Как я пошел сдаваться. Из цикла Разбойничьи сказки

Как-то весной произошла со мной такая история.
Был апрель, самый-самый его конец. Уже тепло, солнечно, весело. Уже лес окутан зеленой дымкой, птичья и звериная суета кругом, ветер-разбойник голову пьянит и с толку сбивает. А я молодой, бесшабашный, все мне весело, отчаянно, кровь кипит и тянет на приключения. Зима тягостная, нудная, долгая, зима на грани существования между жизнью и смертью, наконец-то,  закончилась. Тем  больше, до дрожи, до полной немочи хотелось самого залихватского сумасшедшего действия. Тыркнулся туда, тыркнулся сюда – все сумрачные, озабоченные, никакого веселья с ними. Насилу уговорил Кирюху  прошвырнуться до посада, пошастать по базару, поглазеть на людишек, опять же - себя показать.
Ну и пошли. Дорогой смеялись и болтали, как в давние времена начала нашей дружбы. Да и что говорить – казалось, все плохое позади, и вот уж свободно можно вздохнуть, а трудности да борьба эта сумасшедшая … э, брось, ерунда это, и все как-нибудь сладиться, как и раньше бывало… Бог не выдаст – свинья не съест!
До посада добрались засветло. Базар был беден. Ну, потолкались, бражки медовой закупили, еще что-то по мелочи. Ярмарки-то большой нет еще, не время. Веселья никакого. Ни тебе скоморохов, ни тебе балалаечников.
Вижу – купчик идет, не один, со служкой своим, пузом огроменым поворачивает из стороны в сторону, покрикивает, серебром позвякивает. Все ему не то – чернь ходит-мешает, толкается, почтения никакого нету, совсем ужо народишко сраму потерял и совести не имеет. Толкнул купчик пузом меня – я и ссобачился. «Что, - говорю, - свинья жирная, дороги не разбираешь! Куда прешь-то?» У того глаза в полалтын. «Как, - кричит, - смеешь ты, чернь безродная, со мной без почтения говорить! Да кто ты есть такой, пес шелудивый?!» Ну и так вот, слово за слово, началась перебранка у нас. Я, конечно, горячий, гордый, враз озлобился, с кулаками на него полез. Народ вокруг нас столпился, шумит вовсю. Служка купецкий, мелкий такой, козлобородый, бегает вокруг, пальцами тонкими тыкается, визгливым голосом кричит, что, дескать, грабють и убивають. Кирюха над душой стоит, дергает, шепчет: «Сдурел что ль, братец, совсем, давай ноги уносить! Стрельцов кликнут – не поздоровиться!»  А вот уже и они, родимые, идут, спешат к шапочному разбору. Ну не мог я просто так уйти, не мог – в глазах встал такой же вот, тостобрюхий, крикливый, важный, сытый, что когда-то за краюху хлебушка черного мальцом меня за уши оттаскал да в холодный погреб посадил на всю ночь, да еще другой такой, у коего срезал мешок с мелочью, первый, кто попробовал моего ножа. Да много ли таких вот хозяев жизни перевидал я!.. Имел я на них зуб, имел! И потому, не мешкая,  уже поверженного своего врага, побитого мною, пырнул ножичком своим, пустил дядечке кровь – пусть умоется, может, чище будет. «Зачем?! – закричал Кириллка, - что ж ты творишь-то, Господи! Давай отсюда, тикаем!»
Ушли мы, короче. Позади оставили шум и гам, погоню и  сутолку, да мертвого в луже крови.
Впереди – тишина весеннего леса. Уже сумерки темно-синим покрывалом опустились на черные деревья, уже тоненький серп месяца и звездочка рядом с ним сверкнули в вышине. Идем быстро, молчим. Я, хоть и возбужден, но злость уж отступила; ну и велико ли дело – поругался да подрался да купчика порезал, в первой что ли. Но Кирка мчится, сумрачный, злой, молчаливый, не оглянется даже. Натуру я его знаю, но понять не могу – отчего злится он, или не ведает, знать не знает, кто я? Да и не такое бывало. Бывало смертным боем, жестоко, безжалостно мог я порешить человечка почитай ни за что.
Остановился.
- Зачем? Зачем ты это сделал? – спросил он тихо, повернулся и в глаза прямо и строго смотрит. А взгляд у самого полон горечи, глубокий, тяжелый взгляд, невозможно глядеть в него, не по себе от него. Растерялся я:
- Что зачем? – спрашиваю, сам глаза отвожу.
- Зачем ты затеял все это? Зачем убил его? Что он тебе сделал? Толкнул, да? А ты его порешил за это! Зачем ты убил его?! Я не понимаю, Андрей! Как, когда ты стал таким?
- Да, брось, Кириллка, ты что? Что ты не видел, что ли? Идет, пузом поворачивает, все у него холопы кругом, расступитесь все, чернь и шваль, он – Большой - идет! – и я картинно передразнил его.
- И что же теперь – ножом шпынять надо? Что ж всех учить станешь? Всех порежешь? Или все же кого оставишь? – съязвил он. Редко когда я его таким видел. И не знал, что ответить. Поглядел он на меня, повернулся и пошел. Я от неожиданности за ним.
- Кирка, ты что? Я не понял! Ты что злишься на меня? Да брось! Да ладно! Да что мы из-за этого барана поругаемся что ли?
- Знаешь что, сокол ты  мой,  хватит ужо – не дети мы, которых обидели! Думать надо, что делаешь, а не за нож сразу хвататься! Хватит! Нагляделся я, наслушался! Все у тебя ничего – убил, пограбил, снасильничал – все ничего! Хватит, Андрей! Устал я от всего этого, мочи нет.
- И что теперь? – спросил я. Настроение стало отвратительным. – Ты что ль впервой узнал, кто я, что я…  Да ты что в самом деле словно красна девица!.. Кирка, я не понимаю тебя!
- Да. Я всегда знал, кто ты, Андрюшка… - он отвернулся, - я все знаю… как тяжело тебе было… Но все уже закончилось, теперь  все иначе! Ты можешь уже по-другому жить… уехать отсюда, бросить разбойную жизнь эту. Разве не надоело по лесам, словно зверь дикий, прятаться, не надоело кровь свою и чужую лить, своих терять? Все ради чего, объясни ты мне, наконец, за ради Бога! – он в ярости ударил рукой по черному в сгустившейся тьме стволу дерева. Где-то протяженно ухнула сова. Мне стало совсем тошно – ну не знал я, что ответить. Поэтому промолчал. Он, не дождавшись ответа, повернулся и пошел.
- Куда ты, Кирюшка? Что ты в самом деле-то? – крикнул я вслед. Он не остановился. – Черт, - выругался я, - что я тебе - оживлю что ли его?
Он не ответил. Я пошел следом. И разозлился. Крикнул:
- Да пошел ты!.. Устроил тут! Заступник хренов! Купчика порезал – велико ли дело!  Да всех их, жирных свиней, давно порезать надо! Нашел, кого пожалеть! Иди, иди… далеко ли уйдешь! – съехидничал я напоследок. Как ни странно, он остановился и тихо, очень тихо сказал:
- Я и правда ухожу, Андрей. Совсем ухожу.
- Дурак! – сказал я зло, - куда ты пойдешь-то? Куда ты без меня денешься? Как проживешь-то?
- Не знаю. Но ухожу, - ответил он грустно, и по его твердому тону я понял –не врет. Я хотел остановить его, что-то сказать, пообещать, объяснить, но сказал только одно:
- Проваливай, я тебя не держу! – и смачно сплюнул ему под ноги, после чего сам повернулся и пошел. Он остался.
И я помчался по черному сырому лесу, который утром был таким нежным, пронизанным светом и ветром, мчался, не разбирая дороги, чертыхаясь и едва сдерживая слезы. Конечно, не  впервой  мы  ссорились, но никогда не грозился он уйти. Да мог ли я его задерживать? Ведь кругом он был прав.
И я хорошо понимал: захоти изменить я свою жизнь – я бы изменил. Но я не хотел. Она действительно мне нравилась, несмотря на все страдания и неудобства, ею приносимые. Она отвечала моей натуре. Мне нравилось жить на лезвии ножа, на грани, за которой в любую секунду могла случиться смерть, а в душе моей было столько ненависти и боли, столько обид прошлых и нынешних, столь велико было желание мести, что я не  мог отказаться от проклятой жизни разбойника, шиша, атамана ватажников. Да и где бы удаль свою применил я? Куда податься мог бы со  своим характером, не терпящем никого над собой? Где бы так свободен я был, как не в родном лесу своем? Сам себе хозяин – и жизни своей и смерти своей.
Конечно, немалую роль во всем этом играли маленькие золотые и серебряные кругляши, звенящие в мешочке на поясе или мирно лежащие в кованых сундуках в моем тайнике. Деньги, вернее все, что я, когда-то нищий малец с одной парой драных штанов, мог бы себе позволить сейчас купить на них. Недаром ребятки мои звали меня частенько не иначе как «князюшкой Черного Яра» или еще «лесным боярином». Любил я, признаться, любил всю эту роскошь и удобство и красоту. Хотя после того, как я научился добывать все это богачество, порой лишь показав кончик своего ножичка, я не боялся остаться опять в тех же драных штанах и с голодным пузом, и потому в нынешних бархатных штанах  да пошитом золотом кафтане запросто мог, напившись допьяна, валяться на заднем дворе в грязи.
Еще, конечно, были ватажники. Мои соратники, мои друзья-товарищи, иногда мои скрытые враги. Не мог я их бросить, подвести одних и спасовать перед другими. Да и было что-то в том, как сидели мы вечерами все вместе у костра, вольная вольница, удалая, бесшабашная, люди крайностей, работнички ножа и топора, убивцы да грабители, выброшенные волной Смутного времени из жизни обычной в жизнь за чертой. Мы были повязаны общим, кровавым делом, и в этом деле наши души были оголены друг перед другом так, что подчас роднило больше, чем узы родства. Мы были братством, даже  если  сидя сиднем в волчьем нашем логове окрысивались друг на дружку, и мне как вожаку приходилось рыкать на них, натягивая вожжи своего атаманства максимально жестко. Мы все равно были едины. Мне было весело и сидеть с ними у костра, слушая их гортанные песни, и мчаться как оголтелый вместе со всеми на дело, и поджидать в засаде добычу, и гулять в кабаках. К тому же многие были моими друзьями, а это значит, что мы прикрывали спины друг друга, когда такая необходимость наступала. Мы были едины, и вместе мы были силой.
И они были мне также нужны, как и я им. И вот как это я мог все это оставить и уйти? Не сама неизвестность пугала меня, скорее ощущение своей полной непригодности для той, другой, нормальной жизни.
Опять же не было желания. Да, мне нравилось рисковать, да, мне отрадно было слышать звон монет, да, мне нравилось быть атаманом, но более всех причиной  моей в высшей степени беспутной жизни была моя натура.
Было во мне что-то, что было сильней меня и что не поддавалось никакому логическому объяснению.
Я ничего об этом сказать не могу. Ничего. Кроме того, что это похоже на столп чистого пламени, прожигающего меня временами насквозь, живого, сверхъестественного и ужасающего огня…
Когда я горел в нем, я забывал себя; во мне была такая сила и такая жажда, так многое было в моей власти и так страшна была затем расплата, грозящая прежде всего полным опустошением и бессилием, что такие мои всплески были хоть и не часты, зато запоминаемы.
Вернулся я, лег спать. Долго не мог заснуть, так сильно было желание еще раз поговорить с Киркой. Все же мы были названными братьями, столько всего вместе пережили… и ближе его не было у меня человека.
В общем, я решил, что стоит еще раз сломить свою гордость и поговорить с дураком, авось утречком сообразит, что лишку наговорил.
Но утром его уже не было. Мне сказали: «Ушел с котомкой, куда – не сказал».
Его не было день, два, неделю, две.
Я понял, что он действительно ушел.
Я кинулся его искать по окрестным селам, городишкам.
Нет.
Тогда я запил. И запил крепко.
А кругом была весна, буйствовала, пела, цвела.
Я пил и думал: «И солнце это ослепительное, и небо это ясное, и воздух этот пьянящий, и весна, столь желанная, жизнь эта, вся эта жизнь… - не для меня. Не должно меня здесь быть. Лишний я. Не нужен ни весне, ни солнцу, ни небу… Ни себе, не людям. Видно, дурной я человек. Даже брат покинул меня, не смог меня терпеть. Вот до чего дошло! Ну и пусть я тогда сгину со свету без следа, без песни!! И пропади все пропадом – и душа моя, и любовь моя, и боль моя!»
Так зрела эта мысль в душе моя, росла и ширилась. И чернел я изо дня в день, не видя светлых дней. Ничего не видя, кроме черной тоски своей. И никто не мог остановить меня, помочь мне, ведь задавшись целью, я шел к ней неуклонно.
Не знаю, сколько таких черных дней и пьяных ночей минуло.
Потому что я чувствовал внутри только боль, которая неудобный колючим клубком лежала на сердце. Она была постоянной, то острой, то тупой. В конце концов, она стала чистым пламенем, захватившем мое сознание. И я уже не мог ни о чем думать. По сути, мне не нужна была уже и выпивка. Ничего не было нужно. Ведь я как бы уже находился за гранью.
В один из таких дней я пришел в себя, потому что кто-то уж очень  настойчиво пытался до меня достучаться. Пришлось открыть глаза. Это был он – мой побратим и близкий друг, Кирюшка.
Как сквозь туман услышал я: «Боже мой, Андрейка! Что ты делаешь, братишка?! Пропадаешь ведь! Зачем?! Что с тобой вообще делается-то?!» Я не отвечал. А он говорил и говорил: «Прости меня – хотел я уйти, но не смог. Такая тоска заела, весь мир совсем пустой стал… Вот. Вернулся. А ты…» Может, он еще что сказать хотел, но только почти не слышал я его. Пожалуй, уже все мне было все равно. Вот что вернулся он…
Я вообще мало что помню из событий того дня. Я был как одержимый.
Помню только, как встал на ватных, непослушных ногах, мимо него прошел, потянулся рукой к очередному штофу и спокойно, равнодушно ответил: «Уходи, Кирка. Ты все правильно сделал. Уходи, пока не поздно». Он начал возражать, говорил: «Давай поговорим, когда ты в себя придешь…» Но меня такая ярость вдруг захватила, не знаю, к чему, не знаю, зачем, к кому, я резко повернулся и крикнул: «Уходи ты, я тебе говорю!! У-х-о-д-и, пока не поздно!» и кинул в него штофом.
Грустно покачал он головой: «Никого не жалеешь… Себя пожалей хоть… Не нас, не меня – себя, жестокий ты человек!» - и вышел.
Не знаю, может, это было последней каплей, но только тогда-то я окончательно и принял решение.
Ушел ночью. И брел всю ночь. Полдня спал. Затем снова шел. Короче где-то к полудню третьего дня выбрался я на большой торговый путь, в бреду, но с маниакальной убежденностью правильности своей идеи.
Я всего-навсего шел сдаваться. Воеводе, понятное дело, злейшему и давнему своему врагу. И предполагал получить смерть мучительную и долгую.
На дороге мне встретились какие-то купчики да иные торговые людишки, все под охраной трех стрельцов батюшки воеводы.
Разучившись за недели разговаривать, заплетающимся голосом стал я объяснить им, что вот, дескать, я – это тот самый атаман Черного яра, которого все ищут, самый главный здешний злодей, убивец и душегубец, вот, берите меня, везите к  воеводе: «Вот уж обрадуется! Монет отсыпет! Хорошо отсыпет, много!»  Да только не поверили они мне, смеяться  начали:
- Ты! Да атаман здешних ватажников! Ох, божешка наш, не смеши! Бродяшка, пойди, проспися! Не наговаривай на себя худого-то!
- Да нет же, да я это, я!! Да, люди, да гляньте! Ну, как вам доказать-то!!
Но не успел я что-то придумать, как на меня налетел сзади целый вихрь, свалился вместе со мной на пыльную дорогу, вскочил и потащил меня в сторону, приговаривая:
- Ох, люди добрые, не слухайте вы его! Совсем ума лишился, бедняга! Да он пьяный в дупель! Бредит, ей-ей, бредит!!
Я только по голосу определил, что обрушившийся на меня вихрь является Кирюшкой. И я разозлился – что он лезет не в свое дело, как я решил, так и должно быть. Я оттолкнул его и крикнул:
- Отстать ты! Не лезь! Эй, толстобрюхие, торговая шалупонь, ужели меня не узнали! А я по ваши души столько раз в дело ходил! Не уж-то зря потрошил мошну вашу!
Гляжу – задумались, смех вроде стих, но Кирка опять потянул меня в сторону:
- Да брешит он! – и уже обращаясь ко мне, шепнул: - Дурак ты что ли? Пойдем скорее отсюда, покуда целы!
Но я снова оттолкнул его, отмахнулся как от надоедливой мухи:
- Да иди ты!
И тут он меня ударил. От неожиданности я упал, оторопело уставившись на него. Потом вскочил и бросился на него с кулаками. Купчики и стрельцы встали полукругом, предвкушая потешное зрелище. И оно не заставило себя ждать. Смешней всего было совершеннейшее кирюшкинское неистовство и полное мое перед ним фиаско. За последние недели я ослаб, к тому же брага еще гудела в голове, а Кирка был по-настоящему зол на меня, так что мне не помог даже мой боевой опыт. Ведь не успевал я подняться, как он снова и снова опрокидывал меня, я пытался с ним драться, но он тузил меня со всей мочи. Из вечной гордости я  не мог запросить пощады, но мне приходилось совсем не сладко. И тут кто-то сказал:
- Народ честной, а ведь это и впрямь атаман с Черного яру!
- Да ну?!
- Да я видал его… только тогда он другой какой-то был…
- Окружайте их, ребята! Да по быстрому!
Я этих всех переговоров вообще как бы не слышал, мне странно было, как это я не могу Кирку осилить! Но он все слышал и все усек. Рывком дернул меня за руку, поднял с земли и потащил за собой. Мы бежали сломя голову, не разбирая дороги, натыкаясь на сучья, спотыкаясь о кочки и корни. Я падал, пытался вырваться, он поднимал меня и снова тащил за собой. А стрельцы и гораздо менее усердные купчики бежали следом.
У оврага Кирюшка совершил обманный маневр: кинулся налево, затем направо и под корнями огромной, нависшей над оврагом ели, запихнул в яму меня, залез сам. Я порывался что-то сказать, может, возмутиться, но он зажал мне рот ладонью, и пришлось  успокоиться.
Мы сидели тихо-тихо. Слышали, как наши преследователи неуверенно переговаривались над нами, споря искать нас дальше или убираться подобру-поздорову. Решили убраться. Когда совсем все стихло, мы еще немного посидели, потом вылезли на свет божий. Кирюшка принялся отряхиваться от песка и иголок, искоса поглядывая на меня. Потом ему меня, наверно, жалко стало, и он спросил:
- Ну, ты там как?.. Я тебя не очень… ну, помял? Что молчишь-то?
- Да иди ты! – отмахнулся я устало, - попить бы…
- Да здесь ручей рядом! Пойдем покажу, - он будто обрадовался перемене в моем настроении.
Ручей был совсем близко. Он весело бежал по дну неглубокого овражка, журчал и искрился солнечными бликами, вокруг пахло хвоей и влажной землей. Я присел на корточки, опустив руки в холодную воду. И тут я увидел себя как бы со стороны, таким, каким я был в этот момент – похудевшим, грязным, побитым, весь в каких-то синяках, царапинах, ссадинах, со всколоченными волосами и безумным взглядом воспаленных от пьянки и недосыпания глаз. И все показалось таким глупым, ну все, что я учинил с собой и собирался учинить...
Кирка, присевший неподалеку у того же ручья умыться, поглядывал на меня очень даже сочувственно. «Господи, - подумал я, - и зачем все это? Зачем я так доводил себя? Что я с собой сделал? И что хотел сделать!!» И сделалось мне грустно-грустно, сердце защемило, все испытания этих дней и дикая нечеловеческая усталость навалились разом, потому и закрыл глаза руками, потому и заплакал. Стыдно, конечно. Но не до стыда мне тогда было. Кирка подошел, присел рядом. Буркнул:
- Ну, ладно, ну что ты, будет ужо… Все уж закончилось.
Я плеснул в лицо холодной воды из ручья:
- Так, устал просто…очень…
- Так поспи! Ложись тут прям, а я посторожу.
Не помню, как заснул, и сладок был столь долгожданный сон, проснулся – уже царит вечер, косые лучи закатного солнца путаются в зеленом облаке леса, прохлада и тишина умиротворяют воспаленный мозг. Впрочем, я чувствовал себя намного лучше, особенно если не считать гулкой пустоты внутри.
Потом мы шли с Кирюшкой по вечернему майскому лесу и разговаривали. Вернее, говорил он. Не буду пересказывать всего, что он мне сказал, но целебным снадобьем были для моей души его слова. Я не спорил; все, что он говорил – было правильно. А я не всегда мог объяснить всего, что чувствовал. Но я до сих пор благодарен своему названному брату и другу за найденные им тогда слова.
И до сих пор я не могу сказать, что со мной было, что вело меня к гибели и что остановило…


Рецензии