Повесть Гаврилыч Изд-во Ривера, 2009 год

                Г А В Р И Л Ы Ч
                повесть


                Предисловие

Когда-то, ещё будучи мальчишкой, я страстно мечтал стать геологом.
Постоянно лазил по скалистым берегам Чусовой в поисках того самого сокровенного чудо-камня, способного осветить, в прямом и переносном смысле, наш глухоманный край и не лёгкий труд жителей нашей забытой Богом деревни Луговая (Копчик).
Своими изысканиями мне нравилось заниматься в поздно-весеннюю пору, когда вешние воды ручьёв и речек вымывают на поверхность всё то, что прежде было недоступно глазу... Особенно много интересного, а порой и невиданного, открывала для меня Чусовая, всякий раз после ледохода обновляющая свои берега. Однако, обследуя их, я, вместо драгоценных самородков и самоцветов, находил осколки кварца да покрытые глазурью или с неведомыми прожилками камешки, а иногда и следы от некогда проплывавших здесь караванов с «железным» грузом от уральских заводов. Случалось, что река выносила на берег старинные кованные гвозди да скобы, — всё что осталось от затонувших барок, неудачно повстречавшихся с каменными «бойцами»...
Шли годы. Я вырос, но геологом так и не стал — по независящим от меня обстоятельствам. Но, не смотря на это, со временем, заинтересовавшись богатой историей земли уральской, её людьми и местами их проживания, я осознал, что и моё занятие, с изучением старых газет и архивных материалов, тоже сродни работе геолога. Находить и открывать под слоями забвения ранее неизвестные события и людские имена — это весьма благородное и поучительное дело. Кто-то, благодаря тебе, подивится истории родного края, а иной откроет для себя некогда проживавшего в твоём селении талантливого человека, которого, в меру своей величины и огранки, можно сравнить с самородком или камнем — самоцветом.
Человек, о котором пойдёт речь в моём повествовании, в своё время, был достаточно известной личностью, чтобы беспокоиться о его бесследном исчезновении с литературного горизонта. Но если этот горизонт — всего лишь архивная полка покрытая пылью забвения, где среди множества поимённых дел есть и такие, которые следовало бы заново открыть.
И что самое главное — они этого заслуживают, потому как некоторые из них, пусть не особо броские на первый взгляд самородки и самоцветы, всё же являются составной частью государственного ожерелья России. 
И я не покривлю душой, если скажу, что именно к такой плеяде людей относится уральский писатель Александр Гаврилович Туркин.

                Александр Шатрабаев








                Часть первая

                Глава 1


                «МЫШИНАЯ ВОЗНЯ»

Летняя пора. Жара от полуденного солнца проникает во все углы и расщелины. Даже легкий прозрачный ветерок, дующий со стороны заводской плотины, не приносит благостной прохлады. Вместо неё с ближних береговых луговин долетает пряный запах от скошенных трав. Широкая поселковая улица пустынна. В эту пору почти весь мастеровой народ со своими семьями пребывает на покосах. Некоторые признаки жизни можно наблюдать лишь при волостном правлении. Если пройти под настежь распахнутыми окнами этого почерневшего от пыли и времени двухэтажного деревянного строения, в недрах его можно услышать мышиную возню конторских людей. Иногда из подворотни залает не весть на кого одуревшая от жары собака  — и вновь тишина.
— Ни тучки, ни облака... — глядит за окно старшина из бывших заводских приказчиков, вытирая платком яйцевидную лысую голову.  — Так и хочется молвить, что всё это пекло — не иначе как к грозе да с хорошим дождём. Вторую неделю паримся здесь...
Пожилой человек сокрушенно глядит на то, как я, писарь, подкладываю ему на стол всё новые и новые бумаги. В углу, за моею конторкою, расположился счетовод А.Г.Туркин.
Старшина — занозливый старичок, очень часто не упускает случая поязвить над Александром Гавриловичем, которого, не смотря на молодость, не иначе как только по имени-отчеству никто из конторских и не называет. Для меня же он — просто Гаврилыч. Многие знают, что это его теперешний псевдоним, которым он обозначает себя, время от времени публикуясь в губернских газетах.
Сейчас старшине не до своих излюбленных «шпилек», вроде: «Тебе бы, брат, не костяшками щелкать,  — играя на счётах,  — а уже насовсем податься до редакционной службы... Да, видимо, ещё не созрел, коль не берут. А, может, и зреть более некуда? Засох, как осенний репей. Ещё цепляться пытаешься... Да лишь одна пыль от твоих писулек!».
Размякнув от жары, бывший приказчик  похож теперь на сидящую в будке, подле волостного правления, дворовую собаку, у которой вместо отвисшего длинного языка — змеиное жало. Он, теперь придавленный разряженной тишиною,  пытается расслышать, как жужжит в порожней склянке для полива цветов синяя навозная муха, залетевшая в окно со стороны мусорной кучи, что расположилась между заводоуправлением и базарною площадью.
До обеда ещё далеко, но уже хочется распрямить спину, подняться и выйти на двор — в тень под навесами.
 — Пойдём, Васильич, перекурим чуток, — обращается в мою сторону Туркин, и, решительно отложив счёты и счета, направляется к открытой настежь конторской двери. Я иду следом.
 — Дел невпроворот,  — пытается, было, остановить нас  старшина, да махнув рукою, тоже встаёт, чтобы налить из кувшина тёплой и совсем безвкусной воды.
— Хоть бы что случилось... — бормочет он,  слепо рассматривая из окна наполовину усохшую и теперь похожую на огромную лужу заводскую запруду, оцепеневшие без работы, серые кирпично-каменные цеха и фабрики Верхне-Уфалейского завода.
На дворе  — окончание девятнадцатого века.


                Глава 2

                «ЧЕЛОВЕК ОН БЫЛ МАЛЕНЬКИЙ…»

Я — совсем не обладатель машины времени. Но там, откуда я родом — начало третьего тысячелетия, и у нас уже давно не курят той марки папирос, которые мне предлагает теперь Туркин. Я понапрасну роюсь в карманах в поисках зажигалки, и, не отыскав, прикуриваю от поднесённой Гаврилычем спички. Мы жадно затягиваемся и смотрим, как возносятся к всегда единому для людей небу наши переплетающиеся струйки табачного дыма.
Между нами прозрачная временная стена — не потому ли я настолько уверен, что уже однажды жил в этом Туркине. Он — моё прошлое — уже ушёл от меня. Ушёл туда, куда возвращает лишь память. Я остаюсь на земле, а он или в недрах её или там, над головою… И, тем не менее, я чувствую его, который всё время ходит то впереди меня, то где-то за спиной. Ходит всё такой же средне-рослый и в меру полный, хмурый и сосредоточенный, с тем выражением на лице, с которым он, бывало, искал свой смысл жизни.
И служим мы с Туркиным не то в провинциальном городке, не то в большом посёлке. Занимаясь оба в одной волостной канцелярии, под одним начальством, оба получаем одинаковые гроши и, наконец, занимаем одну комнату со столом в съёмной квартире. Большей частью мы с ним неразлучны и никогда ничего не скрываем друг от друга. И всегда, при остроугольных житейских невзгодах, помогаем друг другу, по мере сил и имеющихся в распоряжении средств, и живём, казалось бы, странною, однородною жизнью, как будто изолированные от остального мира, узнавая о его существовании посредством газет да редких писем, которые, как правило, к закостенелым холостякам приходят лишь изредка.
Я почти благоговею перед ним, поскольку в Туркине, а это смогли б подтвердить многие, кому хоть однажды довелось повстречаться с ним, во всём чувствуется сила. Без какого-либо намеренного напора, она проявляется в складках его угрюмой фигуры. Если судить о его должностном месте, — человек он был маленький: поначалу писарь, а затем счетовод; но в каждом его движении, в поступке, а также при разговоре с начальством, в манере держаться,  — везде чувствовалась та независимость внутренней силы, которая и маленького человека ставит в ряды тех людей, для большинства из которых авторитеты отсутствуют вовсе и с которыми следует считаться.
А с той поры, как Александр Гаврилович прирос к перу и стал хоть изредка печататься в газетах, все конторские деятели, ощущая его неординарность, отчасти стали побаиваться его. Чего стоил один его взгляд, исподлобья бьющий на вылет. А то, что он говорил в основном тихо, как если бы пугаясь своих неординарных взглядов, которые он находил «необходимыми иногда»  в этой «нашей скотской жизни», не делало его образ тусклым до никчёмности. При всей своей не броской, но и неординарной внешности, он всё же походил на маяк…
— Вот змея!.. — выругался Туркин,  — до сих пор, как заноза супротив добрых людей, сидит в нём эта распущенная приказчичья манера общения…
— И «занозу» эту, по всей видимости, не вырвать и клещами,  — поддерживаю я Гаврилыча, и мы, побросав окурки, вновь поднимаемся на второй этаж к своей скучной и опостылевшей работе.
Глава 3

                О ЧЁМ ВЗДЫХАЮТ СТАРЫЕ МЕХА

Освобождались мы с Туркиным от конторских занятий к часам пяти вечера и шли до своей квартиры, которая была в версте от учреждения, где мы служили.
Дорога наша проходила по краю заводской запруды, вокруг некогда просторного, еще не загаженного мусором водоёма, подле которого в хаотичном порядке были разбросаны разномастные избы с хозяйственными постройками для коров и лошадей и высоко взбирающимися на пригорки огородами. От заводских строений посёлок разрастался к подножью горы и густого леса, что со всех сторон окружали Верхний Уфалей, большинство населения которого, в полторы тысячи человек, было занято на «железной» работе.
Вереницами шли до огнедышащих домен подводы, в больших коробах которых везли чёрный древесный уголь, круглый год катились двухколёсные дощатые тележки с бурой рудой. Далеко были слышны; равномерный гул прокатного стана и тяжёлые вздохи старых мехов, дающих дутьё печам.
Именно здесь, на одном из уральских заводов, в 1882 году, двенадцати лет от роду, Туркин начал свою трудовую деятельность, в качестве рассыльного при заводской конторе. Как утверждают архивные документы, именно в этот год Уфалейские заводы, некогда принадлежавшие наследникам господина Губина, после ряда нечистоплотных операций перешли в руки акционерных компаний. Вот как описывал это «дело», посредством диалога между героями романа «Приваловские миллионы», его автор, Д.Н. Мамин-Сибиряк:
« — Шатровские (Уфалейские. А.Ш.) заводы, Васий Назарыч, проданы,-
проговорил Верёвкин, чтобы разом покончить эту тяжёлую сцену.
— Как проданы? Кому?.. Зачем?
— Для покрытия казённого долга министерство сочло самым лучшим  — пустить заводы с молотка.
— Кто же их купил?
— Какая-то компания...
— Что ж досталось наследникам?  — спросил старик.
— Заводы пошли по цене казённого долга, а наследникам дали отступных, кажется, тысяч сорок...
— И всё кончено?
— Теперь все. Компания приобрела заводы с рассрочкой платежа на тридцать семь лет, то есть немного больше, чем даром. Кажется, вся эта компания — подставное лицо, служащее прикрытием ловкой чиновничьей афёры».
Надо сказать, что в отличии от Дмитрия Наркисовича, его менее известный собрат по перу, Туркин, хоть и родился позднее, 23 февраля 1870 года, однако, образно выражаясь, был с ним «одной крови»,замешанной на заводской копоти пропитанной запахом железа и древесного угля.
Александр Гаврилович, по своей родословной, являлся внуком крепостного мастерового и сыном мелко заводского служащего, Гаврилы Филипповича Туркина. Однако, в отличии от автора «Приваловских миллионов», для него путь писателя — выходца из низов  — был особенно труден; отсутствие литературной среды, дружеской поддержки и общения, насмешливое, а часто и враждебное отношение,  — всё это, как и в моём двадцать первом веке, о чьей литературной «почве» ещё предстоит поговорить, было обыденным явлением для творческой жизни писателя провинциала.



                Глава 4


                «ВСЁ, ЧТО ВАМ ТОЛЬКО УГОДНО»

После не то обеда, не то ужина, или и того, и другого разом, мой прошлый образ, назовём его добрым приятелем, или, если хотите, братом, обыкновенно раздевался и залезал в свою скрипучую кровать, где брался, первым делом, за газеты. Не смотря на своё скудное жалование в двадцать пять рублей, Туркин ухитрялся выписывать «с рассрочкой» две-три газеты и каждый день систематично прочитывать свежие номера от «корки до корки». После чтения он, задымив папиросой и ненадолго сосредоточившись на одной из не побеленных сучковатостей деревянного потолка, начинал, обыкновенно, комментировать прочитанное; и с каким-то особенным наслаждением, словно б разоблачая очередные происки врага, старался налегать на те места, где отмечались тёмные явления жизни.
 — Вот, почитай-ка, брат... Длинный перечень мерзостей дня: умерла с голоду учительница, изнасиловали ребёнка, один из профессоров пошёл против науки... Ты только вдумайся! Точно скорбный лист жизни... А где они, «светлые явления»?
Я, не без соучастия к этому обозрению, слушаю откровенно злорадствующие высказывания приятеля, которому, конечно же, невдомёк, что минет век и в российских газетах, и наяву  можно будет прочитать и увидеть собственными глазами ещё более хлёсткие отражения жизни, которые наша коммерческая пресса любит посмаковать, давно уже позабыв об этих самых «светлых явлениях»,описывая которые издатель навряд ли поднимет «бульварные» тиражи.
Надо сказать, что не раз задумавшемуся об истинных ценностях сенсационной информации, Туркину как-то явился сон, о котором он не преминул поведать мне, разбудив среди ночи. Представляя свои литературные способности, однажды попадает мой приятель в неведомый провинциальный городок. Радостный, он вбегает к некому Ивану Иванычу, который издавал газету под названием «Всё, что вам только угодно».
— Вам, собственно, что нужно?  — спрашивает Иван Иваныч.
— Я  — литератор. Не угодно ли вам мои услуги?
— А вы что можете, собственно, писать?
— Да всё, что вам только угодно...
— Это — хорошо. Газета в наше время должна быть нечто вроде Ноева ковчега: одна пара чистых и девяносто девять нечистых животных. Нужно, чтобы она плясала, вертелась, прыгала как волчок, по голове читателя. Говори, не стесняясь и не останавливаясь ни перед чем... Ври, доноси, изгибайся. Совесть и стыд убери дальше, ибо это враги общественного темперамента. Вы меня поняли?
— Понял, — готовый на всё, соглашается Туркин.
С той поры он, литератор, ведёт деятельный образ жизни, С утра до вечера шныряет по улицам и собирает «материал». Источником «достоверных сведений» служат: Акулина Прохоровна, сторож на 20-ой версте железнодорожной будки, и дворник Степаныч, что служит при волостном правлении, а также собственное воображение и собственная неуёмная фантазия. Гаврилыч изобрёл себе легион псевдонимов. Сегодня он  — «Чижик», завтра  — «Брехунец»,после завтра  — «Болтунец». Читатель всё это читает и дивится: отколе это только и пишут...
 «Жанр» у бывшего счетовода всевозможный. Сегодня он пишет: «По утру у г-на А сбежал телёнок. Говорят, сильно мяукал, бедняжка. Приняты меры». Завтра: «Третьего дня замечена кража. А, в прочем ,кражи, кажется, не было»…
Приятель мой просыпается в холодном поту и вздыхает свободно. Слава Богу, что это только сон. Пусть уверяют, что это бывает в действительности.
Всё это  — сплошное враньё...


                Глава 5

                «МЁРТВОЕ КОЛЕСО»

Оставаясь посреди этой томительно однообразной жизни заводского посёлка, наблюдая, как его коллеги пьянствуют, дрожат перед начальством, сплетничают и дуреют от кошмарных снов, может быть и родилась у Туркина потребность литературного творчества, дабы показать людям всю бессмысленность подобного существования, пробудить в них веру в себя, в своё право на счастливую результативную жизнь.
Его первое стихотворение «Умерла ты рано...», подписанное инициалами А.Г., появилось в газете «Екатеринбургская неделя» в 1889 году, когда автор ещё был учеником Верхне-Уфалейского училища. В его стихах, которые стали появляться в различных губернских газетах, сказывалось влияние гражданской лирики Надсона.
Гаврилыча всегда привлекали «прекрасные, задумчивые строфы, проникнутые кроткой грустью и любовью». К достоинствам Надсона Туркин так же относил внимание к простому человеку, к скромной природе, к поискам «истинного счастья», в «простоте и звучности» его стихов.
Как писал в своё время ведущий уральский литературовед И.Дергачёв: «Поэзия камерная, поэзия интимных чувств отвергается Туркиным». Тому подтверждением вот эта строфа:
«Но могу ли я петь, если в мире кипит
И несётся борьба беспощадная,
Если только одна бесконечно звучит
Эта песня нужды безотрадная».
И сколько друзья и собратья по перу не укоряли и не просили Александра Гавриловича поменять «тональность», все его попытки избегать «пасмурной погоды», если и начинались «во здравии», то всегда заканчивались «за упокой».
— Слушай дальше!  — вновь предлагал мне свой комментарий Гаврилыч, подкладывая под себя подушку, дабы обращаться ко мне, лежащему на соседней кровати.
— А вот, пожалуй, одно из «светлых явлений». Есть они, оказывается,  — говорил он не без иронии,  — В посёлке Голендухино открыли, наконец, крошечную деревянную школу, которая строилась «на средства казны» тридцать три года и три месяца! Слава Богу — школа есть. Сейте разумное, доброе вечное!.. Собственно, тут вся соль в том, что самое насущное, самое необходимое мы превращаем в какой-то сладкий и дорогой пряник, который не всегда можно достать. Эх, времена! Слушай дальше: в «нашем» городе состоялся спектакль, в лесу нашли труп женщины с ребёнком, церковный староста получил медаль... А вот, буквально рядом, криминал: в селе Кочковатом местный церковный староста, некто Армяшкин, похитил у дьяка часы с золотой цепочкой... Какой резонанс! Не правда ли? А вот ещё: сегодня состоится бал у губернатора, а буквально через пару строк: нищие наводняют город... Ну, как тебе кажется это?
 —  Это  — жизнь...  — устало и обыденно констатирую я, зачем-то вспоминая при этом несколько строк из рассказа «Поэт»  — первого прозаического опыта Туркина, в котором автор, явно, устами героя говорит о себе: «Чувствовался везде в этих строчках человек протестующий, возмущенный, порой куда-то рвущийся, кого-то любящий, кого-то зовущий».
Как писал И. Дергачёв: «В поэзии Туркина, глубоко личной и в то же время передающей настроения общественного порыва, не всегда счастливого, ясного, политически определённого, в известной степени отражается общий демократический подъём, обозначившийся в России тех лет».
 — Жизнь, говоришь?... — как если бы уточняя услышанное, громко произносит Гаврилыч; при этом, спрыгивая с жалобно взвизгнувшей кровати и торопливо раскуривая папиросу.  — Нет, мой друг, этот проклятый газетный листок создан для другой цели. Это наша совесть, наше возмездие, наша тирания. Он создан для того, чтобы ежедневно царапать твои нервы до крови и каждую минуту говорить: слушай, ты, деревянное животное! Встань, проснись, поднимись, на себя погляди... Но особенно это тяжело, когда ты привязан к собственному хвосту. Что это? Жизнь вдогонку за собой, за своими прихотями и потребностями... Это же  — мёртвое колесо, которое навряд ли куда уедет? И когда это кончится?
 — А что же делать?  — обращаюсь я не весть к кому и тоже хватаюсь за папиросу...



                Глава 6

                НА НОВОМ МЕСТЕ

О том, что такое осеннее обострение, мне случилось узнать в октябре 1894 года. К этому времени у Туркина сложились особенно тяжелые отношения с отцом. Страдающий от алкоголизма, он не давал сыну покоя даже тогда, когда Гаврилыч, оставив родительский дом, перебрался на съёмную квартиру. Да и на работе у него стали всё чаще происходить столкновения с администрацией, не желавшей иметь в конторе «корреспондента». В Уфалее всё равно съели бы, если б не уехал. Просто житья не стало. Травить начали...»,  — скажет он позднее В.А.Весновскому, известному сотруднику уральских газет.
Во избежание непредвиденных обстоятельств друзья посоветовали нам, не меняя работы, «переместиться» в Нижний Уфалей.
Перебравшись на новое место, мы, по существу, ничего не поменяли в своей жизни, поскольку она, как зачастую случается с людьми, еще не созревшими для больших перемен, стала зеркальным отражением нашего прошлого. Мы всё так же жили вдвоём на съёмной квартире, да и работали на прежних должностях. И даже жалование, которое стало значительно выше прежнего, не радовало нас. Не потому ли мы всё чаще и допоздна размышляли теперь о жизни и нашем в ней месте?
И вновь в нашей комнате было тесно от мыслей и табачного дыма.
При новых хозяевах, проживающих в частном доме и содержащих большое хозяйство, нам в летнюю пору позволялось ночевать на сеновале. Но и прежде чем туда забраться, мы еще подолгу сидим на широкой, подпирающей палисадник, скамье.
На звёздном циферблате поднебесья — двенадцать часов, а может и значительно больше. Над Нижним Уфалеем висит, оберегая сны посёлкового жителя, полная и от того красивая луна. По ярко освещённым луной улицам иногда, как призрак, проедет запоздалый извозчик, пугаясь скрипа собственных тележных колёс, или пройдёт пешеход, и опять  — тихо и пустынно. Временами со стороны гулко донесётся свисток паровоза, прогремят рельсы, пройдёт поезд, на некоторое время выхватив, как если бы из небытия, своим единственным и огромным сверкающим глазом бездонное степное чрево. Ещё мгновение, и вот уже нет его... Он несётся дальше, унося с собой спящих людей и какую-то иллюзию дикой силы и свободы.
Бросив взгляд в ослеплённые луною звёздные глубины, Гаврилыч продолжает, как если бы никогда не заканчивающийся между нами разговор:
 — Гм... Чёрт знает, для чего мы, в сущности, живём? Мы говорим, что жизнь  — великая вещь, что это  — факел, что это  — цветы и прочее. Всякий дурак по-своему называет. А, по-моему, всё это  — ерунда. Случайная хлипкая ткань фантазии. Ударило с верху, по голове, не то поленом, не то камнем  — и готово. Вся поэзия — вон! И ничего в тебе больше нет...
— А дух? Ты забыл о нём... — не весть зачем пытаюсь я поддержать поздний разговор.
— Дух? Тоже, брат, глупости. Что толку в том, что «паришь» духом у самого неба! Всё это грязь, завёрнутая в красивые материи. Дух горд, а пятака, иной раз, нет на чай. Или начальство кричит: эй, почтенный, согнись! И ты согнёшься. Выходит, что ты тот же осёл, привязанный к «телеге жизни» и гордо помышляющий лягнуть своего хозяина...
Глава 7

                О ПРИРОДЕ — МАТЕРИ И  ЖЕНЕ

Пожалуй, одним из наиболее важных событий личной жизни, а, может, и литературного становления, стал для Туркина его переезд в Архангело-Пашийский завод. Здесь у него были знакомые инженеры, когда-то работавшие в Уфалее, а еще раньше — учившиеся вместе с Гаврилычем в Челябинском Горном училище.
Пашийский завод с 1884 года находился в аренде у Французко-Камсского акционерного общества. В середине девятнадцатого века Пашия была довольно оживлённым заводским посёлком с пятью тысячами жителей. А наличие среди акционеров иностранных представителей коснулось и его европейскими  «веяниями времени» буржуазного прогресса: в местном клубе действовал драматический кружок, открылась изба–читальня.
Но и здесь порой, чертовски устав от холостяцкой жизни и обыденной конторской возни, Туркин уходил в весенне-летние или ранне-осенние леса, поднимался на прикамские возвышенности плешивых гор и с горечью размышлял о том, как жгут, режут и рубят Урал! Сколько хребтов обезображено, оголено! А могучий богатырь Урал молчит и думает свою крепкую думу о неблагодарности людей, не умеющих пользоваться его дарами. Какие прекрасные долины лежали подле Камы-реки! Мягкие бархатные ковры цветов и нежно-зелёной травы так и манили к себе на грудь. Не скупясь, лили они всем больным и истерзанным жизнью свой драгоценный целительный бальзам. Лесные великаны тесными рядами обступали их, и в шелесте их листьев и ветвей слышна была угроза тому, кто дерзнёт поднять на них руку. Где же, великаны, ваша сила, где ваши угрозы? Аль заслушались вы сладких песен пернатых певцов да и забыли оберечься. Жалкие пни остались от вас! Красная глина, растворяясь при промывке золота в воде, кажется кровью, как будто эти, когда-то чистые и прозрачные горные ручейки и речки, которые с нежным журчанием ласкались к вашим кореньям и убаюкивали вас, отныне кровавыми слезами плачут о вашей и своей свободе.
В своих  «Воспоминаниях об А.Г.Туркине» неведомый мне В.Балакин писал: «Пристрастившись к охоте, бродил он в свободное время по близлежащим горам («щиханам»). Редко кто так любил уральскую горную природу с ароматом сосновых лесов, журчанием живописных речушек, как Александр Гаврилович».
Природу, какой бы она ни была, чаще сравнивают с образом матери, чем с женой, которая, в свою очередь, совсем не сродни проходным русалкам, как правило, ищущим пусть краткосрочной, но непременно материальной отдачи от своих сексуально озабоченных жертв.
Избегая стать одним из этих самых «страдальцев»,Туркин удовлетворялся, на сколько позволяет аппетит, достаточно продолжительными  — до нескольких месяцев  — «романами», при этом вовсе не спеша ограничить себя брачными узами.
Одиноко скрипит его старая, чужая кровать. Ночами не спится, и, если это в тёплую пору, выходит Гаврилыч из дому посидеть на скамеечке, а может, и полежать, пытаясь раствориться во мгле и мыслью, и телом.
По улицам, стуча в чугунные доски, ходят караульные. Собаки, как если бы выгнанные из дому на лютый мороз, вдруг, ни с того, ни с сего, начинают жалобным воем оплакивать свою судьбу, нагоняя на окружающих мрачную тоску. Иногда Туркину кажется, что он и его доля сродни собачьей. И, возвратившись в дом, достает из комода давно уже покрытый пылью графин с настойкой. Если к рассвету настойка заканчивается, он с утра, забросив работу, идёт в винную лавку. Вот что писал мне, всё еще зовущий переехать за ним в Пашию, Александр Гаврилович: «Я конечно, стариком не становлюсь, время идёт. Здоровье ещё есть, но все-таки твой беспутный брат иногда (увы!) выпивает. Нехорошо это, сам знаю, но иногда болит душа за злую русскую жизнь».
И, чтобы не скатиться «на дно», стал Гаврилыч всё чаще задумываться о своих тылах  — жене и детях. И тогда он, устав от газетных новостей и поменяв тему, рассуждал вечерами с иногда посещавшим его залётным «рифмачём» о своей возможной женитьбе.
 — Брак — это рискованное дело,  — углублялся в рассуждения Туркин, при этом наблюдая, как податливые для всех воздушных течений табачные струи быстро исчезают над его головой.
 — Брак — это литорея, в которой из ста шансов  — девяносто несчастные. Надо, поэтому, с большей обдуманностью решаться связать жизнь с другим существом. От малейшей опрометчивости — вся жизнь обрекается на нравственную смерть.
После продолжительного молчания Гаврилыч, как если бы не дождавшись исключительной важности совета, неожиданно разражался сравнением:
— Женщина зачастую похожа на книгу. Иногда -искрящуюся остроумием и талантом, но чаще  — похожую на пошлый бульварный роман.
Я, уже будучи к той поре перебравшимся в Пашию «залётным рифмачом», нахожу это сравнение весьма остроумным и, улыбнувшись приятелю, приобщаюсь к разговору:
 — Всё это талантливо сказано, дорогой Александр Гаврилович, однако, следует внести маленькую поправку: если книгу можно прочитать и бросить или даже, не дочитав первой страницы,  — в печку, то жену...
Он договорил за меня.
 — А жену, если ты боишься Бога и закона, нельзя предать огню, или бросить просто так. Да и читать зачастую приходится без пропусков все страницы. От корки  и до корки. И даже неоднократно перечитывать, если ты задался целью «раскусить» свою суженую до конца и предела. Что, впрочем, редко кому удаётся...
 — Но с книгой, в свою очередь, можно сравнить и любого супруга...
 — Само собой!  — поддержал меня Туркин, обращаясь куда-то, через распахнутое окно.
 — У судьбы есть громаднейший запас сарказма и злой иронии. Эти свои достоинства она иногда щедро сыплет между людьми, ибо люди, собственно говоря, пешки в руках у судьбы, и она, если нужно, даст какой угодно ход, какого бы полёта и ранга человек не был... Люди отлично знают это, но не сознаются и думают, что на свете всё делается по воле самого человека.
В глухих уголках жизни, в её сумерках, есть много таких человеческих существ, над которыми она особенно много и долго потешается, всякий спрашивая не то у себя, а быть может у Бога: зачем они пришли в эту жизнь?


                Часть  вторая

                Глава 1

                «О ВТОРОМ ИЗДАНИИ  «РОМАНА»

Зима. Ясный морозный день. Улицы и крыши домов Архангело-Пашийского заводского посёлка густо покрыты свежим, ещё не успевшим прокоптиться, а потому ослепительно белым снегом. Повсюду замечается праздничное оживление. Принаряженное население группами и в одиночку спешит во все стороны. У винных лавок, не смотря на ещё предполуденный час, уже слышатся звуки гармонии. Конные упряжки, одиночные и пары, мчат к местному клубу. Сегодя Рождество, и, по обычаю, все заводские служащие, вместо визитов друг к другу, собираются «для общих поздравлений» в клуб, где и устраивается праздничный завтрак. Заводской клуб, против обыкновения, чисто вымыт и прибран. Крыльцо распахнуто настежь. В передней уже много шуб на вешалках, а в зале растянут огромный стол и уставлен всевозможными винами и закусками. Около него прохаживаются несколько человек, в том числе и мы с Александром Гавриловичем, бросая влюблённые взгляды то на золотистую рябиновку, то на ерофеича и прочее, но не осмеливаясь «приступить» до появления начальства. Все крутящиеся вокруг стола люди, как и мы, занимающие низшие иерархические ступени на заводской лестнице. Некоторые из собравшихся были в сюртуках и перчатках. Они тщательно, если не сказать пугливо, осматривались, так как не хотели выглядеть хуже «аристократии». Другие были в пиджаках, без перчаток, как мы с Туркиным, они вместе с нами старались иметь непринуждённый и независимый  вид, и даже давали понять, что пренебрегают «пошлым франтовством»; третьи в сюртуках и пиджаках, ничего не воображая о себе, скромно толпились у стены, большей частью это были люди, не в пример нам, полуженатики, или в переводе на моё время — лица, состоящие в гражданском браке; тут же были холостяки, или лица, у которых  жены были женщины простые, даже деревенские, не могущие вращаться «в заводском обществе».
Впрочем, здесь же,  у стенки, мы не могли не заметить нескольких дам, на чьих лицах была написана скука и тревога. Чувствовали они себя очень натянуто и стеснённо. Женский элемент этой части общества по обыкновению сплетничал и пересуживал, но довольно наивно и безвредно, в противоположность сплетням и пересудам «настоящей» заводской интеллигенции, у которой это милое занятие имеет специфический аромат ядовитости, двусмысленности и грязи.
Туркин, кланяясь и перебрасываясь репликами со знакомыми, и в тоже время поддерживая меня за локоть, попытался было проскользнуть в биллиардную, когда вдруг за нашими спинами раздался предводительствующий и в тоже время намеренно слащавый голос, который зачастую принадлежит тому типу женщин, которые по своей натуре и положению всегда стремятся выглядеть ведущими во всех празднествах и даже на похоронах. Есть они и в моём двадцать первом веке. Многие из них остались ещё с советских времён: из «плеяды» старших по дому, которые даже будучи невостребованными в новом  российском капитализме, не обращая внимания на плевки жильцов, остаются и теперь полусгнившими «трибунами», все еще порывающимися в сторону руля... Еще продолжают наличествовать ранее имеющиеся в любом рабочем коллективе  профорги, остающиеся верным свое «должности». Ежели задрать голову и взглянуть «на верх», их легко отыскать и в теперешней Государственной Думе, чьи лица никогда не исчезают как с трибун, так и телеэкранов...
 — Александр Гаврилыч, голубчик, можно вас?  — цеплялся за наши спины елейно-липучий и вместе с тем властный голосок.
 — О, Аграфена Кузьмовна!  — еще не успев как следует развернуться к дородной даме, попытался нарисовать на своём вечно усталом лице неподдельную радость господин Туркин. — Чем, собственно, обязан вашему сиятельству? –лакейски раскланялся он.
 — Да, вот, одна особа желает взглянуть на живого поэта или ,вернее, возобновить старое, как она сама уверяет, знакомство.
Гаврилыч с любезной, хоть и несколько неуверенной улыбкой — точно боясь улыбнуться слаще чем следовало,  — вглядывался в разом смутившееся лицо, с оттенками пережитых замужеств в часто моргающих глазах, ещё пытающейся воспылать особы.
 — Не узнаёте?  — смеётся она, незаметно пытаясь прикрыть сдержанно распахнутые губы.  — Хороши вы, мужчины, нечего сказать!.. А когда-то ведь ручки целовали...
Александр Гаврилович недоумевал, но продолжал улыбаться:
 — Простите великодушно... — развёл он руками.
 — А ведь это я, Антонина. И появилась я у вас в училище вскоре, как тятенька привёз нас в Верхний Уфалей. Вам тогда уже было восемнадцать, и вы поражали своих одноклассниц стихами собственного сочинения... А, помните, тогда в 1889 году, вы подарили мне свою первую поэтическую публикацию. И ещё вы не раз провожали меня до дому, который стоял тогда на другой стороне плотины...
 — Антонина?  — нахмурил брови Туркин, вспоминая, и вдруг воскликнул:
  — Да неужели это вы?!.. Тоня. Ну, так и есть Антонина Павловна. Вот только не знаю теперь вашей новой фамилии...
 — А я её и не меняла, даже будучи в замужестве. И хорошо сделала, поскольку не один брак не принёс мне удовлетворения. Так что я, как и прежде, в девичестве, Алексеева.
Пусть не сразу, но память окутала Туркина ароматным туманом, сквозь который стало  проступать бледное личико девушки с большими серыми глазами. Да, это была Тоня, его первая мимолётная любовь.
 — Но ведь вы тогда столь внезапно покинули Уфалей... Если мне не изменяет память, вы уезжали в сторону Перми...
 — Так оно и было.  — Внезапно поблекнув лицом и опуская глаза, промолвила Антонина Павловна.  — Тятенька мой, теперь уже покойный, увез нас с маменькой на Мотовилихинских завод, где и трагически погиб на кузьне.
 — Простите...  — смутился в свою очередь Туркин.  — Давайте выйдем на двор, не люблю, когда вокруг шумно...
 — А я, в Перми, все же закончила училище, но уже другое... А вот теперь и сама преподаю здесь, в Пашийской начальной школе.
После столь неожиданной и волнующей встречи, вернувшись в своё одинокое гнездовье, Александр Гаврилович с трудом отыскал средь бумажного хлама уже давно пожелтевшую связку школьных тетрадей. То были его юношеские дневники.
Не спеша, словно б боясь расплескать переполненный воспоминаниями сосуд, читал Туркин свои беглые записи, вызывающие к жизни обольстительные видения с улыбкой счастья и нежными красками, которые уже вскоре поблёкли от холода этой сырой жизни.
Вскоре, незаметно для себя, то слегка напряженные, то расслабленно приоткрытые губы Гаврилыча, стали произносить написанное вслух:
 — Я много хожу средь полей... Теперь так хорошо: это золото поздней осени засыпало всю землю... Золотая земля — я люблю её, когда она такая грустная. В этой меланхолической смерти скрыта тихая мука...
Туркин долго сидит в темноте, не шелохнувшись. А когда зажигает свет, раскрывает новую тетрадь. Это как раз написано после отъезда Тони — определяет он по подписанным датам и вновь начинает читать:
 — Странно! Я, должно быть, совершенно утратил способность любить. Должно быть, в моей дальнейшей жизни никогда не будет второго издания  «романа», как это обыкновенно называют. Мне кажется, с меня довольно и одного, другой уже не возможен, иначе он уже случился бы. Теперь я знаю всю цену этого большого удовольствия, узнал его на собственной особе.
Меня не любят женщины. Что же? Это понятно — я слишком нерешителен, вернее, застенчив. Если ты хочешь, чтобы любимая женщина полюбила тебя, будь напорист в своих стремлениях. Они это ценят и мне это известно. Но, Боже мой, тогда не нужно этой любви, для которой я должен стать беззастенчивым. Зачем она?
Мне только жаль тех светлых грёз, которые когда-то спускались в мою душу... Мне жаль их и немного грустно. Или я хотел сказать, что «будто бы этого не было?» Но оно было, и никакого возврата нет передо мной. Нужно позабыть о возврате...
Туркин не спал всю ночь. Теперь, даже сквозь этот непроницаемый предпотолочный сумрак, для него вновь светились Тонины глаза. Её правильно очерченное лицо. А губы... Они почти соприкасались с его губами. Гаврилычу необъяснимо захотелось испить их припухшую прелесть, и эта жажда готова была помутить его разум...
 

                Глава 2

                ОБНОВЛЕНИЕ ЖИЗНИ

Вскоре после женитьбы на Антонине Павловне, наконец-то распрощавшейся со своей девичьей фамилией, а это событие произошло в 1895 году, безвестный  служащий маленького уральского завода был замечен В.Г.Короленко. Рассказ Туркина «Страничка из дневника» Короленко напечатал в 1896 году в июльском номере «Русского богатства», соиздателем которого он был в то время. Выдающийся демократ, писатель поддерживал и одобрял провинциального собрата по перу и вместе с тем с присущей ему требовательностью указал на серьёзные недостатки, преследующие произведения Туркина — на незначительность жизненных фактов в его рассказах и  несовершенство формы.
Летом 1895 года Туркин появляется в южно-уральском  Челябинске, не без приглашения проживающего там дяди Гаврилы Никитича. Уважаемый в городе нотариус Г.Н.Туркин в своё время уже помог племяннику закончить местное Горное училище.
В небольшом городке, каким была в ту пору столица Южного Урала, Туркин, вспоминая знакомые еще со времён учёбы проулки и улочки, весь остаток дня провёл в поисках квартиры.. И очень долго ничего не мог найти порядочного.
Во-первых, хотелось квартиру особенную, где бы непременно имелась хоть одна комната, но обязательно большая и в тоже время доступная по деньгам. Задача была не из простых: найти место дешёвое, но хорошее.
Гаврилыч, а скоро его под таким псевдонимом будут знать не только «в Челябе», но и во всей губернии, давно заметил, что в тесной квартире даже мыслить тесно. Он когда обдумывал свои очерки или рассказы, всегда любил ходить взад и вперёд по комнате.
В ту пору уже и я стал сотрудничать с губернскими газетами. В качестве внештатного корреспондента писал статейки, где под личиною «свойского человека» старался лишний раз протиснуть на многотиражную страницу один из своих стихотворных опусов, при этом, не теряя веры в то, что и мне удастся написать какую-либо, пусть не большую, прозаическую вещь. На нечто более объёмное и по содержанию и по форме, ни то, что я, даже Туркин не обладал ни терпением, ни усидчивостью... Для нас, впоследствии проживающих на одноимённой улице, за рекою Миас, было трудно представить, как это можно «корпеть» над одной и той же  «вещью» годами, при этом не позволив заплутать на линии сюжета, как своим героям, так и себе. И даже теперь, в моё время, когда некоторые «писари» строчат романы километрами, мне не реально представить себя на их месте.



                Глава 3

                ПЛОДОВИТАЯ ПОРА

Как я уже упоминал, Туркин нашёл себе гнёздышко поблизости от воды, среди достаточно заселенного насаждениями берега реки. Впоследствии мы, на этом буйно зеленом в летнюю пору месте, собственными силами из сообща приобретённых материалов построили свою, можно сказать фамильную беседку, где очень часто вели разговоры и не только о литературе, а иногда и вовсе писали, ничуть не мешая, а даже дополняя друг друга не проходящей новизной.
Надо сказать, что удовлетворившее Туркина место жительства ранее принадлежало бывшему редактору городской газетёнки, в которой со временем стал работать и я. Дабы  «забронировать» за собою квартиру, Гаврилыч поспешил тут же выплатить её хозяину аванс.
Главное  — в ней была большая комната, хоть и очень низкая, так что её новому постояльцу в первое время всё казалось, что он заденет потолок головою. Впрочем, он скоро привык, а для его низкорослой Антонины Павловны, которая на правах преподавателя Горного училища  «отвоевала» для себя отдельный кабинет, потолок не играл ни какой роли... Гаврилыч не нарадовался, что так удачно удалось подыскать жильё. За шесть рублей в месяц и нельзя было достать лучше.
Через пару недель Туркин окончательно перебрался в Челябинск вместе со своим нехитрым скарбом, разместившимся в одной повозке.
То были весьма плодотворные для Туркина времена. Только за период с 1901 по 1902 год он написал и опубликовал в уральских газетах свыше пятидесяти рассказов и больше сорока корреспонденций. Всё это, впрочем, не мешало мне неоднократно тиранить его за мелкотемье, ставя в пример Д.Н.Мамина-Сибиряка, дабы подвигнуть своего товарища на написание больших полотен.
 — А вот что я тебе скажу... — начинал я примерять «шпильки», -Ты, положим, талант, даже замечательный талант... ну, не гений, как об тебе здесь, на местном уровне, сперва громогласно прокричали. А я вот читал на тебя критику в столичных «Новостях», слишком уж там тебя худо третируют. Не то что я, а, впрочем, это у них от излишка сановного снобизма! Но, как говорится, нет дыма без огня. Лишь бы талант твой не стал разменной монетой...
В ту пору начала двадцатого века имя Туркина, действительно, становится широко известным на Урале. Вот что писал в своих воспоминаниях В.Балакин: « В 1901 я приехал в Челябинск. Здесь скоро узнал, что в городе проживает  «Гаврилыч», которого до той поры лично не знал, но высоко ценил его рассказы, которые время от времени появлялись на страницах уральской печати. Я отправился в скромную квартиру Александра Гавриловича за рекой. Встретил меня мужчина средних лет, как говорят «неладно скроенный, но крепко сшитый». В его беседах было много огня, остроты, силы ума».



                Глава 4

                ТУРКИН: НАКОНЕЦ-ТО МЕНЯ РАЗГЛЯДЕЛИ

Несомненно, как и для любого из писателей, важным событием в творческой жизни Туркина стало появление в 1902 году его первой книги «Уральские миниатюры». Этот сборник рассказов, напечатанный на прекрасной бумаге и сам имел миниатюрный — карманный  — формат. Издателем Туркина был в ту пору небезызвестный Павин, в своё время сотрудничавший с Д.Н.Маминым-Сибиряком и выпускавшим в свет его произведения.
Вышедшая в уездном городе книга Александра Гавриловича, вопреки традиции, привлекла внимание печати, чего не скажешь о двадцать первом веке, когда для провинциальных российских авторов, в этой же самой провинции, стало трудно отыскать людей, кто бы решился (помимо шкурных интересов  — «кукушка хвалит петуха»  — а то и за установленную «таксу»  — А.Ш.) написать хоть какую-либо рецензию.
Туркин был замечен. И уже сравнительно быстро журнал «Русское слово» в январском номере за 1903 год заявил о «бесспорных литературных достоинствах» первых опытов писателя. В этой рецензии отмечалась простота и естественность повествовательной манеры его автора. А в столичной газете «Новости» (№252 за 1903год) несколько снисходительно говорилось, что в рассказах Туркина «есть что-то оригинальное», что «дарование видно, и даже красивое дарование», но «отрывочность придаёт всем очеркам характер чего-то недосказанного и крайне неопределённого». Во всех отзывах печати в целом признавались писательские возможности Туркина, отмечали книгу как удачное начало пути.
Помнится, как торжествовал Гаврилыч, когда с его  «Уральскими миниатюрами» в 1904 году познакомился Максим Горький, прислав автору его книжку с пометками на полях, критикуя и одобряя его.
 — Вот! Видишь... — носился Туркин по своей просторной комнате, то словно веером помахивая книгой, то поднимая над свой всклокоченной головой.  — Разглядели! Удостоили чести!..
И уже вскоре писал Горькому: «Заключение, выведенное Вами в конце книги встряхнуло и подняло дух мой! Не думайте, однако, что я задеру голову. Нет — я буду учиться, я буду работать, ибо стоит это теперь, после слов Ваших! Спасибо Вам, Алексей Максимович. Сочувствие Ваше и отклик мне бесконечно дороги».
С тех пор Туркин окончательно определился в своей литературной деятельности, вступив в ряды писателей-реалистов, демократов, которые противостояли тогда, в начале двадцатого века, некоторым декадентским течениям  своих товарищей по перу.
Вместе с тем, как писал И.Дергачёв: «Нельзя не обратить внимание на то, что сделавшись с 1900 года горожанином, Туркин если даже и пишет о городе, то лишь в связи с деревней…  Город страшит Гаврилыча так же, как и его героев. Героя–горожанина у Туркина почти нет. Его герои — это люди, связанные с заводом, или крестьяне поменявшие своё место в деревне».
 — Наверное, это  — плохо для писателя,  — говорил мне неоднократно Гаврилыч,  — но я, практически, не умею придумывать замысловатые сюжеты, как некоторые, буквально «высасывающие» их из пальца. Я всё беру из жизни, а если что и выдумываю, то в меру, и лишь для того, чтобы дать развитие или  целостность тому или иному реальному событию, которое довелось наблюдать самому или подслушать у народа.
И я в такие моменты не забываемых встреч, когда редко с кем случается столь открыто и беспрепятственно–легко поговорить, был всегда солидарен с Гаврилычем, поскольку и сам зачастую «страдаю» из-за отсутствия этой самой неуёмной фантазии, которая, в моём времени, имеется у некоторых «в доску» коммерческих, жаждущих постоянной наживы, а не правды жизни российских «писарей».
Переписка с Короленко и Горьким стала для Туркина хорошей школой для литературного роста. Казалось бы, живи и радуйся, но, будучи человеком глубоко самокритичным, занимающимся постоянным бичеванием своих творений, Гаврилыч уже и не особо придавал значение «выходу в большую литературу» с публикациями в таких журналах как «Современник», «Русское богатство», «Современный мир». И даже с появлением в 1914 году второй его книги «Степное», выпущенной Издательским товариществом писателей в Петербурге, у него и мысли не было, чтобы где-то напомнить о себе как описателе или, не дай Бог, кичиться этим званием, поскольку литературная работа для него была не выше работы пахаря или кочегара. Редкое качество для писателя-самородка.
В одной из книг Александра Гавриловича Туркина, выпущенной уже в советскую пору, в предисловии З.Ерошкиной читаем: «не смотря на всю литературность, вернее, именно в силу её, язык свидетельствует о том, что автор  — самоучка, человек, сам добивающийся знания и ту культуру мысли и речи, которые ему нужны».
Может, именно по этой мерке, как вчера, так и сегодня, отделяя от богемной части общества, называют провинциала «провинциальным» писателем, совсем не задумываясь о том, что вся эта столичная «конюшня», как в своё время «величали» собранный из лучших игроков Советского Союза хоккейный клуб ЦСКА,  — пустой звук, пропиаренный благодаря  хорошей студийной аранжировке и «постановке голоса», где можно даже из безголосого сделать Лучано Паваротти.  Не говоря уже о том, как для провинциального писателя или музыканта наглухо закрыты все эстрадные подмостки и телевизионные экраны.
Да будь я хоть трижды банальным, если скажу, что провинция, а не столица государства  — есть настоящая, а не бутафорская Россия, лицом которой, среди прочих талантливых людей, её чёрточкой-морщинкой был и является герой моего повествования, охарактеризованный в своё время, честно и просто: «если Туркин не большой художник, то, во всяком случае, и не сапожник в литературе».
Здесь бы можно было поставить и точку, но...



                Часть третья

                Глава 1

                «ВЕТЕР ВРЕМЕНИ РВЁТ... ЛЕПЕСТКИ»

После 1905 года, с первой русской революцией и разнузданной реакцией  на неё государственной машины, для Туркина, как и для многих творческих личностей, похожих на лакмусовую бумажку, определяющих истинную направленность России «с человеческим лицом», наступили не лёгкие времена, как на работе, так и в семье.
Ещё в больших размерах стала накапливаться вся та тормозящая неуверенность от порой неизъяснимого предчувствия своей никчёмности в литературе, напрасной трате сил, средств и нервов в беспрерывном походе до того самого барьера, за которым всегда два выхода: либо поразить, наконец-таки, иногда похожу на мираж вертлявую цель, либо эту же пулю пустить себе в лоб.
Может быть, и по этой причине, наши встречи стали редки и скоротечны. Запомнилась последняя, больше похожая на прощальный монолог, которая состоялась где-то ближе к середине 1915 года, в разгар Первой мировой войны. Тогда, как если б собираясь в неведомую дорогу, Гаврилыч, не застав меня дома, оставил записку с просьбой зайти к нему.
Когда я появился у Туркина на квартире, в её заполненной разнополюсными зарядами атмосфере чувствовалось приближение грозы. Её первыми признаками были: заплаканные глаза Антонины Павловны и нервное расхаживание из угла в угол хозяина, явно не желающего сглаживать их остроту... В ожидании меня на столе подле наполовину опустошённого графина с настойкой стояла пара рюмок.
 — Садись!  — поспешно сказал Гаврилыч, указывая на стул. Я, поздоровавшись, присел, а Туркин предложил жене удалиться в  «собственные апартаменты».
И когда она вышла, присел тяжело, как если б в поисках опоры, хватаясь за графин. И тут же выпив, продолжил разговор:
  — Ты ведь знаешь, что я вот уже как с десяток лет не пишу стихов. Иногда ещё пытаюсь, да, видимо, не к чему мне это... Всё ушло куда-то? Тихо и неприметно. Словно б и не было ничего... Но какими бы они не казались, мои зарифмованные излияния, где-то в междустрочиях, они оставили отпечаток мой души, но уже под ржавыми тенётами прозы. Хорошо ещё то, что за моею спиной, пусть разрозненными и неухоженными, средь бумажного вороха остаются черновики... Иногда среди них можно отыскать лишь осколки от поделённых строф. И тогда, сколько не силюсь, не могу вспомнить ни начала, ни конца стихотворения, и срока их написания. Из всех этих обрывков мне почему-то запомнился лишь один. Послушай, если не трудно:
«И в голове одна лишь мысль,
Одно лишь я б хотел -
Чтоб каждый мой денёк,
Чтоб жизни каждый лепесток
Не зря летел»
Не более, чем коряво упорядоченный набор слов, скажет кто-либо. И будет по-своему прав. А иной и не согласится, задумавшись, мне на радость. Поскольку и я нахожу здесь нечто сокровенное — заставляющее обернуться, не поворачивая головы. И когда таким образом оглядываешься назад, на прожитое время, начинаешь сокрушаться, — сколько этих деньков-лепестков пущено по ветру, попусту, сколько не продумано, сколько не доделано, сколько растрачено сил, совершено глупостей и ошибок. До обидного много. А ветер времени рвёт и рвёт оставшиеся лепестки и уносит в недоступную и непроглядную даль вечности... Это  — не совсем стихи — я знаю. Это скорее стихия, и потому они неожиданные даже порой для самого себя — эти всплески поэтического предчувствия, опусы четвертьвековой давности, о которых я сам, в конце концов, забыл и которые только теперь всплыли в памяти на волне заключительного самоанализа. И только законы требования этого самоанализа заставляют меня вчитываться в эти опусы и, отойдя на расстояние, как это делают любители при рассматривании картин «через кулак», всматриваются и вдумываются в них, словно во что-то стороннее, и проникнуть своим внутренним зрением в окружающие меня явления жизни.
Однажды, уже после выхода книги «Степное», кто-то из моих осведомлённых читателей при встрече, словно б еще раз убедившись в моих способностях, сказал мне: «Ну, это и понятно — вы человек мыслительный»… Эти слова как-то повернули меня к самому себе. — Здесь, на минуту замолчав и пристально посмотрев в мою сторону, Гаврилыч, как если б поменяв интонацию, продолжил монолог.  — Я не переоцениваю себя, не обеляю и не очерняю, я знаю себе цену, не очень большую и не совсем маленькую. Да не сочтут это люди за нескромность... Впрочем, с годами, на меня всё чаще накатывает волна самоуничижения или уничтожения в себе творческой личности.
Я, например, не знаю, как и почему я стал писателем–реалистом, или, если хотите, беллетристом, и правомерно ли, да и стал ли я им по-настоящему? Мне кажется, у меня для этого многого не хватает — зоркости, цепкости глаз, ну, хотя бы для того, чтобы достаточно подробно обрисовать внешность героя и черты его лица; не хватает памяти на слова и детали, на обворожительные и завораживающие подробности бытия, которые как будто бы мелки, ничтожны, а на самом деле из них, как из цветных стекляшек, а совсем не наших уральских самоцветов, складывается чарующая мозаика жизни...
В этот памятный июльский день, неожиданно растворившийся в ночи, Гаврилыч проводил меня до нашей беседки. Мы еще некоторое время курили молча, а затем он попросил оставить его одного. С той поры  я еще несколько раз замечал его присутствие — как всегда — вдали от себя, когда нет возможности ни разглядеть, ни окликнуть. А вскоре я перебрался в один из заводов Гороблагодатского округа, чтобы все последующие годы, с обострённым чувством неосознанной вины, ощущать в себе неприятное раздвоение личности.


                Глава 2

                ПО ДОРОГЕ В СИБИРЬ

Сборник «Степное», получив благоприятные отзывы, несколько поднимает настроение автора. И надо бы вдохновляться для работы над новыми полотнами, такими как один из его самых известных рассказов «Исправник», о котором в своё время высказался известный литературовед Ю.Н.Лебединский: «Я запомнил чисто вкусовое впечатление от стиля рассказа, ощущение изящества в обращении со словом».
Однако, вскоре после выхода второй его книги и не осуществившегося из-за наступившей Мировой войны ещё одного издания, по существу, прекращается любая литературная деятельность Александра Гавриловича.
И война, и последовавшие следом за ней революции, к сожалению, стали для Туркина непреодолимой преградой. Он так и не смог ни принять, ни понять октябрьских событий 1917 года.
После революции писателю, которого все знали как защитника бедноты, особенно с той поры, когда он, уже проживая в Челябинске, сдал экзамен на звание частного поверенного по делам крестьян, было предложено стать комиссаром юстиции, но писатель отказался тогда от, казалось бы, столь выгодного предложения со стороны советской власти. А уже во время Гражданской войны, словно бы продолжая заниматься поиском некогда придуманной «тихой обители», как гнездилища счастья, Гаврилыч едет в Сибирь, и уже по дороге, на одном из полустанков между Новосибирском и Мариинском в декабре 1919 года умирает от тифа.

                _              _              _

Размышляя над неординарной судьбой Александра Туркина, еще не до конца «прочитанного» и не получившего должной «огранки» со стороны литературоведческой среды, забыв о своих  «блужданиях» по времени, разрешите по-братски попрощаться с моим документальным героем ,этого более чем скромного повествования, в котором без злого умысла, а во благо, были использованы вековой давности описания уральского быта и некоторые жизненные рассуждения персонажей той поры, «позаимствованные» из архивных документов и старинных газет...
И, если проделанную мною работу принять за коллективно, по кирпичику, — воздвигнутый постамент к еще не существующему памятнику уральского писателя А.Г.Туркина, мне бы очень хотелось увидеть на его шероховатой, как наша жизнь, облицовке, однажды сказанные Гаврилычем слова: «Я пролез в большую литературу сам, сидя в Челябе, я не просил и не заискивал, как это делают многие. Я всем обязан только себе, и это меня удовлетворяет».


                октябрь2008   — февраль 2009




                На обложку для книги «В бегах»


Так уж случилось, что все основные герои представленных здесь повестей «Жизнь для себя» и «От Робин Гуда к Фигаро», в силу сложившихся обстоятельств, которые происходили со времён «аракчеевчины», при Николае 1, до «азевщины» при Николае 2, испытали себя в незавидной роли преследуемых беглецов, которые своими поступками, загодя, предупреждали нас о том, что, как бы не была велика Россия,  пожизненно представляющая из себя дорогу с препятствиями для всех, кто ввязался в борьбу за своё существование, приходится участвовать в бегах, но не больше, чем на короткие дистанции, поскольку преследователи в нашем государстве, в какой бы цвет оно не рядилось, всегда «на голову» выше преследуемых лиц.
Несколько иная ситуация сложилась в повести «Гаврилыч», но и здесь проживающий почти в одно время с персонажами выше упомянутых повестей уральский писатель А. Г. Туркин вынужден менять места проживания; поначалу, спасаясь от чиновничьего преследования, («...всё равно бы съели, если бы не уехал. Просто житья не стало. Травить начали»); а впоследствии, при поиске смысла жизни, в свою очередь, вынуждающая человека находиться в постоянных бегах.


                Александр Шатрабаев


Рецензии