Летопись конца двадцатого. 7-14 главы

                7


    - Значит, не знаете лагерных песен? - и Соловеев, добиравшийся до бугровской души, озадаченно призадумался. А затем вытащил из кармана свою знаменитую записную книжку, начертал в ней что-то, вырвал листок, сложил вдвое и протянул Бугрову: - А не хотите ли, милейший, на водочку заработать, выполнив одно несложное поручение: передать сию цидульку вон той аккуратненькой бабоньке? Что, что? Не хотите, так и не надо. А грубить-то зачем?


                8


    - Ну что, Сеня, поехали? - обратился к своему наперснику Соловеев, а затем, повернувшись к нам, заключил:
    - Дабы не огорчать вас неожиданностями, скажу откровенно: мы будем что есть силы биться за этот монастырь. Подымем печать, радио, телевидение. Кстати, у вас здесь есть телевидение? Ну, да, всё равно. Будьте уверены: мы калёным железом заклеймим современных геростратов и спасём этот памятник старины от творящегося нечестья. Прекратим акты вандализма. И весь вам сказ!
    - Позвольте, позвольте, - забеспокоился Хмуров по обычной своей директорской привычке, - что Вы подразумеваете, говоря об актах вандализма?
    - А вот то! Сортир за часовней - это Вам не акт? - торжествующе воскликнул Окоёмов.
    - Ах, вот Вы о чём... Действительно, как-то несуразно получается... Ну, с другой стороны, коли часовня как таковая уж более семидесяти лет не действует, а у нас дети... Морозы здесь бывают лютые. Не на бескрайних же просторах нашей Родины справлять детям, я извиняюсь, нужду? Бог, думаю, если он - не выдумка атеистов, должен простить детишкам их вполне естественные грехи. А не простит - не нам его судить. Впрочем, Вы наверное шутите?
    - Какие шутки?! - глаза Окоёмова налились кровью. - Поганить святое место - мерзкое кощунство! Да Вы, наверное, и не знаете какие замечательные и значительные люди похоронены под стенами этой лавры...
    Окоёмов юркнул глазами в карман Соловеева, и тот моментально извлёк из него записную книжку. И, набредя на нужное место, зачитал:
    - Граф Уваров Алексей Сергеевич. Так, так... Леонтьев Константин Николаевич. Писарев Иван Иванович - отец известного демократа.
    - Слыхали? - Взвился Окоёмов, - Леонтьев и Писарев.
    - Быть такого не может! - Хмуров недоверчиво покачал головой. - Да с чего Вы взяли, что Писарев - сын - демократ? Пожалуй: нигилист. И к тому же, допустим, что Вы правы, да, похоронен некто Иван Иванович по фамилии Писарев, так что с того? Какие заслуги у этого Ивана Ивановича?
    - Вы что, действительно не понимаете его заслуг? - оторопело воззрился на Хмурова Окоёмов.
    - Не понимаю. Как и любой порядочный и законопослушный гражданин (если, конечно, он был и порядочен, и законопослушен) Писарев - старший заслуживает доброй памяти. Но не более того. К чему весь этот пиетет, что Вы ему расточаете - не пойму? Уж не прикажите ли Вы сооружать мавзолеи всей писаревской родне: от двоюродного деда до внучатой племянницы.
    Окоёмов даже поперхнулся от возмущения. Лицо его приняло багровый оттенок, а из горла вырывались не слова - трагические хрипы. Глаза же прямо-таки прожигали святотатца насквозь.
    Соловеев меж тем, внимательно разбирая в книжке свои записи, нашёл нужную:
    - Оказывается, граф Уваров, Леонтьев - брат и Писарев - отец записаны у меня за другим монастырём, не за этим.
    Глаза Окоёмова как-то враз потухли, потускнели, подёрнулись пепельной пеленой, а лицо из багрового снова стало землисто-серым.
    - Подумаешь, не за этим! Но разве само упоминание дорогих всякому русскому сердцу имён, пусть даже в контексте, разве это пустяки? Сегодня мы забудем Писарева - отца, завтра - самого Дмитрия Ивановича... А послезавтра? Я спрашиваю: на чью незабвенную могилу мы водрузим нужник послезавтра? Над чьей священной памятью надругаемся?
    - Да полно тебе, Сеня, не убивайся ты так. Пустые хлопоты. Им всё как о стенку горох. Какие там святые русские имена... Здесь только английских мальбруков почитают, да пригревают уголовный элемент, содержа его на сиротском коште. Пошли отсюда.
    Писатели втиснулись в машину, и та, заурчав и зафыркав, бойко поскакала по ухабам, испуская на ходу бензиновый навоз.
    - Час от часу не легче! - сквозь зубы пробормотал Хмуров. - Мнится мне, что эти двое могут нам напакостить.
    - Могут. Напакостят, - подтвердил Лыков, - и сделать тут ничего нельзя. Бороться с ними бесполезно. У них, как у Змея-Горыныча, вместо одной отрубленной головы тотчас же вырастают три.
    - Вырастают. Только помельче и поглупее.


                9


    Теперь, всматриваясь в мутную даль отыгравшихся событий, все наши опасения и предчувствия кажутся зряшными. Никакого такого "крестового похода" у Соловеева с Вурдалаковым, слава их создателю, не получилось.
    Кроме того, достоверно выяснилось, что никто и нигде этих заединщиков всерьёз и не принимал, а кампании ими раздуваемые поддерживали постольку-поскольку, то есть, соблюдая минимальные приличия и потребную необходимость. Но, будем справедливы: не обижали. Там литературную премию подбросят. Здесь медаль за творческую подвижность вручат. Когда надо - на торжественное собрание высшего разряда пригласят. А то, глядишь, и заграничный командировкой отблагодарят. Как не обижает старый охотник своих псов, проданных ему когда-то за чистопородных гончих, а оказавшихся обыкновеннейшими дворняжками. Не обижает и доподлинно знает, что ни на какую охоту он с ними не поедет: и псы бездарные, и дичи приличной нигде уже давно нет, и сердце больное, да и вообще... Вот это "и вообще" - кажется главным доводом, заставляющим сердобольного охотни¬ка валандаться со своими собратьями "по зверю и перу".
    Но и с этим не всё ясно. Так суббота для человека или человек для собаки? Как некогда пустоокий Гомер всматривался в дымку иллионской дали и пытался рассмотреть среди воинственных аргивян, ахейцев и данайцев будущих мирных греков, так и я тщетно пытаюсь разгадать сложную вязь запутанных ходов искусницы-природы, что, вздумав дать в услужение умному волку простодушную обезьяну, превратила первого в собаку, а вторую - в человека. Ну, да ладно...
    Короче, Соловеева с Вурдалаковым держали за штатных "русачков" для показа закордонным гостям, наезжающим из тридесятых земель поглядеть на наше житьё-бытьё. А так как Соловеев неплохо знал отечественный быт и предание, то лучшего представителя русской культуры для целей демонстрации её любопытным иностранцам - искать - не найти. Культуры, понятное дело, взывающей скорее к лаптям и матрёшкам, чем к Пушкину и Достоевскому. Сценарий, по которому разыгрывались "культурно- обменные" мероприятия, был регламентирован согласно давнишней пустопорожней традиции: под балалаечное треньканье выходил к заморским гостям Бова - королевич - Соловеев сотоварищи в окружении этнографических девиц, на вафельном полотенце выносился каравай ржаного хлеба с полной солонкой хлорида натрия, и ко всеобщему удовлетворению истинную культуру не трогали, обходились матрёшками да сарафанами. Но зато каждая из сторон могла наговорить кучу взаимных благоглупостей, не почувствовав всей их оскорбительности ("Вы, сразу видно, простой русский человек"; "разве они виноваты в том, что родились евреями?"; "азиаты - тоже люди"; "ваш великий маленький народ"; "чёрные - те же белые, но только чёрные" и т.п.),
    Наезжали в Россию и бывшие соотечественники. Тем за словами "русское" и "российское" мнилось: звон бубенцов несущейся невесть куда тройки, пыхтящий самовар, берёзка в чистом поле, шишкинские медведи на сосновом выскоре, Волга-матушка и прочий сентиментальный вздор, навеянный эмигрантской ностальгией.
    Если задуматься, то была в этой "культурной" миссии Соловеева и его подручных какая-то гнильца, смрадный душок, мефитическая вонь. Ведь если отбросить благопристойность всех этих протокольных встреч-прощаний с их пустословием и рукопожиманиями, то в остатке обнаружим мутный осадок "чёрной сотни". Это правило: как только начинаются разговоры о национальных традициях и народном духе - жди погромов. Мы здесь не будем задаваться вопросами: чем отличается почвенничество от национализма, а тот, в свою очередь, - от шовинизма и патриотизма, но совершенно очевидно, что в деле сохранения и развития российской культуры один Соловеев может принести вреда больше, чем два настоящих интеллигента - пользы.
    А ведь порой доходит до смешного: ещё вчера учёнейшие мужи посмеивались над "народными" соловеевскими декларациями, а уже сегодня черпают полными пригоршнями из сокровищницы его квасного патриотизма. Тут уж не до смешного... Эх, жаль не пришлось побывать вам на научной конференции, приуроченной к восьмисотлетнему юбилею написания шедевра проторусской литературы "Слово о полку Игореве". Впрочем, и краснеть не пришлось.
    Как принято в случаях подобных научных радений, весь академический синклит был единодушен: мол, "Слово" написано в 1187 году, а найденная почти двести лет назад рукопись - подлинна. В общем, не было никаких проблем пока ученые в дружном согласии говорили о том, как наш Боян натянул нос ихнему Оссиану, о том, что "Слово" стоит в одном ряду с "Песней о Роланде", "Песней о Нибелунгах" и даже с "Песней песней" (в одном ряду, но значительно выше). Говорили что-то о фундаментапьном историзме этого произведения, о Тимофее, Митусе, Рагуиле Добрыниче, Петре Бориславиче - как возможных авторах "Слова", говорили о непреходящем значении и всемирном влиянии... Много чего было сказано. И всё бы ничего, если бы в самом конце этой дружной говорильни, один молодой и малоопытный учёный, по случайному стечению обстоятельств добравшийся до высокой кафедры, вдруг не стал доказывать апокрифичность "Слова", обвинять почтеннейшего Александра Ивановича Мусина-Пушкина в фальсификации и мистификации, то есть среди всеобщей гармонии пустил вульгарнейшего петуха. Что тут стало! Какой улей он растревожил! Прав или неправ был в этом случае научный младенец - не в этом суть, да и не нам судить. Тут же главный герменевтик - корифей наладил возмутителя спокойствия с кафедры, а затем, приведя несколько безапелляционных доказательств ортодоксальной точки зрения, пристыдил смешавшегося выскочку:
    - Кроме того, что аргументы, выставляемые Вами, методологически неприемлемы, так думать, молодой человек, просто непатриотично! Каково? А ведь мы, как и тот опростоволосившейся несмышлёныш, до сих пор и не знали, чем на самом деле верифицируется истина. Оказывается: патриотизмом.
    Скользкие, очень скользкие эти предметы: патриотизм и национализм. Как прикажете быть, если, предположим, обстоятельства занесли меня на Куликово поле как раз в канун шестисотлетия знаменитой битвы? Возложить цветы к "памятнику Русской Славы"? А если в моих жилах течет кровь облолицых аборигенов азийских степей? Почтить "могилу Неизвестного татарина"? Боюсь, что и могилы-то такой нет... А по какому национально-патриотическому ведомству должно числить воспитанников нашего детского дома, если об их подлинной национальности могли знать только их блудные родители, которых в этом великом и непостижимом чуде - зачатии интересовал лишь сам процесс?


                10


    И всё же, поди ж ты, ошиблись мы в предчувствиях: не напакостил нам Соловеев. Но свою очередную книгу, где с туповатой обстоятельностью описывалась история церквей и монастырей российского Севера, выпустил. Стоит ли говорить, что сочинение это тотчас же стало гвоздём сезона (мне этот сезонно-плотничий фразеологизм нравится куда больше заграничного "бестселлер"). Книгу буквально рвали из рук. А книжные негоцианты предлагали экземпляр за десятерную, против установленной, цену, да ещё считали себя при этом благодетелями.
Так чем же берёт своих читателей Соловеев? Фактами. И тут надо отдать ему должное: уж чего-чего, а фактов в соловеевских опусах будет поболее, чем в знаменитом "Херкимеровском справочнике". Ну, а где он эти факты черпает - ни для кого не секрет: в Центральной библиотеке. Фактов же в этой самой библиотеке... В экспозиции этой летописи было говорено о споре семи российских городов за приоритет считаться местом соловеевского вдохновения. О споре напрасном и бессмысленном. Ибо только восьмой город - Москву признаёт своей духовной родиной наш великий "деревенщик". Оказывается, хамоватая соловеевская Муза давно уже прописана в столичной Центральной библиотеке, где он и зачинает совместно с ней ( не с библиотекой, а с Музой) свои шедевры.
    - Меня недаром называют писателем с железной задницей, - похлопывая по искомой, гордо подтверждает свою творческую усидчивость Соловеев - И если бы не отхожий промысел ( так именует творческие командировки наш неутомимый сиделец), - то я и ночевал бы там. Короче говоря, именно в Центральной библиотеке роет себе яму в бессмертие великий заединщик нашего времени.
    И всё же, как бы ни был нетерпим летописец к деятельности этого библиотечного подвижника, отказать ему в таланте не может: без оного просто немыслимо так хитро спетлить заёмные мысли и факты, чтобы они в итоге превратились в гонорары. Главное здесь: разбавить факты водицей отсебятины. "Когда я подошёл к стене монастыря...". "Пройдясь по кладбищу...". "Внимательно осмотрев часовню...". "Заглянув с Окоёмовым в склеп..."
    Так о чём же сочинение? О всяком и разном. Набрано с бору по сосенке. Чуть ли не оды лаптям, ендовым, братинам. Что-то о любви к родным пепелищам да к отеческим гробам. Про ароматы скошенных трав, про росные зори, что-то о берёзках, кланяющихся в пояс забуревшему от умиления писателю, и про всякий прочий ландшафтный вздор. Но особенно удались Соловееву посиделки под древним дубом, будто бы собственноручно посаженным князем Олегом, и под сенью которого лила свои горючие слёзы Ефросинья Ярославна, где, по преданию, пил водку на возвратном пути из Германии царь Пётр Алексеевич, и справил свою последнюю малую нужду сподвижник генералиссимуса Суворова - генерал от инфантерии Кузьма Харин, которого послали на ловитву разбойника и вора Емельки Пугачёва, но поймать которого генерал от инфантерии не смог. Более того, незадачливого генерала самого полонил его визави, и пеньковая верёвка захлестнула шею сподвижника Суворова. И она - шея вместе с головой, туловом, руками, ногами и полным комплектом генеральских потрохов взметнулась в тень листвы дуба, буд^о бы собственноручно посаженным князем Олегом, и под сенью которого лила свои горючие слёзы Ефросинья Ярославна и т. д.
    Признаюсь, мне стыдно за себя. А вдруг я чего-то не допонимаю? Ведь может же быть, что пока я вешаю Соловееву собак на шею, он в это время накладывает в сокровищницу отечественной культуры нечто великое, что моему слабому уму и не осознать? И всё-таки ясно вижу: охмуряет Соловеев своего современника и не стыдится этого, хотя это и постыдно; клянётся в своей честности и непредвзятости, - и сам вполне уверен в том, хотя подоб¬ное нелепо; думает, что погребённый в тлетворном мусоре своих сочинений, воскреснет и обретёт бессмертие, но это так же неверно, как и невозможно (простите меня за плагиат, Тертуллиан).


                11


    Известно, что Римская культура времён своего заката была не только торжественно-напряженна и риторически декоративна, но и порнографически изысканна.
    Русская же (то есть та, что исповедуют соловеевы) в этом последнем пункте является настоящей приемницей культуры Римской. Но приемницей косвенной. Через вторые руки. Через охристианившую Византию. Час пробил: пророчество инока Филофея о "третьем Риме" сбылось с лихвой. Так часто в наших сказках ясный сокол, ударившись оземь, оборачивается вдруг добрым молодцем. Римская порнография в переломлении путей и времён обернулась русской похабщиной. И именно соловеевы дают повод гарвардским умникам, рассуждающим о русской культуре, иметь на уме дробненько-пьяненькую "барыню ты мою, сударыню ты мою" с её чудовищной рифмой и совершенно непотребным припевом "какая барыня не будь, всё равно её е...ут". Что бы там ни говорили, но культура в своих полднях предстаёт не бубенцовыми переплясами, не ветхозаветной речью, не благоговением перед битыми черепками, найденными на древней помойке. А хранители её ценятся не Только за лужёное горло и верноподданнический апломб. Во всяком случае, настоящий русский интеллигент (я имею ввиду всех русских интеллигентов от татарина до еврея), не считает достоверность существенной помехой на путях в постижении прекрасного. Здесь даже лучшие из лучших порой закрывают глаза на очевиднейшее и сбиваются в конце концов на вульгарнейшую дешёвку.
    Вот поэтому-то следует очень осторожно копаться в библиографиях великих (извините, Соловеев, но здесь речь не о тебе), так как при стратиграфических исследованиях их грязного белья можно наткнуться на такое...
    Вот пример. Если мы в благоговении склоняем голову перед творцом "Бориса Годунова", то лишь слабо сочувствуем рано постаревшему камер-юнкеру, удачно выторговавшему у судьбы (всего лишь за одиннадцать тысяч ассигнациями) красавицу-жену. И поинтересуемся: был ли включён в брачный контракт пункт о супружеской верности, или за это дело нужно было приплатить особо? Поэты, как заметил один русский писатель, - плохие стрелки. И это не в пример кавалергардам. Онегины всегда пристреливают ленских. Жорж Дантес не промахнулся дважды. Сначала он угодил в Наталью Николаевну, а затем не промазал и по Александру Сергеевичу. Скорбя о погибшем поэте, мы не стыдимся слёз, но всё же признаемся: красавица Наталья и великолепный Жорж ("мисс Россия" и "мистер Петербург") сами по себе были, ой, как хороши, а теперь представьте их вместе... Представили?
    И заслужила ли Наталья упрёки, что бросают ей через века всякие там литературоведы, плохо разбирающиеся в бессмертных законах Дарвина? Ну не сумела она соединить в одном лице любимого поэта и любимого мужчину. Ну родилась она под знаком Ложа, но не Лиры. Молоденькая дворняжечка "Полотняных заводов" сызмала бредила Петербургом. И бред её сбылся: она прошла в дамки. И скоро, заматерев на великосветских балах, превратилась в настоящую придворную суку.
    А поэт, так много и пылко любивший, разве не знал, что поэзия, пусть даже и высочайшей пробы, - всего лишь пролог к любовному союзу, крепости оного не гарантирующий? Знал. Лучше нас с вами знал. "Сладостное внимание женщин, почти единственная цель наших усилий". Что верно, то верно: "...поэма никогда не стоит улыбки сладострастных губ". Это ведь о Ваших, Наталья Николаевна, губах шла речь. О Ваших...
    Эх! Пушкин, Пушкин! Совершенно невинное соитие ты посчитал за измену. Это правда, обидно всё-таки: заплатить одиннадцать тысяч целковых- увертюра блестящая, и проспать саму оперу. Понятное дело: "и даже вечная любовь живет едва ли три недели", но всё равно обидно. Не сбылись чаемые надежды. А что в итоге? Всё как всегда: ножки да рожки.
    Что ж, нелегко быть женщиной. Особенно красивой. Действительно, много ли времени отпущено мстительным творцом для её цветения? "Не вечно будешь ты прекрасна..." Пушкин прав. А женская весна короче воробьиного носа. А красота - самый хрупкий предмет на свете..
    - Не предмет! Не предмет! - вскинется на меня правоверный платоник. Но идея совершенства, воплотившаяся в лике зауряднейшей бабы, пардон, дамы, как знак и символ, тончайшим намёком указующим на безгранично-прекрасное совершенство, что в божественной гармонии актуализации творящего разума, восходящего в становлении своём...
    Мы, конечно, поверим исступлённому эстету с его "актуализацией творящего разума", сумевшему по брюлловскому портрету писаной красавицы вызнать тайну божественного промысла. Так, опытный шулер, по уголку выглянувшей из колоды карты, сразу же догадывается о могущественных потенциях козырного туза, прячущегося под невыразительной рубашкой тыльной стороны карточного прямоугольника. Да, красота - самый недолговечный предмет на свете. А красавица - существо заведомо несчастное. Ибо ей есть, что терять. И ещё потому, что "это" она неизбежно теряет. Красоту, то есть...
    Не бросьте, прошу, своего камня в Наталью Гончарову. Ах, вы и не думали... Поздравляю! А ведь так трудно быть пристрастным и порядочным одновременно. Надо выбирать. И мы выбрали. Поэта. Естественно, что жены цезарей пера вне подозрений. А вот этого "французика из Бордо" мы прищучим. За его красоту. За верный глаз, поймавший на мушку пушкинское бессмертие. За то, что любил и был любим. И вот уж, действительно, непредсказуемы выверты случая - этого капризного пасынка судьбы: ну кто же ожидал, что Жорж Дантес в конце концов срикошетит в брачные объятия свояченицы Александра Пушкина?
    Другой наш отечественный гений, что из берёзово-ситцевых рязанских глубин выплыл на мелководье кабацкой Москвы (где, по истечении назначенного срока, как и ожидалось, утонул в вине), сокрушался: "У нас, великих поэтов, всегда так: или с нами, или нам". Это он про измены...
    Среди правоверных пушкинистов бытует легенда: будто бы однажды известная петербургская сводня графиня Б. на своей конспиративной квартире устроила приватную встречу Натальи и Жоржа, оставив их на два часа тет-а-тет в своей спальне.
    Вернувшись через сто двадцать минут чистого времени наша Матрёна Марковна обнаружила смущённого Дантеса и ослепительную в своей пленительной красоте Пушкину, которая будто бы и произнесла сакраментальную фразу, вполне достойную если не поэмы, то во всяком случае - романа в стихах: "Я знаю: в Вашем сердце есть и гордость и прямая честь. Я Вас люблю (к чему лукавить?), но я другому отдана; я буду век ему верна". Стараниями графини Б. эти слова уже через сутки знал весь Петербург. Правда сама графиня Б. в своём дневнике замечает, что девяти последних слов она не слышала. Вот так-то.
    А как нам хочется видеть гениев ангелами. Ах, как хочется! Привыкшие низко кланяться, мы и думать начинаем низко. Уснащая дорогой нам образ несуществующими добродетелями (великодушно прощая грешок, другой), мы непременно впадаем в ересь сутяжничества и начинаем поливать помоями всех его недоброжелателей. Кумир, понятное дело повизгивает в гробу от удовольствия, но все одно, ему стыдно за нас - лживых. Стыдно и горько. Вместо того, чтобы листать тома, внимать звукам, очаровываться красками, почитатели с вящим усердием шарят в бельевых корзинах зоилов своего кумира в поисках малоароматных фактов, долженствующих подтвердить их, зоилов, несомненную ущербность.
Но оставим прекрасное эстетам. Дантеса - пушкинистам (угрюмым тугоумцам с вечно возведённой гримасой отвращения). Соловеева - его почитателям. Дело же летописца: следить за мелькающей чередой серых дней скоропортящейся жизни.


                12


    Теперь немного о своих соседях по квартире. Елена Николаевна и её супруг Борис с братским отчеством Глебович, недавно переселившиеся в Новомордовск, вполне и скоро вписались в среду нашего нетребовательного и нелюбопытного общества.
    Елена Николаевна до своего переезда к нам работала в одном из столичных секретных Учреждений (я вижу как настораживается искушённый в секретных делах читатель). Работала под началом полковника Рубаева. Оговорюсь: чин полковника в приложении к фамилии Рубаев назван условно. Очень может быть, что никаких званий сотрудникам означенного Учреждения и не присваивают. Всё может быть. Учреждение-то секретное. А раз так, то летописцу приходится лишь догадываться о тамошней субординационной иерархии. Но мы, для удобства изложения, всё-таки примем чин полковника за эквивалент неведомого нам звания. Так часто, услыша цену в рублях, тут же спрашивают: а сколько это будет в долларах? Можно с уверенностью сказать: по меркам Учреждения Рубаев вполне тянул на полковника. А может быть и был им.
    Как и всякий полковник, Рубаев начинал свою карьеру безусым лейтенантом (эта трогательная юношеская "безусость" всегда отмечается в биографиях заросших седой шерстью и впавших в старческий маразм маршалов). Приказы своего начальства исполнял добросовестно, действовал исключительно смело, хладнокровно, незамедлительно.
    Лейтенант. Старший лейтенант. Капитан... Все очередные представления свершались в назначенные сроки, и, так уж вышло, что шагая вверх по ступеням служебной лестницы, полковник, обременяясь возрастом, как бы спускался по лестнице, ведущей к выходной двери Учреждения. Надеюсь, вам понятна эта служебно-возрастная невнятица? Коротко говоря, как только Рубаев дошагал по стезе своей карьеры до полковничьих погон, то, одновременно с этим, оказался у дверей Учреждения, за которыми расстилалась ровная пенсионная дорожка, уводящая прямо за горизонт.
    Как поступили бы вы на месте генерала Кистенёва - непосредственного начальника полковника Рубаева в этой противоречивой ситуации? Ага! Вы собрали бы сотрудников, под звуки духового оркестра вручили бы растерявшемуся (впервые в жизни) полковнику приветственный адрес, поблагодарили бы за отличную службу и... И одним пенсионером в нашей стране стало бы больше.
    А вот генерал Кистенёв на вашем месте поступил бы по-другому. Он срочно организовал бы в своём Учреждении отдел с каким-нибудь замысловатым названием вроде: "Особый отдел хранения специальной высшей категории важности сверхсекретной информации", а начальником вышеназванного отдела назначил бы полковника Рубаева.
    Так вот, генерал Кистенёв поступил так, будто представил себя на вашем месте. И хотя, как всегда, была существенная загвоздка с кадрами, мудрый генерал отыскал-таки одного подчинённого для начальника секретного отдела. И этим подчинённым оказалась Елена Николаевна.
    Полковник было замахал руками, но генерал настоял на своём. Настойчивость генерала и решила дело. Так креатура Кистенёва стала единственным подчинённым Рубаева.
    Надо сказать, что генерал вполне и по достоинствам ценил качества полковника. Как-никак, полковник Учреждения - это по любому счёту отнюдь не мелкая птаха, но настоящий одноглавый орёл. Правда, теперь орёл дряхлый: и крылья не так крепки, как прежде, да и зрение... Это верно: летать в заоблачных высях и выслеживать крупную добычу ему теперь было не по силам, а вот пугать неоперившихся цыплят - на это он ещё вполне годился. Впрочем, в отделе этой самой информации и пугать никого не было нужды: сиди себе в кресле, поплёвывай в потолок, да каждого пятого и двадцатого получай должностные, полковничьи, за выслугу лет...
    Так в чём же обнаружилась мудрость генерала Кистенёва, организовавшего доя престарелого полковника новый отдел? Известно, что ни мудрость, ни глупость не произрастают на пустом месте. Эти два продукта мыслительной деятельности строго детерминированы законами причинно-следственной связи. А причин, вызвавших к жизни мудрое решение генерала Кистенёва, было по меньшей мере две.
    Первая - феноменальная память при безоговорочной исполнительности полковника Рубаева. А помнил полковник столько всего...
    - О, да Вы, оказывается настоящий сейф с секретными сведениями! - поразился генерал Кистенёв, однажды обратившийся к полковнику за какой-то пустяковой справкой, и получивший подробнейший ответ, ценности запрашиваемой справки не оправдывающий.
    - Память у меня неплохая, - скромно констатировал полковник, - кое- что в голове ещё держится. Всё дело в тренировке. А слабая память, доложу я Вам, - ни что иное, как могучая лень.
    Вот вы когда-нибудь видели сейф с секретными сведениями пребывающий в пенсионном безделии да ещё вне стен Учреждения? И генерал Кистенёв не видел. И оттого не стал искушать судьбы, хотя за лояльность полковника Рубаева он мог поручиться чьей угодно головой. Но кто мог дать ручательство в неопытности агентов вражеской разведки -больших охотников до чужих секретов? Вот и генерал Кистенёв не дал бы. Сам полковник Рубаев не дал бы, так как не из шпионских романов знал о всяческих способах вышелушивать из знатоков истину. В молодые годы случалось и самому полковнику (тогда, конечно, ещё не полковнику) кое- кого кое о чём расспрашивать. И мало кто пытался кривить душой, когда в неё заглядывал Рубаев. Ох, мало кто...
    - Вот говорят, что надо в допрашиваемом найти слабое место. Не факт. Я всегда искал сильное. И соответственно воздействовал на него. Иные так разговаривались, что приходилось останавливать. До всяких там парамнезий с конфабуляциями доходило. Человек человеку - человек, - подвёл неожиданный итог своим размышлениям полковник Рубаев.
    Когда веянием времени нанесло в Учреждение множество всякой электронной техники, то полковник только неодобрительно покачал головой. А когда увидел новейший детектор лжи "Мнемозина", то даже неприлично хихикнул (что вообще-то не вязалось со сдержанным и суровым характером полковника).
    Узнав о предстоящем испытании "Мнемозины" ("рентгена лояльности" и "флюорографа совести"), полковник безнадежно махнул рукой:
    - Глупости всё это. Делать людям нечего. Обычная рекламная трепотня. Перевод валюты.
    И точно. Как только полковник уселся в специальное, выдержанное в гинекологических традициях кресло, облепил себя всевозможными датчиками, усмехнулся и включил "Мнемозину" в режим работы, детектор вдруг затрясло, все приборы намертво зашкалило, линия осциллографа загуляла в виттовой пляске, из недр "рентгена лояльности" повалил зловонный дым и... и "флюорограф совести" развалился на части.
    - Выброшенные деньги, - констатировал полковник, - я же говорил.
Другой причиной организации нового отдела Учреждения стала катастрофическая избыточность сведений секретного характера. Их стало вдруг так много, что хоть бери и разглашай. А, с другой стороны, ведь никогда нельзя точно знать истинной ценности тех или иных секретов. Бывает так: сегодня они кажутся незначительными и зряшными, а завтра, глядишь, разведки весьма небедных стран готовы выложить за них вполне приличные деньги. Да ещё в конвертируемой валюте. Так что, уготовляя новому отделу, где и должны были сохраняться до срока конвертируемые секреты, роль плюшкинской кучи, генерал усаживал на неё достойнейшего.
    А полковник, быстро освоившись с новой работой, втайне стал вынашивать нестыдные честолюбивые замыслы. Что поделаешь: даже такой искушённый в человеческих слабостях человек как полковник Рубаев, повидавший на своём веку немало рухнувших карьер, когда генеральские и даже маршальские чины превращались в пшик, а их обладатели - и в того меньшее, даже он втайне лелеял мечту о генеральском звании. И как бы символом опережающей материализации своей мечты, коим как катализатором, как центром кристаллизации, что ли, эта мечта подталкивалась к становлению, служил новый, с иголочки, ни разу ненадёванный генеральский мундир, что хранился в коробке из-под марокканских апельсинов в личном сейфе полковника Рубаева. О! Это была великая тайна! Но, как полагал полковник Рубаев, о мундире могла догадываться Елена Николаевна. И хотя ключ от сейфа всегда находился при полковнике (на веревочке вместо нательного креста), а хитрая комбинация переплетённых волосков и проволочек на коробке теоретически исключала возможность незаметного раскрытия полковничьей тайны, но, имея сотрудницей Елену Николаевну - женщину, умеющую читать не только в чужих сердцах, но и в душах, нельзя было уравнивать теоретическую возможность с практической. Полковник кое-что слыхал о прошлой деятельности вышедшей в тираж "московской Мата Хари", и это "кое-что" иногда лишало его присутствия духа. А ведь полковник Рубаев был вовсе не из робкого десятка (в Учреждении трусов вообще не держали).
    Генерал Кистенёв, поздравляя полковника Рубаева с первой сотрудницей отдела, сказал:
    - Вы, наверное, знаете, что проницательность Елены Николаевны равна её любопытству? Что ж, значит теперь Ваша великолепная память будет в надёжном окружении.
    Как только Елена Николаевна стала первым сотрудником и правой рукой полковника Рубаева, так сразу же возникла проблема: чем эту вторую правую руку занять. Нельзя было сказать, что работы в новом отделе было по горло. Ну, а по непривычным для нас западным меркам вполнегможно было говорить о катастрофической незагруженности производства с неминуемо грядущей в подобных случаях массовой безработицей. Но так как Учреждение производило не вполне материальные ценности (как, впрочем, и не вполне духовные), то подходить с привычными мерками западной экономики в данном случае было бы не совсем корректно. Тем более в нашей полуфантастической стране. А что касается безработицы, то её в России отменили на вечные времена большевистским декретом в тысяча девятьсот семнадцатом году от Рождества Христова.
    Документы, хранящиеся в отделе, никогда и никем не востребовались, так как имели пометку "вскрыть не ранее 2500 года".
    А когда поступали новые, то Елена Николаевна принимала их от нарочного, проверяла подлинность, регистрировала и доставляла на стол полковнику. Тот красным карандашом на уголке документа ставил пометку "хранить вечно", и удушливо подышав на свою личную печать, закреплял ею мандат и на своё личное бессмертие, а затем уже, открыв надлежащий сейф (один из двадцати), отправлял документ на самую дальнюю полку вечности.
    Но вот, однажды, когда Елена Николаевна, как обычно, коротала время за очередным шпионским романом, а полковник Рубаев мирно подрёмывал за своим столом, грозно зазвонил красный телефон.
Полковник вскочил с кресла, застегнул верхние пуговицы кителя, взял телефонную трубку - двуглавого барбоса на витом проволочном поводке и вознёс её к внимательному уху:
    - Начальник "Особого отдела хранения специальной высшей категории важности сверхсекретной информации" полковник Рубаев слушает!
    Вслушиваясь в басовый рык невидимого собеседника, полковник ел одним глазом телефонный аппарат, а другим шарил окрест в поисках фуражки. Фуражка, наконец, обнаружилась на голове.
    - Вас понял! Буду немедленно!
    В трубке гавкнуло "жду", завершившееся короткими гудками отбоя. Полковник бережно положил трубку, носовым платком вытер насухо вспотевшую ладонь и стремительно покинул кабинет.
Генерал был сама любезность. Поговорил с полковником о том, о сём, а потом, будто вспомнив вдруг, протянул полковнику какую-то бумагу:
    - Ознакомьтесь.
    Полковник бумагу взял, прочёл и неопределённо пожал плечами. Пожал плечами и генерал. И тоже неопределённо. Потом они переглянулись, как переглядываются два умных человека, один из которых вынужден ставить другого в неловкое положение, а другой - понимающе извинять первого.
    - Пойми, коллега, - генерал старался быть и дружелюбным, и доброжелательным, - меня ничуть не смущает твоя мечта о генеральской должности. И мундир в коробке из-под лимонок...
    - Из-под марокканских апельсинов, - вежливо поправил своего начальника полковник и деликатно откашлялся за двоих.
    - Хорошо. Из-под марокканских апельсинок. Тебе ведь за шестьдесят? Тогда мундир можно списать на рамолические причуды. Но эта докладная, написанная Еленой Николаевной, понятное дело, не гимническим стилем, но и не без соли, не без яда, как говаривали во времена Борджия, наводит на определённые размышления. Видишь ли, генеральская должность в нашем Учреждении одна. И занимаю её я. Кстати, хочу занимать и впредь. Я ясно излагаю свои мысли? Вот и хорошо. Я не против мечты. Мечтай себе на здоровье, но и меня постарайтесь понять, полковник. Представим себе: Елена Николаевна захочет занять твою должность, ты - мою, а я в свою очередь, - должность маршала имярек. Ну, как? Вспомни хотя бы один случай, когда маршал уходил со своего поста добровольно. Вспомнил? А память у тебя баснословная.
    - Забудем об этом, - полковник понурил голову, - полковник и только полковник. Присно и во веки веков!
    - С этим - ладно. Теперь о Елене Николаевне. Она, конечно, женщина выдающаяся. Спору нет. Но вдруг она не только полковничьи мысли умеет читать, но и генеральские? Это ведь круто меняет дело: твои генеральские притязания, мои - маршальские...
    - Может её в долгосрочную командировку отправить?
    - А куда?
    - Во Францию. Переспит с ихним Кабинетом министров пару раз - наверняка что-нибудь выведает для пользы нашего государства. Недаром же её за глаза называют "спящей красавицей".
    - Нет. Нам сейчас невыгодно падение французского Кабинета.
    - Тогда за океан.
    - За океан её выпускать опасно. Там кроме министров ещё уйма конгрессменов и сенаторов. Одной ей там не управиться. К тому же, за океаном народ деловой и на "спящих красавиц" не слишком падок. Да и опасно. С таким багажом за океан не выпускают: твой мундир, мои мысли...
    - Вы правы, генерал. Кстати, ведь её муж имел счастье омыть свои сапоги в водах тамошнего океана. Результат? Неожиданная смерть местного президента в автомобильной катастрофе, отставка главы Разведывательного учреждения, паника на Центральной бирже... Дров он там сумел наломать - отдадим ему должное. Но, увы, даже лучшие из лучших сами в конце концов ломаются.
    - Может быть, ему надо было отправиться за другой океан?
    - Никак нет. Океан мы ему подобрали что надо. На тот момент - наилучший. Не в океане дело. В голове. Что-то там у него в голове приключилось. Мания преследования с бредом раздвоения, как говорят пользующие его врачи. Понятное дело, что подобные случаи нуждаются в оперативном лечении... Я хочу сказать, что для выдохшегося агента после океана самое лучшее -   какая-нибудь маленькая речушка. Лучше всего - Неглинка... Но годится и Безрукавка.
    - А это где?
    - В Новомордовске.
    - А сам Новомордовск?
    - В Новомордовской области.
    - Далеко от Москвы?
    - От Москвы - да. От Северного полюса - не очень.
    - Что ж, быть посему. Командируем эту прекрасную парочку в край "укрепительного мороза", пусть подышат свежим воздухом, здоровье своё поправят. О кадрах надо заботиться. Ибо они, как говаривал классик, решают всё.
    Вот так или примерно так крутилось колесо переменчивой фортуны, вращаемое крепкими руками честолюбивого полковника и мудрого генерала накануне депортации Елены Николаевны и Бориса Глебовича в наши края. И вскоре всё в Учреждении стало на свои места: у полковника Рубаева появилась новая вторая правая рука - знаменитая в прошлом разведчица по кличке "Кровавая Мэри", в сейфе генерала Кистенёва в коробке из-под коста-риканских бананов ни разу ненадёванный маршальский мундир, а у маршала - главы Ведомства, куда составной частью входило описываемое Учреждение, неожиданно случился второй инфаркт - фигурально выражаясь, прозвенел третий звонок перед началом следующего действия бесконечной пьесы с постоянно меняющимися актерами и ролями. Итак, всё снова стало на свои места, и только лёгкие разводы пошли на глади феноменальной памяти полковника Рубаева. Пошли - и нет их.


                13


    - Знаешь, Соловеев назначил мне свидание! - прямо с порога объявила Юлия.
    - Тебе? Свидание? Он что - рехнулся?
    - Завтра в восемь.
    А теперь, понятливый мой читатель, попрошу тебя быть снисходительным к бестолковому летописцу. Ведь не должен он раскрывать своей души. Не должен. Есть цеховые традиции. И они святы. Настоящий летописец как бы бесстрастен, бесплотен и бездушен. В иерархии высших существ от человека до бога ему самое место где-то между ангелами и серафимами. А если принять во внимание, что ангелы, хотя и бесплотны, но обладают огневидным духовным телом, херувимы могут принимать любые образы или не принимать никаких (иначе "бог восседающий на херувимах" не вполне понятен человеческому воображению); серафимы же, пусть и бесплотны и бездушны, но шестикрылы, то получается, что летописец по праву занимает место рядом с херувимами. Но по левую сторону. И Клио, восседающая на летописцах, выглядит вполне респектабельно (что-то вроде Ванды, восседающей на захер-мазохах). Таким образом, по божественной номенклатуре летописца можно считать ангельским майором (куда солиднее лейтенанта, но много ничтожнее фельдмаршала.
    Я раскрою вам свою душу. Заглянув в неё, вы увидите под самым её потолком образ Юлии, а на полу, в куче мусора подобие Соловеева. Я на минуту представил их рядом - фантазия отказывалась работать.
    - Это невозможно!
    - Отчего же невозможно? - удивилась Юлия. - Может ты считаешь, что я для него недостаточно хороша? Или, думаешь, простушка - провинциалочка по своей природной глупости лезет в прожорливую пасть столичного удава?
    Упиваться сердечными огорчениями - нектаром неразделённой любви, должно бы, казалось, войти в круг устойчивых привычек, ан нет: чёрно- мерзостные новости ошарашивают меня каждый раз с первозданной силой, будто ткань души, в те ничтожнейшие мгновения вечности, когда "зевесов орёл" отдыхает, успевает зарастать словно прометеев ливер.
    Всё это уже было.
    Она однажды стремительно влетела ко мне и точно так же спросила:
    - Может быть ты считаешь, что я для него недостаточно хороша? За кого же ещё прикажешь мне выходить замуж? Кстати, мы с ним вот уже как два месяца обречены...то есть обручены, я хотела сказать.
    Говорят: Амур пустил стрелу любви. Проклятье! Я был утыкан ими как святой Себастьян. И в довершение этот сукин сын Венеры огрел меня колчаном!


                14


    Нет, я даже и не пытался скомпрометировать Юлию своим обожанием, так как отлично понимал, что никак не укладываюсь в прокрустово ложе её представлений об идеальном мужчине. Но и она доподлинно знала, кто её верный паладин. Знала, что обожаю её безо всякой надежды видеть своей женой. Знала и о том, что из подобных обожателей редко получаются стоящие любовники. И верно: я, конечно же, мог смотреть на то, как мой ангел падает, но падает не в мои объятия.
    Стоит ли живописать мою пассию? Нечасто, совсем нечасто удаются портреты красавиц, но если сказанное Аристотелем и доныне верно ("достоинство женщин составляют в физическом отношении красота и рост"), то одна половина юлиных достоинств с лихвой перекрывала недостающую вторую. Я хочу сказать, что она, при вполне умеренном росте, была красива неумеренно. Придерживаясь старинной мудрости о небезобразности всего естественного, а тем более естественного до совершенства (или совершенного до естественности - я совсем в этом запутался, извините), ваш летописец потерял покой с той самой минуты, как только она оказалась в поле его зрения, явив фантастической красоты лицо и удивительной стройности ножки, что сразу же вызвало ассоциации неэвклидова порядка о прямых, сходящихся в бесконечности. Попав в тенета её чар, я понял, что пропал.
    Искал спасения. И, мне показалось, что наконец-то нашёл его. Может быть великие прозрения случаются в более приличествующей моменту обстановке, и моё не войдет в анналы как примерное. Да, не было ни настороженной тишины сонного индуистского капища, ни холодной пещеры на пронзительных тибетских высотах, ни мертвенной синевы кладбищенских сугробов Пустозёрска, ни Манрезского грота, ни одуряющего пекла Ламборене. Ни в глухую ночь, ни ранним утром, ни в торжественный час прощальных лучей заходящего солнца, но среди бела дня в самом центре нашего провинциального городка я увидел свет.
    Свет стал озарением. Озарение стало словом. А слово было: противо- желание.
    В сокровищнице человеческой мудрости понятие "отказ" - не самое, может быть, драгоценное, но, тем не менее, оно включает в себя декалог библейских заповедей, даосское недеяние, буддизм, стоицизм, кинизм, гандизм, толстовство и ещё кое-что по мелочи. И каждый из "отказников" заслуживает, по меньшей мере, памятника. Не отказываясь, в свою очередь, от памятника, я прошу только выслушать мою идею.
    Противожелание - не аскеза, не запрет, а ювелирная выверенность порядка природы и личного бытия. Вот представьте: вынесло на бруе хладных вод сиротливый листок - неразменное золото издыхающей осени (да простится мне эта затасканная метафора - я употребляю её впервые), а на листке, как на корабле, - маленькое семечко. И несутся они оба-двое в говорливой буче от жиденького ручейка до океан-моря, как в свой срок - наши отработанные души по водам Стикса в Океан Забвения. Так и плывут они в стрежне вод меж двух бесконечной протяжённости берегов, на которых их (листок и семечко) всегда готовы приютить, а приютив, похоронить. Но если листок превратится в прах, то семечко, отдав свою душу, возродится могучим и статным деревом. Аргонавты же не хотят на берег, а несутся по водам пусть кратковременные, но свободные. Ибо всякое желание - путы. И чем сильнее желание, тем крепче путы. Тем более, что рано или поздно путы все равно рвутся. Мне не хочется на берег. У меня нет желаний. Вернее так: моё нежелание прямо противоположно моему же желанию. Вот так неясно и темно, совсем по-гегелевски, через три "ж" я научился не только противожелать, но и изъясняться.
    Но была в этом средстве какая-то червоточина, что-то поднималось в душе против подобного квиетизма. Так горечь лекарств больному воображению кажется горше вдвое, а ощущение этой сдвоенной горечи не осветляется дальней и пустой мыслью о возможном выздоровлении. Как бы там ни было, но я решился на противожелание. И, в утверждении своего отказного ригоризма, решил перебраться на другой берег и сжечь за собой мосты. Да только, кажется, я сначала сжёг мосты, а потом начал перебираться...
    А ведь спервоначалу, когда она ярким июльским полднем, вся словно сотканная из солнечных лучей, оказалась в поле моего зрения, ничего не предвещало опасности: болезнь как болезнь - и не более того. И был наказан за небрежение. И теперь, обречённый на вымирание, когда пора гомеопатических и аллопатических доз была упущена, а попытаться спастись можно было лишь дозами ветеринарными (понимай, лошадины-ми), до меня, наконец, дошло: время подумывать о консилиуме. Конечно же, я старался не выказывать своей беды и как мог симулировал абсолютное здоровье. Впрочем, полагаю, моя траурная улыбка вполне обнаруживала все истинные обертоны чувств.
    Эх! Если бы блестящий принцип противожелания мне бы осуществить в то самое мгновение, когда я молил его остановиться, то не пришлось бы за убийственное сегодня пенять прекрасное вчера. Увы, мне! О тщетности запоздалых сожалений свидетельствуют и эти строки, и в кровь искусанные локти...
    Да, мне были известны средства утишить боль.Не будучи аккуратным прихожанином храма Любви, я, тем не менее, вполне благочестиво почитал и таинства и смысл этой приятной веры, хотя, наверное, в глазах многих её усердных адептов мог бы показаться законченным атеистом.
    И вот однажды, заключив краткое перемирие со своей беспокойной совестью, я разом переступил через все свои противожелательные принципы. На моё невнятное признание Юлия вполне резонно заметила:
    - Что ж, у тебя, гляжу, неплохой вкус. Постараюсь не разочаровать.
    Постаралась. Не разочаровала. Но, как мне показалось, обнаружив при этом больше прилежания, чем чувств. А дальше... Было бы неверно сказать, что после этой нашей в одно касание связи, она охладела ко мне, а я, напротив, ещё больше воспылал к ней невыговариваемыми страстями, но какие-то резоны в подобной термической таксонометрии были. И всё-таки последствия мало отличались от предшествий. Есть потери продолжающиеся всю жизнь. А эта моя единственная непоследовательность, вполне могущая быть квалифицирована сострадательным творцом как обыкновенный промах, вдруг приобрела смысл смертного греха, за который полагаются, по меньшей мере, вечные муки.
    Это верно, не мне тягаться в святости со всеми этими постниками, столпниками и молчальниками - здесь им сам чёрт не брат, но и каяться не вижу повода: имя божье не упоминал спуста, убивать себе подобных - не убивал, даже жены ближнего не желал. То есть, не желал вожделенно, плотски, горячо. Разве что чуть-чуть, как бы братски...


Рецензии