II. Накануне...

На снимке: Давид Рахлин и Блюма (Бума) Маргулис в 1928 г. в Ленинграде. Фотография по случаю пятилетия совместной жизни. Из семейного архива. 
               
                *   *   *

 ...Накануне.  Абрам. Предчувствия Бу<моч>ки. Анкета в Гипростали (Бума). Окружение доносчиками. Конфликт с Сазоновым (в семье напомнили!).
Поездка в Петровское. Лекции там. 1 всего! а намечалось?
Дом МГБ в районе.

В этом разделе автор предполагал рассказать о времени с 1949 по август 1950 – по момент ареста. «Накануне»  и значит: накануне ареста, то есть в предшествовавший аресту год.
«Абрам».  Родной младший брат отца, живший в Москве,  был  арестован в 1949 году и вскоре осуждён на 10 лет   «особым совещанием». Он был отправлен по этапу на восток, доехал до Петропавловска (Казахстанского) – и вдруг срочно возвращён в Москву: видно, в какой-то гулаговской конторе углядели, что он - высококвалифицированный специалист по автоматике и телемеханике. Абрама направили в «шарагу» - спецучреждение ГУЛага, «хрустальную тюрьму»: зэки там трудились в белых сорочках и при галстуках, смотрели телевизор, хорошо питались и даже имели свидания с родными, - правда. в присутствии соглядатаев.

Арест Абраши  поразил  родителей не только потому. что им было больно за него. Это событие показало им их собственную незащищённость, уязвимость или даже обречённость.
Правда, между родственниками шёл разговор, что он «сам виноват: зачем сдружился с каким-то болгарином, принимал его в своём доме»... Но родители не верили, что причиной ареста – эта неосторожная дружба. Ведь не только Абрашу забрали – вторично были репрессированы папин двоюродный брат Илья Росман, мамин дядя Эзра Моргулис (позднее ставший одним из видных московских сионистов)...  Было ясно: забирают людей, которым не хотят забыть их прошлых «грехов».

«Предчувствие Бумочки». «Бума» - домашнее имя моей матери, которую звали – Блюма, что в переводе с идиша означает цветок.
 
Предчувствие не могло не волновать маму. Вещи, которые она прежде привычно списывала по статье «перегибы»,  всё больше смущали её душу. Помню разговор: в связи с арестом Абраши я употребил ходовую тогда формулу: «Лес рубят – щепки летят».

- Но ведь это люди, а не  щепки! –  возразила мама с сердцем, с надрывом и слезой в голосе. Помню, я тогда воспринял эти слова как плод её долгих и горьких раздумий, понял, что они ею выстраданы. Не могла она не думать о возможном аресте, о судьбе своих детей. Но что было делать: не снимешься ведь всей семьёй с места ни  с того ни  с сего. А вдруг пронесёт?

Не пронесло. За несколько дней до ареста её вызвали в спецчасть Гипростали, дали заполнить какую-то длиннейшую анкету. Она знала: такая же процедура предшествовала аресту Абрама. Попробуй тут не иметь «предчувствий»!
 
Родителей этот случай очень встревожил. Вот что таится под словами: «Анкета в Гипростали (Бума)».

«Окружение доносчиками».  Не знаю, кого ещё имел в виду отец, но об одном человеке, которого мы подозревали в соглядатайстве, расскажу. В те годы взаимная подозрительность культивировалась обстоятельствами. Кто знает, может, и нас, и моих родных и близких кто-то  не шутя подозревал в стукачестве. Тогда мы с героиней следующего моего рассказа, как говорится, квиты.

Примерно с 1948 - 49 года стала к нам хаживать Лидия Фёдоровна Скрипченко.  Она работала в университетской ЦНБ  (Центральной научной библиотеке), жила на Пушкинской и увлекалась «несерьёзным» и «неженским» делом: фотографией. С родителями её якобы роднило сходное прошлое: несправедливое исключение из партии в 1936 – 1937. «Мы, пострадавшие в те годы», - часто говаривала она. И... настойчиво, навязчиво, назойливо пыталась втянуть в политический разговор. Это-то и  насторожило  отца. Сестра тоже относилась к ней подозрительно. Лидия Фёдоровна неуклюже пыталась у неё выведать, «как настроена совремЁнная мОлодежь». Папа не скрывал своих подозрений, Марлена его поддерживала – одна мама их урезонивала:

- Что вы хотите от бедной женщины?

Мама имела в виду, что муж Лидии Фёдоровны то ли тяжело болел, то ли уже умер...
Позднее, во время нашего воркутинского свидания, отец настаивал на правильности своих подозрений - он  был убеждён, что Скрипченко «стучала». 

Я после ареста и осуждения родителей виделся с нею в абонементном отделе ЦНБ (центральной научной библиотеки) Университета, где вместе со своим слепым патроном – аспирантом брал книги, необходимые для его работы над диссертацией. Во время первой встречи Лидия Фёдоровна, выдававшая книги,  очень тихо, одними губами спросила у меня:

- Что слышно о маме и папе? Пишут?
- Пишут, - односложно и, наверное, зло ответил я, и уж больше она потом никогда ничего не спрашивала.
Правы ли мы оказались в своих подозрениях?  Не знаю. Архивы тех гнойных лет в самой своей  наиболее компрометантной части,  как уже известно, уничтожены, и теперь даже наши дальние потомки не узнают, кто из нас был грешен, кто   свят. В любом случае  её можно считать несчастной: если и стучала, то потому, что заставили...

«Конфликт с Сазоновым».
 
Буквально накануне  ареста отец зашёл после работы к своей сестре Тамаре (мы жили рядом)  и встретился с её мужем А. В. Сазоновым, о котором выше уже упоминалось.

Александр Васильевич в предвоенные два-три года  и в первые дни и месяцы войны был ректором Харьковского университета, а потом – проректором объединённого в эвакуации, в Казахстане, Киевско-Харьковского университета. Вскоре после освобождения Харькова был назначен директором здешнего инженерно-экономического института (должность ректора была тогда у нас в стране  специфически университетской). Потом, получив по несчастью тяжёлую бытовую травму и с трудом оправившись от её последствий, он почти до конца жизни заведовал кафедрой политэкономии в одном из институтов. Это был очень близкий нашей семье человек, вне всякого сомнения, любивший и уважавший моих родителей, много сделавший для них и особенно для меня, я также был к нему привязан и то, что теперь собираюсь рассказать,  мне нелегко – это требует решимости и душевного напряжения. Но, повинуясь взятому на себя долгу, этот пункт записок отца раскрываю так,  как он сам мне рассказывал.

Общественно-политический облик А. В. Сазонова (для меня – «дяди Шуры»), насколько мне известно, не подвергался сомнениям со стороны властей в течение всех репрессивных лет. Более того, Шура (кажется, не вплотную, а после какого-то промежуточного лица) сменил на посту ректора ХГУ  профессора Я. Блудова,  на 18 лет отправленного в «санаторий» ГУЛаг. Шура занимал официальные посты, не подвергаясь каким-либо утеснениям ни по партийной, ни по служебной линии. Обоих родных и нескольких двоюродных братьев его еврейки жены  или исключили из партии, или даже посадили за решётку в те подлые годы, но его самого так и не тронули. А ведь Лёва Рахлин был его личный друг... Правда, в пиковые моменты  Шура, бывало, воздерживался от прямого общения с опальными родственниками, но проходило время – и он вновь принимал их в своём доме, сам ходил к ним в гости. При этом к родне своей жены бывал гораздо приветливее, чем к собственным братьям и сёстрам. Впрочем, о сестре Наташе и её единственном сыне Виле Добрикове очень заботился. Я с детства  обожал «дядю Шуру» – особенно потому, что он любил и умел «заправить арапа», очень ловко фантазировал, импровизируя  «охотничьи», сказочные и  всяческие  иные сюжеты  Но человек он был довольно противоречивый, нередко взрывчатый, склонный порой к самодурству и бахвальству.
На момент той встречи с отцом (6 или 7 августа 1950) он был захвачен идеологической сенсацией: статьёй И. В. Сталина «Относительно марксизма в языкознании» - первой в серии сталинских статей этого цикла, составивших вскоре брошюру «Марксизм и вопросы языкознания». Вокруг этих выступлений была поднята в печати невообразимая шумиха, в которую были втянуты идеологические кадры  всех ступеней и сортов. Шура, естественно, заговорил с моим отцом о значении новой работы «корифея всех наук».

Вообще-то он, как было уже сказано, папу очень ценил и уважал, а по запрещённому, изъятому из обращения учебнику политэкономии, одним из авторов которого был Д. М. Рахлин, систематически готовился к лекциям, взяв у папы второй том этой книги. Но теперь (может быть, «под паром», т. к. старина любил заглянуть в бутылочку) он вошёл в раж и, втягивая собеседника в обсуждение темы, в которой, говоря по правде, оба  не были сильны, стал кричать:

- Языку вообще в последнее время уделялось мало внимания даже  на филологическом факультете!  Ведь до чего дошло: среди дипломных работ студентов-филологов не было ни одной по языкознанию – все только по литературе!

- Ну, почему же, - на свою беду возразил отец. – Вот у нашей Марлены диплом, который она защищала в прошлом году, как раз был посвящён  языку поэзии Николая Тихонова.
Строго говоря,. возражение было не вполне корректным: диплом сестры. хотя и касался проблем языка и стиля, был по преимуществу литературоведческим. Хотя научным руководителем  её при этом являлся как раз языковед, да притом и «ярый маррист», доцент А. М. Финкель. Но для Шуры важны были не эти тонкости, а сам факт, что ему возражают. И он раскричался на отца:

- Да как ты смеешь мне противоречить?! Да со мной считаются все языковеды!
Видимо, у Шуриной прабабки переночевал И. А. Хлестаков и его 30 тысяч курьеров. Всё более распаляясь, он выкрикнул:

- Ты вообще, Додя, всегда высказывал  мелкобуржуазные взгляды! Пора оставить эти твои оппозиционерские штучки!

Отец встал и ушёл не попрощавшись. Он тогда и не подозревал, что  следующая их встреча состоится лишь через шесть лет!

Придя домой,  чертыхаясь и отплёвываясь, немедленно рассказал мне, 19-летнему  юноше, об этом инциденте (я один из всей семьи  оказался дома), при этом несколько раз повторил:
- Такой противный осадок у меня от этого разговора!  Такое тяжёлое чувство  на душе!
Причину своего столь тяжкого восприятия Шуриной выходки он в своих заметках  поясняет взятой в скобки репликой: «В семье напомнили!».  Отец переживал как ужасную несправедливость то, что ему при исключении из партии приписали мелкобуржуазность и оппозиционность.  Шура прекрасно знал степень «участия» своего шурина  в оппозиции 1923 года, никогда не высказывал сомнений в том, что это исключение было несправедливым, необоснованным, знал  правоверные марксистско-ленинские убеждения «Доди».  И тем не менее, в сгущавшейся атмосфере идеологических придирок, рецидивов памятной «ежовщины», вдруг высказался в таком официозно-враждебном духе. И без того мучимый тяжкими  страхами и предчувствиями, папа, конечно, был этим очень угнетён. И  разговора не забыл.
Более того,  в 1954 во время нашего свидания  в Воркуте, он сказал, что подозревает Шуру – страшно промолвить! – в том, что тот, по заданию органов. помог им его опорочить.  В 1946 году, зная склонность и стремление отца к исследовательской и лекторской работе, он сам предложил ему вступить в Общество по распространению политических и научных знаний,  членом или даже секретарём  областного правления которого состоял. Через четыре года  следователи измучили отца вопросами: какие «антисоветские цели»  он имел при вступлении в это общество?  При этом никогда не задавали вопросов о связях с Сазоновым, хотя, конечно, были хорошо осведомлены о близости их семейных отношений. Но вот другого человека – работника  «Облпроекта»  Ямпольского, давшего моему отцу рекомендацию для вступления в общество по распространению политических и научных знаний, - исключили из партии!  И восстановили в ней лишь после реабилитации его «протеже»...

Ещё раз  подчеркну:  Шура был нам родным человеком. Он искренне любил меня, и любовь эта была взаимной. Со Светой,  его дочерью, я дружил всю жизнь, и муж её, Ефим Бейдер, - это мой ближайший, любимый с юности друг. Но даже во имя этой дружбы и близости умолчать  по поводу оброненных папой слов  не могу, потому что это означало бы исказить правду тех страшных лет. В самых дружных семьях сеяла эта криводушная, безнравственная власть, эта приманчивая, гнусная идеология ядовитые зёрна взаимного подозрения, недоверия, раздора.
Во время нашего свидания я пытался разубедить отца, рассказывал ему о том, как поддерживал нас Шура, когда мы с бабушкой остались  одни, как давал деньги на передачи родителям. а потом и на посылки, как приютил меня в своём доме, когда Марлена вышла замуж, как устроил ей свадьбу в своей квартире... Но никакие мои доводы не могли заставить отца изменить своё мнение. После реабилитации и возвращения родителей в Харьков я в своём письме из армии спросил у отца, как сложились его отношения с Шурой. «С Сазоновым я помирился из чисто родственных соображений», ответил он. Впрочем, никакой сцены примирения не было – оба не пытались «выяснять отношения», и со стороны встреча их выглядела по-родственному тёплой. В большой квартире Сазоновых тогда состоялся «съезд Рахлиных» - всех трёх реабилитированных братьев. Из-за военной службы на Дальнем Востоке мне не суждено было присутствовать при этом радостном «съезде»  – к сожалению, последнем  светлом событии  перед последовавшей серией похоронных развязок.

Но уже через много лет после смерти моих родителей  и незадолго до своей кончины  Шура, весьма склонный к морализаторству, за что-то напустился на меня,  стал распекать и даже клеить мне какие-то политические обвинения – помнится, в связи с моим заступничеством за поэта Бориса Чичибабина, который, бывая в его доме у Светы и Фимы, вступал с ним в идейные  споры  во время застольных бесед. Шура побаивался его полемических наскоков за хмельным столом и неблагонадёжной политической репутации, за глаза пренебрежительно называл «Чичибабой» и не одобрял за непокорство властям. Я же на этот раз решительно заспорил, и Шура, не терпевший возражений, бесцеремонно на меня разорался, при  этом взывая к моему «коммунистическому партийному долгу». Озлившись, я сказал ему резко и холодно:

- Ты оставь эти свои сталинистские нападки.  Думаешь, я не знаю, как ты вёл себя   по  отношению к моему отцу?

Я сказал это сгоряча – и ожидал нового всплеска истерики. Ведь я не уточнил, что именно «знаю». Но, к моему удивлению, и он не стал ничего уточнять. На мой демарш он ответил полным и неожиданным молчанием. Вот просто замолчал – и всё, а я встал и ушёл. При новых встречах мы оба повели себя так, будто никакого разговора вовсе не было.

«Поездка в Петровское».

Незадолго до ареста отцу вдруг предложили поехать в командировку от Общества по распространению политических и научных знаний (впоследствии – просто общество «Знание») для чтения лекций в отдалённом районном центре Харьковской области – селе Петровское.  Забавно, что свою деятельность в этом обществе он начал  с чтения лекций на тему: «Вползание США в мировой экономический кризис»   (с тех пор прошло около 60-и лет, а они всё никак в него не «вползут»…),   О чём он должен был рассказывать слушателям в сельской глубинке – уже не помню. Но в Петровском успел выступить лишь один раз, хотя предполагалось пробыть там дней десять. Под каким-то предлогом от дальнейших его выступлений здесь отказались, и он, немало тем озадаченный, возвратился домой.
Рассказывая мне потом об этом эпизоде, он оценивал и саму командировку, и особенно её внезапное прекращение как непонятные, но очевидные моменты подготовки ареста. Всего вернее, что это был способ давления на психику, рассчитанный на то, чтобы вызвать у  намеченной жертвы тревогу и неуверенность.

«Дом  МГБ в районе». Помню, что отец мне что-то говорил об этом домике, но что конкретно -  забыл начисто. Полагаю, что, мучимый ожиданием ареста (а ведь поводы для таких предчувствий, как выше показано, у него были), он обратил внимание на этот домик, вид которого и вызвал у него прилив горьких мыслей. Уже год как сидел Абрам, три года прошло после повторного ареста Ильи Росмана, только что маму заставили заполнить идиотски-подробную анкету... И вот она – ячейка  роковой паутины: даже здесь, в глуши – домик с вывеской МГБ... Он боялся, мучился безысходностью и – ждал.

Читать далее "III. Аркст" http://proza.ru/2011/06/20/1259


Рецензии
Очень информативная статья. это полезно почитать и литератору, и историку, и любому любознательному человеку. Мне в те времена было 18-19 лет. Был абсолютно советским мальчишкой, не смотря на все перипетии своей жизни. (Если Вас заинтересует, можете найти мои мемуары в Прозе.ру) Решил уделить внимание работе Сталина "Марксизм и вопросы языкознания" Как технарю понять мне было все это очень трудно, но я старался до тех пор, пока не прочел фразу ".. если бы я не знал этого ученого как асолютно честного человека, я бы назвал его врагом народа". После этой фразы, несмотря на свою советскость. книгу отбросил. С уважением Артем Кресин.

Артем Кресин   20.06.2011 23:01     Заявить о нарушении
Перечитывая рецензии, полученные за два года пребывания моих работ на ресурсе proxa.ru , откликаюсь на эти строки коллеги таким воспоминанием-примечанием. Мне тоже, в мои 19, при первом же чтении сталинской брошюры бросились в глазак и в сердце эти слова. Они относились к филологу и археологу академику И.И.Мещанинову, который, после смерти акад. Н.Я.Марра, занимал позиции "главного марриста" в официальном советском языкознании. Учение Марра было объявлено "материалистическим", а его противники - "идеалистами". Так было, пока в дискуссию (возможно, под влиянием внтимарристов) не вмешался Сталин, своим авторитетом разгоромивший марристов. Его оговорка относительно Мещанинова послужила "охранной грамотой" последнему, иначе не миновать бы тому ареста и ГУЛАГА! Сталин прекрасно знал свычаи-обычаи своих клевретов и применил эту оговорку не случайно. Примечательно, что даже я, мальчишка, ещё тогда понял это. Как, по-видимому, и Артём Кресин...

Феликс Рахлин   02.02.2013 13:34   Заявить о нарушении