Под пятой глупости. Глава первая

Долгожданная свобода

Прощай, немытая Россия! Страна рабов, страна господ... И вы, мундиры голубые, И ты, послушный им народ.
М. Лермонтов

С исчезновением Угрюм-Бурчеева история города Глупова, как казалось, прекратила течение свое. Но жизнь про¬должалась. Не успели глуповцы ужаснуться надвигавшему¬ся смерчу (на самом деле это был лишь страшный мираж: смерч обрушился на город много лет спустя), как издали по¬слышался звон колокольчика. Резвая тройка несла в Глупов очередного градоначальника.
Новый явился полной противоположностью только что исчезнувшему. Никакой угрюмости — напротив, улыбка и любезность. Соскочив с коляски, он тотчас обратился к глуповцам с проникновенною речью. Слушать его было очень интересно, только вот беда: никто не понимал ни слова. Ока¬залось, он говорит по-французски — так и сыплет нерусскими словами, среди которых особенно часто слышалось какое-то «либерте». Ну, либерте — так либерте, от начальства еще не такое слыхивали. Но когда именитые люди города были по¬зднее званы пред начальственные очи, оказалось, что «ли¬берте» означает «свобода».
Сразу, естественно, возникли вопросы. Свобода от чего? От взимания недоимок? От телесных наказаний? От чинопослушания? Но это — три кита, на которых испокон веков стоял Глупов. Если их упразднить — что же останется?
Самое плохое, что Леопольд Лоэнгриныч Заманиловский, гусарский штаб-ротмистр в отставке (так звали нового градоначальника), не только говорил, но и думал по-французски. Думать в Глупове всегда было накладно и обычно кончалось битьем. А уж думать не по-глуповски — жди больших огор¬чений.
Так оно и получилось.
Как только выяснилось, что ни от налогового разбоя, ни от порки, ни от чинопоклонства нельзя уклониться ни на йоту под страхом полного разрушения глуповской цивилизации, стали допытываться, что ж остается в таком случае от зага¬дочной заманиловской «либерте»? Долго допытывались. На¬конец, после бесконечных переводов с глуповского на фран¬цузский и обратно, обнаружилось, что Леопольд Лоэнгриныч имел в виду увольнение граждан от обязанности ломать шапки при встрече с начальством. Эта инновация повергла собравшихся в ужас.
— Помилуйте, ваше превосходительство, — льстиво уве¬щевал градоначальника излюбленный гражданин Сила Терентьич Пузанов (явный анахронизм: Пузанов упоминается в «Истории одного города» ровно столетием раньше. Но, может быть, Пузановы в городе  Глупове не перевелись и до сих пор? (Здесь и далее примечания издателя Бестужева-Лады И. В.),  титулуя его сразу шестью чинами выше, чем полагалось, — как же можно без ломания шапок? Да ведь глуповец не ворует и не дерется только в те минуты, когда начальству кланяется! Оставь его в шапке в присут¬ственном месте — и он сразу крамолу затеет! Не то что вос¬питанность проявить, нет, — с самого повытчика начнет взят¬ки брать, будочников притеснять...
Заманиловский один противу всех стоял на своем.
— Се импоссибль! — был единственный его ответ.
То есть «это невозможно».
И непонятно, что именно понималось под «импоссибль»: то ли невозможность дальнейшего ломания шапок, когда во всех прочих городах мира давно уж кланяются иначе, то ли невозможность крамолы, даже если глуповцам не придется то и дело стаскивать шапку с головы.
Так или иначе, пришлось составлять «Уложение об уволь¬нении впредь обывателей от шапколомания в присутствен¬ных местах и за пределами оных, с заменой такового простым поклоном, между благовоспитанными людьми обще¬принятым». Околоточные огласили текст пред толпами вве¬ренных им обывателей.
Читавшие и слушавшие не поверили. Первые — своим глазам. Вторые — своим ушам.
Сначала насторожились. По своему горькому опыту все хорошо знали, что, с тех пор как свет стоит и по сию пору еще ни одно начальственное начинание не таило в себе ка¬кой-нибудь пакости для подчиненных — либо сразу же яв¬ной, либо до времени скрытой, либо немедленно оглушаю¬щей, либо чуть погодя.
Пошли пересуды.
- Это как же понимать, атаманы-молодцы? — недоуме¬вал в кабаке Порфишка Гунявый. — Ежели я, скажем, на квартального напоролся и, вместо того чтобы шапку перед ним ломать, скажем, фигу ему показываю? Так что же мне, тогда ли шапку сымать, когда он меня по харе съездит или когда будочников кликнет? И ежели меня растянут без пор¬ток на лавке под розгами, то только тут без шапки на голо¬ве? Или как?
- А ежели теперь все напротив станется? — возмечтал Гришка Хлыщ. — Скажем, я квартальному не снимая шапки киваю, а он, прежде чем меня изувечить, свою собственную с головы стаскивает!
- А по мне, лучше так, — развел философию Порфишка другой, Возглявый. — Ежели кто первый шапку снял, то ее у него и отобрать совсем! Стало быть, не нужна она ему! А ежели оба не сняли, то кто сильнее — тот и отберет!
- И как быть, ежели шапки нет совсем? — закричал Пор фишка третий, Ничавов. — Конечно, надо отобрать у кого есть, а уж потом не сымать ни перед кем!
Словом, как и предвидел Пузанов, крамола появилась как из-под земли и стала тут же набирать силу.
Первое время, завидев коляску градоначальника, обыватели, по привычке, тянулись к шапкам. Но затем, вспомнив про «Уложение», с досадою сплевывали и делали вид, будто поправляют свой головной убор. Спустя еще какое-то время самые отчаянные смельчаки стали показывать проехавше¬му начальству фигу в кармане. А еще позже совсем уж забубенные головушки стали высовывать в спину начальника язык и корчить, на потеху прочим, уморительные рожи.
 
Наконец разыгрался скандал.
Порфишка Ничавов, поравнявшись на улице с коляской градоначальника, поднес было руку к шапке, а затем вдруг, ни с того ни с сего, наклонился, поднял с земли камень и шнырнул его в коляску. Он и сам не мог дать объяснений, зачем и почему это сделал.
Выпороли его, чтобы другим неповадно было, немилосер¬дно. Но что любопытно: отлежавшись и снова встретившись на улице с Леопольдом Лоэнгринычем, он снова швырнул в него теперь уже заранее приготовленный камень. И снова не попал.
Теперь уж выпороли его не то что немилосердно, а до полусмерти.
И что же? Опять отлежавшись, он опять взялся за свое. Едва увидев Заманиловского, он стал выискивать камень потяжелее. И если бы не вовремя подоспевший будочник, то неизвестно, промахнулся бы Порфишка на этот раз.
Третья порка превзошла не только обе предыдущие, но и вообще все подобного рода экзекуции, производившиеся до сих пор.
Тем не менее спустя какое-то время Порфишка опять появился на главной улице Глупова с булыжником в руке.
Заманиловский плюнул и заперся у себя дома. Но и дома ему не стало покоя.
Окаянный Порфишка до того изловчился, что, воспользовался  очередной инспекционной поездкой Леопольда Лоэнгриныча по окрестностям Глупова, подпилил у него стропила под столом. И когда хозяин, вернувшись, сел обедать, у него прямо под ногами раздался страшный треск. Хорошо еще, что в  эту секунду, выпив рюмку очищенной, он привстал и потянулся вилкою за рыжиком. В следующую — половица вместе со стулом рухнула вниз. Удержаться на ногах удалось чу¬дом.
Выло отслужено, что положено, за чудесное спасение.
Ничавова, как закоренелого преступника, посадили в холодную бессрочно, тем более что выяснилось, будто именно он до смерти убил Порфишку Возглявого, отказавшегося помогать ему пилить. В холодной Ничавов написал Записку, В которой доказывал, что история города Глупова началась, якобы, не с «вора-новотора», а с градоначальника Грустилова, друга Карамзина. Отечественная история перенесла и этот удар, оставшись невредимою, автор же продолжал свои пись¬менные занятия до тех пор, пока его не выпустили из холод¬ной за полным истощением записи бумаги и чернил. Он пе¬режил не только Заманиловского, но и всех последующих градоначальников, за исключением новейших.
Хуже всего, что Порфишка Гунявый, оставшись без ком¬пании, отправился по избам и начал проповедовать обывате¬лям теорию Ничавова. Он договорился до того, что призывал не только отбирать шапки побогаче у мещан и купцов, но даже дерзновенно посягал на фуражки будочников. Чашу терпения слушателей переполнило упоминание о скуфейках диаконов и женских киках. Ими же самими крамольник был схвачен и выдан с головой квартальному.
Замечательно, что в Порфишкиных умопостроениях на¬счет того, как претворить в жизнь принцип уравнительно¬сти меж щеголяющими в шапках и таковых не имеющими, вдруг проклюнулись угрюм-бурчеевские нотки казарменного счастья всякого, на регулярное довольствие поставленного. (Помните? Встал, получил свой кусок хлеба с солью — и маршируй в ногу со всеми до следующего куска, как началь¬ством предписано.) Почему бы к куску хлеба не прибавить шапку и иное обмундирование? Сначала было непонятно, как могут перекликаться между собой два бреда, из совершенно разных оттенков сумасшествия проистекающие. Лишь впос¬ледствии обнаружилось, что общий корень — страшная бо¬лезнь, на манер чумы или холеры, только гораздо опаснее для людей в смысле числа жертв и мучительности страда¬ний. На протяжении веков эта болезнь была сравнительно редкою и поражала в основном юродивых. А ко времени нашествия Угрюм-Бурчеева пошла в рост и стала одолевать не только убогих разумом, но и самые блестящие умы, не исключая лейб-гусар. В нашем повествовании еще не раз придется возвращаться к этому типично глуповскому бед¬ствию — вполне возможно, роковому для всего человечества.
Пока же скажем одно: впечатление касательно видимого иссякновения крамолы представлялось обманчивым.
Когда Леопольд Лоэнгриныч проезжал однажды по Дво¬рянской улице, держа путь со своею инспекциею из Навоз¬ной слободы в слободу Негодницу, вдруг на повороте с Дво¬рянской на Большую улицу с крыши дома в коляску угодила балка и тяжело зашибла кучера. Заманиловский выпрыгнул посмотреть, с чего это балка такие траектории стали выписывать. И в этот момент вторая балка, побольше, распластала его по земле в лепешку.
Очевидцы свидетельствовали, что видели на крыше дома двух незнакомых человеков. Кинулись на крышу — поймали обоих. Кто такие? А те только мычат да руками разводят. Отправили их в кутузку. На всякий случай выпороли хозяина дома и пересекли уйму обывателей, живших или случайно оказавшихся поблизости.
Да разве этим поставленное от Бога начальство воскресишь?
Перенесли Заманиловского, еще живого, в дом. Положили в постель. Вызвали врачей.
Несколько дней и ночей промучился, сердечный, пока Богу душу отдал. То забывался и вроде бы засыпал, то приходил в себя, но тут же начинал бредить и снова впадал в забытье. Мысли и  видения чередой проходили в его угасающем сознании. Одни других безотраднее.
Грезилось ему, что доставили его на предмет отчета о своих деяниях не куда-нибудь, а в самый Правительствующий Сенат. И первый, кого он там увидел, - не кто иной, как государь Перт Алексеевич, по порядку – Первый, а по титлу – Великий.
Петр смотрел на него без улыбки. Гневался.
- Ты что же, - говорит, — так твою растак, учинил? Привел в конфузию государство! Ведь эдак и империю порушить недолго! А если твои преемники еще дальше в пагубном вольнодумстве зайдут? Все пойдет прахом! Вернемся под татар и прочих лиц пресловутой национальности (Еще один анахронизм: нашествие «лиц пресловутой национальности» состоялось намного позже монгольского и даже намного позже петровских времен). Не только шведы – чухня болотная над нами насмехаться станет!
- Ваше императорское величество! — якобы оправдывается Леопольд Лоэнгриныч, и при этом теперь почему-то не по-французски. – Да ведь я же с наилучшими намерениями-с! Ведь нынче шапки ломают разве что дикие азиатцы – ну, это им суждено до скончания веков-с.  А в просвещенной Европе давно уже руку к козырьку поднесут — и довольно-с! Меж тем мы до самого Урала по всей географии — Европа, а уж в рассуждении генерал-губернаторов — так и до самого Тихо¬го океана-с! Как же можно-с, чтобы в Европе от Темзы до Шпрее раскланивались политесом, а в Европе же, но к вос¬току от оных потоков, по-прежнему шапки ломали под стра¬хом вовсе без головного убора остаться?..
- Эка куда хватил! Да Европа на Темзе и Шпрее триста лет от шапколомания к куртуазным поклонам шла. Ты по¬смотри на картины художников голландских, каковы трис¬та лет назад писаны суть. Что узришь? Ту же грязь непролаз¬ную, то же пьянство скотское, те же драки безобразные, что и у нас по сей день. Триста лет немчуре понадобилось, что¬бы уразуметь, что водку не по ковшам, а по наперсткам раз¬ливать должно. И не опрокидывать-крякать, как клизму в рот ставить, а часами смаковать по капле — прости меня, Боже, грешного! Не смаковал... Что в грязи и вони не то что люди, людьми называться достойные, — даже свиньи у хозяина хорошего не живут! Что в драке, ежели она ради одного только куража затевается, и толку-то всего, что уйдешь с разбитой харей. Не сегодня, так завтра. Уразумевши все это, надобно и поздороваться и попрощаться по-человечески. А не уразумевши, попробуй-ка подойти, шапки не ломая. Ока¬жешься вовсе без оной, а то и без головы. И как же ты теле¬гу впереди лошади ставить взялся?..
- Да ведь как же-с, вашество! Не вы ли учили нас, холо¬пов своих, пример с просвещенной Европы брать? Не вы ли ненавидели лютою ненавистью не то что Глупов, а саму Пер¬вопрестольную? Не вы ли из глуповской избы окно в Европу прорубили, да нас через сие окно за брады наши вытащить тщились?
- Так за бороды же, а не за шапки! Европа для нас в пер¬вую голову почему примером была? Потому что один солдат регулярный играючи пятерых наших нерегулярных в полон брал, как под Нарвою. А регулярного солдата быть не мо¬жет без регулярной же промышленности. А промышленнос¬ти — без науки! Вон чего надо было перенимать без промед¬ления, смерти подобного! А если бы я с шапок начал? Да на меня бы дворяне все до единого похуже стрельцов ополчи¬лись! Стенькой бы Разиным новым назвали! Самое позднее — под Нарвою же бы и придушили. За меньшие провиннос¬ти сколько государей жизни лишилось, в том числе и россий¬ских. Вот и ты, в Глупове...

- Да ведь вы, вашество, в историю вошли как великий государь. А ежели бы еще и с шапками разобрались, вошли бы и как величайший!
— Ну, это вряд ли! Меня разве за человеколюбие честву¬ют? За Полтаву и Гангут! Посмотрел бы я, какую память о себе оставил, если бы под Полтавою мои полки побежали, как под Нарвою! Если бы под Гангутом нас перетопили, как котят. Если бы граница по-прежнему чуть ли не по Смоленс¬ку- Новгороду, чуть ли не по Тамбову-Царицыну шла. Это ведь я основу заложил, чтобы ее до Балтийского и Черного моря, до самой Персии подвинуть! И кто считал, какою ценою? Кто постыдные мои авантюры помнит? Нарвскую авантюру позорнейшую? Прутскую авантюру постыднейшую! Персидс¬кую авантюру срамнейшую? Все Полтава и Гангут, все победный Ништадтский мир покрыли! А Санкт-Петербург? Ведь говорили мне знающие люди: гиблое болото, времена¬ми выше головы заливает море, ну, оставь гавань, а город заложи, где нынче Ораниенбаум, и место здоровее, и на¬полнений нет. Нет, настоял на своем. Сколько народу зря положил! Если уж считать все вместе — и с войнами, и со стройками, — наверное, поболе, чем все супостаты до меня, от Батыя до Карла Двенадцатого. И несмотря ни на что — памятник не только поставили, а еще и сохранили. И попро¬буй кто скажи обо мне хоть слово попрека — сгрызут! Потому как Полтава, Гангут и Ништадт — не ниже Швеции, Пруссии, Австрии! Европейский лоск? Ну, это еще вопрос! Европейская держава, пусть и с азиатской подкладкой, — все признали.
И ведь не только мне памятник сохранили. Всем до еди¬ного глуповским градоначальникам — от Двоекурова и Бородавкина в одном лице до Угрюм-Бурчеева на коне. И только твой памятник, Александр, как и тебя самого, разнесли в прах — и забыли. Ни одного доброго слова. У глуповцев всегда так: чем больше их истребляешь — тем они тебе благо¬дарнее. Истребишь, скажем, шестьдесят тысяч — памятник поставят и в учебниках добром помянут. Истребишь шестьдесят миллионов — не останется ни одной старухи, которая не вышла бы на улицу, благодарная, вся в слезах и соплях, с твоею парсуною, яко святаго, в руках. А никого не истребишь, только шапку не ломать позволишь — отвратясь не наплюются и тут же забудут, словно и не был.
- Да ведь я, вашество...
- Ну ладно, пусть шапки ломать больше невместно было. А крамоле-то зачем попускать? Ты знаешь, что мой Преоб¬раженский приказ на деле пытошную камеру являл? И рабо¬тала эта камера без продыха, денно и нощно. Тысячи воров на дыбе жизнь в страшных мучениях кончили. У него еще и крамола-то в мыслях не созрела, он еще просто на власти предержащие душою озлился — и часто не без резону. А его уже на дыбу — и каленым железом. Слово и дело государе¬во! И главное — тайно. Был человек — и исчез человек. Страш¬но! Вот таким-то манером глуповские градоначальники до самого Угрюм-Бурчеева строгий порядок держали. Чуть по¬явился подозрительный — и нет его! Зато каждый градона¬чальник безбоязненно по городу ездил и ходил. Даже неза¬долго до тебя в одиночку ночью к полюбовницам. А ты рас¬пустил команду, выехал вот — и не его, крамольника, а тебя больше нету...
Долго еще вещал государь об особенностях глуповского восприятия начальников. Леопольду Лоэнгринычу запомни¬лись почему-то только слова: «И в народе говорят: бьет — значит, любит». А потом голос стал слабеть, слабеть. Вели¬чественная фигура государя начала расплываться, словно в тумане. На минуту умирающий забылся.
А когда вновь очнулся, оказался вдруг вовсе не в Прави¬тельствующем Сенате, а в компании нескольких бородатых господ профессорского вида в строгих сюртуках и жилетках с золотыми часовыми цепочками, как видно продолжавших меж собою давно начатую беседу. Здесь уже и язык, и тон, и самые слова были совершенно другие. Чаще прочих слы¬шалось странное для уха Леопольда Лоэнгриныча слово «ев¬разийство».
— Милостивый государь! — обратился к Заманиловскому один из собеседников. — Позволю себе заметить, что ваши распоряжения заслуживают одобрения каждого просвещен¬ного человека. Однако, позволю себе заметить, вы не приня¬ли во внимание всей специфичности нашей евразийской ци¬вилизации. С одной стороны, мы, конечно, Европа. Европою были тысячу лет назад, ровно ничем не отличаясь от племен по ту сторону Лабы. Как до принятия ими и нами веры христианской, так и после. Европою оставались и семьсот лет назад, ничем существенно не отличаясь ни от Польши, ни от Венгрии, ни от мелких западноевропейских княжеств, исключая разве что Италию и крупные торговые города. Конечно, татаро-монгольское иго разом превратило Русь в Балканы под пятою оттоманов. Но ведь поднялись постепенно снова по¬чти до Польши и Венгрии. А это, без сомнения, чистейшая Европа, пусть и Восточная. Наконец, полностью стали Евро¬пою при Петре Великом и остаемся таковою по сию пору.
- Да ведь я именно поэтому... — пролепетал Леопольд Лоэнгриныч, признавая в собеседниках своих соотечествен¬ников и почти современников, разве что из города чуть луч¬ше замощенного, чем только что оставленный им Глупов.
Но говоривший не обратил на него никакого внимания.
- Позволю себе заметить, милостивые государи мои, — продолжал он, обращаясь уже не к Заманиловскому, а к двум другим собеседникам, — что сказанное мною есть чистая правда. Но не вся правда. Другая ее сторона заключается в том, что значительную, может быть даже преобладающую часть наших пространств составляет Азия. И не только, так сказать, географических, но и, так сказать, умственных и нравственных, проще сказать, интеллектуальных и психоло¬гических. И не то чтобы Азия китайская или индийская — там особые азиатские цивилизации. Азия, так сказать, цент¬ральная — от Персии до Монголии и от Самарканда до Каза¬ни. Впрочем, Казань географически — это уже Европа. Но негеографически ничем от Ташкента не отличающаяся.
А чем в главном отличается Азия от Европы, милостивые государи мои? Разумеется, не только религией или наукою, искусством или юриспруденциею. Прежде всего нравами-с. Проще сказать, моралитетом и проистекающим из него ми¬ровоззрением.
В Европе человек без сопротивления дает себя арестовать, заключить в тюрьму, казнить. Но только если знает, что его арестовывают, заключают и казнят по закону. Пусть неписа¬ному, а в обычаях-традициях, проще сказать, в прецедентах установленному. Если же не по закону, а по произволу — пусть даже короля, императора или самого святейшего папы, — он будет протестовать, вопиять и даже восстанет, предпочтет пасть стоя, чем жить на коленях. Он и взятку даст там, тому и в таком размере, где, кому и в каком размере освящено обычаем. Он и уважение окажет строго в рамках тех же обычаев, ставших неписаным законом. Он и презрение про¬явит к тому, кто живет и работает не как обычаем-законом установлено. Словом, он законопослушен и традициям при¬вержен. И это дает ему силы для воспитания в себе и переда¬чи потомству чувства человеческого достоинства. Вот в нем-то, в чувстве человеческого достоинства, и есть главное от¬личие Европы от Азии. Законопослушание или чинопослушание — вот истинная демаркация, позволяющая точно оп¬ределить, в Европе ты обретаешься или в Азии.
Что же касается Азии в ее натуральном виде, милости¬вые государи мои, то в ней человек без сопротивления даст сделать с собой все, что угодно, любому, кто сильнее его фи¬зически или выше по положению социальному. Он, если бе¬зоружный, бросится в ноги и будет целовать сапоги любому, кто встанет перед ним с кривою саблею в руках. Ибо знает по горькому многотысячелетнему опыту своему, что это един¬ственный способ сохранить свою жизнь. И в Индии, и в Ки¬тае, и в Персии, и в Туркестане. И никакие законы-обычаи тут не помогут. Все идет по принципу: я — начальство, ты — дурак; я с саблею — ты у меня в ногах и в полной моей воле. Поэтому взятка здесь дается не там, не тому, не столько, сколько положено, а везде, всем, от кого зависишь, и столько, сколько требует или, на худой конец, сколько наскребешь. Поэтому уважают здесь не по делу, а по чину. Всех, кто выше. И только тех, кто выше. И презирают только тех, кто ниже. А достоинство свое, которое, конечно, тоже можно назвать человеческим, но в корне отличным от европейского, точнее сказать, стадным, полагают единственно в том, чтобы стро¬го соблюдать приверженность роду своему и смиренно вос¬принимать все, выпадающее на долю сословия, в коем ро¬дился. Родился рабом или отдан в рабство — будь и духом рабом. Коли крестьянином или ремесленником, купцом или воином — будь духом крестьянин, ремесленник, купец, воин и целиком во власти своего господина. Если сам господин — будь господином над рабами и подданными своими, но пос¬ледним рабом у ног господина, который сильнее тебя. Ибо только так можно выжить и жить в Азии. И хоть ты его ха¬ном назови, хоть беком, хоть пашою, хоть султаном, хоть раджою, хоть богдыханом, хоть президентом, хоть мини¬стром, хоть председателем, хоть секретарем — он так и останется всегда и во всех случаях полным господином над свои¬ми рабами и последним рабом у ног своего господина. Разве не то же самое видим мы как в городе Глупове, так и за его пределами, включая ближнее зарубежье?..
- Но ведь и это не вся правда... — вставил было свое слово Леопольд Лоэнгриныч.
- Совершенно верно, — перебил его говоривший. — Весь вопрос в том, как относиться к вышеочерченному европейству и азийству, столь сложно перемешавшемуся в нашей крови. Не забудем, что наше дворянство почти наполовину тюркского происхождения, о чем можно судить хотя бы про¬сто по фамилиям. И это началось задолго до татаро-монголь¬ского нашествия. Не одного ведь Владимира Игоревича же¬нили на Кончаковне. И не один русский князь принимал к себе в войско половецких воинов, не говоря уж о чуди, жму¬ди и прочих племенах, составивших родословную города Глупова. А уж за два с лишним века нашествия можно себе представить, какое кровосмешение шло при налетах хищ¬ников! Так какое же из двух нам, близнецам сиамским, от¬ринуть из намертво сросшихся тел? Азиатское ли, евро¬пейское?..
- Осмелюсь возразить вашему превосходительству, — вступил в разговор другой собеседник, постарше первого и с более окладистою бородою, — что азийство, как бы мы его ни понимали, никоим образом не может быть трактовано как нечто низшее по отношению к европейству как высше¬му. Это скорее отношение круглого к быстрому или большо¬го к зеленому. Просто две существенно разные цивилизации, и еще вопрос, где больше положительного, а главное — что жизнеспособнее. Разве не заслуживает осуждения грубая индивидуалистичность или, скорее, эгоистичность Запада, пе¬реходящая в бесчеловечный расчет под общим девизом «Всяк за себя — один Бог за всех»? Разве допустимо ругать стадностию принцип коллективности, общинности под прямо противоположным девизом «Один за всех — все за одного»? Раз¬ве не ясно, что первый принцип неизбежно склонит Европу к упадку, тогда как второй столь же неизбежно приведет Азию к подъему? Ведь была уже Европа античная, которая умерла заживо, и на ее трупе воцарилась чистейшая варварс¬кая Азия, ставшая нынешнею Европою. Так почему же не предположить, что нынешняя Азия станет завтрашней Европой, тогда как нынешнюю Европу постигнет судьба античного мира? Почему нам, европейцам, не использовать при этом все преимущества нашего гибридного положения, чтобы сия смена цивилизаций стала для нас возможно менее болезненною и возможно более выгодной? Наш дух общинности, наши вековые нравы и обычаи — все. положительное в них (а в них есть не только отрицательное) должно быть по возможности сохранено ради благополучия сегодняшнего и особенно завтрашнего.
- Вот почему, — обратился говоривший непосредственно к Леопольду Лоэнгринычу, — если уж возникла необходи¬мость отказаться от ломанья шапок, то никак нельзя сводить эту процедуру к замене шапки в руке на цилиндр. Скорее уже надо было добиваться, чтобы и шапки не ломались, и чинопочитание оставалось. И в этом вам могла бы помочь не только полиция, но — гораздо действеннее — община. Вспом¬ните, как глуповские обыватели собственными руками сму¬тьянов полиции выдали. И если бы в их сознание энергичнее внедрить все три составные части девиза «самодержавие, православие, народность», а главное — получше истолковать, что именно сия последняя означает и какие преимущества дает, не преступники, а вы сами, при всех успехах промышленности, наук и искусств, гуляли бы спокойно по улицам в одиночку, как ваши предшественники.
- Я позволю себе не согласиться с вами, сударь, — вме¬шался третий собеседник, помоложе, упредив Леопольда Лоэнгриныча, открывшего было рот для оппонирования. — Конечно, Европа есть Европа, Азия есть Азия-с. Но осмелюсь заметить, что именно Европа, если можно так выразиться, определяет лицо современной мировой цивилизации, тогда как Азия целиком и во всех отношениях зависима и долго будет еще зависима от нее. Если Европа и падет, подобно Риму, то не потому, что Азия ее одолеет, а по причине соб¬ственной старости, если можно так выразиться, умрет есте¬ственною смертью. Как и Азия в свое время, если только у Азии есть более отдаленное будущее, нежели у Европы. И мы опять-таки возвращаемся к вопросу о том, как относиться к европейству и к азийству: культивировать ли у нас азиатс¬кие начала — и тогда мы так и останемся Персией со столи¬цею пусть даже в Стокгольме, Индиею с германскою армиею. Либо культивировать европейские начала, как это сделали чехи, венгры, поляки, — и тогда мы станем еще одною Австро-Венгриею, а затем, Бог даст, и Германиею. Я решительно за последний путь, потому что первый ведет нас обратно в село Коломенское, а затем и в ханскую ставку Сарай ожи¬дать нашествия нового Тохтамыша, с Востока ли, с Запада — безразлично.
— Вот почему, — это уже предназначалось Леопольду Лоэнгринычу, — я целиком поддерживаю ваши шапочные преобразования и посоветовал бы лишь проводить их еще более энергично, всемерно заботясь при этом о поддержании порядка и наказании каждого злодейства. Впрочем, это те¬перь уже дело ваших преемников, а о ваших собственных делах пусть судят потомки...
При этих словах в комнате вспыхнул яркий свет, заста¬вивший Леопольда Лоэнгриныча зажмуриться. Когда он от¬крыл глаза, комната выглядела совершенно иначе. И собеседники — тоже.
Вместо трех солидных господ, прилично одетых, в кото¬рых по разговору можно было бы, не ошибаясь, признать, скажем, университетского профессора, губернского предводителя дворянства, литератора, врача, присяжного поверенного, перед ним сидели теперь два существа, чей пол, возраст и чин абсолютно не поддавались определению.
С одной стороны, это были вроде мужчины, о чем свидетельствовала борода на лице одного из них и грубый, хриплый голос другого, безбородого. Кроме того, на них были не юбки, а портки из грубой, то ли холщовой, ТО ли брезентовой ткани синего цвета, стираные-пере¬стираные и латаные-перелатаные. А вместо блузок — руба¬хи в какую-то дикую клетку, мятые-перемятые, такие же грязные и вонючие, как портки. При этом у одного, борода¬того, портки вообще были урезаны выше колен и открывали давно не мытые волосатые ноги в сандалиях, похожих на древ¬неримские, только без ремешков на голенях. У другого портки были до щиколоток и на ногах башмаки, но такого вида, который вызвал бы содрогание у любого глуповского нище¬го. У обоих расстегнутые рубахи открывали впалые, явно не женские груди, причем у бородатого, к большому облег¬чению Заманиловского, на груди красовался православ¬ный золотой крестик, а у другого на рубахе была прищепле¬на маленькая иконка с неизвестным Леопольду Лоэнгринычу  святым, лысым,  но почему-то  без ним ба над головой.
С другой стороны, прически у обоих (обеих?) были явно женские. У бородатого — косичкой, перехваченной резин¬кою, у безбородого — пышными локонами, как у завитых девиц времен ранней юности Заманиловского. Кроме того, бородатый, в отличие от безбородого, верещал чисто бабь¬им сопрано, и оба (обе) немилосердно, тоже чисто по-бабьи, кокетничали, поводили бедрами, строили глазки один друго¬му (одна другой), делали ручкой и даже ножкой. Ну, чисто балерины! Словом, бабы и бабы.
Налицо были явные выродки. Не в ругательном, а в меди¬ко-психиатрическом смысле этого термина. Дегенераты. Даже по сравнению с самым последним из глуповских юро¬дивых.
Почти все слова, которые они произносили, звучали дико и странно для Заманиловского. Но так как почти всякое сло¬во сопровождалось привычным для каждого глуповца непристойнейшим матом - причем на сей раз мат был еще грязнее и непристойнее, чем привычный бывшему градона¬чальнику, — то в общем и целом интонация была понятна. Мат, и еще то обстоятельство, что перед собеседниками была бутылка с прозрачной жидкостью, напоминавшей водку — по запаху неочищенную, — из которой они наливали в стака¬ны дополна и пили залпом, после чего пустую бутылку стави¬ли под стол, а из-под него доставали новую, укрепили Лео¬польда Лоэнгриныча в подозрении, что перед ним все-таки не женщины, а мужчины. Ну не могут женщины так грязно материться и так зверски хлестать водку, как не смог бы самый лихой запорожский казак!
Мебель в комнате походила на больничную. Или, точнее, на обстановку сумасшедшего дома, специально изготовлен¬ную для палаты буйнопомешанных, чтобы не было на чем остановиться глазу и за что ухватиться руке. На стене висело что-то вроде картины, исполненной ребенком-дебилом. Или пациентом этого дома. Из черного ящика в углу доносилась страшная какофония, напоминавшая скрежет железа по стек¬лу. Однако, судя по всему, эта какофония доставляла жено-мужчинам   (или   мужеженщинам?)   неизъяснимое   удовольствие. Во всяком случае, после особенно оглушительных рулад они сладко зажмуривались, как после опрокинутого стакана, и произносили одно и то же слово: «Ка-а-айф!».
Заманиловскому, не знавшему английского, сначала по¬казалось, что они говорят по-французски «кай», то бишь «пе¬репелка», в просторечье «болтушка». Но потом он понял, что это универсальное слово обозначало любое удовольствие — в противоположность неудовольствию, обозначаемому много¬образным матом, в зависимости от характера огорчения.
Но самое удивительное — первое, что услышал Леопольд Лоэнгриныч, это слова:
«Мы, деятели науки и искусства»... Вот те на, подумал он, до какой же степени могли опуститься бывшие глуповские знахари и скоморохи!
Бородатый так и пропел женским сопрано:
«Мы, деятели науки и искусства...». А затем, воззрившись на невесть откуда взявшегося Заманиловского, но нисколько не удивившись его появлению, хлопнул еще один стакан и спросил:
— Ты что это вырядился, как пенс после Отечественной? Смотри — даже кресты на мундир нацепил! Все по моде! Небось на Тишинке по дешевке брал?
И, не дожидаясь ответа, снова обратился к собеседнику:
— Так вот, я говорю, мы, деятели науки и искусства, не можем стоять в стороне от великого противостояния славя¬нофилов и западников. (Фразу не раз прерывал и завершал забористый мат ее произносившего, но мы опускаем его и здесь, и в последующем повествовании, ибо иначе из-за сквер¬нословия невозможно будет уразуметь смысла сказанного, что, впрочем, казалось собеседникам неважным, ибо каж¬дый из них разумел свое, даже не пытаясь понять другого.) И бесспорно, западники были стопроцентно правы. А славя¬нофилы столь же стопроцентно ошибались. Возьмем хотя бы знаменитую историю с шапками. Разве можно было зани¬маться такой самодеятельностью? Разве трудно было выпи¬сать из Гарварда шляпных дел мастеров, чтобы они вмиг переделали наши глуповские малахаи на ковбойские шля¬пы? И ничего не надо бы было ломать. И дело с концом...
«Боже, что он такое несет, — подумал Леопольд Лоэнг¬риныч. — Ведь на нем крест. А вместе с тем на нем креста нет!».
— Как же, с концом! — ехидно захрипел будто в ответ на его мысли безбородый.
И тут же уточнил, что именно он подразумевает под концом у своего собеседника, причем та¬ким образом, что бывший гусар Заманиловский густо покрас¬нел.
— Много вы нас шапками закидали? Что ни шапка — позорище, мать-перемать. Шапку-то, как ее ни ломай, надо было любой ценой сохранить! Нет, что ни говори, славяно¬филы были правы: самодержавие, православие, народ¬ность — вот наше спасение. Я бы добавил еще сюда: и абсо¬лютная нивеляция всех и всего! И пусть осеняет нас знамя блаженныя памяти Угрюм-Бурчеева и Порфирия Ничавова, Порфирия Гунявого и Григория Хлыща!
«Господи, что же этот-то говорит! — ужаснулся Лоэнгриныч. — Как мог он в одну кучу свалить глуповских юродивых и закордонных нивеляторов, Угрюм-Бурчеева и его смертель¬ного супостата Порфишку Ничавова? Какая каша в голове у деятеля науки (или искусства?)».
И с тихим стоном бывший градоначальник окончательно погрузился в небытие.


Рецензии
Интересная ИСТОРИЯ!!! Мне очень понравилась! Концепция поразила! А о Мастерстве написания говорить не приходится... Вы Мастер- Профи! Спасибо за удовольствие!

Анна Серпокрылова 2   04.09.2013 16:52     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.