3. Саломеева вечеря
1.
За окнами больничных покоев июль.
Стреляет воронье по чёрно-зелёным коридорам аллей – картавит.
Редкие, но хлёсткие порывы ветра срывают дурное настроение на прохожих.
По улицам пристыженного Города бродит господин в фетровой шляпе – растерян и дик.
Горожане чувствуют неладное: где-то внутри Города бесцеремонно носится глумливая Тётка-молва, - и тоска беспричинная молоточком Тора стучит по головам прохожих – лечит назойливый дятел болячки, простуды, вопрос без ответа.
Мимо, мимо пробегают придавленные неладухой люди, - стараются не заглядывать друг другу в глаза.
Женщины обнимают себя за плечи, - мужчины жуют в карманах белые кулаки: как могут, защищаются люди от произвола Головы городского, - и от его головешек-подельников.
Мимо, мимо бегут прохожие, - украдкой озираясь по сторонам, - щурятся сушёной воблою – не узнают как будто родного Города.
Мимо, мимо дома шатаются, - улицы проседают в коленях, - площади погружают в хоровое пение натурализированных граждан безвольного времени.
Не реагируя на ойкающие вскрики бьющейся на кухне посуды, - не осязая бульварных запахов, - не вникая в очередные проделки городского Головы и его головешек чадящих, - шалеют неграждане мимо, мимо.
Самые отчаянные – доведенные до ручки – простужено пялятся на предвыборные плакаты, - и как оглашенные, - вдруг перебегают невпопад улицы на красный свет светофора – ум-мор-ра.
А тут сорвался, - да повалил густой и бесшабашный снег, - ватой устилают асфальт тополя-пустобрехи – дыши через раз.
Дышит злобой в затылок взгляд мачехи-Родины – ватные ноги неграждан упираются в лужи.
Чёрные дыры пахучей молвы беспределят на бывшей краеугольной надежде всего прогрессивного человечества.
На осколках разбитого зеркала проросли ягоды волчьи – новостные события лимонятся криво.
Без умолку вещают фиолетовые языки луж – о главном.
Поэтому люди от луж отшатываются, - хотя и любят послушать пахучие истории.
Просто не любят горожане, когда их обдают из лужи, - правда, есть и такие, которые любят – хоть самую малость поваландаться в луже.
А тополиный снег всё валит и валит, - затыкает рты негражданам.
Белые заплаты разбросаны по всему Городу, - закрыты у людей рты повязками марлевыми, - но оставлены открытыми настежь дыры ушных раковин.
Средневековье – что вы хотите?
2.
Сестрички в белых халатиках накрахмаленными снежинками пырхают по больничным коридорам: туда-сюда, туда-сюда.
Хочешь не хочешь, а подмечаешь как просвечивает из под белой прозрачной ткани халатиков: у какой розовое, а у какой – голубое…
Легко опустится на краешек койки это таинственное до одури – голубое или розовое, - и обязательно с чёлкой, взбитой на глаза, - обожжёт крапивной сладостью – не укол и был.
Пыхнет на тебя задумчивой человеченкой накрахмаленная снежинка – жить хочется.
Так и пробегают незаметно больничные дни у художника – в ожидании уколов сестрички-Снежаны.
Тает Снежанка от взглядов художника.
3.
Из идиотского любопытства, да от бессилия, первые два дня художник сносил терпеливо расспросы молодого аспиранта – таковы правила.
А тот умничает – желает произвести впечатление.
Очень хочется молодцу походить на академика Пирогова, - живописный портрет которого, висящий в кабинете зав. отделением Саломеи, - назидает ему самые смелые мысли.
Академик прописался в кабинете заведующей терапевтическим отделением. Он упакован в золочёную резную раму, - что не мешает ему, однако, как-то участвовать в прозаичной больничной жизни докторствующих собратьев.
Просто учёный-светило свидетельствует из другого – картинного мира – о своём всегдашнем расположении этому.
Просто Саломея – заведующая "сердечным" отделением – симпатизирует Пирогову.
По заведённому кем-то правилу, аспирант просыпается каждый день, - и с туповатым упрямством, - как на свидание с любимой девушкой, - спешит в городскую больницу.
Он каждое больничное утро, - зазывает в кабинет заведующей, - за неимением собственного, - своих подопечных и умничает, - обрызгивая сердечников эрудицией.
Ему бы играть на деньги в клубе «Что? Где? Когда?»
Вот и из художника умник привычно выколачивает показания, - стараясь из подходящих фактов слепить правдоподобную историю болезни.
Не хватает двух-трёх штрихов – и амба.
Но анамнез растёт, точно дрожжевое тесто, - а заведующую отделением не устраивает тлеющий огонёк болезни художника. Нет общей картины – ускользает рисунок.
Аспирант пыхтит.
Он упрям, точно «джуси-фрут», - точно барабан африканский.
Старается молодой доктор сподобить нечто мудрёное из оказии художника, - чтобы удивить главную докторшу – Саломею.
Вообще-то, симпатичный паренёк этот аспирант, - но уж больно прилипчив.
Поэтому безрадостные изыскания докторёнка очень быстро наскучили художнику, - и он изменил отношение к больничным правилам.
Что поделаешь, желает преуспеть аспирант-липучка.
Хочет охмурить неприступно красивую заведующую отделением – достал его строгий, чеканный профиль Саломеи.
И хоть вывалилась из рук история болезни художника, - по причине несговорчивости сердечника, - рисует по памяти упрямец – что на ум идёт.
Рисует докторёнок по наитию историю одной сердечной болезни – чего не сделаешь ради желанной женщины.
А Саломея сердцем огромна – ровно Волга-мать.
Только почему-то с аспирантом сурова: не обращает никакого внимания на щенячьи потуги молодого коллеги.
Аспирант из кожи вон – сам от себя закипает, - рисуя по воображению. Ищет он и другие подходы к своей Соломее.
Но отчего-то непроходимы подступы к сердечным разливам женщины, – смуреет зав. отделением, завидев коллегу.
А ведь как открыта она большим просторам земным, - вмещающим всех сердечников мира.
На её плавучем острове всем место найдется: бесконечным родственникам, - и родственникам родственников, - знакомым и знакомым знакомых, - место есть памятным датам, - и мифической родине, - и тень от родины топчется неуклюже в сердце заведующей, - иссушая смешные задоринки в уголках её глаз исторической несправедливостью – этой подавляющей людской бестолковостью.
Да, есть место враждебности мира, - попирающей ногой Голиафа, - безмятежность дочери Иерусалима.
Такое открытое сердце Соломеи, в иные моменты жизни, напрочь закрыто для аспиранта, - хотя он точно знает – есть место!
Есть место даже для этих, - новоявленных левитовых служек.
Она сама, смеясь, рассказывала, как ей опостылели, - хотя и не очень, - отгнившие корешки несъедобной травы.
Ох, противоречиво сердце женщины: держит она уши открытыми для сквозняков горько-солоных, - предпочитая, однако, елейно зудящим законникам, - распинающим её исторический корень, - музыку крамольного Вагнера.
Да, не скрывает докторша, что желает иной раз натрескаться, с аппетитом нормальной женщины «мульгикапсад», - и вломить «москвича» стограммовик, - и запеть, нажимая на гласные.
Всему открыто сердце Соломеи, - но закрыто наглухо аспирантским ухмычкам – хоть тресни!
Что-то там не сподобилось у аспиранта в главном, - а женщину не обманешь – она же чувствует.
4.
Старик-Пирогов, - чей ясный взор свесился со стены кабинета над рабочим столом Саломеи, - добродушно-насмешлив.
Старик, - всем своим учёным видом, - как бы поощряет аспиранта на неадекватные действия.
Хоть и заточён светило в пространство живописной весны – художник очень тщательно прописал ароматы персидской сирени, врывающиеся в открытое настежь окно – кажется, что сейчас сойдет он оттуда прямо сюда.
Но академик только демонстрирует готовность, - а сам же увяз в кожаном кресле, - улыбается как-то странно, - и щупает лоб бугристый.
Правда, свободной рукой, - как будто пытается, вольнодумец, - незаметно раздвинуть пространство, - втиснутое в картинную плоскость.
Ему явно не хватает больничного воздуха, - ему самому хочется приударить за Саломеей, - да эти пространственные условности.
Поэтому он заряжает весенними флюидами каждого, кто готов променять его живописное заточение хоть на миг суеты больничной.
Пирогов оттуда – извне – решительно изучает аспирантские внутренности, - и паренёк тащится от такого к себе внимания – сходит с лица и дышит как-то потно.
Молодой последыш старика тоже щупает лоб, - ещё без бугров, - но зато сыроватый.
Паренёк убеждён: старик всё качумает – он при всём.
А ветреный Пирогов намекает молодому собрату на недостаточную въедливость, - на не абсолютную отдачу науке.
То есть корень проблемы паренёк извлёк правильно, - теперь куда этот корень вправить?
И аспирант – в самых дерзких фантазиях.
Не Прирогов, а он раздвигает золочёные рамки пространства учёного, - где Саломея одной ногой нездешняя, - а другой…
Ну, да не в этом дело.
Старику сверху хорошо видать, - и аспирант в его присутствии робеет.
Вот и сейчас: он нервничает и по угловатой хитринке в глазах старика, определяет наличие учёности в своих расшатанных мыслях.
Э-э-х, хороша жизнь, - если знать с какого краю к ней подладиться.
Аспирант нарочно потянулся смачно, - точно выругался матерком, - потом зевнул, - челюсть свело, - подошёл к зеркалу, - потрогал веки, - вспушил ресницы, - подвигал грудью, - локотки врозь, - боксерская стойка, - хвать-хвать, - апперкот снизу, - прямой в сопатку, - щупает живот, - у качков круче, - но он же врач, - присел, - хрустнул в коленях чашечками, - тут же выпрямился, - спина стрелой, - изучает белила в глазах, - зубы тожё с налётом жёлтым, - а-а, пошли все, - хризантемы желтей, - жуёт губами, - через отражение в зеркале смотрит в окно, - почему закат сегодня такой гриппозный, - и Соломее нет дела, - и этот художник из седьмой палаты?
Мысленно оробев, - глядит через амбразуру зеркала старику в глаза, - с носков на пятки покачивается, - докладывает академику о бессердечии заведующей.
Он уже совсем откровенно смакует со стариком интимные стороны больничной жизни, - хотел, было, пожаловаться на художника, - но чьи это глаза сжигают напротив?
Аспирант отпрянул от зеркала – чуть не повалил Соломею.
Зав. отделением обошла аспиранта. Подходит к столу. Размышляет.
Пирогов учтиво склонил голову, - уважая врача в женщине.
Аспирант растерянно топочет возле зеркала.
Наконец, себя обретя, - тычет энергично Соломее анамнез сердечника из седьмой: вот, подготовил к выписке… и эти - э-э-э, тоже готовы…
Позовите, м-м, пожалуйста, вот этого – из седьмой.
Саломея вертит в руках историю болезни художника.
Я мигом.
Аспирант дернул ухом в сторону Пирогова.
Потом аспирант как будто отсутствовал: он переживал о чём-то, - а когда услышал голос заведующей и этого, из седьмой, - вдруг вспыхнул гвоздичкой.
Альтернативные мысли сердце съедают, - он чувствует столбик ртутный внизу живота, - зашкаливающий по Рихтеру.
А Саломея говорит глазами и грудью, - и этот, из седьмой, - отвечает, - и Пирогов ехидничает.
Потом аспирант вспомнил себя головосклонённым.
Он быстро-быстро фиксирует переговоры Саломеи с этим, - почти одними глаголами.
Он мелким почерком записывает в толстый журнал беседу Саломеи и художника.
5.
Аспирант старательно записывает в толстый журнал, - что касается слуха.
Не углядел, - как старик Пирогов, - подаёт ему знак сердечный.
Что поделаешь. Есть такая порода людей, что-то вроде чёрных дыр. В них можно всадить любой объём сердечного жара, - но они всосут внутрь утробы, точно уличный мусор, - родниковую воду - и отрыгнув пустотой, - будут высматривать нового корма.
Ибо невозможно насытить нутро голодного, - стерегущего на пороге удачи своё будущее – чтобы обобрать до нитки.
Гласит правило.
Только разговор не о том.
Художник понимает, - надо быть сдержаннее, - отвечая на вопросы Саломеи.
Однако забыл он о правилах тона, - и занырнул он в плоть женщины, как в море.
И подхватила морская вода ныряльщика, - и увлекла в мир неведомый.
И забыл человек, что отводилась ему по жизни роль озябшего сердцем художника.
Потому что Саломея стала источником ощущений новорождённых – его Галилеей.
И заглянул художник в глаза своей Галилее, - и листья живительного источника, точно розовый запах рассвета, - коснулись сердца земного странника.
Не отвести сердечнику взгляд от женщины – бездонно море розовых запахов заведующей терапевтическим отделением.
Просто взгляд Саломеи, - глубокий, решительный, - пронзил художника целительными стрелами, - и оттаяло сердце его, - в объятиях неподдельных женских чувств.
Но некая недосказанность - печалинка - застыла в уголках её глаз, - сужая кругозор исторической памяти Саломеи, - в мифичеком прошлом – царице Халкиды и Малой Армении.
Ибо неискуплённое иудейское прошлое, - сковало сердце заведующей терапевтическим отделением веко-вечной тоской.
Потребовав обезглавить пророка Ионна Крестителя, - приговорила Саломея свой исторический образ к посрамлению.
Сколько человеческих сердец она излечила, - пытаясь вымолить у Бога прощение за опрометчивый бабский каприз.
Но равнодушен оставался Верховник к покаяниям Саломеи.
И вот теперь, в объятиях художника, - она впервые ощутила прилив незнакомых человеческих чувств.
А когда коснулся ныряльщик её дна морского, - ожило сердце женщины.
И поняла она, что прославлять и клеймить – исходят из одного корня.
6.
И ещё поняла Саломея, - когда уже были выговорены многие слова между мужчиной и женщиной, - что право голоса имеет каждый, - но не каждый имеет голос.
И художник уловил голос спасительной тишины Геннисаретского озера, - когда птицы утренние .
Ибо услышал он колокольный звон шестипрестольного обетного храма Усекновения главы Иоанна Предтечи в Коломенском.
И кабинет Соломеи наполнялся какими-то странными посетителями.
Художник с нескрываемым, веселым удивлением, наблюдает за гостями – христовыми апостолами.
Апостолы уже расселись за столом заведующей. Выжидающе поглядывают на Саломею.
Женщина себе на уме – она прямо смотрит в глаза причинникам.
Саломея во главе стола – художник напротив.
Пришёл аспирант.
Но докторёнка старцы оттеснили.
Ему нашлось местечко в углу – возле зеркала.
Невзирая на учёное звание, - мученику науки не нашлось места за столом Саломеи.
И он теперь со стороны глазеет испуганно на Соломееву вечерю.
А за окном закат курит фимиам, - Саломея молчит, - старцы листают историю болезни сердечника из седьмой.
Пол кабинета укрыт седым облаком.
Апостолы удивляются шумно каким-то обстоятельствам из жизни художника, - головами качают, - разводят руками.
Наконец, решили единодушно, - выписать его из больницы – по состоянию здоровья.
Аспирант, прижатый к стене, вконец пропал в себе, - что с ним и в обычное время частенько случалось. Он как будто утоп в седом облаке, - а может, вознёсся в своих мечтах в живописное пространство холста – к Пирогову поближе.
Но расслабляться себе аспирант не велит: ведь он сначала учёный, - он статист при Саломее, - а потом уже всякое разное.
Паренёк провожает взглядом растерянным Саломеевых посетителей, - исчезающих незаметно вместе клубами седого облака.
Наконец в кабинете заведующей вновь воцарилось спокойствие.
А когда возникло между мужчиной и женщиной особое напряжение, - его озабоченный слух настроился на диалог сердечников.
Семенит проворно мелким почерком статист-аспирант, - едва поспевает записывать в толстый журнал беседу Саломеи и этого – из седьмой.
Заговаривая иногда по ходу работы, - статист испрашивает у академика Пирогова, - точно у главного Бога, - совета.
Но тот ни гу-гу, – только глазами ехидно щурится и бугристый лоб щупает.
Похоже, где-то отсутствует умственно.
Правильно оценив ухмылку патрона, - аспирант тоже улыбается заговорщицки, - и часто смахивая пот со лба, - излагает мелким почерком ход событий.
Он без прикрас пишет о главном – даёт научный разворот тайной Саломеевой вечери.
Отбросив интерес меркантильный, - на чистейшей мертвейшей латыни, - он зачитывает вслух светилу некоторые спорные мысли Соломеи и этого.
Пирогов и сам прекрасно слышит, - и слышал бы лучше, - если бы не мешал ему молодой коллега проникаться сердечностью женщины и озорством художника.
Уже и вечер поздний кланяться велел, - а аспирант всё записывает в толстый журнал откровения от женщины и мужчины.
Хочет озадачить пространство земное статист – новым Заветом.
И это правильно.
Потому что гаснут небесные светила, - когда мир земной угасает в безразличии.
Вот и художник, - накануне, - перед тем как свалиться в больницу, - отправил в один «толстый журнал» пару рассказиков.
Значит, ответ придёт не скоро.
А пока он не знает заключения редактора, - стрелки вопросительного времени будут указывать дорогу сами себе.
Такая фишка.
1993 год, Нарва.
Свидетельство о публикации №211052900481