IX-12. Тревога насчёт болезни

<IX-12>.  ТРЕВОГА НАСЧЁТ БОЛЕЗНИ. 

Цистоскопия.
Карцер насчёт продуктов.
Карцер  из-за Чуба.
Травля.
Столкновение с Дан<илен?>ко.
Свидание с Фел<иксом>. Как  Чуб  его   
<и>спортил.
Провокация Виноградова. Два  нач<альни>ка   
меня  предупреждают.
Я подаю заявл<ение> об уходе из бухгалтерии.
Долго не пускали в ППЧ. – Наконец...

Как  уже неоднократно упоминалось. отец в 1944 году перенёс тяжелейшую операцию  на мочевом пузыре. Опухоль, как объяснил тогда оперировавший его проф. Л. И. Дунаевский, была на грани перерождения в злокачественную.  Отец имел основания опасаться рецидива  болезни или даже метастазов. И, хотя не был слишком мнителен, стал всё же добиваться  медицинской проверки. В 1953 или начале 1954-го ему провели специальное обследование – цистоскопию мочевого пузыря. В  Воркуте такой аппарат был. Результат проверки оказался благоприятным: ни опухолей, ни метастазов  не обнаружили.
О карцере. «Образцовый» зэк, отец старался  по возможности выполнять все предписания лагерного распорядка. Но святым быть невозможно. Где-то в неположенном месте у него обнаружили продукты из посылки – и посадили в карцер.
Официально карцер   назывался БУР («барак усиленного режима»). Но ведь лагерь-то сам по себе был особый, усиленного режима...  Стало быть, в карцере режим должен был установиться ещё более строгий. Он заключался   в выдерживании человека на голодно-холодной «диете» в течение нескольких суток. Или, в лучшем случае, часов. Длительное пребывание в карцере могло окончиться  трагически.  «Карцер из-за Чуба»  был вызван тем, что отец  после  отбоя  замешкался на  территории лагпункта, не нырнул вовремя в свой барак  и натолкнулся на старшину надзирателей  Щербатюка по прозвищу Чуб,  внушительного амбала, который и посадил нарушителя режима в БУР. Замёрзнув там,  дважды узник стал колотить в дверь. Его выпустили: уж слишком удивительно повёл он себя при своём смирном характере и уж слишком непомерным было наказание в сравнении с пустяковым нарушением.
Возможно, что следующие  пункты («Травля», «Столкновение...»  (с Даниленко? Данильченко?  Данько?  Данченко?) – это повторы упоминавшихся выше конфликтов в бухгалтерии. Об этих событиях он мне рассказывал во время свидания как о недавних.
Несколько подробностей о нашем свидании. Поскольку я (правда, уже после женитьбы) не был ещё обременён ни детьми, ни прочими бытовыми обстоятельствами, то когда отец написал, что теперь разрешили свидания зэков с родственниками, я после получения институтского диплома выехал в Москву, где с помощью  тёти Гиты,  маминой сестры, собрал передачу. Затем, сев на Ярославском вокзале в общий вагон поезда Москва – Воркута, трое суток ехал до конечной станции, ночуя на третьей (багажной) полке.
На вокзале, втиснувшись в единственный городской автобус, оглашаемый криками еврейки-кондукторши, которую большинство пассажиров запросто именовало Сарочкой,   доехал до центра,  легко нашёл гостиницу «Север», получил койку в четырёхместном номере и, переночевав там под прямыми лучами беспощадно яркого ночного полярного солнца, рано утром пошёл пешком на 40-ю шахту, предварительно разузнав дорогу.  Пропуск оформил очень быстро, отыскав в казарме надзирателей  приземистого капитана Лисицу –  одного из старших лиц в начальстве лагпункта (его фамилию мне назвали на вахте – лагерном КПП).
И вот уже я снова у вахты.. Здоровенный детина со старшинскими погонами на плечах и пышным чубом, торчащим из-под форменной фуражки (это как раз и был  тот самый  «Чуб» - старшина Щербатюк, исполнявший обязанности уехавшего в отпуск начальника режима), вводит меня в  комнатушку и  предлагает  положить на стол  мешок с привезённой передачей. В это время в дверях проходной, с внутренней, лагерной, стороны вижу фигуру отца, взволнованные, брызжущие радостью глаза (кто-то ему уже сказал о моём прибытии), мы бросаемся друг другу навстречу, но старшина  у меня на глазах грубо отталкивает папу:
- Куда, куда?  Подождите!
А меня подводит к моему грузу:
- Ну ка, что у вас там? Покажите!
Просмотрев довольно быстро привезённые мною продукты и не обнаружив ничего предосудительного, идёт к двери, открывает её, зовёт отца:
- Заходите! 
Быстрой походкой входит папа, обнимает меня. Щербатюк нас покидает. А папа сквозь нахлынувшие слёзы, перехватившие ему дыхание, спрашивает сдавленным голосом:
- Он тебе делал     ш  м  о  н?
- Делал  - что? – переспрашиваю я. Это незнакомое слово мне пришлось услышать впервые в жизни. Тут же получаю объяснение: шмон – значит обыск.  Несмотря на волнение, отмечаю про себя поразительную деталь:  папа, раньше пуристически щепетильный в словоупотреблении, пользуется блатным жаргоном...
В дальнейшем он ещё много слов употребит из тюремной  лексики, и даже не без некоторой лихости. Удивительное  дело: в экстраординарной обстановке – например, армейской или тюремно-лагерной – люди находят болезненное удовлетворение в «комплексе  ветерана», щеголяют своей осведомлённостью  в здешнем быте, «бывалостью», которой (как они и сами понимают) уж лучше бы и вовсе не было...
Папа показывает мне коридор, ведущий из этой общей комнатки в специально пристроенный к вахте «дом свиданий: с одной стороны коридора – окна  с видом на территорию лагпункта, а с другой – двери в комнаты.
- По  правилам мы могли бы с тобой получить комнату, - говорит он мне. – Но, сынок, я думаю, что нам и здесь будет хорошо, а в комнате пусть  поместятся те, к кому приехали жёны. Как ты считаешь?
Я соглашаюсь вполне  с моим деликатным, интеллигентным, всегда готовым к самоограничению отцом, я горжусь им и думаю о том, что горжусь недаром.
До чего же болезненно отнёсся он к тому, что Чуб постарался при мне его унизить. Отец переживал не за себя. Он понимал, что  такое обращение с ним заносчивого вертухая мне будет больно увидеть. Да, мне было больно. Однако на самом деле старшина  лишь расписался в собственном хамстве. Но папа  решил, что старшина «спортил» нам свидание (этот глагол он написал «по-харьковски»,  как привык произносить).
И вот мы сидим рядом, друг против друга, и говорим, говорим... По предложению отца я сходил в город  за вещами, выписался из гостиницы и остальные три ночи спал здесь же, в комнатке у вахты, на столе. который отец заботливо выстилал матрасиком, приносимым  из барака.  Сам он, конечно, ночевал там,  на своём месте, на нарах. От работы его, как и полагалось, на время свидания освободили. Из столовой он мне даже приносил что-то съестное...
Однажды во время беседы зашёл приземистый,  вкрадчивый,  с хитрым  простым лицом капитан Лисица. Как положено зэку, отец поднялся со стула при появлении начальника, но тот милостиво замахал руками:
- Сидите, сидите...
(«Боже мой! – подумалось мне. – Какая несправедливость!  Перед ничтожеством должен становиться навытяжку  благородный, высокообразованный, высоконравственный человек!)
Четыре с лишним дня почти без перерыва  длился его рассказ о том, что пришлось перенести  со времени ареста. А я рассказывал ему о нашей жизни. На пятый день прощаемся. Можно было ещё остаться, но мне надо спешить к маме, и отец торопит меня. Содержание наших бесед ( за вычетом  того, что, увы,  не сохранила   память)  - перед вами.
Сдаю вертухаям пропуск и выхожу на волю. А папа остаётся за колючей проволокой. Стоим друг перед другом, разделённые только ею, и  он улыбается мне  глазами,  полными слёз. Впервые в жизни  вижу, как плачет мой отец. Низкое, но жаркое северное солнце  беспощадно, безжалостно сияет  над нами, я ухожу через тундру в город. Надо мною роем танцует мошкара, сопровождая меня, как подконвойного ей зэка.  А из памяти не выходит – и уже никогда не выйдет до конца моих дней – эта высокая худая фигура в чёрной лагерной спецовке, в нелепо коротких брючках, этот короткий ёжик недавно отросших седоватых волос, эти полные слёз глаза, добрая, несчастная улыбка.
«Виноградов». Кто он такой и в чём состояла провокация – не знаю. Через несколько дней меня ждёт совпадение: в  мамином «Дубравлаге»  познакомлюсь с начальником её лагпункта – тоже Виноградовым...Побывав у мамы, с большим трудом реализовав своё право на свидание с нею  (у неё было душевное расстройство, а требования начальство к ней предъявляло как к здоровому человеку), я не нашёл возможным скрыть от отца то, что увидел там,  и он, получив моё письмо, стал хлопотать за жену через  Главное управление лагерей – вот это самый пресловутый ГУЛаг, давший имя всему сталинскому лагерному миру. Может быть, эти хлопоты и стоили отцу каких-то «предупреждений» со стороны двух начальников? Но скорее всего, Виноградов имел отношение к его работе в бухгалтерии, так как сразу же после комментируемой фразы о предупреждениях следует сообщение о попытке уйти  из бухгалтерии, в которой выпускник Института Красной Профессуры, квалифицированный преподаватель политической экономии и опытный специалист по экономике проектного дела  работал   с ч е т о в о д о м. Кроме развернувшейся против него травли, его не могла не тяготить и сама работа – уж слишком примитивная для него. Отцу хотелось попасть в планово-производственную часть лагеря. Долго его туда не  брали. Но. наконец, вопрос решился положительно.


Рецензии