Гл. 6. Странничек - 42

...Вот уже и калина за моим деревенским окном начала наливаться… А в Орехове калины я что-то не помню: может, где на деревне и росла, но в усадьбе ее не было. Зато помню и многие годы с детства искала встречи с незабвенными цветками (нет, плодами, плодами, конечно…) того удивительного рода кустов бересклета, которые так же, как и роскошную сирень, и жасмин высаживал у стен ореховского дома прапрадед Егор Иванович Жуковский в середине XIX века. Дожили прадедовские посадки даже до времен моего послевоенного детства, и я помню, с каким трепетом я забиралась в гущу этих очень старых разросшихся кустов и не могла наглядеться на красоту ягод. Для меня это было нечто неземное, чудное, каким-то тайным образом связанное со всем духом и образом Орехова. Тем более, что мне и тогда говорили, что все это – посадки моего прапрадеда – Егора Ивановича Жуковского – и огромные сирени, правда уже вырождавшиеся к моему появлению в ореховском мире, и жимолости и необыкновенной красоты жасмин, который резали и ставили благоухать в дому…

Мне часто рассказывали о дедушке, - я хочу теперь оставить в стороне все эти "прапра" (собственного деда я не видела – он за 37 лет до моего рождения оставил Россию и судя по карточкам, присылавшимся из Америки или из Парижа, это был очень моложавый и красивый джентльмен. Не то дедушка Егор Иванович…). Он скончался в 1883 году, но образ и дух его всегда пребывал в Орехове, пока там еще жил кто-то из оставшейся дедушкиной семьи. Поразительно: это был самый тихий человек из всех, кого я только знала за всю жизнь (и даже заочно из предков), тихий не внешними манерами, молчаливостью или сдержанностью реакций, не той тихостью наружной, которая, как правило, если затронуть пусть невзначай в глубинах этого "тихого" нечто, относящееся к неприкосновенной сфере его самолюбия, то тут не только вся тихость эта закончится, но и познакомишься с оказывается весьма крепкими «бицепсами» самозащиты, а и пуще того: иной раз и рык услышишь от такого тихони.

А дедушка Егор Иванович был тих изнутри, в самых своих глубинах. В нем не было зла, кажется, совсем. Его сердце не способно было не  только носить в себе самомалейшее зло, но и видеть зло, учиняемое не только ему (тут он был терпелив) другим – не случайно еще во времена его молодости, первых лет брака с Анной Николаевной и их начальной жизни в Орехове, он запретил охоту.

Мне вспоминаются многие образы добрых русских помещиков, без охоты жизнь свою не мысливших, – да хоть сын Егора Ивановича – Николай Егорович – человек, огромной доброты, мягкости, великодушия, а как любил охотиться… Вот читаю, к примеру, в бабушкиных записках описание обстановки кабинета Николая Егоровича, где на настенном ковре или в охотничьем шкафу описывала она все надлежащие охотничьи принадлежности ("у Николая Егоровича везде, где бы не жил, всегда пахло порохом, кожей, и душистым мылом Брокара") и среди них – непременный, заслуженный ягдташ «со следами крови убитых охотничьих трофеев». Я всегда содрогалась, читая эти строки, и в детстве, когда мне кто-то из ореховских охотников преподнес в качестве подарка и игрушки пушистую заячью лапку, я помню, что и в руки ее взять не могла от ужаса…

Вот и дедушка мой Егор Иванович был такой же. Нынче над ним  могли и жестко посмеяться, но тогда окружали его люди истинно добрые, светлые, чистые и понимающие, хотя не все и не до глубин: и они не отдавали себе в полной мере отчета, что это был особенный, отличный ото всех человек. Даже тогда, в те благословенные времена особенный. Даже для таких любящих и целомудренных душ как Анна Николаевна или его собственные дети. При всей их доброте им было далеко до Егора Ивановича, который молчаливо признавался всеми в семье все-таки несколько необычным и немного странноватым человеком.

Он не мог видеть, когда в Орехове появлялся кто-то с ружьем – Егор Иванович не мог бы как Лев Толстой с творческим наслаждением описывать взгляд затравленного на охоте и раненного, еще живым привязанного к седлу волка. Не мог видеть предсмертные содрогания подстреленного вальдшнепа. Сколько раз было: возвращаются сыновья вместе с крепостным тогда еще дядькой Кириллой Антипычем с охоты с ягдташами, полными дичи,- усталые, голодные, победоносные, перебивая друг друга рассказывают о своих охотничьих подвигах. Анна Николаевна слушает рассеянно, но лицо у нее довольное: ох, какое блюдо велит она приготовить из настрелянной дичи! Старшая Машенька все хлопочет, чтобы ей непременно аккуратно засушили крылышко селезня на шляпку, учитель мальчиков – Альберт Христианович - потирает руки, предвкушая, как он в следующий раз тоже пойдет на охоту, и один только Егор Иванович молчит в уголочке, никак не разделяя общего возбуждения: он смотрит на свесившиеся головки убитых птиц. И на лице его огорченном – сокрушение и боль.
Не из соображений умственных, филантропических у него это было, - просто такая вот присуща ему была острота переживания чужой боли – где бы она ни встретилась.

Но однажды произошел трагический случай…

Ехал один крестьянин с возом хворосту, у него было заряженное ружье, подъезжая к воротам усадьбы, он издали заприметил Егора Ивановича и поторопился сунуть ружье под хворост. Задел курок и ружье выстрелило. Крестьянин был ранен и вскоре умер. На Егора Ивановича сильно подействовал этот случай. На месте происшествия он соорудил часовенку с иконой святителя Николая Чудотворца и неугасимой лампадкой, и с тех пор больше не запрещал носить открыто ружье, и потом не препятствовал сыновьям стать рьяными охотниками. Но в душе он не одобрял ни охоту, ни употребление в пищу животных. Он сам не ел мяса, правда никогда не требовал себе отдельного стола, старался, чтобы для других это было незаметно. В одной из записных книжек его среди заметок типа: осмотреть печи и трубы у крестьян, определить Герасима в работники, написано – «сыскать коновала полегчать поросят, - не следует из корысти мучить животных».

Такое же благоговейное отношение было у дедушки ко всему живому – не говоря о детях (об этом позже), - к растениям, к земле… Он был удивительный сельский хозяин и, работая управляющим в больших имениях, он мог там развернуться во всю ширь своего сердца в его заботе о людях, о земле, о водоемах, о растениях… Сколько труда и сердца вложил он в Орехово! Многие годы и после него дети его и внуки ухаживали за садом, за дивными цветниками, в которых росли выписанные им со всего мира старинные центифольные розы и «папашины георгины», и, наконец, эти дивные кусты, под сенью которых я так любила проводить время в своем  сказочном ореховском детстве.

***
…Для меня тогда не было большего чуда, как эти небольшие кусты бересклета с сережками, в виде многоярусных подвесок, с очень ярким, нежно алым, удивительной чистоты и яркости цвета круглым основанием, с  изысканно розовой коробочкой-зонтиком над ним, и, в конце концов всю композицию завершающей агатово черной, будто лакированной ягодой, подвешенной на этом алом и розовом, - сложное, изысканное и, несомненно, восхитительно победоносное творение.
Наверное, воздействовало на моё очарованное этими кустами подсознание еще и то, о чем предостерегала бабушка: эти красавицы сережки-ягоды были, оказывается, очень ядовиты. Кто-то называл их за то «волчьим лыком» (в то время как «волчьим лыком» именуется совсем другое растение) , кто-то  «сорочьими очками», кто-то «ягодами малиновки», а кто-то и Божьими глазками. Это был «бересклет священный» (Euonymus), или как его чаще звали в наших владимирских краях, - м е р е с к л е т.  И что-то таинственно-влекущее звучало для меня (и до сих пор звучит) в самом этом слове: бересклет-мересклет…
«Темное слово», - сказал мне в ответ на мои вопрошания этимологический словарь. Конечно, темное, потому что у всякого древнего и  подзабытого слова есть и свои тайные вещания, и своя  собственная жизнь, которая относится не только к чему-то на поверхности лежащему – скажем, если наименование растения, так тут все из области ботаники. Никак нет…

У береслета-мересклета в его имени как-то странно преломлялось и его для чего-то ему данное свойство ядовитости, и его красота, и какие-то еще созвучные и еще более отдаленные обертона смыслов. Мерекать – у Даля, -  о чем-то думать, гадать, смекать, угадывать и… бредить. Мерет – древний злой дух, нечистый. А еще морок, мрак, морочить, мерещиться, сумерки, - любимейшее мое в детстве слово, с которым связано было самое удивительное время суток и соответствующее ему занятие – сумеречничать… Состояние переходное, пограничное, - какая-то пауза покоя в непрерывной суете и напряженной толкотне жизни, затишье и природное, когда медленно и плавно начинают подкрадываться от углов и ложиться на все окружающее таинственные тени, когда жемчужно мягчеет и переливается свет, -  не сон, не явь, не день, не вечер…

Зачем и для чего эти сумерки и райская благостность их красоты даны человеческому сердцу? Для чего, для кого так украсил Господь этот малый куст, и все   л и л и и   п о л е в ы е,   и всех зверей и птиц, фантастические оперения которых (изо всех экзотических стран) так любила рассматривать я в детстве в одном изданном с редким совершенством еще до революции альбоме?
Вот и мой прапрадед, дедушка Егор Иванович, тихий, мягкий, никогда никому не то, что не помешавший, но и ничего не взявший от жизни, а только отдававший, любивший всю жизнь безоговорочно и преданно свою Ниночку (так он любил называть Анну Николаевну), - почему он так лелеял этот бересклет, выписанный им из каких-то дальних мест, старинные центифольные розы, которые высаживал везде, где бы не жил, детей, в которых души не чаял, – и своих и не своих: в Орехове он в крепостные еще времена устроил детский садик и ясли для крестьянских ребятишек, а потом, уже в 70-е годы поселившись управляющим у сына Ивана под Тулой в Новом Селе возился с ними, занимался, привлекал к своим интересным трудам, и, главное, собрал при усадебном храме Успения Пресвятой Богородицы по отзывам изумительный, поистине ангельский детский хор из крестьянских ребятишек, с которыми сам занимался пением, регентовал вплоть до самых последних дней своей жизни, когда уже дойти до храма он не мог, а его туда под руки подводили… Там у этого теперь разрушенного почти полностью храма, и нашел он последнее свое земное упокоение.

И его томила и испытывала красота Божиего мира… Почему? Для чего? Не для того ли, чтобы человек, все ниже и ниже опускающийся в земные недра, оземленяющийся по мере скончания веков, не совсем запамятовал, что есть подлинная красота и Кто за красотой. Чтобы человек мог соизмерять с нею, недосягаемой и совершенной, ничтожность своих гордых, ребяческих потуг, свою немощь и полную зависимость от Творца?

Помню, как однажды при случайно брошенном взгляде на бесстрашную белку, устроившуюся на соседней сосне, на умильную и складную ее мордочку (а она и на меня глянула в тот миг своими поистине прекрасными очами), вдруг совершенно явственно и мощно сверкнуло сквозь это живое и трогательное окошечко ослепительное сияние Божественной Любви и  с к а з а л о  мне: только Она, Любовь Божия, могла сотворить  т а к о е  существо и  т а к у ю  мордочку, только Она могла при этом пронизать и напечатлеть и здесь, и во всех Своих творениях Себя, Свою Любовь, Свое истинное согревающее и милующее весь живой мир тепло, Божественную ласку, Божественное Добро, чтобы отныне и навеки  в с я к о е  д ы х а н и е   - и бессловесные! – х в а л и л о   б ы  Г о с п о д а, Создателя своего.

…А что же человек?

***
Ослепительно смелое сочетание тонов и форм бересклетовых подвесок не только очаровывали меня, но буквально подавляли, как только может подавлять подлинная нерукотворная красота мира, которую человек не может лишь только «п е р е ж и в а т ь» («переживание красот» -  какое затоптанное общее место в человеческом лексиконе, столь часто бездумно и механически повторяемое, но не выражающее ничего дельного)  и тем более  п е р е ж и т ь.

Красота подавляет? – быть, может, выскажет недоумение привыкший к привычному читатель. И тогда я с готовностью пущусь в объяснения: разве не важно понять, почему так происходит, почему не правильно не только переживать красоту, но почему невозможно ее пережить, и что же тогда происходит на самом деле в душе человека при встрече с красотой мира, пусть и не со всеми, но с душами особо восприимчивыми, глубоко чувствующими и не только самоё красоту, но и принавыкших к слышанию своих собственных глубин.

Разве в самых донных глубинах своих не слышим мы в этой нерукотворной подлинной красоте мира (где она еще осталась) –  в ы з о в а,  обращенного к нам, и беспокойной потребности каким-то действием  о т в е т и т ь  на этот вызов? То ли эту красоту во что-то претворить, то ли как-то ее  у п о т р е б и т ь (нарвать цветов, поставить в доме, притащить к себе камни, красивые куски деревьев и пр.), то ли ее преобразовать, или, на крайний случай, ее худо-бедно  и з о б р а з и т ь (чем, увы, большей частью и исчерпывается неосмысленный творческий порыв человека, зиждущийся на самоуспокоении, что, мол, и этого вполне достаточно, и это, мол, уже дело весьма достойное и нужное – отобразить, запечатлеть)… Все, что угодно, но только, увы, не самому этой красотой Божиего мира  в н у т р е н н е   п р е о б р а з и т ь с я, расслышав в ней ее внутреннее слово к нам обращенное, ее призыв к нам о возвышении и восстановлении нашего  ч е л о в е ч е с т в а  до высоты п о д о б и я небесному Первообразу, а не только до промежуточного уровня сочетания с этой, явленной миру, крохотной частицей красоты, превысив и ее совершенство, приближаясь к совершенству Божественного Первоисточника.

А иначе красота Творения для человека - лишь мука, неразрешимый диссонанс, вопль, терзающий его сердце и совесть обличением собственного б е з–о б р а з и я, напоминание бесконечной далекости нашей от Бога и Божественного Первообраза. И вот что мне тут же, между прочим, подумалось и вспомнилось – старинные протяжные народные русские песни и их несравненная, неподражаемая и неповторимая нигде в мире задушевная красота. Задушевная – за душу берущая. Но чем берущая?

***
…Между прочим, не «долю горькую»  оплакивали, ропща на судьбу и Бога, как это со времен Белинских трактовали отечественные непрошибаемые атеисты, а именно эту свою  о т б р о ш е н н о с т ь,  свое без-образие  выплакивало чуткое и отзывчивое к Божественным зовам красоты мира сердце великого народа Святой Руси в своих хватающих за душу заунывных, протяжных песнях. В этих песнях жил покаяльный дух народа, дух, которым когда-то и отличались настоящие русские люди от всего остального довольного собой мира. Не прост народ наш был, широк, с могучими противоречивыми задатками, но жил и спасался он вот этим только покаяльным духом. О том и Достоевский писал, что судить о народе надо не по его поступкам, а по тому, что он почитает за идеал. А Идеалом был Христос: «Научитесь от Мене, яко кроток есть и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим» (Мф. 11:29).
Пели простые мужики-пахари и сыны боярские, пели и разбойники - пел Опта, от которого по преданию и началась Оптина Пустынь, пел и Пугачев, зная, что ждет и не минет его и царская виселица и Божий Грозный Суд; пели странники, калики перехожие, вкладывая в песню свое и своего народа великое  т о м л е н и е   д у х а, которое, видать, слышал и благословлял Бог, коли возвышал нередко те песни разбойничьи, тех певших и слушавших до высоты  п л а ч а  д у х о в н о г о, из которого (и которым!) и вырастали великие русские православные подвижники и святые.

Не слова здесь были главными, а  отзвуки сокровенных «воздыханий неизглаголанных», дух, в котором изливалась та самая русская скорбь о своем греховном несовершенстве и смиренная к Богу молитва; и был этот дух по природе своей не сопоставим с настроениями той протестантской самодостаточной праведности, которую так старательно насаждали на Руси ее европейски образованные хозяева и  б л а г о д е т е л и…

Не шуми, мати зеленая дубровушка,
Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати,
Что заутра мне, доброму молодцу, во допрос идти
Перед грозного судью, самого царя…

Так выпевала сердце свое Русь с незапамятных времен и, казалось, что будет она так петь всегда и что невозможно заглушить и уничтожить эту песню, оборвать эту струну, этот долгий протяжный звук, который так явно слышал и Гоголь в «Мертвых душах», и Чехов в своем вырубаемом «Вишневом саде» - этом исполненном любви и правды реквиеме по России, в котором звук лопнувшей струны долго слышался на фоне глухих ударов топора, сад тот вырубавшего.

Оборвалась струна, но не устал топор. Наступил XX век, и умолкла русская песня, а с ней почти совсем изжился и тот искренний, горячий, покаянный и вместе смиренный дух русского народа.
Где теперь могли бы услышать и мы вместе с Тургеневым, как пел черпальщик с бумажной фабрики Яшка-Турок, которого потрясенный писатель услышал в кабачке в Колотовском овраге в середине века XIX, в местах вовсе не отдаленных от Оптиной пустыни…
«Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны»:

Не одна-то ли, да одна, ай, во поле дорожка,
Во поле дороженька, эх, во поле дороженька.
Не одна-то ли дороженька, ай, дорожка пролегала,
Она пролегала, эх, она пролегала.
Эх, частым ельничком доро… ай, дорожка зарастала,
Она зарастала, эх, она зарастала.
Молодым-то ли горьким, ай, горьким осинничком
Её заломало. Эх, её заломало.
Как по той ли по дороженьке, ай, по той ли дорожке
Нельзя ни проехать, ой, да ни проехать, ни пройти…

Еще умели по-русски петь протяжную народную песнь, отзываясь на  т о  чувство, и Шаляпин, и Обухова, и Лемешев, - у них еще в крови жили наследственные духовные гены. Но это были уже последние певцы, последние носители, - или уже только слышатели и исполнители? – покаянного духа Христовой Руси.

***
…И в нашей семье был один особенный, всеми любимый, но таинственный человек, в котором еще жил в своей подлинной чистоте  т о т  дух, хотя человек этот был по происхождению своему, конечно, не из разбойников-ушкуйников, не из мужиков-пахарей, а из самых что ни на есть типичных старосветских помещиков, о которых еще Гоголь писал. По духовным же своим корням происходил он из рода смиренных русских странничков, что в котомке за плечами носили Евангелие да сухари, а в сердце – молитву Иисусову. И он тоже прошел по жизни так тихо, так сокровенно, как тот  о с е н н и й   м е л к и й   д о ж д и ч е к  из старинной русской песни (то ли Дельвигом в народе позаимствованной, то ли народом у Дельвига), смиренный шелестящий шажок которого подслушать можно лишь припозднившейся осенью, по рану в октябре, в отходящем в умирание предзимья печальном лесу.
«Простой барин» - величали Егора Ивановича ореховские мужики. А я назвала Егором - Георгием - в честь дедушки своего первенца...

Продолжение 9 главы «Страничек» части 3 - «Любовь и разлуки» - следует

http://www.proza.ru/2011/05/18/1357



На фото: ветка с плодами бересклета


Рецензии
Здравствуйте, дорогая Катюша!
Как трогательно читать про красоту-чистоту природы и души человеческой и больно в наши дико горькие и страшные украинские дни, недели и уже месяцы... И пока ничего не меняется, только скорбь каждый день обновляется. Да по нескольку раз в час...
Я почти всё время на даче... Позавчера вечерком услышала сову, вышла из домишки - такой закат! Взяла фотик и пошла печатлеть. Комары не дали напечатлеть вдоволь и я подалась восвояси. Проходя через главную аллею заметила милые ёлки и решила свернуть и приблизиться, чтобы ничто не мешало в кадре. Свернула, приближаюсь и... справа на срубе недостроенной по-видимому бани вижу ряд из пяти совят! Чудо. Вот где фотик пригодился.
Вас, Катюша, не забываю и Воздыхания у меня на даче со мной. Обнимаю, воздыхаю... Ваша Т.

Татьяна Вика   19.06.2014 16:55     Заявить о нарушении
Танечка! Как я рада Вам! Я в деревне - совсем выпала в осадок от тех же скорбей и все возрастающего гула истории , от невозможности что-то сделать...
Не пишется...
Картины, которые Вам открываются - действительно изумительны!
Я ничего не вижу - очень трудное было вхождение в огород (2 недели) потом всякие внутренние скорби.
И все же - прорвемся! Обнимаю Вас крепко!

Екатерина Домбровская   19.06.2014 18:09   Заявить о нарушении
Да... не пишется... думы горькие... подвигов не несем, сами себя не спасем... скорбим...

Татьяна Вика   19.06.2014 20:45   Заявить о нарушении
На это произведение написано 15 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.