С семнадцатого года

Однажды я гостил у друга в деревне. Друга звали Максимом, и был он по национальности то ли мордвин, то ли что-то в этом роде. Главное, мы всё время говорили с ним по-русски, а когда приехали в деревню, то он сказал своему отцу, показывая на меня пальцем:
- Гургалы мардала бельменды!

Может, он так сказал, а может, и не так, я ведь мордовского тогда не знал, да и сейчас, по правде говоря, знаю только одно слово - «телевизор», оно у них на мордовском звучит так же, как и на русском.

Отец Максима посмотрел на меня, улыбнулся и подал мне большие валенки, хотя на улице жара была несусветная. Суёт он мне валенки и говорит примерно так:
- Валенды на ногды напяливанды.

Максим мне шепнул, что у них такая традиция – по дому не в сапогах, а в валенках ходить, чтобы не беспокоить парализованную прабабушку, которая лежит с семнадцатого года.

Потом отец Максима (его звали приблизительно так: Насачуяр Абдирхалзикершалович) пригласил на кухню поесть. Да и Максима он называл совсем по-другому. Я даже сильно удивился: всё время был Максим, а тут вдруг стал каким-то Зульмулюком. Оказывается, у Максима в паспорте было записано не «Максим», а «Зульмулюк». Или «Зульмульгей» – я имена всегда плохо запоминаю. Отчество отца народов на протяжении всей юности запоминал, и всё равно в голове другой вариант остался: Высери-онович.

Посадили меня на кухне на самое почётное место – на какую-то флягу с фермы. А Зульмулюк с Насачуяром вообще не сели. Может, у них традиция такая: стоймя пищу принимать, чтоб больше влезло. Может, фамильный геморрой, догадаться сложно.

Еда, скажу я вам, была национальная. Что-то вроде печёного пюре в мундире, а может, это были яблоки или котлеты. Я спросить не решился, потому что всё равно блюдо называлось не по-нашему.

Насачуяр налил всем по рюмке ихнего напитка в литровые кружки. Напиток как напиток, на вкус не хуже лакокрасочного изделия.
Проговорили мы весь вечер на их языке. Я уже стал многое понимать, особенно когда Насачуяр руками размахивал и язык до колен высовывал.
Положили меня спать на самое почётное место, то есть на кровать с периной. А может, на диван – в темноте не видно.
Насачуяр с Зульмульгеем на сеновал в сарай ушли, потому что Насачуяр сильно храпел по ночам, а стены в доме древние – могут рассыпаться. А Максим уже два года не слышал храпа отца, поэтому и пошёл вместе с ним.

Сплю я, значит, и думаю: «Что же это прабабушку не слышно? Может, Богу душу отдала? До утра так разложится, что и задохнуться мне недолго». Я тихонько спрашиваю:
- Бабушка, а, бабушка? Может, вам попить принести? Ведь лежите вы с семнадцатого года, небось, жажда замучила.

Молчит. Спит, наверное, потому что ночь и она по режиму болеет. Не болела бы по режиму, до восемнадцатого года не дотянула бы.

Я снова сплю, а сам думаю: «Так, бабушка парализованная, а я парень молодой. Не пойти ли мне к бабушке? В смысле – поговорить о том о сём, революцию вспомнить. Может, она Зимний брала и какой-нибудь юнкер дал ей прикладом по хребтине и испортил здоровье на много десятилетий вперёд. А вдруг обидится? Скажет: «Ко мне с семнадцатого года никто с такими глупостями не лез!» Не лез и не лез, и я не полезу!»

В третий раз я уже сплю, а глаза открыты. Любопытство всё равно разбирает! В каких-то пяти метрах от меня находится историческая личность, свидетельница общественных катаклизмов, а я тут лежу прохлаждаюсь, хотя от духоты пот ручьём по могутному телу бежит. Вдруг эта личность через час копыта отбросит, и останется в истории белое пятно.

Поднялся я часа в два ночи, закутался в простыню, чтоб не срамиться, и пошёл в спальню в валенках. Вижу в полумраке: кто-то лежит, только непонятно, с какой стороны голова.

- Здравствуйте, - говорю, - бабушка! Я друг Максима, вашего Гульмульгея. Очень интересуюсь историческими событиями. Расскажите, пожалуйста, как вас юнкер по спине шандарахнул.

Вдруг слышу голос на чистом мордовском языке:
- Турвалар шиперды!

Я говорю:
- Конечно! Я с вами полностью согласен, но не могли бы вы, бабуля, хотя бы на ломаном русском говорить, а то мой переводчик на сеновале дрыхнет.

И тогда поднимается эта бабуля, вся костлявая, как смерть, даже, по-моему, неодетая, и зубами своими железными, острыми, как мордовская сабля, надкусывает мне нос. Я – орать! Попытался бежать, да в стену врезался. Тут ещё какие-то старушки возникли: у одной морда красная, как у металлурга, у другой синяя, как у утопленника. Все набросились на меня, колотят, будто зайцы по барабану.

В окно лунный свет падал. Я вырвался и нырнул в окно. Хорошо, что открытое было, а может, и неоткрытое – со страху не разберёшь.
Побежал я на сеновал, разбудил мужиков и кричу им:
- Что же это вы меня с бабушкой наедине оставили?! Она с подружками чуть меня на тот свет не отправила!

- Какая бабушка? – спрашивает Максим.
- Да та, что с семнадцатого года.
- Не температура ли у тебя началась? Нету у нас никакой бабушки: все поумирали. Ложись спать, а то рано утром на рыбалку пойдём на лошади за сто пятнадцать километров.

«Ничего себе, - думаю, - как же нет бабушки, если у меня нос повреждённый и внутренности все отбиты?! А может, я с переводом чего напутал и меня не бабушки, а ведьмы мордовские колотили?»

Зарылся я в сено и заснул от расстройства. А во сне опять эта чёртова бабушка явилась. Я от нее все окрестные поля оббегал. Сено подо мной от пота так промокло, что преть начало.

С тех пор, как ни встречу какую-нибудь бабушку, сразу приглядываюсь: уж не с семнадцатого ли она года?


Рецензии