Пой, балалайка...

Шесть миллионов жизней… Около полутора миллионов – наши…

Каждый раз, когда я вдумываюсь в эту цифру, у меня возникает недоумение, горестный вопрос – почему после войны, на том мощном поэтическом всплеске, который она дала, не прозвучала эта трагедия?.. Как вышло, что алигеровское «Жги меня, страдание чужое, стань родною мукою моей…»1 не встретило эха? Почему эхо вернется только в 60-е, когда придут молодые и непуганые и начнут нарушать табу:

Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я -
каждый здесь расстрелянный старик.
Я - каждый здесь расстрелянный ребенок…2

Эта публикация обернется для Литературки крупными разборками в партийных верхах, будет стоить Косолапову места главного редактора, а Окуджаве - зав.отдела поэзии. Евтушенко заслужит возмущение самого Хрущева, не говоря о руководстве СП. Появятся фельетоны и стихи, письма трудящихся. Но по адресу: «Москва, поэту Евтушенко» пойдет встречный поток писем и телеграмм. За Евтушенко встанут Маршак и Симонов. Шостакович напишет симфонию-ораторию №13. Ее тоже снимут с репертуара, но она успеет прозвучать. И заставит плакать, и поднимет весь зал.

У Евгения Евтушенко много критиков, его поэзию часто обвиняют в избытке публицистичности, но есть у него одно огромное и редкое достоинство - большая человеческая душа, способная отозваться стихами-поступками, после которых можно уже не говорить ничего.

«Расстрелянный ребенок» – есть на свете что-то страшнее этих слов?Уничтожение взрослых, мирного, ни в чем не повинного населения – трагедия. Но взрослые понимали. Не бросались к соседям, знали – сегодня нас, завтра – вас. А дети…

А дни всё шли, как смерть страшны,
И дети стали образцовы.
Но их всё били.
Так же.
Снова.
И не снимали с них вины.
Они хватались за людей.
Они молили. И любили.
Но у мужчин "идеи" были,
Мужчины мучили детей.3

Как говорить об этом?.. Только словами молитвы. Как сделал Галич, написав Поминальную по варшавскому «Дому сирот».

Мы проходим по трое, рядами,/Сквозь кордон эсэсовских ворон…
Дальше начинается преданье, /Дальше мы выходим на перрон.
И бежит за мною переводчик, /Робко прикасается к плечу, –
«Вам разрешено остаться, Корчак», – /Если верить сказке, я молчу,
К поезду, к чугунному парому, /Я веду детей, как на урок,
Надо вдоль вагонов по перрону,/Вдоль, а мы шагаем поперек.
Рваными ботинками бряцая, /Мы идем не вдоль, а поперек,
И берут, смешавшись полицаи /Кожаной рукой под козырек.
И стихает плач в аду вагонном,/И над всей прощальной маятой –
Пламенем на знамени зеленом /Клевер, клевер, клевер золотой.
Может, в жизни было по другому,/Только эта сказка вам не врет,
К своему последнему вагону,/К своему чистилищу-вагону,
К пахнущему хлоркою вагону /С песнею подходит «Дом сирот».4

На многих памятниках, которые встанут по прошествии времени на братских могилах, нет даже их имен. Имя и фамилия матери и слова «и ребенок».

И яму их вырыть заставили,
И лечь в этом глиняном рву,
И нелюди дула направили
В дитя, в молодую вдову.
Мертвящая, черная сила
Уже ликовала кругом,
А мать мальчугана кормила
Сладчайшим своим молоком.5

Но разве не было на земле праведников, тех, что спасали? Хью Томпсон посадил вертолет прямо в огонь, прикрывая оставшихся жителей Сонгми. И спас честь американской нации. Из-за многолетнего замалчивания Холокоста имена спасавших евреев мало известны человечеству. Но если б их не было, мир кино не узнал бы Романа Полански, а мир театра – Каму Гинкаса.

Он убирал наш бедный двор,/Когда они пришли, //И странен был их разговор, /
Как на краю земли,//Как разговор у той черты, /Где только «нет» и «да» – //
Они ему сказали: «Ты, А ну, иди сюда!» //Они спросили: «Ты поляк?» /
И он сказал: «Поляк». /Они спросили: «Как же так?» //И он сказал: «Вот так». /
«Но ты ж, культяпый, хочешь жить,/ Зачем же, черт возьми, /
Ты в гетто нянчишься, как жид, /С жидовскими детьми?!//
К чему – сказали – трам-там-там, /К чему такая спесь?! //Пойми – сказали – Польша там!»/
А он ответил: «Здесь!//И здесь она и там она, /Она везде одна – Моя несчастная страна». /
Прекрасная страна». //И вновь спросили: «Ты поляк?» /И он сказал: «Поляк». //
«Ну, что ж, – сказали. – Значит так?» /И он ответил: «Так».//
«Ну, что ж, – сказали. – Кончен бал!» /Скомандовали: «Пли!» //
И прежде, чем он сам упал,/Упали костыли, //И прежде, чем пришли покой,/
И сон, и тишина. /Он помахать успел рукой/Глядевшим из окна. 6

Наткнулась у Улицкой в Зеленом шатре, на фразу: «Он умер от космополитизма». Корявая фраза для умнейшей Улицкой. Корявая и занозистая. Ведь многие, очень многие умерли не физически, а, замолчав, отказавшись от права говорить. Была ли в этом доля опасения, что еврейская тема отлучит от принадлежности русской литературе, не чуждая даже такой величине, как Пастернак? Наверное, была. Но разве можно задаваться вопросом русский ли писатель Гоголь? Или Искандер? Говорившие о своем народе…

В моей профессии - поэзии -/измена Родине несмыслима.
Язык не поезд. Как ни пробуй,/ с него не спрыгнешь на ходу.
Родившийся под знаком Пушкина/ в иную не поверит истину,
Со всеми дохлебает хлебово,/разделит радость и беду.7

«В моих жилах течёт русская кровь, – сказал Эренбург, – но, когда она потечёт из жил, это будет еврейская кровь!» Эту формулу Юлиана Тувима о крови, текущей в жилах и текущей из жил, повторяли многие советские поэты.

Русский ты или еврейский?
Я еврейский русский.
Слуцкий ты или советский?
Я советский Слуцкий.8

Драма «еврейских русских» поэтов военного поколения состояла в том, что они действительно были советскими – настоящими, верившими в идеалы социализма и коммунизма. Патриотами, воевавшими за Родину.

Разрыв-травой, травою-повиликой
Мы прорастем по горькой, по великой,
По нашей кровью политой земле...9

писал лейтенант Павел Коган, погибший под Новороссийском. Под этими словами должны стоять подписи Иосифа Уткина, Всеволода Багрицкого, Михаила Кульчицкого, Арона Копштейна, (вернувшегося под пули спасти товарища, тоже ифлийца, Николая Отраду), Самуила Росина, Юрия Инге, Джека Алтаузена, Евгения Березницкого, Юрия Черкасского, Леонида Шершера, Леонида Розенберга, Елены Ширман, Бориса Лапина, Захара Хацревина… и других погибших на фронтах и расстрелянных в годы Великой Отечественной войны...

А вернувшиеся с войны все-таки попали в концлагерь. Одно неосторожное слово и ты не просто лишний и безродный, ты – враг народа.

Как называются времена, когда выжившие завидуют павшим?..

Как называется государство, уничтожающее не физически, так морально, целые народы?..

Из фронтовых поэтов продолжали говорить немногие. Конечно же, Илья Эренбург. Один из руководителей Еврейского антифашистского комитета, в 1948 г распущенного, а фактически уничтоженного. Эренбурга спасло то же, что позднее спасет Пастернака – известность на Западе. Он был ударной силой советской пропаганды. "Погоди, Илья!" угрожали листовки, сброшенные с немецких самолетов. Гитлер обещал повесить Эренбурга вместе с Левитаном на Красной площади.

Я жил когда-то в городах, /И были мне живые милы,
Теперь на тусклых пустырях /Я должен разрывать могилы,
Теперь мне каждый яр знаком, /И каждый яр теперь мне дом.
Я этой женщины любимой /Когда-то руки целовал,
Хотя, когда я был с живыми, /Я этой женщины не знал.
Мое дитя! Мои румяна! /Моя несметная родня!
Я слышу, как из каждой ямы /Вы окликаете меня... 10

Еще один голос, который, по словам Бродского «почти в одиночку изменил тональность послевоенной русской поэзии» - запальчивый, резкий, порой грубоватый комиссарский голос Бориса Слуцкого.

Как убивали мою бабку?
Мою бабку убивали так:
Утром к зданию горбанка
Подошел танк.
Сто пятьдесят евреев города
Легкие
От годовалого голода,
Бледные от предсмертной тоски,
Пришли туда, неся узелки.
Юные немцы и полицаи
Бодро теснили старух, стариков
И повели, котелками бряцая,
За город повели, далеко.
А бабка, маленькая,
словно атом,
Семидесятилетняя бабка моя,
Крыла немцев, ругала матом,
Кричала немцам о том, где я.
Она кричала:
— Мой внук
на фронте,
Вы только посмейте,
Только троньте!
Слышите,
наша пальба слышна!
Бабка плакала и кричала,
И шла.11

Слуцкий тоже кричал со всем присущим ему общественным темпераментом родной советской власти, словом «космополит» благословившей новый виток антисемитизма:

Евреи - люди лихие,/Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,/Абрам торгует в рабкопе.
Я все это слышал с детства,/Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться/От крика: "Евреи, евреи!"
Не торговавши ни разу,/Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,/Проклятую эту расу.
Пуля меня миновала,/Чтоб говорили нелживо:
"Евреев не убивало!/Все воротились живы!"12

В ответ на умело разжигаемое фашистской пропагандой обвинение в «малочисленности евреев на передовой» Слуцкий писал статьи, объясняя, что пополнение в пехоту набирается из освобожденных областей – Украины, Белоруссии, русского Юга. Где еврейских юношей просто-напросто нет… Воплощенная мечта фашиста – территория юденфрай.

Ни вывесок не надо, ни фамилий.
Я все без всяких надписей пойму.
Мне камни говорят: «Они здесь жили,
И плач о них не нужен никому».13

Еще один голос – печального мудреца Семена Липкина, «героической личности», как скажет о нем Ерофеев после истории с Метрополем. Голос фронтовика, в отличие от Эренбурга и Слуцкого, никогда идеологии не служившего. Голос переводчика, переводившего калмыков и балкарцев. Голос неофициальной самиздатовской поэзии. Обращенный не к власти, а к Богу.

Тропою концентрационной, /где ночь бессонна, как тюрьма,
Трубой канализационной, / среди помоев и дерьма,
По всем немецким и советским, / и польским, и иным путям,
По всем плечам, по всем мертвецким, / по всем страстям, по всем смертям
Я шел. И грозен, и духовен / впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен / в неопалимой купине.14

По моему мнению, «Военная песня» Семена Липкина – одно из самых великих стихотворений о войне. По антивоенному пафосу, по силе воздействия сравнимое разве что с выдающимся «Вальсом двадцатилетних» Луи Арагона.

Годен для ветра, для грязи, для тьмы.
Годен под пули. Годен для марша.
Годен легендой бродить меж людьми.
Без вести годен пропасть. И как старший,
Спляшешь ты, маленький, — только всмотрись
В ритм партитуры нечеловечьей.
Годен для страха, для раны, для крыс.
Годен, как хлеб, извергаемый печью.

Солнце, ты для обреченных горишь.
Двадцатилетними полон Париж.15

В рефрене, повторяющемся в конце каждой строфы – «Мы победили. Плакать нельзя» или «Думать не надо. Плакать нельзя» - ответ на вопрос, почему молчали. Потому что раз победили, надо петь марши, ходить на парады, трудиться на стройках коммунизма, жить в землянках, отвечать в анкетах «был ли в плену или на оккупированной территории». А плакать нельзя!

В лагере смерти печи остыли.
Крутится песня. Мы победили.
Мама, закутай дочку в простынку.
Пой, балалайка, плакать нельзя.16

День Победы - единственный праздник, который нас, бывших советских, объединяет. Общей памятью, общей гордостью, общей болью. Уйдет со стариками фронтовое братство. Но не уйдет память. Благодарность, слезы. Мы должны помнить. И понимать - «фюрер думает за нас» не должно повториться. Чтобы мужчины с идеями не пришли за нашими детьми.

1.М. Алигер. Поэма о Зое
2.Е. Евтушенко. Бабий Яр
3.Н. Коржавин. Дети в Освенциме
4.А. Галич. Кадиш
5.С. Липкин. Богоматерь
6.А. Галич. Кадиш
7.Б. Слуцкий. Родной язык
8.Б. Слуцкий. Русский ты или еврейский?
9.П. Коган. Несохранившееся стихотворение (приведено Б.Слуцким в Воспоминании о Павле Когане)
10.И. Эренбург. Бабий Яр
11.Б. Слуцкий. Как убивали мою бабку
12.Б. Слуцкий. Про евреев
13.С. Липкин. Вильнюсское подворье
14.С. Липкин. Моисей
15.Луи Арагон. Вальс двадцатилетних(пер.П.Антокольского)
16.С. Липкин. Военная песня


Рецензии
Я наверное, становлюсь сентиментальной с годами.
Я читала Вашу работу и плакала. Такого со мной давно не бывало.
Какая хорошая подборка!
Какой хороший обзор!
Какая Вы умница!
Дай Вам Бог здоровья и ещё много таких же хороших работ!

Татьяна Ивановна Ефремова   18.01.2015 06:26     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 42 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.