Еркимей
Молодцеватый лейтенант неторопливо и хмуро оглядел длинную шеренгу новоприбывших, скосил взгляд на улыбчивого сержанта, уже привалившегося плечом к ободранной, всё ещё не одетой в листву берёзке и небрежно крутящего в руке непочатую пачку «беломора», снова пробежал глазами по усталым и запылённым лицам пополнения, чуть задержался в середине шеренги, наткнувшись на спокойный и уверенный взгляд явно обстрелянного солдата, и вновь словно спотыкнулся на крайнем левофланговом: «Где ты это чудо откопал!? Зачем мне тут этот заморыш?»
Сержант благодушно улыбнулся на вспышку лейтенанта, однако, соблюдая субординацию, обозначил стойку «смирно» и притаил в ладони прикуренную папиросу: «Заморыш то, конечно, заморыш, – почтительно возразил он, – только, товарищ лейтенант, посмотрите на его плечи, отъестся – мужик будет…»
Действительно, парнишка на левом фланге, хоть и был, как говорят, метр с кепкой, шириной плеч превосходил не только самого лейтенанта, но и сержанта, пожалуй, тоже. От этого несоответствия стандартная солдатская одежда выглядела на нём очень уж нелепо. Приземистая коренастая фигурка утопала в длинной и не по росту слишком просторной гимнастёрке, отдалённо напоминая нескромно подрезанный бабий салоп. Эту ассоциацию усиливали смуглые и круглые, как яблочки, щёки, никогда не знавший бритвы подбородок и узкие щелки слегка раскосых карих глаз, которые смотрели хотя и растерянно, как и у прочих новобранцев, но уж никак не испуганно или хотя бы смущённо….
Лейтенанта нисколько не успокоило резонное замечание сержанта, не уменьшило его досады. «Кто таков?» – рявкнул он на солдата.
Где, в каком дремуче-таёжном улусе Алтая отыскали расторопные военкомовские службисты такое чудо, теперь выяснить трудно. Но факт остаётся фактом. Вот он, стоит перед новеньким, с иголочки командиром, сам такой же новенький, только неухоженный и нелепый, нисколько не смущённый своей нелепостью и, вроде бы, даже чем-то довольный…
К вящему, но тщательно скрываемому, удовольствию сержанта, низкорослый солдатик, двинув вперёд одновременно левую ногу и левую же руку, старательно вышагал два шага, с достоинством представился: «Ыркымей, товарш началнык!» – и замер…
Наблюдавшие издали, потом долгое время непременно рассказывали эту историю каждому новоприбывшему, неизменно задыхаясь от хохота, но никому так и не удалось передать весь комизм ситуации. Это надо было видеть…
Лейтенант побелел, потом покраснел, пошёл пятнами, задохнулся от возмущения… «Фамилия!? – потом плюнул, повернулся к сержанту, – На кухню!» – и, махнув рукой, ушёл прочь с поляны, предоставив сержанту самому разбираться с пополнением.
«Фамилия – язык сломаешь, зовите лучше, Еркимей», – добил его вдогонку сержант, уже под откровенный хохот старослужащих.
И Еркимей отправился служить на кухню… Как-то незаметно, между делом, подогнал по себе одежонку, подкормился, окреп, примелькался. На глаза начальству не лез, от дела не бегал. Расторопный, молчаливый и покладистый мужичёк перестал быть нелепым, стал нужным, а то и незаменимым.
Переменчива обстановка в прифронтовой зоне. Разные соседи оказывались у полевой кухни. Случись, рядом обоз или конный разъезд остановились на ночёвку – Еркимей с лошадьми на своём родном алтайском поговорит, а они к нему мордами тянутся, в колени тыкаются, глядят веселее, будто родного встретили; случись, сортировочный пункт рядом развернули – Еркимей лавочки по таёжному из жердей изладил, сидячим удобно на солнышке погреться, да и сестричкам минуту-другую передохнуть; а случись холодный туманный день – там да там надью соорудит, ни огня, ни дыма, а теплом веет… За этим занятием и приметил его забежавший на перевязку лейтенант-разведчик. Присмотрелся к сноровистым и экономичным движениям паренька – ничего лишнего, никакой суеты; к мягкой охотничьей походке – ни один сучок под ногой не треснет, лишняя веточка не дрогнет, и спрашивает: «А что, парень, не хочешь ли в разведку?» – «Пачыму, ны хочыш? Очын хочыш…» – так Еркимей стал разведчиком.
Стали учить его военной науке…. Болевым приёмам да захватам обучал Пашка Балашов, тоже совсем молодой парень, но мастер, каких поискать. Здоровенных мужиков в узел завязывал, да и самого бог ростом не обидел, Еркимей то ему чуть выше пояса. Пашка Еркимею жестом показывает, давай нападай, мол, а сам зубы скалит, дескать, вот потеха, как с таким маломерком бороться, на коленях что ли.… Ну а Еркимей к борьбе то сызмальства привычен, облапил Пашку за поясницу и ну качать его из стороны в сторону. Пашка сперва зубы скалил, а потом и всерьёз взялся, а вырваться не может.… Солдаты вокруг и притихли, видят дело на принцип пошло: негоже москвичу перед деревней оступиться. Вывернулся Пашка, однако, перехватил Еркимею руку, за спину завернул, снова зубы скалит, вот так, мол, надо.… Только Еркимей не сдаётся, терпит… Солдаты зашумели, кто на Еркимея: «Всё сдавайся, парень, проиграл…, кто на Пашку: – Хватит, паря, руку оторвёшь…». Пашка и сам уж не знает, что делать: и рука дальше не идёт, и алтаец вредный не сдаётся. Только смотрят все, а Еркимей то понемногу руку разгибает.… Разогнул таки, перехватился и уложил Пашку на спину. Тот и сопротивляться не стал. Только буркнул: "У, обезьяна!" Встал, отряхнулся и ушёл с поляны.… Обиделся, значит…
И Еркимей тоже обиделся. Ничего не сказал, но обиделся сильно.… Так и ходили мимо друг друга, морды отворачивали. На другой день, к вечеру Пашка первый подошёл, то ли сам додумался, то ли лейтенант чего подсказал. Подошёл, наклонился, толкнулся плечом в плечо, протянул руку: «Ладно, Еркимей, давай мириться.… Извини, глупость сказал.… Не подумал». Еркимей выждал немного. Чуть-чуть дольше, чем надо бы. Но потом руку подал. Пожал. Крепко пожал. Пашка – тоже крепко. Стоят, руку давят, молча в глаза друг другу смотрят. Пашка опять зубы скалит, первый руку отпустил, смеётся: «Здоров ты, всё-таки, парень, чистый медведь!» Еркимей молчит, но тоже улыбается, глаза совсем щелки, только щёки круглые блестят…. Обнял Пашка его за плечи, повёл куда-то, говорит, смеётся…
Всё, друзьями стали, водой не разольёшь.
Но и соперничали тоже, не стесняясь, старались превзойти друг друга. Впрочем, соперничали честно. Прекрасно дополняя друг друга, они не могли не понимать, что есть вещи, в которых им никогда не сравняться и честно помогали один другому. Лейтенант ценил и их дружбу, и их умения, на ответственные задания всегда сводил в одну команду и держал поблизости от себя, поручая конкретные операции то одному, то другому, в зависимости от обстановки. Так и шли ноздря в ноздрю, получая поровну и тычки и пышки, оба – сержанты, оба – "За боевые заслуги", оба – кандидаты в партию.
На войне, к сожалению, многим чувствам, как и дружбе, тоже, судьба отмеряет порой короткий срок. Так случилось и с Еркимеем. Уже в конце сентября, когда зарядили холодные моросящие дожди, поисковая группа разведчиков напоролась на засаду. Среагировали быстро и стали, отстреливаясь отходить в сторону болота, да наткнулись на минное поле. Одним из первых погиб лейтенант. Пытаясь унести тело командира, Пашка и Еркимей отбились от основной группы и, затаившись в кустах у самой кромки топи, пропустили через себя вражеских автоматчиков. Когда перестрелка и взрывы мин отдалились, друзья решили самостоятельно выходить к линии фронта, вынося тело командира и карту, с добытыми такой дорогой ценой пометками. Тут то шедший впереди Пашка и наткнулся на мину. Взрывом ему раздробило обе ноги. Еркимею, прикрывающему отход, осколками посекло спину. Наверное, глубже в болото мин уже не ставили, и Еркимею удалось оттащить туда Пашку метров на двадцать и даже наскоро наложить на ноги жгуты, прежде чем на берегу вновь появились гитлеровцы. Они не рискнули лезть в заминированную топь и ограничились тем, что основательно простреляли приболотные кусты, да бросили в болото несколько гранат. Одной из них перевернуло труп командира. Смеркалось, и солдаты противника поспешили оставить злополучное болото.
До наступления полной темноты Еркимей присмотрел два подходящих деревца, стараясь не шуметь, пригнул их к самой воде, взгромоздил на них Пашку, вытащив его, таким образом, из болотной жижи, перебинтовал его разными обрывками. Тело лейтенанта Еркимей спрятал под высокой кочкой у хилой берёзки, на стволе которой со стороны болота закрепил красноармейскую звёздочку. Всю остальную ночь он что-то резал ножом, сидя в болоте и прислушиваясь к хриплому дыханию раненого.
К утру Пашка ненадолго очнулся, простонав пару раз, разлепил пересохшие губы: «Везёт же мне, паря… всю жизнь мечтал… умереть красиво… чего ещё надо!? …Утро, воробьи чирикают… твоя рожа…» – и задохнулся от боли.
Еркимей помолчал, ожидая, не скажет ли ещё чего, вздохнул: «Терпи, однако…» – и начал ворочать ветки. Оказалось, что за ночь, работая только ножом, он соорудил вполне приличную волокушу…
Как, по каким признакам, распознал опытный таёжник неприметную звериную тропку в трясинном болоте, Еркимей не рассказывал никому, но на третьи сутки он оказался уже за линией фронта и чуть не погиб, всполошив часового в соседней воинской части.
Пашку доставили в госпиталь, где он умер на операционном столе, не приходя в сознание. Еркимею остались на память грубые рубцы толщиной в палец на спине и шее.
Наградили, однако, Еркимея, за мужество, в партию приняли, послали учиться на командирские курсы.
Учился Еркимей старательно, держался особняком, на дружбу не напрашивался, подвыпивших компаний сторонился. Однако и за книжками не засиживался, читал он с трудом, медленно и понимал из прочитанного немного. В самом начале учёбы случился казус: щеголеватый капитан из потомственных военных, буркнул как-то на заседании учебного совета: "Зачем нам этого чукчу прислали? Из него офицера делать, всё равно, что медведя на рояле играть учить". Седовласый полковник – начальник учебной части, нахмурил, было брови, одёрнуть нетактичного сотрудника, но последнего поддержали и другие преподаватели. Полковник затребовал личное дело курсанта. Едва взглянув на каракули Еркимеевского заявления о зачислении, он склонился к мысли поддержать требование педагогов, и только в силу природной добросовестности, решил всё же глянуть сперва на незадачливого курсанта в деле.
Шли занятия по физической подготовке. Преподаватель, чтобы оценить, что могут и чего не умеют курсанты, разбил их на пары и предложил побороться между собой. Появление полковника придало этой процедуре статус мини турнира. Еркимей неожиданно легко одолел всех, чуть замешкавшись в финале на тяжеловесе, сказалась Пашкина школа. Слегка озадаченный полковник последовал за группой на полигон. Пока он решал неотложные текущие дела, группа успела отстреляться из винтовки, командовал здесь тот самый щеголеватый капитан. Не удовлетворившись тройкой в ведомости, полковник затребовал мишень. Еркимеевские пули легли кучно, чуть сместившись вниз и влево от центра; полковник хмыкнул, приткнул мишень к щиту и вызвал курсанта, старательно выговаривая, но при этом неимоверно искажая неудобопроизносимую фамилию. Еркимей никогда и никого не поправлял, как бы её ни искажали, похоже, он испытывал при этом некоторое удовлетворение, возможно, компенсируя то высокомерно-ироничное отношение, которое нередко проявлялось окружающими при появлении его в незнакомых компаниях; к тому же у него уже закрепилась фронтовая привычка спокойно относиться к появлению высоких чинов (им не до мелочей, они редко снисходят до разбирательств несоблюдения субординации), поэтому он спокойно вышел из строя и молча подошёл к полковнику. Тот, тоже молча, вынул из кобуры личное оружие и, протянув его курсанту, ткнул пальцем в сторону мишени. До мишени было метров десять; проверив, заряжен ли пистолет, Еркимей навскидку всадил в неё всю обойму; центр мишени выпал. Полковник не торопясь проверил, не осталось ли неизрасходованных патронов, спрятал пистолет и сунул под нос Еркимею первую попавшуюся карту: «Что ты тут видишь?» – «Рыка, однака, балота. Здесь акопы копат. Тут развыдка хадыт». – «Как пройдёшь отсюда сюда?» – Еркимей провел пальцем заковыристую линию, – «Почему так?» – «Утрым – туманы, ны выдна». – Полковник захлопнул карту: «Молодец курсант! Объявляю благодарность! Становитесь в строй!» Волей – не волей, пришлось Еркимею подтянуться и строевым шагом…. Полковник молча подивился на его дикую иноходь, повернулся к капитану: «Ходить, научите! Остальному он сам тебя научит».
Как в воду смотрел полковник. Минуло полтора года (огромный срок по военному времени) и щеголеватый, всё ещё капитан, стоял навытяжку перед уже капитаном Еркимеем и докладывал: «Прибыл в ваше распоряжение…»
И ещё одно: на курсы приехал Еркимей Еркимеем, а уехал Еркимеем Павловичем. Произошло это так: перед самым выпуском группы, опять столкнулся дотошный полковник с личным делом Еркимея. Полистал, поморщился: «Фамилия – язык свернёшь, отчества – нет. Всё же офицер, представят даме: – Познакомьтесь, мой друг Еркимей … Тьфу, такую фамилию в приличном доме и произнести-то нельзя, что-то делать надо… ну, хотя бы Иванович, что ли, но может и обидеться – самолюбивый». Порассуждав так сам с собою, делать нечего, пригласил Еркимея. Вопреки ожиданиям, против отечества Еркимей не возражал: «Только зачем все подряд Иванычи? вспомнил Пашку. – Друг у меня был. Лучше уж, Палыч!» На том и порешили.
С появлением на фронте этого капитана, носившим фамилию Родомысовский, начались у Еркимея неприятности. Собственно, вначале ничего особенного не происходило, просто Еркимея Павловича (а все от рядового состава до высших офицеров называли его теперь именно так) сразу как-то неприятно поразило обращение к нему капитана Родомысовского строго по фамилии. Не то, чтобы Еркимей Павлович испытывал какие-то комплексы по поводу своей фамилии (да его, собственно редко кто так и назвал); но этот капитан умудрялся, произнося её подчёркнуто правильно, придать интонацией какой-то оттенок, то ли язвительной неприличности, то ли брезгливости, что всегда, особенно в сопоставлении с собственной благозвучной фамилией, вызывало некоторое напряжение неловкости у присутствующих. Кроме того, капитан имел привычку поправлять, человека, неправильно произнёсшего какое-либо слово, и делал это с удовольствием, особенно, в отношении Еркимея Павловича; любил он также по мелочам придираться к подчинённым ему, да и к посторонним солдатам и младшим офицерам. Таких на фронте не любят, невзлюбили и Родомысовского. Однако дело своё капитан знал хорошо и службу нёс добросовестно, в этой ситуации Еркимею Павловичу постоянно приходилось смирять и раздражение, и копившуюся неприязнь, что честолюбивому алтайцу давалось нелегко. Однажды он не выдержал, в присутствии подчинённых произнёс в адрес капитана несколько хорошо известных русских слов, которым неподражаемый Еркимеевский акцент придал особенно жёсткий характер; немедленно последовал рапорт в политотдел, и только личное вмешательство командира батальона, знающего цену хорошему разведчику, спасло ненадолго Еркимея от крупных неприятностей.
Получил Еркимей партийный выговор, обидный и несправедливый, что больно задело его самолюбие. Впервые в жизни напился охотник. Случалось и до того пробовать этот продукт, награды и звёздочки обмывал, мокроту и холод из тела прогонял, но никогда раньше не позволял Еркимей себе больше двойной наркомовской (с детства усвоил – тот не охотник от кого винный дух идёт). А тут всё, как нарочно, сошлось, и обида, и вернулся в часть после тяжёлого ранения Кобыш, разыскал-таки свою роту. Кобыш, почти земляк, единственный, кто в живых остался из тех, кого ещё Пашка учил. Помянули Пашку, Кобыш всё подливал, а Еркимей – душа горела, да и не мог он отказаться за память Пашки – напился впервые…. Тут и уснули оба, в уголке полуразрушенного вражеского дома, на вражеской земле....
Конечно же, Родомысовский не упустил шанса, доложил куда надо, и своего добился – получил под команду роту, а с ней, в придачу, и Еркимея…
Ушёл Еркимей в снайперы, лично у полковника просился; тот ему тоже несколько простых русских слов сказал (правда, один на один), но команду такую дал. Обстоятельства так сложились. Завёлся на вражеской стороне умелец, нескольких офицеров выцелил. Дали задание своим снайперам, но они оказались слабее, двоих в госпиталь отвезли, троих – под звёздочки уложили. Тут то и подоспел Еркимей со своей просьбой. Дали ему винтовку с оптикой. Два дня Еркимей с ней возился, пристреливался, приглядывался, прилаживался; осмотрел места, где снайпер офицеров укараулил. Ночью ушёл за линию фронта и пропал на три дня. Снайпер ещё два выстрела сделал, ещё одну звёздочку поставили, но второй – оказался последним, достал его таки Еркимей. Не удовлетворился точным выстрелом, ещё цейсовский бинокль и винтовку с собой притащил, на ней 25 зарубок оказалось. Стал Еркимей по ночам с этой винтовкой ходить. Полковник лично реляцию на награду написал – не дали, сказали, пусть ещё повоюет.
Тут и весна подошла. Началось большое наступление. Майор Родомысовский отбыл к новому месту службы.
Еркимей в свою роту вернулся, на прежнее место. Разведчики встретили Еркимея Павловича с радостью, притащили три бутылки трофейного коньяку, но он пить не стал, сказал: «Пуст стаыт!» – и спрятал в сейф, тоже трофейный. Трофейные винтовку и бинокль оставил себе и, время от времени, выцеливал фашистских офицеров и наблюдателей. Тут то его и подловил на мушку немецкий снайпер, пуля разбила цейсовский бинокль и рикошетом скользнула под каску. Когда разведчики подняли своего командира, первое впечатление было, что не жилец. Но в медсанбате помереть не дали, повыдергали осколки, сложили, как сумели обломки черепной коробки, зашили…. И заросло всё, как на собаке, выжил Еркимей, только видеть стал хуже, к охоте уже не годился, а читать – писать так толком и не выучился.
День Победы Еркимей встретил в госпитале, в России, в Омской области; отсюда уже и до дома недалеко. Вернулся – руки-ноги целы, грудь колесом, ордена и медали в ряд, на плечах – новенькие майорские погоны; голова, правда, вся в шрамах, ну так для мужика – это не уродство. Да и заглядывались, по правде говоря, молодки на лихого вояку…. Связистки, медички и другого рода девчонки, добровольно напросившиеся воевать, за полтора-два года до одури насмотревшись на грязь и кровь войны, не раз хоронившие своих не целованных подруг, часто готовы были на близость чуть ли не с любым мужчиной (и его, и себя жалко, в любой момент убить могут, а забеременеть – единственный достойный способ покинуть осточертевшую войну). Были и у него две-три любки, короткие и быстро проходящие связи, как и многое на войне. Хоть в росте особо и не прибавил Еркимей, а совсем не похож стал на того маленького уродца, что потешал всю роту; и от иноходи избавился, так что мог при случае, и твёрдо шаг припечатать, и руку с небрежной лихостью к козырьку бросить, смотреть любо-дорого.
Вот собственно и всё, чему он научился на войне, а потерял всё, чем умел прокорм себе добывать – возможность охотиться.
Районный военком долго разглядывал документы, чесал затылок единственной рукой, вздохнул, виновато глянул на Еркимея заблестевшим глазом, второй стеклянный – смотрел холодно и тускло: «Ума не приложу – куда тебя девать, – и, помолчав, добавил, – Зайди через недельку, что-нибудь придумаем».
Через недельку Еркимей Павлович был назначен на должность председателя небольшого отдалённого села в высокогорной части Алтая, получил в своё полное распоряжение покосившийся от ветхости домишко и круглую исполкомовскую печать. Село жило своей почти патриархальной жизнью, народ кормился, в основном, от собственного двора, и хотя здесь испокон века не пахали и не сеяли, большого голода всё же не испытывали. Колхоз (животноводческий) возглавлял невысокий плотно сбитый казах, несколько излишне полноватый для своего возраста. Большинство населения тоже были казахи, несколько алтайских семей жили, как бы, на отшибе, и в основном в аилах. Новый же колхозный поселок располагался с другой стороны пересыхающей летом речки, здесь доминировали недавно построенное правление колхоза и белеющее свежими стропилами здание школы, подстать им выстроились добротные пятистенники личных подворий и заложенные недавно новые срубы. Председатель колхоза Еркимею Павловичу не понравился. Небрежно глянув в его документы, он откинулся на спинку стула и, усмехнувшись, сказал: «Ты в мои дела не лезь, я здесь сам управлюсь, а что надо – проси, дадим…, если хорошо попросишь». На этом и расстались…
Немногим дольше состоялся разговор с директором школы, «рыжим алтайцем», как он себя сам назвал представившись. По-алтайски он понимал, но говорить предпочитал по-русски; а через минуту, сославшись на занятость, «убежал по делам», оставив Еркимея в некотором недоумении.
Несколько прояснил ситуацию секретарь партийной организации, русский мужик с очень подходящей к его виду фамилией Толстошеин. Он внимательно и с видимым уважением просмотрел документы Еркимея, записал что-то в толстую тетрадь и, возвращая партбилет, степенно рассудил: «Да не волнуйся ты, парень, справишься. Если надо – поможем. В хозяйственные дела – не лезь. Тут этим два зубра занимаются, что там, – показал большим пальцем за спину, в сторону колхозного посёлка, – что здесь, – ткнул пальцем в окно, смотревшее на высокий забор со следами недавно снятой колючей проволоки. – Здесь скоро геологоразведку откроют, – пояснил он, заметив вопросительный взгляд майора. И вдруг заторопился: – Ты, главное, справки в район во время отсылай, а остальное они сами сделают…» Выходя, Еркимей приметил исхудавшую женщину, устало прислонившуюся плечом к коновязи. Заслышав его шаги, женщина подняла глаза, полные усталости и печали, и будто солнышко осветило на миг – вспыхнули они и медленно погасли, тень улыбки, тень надежды коснулась её лица, почти незаметно… и быстро уступила место привычной печали. Уже пройдя шагов десять, Еркимей вдруг понял, что эта женщина очень красива, он оглянулся. Женщина покорно шла вслед за Толстошеиным в противоположную сторону улицы, от её спины веяло такой безнадёжной усталостью…
Делать в сельсовете и в самом деле было нечего. Только на третий дань появился какой-то неопределённого возраста мужчина в заношенном, точнее затёртом до предела козьем полушубке, от которого остро пахло конским потом и мочой. Говорил он на такой дикой смеси русского и алтайского, что Еркимей ничего не понял, только без конца повторяющиеся слова «большой начальник», «очень благодарить», и «печать», Еркимей попросил его говорить по-алтайски, но тот как заведенный повторял своё и совал Еркимею какую-то бумагу. «Наверно, пастух», – решил Еркимей и, не вникая в содержимое (очень уж не любил читать рукописные тексты), поставил оттиск печати. Мужичок, благодарно кланяясь, отступил к двери и шустро убежал из кабинета, впрочем, почти тотчас вернулся и положил в ближайшем углу комнаты какой-то тюк. Опять благодарно кланяясь, отступил к двери и исчез уже окончательно.
После полудня пришла уборщица, неодобрительно посмотрела на отпечатавшиеся на полу грязные следы, принесла ведро воды, бросила в него половую тряпку, опять покосилась в сторону неподвижно сидевшего у телефона Еркимея: «Вы бы, Еркимей Павлович, погуляли, пока я полы-то помою, …та и мясо-то пристройте в холодок». – «Какой мяса?» – не понял Еркимей. – «Та вот это, – певуче пояснила пожилая хохлушка, – шо тобе Аркан принёс… уж так благодарил тебя, так благодарил, …говорит, мол, очень душевный человек Еркимей Павлович, сыну справку подписал, в город отпускает учиться…»
Еркимей проглотил сухой ком в горле: «Пуст учытса. Чилавеком будыт», – и вышел. – «А Катенька-то, секретарша, завтра с утра на работу выйдет, все бумаги Вам найдет…» – пропела вслед ему уборщица.
И при службе, на фронте, Еркимей всегда старался держаться поближе к солдатам, впрочем, ему об этом не приходилось задумываться; всё получалось как-то естественно. Здесь на гражданке – оказалось гораздо сложнее: для жителей небольшой деревеньки – майор, да ещё и председатель сельсовета – очень, уж, большой начальник. Начальствующая же группировка, тесно сплотившаяся за годы войны, вообще относилась к возвращавшимся офицерам весьма настороженно, не без основания опасаясь потерять насиженные, достаточно тёплые места, и не спешила раскрывать свои объятия перед этим непонятным, диковатым и незнакомым человеком. К тому же, и должность председателя сельсовета (начальник без подчинённых, без власти, без денег, и с мизерной зарплатой) рассматривалась ими как смехотворная, не заслуживающая уважения. Да и сам Еркимей, цепким взглядом разведчика сразу же отметивший какую-то ненастоящность, никчёмность этих людей – «с гнильцой», говаривали про таких на фронте, со своей стороны не стремился к сближению. Поэтому, когда потребовались дрова (мизерный запас, оставшийся от предшественника, стремительно кончался), Еркимей, собственноручно заседлав исполкомовского же меренка (сбруя оказалась в полном порядке), верхом отправился в предгорный леспромхоз. Там отыскалось достаточно людей, отнёсшихся с уважением и к воинской офицерской форме, и к фронтовым медалям (многие хорошо знали их цену), и к обезобразившим лицо шрамам; да и сам бригадир, ещё не сменивший солдатскую гимнастёрку с нашивками за ранения, принял его по-братски, сразу же успокоил – всё «будет в ажуре»…. Бывшие фронтовики, не отпустили Еркимея, а как стемнело (работали допоздна), нашлась и бутылочка (Еркимей в душе корил себя за недогадливость). Выпили по-фронтовому из кружек, начались расспросы, воспоминания…. Уехал Еркимей рано утром, с оттаявшей душой и спокойным сердцем.
К концу недели трелёвочный трактор приволок к исполкомовской избёнке два огромных хлыста, чуть меньше метра в поперечнике у комля, сочащихся смолой лиственничных ствола. Тракторист и двое лесорубов в военных гимнастёрках сноровисто отпилили несколько чурок от вершинки (на первое время – к концу месяца приедем всю разделаем). Теперь Еркимей Павлович (фронтовики только так и называли его уважительно) – не оплошал, выставил и водочку и закуску, Катенька – секретарша расстаралась, пока возились с дровами. Засиделись допоздна.… И опять Еркимей Павлович чувствовал себя в своём кругу, и разговор клеился, и рассказать о чем было.
Проводив, уже по темноте, холостяцкую компанию, Еркимей решил заглянуть в гости к Эмилии Ивановне. Еркимей уже знал, что приглянувшаяся ему женщина – вдова, имеющая двух детей от разных мужей, что она работает учительницей в школе, что её, как и многих женщин (всех баб перебрал) принуждает сожительствовать с собой Толстошеин, пользуясь почти полным отсутствием в деревне взрослых мужиков и, мягко говоря, стеснёнными материальными обстоятельствами. Миля не очень удивилась приходу отставного офицера, пригласила в дом, точнее в отделённую (с самостоятельным входом) его часть, предложила чай с облепиховым вареньем и попросила не курить, сославшись на спящих за перегородкой детей.… Однако разговор как-то не клеился, и Еркимей, вскоре попрощался, почувствовав, что снова становится косноязычным….
Остаток месяца прошёл в работе по заготовке дров и завершился грандиозной гулянкой бывших фронтовиков, после чего Еркимей Павлович был окончательно признан своим в этой компании и стал систематически появляться на участке. Возвращался всегда поздно и под градусом. Пару раз, оба под хмельком, заходил к Миле…. Ничем эти разговоры не кончались; Миля – человек романтического склада, немного «не от мира сего» пыталась что-то говорить о литературе, о художниках и их картинах…. Кого бы другого – как сказать, но её Еркимей готов был слушать долго и внимательно, и о Рерихе, и об особом освещении Алтайских гор, и о его необычайных красках, но в ответ мог лишь молча кивать головой, да неопределённо мычать при особенно красноречивых пассажах…
Однажды в сельсоветский домик заглянул Толстошеин, постоял у порога, осматривая убогую обстановку, и, дождавшись, когда догадливая Катюша выскочила за дверь, грубо сказал: «Я тебе говорил, майор, – в чужие дела не суйся, ещё раз предупреждаю, смотри… – и уже из сеней добавил, – мне дорогу не переходи, затопчу!»
Вечером Еркимей опять пошел к Миле, пожалуй, впервые совершенно трезвый. «Еркимей Палыч, милый, – Миля взяла его руку, – пожалуйста, не приходи ко мне больше, не надо.… Только, и мне, и себе – хуже сделаешь…». Забора у дома не было, соответственно, и калитки – тоже; Еркимей оглянулся, выходя на дорогу: Миля провожала его по-вдовьи горестным взглядом…
Весь следующий день Еркимей пил в одиночестве. Отослал домой Катюшу и постепенно напивался, молча и мрачно. Ближе к вечеру, пошатываясь, вышел на улицу. С побагровевшими шрамами, налитыми кровью глазами и остекленевшим взглядом – он был страшен: «Убыю! Убыю! – и шевелил пальцами, как будто уже добравшимися до горла ненавистного противника, – Убыю!» Кто знает, чем бы закончилась эта прогулка, не подоспей, не иначе, как расторопной Катюшей предупреждённый, бригадир-фронтовик. Обняв Еркимея за плечи, что-то втолковывая ему, он отвёл его в дом, где они пили и говорили до самого утра. И до самого утра Еркимей шевелил пальцами, как в ту ночь, когда ему сообщили о смерти Пашки, как в холодных и мокрых схронах, где он караулил немецких снайперов, а когда он поднимал мрачный взгляд на собутыльника, тот молча совал в эти шевелящиеся пальцы стакан с новой порцией водки и говорил, говорил, говорил…
На другой день вечером состоялось внеочередное собрание партийного бюро. Секретарь – Толстошеин доложил суть персонального дела, сделав упор на беспробудной пьянке Еркимея, на необоснованной выдаче справок (за взятки) колхозникам, позволяющим им получить паспорта и уезжать из деревни в город, предложил исключить его из партии, что автоматически вызывало и освобождение от занимаемой должности. «Партбилет – на стол!» – патетически потребовал парторг, подводя итоги нехитрого голосования. – «Ны ты мыне ыго давал! – взвился молчавший до того Еркимей. – Ты толка баб по дыревнам…» – он стоял против рослого Толстошеина, тяжело уперев руки в стол и по бычьи глядя с ненавистью исподлобья, казалось, миг – и он разорвёт этого подлеца в клочья…
«Не Толстошеин это говорит тебе, Партия!» – «рыжий алтаец» буквально повис всем телом на Еркимее и усадил его всё-таки на стул…
Партбилета Толстошеину Еркимей так и не отдал, райком решение об исключении из партии не утвердил, ограничившись строгим выговором и рекомендацией освободить от занимаемой должности.
Не получился из Еркимея Павловича начальник, да он, похоже, и не шибко горевал об этом, вот только обидно: не ему – заслуженному офицеру поверили, а какой-то тыловой крысе. Постановили, направить Еркимея в лесхоз бригадиром, а то там партийная прослойка отсутствует, но Еркимей наотрез отказался, не могу, мол, с бумагами из-за плохого зрения работать и пошёл рядовым лесорубом.
Всю осень и зиму проработал Еркимей в бригаде, освоился, управлялся не хуже других, новую бензопилу бригадир ему доверил. Весной, как раз под праздник Победы, получил Еркимей Орден Ленина, заслуженную боевую награду, долго плутавшую где-то по госпиталям в поисках адресата. Вызвали по этому поводу Еркимея в райвоенкомат, посадили в президиум, уважительно называли и по фамилии и по имени-отчеству, отметили добросовестную работу на производстве, подарок вручили… Еркимей при полном параде, грудь вроде бы ещё шире стала, да и плечи расправил. Выпили по «сто грамм фронтовых», Еркимею этого теперь, конечно, мало: «Да наплевать, в бригаду вернусь – добавим, орден то, как следует, обмыть надо...» И обмыли, хорошо обмыли. В общем, уважили Еркимея Павловича по всем статьям. Одно душу смущало. Вместе с Еркимеем и Толстошеин получил орден (Красного Знамени), ему-то за что – ни дня на фронте!?
И опять – за работу. Всяко бывало, не то, что пили – выпивали при случае. Правда случаи эти были нередки, что-нибудь да подвернётся… Постепенно, за два-три года, большинство фронтовиков определилось с семейной жизнью, кто вдовушек, из тех, что помоложе да посимпатичней присмотрел, кто из местных девчонок, (алтаек и казашек подросло за войну немало) пару себе выбрал, некоторые в открывшуюся геологоразведку подались (геологиням и учительшам тоже женихи требовались), которые-то и совсем спились и сошли с круга; со всеми, почти, Еркимей посидел за столом – был желанным и почётным гостем. Нередко и Еркимей после свадеб просыпался во вдовьих постелях, но устойчивых связей не случилось, незаметно пристрастился к выпивке, а какой бабе по вкусу придётся мужик, что каждый день в лёжку…. Денег не хватало – годился одеколон. «Коняк с резбом», – пошучивал он, вспоминая трофейные напитки (не так то их и много было, как теперь ему казалось). Купил, было, старенькую избушку на деревне, всё – свой угол, хоть и не топлена почти всю зиму стоит, а при случае есть, где приткнуться, не по чужим углам шарашиться.… Да, вот случаев таких – всё реже, разве что подвыпившие собригадники забредут, а то и откровенные бичи, появились они в посёлке вместе с открывшейся геологоразведкой и как-то сразу протоптали дорогу к Еркимею Павловичу. Бич – бывший интеллигентный человек, как правило, спившийся, вот она, самая та компания Еркимею Павловичу. Правда, в отличие от многих, он никогда не занимал деньги, только зарабатывал, брал строго по тарифу и за дармовой деньгой не гонялся. От угощения забредших гостей – не отказывался, но и здесь никогда к рюмке первым не тянулся, и будь что-нибудь из еды, выставил бы на закуску…
Недавно, кажется, было: дал бригадир задание бригаде и в лес отправил. А Еркимея Павловича попросил задержаться. Подошёл, глаза в сторону отводит: «Ты, Еркимей Павлович, мужик хороший, душевный мужик… да, понимаешь, не я самый главный… Короче, сказали мне, убирай из бригады этого пьяницу, извини, так сказали.… Так, что сам понимаешь.… Не я тут хозяин, – повернулся к лесу, шагнул два раза, остановился и через плечо, – Да, вот ещё что… пилу эту с собой забери, спишу как-нибудь, а тебе жить чем-то надо.… Извини, больше ничего не могу сделать».
С тех пор у Еркимея одна работа, попилить кому дров на деревне, порой и в соседние заглядывает. Не до жиру, только на «коняк с резбом» и хватает. Похудал Еркимей, пообносился, но марку держит и никого ни о чём не просит. Пилил мне дрова, я ему две поллитровки настоящего коньяку выставил – пить не стал, пока всю работу не сделал, сели – закусили, смеётся: «Зря, парын, дынгу пырывёл, мне самый кус – коняк с рызбом».
Из партии Еркимея Павловича так и не исключили. Носит он партийную книжицу в нагрудном кармане и дважды в год ездит в райцентр платить членские взносы. А один день в году, с утра, – весь чистенький, как новый, в парадном мундире, при всех орденах, трезвый, как стёклышко.… Пройдёт по деревне, на митинге постоит, честь по-солдатски гимну отдаст, умные речи послушает.…
И после обеда его в этот день никто больше на улице не увидит.
Свидетельство о публикации №211061900432