, - Кому ты здесь нужен?
- А кто вообще здесь нужен? - усмехнулся отец, - Ты и твои дружки с пистолетами? Все эти люди, для того, чтобы страдать от голода, ран, страха и ждать смерти? Раз уж на то пошло, мой милый, то я здесь нужен так же, как и ты. Единственное право, которое нам осталось – это право на смерть. И я желаю умереть так, как мне нравится!
- И выбираешь смерть от инфаркта! – разозлился я, - Не лучше ли сделать это в Швейцарии? По крайней мере, хоть Ядька могла бы унести отсюда ноги!
Отец покосился на Ядьку. Она, как будто не слыша нас, протянула руку с ложкой. Отец послушно открыл рот и проглотил сероватую кашицу.
- Ты не мог бы присесть? – спросил он снова, - А то мне неудобно разговаривать.
- Не могу! У меня осколок в заднице.
- Так тебе и надо! – обрадовался отец, - Не будешь задирать нос! Думаешь, смерть от разрыва сердца хуже, чем смерть от гангрены зада? А о Ядьке не печалься: она сама не захотела бы умирать от скуки в Швейцарии. Путешествовать приятно, когда в любую минуту можешь вернуться домой, но когда знаешь, что твой дом горит, пропадает охота любоваться пейзажами. Оставим эту тему: если в ближайшее время нас и ждет какое-нибудь путешествие, так только последнее.
- Пожалуй, - согласился я, - еще день-два …
- Я тоже так думаю. Спасибо, Юрек, что навестил меня. Я знаю, что прогулки с такой раной требуют большой твердости духа и рад, что моя судьба тебе не безразлична. Я не требую, чтобы ты наклонился и поцеловал меня: у тебя останется слишком болезненное воспоминание об этом поцелуе. Помни только, что после всего этого здесь снова будет жизнь.
- Жизнь!
- Понимаю, сейчас ты не можешь себе это представить. Ты слишком молод. Иди, и пусть тебе перевяжут твою почетную рану. Возможно, тебе удастся выкрутиться. Мне-то вряд ли …
- Если я успею забежать еще раз, что тебе принести?
- Бутылочку коньяка, - ответил отец.
Ядька смотрела на меня глазами, полными жалости. Вопреки самым худшим моим предчувствиям, она, должно быть, очень любила отца. Я радовался, что он не останется один. Какая-то старуха сидела над неподвижным телом девушки с обожженными ногами. Я наклонился и поцеловал отца. Потом поцеловал и Ядьку – в первый раз в жизни.
Я вернулся в операционную, когда вагоновожатого уже снимали со стола. Он мало походил на живого человека. Я подошел к Вацлаву, который мыл руки в маленьком тазу.
- Состояние критическое, - сообщил Вацлав, - Если бы ты мог перевезти его в нормальный госпиталь …
- Благодарю за совет, - ответил я. Внесли следующего раненого.
- Вацлав, - тихонько попросил я, - У меня в заднице что-то торчит. Вытащи эту штуку побыстрей, а то мне трудно ходить.
Вацлав недоуменно посмотрел на меня. Я спустил штаны и продемонстрировал ему свой зад.
- Лезь на стол, - приказал Вацлав. Я взял георгин в руки, чтобы не помять, и улегся на стол вниз лицом. Последовало несколько кошмарных секунд, в течение которых мне казалось, что с меня сдирают шкуру, но мне снова приходилось изображать монолит, и я не позволил себе даже застонать. В этом госпитале людям без наркоза перекраивали животы и отпиливали руки, так что моя операция была для Вацлава всего лишь веселым аттракционом. Тем временем одна из расторопных санитарок наспех зашивала мои брюки, так как я ей шепнул, что мне грозит безвозвратная потеря командирского авторитета.
- Держи свой осколок, - Вацлав протянул мне кусочек железа размером чуть больше горошины. Незнакомая санитарка – к счастью, дама средних лет, перепоясала меня бинтом, и я, наконец-то, слез со стола.
- Не рассказывай никому, ладно, - попросил я Вацлава.
- Всегда поворачивайся к снарядам этим самым местом и всех переживешь, - засмеялся он и подошел к полуголому парню с распоротым животом.
Я взял свой желтый георгин и как можно быстрей вышел из госпиталя. Бинты сковывали движения, но боли почти не чувствовалось, и я довольно резво шагал вперед. Обстрел стих, зато грохот боя стал слышнее. По небу, как бы подчеркивая трагизм нашего положения, ползли низкие, темные дождевые тучи. Я благополучно добрался до своего подвала. К счастью, он был еще цел. Я осторожно спустился по лестнице. Все девушки толпились у аппарата. Тереза вскочила:
- Поручик Барнаба вернулся! – закричала она, - А вы боялись …
Все-таки она любила меня. В своем сером комбинезоне с красно-белыми нашивками она казалась еще стройней и походила на мальчишку. Не знаю, как наши девчата ухитрялись выглядеть чистенькими и свежими в подвалах, где каждая капля воды была на счету, а известковая пыль туманом клубилась в воздухе. Я подал Терезе георгин:
- В цветочном магазине остался только один.
Она посмотрела на меня так, что я вздрогнул, но она тут же перешла к служебным делам:
- Круликарня пала, - доложила она, - “Пантеры” на углу Вороньей.
Я подошел к аппарату и взял трубку из рук зареванной Кшиси. Залатанная мною линия каким-то чудом еще работала, так что наши с вагоновожатым раны не были напрасными.
- Организуйте контрнаступление! – кричал майор, - Вы должны удержать этот дом! Немцы выдыхаются. Надо дотемна отбить Круликарню!
- А как насчет танков? – поинтересовался его собеседник, - Здесь “пантер”, как собак нерезаных!
- К ночи они отступят, - успокоил майор, - Только продержитесь до темноты …
- Легко сказать! Дома-то почти нет! Оба противотанковых ружья завалило, а в пулемете осталась одна лента.
- Тогда сдайте дом, и сможете полюбоваться, как нас всех перестреляют, - посоветовал майор.
- Ну, нет, не выйдет! Пусть сперва с нами управятся …
Я отдал трубку Кшисе:
- Чего ревешь? Солдат называется!
Кшися некоторое время сдерживала слезы, но потом подбородок ее по-детски задрожал, она закрыла руками свою ангельскую мордашку и заплакала навзрыд.
- Тереза, убери ее отсюда и отправь к мамочке! – не выдержал я.
Тереза по-матерински обняла Кшисю за плечи и увела в угол подвала. У аппарата теперь сидела Иоанна, восемнадцатилетняя курносая девица с задорно блестящими глазами. При виде ее все мои парни мгновенно утрачивали душевное равновесие. Тереза отвела меня в сторону:
- Пожалуйста, не кричи на Кшисю. Она только что узнала, что Треска погиб возле Круликарни.
- Он сам туда полез! – проворчал я. Известие о чьей-то гибели теперь вызывало у меня больше злости, чем скорби.
- Она очень его любила, - добавила Тереза.
- Когда она успела?! Я что-то не заметил.
- Ты многого не замечаешь. Они крутили роман у тебя под носом целых две недели. Она хотела бежать вместе с ним, да я не пустила. Дай ей выплакаться: ведь это у нее уже второй парень за войну …
- По Альбину она тоже так плакала?
- Не знаю. Она решила, что приносит несчастье парням, в которых влюбляется. И тоже хочет умереть …
- Чтоб вы все пропали! – завопил я, - Передай ей, чтобы подождала пару дней, прежде, чем влюбляться в третий раз! Задрать бы ей юбку, да выпороть как следует!
Я сделал слишком резкое движение, и зад тут же напомнил о себе. Тереза без улыбки наблюдала за мной.
- А ты, случайно, не женоненавистник? – поинтересовалась она.
- Вот именно! – пробурчал я, отводя глаза.
Грохнуло где-то близко – наверное, орудие с бронепоезда, и тут же в подвал ввалились двое парней из патруля, капрал Борода и рядовой Темный, оба увешанные автоматами. День катастрофы стал для них днем исполнения самых заветных желаний.
- Разрешите доложить: связь с “Барбарой” налажена, - отчеканил капрал Борода. Он смотрел на меня с надеждой. Я знал, на что он намекает и не мог ему отказать. Их нельзя было не отпустить, даже если бы мне пришлось остаться здесь с одними бабами.
- Вам нельзя отсиживаться в тылу с таким оружием, - спокойно сказал я, - Школа на Вороньей еще держится?
- Так точно, пан поручик, - пробормотал Борода, несколько огорошенный. Это было все, что я мог для них сделать.
- Как только ситуация стабилизуется, возвращайтесь назад, -добавил я, хотя это прозвучало слишком оптимистично.
Ситуация могла стабилизоваться только на наших костях, - во всяком случае, именно так думали мы все 24 сентября 1944 года. Капралу Бороде мой приказ показался необычным лишь потому, что ни один командир добровольно не отказывается от своих солдат, ибо в них весь смысл его существования. Я же думал, что было бы лучше раздать всех своих связистов маленьким отрядам, оборонявшим ненадежные плацдармы среди развалин, и остаться одному с молчащими телефонами на крохотном островке свободы, где вскоре все придет к логическому концу с последним предсмертным хрипом.
Но разве подобные мысли в собственный день рождения не были трусливой попыткой уйти от ответственности? Многих из этих людей завербовал я сам, твердо пообещав им, что война закончится нашей победой. Я привел их на край пропасти, и теперь они летели в нее один за другим. Но как могли рассчитывать на удачу участники любого польского восстания? Мы старались не устраивать бессмысленных дискуссий, чтобы не бередить старых ран. Я не очень-то смыслил в политике, тактике и реализме, считая все это делом генеральных штабов.
Но довольно праздных размышлений: причины варшавской трагедии широко освещались в печати. В день своего рождения я всеми силами отгонял от себя мысль об ответственности, но, отдавая последний приказ капралу Бороде девятнадцати лет, не мог смотреть ему в глаза, потому что на самом деле должен был сказать: “Я отпускаю вас, потому что не хочу видеть, как брызнут мозги из ваших непутевых голов, потому что вы слепо верили всему, что я говорил, и шли за мной, надеясь на победу. Я не хочу быть рядом с вами в минуту смерти”. Но это были мысли, достойные хлюпика, а не монолитного героя, который единственной правдой считает выполнение приказа, даже если это приведет к полной катастрофе. Армия, обреченная на гибель, быстро разлагается: солдаты забывают о дисциплине, возникает разброд и хаос, начинается массовое дезертирство. Мы были одной из немногих армий, в которой неотвратимость поражения не заставила почти никого бросить оружие, бежать из города или укрыться в углу самого глубокого подвала.
Оба парня ушли; их сапоги простучали по лестнице, и я остался один с девчонками и раненым Гервазием. Меня позвали к телефону. Звонил мой заместитель Витольд.
- Как вы там? – спросил я.
- Школу еще держим, - доложил он, - Контратака на Круликарню захлебнулась ввиду большой плотности огня со стороны противника.
- Брось выпендриваться! – разозлился я, - Как там на самом деле?
- Дай Бог продержаться до сумерек. Тебе стоит подумать об эвакуации отряда.
- Куда? В рай?
- За парк Дрешера. В высотные дома. Начальство перебирается туда сегодня ночью.
- Я не тронусь с места без приказа! Как твой передатчик?
- Я сказал этим хамам в танках все, что о них думаю. С хорошим берлинским акцентом, - похвастался Витольд.
- Конец связи, - остановил я его и передал трубку Иоанне. Она смотрела на меня большими черными глазами.
- Боишься, Яська? – спросил я.
- Боюсь, пан поручик, - не задумываясь, ответила она, но ее дерзкий взгляд говорил обратное. Я знал, что Витольд давно к ней присматривается. Если эта малявка уцелеет, она перетряхнет жизнь не одному мужчине.
- Это было так здорово, будто во сне, - сказала она, - Не хочется просыпаться. Я бы хотела только, чтобы у меня была отдельная могила. Да и то из-за мамы – чтобы ей было куда приходить.
- Не болтай глупостей! – оборвал я и повернулся к Терезе, - Поесть не найдется? А то при таком обстреле вряд ли принесут из ресторана.
Мне хотелось разрядить обстановку.
- Обед готов, - доложила Тереза.
Я подошел к столу. Тарелки были уже расставлены, а в большом блюде дымились макароны. Рядом, на подносе, лежали четыре помидорины. Я с грустью вспомнил золотые деньки тридцать девятого, когда по всем улицам валялись конские туши для бифштексов. О конях теперь и речи быть не могло – даже кошек и собак я что-то давненько не видел. К нашему пейзажу куда больше подошли бы гиены и шакалы. Теперь надо было садиться за стол, на командирское место; стулья, обычно занятые мужчинами, стояли пустыми. Еще неделю назад за стол садилось не меньше пятнадцати человек, и веселью не было конца, так как мы надеялись, что каким-то чудом все еще обернется к лучшему.
Немцы взорвали мост через Вислу, но позднее девятый полк Первой польской армии все же переправился на наш берег и закрепился на Черняковском причале. По ночам русские “кукурузники” сбрасывали нам противотанковые ружья и продукты, а как-то средь бела дня прилетела сотня американских самолетов и накидала наобум святых целую кучу посылок. Мы, не разобравшись, решили, что к нам на помощь идут десантники, и прыгали от радости, но радость быстро испарилась, и все пошло своим чередом: после обеда немецкие бомбардировщики легли на прежний курс, в семь зарычали “коровы”, а орудие с бронепоезда вообще не умолкало всю ночь – очевидно, артиллеристы работали в три смены.
Теперь я должен был сесть за стол с тремя девушками. Ситуация создалась до невозможности глупая: командир без войска сидит в подвале, вслушивается в далекое ворчание “пантер”, которые могут подъехать с минуты на минуту и влепить снаряд в подвальное окошко, а единственным оружием для обороны центра связи является пистолет системы “вальтер 7,65”. Сесть за стол мне было тоже непросто, учитывая состояние того места, на котором обычно сидят, и хотя в нашем положении подобные мелочи могли показаться смешными, я предпочел бы умереть, чем рассказать Терезе о своей позорной ране. Итак, я с небрежно-усталым видом подошел к столу, решительно придвинул поближе командирское кресло и опустился в него. Мне показалось, что я уселся прямо в горящий костер. Перспектива долгой застольной беседы отнюдь не радовала. Но я перенес тяжесть тела на правую сторону и даже попытался улыбнуться:
- Великолепные макароны! Они, и эти чудные помидоры навевают мне воспоминания о Венеции. Там, кстати, я видеть не мог макарон с тертым сыром. Но человек взрослеет, и вкусы его с возрастом меняются. Если бы сейчас мне подали это замечательное итальянское блюдо, я съел бы его в две минуты, а потом вылизал бы тарелку!
Тут я замолчал, потому что Кшися снова захлюпала носом. Она не дотронулась до своей порции и сидела, тихонько глотая слезы. Снова рядом что-то взорвалось, вздрогнули стены, а Баська, худенькая замухрышка со следами лишаев на лбу, выразительно взглянула на Терезу:
- Ну, пожалуйста, скажи ему …
Тереза сильно сдала за эти дни – сонная, полуголодная, не находившая себе места от вечной тревоги и напряжения. Не раз я пробовал развеселить ее, шутил, дурачился или изображал философское спокойствие, хотя внутри все сжималось от страха, но все мои ухищрения ни к чему не привели. Очевидно, Тереза давно разгадала мою мистификацию, и глиняный колосс-монолит, выкрашенный под бронзу, рухнул и рассыпался на мелкие черепки. Кроме того, условия военного времени не оставляли места для учтивости и, хотя я по-прежнему любил Терезу, но уже не мог бегать за ней, как бычок на веревочке. У нас уже не оставалось времени на лирику, восстание отдалило нас друг от друга: я разыгрывал роль командира, а у нее было слишком много своих забот.
- Возможно, сейчас не время и не место, но я хотела бы подать рапорт, - произнесла Тереза, - Как командир группы телефонисток, я прошу отправить нас на передовую.
- С ума вы все посходили! – взорвался я, - Ведь все линии работают!
- Сегодня работают, - ответила она, - Но завтра, если и дальше так пойдет, перестанут работать. Да и нас самих здесь не будет. Мы не хотим сидеть в этом подвале и ждать, пока нас поубивают.
Она смотрела на меня с вызовом. Я чувствовал себя, как пескарь на сковородке.
- Хорошо,- согласился я, - Если телефонная связь окончательно прервется, можете идти к Земовиту.
Тереза продолжала смотреть на меня, и в ее глазах мелькнуло что-то вроде жалости. Воцарилось молчание, только выстрелы трещали за окном. От аппарата доносился приглушенный голос Иоанны, которая состязалась в остроумии я капралом Кмицицем. Я уже давно доел макароны и, к своей великой радости, имел полное право встать. Я подошел к Иоанне и взял из ее рук трубку:
- Кмициц? Что слышно?
- Яцека ранило в ногу, он ушел на перевязочный пункт. Толстяк ищет, чего бы пожрать. Сидим в развалинах за школой. Тут уцелела часть подвала.
- А как обстановка?
- Сегодня у них ничего не выйдет. Что-то им после обеда стрелять расхотелось.
Я отдал трубку Иоанне. Двое парней из патруля осторожно ввели в подвал вагоновожатого. Он был очень бледен, но переставлял ноги довольно уверенно.
- Что это значит? Тебя отпустили?
- Не пожелал бы я вам, пан поручик, лечиться в том госпитале, - проворчал вагоновожатый, - Лучше уж подыхать среди своих. Спасибо вам, ребята.
Парни щелкнули каблуками и пошли к аппарату. Тереза помогла вагоновожатому улечься на матрас.
- Тереза, у тебя водка есть? – поинтересовался он.
- Никакой водки! – строго сказал я.
- Я принесу чай, - предложила Тереза. Она смотрела на меня просительно и ласково, словно хотела загладить обеденный конфликт. Но я не был склонен к нежностям. Более всего я был склонен улечься на брюхо где-нибудь в уголке и отдохнуть часок-другой, но знал, что их этого ничего не выйдет. Было часа четыре, и взрывы становились все реже: “пантеры” сегодня честно заработали отдых, сровняв с землей Круликарню, несколько домов на Пулавской и разрушив школу на Вороньей. Завтра они с новыми силами набросятся на нас и, наверное, соединятся с танками, приканчивающими бастионы на Аллее Независимости. Встреча танков произойдет где-то рядом с нашим подвалом, и завтра от нас ничего не останется, разве что нам удастся воспользоваться темнотой и по совету Витольда перебраться за парк, где еще остались целые дома. Но они-то уж наверняка станут последним нашим убежищем.
Я подключился к телефонному разговору и жадно слушал голос майора – он как раз отдавал распоряжения командирам отрядов. Он пытался провести перегруппировку сил и организовать контратаку, деловито оперируя штабными терминами, - как видно, он хорошо знал свое дело. Он изложил план ночной передислокации – четкий, мудрый и логичный. Человек, не знавший истинного положения вещей, мог бы подумать, что майор располагает крупными тактическими силами, по меньшей мере, дивизией, способной блистательно осуществить самый дерзкий план, потеснить и уничтожить противника. Голос майора успокоил меня, и я на мгновение забыл, что все эти отряды с грозными именами – всего лишь горстка усталых мальчишек, стреляющих по танкам из своего жалкого оружия, и только веселые искорки, то и дело вспыхивающие на стали, подтверждают меткость бесполезных выстрелов. Я отложил трубку и под влиянием спокойной речи майора предался мечтаниям о том, что еще не все потеряно, что мы отобьем атаки “пантер”, что придет какая-нибудь помощь, что с самолетов сбросят оружие, и что мы продержимся на этих двух улочках до прихода русских. Этот наивный самообман продолжался до следующего взрыва, и тут же Иоанна крикнула:
- “Ева” не отвечает!
- Пошли, Тереза! – сухо скомандовал я.
Я мог бы послать ребят, которые привели вагоновожатого, мог вызвать второй патруль, застрявший где-то на Шустрой, на телефонной станции, занятой нами еще в августе а теперь разбитой “коровами”, но почувствовал, что пора мне самому выйти в большой свет и поработать на пару с Терезой. Я назначил ей что-то вроде свидания. Тереза, не скрывая радости, схватила полевой телефон, а я забросил на плечо торбу с инструментами. Парням я приказал охранять подвал, а вагоновожатый спал и не заметил нашего ухода.
Наверху стреляла только артиллерия – по сравнению с утренним кошмаром это выглядело почти безопасно. Начинало смеркаться; дождь кончился, но тяжелые тучи повисли над нашими головами, а холодный ветер напоминал об осени. Погода тоже помогала прикончить нас, - какая уж тут война в холод и дождь, без отопления, в разрушенных домах, в рваных брезентовых комбинезонах? Самое время было помирать.
Мы шли с Терезой вдоль трассы кабеля в сторону Аллеи Независимости. Я по вполне понятной причине двигался еле-еле, мелкими шажками. Кабель тянулся вдоль забора, часто запутываясь в диком винограде. Теперь можно было поднять голову и как следует оглядеться: улица, совсем недавно зеленевшая садами, красневшая черепичными крышами среди густой зелени, выглядела, как скелет, с которого содрали мясо, изрытая воронками, черная от ям, серая от пыли и бурая от голых веток. Мы с Терезой шли молча, подавленные этим зрелищем агонии. Дальше кабель был подвешен на деревьях, и я подумал, что в случае чего вряд ли смогу влезть за ним наверх.
Я покосился на Терезу – она двигалась с легкостью акробатки. Мне всегда нравилось, что она такая спортивная – до войны она увлекалась гимнастикой. Вот она первой заметила порванный кабель, ловко вскарабкалась на дерево, сбросила кабель, соскочила вниз, перебежала улицу, нашла другой конец кабеля и подала мне. При этом мы не обменялись ни единым словом.
Мне было жаль нашей несостоявшейся любви, но, казалось, что теперь мы уже ничего не можем с ней поделать. Я, конечно, был рад возможности умереть вместе с ней, ибо на что еще, кроме смерти, я мог рассчитывать в свой день рождения, но даже чувств своих высказать не решался, боясь показаться смешным. В те годы мы не очень-то жаловали пафос и красивые слова: умирая, мои парни не кричали: “Да здравствует Польша!” - все равно, вокруг грохотало так, что никто бы их не услышал. Да и что я мог сказать Терезе? Она и так все знала. Я только хотел, чтобы она была рядом.
- Спасибо, Трезка, - сказал я как можно ласковей и стал соединять кабель. Тереза уже приготовила телефон, подала мне трубку и даже подкрутила ручку индуктора, - одним словом, ублажала своего мужчину. Тут же отозвалась Иоанна, а за ней – мой друг Земовит.
- Ну, наконец-то! – сказал он.
- Рад, что ты еще жив! - приветствовал его я.
- Здорово, старик! – ответил он, - Где веселишься?
- В двух шагах от тебя. Вышли с Терезой прогуляться.
- Не зайдете на чаек? Скоро пять. Хотелось бы вас повидать напоследок.
- Постараемся, - пообещал я и добавил, - Иоанна, мы с Терезой у Земовита.
И я засеменил дальше.
- Что у тебя с походкой? – поинтересовалась Тереза, - Ты как будто краковяк танцуешь!
- Это я со страху. Боюсь трясти штанами.
Тереза промолчала, хотя, наверное, у нее язык чесался дать мне достойную отповедь за вульгарные шутки. Я вдруг понял, что эта девушка все пять лет на расстоянии управляла моей жизнью. Обстрел почти стих; по самой середине улицы четверо парней тащили котел, полный супа.
В конце Аллеи Независимости краснел одинокий пятиэтажный дом. Его не успели достроить перед войной, и он пустовал целых пять лет, чтобы дождаться, наконец, своего звездного часа: это был один из наших главных бастионов. Верхние этажи были развалены, но довоенный железобетон стойко сопротивлялся бомбам и снарядам. Мы спустились в ход сообщения. Из дыры на первом этаже за нами бдительно наблюдал часовой лет пятнадцати, опиравшийся на карабин, как на скаутский посох. Лицо его, серое от пыли, выражало гордость и решимость: он тоже дождался своего звездного часа, стоял на посту с оружием в руках, важный и нужный, и мог не завидовать взрослым. Восстание стало воплощением его детских снов; даже если этот мальчуган уцелеет, он вряд ли когда-нибудь вновь поднимется на такие высоты бескорыстного подвижничества. Эти минуты навсегда останутся самыми главными и значительными в его жизни, а все, что наступит потом, будет для него только компромиссом.
Мы с Терезой спустились в подвал, где по углам спали свободные от службы солдаты. Сам Земовит ждал нас в своем закутке, изысканно освещенном двумя керосиновыми лампами. У стены лежал матрас, прикрытый персидским ковром, а возле круглого ясеневого стола примостились два мягких кресла, обитые натуральной кожей. На столе, в фарфоровой вазе, стояли три красных георгина. Впрочем, общаясь с Земовитом, я привык ни о чем не спрашивать и ничему не удивляться.
- Как мило, что вы к нам зашли, - приветствовал он нас и протянул мне левую руку, так как правая висела на перевязи.
- Что, получил? – не без злорадства поинтересовался я.
- Не все же такие везунчики, как ты, - отпарировал он, - Рад, что вы оба в хорошей форме. Сейчас будет чай. Пшибыслава, мы ждем!
Последние слова он адресовал в темноту подвального коридора. Оттуда показалась симпатичная детская мордашка.
- Несу, пан поручик!
Я хорошо ее знал. Никто никогда не выспрашивал у Земовита, есть ли у него девушка: его интимная жизнь для всех оставалась строжайшей тайной, но рядом с ним всегда мелькала какая-нибудь красотка. Пшибыслава, – такой псевдоним выбрал ей Земовит, - отстала от своего отряда в первые часы восстания, на Раковецкой; там Земовит ее и поймал, так как ему было поручено отлавливать солдат, охваченных паникой и пытавшихся бежать в поля, и радовать их известием, что на Мокотове еще не все кончено, и отступать запрещено командованием.
У Пшибыславы, яркой блондинки, было невинное личико ребенка и тело зрелой женщины, а ее глаза никогда не улыбались. Она никогда не рассказывала о себе и подчинялась Земовиту не как солдат, а, скорее, как арабская жена. Я всегда завидовал его умению обращаться с женщинами: не знаю, что он с ними делал, но все они становились тихими, робкими и преданными, как будто он опоил их каким-то зельем. А может, он просто выбирал таких? Ведь мои сведения о женщинах ограничивались, главным образом, любовными похождениями отца, но его подруги, слишком яркие и нестандартные, не могли служить образцом для подражания. Наблюдая за девушками Земовита, я в мечтах видел Терезу, нежную и ласковую, преданно глядящую в глаза любимому мужчине.
Тереза тем временем уселась в кресло, небрежно заложив ногу за ногу. Я тоже решился присесть на мягкое сиденье – мой зад отреагировал на это вполне терпимо. Тут же появилась Пшибыслава с подносом, на котором стояли три чашки. Я сразу почувствовал запах настоящего чая и дрогнувшей от смущения рукой взял из красивой серебряной сахарницы два кусочка сахару. То и дело слышались какие-то взрывы, и я ждал, что вот-вот нас засыплет, потому что мы находились на передовой: за домом простиралось поле, а по полю раскатывали танки. Но спрашивать у хозяина, как обстановка, я счел неприличным.
Пшибыслава, а где же твой чай? – спросил Земовит, - Может быть, тебе не нравится наша компания?
Пшибыслава вспыхнула:
- Нет … почему же … сейчас принесу …, - и выбежала в коридор, похожая на маленького, запуганного зверька.
- Очень впечатлительная девочка, - пояснил Земовит, - И чересчур пугливая.
- Может быть, она только при тебе такая пугливая? – ехидно поинтересовалась Тереза. В ее голосе слышался откровенный вызов. Я подозревал, что мой приятель нравится Терезе, и она не прочь проверить, чей характер крепче. Возможно, она даже рассчитывала на победу в этом поединке и представляла себе триумфальный финал: тихого, влюбленного Земовита, который смотрит на нее по-собачьи преданными глазами. Одна мысль об этом привела меня в бешенство. К счастью, грохнуло где-то рядом, задрожали стены, и я напомнил себе, что всякая ревность уже не имеет смысла;
по спине моей пробежал холодок от страха перед неведомым.
- А я не стараюсь никого запугивать, - улыбнулся Земовит, - Просто я не сторонник телячьих нежностей. Кстати, вы заметили, как испортилась погода? Ветер, дождь, низкие тучи … Лето прошло слишком быстро, а я даже не успел искупаться. Сорок четвертый год оказался довольно неудачным. А ведь мы на него так надеялись!
- Помнишь новогодний праздник? – подхватил я, - Мы пили белое вино, украденное у немцев, а они за окнами стреляли не в нас, а в воздух. Я был готов дать руку на отсечение, что в будущем году нас ждет только удача, что свершатся пророчества Нострадамуса и Подопригоры …
- Эти пророчества объявляют актуальными каждые два месяца, чтобы поднять наш боевой дух, - рассмеялся Земовит, - Я даже знаю типа, который их сочиняет. А на деле сбываются только самые худшие предсказания. И все-таки нам придется доигрывать эту игру – у нас нет другого выхода.
- А я верю, что все кончится хорошо, - неожиданно сказала Тереза, - Мы не позволим обстоятельствам задавить нас!
- И нас задавит какой-нибудь балкой! – фыркнул я, - Разве что свершится чудо …
- Значит, лучше сказать себе, что все это не имеет смысла? Что все жертвы были ни к чему? – горячилась Тереза, - Что всему миру мы безразличны? Что естественный душевный порыв на деле просто глупость? Что кто-то воспользовался нашей наивностью? Ерунда! Я знаю, что поступила так, как должна была поступить, и даже, если бы заранее знала, что меня ждет, то не отреклась бы ни от одного своего шага!
- Ты еще не знаешь, что тебя ждет, - тихо сказал Земовит, - К счастью.
Вошла Пшибыслава с дымящейся чашкой и присела на краешек матраса. В отличие от Терезы, она не носила комбинезона, - форму наши девчата добывали с бою, - и одета была в черную юбку и чистую белую блузку, что в наших условиях требовало нечеловеческих усилий. Она походила на примерную старшеклассницу, - с такими я танцевал на школьных вечерах, потея в тесном костюме с галстуком и старательно изображая светского молодого человека.
- Только не говори, Земовит, что тебе все равно! – наступала Терза, не скрывая злости, - А ты, Барнаба, перестань с него обезьянничать!
Это был болезненный удар. Еще со школьных лет я почти бессознательно привык подражать светски-небрежным манерам Земовита. Его отец был всего лишь мелким чиновником, но гордился благородным происхождением, доказательством коего был фамильный перстень и самые что ни на есть консервативные взгляды.
- А что еще прикажешь делать, романтичная панна? – обиженно спросил я, - Плакать, петь псалмы, или просто бросится под гусеницы танков?
- Не прикидывайся циником! Ты никудышный актер! Что за дурацкое позерство!
- А что нам осталось, кроме позерства? – усмехнулся Земовит, - Такими мы и войдем в историю.
Он наклонился к Пшибыславе:
- Кажется, здесь чем-то воняет, - он взял у нее из рук чашку, понюхал и брезгливо поморщился, - Все ясно. Что ты себе заварила, вместо чая? Полыни под забором нарвала?
- Так чай же кончился, - прошелестела Пшибыслава и густо покраснела.
Земовит выплеснул содержимое ее чашки на пол и царственным жестом подал Пшибыславе свой чай:
- Я не позволю тебе в такой торжественный день пить всякую дрянь. Прошу!
Пшибыслава взяла его чашку и робко поднесла к губам. Рука ее слегка дрожала, будто она готовилась выпить яд. Мне вдруг пришло в голову, что Земовит решил организовать групповое самоубийство, приправив чай цианистым калием, чтобы избавить себя и нас от еще более мучительной смерти. Подобный петрониевский жест был вполне в его стиле, и я еще раз понюхал свою чашку, - не пробьется ли сквозь аромат чая запах горького миндаля. Но это был чай и только чай.
- Что еще за торжественный день? – спросил я.
- Чай кончился, - ответил Земовит.
- Главное, чтоб не кончились патроны, - добавила Тереза.
- И они скоро кончатся, - утешил Земовит, - Что-то я не помню случая за последние двести лет, чтобы у поляков раньше времени не кончились патроны.
В подвал вбежал его заместитель, взводный Борона. Он получил эту должность несколько дней назад, когда его школьный товарищ, подхорунжий Яцек, погиб во время патрулирования, слишком близко подойдя к Мокотовскому форту. Борона горько оплакивал друга, и повышение несколько утешило его. В данный момент он, откозыряв, доложил:
- Пан поручик, танки, кажись, двинулись.
- Извините, я ненадолго покину вас, - сказал Земовит и вышел. Мне стало совсем не по себе, но я продолжал играть роль монолита.
- Пять тридцать, - я взглянул на часы, - Скоро стемнеет. Ночью они не начнут. Время работает на нас, Тереза.
Тереза встала и приняла официальный вид.
- Я хочу просить Земовита, чтобы он принял нас в свой отряд … - она замолчала. Я смотрел на нее без особой любви. Все-таки ревность и уязвленное самолюбие – довольно сильный механизм.
- Если этот дом падет, танки двинутся прямо на нас, - начал я командирским тоном, - Нам придется немедленно эвакуироваться. Нужны будут все, кто может таскать аппаратуру.
- Значит, ты е даешь своего согласия? – спросила Тереза.
- Не даю.
Тереза понурилась. Пшибыслава сидела неподвижно, уставившись в потолок, как будто все происходящее совершенно ее не касалось. Где-то поблизости ударил снаряд, и дом затрясся, - наверное, снова досталось скелетам верхних этажей. Тереза сердито смотрела на меня. Я почувствовал, что повязка намокла, - наверное, я слишком много вертелся в кресле, и из раны снова пошла кровь. Я осторожно встал и небрежно прислонился к стене, чтобы ни одна из девушек не увидела кровавых пятен на моих штанах. В подвал вернулся Земовит. Видно было, что он приготовил нам какой-то сюрприз.
- Как там “пантеры”? – спросил я.
- Здесь у нас “тигры” пасутся, - поправил Земовит, - Но сейчас уже темно, ни черта не разглядишь. Видно, просто проверяют моторы, не стоит обращать на них внимание. Ведь я пригласил вас на маленький праздник и хочу, чтобы он прошел как можно лучше, несмотря на сложную обстановку. Пшибыслава, ты готова?
Пшибыслава встала:
- Что я должна делать?
- То, что подскажет ситуация, - улыбнулся Земовит и подошел к двери, - Прошу вас, мы готовы!
В подвал вошел ксендз в сутане, а за ним несколько парней. Земовит взял Пшибыславу за руку:
- Вот невеста. А вот свидетели, - и указал на нас с Терезой.
Значит, готовилось вовсе не групповое самоубийство. Глаза Пшибыславы были широко раскрыты. Более кроткой невесты я не видел никогда в жизни. К сожалению, подумал я, этот брачный союз вряд ли окажется долговечным. Но Земовит любил красивые жесты. Ксендз вынул из портфеля епитрахиль и надел на шею. Вместо свечей на столе горели керосиновые лампы. Земовит взял из вазы георгин и подал Пшибыславе. Она непроизвольным и очень трогательным жестом прижала цветок к груди. Земовит обнял ее за плечи здоровой рукой и подвел к импровизированному алтарю Мы с Терезой встали сзади, а за нами полукругом выстроились боевые товарищи жениха и невесты с автоматами на плечах и гранатами за поясом. Хотя худшая часть моей души пищала, что все это не более чем позерство, пустая блажь, но я чуть не заплакал, когда ксендз соединил им руки и забубнил банальную формулу обряда.
Пожалуй, эти двое действительно не расстанутся до самой смерти, которая была всего в сотне метров, чистила орудия и проверяла моторы, чтобы прервать теплый покой первой брачной ночи. В подвале стало очень тихо, и голос ксендза заглушали далекие взрывы, как будто немцы устроили салют молодоженам, моему другу-эстету в свежевыстиранном комбинезоне и робкой девочке, глядящей на него, как на святого, и все еще не верящей, что слово стало реальностью. Наблюдая за ней, видя ее взгляд, устремленный на Земовита, полный детского обожания и готовности на все, я подумал, что в нудной, устаревшей церемонии в эту минуту и в этом месте есть какой-то смысл.
Керосиновые лампы шипели и мигали, бросая тени на сосредоточенные лица, и светлые блики играли на прикладах автоматов. Не хватало только Гроттгера, чтобы набросать черно-белую композицию: “Повстанческая свадьба. Варшава, 1944”. Почти бессознательно я взял Терезу за руку. Она вздрогнула и взглянула на меня. Я крепко сжал ее пальцы; она казалась мне прекраснейшей девушкой в мире. Тереза не сопротивлялась и не отдернула руки. Вскоре церемония закончилась. Земовит обнял Пшибыславу и осторожно поцеловал в губы. Я легонько подтолкнул Терезу к молодым. Никто из нас не нашел подходящих слов. Мы молча поцеловали жениха и невесту. Пшибыслава расплакалась, а Земовит
пробормотал только:
- Вот видишь, старик …
Бряцая оружием, подошли остальные. И вдруг я схватил Терезу за руку и потащил к алтарю:
- Мы тоже хотим обвенчаться!
Ксендз был очень старый. Странно даже, что он до сих пор не рассыпался от взрывной волны. Он внимательно оглядел нас. Губы Терезы дрожали, но она не сказала ни слова и вообще не смотрела на меня.
- В подобных обстоятельствах я не могу отказать вам, дети мои, - сказал ксендз так грустно, словно речь шла об отпевании.
- Браво, старик! – подбодрил меня Земовит, и обряд начался снова. Касаясь руки Терезы, я чувствовал, как она дрожит. Мы боялись смотреть друг на друга. Ее “да” прозвучало тихо, но решительно. Так пришла к закономерному финалу моя долгая безответная любовь. За время венчания дом несколько раз основательно тряхнуло, но никто не обратил на это внимания. Я поцеловал Терезу довольно храбро. Теплыми, мягкими губами она вернула мне поцелуй. Ее упрямство и строгость мгновенно улетучились куда-то. Она, скорее, походила на пятнадцатилетнюю школьницу, чем на взрослую, двадцатитрехлетнюю женщину. Теперь пришла очередь Земовита поздравить меня.
- Будем дружить домами, старик, - сказал он, - И вместе отмечать годовщину свадьбы. А потом поженим наших детей.
- Если бы мне утром сказали … - улыбнулась Тереза.
- И что за глупость жениться в собственный день рождения! – посетовал я.
Земовит достал из шкафчика две бутылки французского вина:
- Я отдал за них десяток помидор, - похвастал он.
Взводный Борона, как второй по старшинству после командира, произнес речь. Привожу ее по памяти:
- Равняйсь, смирно! Пьем за здоровье и счастье нашего любимого командира, гражданина Земовита, который служит всем нам примером доблести и отваги, а также за его супругу, связную Пшибыславу, нежные ручки которой перевязали не одну рану, и которую все мы любим, как сестру. Но она выбрала командира, что неудивительно, потому как командир – он во всем командир. Пусть живут они счастливо, пусть родят дюжину сыновей во славу отчизны, и пусть дождутся свободы, потому что германскому чудищу вот-вот придет конец, оно уже подыхает, хоть напоследок и хочет прихлопнуть нас своим хвостом. Но мы тут, в Варшаве, крепко ухватили его за хвост и не выпустим, пока оно не испустит дух! Виват! Да здравствует Польша! Да здравствует молодая пара!
Мы выпили по глотку вина и хотели было качать жениха, о из этого ничего не вышло, так как своды подвала были слишком низкими, и капрал Долгий, мой подчиненный, метр девяносто ростом, едва не зацеплял головой потолок. Потом слово взял Земовит:
- А я пью за счастье наших гостей и молодоженов, моего друга, поручика Барнабы и его жены, капрала Терезы! Они тоже заключили вечный союз на счастье и на горе, ибо даже умирать, если того требует родина, легче вдвоем. А ведь, чтобы Польша не погибла, мы должны кормить ее собственными жизнями, - таков удел всех поляков ныне, присно и во веки веков …
Он не закончил, видно, слова эти показались ему не слишком подходящими для свадебного тоста, - ведь в таких случаях принято говорить о жизни, а не о смерти. От волнения он забыл о своих светски-ироничных манерах, но тут же сам это заметил и провозгласил:
- Виват молодожены! Капелла, мазурку!
Капеллы не было, поэтому выпили за нас, а так как вина больше не осталось, то подошел к концу и праздник. Стемнело, шум боя стих, и на сократившейся до минимума территории свободного Мокотова воцарился последний повстанческий вечер.
Мы вышли из подвала к ходу сообщения. Кое-где мигали огоньки ручных фонариков.
- Не знаю, долго ли продержится связь, если немцы с утра начнут атаку, - сказал я, - Когда вас отсюда выкурят, Земовит, пришли мне гонца. Я бы не хотел, чтобы “тигры” испортили мне первый семейный завтрак.
- Спите спокойно, дети мои, и любите друг друга, - ответил Земовит, - Плохие вести дойдут до вас и без моей помощи.
Тереза поцеловала Пшибыславу. Та по-детски прижалась к ней.
- Ты рада, малышка?
- Если бы это было потом, после всего … - шепнула Пшибыслава. Мы двинулись во тьму. Я обернулся. Руины четко вырисовывались на фоне темного неба. За время нашего визита дом несколько изменил форму: снаряды разнесли еще один этаж. Наутро, когда танки начнут наступление, Земовиту останется только подвал. Я видел его в последний раз. В понедельник, 25 сентября, в девять утра, пуля из крупнокалиберного пулемета угодит ему в глаз. Ни пуля, ни осколок не заденут Пшибыславу, - как и положено героине военной баллады, она будет напрасно искать смерти. В лагере под Ганновером она поймет, что беременна, а сына родит уже в Варшаве, в маленькой, полуразрушенной квартирке на Мокотове, в пяти минутах ходьбы от того места, где погиб Земовит. Как и положено героине военной баллады, она никогда больше не выйдет замуж, и жизнь ее будет полна трудностей и лишений. Но однажды она увидит на лице сына улыбку, так похожую на улыбку Земовита, и сделает все, чтобы ее ребенок улыбался как можно чаще.
Тем временем мы с Терезой шли по темным улицам. К ночи из подвалов повылезали последние обитатели Мокотова, и со всех сторон слышались голоса. Мы спотыкались о ветки, срезанные осколками. Я молчал. Мне не удавалось сформулировать ни одной здравой мысли: все слова, которые лезли в голову, казались чересчур высокопарными и фальшивыми. Надо было срочно возвращаться с небес на землю. Вдруг Тереза тихонько засмеялась. Я удивленно посмотрел на нее.
- Жаль, что мы не сможем рассказать этого нашим детям! – сказала она, - Скажи, как ты до этого додумался?
- Я наконец-то совершил поступок, достойный мужчины. Если бы не счастливая случайность, между нами так бы ничего и не произошло. Но теперь отступать поздно.
Тереза перестала смеяться, взяла меня под руку и попыталась пристроиться к моему шагу. Этим она как бы давала понять, что принимает сложившуюся ситуацию.
- Да, отступать поздно, - повторила она, - Хорошо, что так все сложилось.
Я сжал ее руку и поцеловал в щеку. В этом не было страсти, только нежность. Свадьба в подвале Земовита казалась не то сном, не то игрой чрезмерно возбужденного воображения. Настоящей была только эта женщина рядом со мной, во тьме разрушенного города, среди голосов, шагов, миганья фонариков, в душной пыли и запахе гари.
Я пропустил Терезу вперед, и мы медленно спустились в подвал: моему заду вся эта прогулка, кажется, пришлась не по вкусу. В подвале сидело несколько человек: парни из линейных патрулей и телефонистки. Они чистили оружие и аппаратуру, доедали обеденный суп, который доставили, когда стемнело, и чесали языки. К счастью, “пантеры” боялись охотиться по ночам. Увидев меня, все замолчали, как будто ждали важного сообщения. Но мне нечего было сказать.
- Все линии в порядке? – спросил я.
- Все, - ответил вагоновожатый из своей берлоги. Он полулежал на свернутых одеялах и выглядел значительно лучше, чем несколько часов назад.
- Готовится контратака на Круликарню, - тихо сообщила Иоанна, - Ночью в штабе будет совещание.
- Готовится контратака на Круликарню, - повторил я громко, чтобы все слышали. Каждая новая операция, даже самая безнадежная, призвана была поднимать наш боевой дух. Майор перебросит на Пулавскую десяток мальчишек с автоматами, оголив остальные участки, и ворвется в парк возле Круликарни, где всех наступающих положат из пулеметов; они успеют бросить парочку гранат и пострелять в невидимого врага; большинство из них погибнет, уцелевшие вытащат с поля боя раненых, и снова воцарится тишина. Это будет обычная повстанческая ночь, - мы их пережили почти шестьдесят.
- Опять “Хорал” передавали, - сказал мой заместитель Витольд. Он явился в подвал, чтобы немного отдохнуть после целого дня сумасшедшей беготни.
- А ты чего ждал? Эта музыка для нас сейчас самая подходящая. Что нового?
- Два передатчика угробил. Засыпало, - доложил Витольд, - Все равно от них никакого толку. Зато немного пострелял по движущимся целям.
- Витольд, - осторожно начал я, - Важное сообщение специально для тебя. Мы с Терезой только что обвенчались.
- Давно пора было перейти на легальное положение, - спокойно ответил Витольд.
- То есть?
- Ну, легализовать вашу связь.
- Да не было никакой связи. Мы свято блюли старомодные традиции: все после свадьбы.
Витольд расхохотался:
- Все знают, что ты спишь с Терезой уже четыре года! Мог бы, между прочим, и меня пригласить на церемонию.
- Все вышло так неожиданно … Но я приглашаю тебя на свадьбу.
- На свадьбу! – засмеялся Витольд.
- Да, на свадьбу, - повторил я, - Явка обязательна.
- Слушаюсь! – он щелкнул каблуками, - В самом деле, почему бы нам не сыграть свадьбу?
Его перепаханное морщинами лицо улыбалось. Он был старше меня на десять лет. Мы вместе отбывали воинскую повинность в Згеже, перед самой войной. Я попал туда по протекции отца сразу после школы, а его, инженера-электрика, призвали на переподготовку. Я был самым младшим во взводе, и он, черноусый двадцатидевятилетний кутила, казался мне стариком. Еще со студенческих лет он чересчур усердно служил Бахусу, о чем я узнал только летом 1939 года, когда по окончании “подхорунжевки” нас отправили на практику в маневренный батальон, и мы стали завсегдатаями солдатской пивной.
Эти последние месяцы существования Второй Речи Посполитой запомнились мне не как драматический пролог к Апокалипсису, а как время жестокого надругательства над собственным организмом. Витольд не признавал обеда без четвертинки, а я смотрел на него, как глупый щенок, и не смел возражать ему, взрослому и опытному. Глаза у меня слезились, я ненавидел привкус сивухи и состояние похмелья, но, тем не менее, дважды в день истязал себя, чувствуя глубокое отвращение и к Витольду и к собственной персоне, тратя помимо воли все карманные деньги и уже с утра дрожа от омерзения при мысли о пятидесятиграммовых стопках, которые мне никак не удавалось влить в горло одним духом, не давясь, не кашляя и не обливаясь слезами.
Витольд абсолютно не интересовался моими переживаниями: он пил свою порцию с наслаждением и, разогревшись, рассказывал мне о своих студенческих похождениях и о своей невесте, самой умной, самой нежной и самой красивой девушке на свете. Свадьбу они назначили на октябрь, сразу после демобилизации Витольда; его ждала интересная, хорошо оплачиваемая работа, и от счастья его отделяли лишь несколько недель службы в армии.
Постепенно во мне нарастало чувство протеста, и я все готовился к серьезному разговору с приятелем. К сожалению, Витольд был из тех гуляк, что не могут пить без компании, - вся прелесть выпивки для него терялась, если не с кем было чокаться. Давясь, кашляя и утирая слезы, я ждал сентября и демобилизации, но дождался только войны и бомбежки на мосту через Буг. В тот день, к великой моей радости, нас раскидали по разным полкам. Витольда я встретил только в октябре, когда мы приходили в себя после сентябрьского шока. Одетый в невообразимое тряпье, с покрасневшими глазами, небритый, он, дыша перегаром, затащил меня в ближайшую пивную, чтобы рассказать свою трагическую историю.
Он тоже отступал с боями до самой Варшавы и, оказавшись дома, тут же разыскал свою невесту, о которой мечтал, странствуя по полям и лесам. Увидев его живым, она тут же бросилась ему в объятия, и они пережили несколько счастливых часов в опустевшей квартире ее родителей. Вскоре, однако, Витольду пришло время возвращаться в полк, и возлюбленная решила проводить его, хотя бы до половины дороги. Так они и шли, держась за руки, занятые только друг другом, позабыв о том, что творится вокруг, машинально обходя рвы, воронки и развалины, когда вдруг что-то сухо треснуло, и невеста Витольда тихо осела на тротуар: осколок шрапнели перерезал ей сонную артерию. Витольду оставалось только похоронить ее в ближайшем сквере с помощью случайных прохожих. После этого страшного события у него отказали тормоза, и он окончательно спился. Я оставил его в пивной, грязного и зареванного, над очередной четвертинкой.
Я встретил его снова только в конце 1943 года, - он сам разыскал меня через бывших сослуживцев. Лицо его расплылось и опухло, как обычно у пьяниц, но на этот раз он был совершенно трезв и даже не потащил меня в пивную. И я снова услышал невероятную, трагикомическую историю.
Он два года работал в некой электротехнической компании и очень недурно зарабатывал. Несмотря на солидный возраст, он решил остаться холостяком и не менять своих привычек, а посему исправно пропивал все, что получал. Таким манером он и брел по жизни, с пьяной удачливостью минуя облавы, не слыша выстрелов и не замечая трупов. Но однажды он засиделся в компании приятелей и нескольких случайных девиц, а так как квартирка, где они развлекались, была слишком мала, он не пожелал спать на полу и решил, несмотря на комендантский час, отправиться домой. Дело было к ночи, но никто его не задерживал, так как все упились в стельку.
Итак, он вышел на улицу и побрел в сторону Жолибожа. Его сильно заносило из стороны в сторону, иногда он присаживался у стены отдохнуть, но тут же вставал и с пьяным упрямством шел дальше по опустевшему темному городу. Он признался, что ему не впервой было так путешествовать, и всегда он добирался до дому без приключений. Однако на этот раз он выпил слишком много и шел слишком медленно: на площади Инвалидов он оказался где-то в два часа ночи. Тут-то его и заметил патруль жандармов. Они, как водится, заорали: “Halt! Halt!”, но Витольд, занятый поисками точки опоры, просто не удостоил их вниманием. Этого оказалось достаточно, чтобы один из жандармов выстрелил. Витольд упал и провалился в пустоту. Жандармы подошли, склонились над недвижным телом и, согласно инструкции, вынули из карманов жертвы бумажник и документы для передачи “синим” полицейским, чтобы те забрали труп и выписали свидетельство о смерти, после чего, попинав на прощание тело Витольда, удалились во тьму.
Через час Витольд очнулся от холода, так как валялся на мокрой, холодной мостовой, с трудом поднялся и, стеная и прихрамывая, побрел дальше.
Он уснул у себя дома на диване, едва сумев снять ботинки, но в одном носке, который почему-то не хотел сниматься, накрепко приклеившись к ноге. Только утром, к неописуемому своему изумлению, Витольд обнаружил, что на левой пятке у него недостает кусочка кожи, а в ботинке зияют две дыры. Обнаружив исчезновение бумажника и документов, Витольд пришел в ужас и решил, что стал жертвой бандитского нападения. К несчастью, подробности этого события затерялись во тьме пьяной ночи.
Через три дня, придя с работы, он увидел, что дверь его квартиры опечатана. Тут же примчался всполошенный дворник: полиция уведомила его, что квартиросъемщик, то есть Витольд, застрелен на площади Инвалидов, и, хотя полиции не удалось обнаружить тела, что не так уж редко случалось в военной неразберихе, свидетельство о смерти выписано, а квартира передается немецким властям. Дворник не пытался разубедить полицейских и присутствовал при описи имущества, оставшегося после покойного. Теперь он посоветовал Витольду смыться как можно скорей, пока жандармы еще раз не пристрелили его, дабы привести в соответствие свидетельство о смерти и реальный факт.
- Они во всем любят порядок, - добавил дворник, - Раз есть документ о смерти, человек не имеет права жить.
Витольд не заставил себя упрашивать, вскочил в проходящий трамвай и с тех пор скитался по квартирам собутыльников, боясь показаться на работе, так как стал для всех противозаконным явлением. Он поклялся себе, что до конца жизни не притронется к водке, и попросил принять его в организацию, поскольку решил порвать с пустой и никчемной жизнью и по мере сил работать на благо родины. Выстрел жандарма он воспринял как последнее предупреждение: если уж погибать, то не как жалкий пьяница, а как солдат. Он попросил меня также раздобыть для него какие-нибудь документы. Слово он, к моему великому удивлению, сдержал: больше я ни разу не видел его пьяным. Он брался за самую трудную и опасную работу, восполняя, таким образом, нехватку острых ощущений. В дни восстания он охотнее всего участвовал в стычках с немцами и ходил в разведку. Теперь он с улыбкой смотрел на меня: история со свадьбой весьма позабавила его.
- У нас был тяжелый день, - сказал он, - Так что мы честно заслужили праздник.
Серый комбинезон обтягивал его полную фигуру и короткие ножки. Он подкрутил усы:
- Я буду шафером. Жаль, что ты раньше не сказал, что устроишь свадьбу, а то я бы тоже …
Он покосился на коммутатор, за которым Иоанна, по обыкновению, подслушивала чужие разговоры. Витольд ухаживал за ней несмело, осторожно, словно боялся спугнуть. Для этой малышки он был не только почтенным, тридцатитрехлетним старцем, ни и легендарным героем с боевым прошлым. Я подошел к Терезе, которая обматывала Гервазия бинтами, нарезанными из простыни.
- Как вы думаете, пан поручик, я не помру? – спросил он.
- Ну, уж за тебя-то я спокоен! – ответил я как можно уверенней и обернулся к Терезе, - У тебя в кладовой что-нибудь осталось? Придется устраивать свадьбу.
- Бутылка водки, коньяк, токай и банка сардин, - перечислила Тереза.
Я взял бутылку коньяку и отлил из нее немного в пузырек из-под лекарства.
- Схожу в госпиталь. А потом я твой.
- Только не обещай себе слишком много, - улыбнулась Тереза. Оказалось, что даже в ситуациях, вроде нашей, свадьба является для женщины лучшим лекарством: Тереза успокоилась, к ней вернулось чувство юмора, и она опять готова была флиртовать и кокетничать. Ведь у нее теперь был муж, ее защита и надежда.
- Готовь свадьбу, - распорядился я, - Все, кто находятся в здравом уме и твердой памяти, могут присоединиться. Ставь на стол, все, что осталось. Повеселимся вдоволь.
- А завтра? – спросила она.
- Завтра отменяется, - ответил я. Тереза вопросительно смотрела на меня. Мы наконец-то были вдвоем, и я мог позволить себе все, что захочу, - больше нас ничто не разделяло.
- Я люблю тебя уже пять лет, Тереза. И ты отлично это знаешь.
Я поцеловал ее. Это был наш первый настоящий поцелуй.
- Боже мой! – шепнула Тереза, - Кажется, я счастлива.
Я спрятал пузырек с коньяком в карман и подошел к вагоновожатому. Он со своего матраса бдительно следил за всем, что творилось в подвале, и даже отдавал какие-то приказания.
- Рад, что ты в порядке, - сказал я.
- Просто я вспомнил, что у меня есть кое-какие обязанности, - ответил он, - К тому же в Воломине меня ждут жена и дети. Чтобы выжить, всегда нужно иметь на всякий случай такой спасительный Воломин.
- Хочешь глоток коньяку?
- Конечно, хочу!
Я приложил пузырек к его губам. Он отпил половину.
- Твое здоровье. Ровно пять лет назад мы с покойником-слесарем тоже пили за тебя. А ты, Юрек, все норовишь умереть в свой собственный день рождения. Ну, кому из нас повезет на этот раз?
- Видно будет.
- Тогда мы были на пять лет моложе, - вздохнул вагоновожатый, - И хоть Варшава горела, мы еще на что-то надеялись. А теперь война кончается, Варшава опять горит, а надежды покинули нас, как тепло покидает покойника. Видно, мы здорово устали за эти пять лет.
- Собирайся в госпиталь,- приказал я, - Завтра здесь будут немцы. Ты знаешь, что они делают с больными и ранеными.
- То же, что и со здоровыми, - ответил он, - В госпитале воняет хуже, чем в сортире. Дай хоть посмотреть на твою свадьбу.
- Ладно, - согласился я и отошел, чтобы долить коньяку в пузырек.
Снаряды падали редко, и я добрался до госпиталя без помех. Было семь вечера. Дым стелился по подвалу. Это был седьмой круг ада. Я протолкался между телами и разыскал отца. В его углу горела только одна свеча. На месте девушки с обожженными ногами теперь лежал парень с забинтованной головой. Ядька все также сидела рядом с отцом, прямая и строгая, как светская дама за чаем.
- Я принес тебе коньяк, папочка.
Отец открыл глаза и улыбнулся:
- Отдай Ядьке. Она меня угостит.
- Нельзя, - проворчала Ядька, - Алкоголь – это смерть.
- Еще никто не умирал от капли коньяку, - успокоил ее отец, - Напротив, перед дальней дорогой очень полезно подзаправиться. Дай глоток, Ядя, а то моему сыну трудно нагибаться.
Я отдал Ядьке пузырек, та со вздохом приложила его к губам отца.
О-о-о! – причмокнул он, - Французский коньяк! Подожди-ка! Ведь сегодня твой день рождения! Все на свете забыл в этом грохоте!
- Спасибо за поздравление, папочка!
- Твоя поездка в Сорбонну каждый год откладывается, но кто знает, может быть, в твой следующий день рождения …
- Лучше не будем строить планов, остановил его я, - А то опять все сорвется.
Мне показалось, что отец выглядит хуже, чем утром: он лежал, не двигаясь, и даже не поднимал головы.
- Не смотри на меня с таким ужасом, - сказал он, - Сердечники – народ мнительный. Я просто боюсь пошевелиться. Что слышно наверху?
- Все спокойно. Немцы заняли Круликарню, но ночью наши должны ее отбить.
- Все верно. С Круликарни начнется наше поражение. Слишком хорошо нам тут было.
- Слишком хорошо? Почему?
- Мы шлялись по улицам, изображали армию, ели помидоры, радовались солнышку и слушали далекие выстрелы. Рай на земле. Семь недель свободы – это слишком много, сынок. Пора платить по счету.
- Не слишком ли дорого?
- Иногда и за один час свободы платят жизнью.
- С какой стати я должен платить?
- А как же твоя святая любовь к родине? – спросил отец.
Я осторожно присел на край матраса. Мне хотелось плакать.
- Ты родился в независимой Польше, - продолжал отец, - Поэтому ты не можешь примириться с неволей. А я воспитан в порабощенной стране и совершенно не удивляюсь, что нас опять бьют. Единственное, что меня ужасает – это техника. Разве во времена моей юности кто-нибудь поверил бы, что можно стереть с лица земли миллионный город? Это новый, современный нюанс в истории наших поражений. Человеческая жестокость неустанно прогрессирует.
- Я ненавижу историю наших поражений! Я хочу побеждать!
- Как ты можешь побеждать, если воюешь с современной техникой оружием повстанцев девятнадцатого века, - засмеялся отец, - Ты спутал эпохи, мальчик! Все, что нам осталось, это не дать миру забыть о себе. Эта история нам зачтется.
- Спасибо за утешение! Я вспомню об этом, когда меня будут давить танками.
- Не стоит впадать в истерику из-за царапины на заднице, - сказал отец, - Думаю, тебе повезет.
- Интересно, каким образом? Может, лучше сбросить мундир и выйти из подвала с поднятыми руками – авось, не застрелят.
- В приличном обществе не говорят о таких вещах, - поморщился отец, - Впрочем, вам все равно придется капитулировать. Не завтра, так послезавтра.
- Чтобы нас перестреляли?
- Теперь немцы этого не сделают. Они знают, что вот-вот начнется наступление на Берлин, и не станут вас добивать.
- Вас! А тебя?
- Не думаю, что смогу перенести такую дальнюю дорогу.
- Ну вот, теперь ты устраиваешь истерику!
- Конечно! – вмешалась Ядька, - Любой мужик из-за пустяковой болячки расклеивается и начинает хныкать, что он умирает! Я тоже не каменная! Завтра ухожу из вашего госпиталя и забираю тебя с собой! Мы выходим из Варшавы! С нас хватит!
- И танки расступятся перед нами! – торжественно закончил отец.
- Ты сам этого добивался, Станислав, - ответила Ядька, и отец сразу посерьезнел:
- Прости, Ядя. Ты прелесть. Я благодарю судьбу, что у меня такая жена. Я не заслужил этого счастья.
- А мы с Терезой сегодня обвенчались, - нехотя сообщил я.
Отец и Ядька изумленно посмотрели на меня. Отец опомнился первым.
- Понимаю. Эта девочка сразу мне приглянулась. Поцелуй ее от меня. Ядя, дай им одну монетку.
Ядька задрала юбку, покопошилась в собственном белье и вынула большую золотую монету в двадцать долларов.
- Это наш свадебный подарок, - пояснил отец, - Бери, у нас припрятано еще несколько штук. Пусть это будет вашим основным капиталом на развалинах Варшавы. Семейную жизнь всегда лучше начинать с золотом, чем без него. Ядя, дай-ка мне еще глоток коньяку. Как ни странно, он пошел мне на пользу.
Отец снова приложился к пузырьку и облизнулся:
- Еще несколько глотков, и я встану и брошусь в контратаку, - объявил он, - До свидания, сын. Неизвестно, увидимся ли мы еще. Если сможешь, спасай себя и свою жену, разумеется, не забывая о долге и чести. Пока.
Я тронул его за руку, поцеловал грязную лапищу Ядьки, медленно встал и, прихрамывая, побрел к выходу. Я спешил, чтобы никто не заметил моих слез. События последних дней сделали меня чрезмерно впечатлительным.
Отца я больше не увидел. Назавтра, за час до прихода танков, Ядька вывела его из госпиталя и почти на руках унесла с Мокотова, когда немцы выпускали из города уцелевшее мирное население, а повстанцы уходили в каналы. Потом, на подводе, она привезла его в Виланув, где он и умер два месяца спустя, 26 ноября 1944 года. Смерть наступила внезапно, он почти не мучился, а за день до зтого еще играл в карты и потягивал коньяк. Ядьку я увидел только через год, вернувшись из лагеря. Она передала мне последнее письмо отца:
- “Дорогой сын! – писал он, - Я был не лучшим в мире отцом, но надеюсь, что ты будешь помнить обо мне не только плохое, потому что я искренне любил тебя. Я не плачу о своей жизни: в ней было достаточно и радости, и сильных впечатлений, и любви, и страданий. Я понимаю, что вряд ли могу служить образцом высокоморального человека. Не знаю, дождусь ли я падения Берлина и твоего возвращения из лагеря; во всяком случае, я жалею, что не смогу увидеть рождения новой Польши, хотя и знаю, что моей Польше пришел конец. Если сможешь, помогай Ядьке, пока она снова не выйдет замуж, и честно раздели с ней мое наследство, то есть, развалины виллы на Мокотове, если в новой Польше они будут чего-нибудь стоить. Ничего больше я тебе не оставляю, - деньги у меня никогда не держались, о чем я не жалею. Думаю также, что мои связи в кругах автопромышленников тебе вряд ли пригодятся, так как ты, похоже, еще долго будешь ходить пешком. У тебя впереди еще лет сорок полноценной жизни; военные раны с годами затянутся (я имею в виду не твой зад, а раны душевные), так что не будь мизантропом, ибо от этого человеческая душа умирает, и постарайся жить в меру весело, веря, что люди, в сущности, не так уж плохи. Я не имею морального права читать тебе нотации, поэтому просто целую тебя на прощание. Это письмо я оставляю на всякий случай, если мы больше не увидимся, чтобы ты знал, что я думал о тебе”.
Через два года Ядька вышла замуж за владельца автомастерской, родила двоих детей, но не уставала повторять тем, кто хотел ее слушать, что отец мой был великим человеком, и что после его смерти жизнь лишена для нее всякого смысла. Ее мужа бесили подобные разговоры, но он сдерживал себя, так как боялся ее потерять.
Из госпиталя я вернулся в свой подвал. Было восемь вечера. Коммутатор дрожал от человеческих голосов: кто-то подсчитывал потери, кто-то искал пропавших. Ночь приносила облегчение и позволяла немного пофантазировать. Вопреки реальному положению вещей, по ночам к людям возвращалась надежда. Ведь без надежды невозможно было пережить такую ночь, и только утро перечеркивало все мечты. Стол в гостиной, как мы ее называли, был уже накрыт для праздника. Посередине красовалась последняя банка сардин из запасов хозяина виллы, - он сбежал еще в августе, - а вокруг возвышались три бутылки. Буханка хлеба была нарезана прозрачными ломтиками, а в миске краснел салат из помидор. О подобной роскоши в центре города давно забыли, потому-то Мокотов и считали тихой пристанью изобилия, покоя, помидор и вообще рзгильдяйства. Витольд вел себя с достоинством, как главный распорядитель церемонии. Вагоновожатого и Гервазия подтащили прямо к столу вместе с их матрасами. Кроме девчат, здесь были четверо парней из патруля во главе с капралом Громом. Это был сын токаря из предместья, маленький черномазый паренек, подвижный, как мартышка; наверное, еще не научившись ходить, он уже лазил по крышам, гоняя голубей. Он был очень полезным для нас человеком, так как вообще ничего не боялся, а кабель латал виртуозно.
Я встал рядом с Терезой, оживленной и торжественной. Только я один понимал, что за ее лучезарной улыбкой кроется смущение и тревога. Витольд указал нам на почетные места в ампирных креслах, принесенных из салона и поставленных во главе стола. Капрал Гром ужом проскользнул к нам и осторожно достал из торбы с инструментом фарфоровую вазу, белую, всю разрисованную нежно-пастельными цветами.
- Это вам на обзаведение, - сказал он. Я пожал ему руку.
- Не думайте, я не украл, - добавил Гром, - Она сама свалилась ко мне в руки, когда ударили “коровы”, и от нашей штаб-квартиры только кирпичи полетели. Пусть эта ваза переживет восстание вместе с вами.
Мы поставили подарок на стол и налили в него воды, а Витольд разыскал, сорванный мню утром, желтый георгин и водрузил его в вазу. Бася внесла дымящийся котелок с картошкой. Витольд со знанием дела разлил по рюмкам токай и потребовал тишины. Все сразу замолчали, и я с удивлением отметил, что снаружи почти перестали стрелять. Золотистая жидкость мерцала в рюмках, и свет керосиновой лампы искрился в ней.
- Я рад, дорогие Юрек и Тереза, что дождался этого дня, - начал Витольд, - Много воды и крови утекло с тех пор, как мы с тобой, Юрек, попивали водочку в Згеже. Но мы уцелели, и этот факт свидетельствует, если можно так выразиться, что перед нами открываются широкие горизонты будущего. Советую вам только: постарайтесь быть счастливыми, ибо, как известно, каждая минута счастья есть редкий дар судьбы, а, значит, нельзя терять ни одной секунды. Я поднимаю бокал благородного венгерского вина, реквизированного на военные нужды, за здоровье молодых и особенно нашего командира, у которого сегодня, как-никак, день рождения. Живите же радостно в свободной Польше, аминь! Да здравствуют молодые!
Последние слова он выкрикнул в полный голос, а парни повскакали с мест и троекратно грянули: “Да здравствуют молодые!” Я поцеловал Терезу, и все дружно накинулись на картошку. Трапеза без искусственного меда была непозволительной роскошью. Напротив меня, не дотрагиваясь до еды, сидела Кшися. Еще вчера она чувствовала себя счастливой посреди всеобщего горя. Я решил прекратить ее страдания:
- Кшися, смени Иоанну у аппарата. Пусть и она выпьет за наше здоровье.
Кшися сорвалась с места и убежала. Вскоре явилась сияющая Иоанна. Витольд, разгоряченный вином, так и рвался ухаживать за ней. Он налил Иоанне немного токая, чокнулся с ней и влюбленными глазами смотрел на ее разрумянившуюся мордашку. Иоанна, в свою очередь не жалела для него улыбок. Начинался еще один безнадежный флирт: через два дня Витольд погибнет, выйдя из коллектора и пытаясь увести к Висле остатки отряда. Но сейчас они улыбались друг другу: он надувался от гордости, как индюк, она резвилась, как котенок, а я радовался, наблюдая за их беззаботным весельем, и думал, что в этот искореженный мир ненадолго вернулась нормальная жизнь. Я обернулся к Терезе. Она слушала вдохновенный монолог Грома. Он рассказывал о своих похождениях в 1942 году, когда он пробирался каналами в голодающее гетто, обвешанный окороками и колбасами, - так он пытался спасти мать и младшего брата. Эта история навела на меня тоску, и я нашел под столом руку Терезы. Она мгновенно обернулась ко мне и улыбнулась, но в ее глазах было отчаяние.
- Все напрасно, - шепнула она, - Зря мы устроили эту свадьбу.
Я сжал под столом ее руку. Даже подходящей шутки как-то не приходило в голову. Искусственное веселье за столом уже начало угасать. Парни выпили по рюмке водки, и их заметно клонило ко сну.
- А, может, потанцуем? – предложил Витольд, даря Иоанне страстные взгляды, - Что за свадьба без танцев?
- Танцевать на развалинах бестактно, - заметил я и встал, - Пошли спать, ребята, пока обстановка позволяет.
Итак, все, кроме раненых, встали, и свадьба закончилась. Тут же я услышал голос Кшиси:
- “Целина” не отвечает!
Двое парней выбежали в темноту. Это была одна из последних попыток наладить линию. На следующий день телефонная связь прекратила свое существование. Замолкли и передатчики, а маршруты связных сократились до какой-нибудь сотни метров.
Я подошел к коммутатору, чтобы разведать обстановку, а, вернее, чтобы оттянуть время. Я не хотел сегодня спать в подвале. В течение последних дней мы с Витольдом устраивались на ночлег сперва на втором этаже а потом на первом, в гостиной с выбитыми стеклами и сорванной с петель дверью. Дежурные немецкие артиллеристы выкуривали нас оттуда, наугад посылая снаряды именно в наш квадрат. Пол дрожал, осыпалась штукатурка и, повоевав со страхом несколько часов, мы все-таки перебирались в подвал.
- Пойдем наверх, хорошо? – предложил я Терезе. Она серьезно кивнула. Наверное, она готовилась к этой ночи, как к прощальному ритуалу. В тот вечер нам, признаться, было не до эротики, но приходилось выдерживать роль до конца. Теперь над этим можно смеяться, но тогда первая брачная ночь казалась мне торжественным актом, который надлежит исполнить тихо и достойно, как и всякое другое дело пред лицом смерти.
Я еще задержался ненадолго возле раненых. Вагоновожатый лежал спокойно с закрытыми глазами. Во время свадебной церемонии он немного ожил и даже отпустил рискованную шуточку о близнецах, зачатых под грохот орудий; близнецы эти вырастут в крепких парней, которых не испугает очередное уничтожение Варшавы. Теперь он спал и не слышал, как я подошел. Кто-то из девушек поставил возле его матраса банку с водой, - это было все, что мы могли для него сделать. Я взял его за руку: пульс бился слабо и часто.
- Гром! – позвал я, - Посадите сержанта на велосипед и доставьте в госпиталь.
Парни подошли, осторожно подняли вагоновожатого. Он открыл глаза:
- Что? Что такое?! Я остаюсь здесь! Да пошли вы все …
- Утром будет поздно, - сказал я, - Не для того мы с тобой пять лет гоняли по всей Варшаве, чтобы дать себя пристрелить. Приказываю уезжать без разговоров! Рядовой Гервазий! Вы пойдете с сержантом.
Рядовой Гервазий встал и молча заковылял к выходу.
- Ты знаешь мой адрес в Воломине? – спросил вагоновожатый.
- Знаю, - ответил я, - При случае забегу к тебе.
Мы вынесли его в сад и посадили на велосипед. Парни подхватили его с двух сторон, и кавалькада тронулась. Рядом, пошатываясь, брел рядовой Грвазий. Вскоре они скрылись в темноте. Так я простился с вагоновожатым. Однако, через три года, в сорок седьмом, я снова увидел его на углу Иерусалимских Аллей. Оттуда ходили первые трамваи на Прагу, через восстановленный мост Понятовского, а вагоновожатый сидел в будке диспетчера и регулировал движение. Это был символ победы жизни над смертью, - как в его личной судьбе, так и в судьбе Варшавы. Я шел с большой компанией и успел лишь перекинуться с ним парой слов. Мы обменялись адресами. К сожалению, до встречи так и не дошло: мы жили в совершенно разных мирах. А, может, просто не хотелось ворошить прошлое …
Отправив обоих раненых, мы с Терезой поднялись в салон. По нему гулял ветер, самодельная коптилка мигала, лоснились тисненые переплеты книг в богатой библиотеке, и жалобно позвякивала хрустальная люстра, лишившаяся половины своих подвесок. Тереза подошла к дивану и стала стряхивать с него пыль и куски штукатурки. Где-то рядом сильно грохнуло. Я подошел к Терезе и обнял ее:
- Боишься?
- Ложись, Юрек, - шепнула она.
Я задул коптилку, чтобы не смущать Терезу и себя, снял куртку и осторожно присел на диван, чтобы расшнуровать ботинки. Проклятый зад тут же напомнил о себе. Мне было чего стыдиться в первую брачную ночь. Этот стыд затмил даже страх перед открытым пространством. Я снимал ботинки, закусив губы от боли и все-таки не смог удержать стон.
- Что с тобой? – спросила Тереза.
- Сейчас увидишь, - ответил я, снял брюки и вытянулся на диване. Бинт развязался и съехал с бедер. Я попробовал его подтянуть, одновременно следя за фигуркой Терезы, чуть видной в темноте. Она легла рядом. Я осторожно обнял ее тело, дрожащее под тонкой рубашкой. Она придвинулась ближе, и скоро нам стало теплее.
- Что это? – спросила она.
- Так, царапина…
Она провела рукой по бинтам, но не засмеялась, и я был благодарен ей за это. Тогда я боялся насмешек больше, чем смерти.
Я поцеловал ее в щеку и прижал к себе изо всех сил, будто это объятие могло защитить нас от всего, что творится вокруг. Я познавал ее медленно и стыдливо, стараясь ничем не напомнить ей о том первом, горьком опыте. И сам я как будто второй раз терял девственность, но совсем иначе, чем прежде, с восторгом, с отчаянной любовью, со страхом и болью при каждом движении, уходя в ее теплое, прекрасное тело от всего, что мне угрожало, но ни на секунду ни о чем не забывая, потому что слышал выстрелы и взрывы, а сверху на нас сыпалась штукатурка. Я обнимал Терезу не как любовник, а как обиженный ребенок обнимает мать, ища у нее защиты, утешения и справедливости. Не знаю, как долго это продолжалось. Мы ничего не говорили, а только обнимали друг друга, а иногда замирали, помимо воли вслушиваясь в каждый свист и каждый грохот, но все-таки не могли тронуться с места, залезть под диван или удрать в подвал, отказывая страху в последнем торжестве, празднуя нашу свадьбу, восставая против носившейся в воздухе смерти. Я приподнялся на локте и взглянул в лицо Терезе. Глаза ее влажно блестели.
- Ты плачешь, Тереза?
- Не знаю.
Больше мы не сказали ни слова, она не спрашивала: “Любишь меня?”, я не бормотал глупостей, обычных в такие моменты. Мы только обнимали друг друга, защищаясь от всего, что не было нами.
Потом по лестнице застучали шаги.
- Пан поручик, вас майор требует! – крикнула из темноты Бася.
Я встал и начал одеваться. Майор вызывал меня в штаб. Уходя, я наклонился к Терезе и поцеловал ее в губы. Она обхватила мою голову руками и долго не хотела отпускать, как будто это был наш последний поцелуй.
Наутро разверзся ад, и нам стало не до нежностей. Ночью мы потеряли друг друга в канале, и больше я Терезу не видел. В лагере я неделями ждал от нее известий – напрасно. Скорее всего, она тихо умерла где-то в темноте.
Чувствуя вкус ее поцелуя на губах, я уходил в ночь. Взглянув на часы, я увидел, что до полуночи осталось три минуты. День моего рождения закончился в тот момент, когда я падал ничком на тротуар, спасаясь от осколков снаряда. Тогда я очень хотел жить. Ведь я еще не знал, что останусь один.
Свидетельство о публикации №211050801379
Я читал эту вещь когда-то в "Иностранке". С удовольствием перечитаю.
Михаил Абрамов 09.05.2011 00:32 Заявить о нарушении