Глава 5. Осознание

Вопрос «почему?» я начал задавать еще в ранние школьные годы. Почему я бегаю в школу в галошах с портянками, тогда как другие ходят в хороших ботинках? Почему я рад картофельным очисткам, а Рома Флешин на переменках ест ситный хлеб со сгущенкой? Почему из Полушкиной рощи мы тащимся пешком по грязи, тогда как для «Проспектовских» (корешей, живущих на проспекте Шмидта) есть трамвай и асфальт? Почему я все лето пасу козу или корову, а многие одноклассники едут в пионерские лагеря? И несть числа другим «почему?»
      На каждый из них сам же пытался ответить. Вначале получалось, что в голоде и холоде виноваты мои родители – наделали кучу детей, а зарабатывают мало. Потом стало появляться осознание, что так устроен мир: «кому булка с маком, а кому хрен с таком», и надо что-то делать для устранения несправедливости. Приходили мысли написать Калинину (почему-то именно ему), чтобы детей сразу после рождения отбирали у родителей и содержали в совершенно одинаковых условиях, а потом, когда они проявят свои способности, их устраивали на учебу или на работу, где они могли бы приносить больше пользы Родине. Ну, и получать от нее соответственно. В общем, от каждого по способностям, каждому по труду. Хотя с марксизмом ваш покорный слуга познакомился куда как позже.
      С письмом всесоюзному старосте я, однако, повременил, поскольку еще не осознавал, на что способен сам. То есть сейчас-то понимаю, как рано начал что-то сочинять, рассказывая на переменах первой учительнице выдуманные тут же страшные житейские истории или - Полушкинским одногодкам - якобы прочитанные в книжках сказки. Хотя книжек в те годы я практически не читал. В районную библиотеку был матерью записан и даже часто бегал за тридевять земель менять книжки, но читал в них от силы две-три страницы. А вот слушать любил, особенно «бабушку Арину» в комнате сказок городского Дворца пионеров. Чтобы попасть туда, «загибал» уроки в школе. Однажды попытался рассказать сказочнице свою сказку, сочиняя ее на ходу, но до конца так и не придумал, соврав, что дальше забыл. «Жалко,- сказала «бабушка Арина».- Вспомнишь, приходи рассказать». А во втором классе (значит в 1944 году) сочинил басню про Волка и Слона, имея в виду Гитлера и Сталина. Для пущей важности записал ее в тетрадку химическим карандашом, постоянно слюнявя его, чтобы смотрелось ярче, и прочитал Тимке Хахину, учившемуся классом старше. Помню, что, читая, дрожал мелкой дрожью, видимо испытывал некий творческий трепет или волнение перед грядущей оценкой приятеля. Тимка спросил:
      - Сам настрогал?
      Я не признался. Сказал, что сдул с книжки в школе.
      - Ну, тогда насрать и подтереть,- заключил приятель.
      Больше басен я не писал. И впредь больше никому не читал написанное. Хотя нет, лет десять спустя, другому своему приятелю – Левке Приссу - читал повесть о революции 1905 года. Левка учился на композиторском отделении Ярославского музыкального училища, сам сочинял серьезную музыку. Но видно я пришел к нему не в урочный час. Левка слушал лежа в кровати и временами откровенно дремал. Однако, когда я закончил чтение, он лениво ткнул меня кулаком в грудь, сказав:
      - Слушай, здорово! Откуда ты про все это знаешь?
      Знал я про 1905 год не больше, чем было написано в учебнике «Истории СССР» и еще в какой-то отдельной книжке. Но событие – особенно шествие пролетариев к царю и расстрел демонстрации - почему-то так раскрутило фантазию, что я чувствовал себя участником хождения к царю, ощущал боль ранения, полученного моим героем при разгоне манифестации, не только когда писал ночами страницу за страницей, но и при чтении. Но в восторженном отзыве Левки почувствовал фальшь. Она не погасила нашу дружбу еще на многие годы, но судьбу повести решила. В тот же день толстая «общая тетрадь» с повестью была заброшена на чердак, а вскоре и вовсе сожжена в печке как недостойная чьего-либо внимания.
      То есть получалось, что писать я начал задолго до того, как осознал свое призвание. А побудительным мотивом к этому было пока еще не тщеславное желание прослыть писателем, а настойчивые попытки как-то изменить порядок вещей. Поэтому, если не считать басни про Волка и Слона, к первым творческим опытам я отношу свои письма в газету «Северный рабочий». В них я задавал все тот же мучавший меня вопрос «почему?» и предлагал какие-то варианты разрешения ситуации или проблемы. Как сейчас понимаю, письма эти были малограмотны – с орфографией и пунктуацией я долго еще не был в ладах. Но в них уже тогда – это потом вспомнят мои старшие коллеги – «чувствовалось волнение неравнодушного человечка». Большая часть писем отфутболивалась редакцией в различные адреса «для принятия мер и ответа автору». Однако одно прорвалось таки на газетную полосу – крохотная заметка о том, что для строительства проезжей дороги от Полушкиной рощи до проспекта Шмидта можно использовать шлаковые отвалы соседней ТЭЦ, и что дорога эта позволит связать с центром города сразу несколько окраинных поселков, жители которых перестанут считать себя обделенными.
      Никто, конечно, не известил меня о дате публикации, и газета с заметкой попалась мне случайно – я подобрал ее с земли, когда шел с обеда на работу по тому самому проселку, который хотел видеть дорогой. Кто когда-нибудь держал в руках свою первую публикацию, поймет чувство, охватившее 15-летнего пацана. Надо же! Будто кто знал, что сейчас пойду здесь, и подбросил газету! Эх, жалко, что никто не видит! Ладно, на работе покажу. Я сначала сложил газету так, чтобы заметка оказалась в самом ее центре. Хотелось дать ее прочитать Генке, такому же слесаренку, или токарю Нинке, а может и дяде Саше Безгину, нашему бригадиру. Но дать так, чтобы они сначала прочитали заметку, - а прочитают-то обязательно, потому что сами месят грязь на той же дороге. А когда прочитают, развернуть лист дальше, чтобы все увидели подпись автора: «рабкор В.Ионов». Сложить именно так большие газетные листы не получалось, и я ногтем вырезал драгоценный текст из листа, потом отщипнул от него подпись, дескать, покажу, когда прочитают. Скажу: «А знаете, кто это написал!?» - и открою ладошку с крохотной полоской бумаги…
      Бригада слесарей-ремонтников в блаженном состоянии послеобеденного перекура готовилась «забить козла», когда я положил на черные костяшки домино драгоценный для меня клочок газеты.
      - Вот, про нашу дорогу что пишут,- сказал перехваченным от волнения голосом.
      - Не мусори, а читай,- грубовато отозвался бригадир и смахнул заметку на край стола.
      В детстве и ранней юности я был не столько обидчив, сколько горяч и на то, что задевало мое самолюбие, реагировал резко.
      - Я-то уже читал, а вы не хотите, и хрен с вами! – Скомкал заметку и едва ни бросил ее в ведро с окурками. Остановил дядя Трофим, самый старый среди нас слесарь, работавший всегда по отдельному наряду и умевший делать все, что угодно.
      - Ну-ка дай!- велел он и, скинув со лба на нос очки, прочитал мятый клочок.- Ну, правильно. Хотя бы шлаком, если асфальта на нас жалко. А что это за голова додумалась написать?
      И я, как ворона из басни Крылова, разжал мокрый кулак.
      - Вот…
      - Не вижу, чего ты по ладошке размазал.
      - Да вот же, читай!- поправил я полуразлезшую от пота полоску бумаги.
      - Голова!- заключил Трофим. – Ну, голова…
      И это стало моим рабочим прозвищем, надолго отменившим имя. «Эй, Голова, а ну-ка подай, отнеси, отпили, подержи, наточи, отверни…», - слышал я изо дня в день все два года, пока работал среди ремонтников.
      А в среде Полушкинских пацанов и чуть раньше, чем на работе, я получил другое прозвище - Ишак.
      Как уже было сказано, работать я пошел точно в тот день, когда мои бывшие одноклассники начали сдавать первый экзамен за седьмой класс. Семь же неоконченных классов по полушкинским представлениям было вполне нормальным образованием, поэтому никто и не думал, что рабочему человеку надо учиться дальше. Многие мои кореша завязывали с учебой после четвертого класса. Старший брат Витька пошел работать после пятого. До сентября и я не помышлял об учебе. Но где-то числа двадцатого ноги вдруг сами принесли меня в деревянный барак у проходной шинного завода, где размещалась школа рабочей молодежи. «Хочу учиться», - заявил я директору и после долгих уговоров был принят в седьмой класс, хотя «мест» в нем уже не было. Выручило то, что разновозрастные и разновеликие ученики сидели здесь в классах не за партами, а за столами и при нужде за каждым из них можно было устроиться втроем.
      И вот, как сейчас, помню: с полевой сумкой на плече иду мимо крыльца, на котором под вечерним солнышком угасающего бабьего лета балдеют от безделья мои Полушкинские кореша. Они тоже пришли с работы, и вечер у них будет безраздельно свободен. А у меня – они это знают – школа.
      - Э, опять пошел вкалывать, как ишак!- кричит Шурка Засоренков, явный лидер сверстников с Леонтьевской горки.
      - Ну и вкалывай, Ишак, если сделанный не так!- вторит ему Гнусавый, вскоре севший за мелкое воровство, да так и потерявшийся где-то по лагерям и тюрьмам.
      Наверно и меня ждала бы не менее запутанная судьба, не реши я в пятнадцать лет стать в разумении сверстников «ишаком». Школа вырвала меня из шкодливой, хулиганистой, а порой и откровенно криминальной среды моих Полушкинских корешей, многие из которых очень рано выпали из жизни.
      Как-то в начале шестидесятых мы с Павкой - Павлом Игнатьевым, лектором Ярославского обкома партии – попробовали посчитать, кто из наших остался и чем теперь занят. И вышло, что к 30 годам из двух или трех десятков пацанов только трое или четверо вышли, что называется в люди. Остальные – кто сгинул в лагерях, кто искалечен в пьяных драках, кто убит в хулиганских разборках, а некоторые просто спились. Нелепее всего была смерть Юрки Белова. Он взорвался в цистерне из-под спирта, остатки которого вымакивал тряпкой в котелок. Полез туда уже поддатый и потому, чтобы оглядеться в темном чреве огромной бочки, чиркнул спичку. Цистерну разорвало взрывом, а Юрку словно испекло.
      Вымакивать остатки спирта из цистерн, выезжавших из ворот завода синтетического каучука, выходили целые когорты Эсковских и некоторых Полушкинских пацанов. Это был их доходный и гибельный промысел, потому что налетали на состав уже нетрезвые, а вываливались из цистерн, нахватавшись паров, и вовсе еле стоящими на ногах. К тому же дрезина, чтобы предотвратить нашествие, на коротком участке между территориями двух заводов разгоняла состав до предельной скорости, и этим только добавляла число калек. Но не избавляла пацанов от раннего алкоголизма. Спирт фильтровался добытчиками через противогазные коробки и шел на продажу и коллективные попойки. Так что выпить полстакана неразведенного спирта почти ни для кого из нас не было проблемой уже в 10-15 лет. (Продолжение следует)


Рецензии