Под пятой глупости. Глава седьмая

БАБА НА ТОНУЩЕМ КОРАБЛЕ

Ремонт — это не действие, а состояние. Когда в него входят, это не значит, что начинают что-то делать. А когда выходят — не значит, что что-то сделано.
М. Жванецкий

Жила в слободе Навозной знатная комбайнерша по име¬ни Машка Верблюдова, по прозвищу Меченая. Как и всех отличавшихся в Глупове какими-нибудь трудовыми достиже¬ниями, ее, в знак признания заслуг, тут же перевели с полез¬ной работы на бесполезную, а именно сделали будочником (будочницей). На этом поприще Машка развернула такую бурную деятельность, что надобно было уже следующее по¬вышение, но куда же повышать бабу (по глуповским поняти¬ям) иначе, как за косу да арапником?
И тут Машка отколола номер. Она поменяла сарафан на портки с рубахою, обрилась наголо и объявила себя мужи¬ком под тем же именем. Но по сути своей, конечно, осталась баба бабою, со всеми проистекающими отсюда последствия¬ми.
Ну мужик, какой он ни будь дурак, раз выслужился — получай повышение. И Меченую назначили на вакантное место квартального всея слободы Навозной.
Здесь-то он (она) встретился со Слубянки, когда того, не¬движимого, носили на носилках инспектировать квартальных. Машка до того приглянулась очередному вождю-учите¬лю своим нетипичным для квартального кокетством и крас¬норечием, что тот взял его (ее) к себе в Управу Благочиния. Гам новая подельница сидела тише воды, ниже травы, ни во что не лезла, всем поддакивала — и буквально обворожила всех до единого подельника, самому сопливому из которых, напомним, приближалось к вековому юбилею.
Так никчемные, но безвредные старцы пригрели на сво¬ей груди Сусанну (это если кто знает Библию), то есть су¬щую змею (кто не знает).
И вот, в один погожий день, когда от руководящего по¬койника в его переносном гробу даже праха не осталось, стар¬цы вдруг проснулись, засуетились, зашамкали. Каждый но¬ровит в руководящий гроб залезть, других отталкивает. Тог¬да выступил вперед, опираясь на клюку, самый древний из старцев по прозвищу Балык, который бахвалился тем, что видел братца Охова еще в детстве, а братцу Сдохову всю жизнь сапоги лизал.
— Братцы, — прошамкал он, — чего это мы дергаемся друг перед другом на позор всей губернии? Будем друг за другом помирать — праху не натаскаешься, смеху не оберешься. А давайте-ка посадим вождем и учителем, нашим главным подьячим братца Верблюдова, самого молодого и самого кра¬сивого! Он нам в следующие пятьдесят лет такого наворо¬тит, что ни братцу Охову, ни братцу Сдохову не снилось!
Балык как в воду смотрел. Ошибся лишь в цифрах. Бра¬тец Верблюдов точно наворотил побольше братцев Охова и Сдохова, вместе взятых. Только не за пятьдесят лет, а за пять.
Посадили Меченую (теперь уже Меченого) в кресло гра¬доначальника и стали ждать, что будет.
Долго ждать не пришлось.
Машка набрала по слободам еще десяток баб, нарядила мужиками и определила себе в горничные. А старцев, на¬оборот, разогнала по слободам на покой, капусту сажать. Повезло только Балыку: он еще успел дать дуба до такого оборота дел. Но такого пустяка никто и не заметил.
Собравшееся бабье поступило так, как в аналогичных случаях поступает каждая баба на свете: вместо того чтобы раскатать по бревнышку прогнившую избу-пятиэтажку, мед¬ленно, но неотвратимо погружавшуюся в трясину, грозившую вот-вот рухнуть, и соорудить на безопасном месте новое жилише (именно так поступил бы каждый настоящий мужик), решила вымыть полы, протереть стекла и выстирать зана¬вески. После чего, по женской логике, всякий дом должен стоять как крепость.
Сказано — сделано. В момент навели небывалый дотоле лоск и назвали это деяние Великою Приборкою (с подзаго¬ловком «Перестройка № б»).
Однако пятиэтажка — видимо, по мужской логике — про¬должала проседать прямо на глазах. В трясину — прозван¬ную в народе Афоньскою (видимо, по имени какого-то несчас¬тливца, который первым угодил в нее) — погрузился уже по¬чти весь первый этаж, кое-где тина дошла уже до второго, причем болотная жижа залила площадь и подступала уже к самой Управе Благочиния.
Машка отдала команду ломами выкалывать из подвала отсыревший и окаменевший порох (там, где он не погрузил¬ся еще совсем в трясину). Это тоже было сделано в момент.
Тем самым Глупов произвел как бы свое собственное ра¬зоружение и дал понять, что он более не опасен для окружа¬ющего мира.
Мало того, какой-то глуповский патриот, чтобы оповестить весь мир о величии глуповского ума, решил произвести эксперимент по выявлению возможностей самовозгорания от¬сыревшего и окаменевшего пороха. Он забрался в урочище Белая Смерть, где лежали навалом отсыревшие пороховые глыбы, и стал высекать огонь кресалом. Долго мучился, а порох все не загорался и не загорался — сырой ведь и окаме¬невший! Раз попробовал — никаких результатов. Два — опять ничего, хоть плачь. Но наконец глуповская настырность (осо¬бенно если с похмелья) одолела природу. Ближайшая глы¬ба, словно нехотя, задымилась. Идиот от радости затанцевал было, но не надолго. Порох не то что полыхнул (сырой ведь!), а противоестественно раскалился до того, что все вокруг по¬шло гореть невидимым пламенем. Сколько земли выгорело дотла и обратилось в пустыню от шалости ребенка (умом), сколько народу получило ожоги от первой до последней, смер¬тельной степени — пером не описать.
Чтобы проверить, действительно ли невидимое пламя сжигает, собрали детей побольше, нарядили понаряднее и пустили их колоннами под разноцветными флагами босиком прямо туда, в неведомое. Естественно, детей квартальных обули получше и отправили, наоборот, подальше от греха. Как ни странно, дети, которые были босиком, пропадали про¬падом. Целыми колоннами. А которые обуты — уцелели и процветают поныне, глумясь над пострадавшими.
В живых из взрослых остался только шалун, направлен¬ный было для поправки здоровья и продолжения похмелья на заслуженный отдых в места, не столь отдаленные, но где-то по дороге вовсе потерявшийся.
Говорят, ходит до сих пор с кресалом вокруг еще одной глыбы отсыревшего пороха и собирается повторить свой экс¬перимент так, чтобы у глуповцев отпала нужда в дровах.
Между тем дом, как ни странно, все продолжал погру¬жаться в трясину.
Тогда Машка, как и подобает в таких случаях всякой на¬стоящей бабе, пригорюнилась, села у притолоки и, подперев голову рукою, затянула жалобную песню:
- Уж я строила-недостроила, Недостроила-перестроила-а, А Ритуля не любит меня!
(Историографы спорят о том, кто такая Ритуля. Предположение, что по некая Маргарита, отпадает, потому что здесь положение было прямо противуположным. Скорее это опечатка, и вместо «Ритуля» надо читать «Гонуля» или «Рейгуля», по имени кого-то из предводителей гужеедов. Но причем они здесь, так и осталось непонятным).
Как раз в это время мимо проходил будочник по фами¬лии Молниев.
— Да плюнь ты на эту пятиэтажку с ее полами, хоть и вымытыми! — присоветовал он. — Пусть ее сгинет в трясине, гуда ей и дорога! А людей рассели по здоровым местам, поближе к слободам.
Машка так и поступила.
Да вот беда: в слободах, как, впрочем, и в самом центре города, кишмя кишели жулики-мошенники пополам с вора¬ми-разбойниками, имевшие огромные неправые доходы за (чет основных приработков обывателей, приработков, име¬новавшихся для контраста «левыми».
Сунулись было в слободы — ан там стон от ворья стоит. Стон этот, по сути, являлся детским плачем, поскольку ворье тогда занималось детскими игрушками по сравнению с тем, чем занялись его Преемники всего несколькими годами позднее.
 
Как тут быть? Спасибо, подсказала одна из новых горнич¬ных Машки, по имени Лукерья Кузьминична Лихая — види¬мо, дальняя свойственница усопшего уже к тому времени Кузь¬мы Поджилкина.
— А ты собери будочников, кликни клич:
«А вот у кого неправые доходы — сейчас сымай портки и ложись на скамью под розги!» Вот они, жулики-мошенники-то, воры-разбойники, и испугаются, кинутся тебе в ноги и исправятся! Это и будет Великою Приборкою, только не по¬лов-занавесок, а людей.
Так и порешили.
Двинулися будочники толпою на слободы. Две грядки капусты у двух ветеранов потоптали. А потом сообразили, что если все грядки перетопчут — без капусты останутся. И с великим срамом повернули обратно.
А ворье как множилось час от часу, так и продолжало множиться минута от минуты.
Так первым великим срамом закончилась первая Вели¬кая Приборка.
Но оная беспутная Лукерья и тут не угомонилась.
— А ты погляди, что мужики в слободах-то выделывают! Пьют, как лошади, неделями не просыхают. Причем глушат неочищенную, и не только рыжиками — вообще ничем не закусывают! Сколько тут ни прибирай — все изгадят, выпимши-то! Вот ты и угомони их. Объяви: впредь опрокидывать только очищенную, продаваемую в царевом кабаке после захода Солнца, с тем чтобы на ночь залил зенки — и спать. А днем не пить — работать надо! Вот они, пьянь-то оглашен¬ная, и исправятся! Это и будет Великою Приборкою, только не воров, а выпивох.
Так и порешили.
Проснулись поутру глуповцы, потянулись к своей люби¬мой неочищенной — ан вместо нее вошь на аркане, блоха на цепи да объявление, чтобы впредь принимать на грудь толь¬ко очищенную, только в царевом кабаке и только после за¬хода Солнца.
Стон разнесся над глуповского вселенною.
Все может перенести глуповец — любые пытки, издева¬тельства, унижения. Но когда его лишают возможности на какие-нибудь полчаса забыть, где он живет и вообще что он человек, путем превращения в сущего скота, лишают возможности долго бахвалиться, как его выворачивало и из ка¬кой блевотины он выворачивался, — это уже выше его сил.
Прямо с утра все мужеское и значительная часть женско¬го народонаселения Глупова встало толпою у запертого царе¬ва кабака. О работе и вообще о жизни уже не могло быть и речи: только бы достояться. Единственный разговор в толпе: на что пить — ведь очищенная-то не в пример дороже при¬вычной неочищенной. Порешили сбрасываться втроем на один штоф, но приобретать не один, а четыре на троих. Так вроде дешевле.
Стояли стеною до вечера. А вечером новое объявление: не завезли товару!
Простояли всю ночь, а потом весь день. И еще ночь. И еще день. Не завозят, окаянные, хоть волком вой!
Некоторые с ног падают. Работа встала. Жизнь замерла. Дети брошенные плачут. Скотина брошенная мычит, не те¬лится. Наступает глуповское светопреставление.
А люди стоят и стоят. Разве можно уйти? Уйдешь — а тут подвезут и выкинут. Все уважающие себя через секунду бу¬дут под заборами в канавах бесчувственными валяться. А ты один, как дурак, останешься ни в одном глазу. Разве мож¬но такое допустить? Поневоле останешься стоять — хоть не¬делю, хоть год.
А тут возле очереди из подворотни выглянула какая-то рыбачка с рыбацкою сеткою, именуемою у глуповцев авось¬кой. А в сетке вместо рыб почему-то несколько бутылок по¬палось. Разумеется, неочищенной, но по цене вдесятеро до¬роже очищенной.
Еще один тяжкий стон разнесся над глуповскою вселен¬ною: раздевают донага, режут без ножа, обирают прямо на улице!
Но что делать? Не оставаться же тверезыми!
И толпа отшатнулась от царева кабака к рыбачкам. Че¬рез минуту весь Глупов, как и ранее, валялся под заборами в канавах, корчась от рвоты.
Только если раньше денежки от продажи неочищенной шли в казну и именно на них содержались будочники, квар¬тальные и сама Лукерья, не говоря уже о Машке, то теперь полушки потекли в рыбацкие сети, а Лушке с Машкой при¬шлось класть зубы на полку и бедствовать чрезвычайно.
Тем не менее обе упорствовали в своем безумстве, пока новые  события  не  затмили масштабов  сего  бедствия.
Дело в том, что в горничных у Верблюдовой ходила не только Лукерья Лихая, но и Аглая Аховая — баба прямо противуположного характеру. Если Лукерья напирала все больше на экзекуции, то Аглая, в пику ей, предлагала сме¬нить явно бесполезные экзекуции на менее явно бесполез¬ные экзерциции, то бишь в переводе на глуповский язык,  вместо того чтобы гнать, как исстари заведено, кнутом, взять да поманить пряником. Авось проснутся и резвее побегут!
Машка долго упиралась, не решаясь на столь революци¬онный шаг. Тем более что Лушка устраивала ей дикие ба¬бьи сцены ревности, не без основания указывая, что пряников на всех более чем явно не хватит и тогда не миновать крамо¬лы. Однако Коварная Глашка одолела соперницу типично бабьим приемом: она обрилась наголо и стала такой же лы¬сой, как Машка, чем вызвала солидарность, присущую в та¬ких случаях лицам указанного пола. К тому же ей на помощь пришла сбежавшая из какого-то тифлисского гарема черке¬шенка Элико Микаладзе — праправнучка уже известного читателю князя Ксаверия Георгиевича Микаладзе, глуповс¬кого градоначальника 1802—1814 гг., собственными усилия¬ми, как известно, увеличившего глуповское народонаселение почти вдвое. Теперь его потомки делали все возможное, что¬бы искупить грех своего предка деяниями, направленными на прямо противуположный эффект. И первой в этом ряду, если не считать Кобасдохии и Смогулии, выступила именно Эликашка.
Вдвоем с Глашкой, нашептывая Машке с двух сторон в оба уха разные льстивые слова, они уговорили ее издать неслыханный дотоле в Глупове «Приказ № 3» с подзаголовком:
«Перестройка № б».
Приказ гласил:
§ 1. Каждый да обогащается, как может, не опасаясь за это никакой порки.
§ 2. Подати впредь каждый платит по своему разумению и, если не хочет, может не платить вовсе.
§ 3. Каждый да ест столько кусков хлеба с солью, сколько съест, независимо от того, где и как достанет.
§ 4. ИТД.
Таинственное «ИТД» никто так и не смог расшифровать. Зато остальные параграфы поняли прекрасно. В Глупове и до того охулки на руку не клали, а тут сразу принялись тащить и пожирать все, что под руку попадет. К вечеру следующего дня все было растащено и съедено. Надвигалась катастрофа.
Призвали было искусную знахарку Ленку Моталку. Та присоветовала за каждый утащенный кусок награждать про¬винившегося тремя ударами розги.
— Не пройдет и пятнадцати дней, — уверяла она, — а мы им зад так исполосуем, что ни лечь, ни встать! Вот они, ро¬димые, и перестанут тащить что ни попадя!
Моталка грубо ошиблась, хотя должна была бы хорошо знать нравы глуповцев. Те привычно спускали портки, ло¬жились кряхтя на скамью и, получив свою порцию березо¬вой каши, облизывались и бежали дальше тащить-растаски¬вать. Сколько ни пороли — с тем же результатом.
Прошло всего четыре дня, и пришлось Моталку, предва¬рительно тоже выпоров, отправить восвояси.
И вот тогда, спасая свое пошатнувшееся реноме, под ядо¬витые сарказмы Лушки, Глашка с Эликашкой удумали еще более убийственную каверзу. Они, нашептывая с двух сто¬рон, уговорили Машку собрать на площади перед Управой Благочиния Всеглуповское Вече, с тем, чтобы миром-собо¬ром решить, что делать дальше. А чтобы решения тут же претворить в жизнь, уговорили Машку добавить к своему смехотворному титулу подьячего, унаследованному от Коря¬вого и его преемников, более громкий титул — если не градо¬начальника, то хотя бы городничего. И тогда глуповцы очер¬тя голову кинутся за своим вождем и учителем (вождихой и учительшей), куда тот (та) решит и куда поведет.
Они краем уха слышали, что в Фултауне некоторое вре¬мя назад поступили именно так — и до сих пор не нарадуют¬ся. Однако не расслышали, будто в Бетеции тоже некоторое время назад поступили точно так же — и последствия были настолько ужасны, что до сих пор не отплюются. Несчаст¬ные, что удумали! Здесь ведь не Фултаун и даже не Бетеция, а Глупов. Здесь еще со времен Великого Новгорода на любом вече — в подворотне ли, в Управе ли Благочиния, все едино — как только соберутся больше трех, так сразу кидаются друг на друга с кулаками и дерутся, пока не разнимут набежавшие будочники.

Вот и весь глуповский парламентаризм с древнейших глуповских времен до наших дней.
Действительность не преминула подтвердить прочную вековую традицию. Как только ударили в вечевой набат и весь Глупов собрался на площади, тут же началась свара.
- Атаманы-молодцы! — возгласил городничий, собираясь начать свою инаугурационную речь.
- А-а-а! — привычно взревела толпа — и тут же преврати¬лась в клубок тел, вцепившихся друг в друга, точнее — не¬друг в недруга, схвативши друг друга за что попало — за бо¬роду, ухо, волосы, и ну волтузить.
- Атаманы-молодцы! — попытался еще раз вставить сло¬во вождь и учитель.
- А-а-а! — заглушила его голос агрессивно-послушная тол¬па, продолжая заниматься выдиранием бороды соседа.
Тогда вперед выступил старец не от мира сего. Его так и прозвали — Неотмирасего.
- Послушайте! — сказал он. — Ведь Глупов засасывает Афонькина трясина. Надо срочно перебираться на сухое место и основывать там город Умнов.
- А-а-а! — взревела агрессивно-послушная толпа, взметну¬ла старца, по исстари заведенной традиции, на колокольню и спустила с раската.
Но старец, в отличие от бесчисленных ивашек, раскатан¬ных таким образом насмерть, как ни в чем не бывало под¬нялся с земли, отряхнулся и снова обратился к глуповцам:
— Глуповцы вы глуповцы! Неужели не понимаете, что снова и снова сами накликаете на себя беду? Неужели не понятно, что пора перестать быть глуповцами, пора, наконец, стано¬виться умновцами?..
— А-а-а! — завопила агрессивно-послушная толпа.
Повернулся Неотмирасего и пошел прочь, махнув рукою, но через несколько шагов схватился за сердце, упал и умер от огорчения.
А на площади продолжалось Великое не то Побоище, не то Позорище.
Видя, что Машку никто больше не слушает, вперед выс¬тупила еще одна ее горничная по имени Нинка Ражая. Она тоже попыталась произнести увещевательное слово, но бли¬жайший глуповец показал ей язык и изрыгнул такое непри¬личие, что та от обиды по-бабьи расплакалась. Да не просто расплакалась, заголосила с причитаниями да всхли¬пываниями.
— Вот помяните мое слово, — сквозь рыдания лепетала она. — Вы еще вспомните о нас, вы еще позавидуете нашему времени!
Забегая вперед, скажем, что она как в воду смотрела. Глуповцы оторопели. Они-то ведь не знали, что Ражая — баба.
Думали — мужик. Косая сажень в плечах, кровь с моло¬ком, писаный красавец-богатырь Добрыня Никитич! И, глав¬ное, в портках, как все мужики. А вот на тебе, чисто бабьи слезы и сопли.
На минуту побоище прекратилось. А потом возобновилось с новой силой. Нинку куда-то словно ветром сдуло. Надо было любой ценой спасать положение.
Лушка надумала: двинула будочников разом в слободу Навозную и слободу Негодницу, приказав зажечь там избы, чтобы отвлечь с площади народ на тушение пожара. Но бу¬дочники, сколько ни пробовали высечь огонь из кремня, по¬лучалось только высечь попавшихся на пути обывателей. Те, конечно, озлоблялись, но искомого эффекту не достигалось, поскольку на площади и не думали обращать внимание на такие пустяки, как высеченный навозник или негодник.
Глашка надумала, выдвинула вперед какого-то Гришку Отрепьева, который закричал было с крыльца, что переиме¬нует Глупов в Умнов всего за каких-нибудь 600 секунд. Но ответом ему был такой гомерический смех всей площа¬ди, что Гришку тоже словно ветром сдуло, будто и не было его.
Эликашка тоже не лыком шита: велела вывести всех бу¬дочников неведомо куда, ну хоть во чисто поле, приказала им воткнуть алебарды в землю, встать на колени и молить о пощаде неведомо кого, кто первый подвернется. При этом слободу Навозную отдать гужеедам, а слободу Негодницу — моржеедам. В обмен на объедки. И запировать! Но гужееды и моржееды только плюнули от омерзения, на глуповские слободы глядючи. А объедки, скареды, продолжали давать только в обмен на деготь.
Лушка новое надумала: закричала собравшимся, чтобы те разделились на две половины, чтобы одна половина подняла хоругвь с ликом братца Охова, а другая — с ликом братца Сдохова, и чтобы шли, как исстари у глуповцев повелось, стенка на стенку, и кто одолеет — того и правда.
На этот призыв глуповцы всегда откликались с большою охотою. Не изменили своей привычке и на сей раз. Мигом разобрали камни и колья, мигом пошли стенка на стенку, мигом во главе каждой оказались самые отъявленные мер¬завцы, для коих человечье мясо — самый лакомый делика¬тес.
Эта стратегема была наиболее действенною из всех. Че¬рез несколько секунд от народонаселения города Глупова осталась бы только огромная куча окровавленных бездыхан¬ных тел. И тут вдруг оказалось, что Машка — не просто баба, но еще и женщина. И женское сердце не позволило ей уто¬пить своих сородичей в море крови. Она махнула белым платком, велела обеим стенкам повернуться друг к другу задом и следовать по домам.
После чего заперлась в нужнике, обливаясь слезами, и долго не выходила. А когда вышла, оказалось, что ее гор¬ничных и след простыл, и Управа Благочиния занята совер¬шенно другими людьми, ее саму гонят прочь как назойливую попрошайку. Пришлось добывать себе пропитание ремеслом простой гулящей девки, ставши на угол и предлагая себя всем желающим, хотя бы с приплатою, потому как на ни бабу — ни мужика, плешивую, на седьмом десятке, да еще так опо¬зорившуюся, не всякий польстится.
Что же произошло, пока Верблюдова, обливаясь слезами, сидела в нужнике? Почему из всесильного городничего, ко¬торому глуповцы, как бы он ни назывался, повиновались все¬гда покорно и слепо, она в одночасье превратилась в гуля¬щую бабенку, навязывающую себя прохожим без малейшей на то взаимности с их стороны?
Прежде, чем ответить на этот вопрос, давайте попробуем разобраться в случившемся.
Что произошло бы с городом Глуповом, если бы на месте Машки оказался, скажем, Мишка — типичный холуй Кузь¬мы Поджилкина или подельник Брудастого-Второго?
Глупов продолжал бы неотвратимо погружаться в Афонькину трясину, куда сам угодил по своей собственной глупос¬ти. Глуповцы походя продолжали бы спать, не производя ровно ничего для собственного пропитания и прикрытия сты¬да, пробавляясь лишь объедками, выменянными на деготь-лапти, причем второй и последней статьи глуповского эк¬спорта они не плели уже давно.
А так как они не одни на этом свете — вокруг вон сколько еще в точности таких же глуповских губерний! — то раньше или позже (скорее раньше, чем позже) они неизбежно пали бы жертвою очередного набега либо печенегов, либо половцев, как это уже не раз бывало с ними на протяжении тысячелетней истории и, мы увидим, еще не раз случится в дальнейшем.
Спастись от этой неминуемой напасти можно было в те поры только двумя способами.
Либо выкопать из могилы закопанное туда чучело брат¬ца Сдохова и снова повторить его блестящий опыт по пре¬вращению Глупова во вселенский острог, с истреблением еще одной трети народонаселения и мученическими муками ос¬тавшейся трети в роли потомственных и пожизненных ка¬торжников — зато уж ни один печенег или половец не сунулся бы в Глупов просто из чувства самосохранения, а прочие народы боялись бы Глупова, как чумы (красной), и обходили его стороной. Либо идти по пути гужеедов и моржеедов, стремясь бороться с людскими пороками не хирур¬гическими, а гомеопатическими средствами, постепенно пре¬вращая Караван-Сарай в Думштадт и, в конечном итоге, до¬стигая чего-то среднего меж ними. На большее ни один глуповец, находясь в здравом уме и твердой памяти, и пре¬тендовать не может.
Верблюдова предпочла идти третьим путем, к которому была духовно приуготовлена с младенческих лет в своей сло¬боде Навозной. Она оставила в покое чучело братца Сдохо¬ва, а взяла на вооружение чучело братца Охова, положила его на телегу, а дохлую клячу с оной телегой поставила во главе процессии, двинувшейся из Глупова в направлении Думштадта.
Да далеко ль уйдешь, если то и дело разъезжаются ноги у дохлой клячи с чучелом прошлого на телеге? Вот глуповцы никуда из Глупова и не выбрались, только уйму глупостей на ухабах и рытвинах при выезде из города понаделали.
Верблюдова забыла, что братец Сдохов любил повторять: «Сдохов — это Охов сегодня». С таким же успехом Кузька Поджилкин мог бы сказать: «Сысоич — это Сдохов завтра». Примерно то же мог был произнести и Брудастый-Второй, если бы в его органчик была заложена таковая пиеса. По этой логике, таким образом, Верблюдова оказалась всего лишь Оховым-Сдоховым в современной ей ситуации. Но увы, ситуация-то оказалась совершенно иной, по сравнению с охово-сдоховской!
Когда Машка, подзуживаемая отчаянною Лушкою, нача¬ла свой поход в Думштадт с того, что ополчилась на непра¬вые доходы, она всего лишь повторила замах Охова-Сдохова. Но ведь те при таком замахе перебили и мучительски замучили тьму глуповцев, а добились лишь того, что непра¬вые доходы частью перекочевали к будочникам, кварталь¬ным и ближним холуям (по нарастающей), а частью ушли в подполье и размножились там неслыханным ранее образом, так что любой кабатчик мог потягаться по своему блаженст¬ву с любым холуем. Только и всего. Не решившись точь-в-точь повторить охово-сдоховский погром и ограничившись погромом двух ветеранских капустных грядок, Машка лишь опозорилась безо всякого для себя удовольствия, а неправые доходы, неосторожно потревоженные, лишь еще пуще зата¬ились и умножились в ожидании скорого своего торжества над правыми.
Еще большим позором закончилось — и не могло не за¬кончиться — машко-лушкинское ополчение против глуповс¬кого способа выпить и закусить. Дело в том, что в мире су¬ществуют целых шесть выпивошных цивилизаций, не счи¬тая нюхотных и жвачных, и глуповская относится к наихуд¬шей из них: с тысячелетними питейными традициями, изме¬нить которые в одночасье — все равно что пытаться заста¬вить глуповцев с завтрашнего утра материться по-французс¬ки. Не материться они все равно не могут, а по-французски — не умеют. Так что, кроме срама вместо мата, изначально ничего не получится.
Здесь вряд ли уместно вдаваться в подробности вопроса, почему глуповская выпивошная цивилизация хуже гужеедской или моржеедской. То ли гужеедских рестораций в Глу¬пове отродясь в глаза не видали. То ли моржеедским обыча¬ем лизать очищенную часами по капельке, на их лютом мо¬розе и при постоянном безденежье, не с руки им было. Но испокон веку уважающий себя глуповец на радостях или на горестях опрокидывал в себя ведро медовухи или чарку си¬вухи — не бочку и не наперсток, а именно ведро или соответственно чарку, — выворачивался наизнанку и проваливался в мертвецкий сон. А наутро, встряхнувшись, как ни в чем не бывало отправлялся в поте лица зарабатывать хлеб свой.
Заметим, что такое опрокидывание совершалось только по большим праздникам. Скажем, дом сгорел или хоронили кого. Словом, далеко не каждый день и даже не каждую неделю.
Ко временам Верблюдовой (еще в царствие Поджилкина) ситуация коренным образом изменилась. Переселившись из вековых изб в Кузькину пятиэтажку, глуповцы забыли про то, что опрокидывать надо по праздникам, а помнили лишь, что «опрокидывать надо» — иначе о чем поговорить потом? К этому времени из каждых пяти глуповцев один каждый день напивался вусмерть, второй — до полусмерти, третий — до одурения, четвертый — до опьянения, и только пятый, все¬ми презираемый и гонимый, упивался собственною слезою.
И вот на этих-то четверых, шагу не способных ступить без закладывания за воротник, обрушилось машко-лушкинское похмелье без выпивки. Может ли мучимый жаждою пройти мимо налитой кружки, сколько бы за нее, кружку, пи просили? Не может, ибо это выше его сил. Вот и глупов¬цы не смогли, тут же попались в рыбацкие сети, где звенели бутылки, и, прежде чем вывернуться наизнанку от отравы-сивухи самим, вывернули свои карманы перед самыми не¬правыми личностями, которых Машка с Лушкою думали извести погромом двух капустных грядок. А достался им на долю, вместо хмельных полушек, один похмельный позор. Вот уж поистине в чужом пиру похмелье!
Наконец, уже не позором, а самым настоящим самоубий¬ством закончилась — не могла не закончиться — затея Маш¬ки, по наговору девичьи наивных Аглашки и Эликашки, с переводом глуповцев на беспривязное содержание.
Дело в том, что весь глуповский умоскопизм держался на угрюм-бурчеевской идее: как бы ты ни работал и работал ли или не работал вообще — тебе трижды в день полагался ку¬сок хлеба с солью, и ни куском больше или меньше. Конеч¬но, будочники урывали побольше, квартальные — намного побольше, а холуи и кабатчики вообще пировали с утра до вечера расстегаями с икрою. Но это, как говорится, особая статья. А если обыкновенный глуповец начинал вдруг сдуру вкалывать за двух и на этом основании требовал два бутерброда вместо одной полагающейся ему заплесневелой корки, то совсем без куска оказывался другой глуповец, пусть даже и спавший походя. Он был обречен на голодную смерть, по¬скольку из произведенных первым глуповцем двух кусков один выбрасывался на помойку или скармливался будочни¬кам. Вот почему соотношение: один глуповец — один кусок, оставалось неизмененным. И вот почему всякий глуповец, вдруг переставший спать походя и начавший вести себя как дурак, которых, как известно, любит не жена, а работа, пред¬ставлял для Глупова общественную опасность и истреблялся, как взбесившаяся собака. И все приходило в глуповскую норму.
Как только Машка крикнула: «Обогащайтесь, и вам за это ничего не будет!» - кое-кто (далеко не все) из глуповцев проснулся и разными путями (разумеется, левыми, но теперь уже не неправыми) начал тянуть себе по два, а то и по де¬сять кусков зараз. Остальные проснувшиеся, но не пошеве¬лившиеся подняли вой. Но главное — без кусков остались бу¬дочники. А голодный будочник, как известно, намного хуже помеси голодного волка с голодным удавом. Глуповская ци¬вилизация сразу пошла вразнос, и спасать ее пришлось метаниями между мечтаниями и причитаниями.
Причитания, естественно, тут же свелись к скандалам и погромам. Но чего можно добиться погромом, даже и успеш¬ным? Только превращением себя в Брудастого-Третьего, пос¬ле чего надо было либо начинать все сначала — а тогда ради чего все затевалось? — либо опускаться от Брудастого к Ко¬рявому со всеми его кровавыми побоищами. Но Корявый был не женского, а мужеского полу, и к тому же не человек, а изверг рода человеческого. Машка же — даром что баба —  но уж чем-чем, а извергом никак не была.
Ну а мечтания — они мечтания и есть, хоть о шестистах секундах, хоть о пятистах днях. Несбыточны они изначаль¬но — тем более в Глупове. Только людей озлобляют. А хуже озлобленного глуповца может быть только злой печенег. Или половец. Сразу же начинаются причитания, перехо¬дящие в погром и... (см. выше).
При такой ситуации метания между мечтаниями и при¬читаниями не могли продолжаться долго. Достаточно было малой кочки, чтобы об нее споткнуться и расшибиться на¬смерть. И такая кочка скоро отыскалась. Такая малая, что ни увидеть, ни плюнуть. Просто смехотворная. А сработала на славу.
Мы уже говорили, что Глашка с Эликашкою, подговари¬вая Машку собрать Всеглуповское Вече, приготовили ей стульчик, который должен был возвысить ее над ним, позво¬лить разговаривать как бы с трона.
Ну что такое дополнение титула «подьячий», никакого отношения к Вече иметь не могущее, титулом «городничий», напоминающим прежнего «градоначальника» и при этом завлекающим какой-то девственною для глуповцев таин¬ственностью? Так, звук пустой. В Глупове градоначальни¬ка хоть дьяком назови, хоть подьячим, хоть городничим, хоть горшком — все одно получится: самодур, хамски попи¬рающий своих холуев и зверски секущий прочих обывате¬лей.
Но ведь не одному же градоначальнику над другими глу¬миться хочется. С давних времен над обывателями будоч¬ник и квартальные возвышались. Со времен братца Охова, нарекшего себя дьяком, многие квартальные, как обезьяны, из подражания сразу же в дьячки переименовались. Со вре¬мен братца Сдохова, начавшего злодействовать, как мы по¬мним, в ранге подьячего, этих самых подьячих, с разными эпитетами, расплодилось в Глупове столько, что упомянутый братец начал гнушаться своего ранга и требовал величать себя запросто, без чинов: «Великий Вождь и Учитель, Род¬ной и Любимый Братец».
И вот теперь новая напасть — Городничий.
Машка думала, что Городничим будет только она, а про¬чие подельники удовлетворятся столь же экзотическими рангами пониже, как-то: стряпчий, постельничий, кравчий, окольничий и пр. Не тут-то было! Через секунду все квар¬тальные в слободах и даже в самих городских кварталах нарекли себя городничим такой-то слободы или такого-то сарая. И если бы только нарекли! Нет, воистину вообразили себя городничими.
И город Глупов раскололся на сотню городков Глуповков.
Это было только начало.
Далее один из квартальных городничих повздорил с дру¬гим. И если раньше в таких случаях разнимал Градоначаль¬ник, то теперь кому разнимать? Оба одинаково городничие. И свара быстро переросла в ссору, ссора — в мордобитие, а мордобитие — в кровопролитие. При этом один другого ни¬как не одолеет, из сил выбивается, врастяжку лежит, а все равно ногою один другого лягнуть норовит. Естественно, оба квартала пришли в мерзость и запустение, в каковых состоя¬ниях пребывают доселе.
Увидев столь соблазнительные результаты, другие город¬ничие тоже стали награждать друг друга оплеухами и пока¬зывать Машке фигу — сначала в кармане, потом и перед са¬мым носом. И Машка ничего не могла поделать: ей ведь не дерзили, а обращались как городничий с городничим.
В таких ситуациях Машка практически перестала быть и подьячим, и городничим, а вернулась, если можно так выра¬зиться, в первобытное состояние — стала снова просто Маш¬кою, курам на смех. Это переполнило чашу ее бабьего тер¬пения; и вот, когда ей чудом удалось не допустить, чтобы глуповцы, идя стенка на стенку, себя изничтожили, она, как мы уже упоминали, кинулась в нужник и заперлась там, об¬ливаясь слезами.
Лушку, Глашку и Эликашку в сей момент будто ветром сдуло. Но ведь и помимо них у Машки была уйма других горничных, правда, не столь близких ее сердцу. Шестеро из них, самые отчаянные, кинулись к нужнику, начали стучать, кричать, а потом о чем-то шептаться с затворницею. О чем они шептались — одному Богу известно. Только Машка как была, так и осталась в нужнике. А горничные, напившись для храбрости допьяна, вышли на крыльцо Управы Благочи¬ния и хором крикнули, подражая Машкиному голосу:
— Вот я вас сейчас, мерзавцы! Не потерплю! Раз-зорю!
И для пущей острастки велели двум драгунам, составляв¬шим кавалерию Глупова, проскакать по главной улице с пи¬ками наперевес взад и вперед.
Что могли сделать два драгуна на городской улице? Даже с пиками. С таким же успехом можно было послать телегу с виселицею на ней или с ботиком Петра Великого. Конечно же, это была обыкновенная бабья истерика, когда любимая катается по полу и сучит ногами.
Но, как ни странно, подействовала даже не истерика, а именно окрик. Все до единого самозваные городничие — даже самые свирепые и грозные на вид, даже дикие абреки по происхождению, — услышав окрик, тут же напустили от стра¬ха в штаны (а некоторые не только напустили, но и наложили) и вытянулись по струнке, как псы, заслышавшие голос Хозяина.
Все до единого — за одним исключением.
И вот это-то исключение, пардон за каламбур, и исключи¬ло Машку из сонма городничих, обрекло ее на самопродажу проходящим желающим.
Тут мы приближаемся к последнему из мартирологов го¬рода Глупова. И чтобы хоть немного понять, как и почему глуповцев шарахнуло из огня в полымя, надобно чуть отсту¬пить в повествовании снова ко временам первых дней Машкиного царствия.


Рецензии