Новое Немецкое Искусство Смерти

Новое Немецкое Искусство Смерти

 Единственная свобода, которую можно противопоставить свободе убивать, - это свобода умереть, то есть освободиться от страха смерти и найти этому несчастному случаю место в природе.
Альбер Камю

 Когда маузер в десятитысячный раз пустил пулю, превращая лицо его жены в безобразные пятна, художник Йозеф открыл глаза, вырвавшись, наконец, из кошмарного сновидения. Но вернувшись в кошмар реальности.
 Гулкий топот сапог - сапог, которые в его воображении стучали по грудам костей, раздрабливая их на мелкие осколки, - замер у двери. Раздались приглушённые реплики на немецком языке, и дверь в его камеру с металлическим стоном отворилась. Йозеф зажмурился от света фонаря, осветившего угол, в который он вжался, желая слиться с ним, стать тенью, превратиться в сгусток сумрака, населяющий любые углы.
 Немецкий солдат, которого он не видел из-за бьющего в глаза света, но чей голос узнал сразу, громко сказал:
 - Йозеф Кунстманн, встань! С тобой будет говорить штурмбаннфюрер  Георг фон Тоттен.
 Йозеф поднялся, и всё его тело тут же превратилось в боль. Он закрыл глаза, навалившись на стену. Перед глазами вновь расплылись уродливые пятна.
 - Иди за мной, жидовская гнида. – И видя, что Йозеф медлит у стены, солдат хлестнул его плетью по ягодицам.
 - Шевелись, мразь.
 С трудом передвигая ноги, и опираясь рукой о стену, Йозеф согбенно поплёлся за солдатом, которого звали Генрих Грабер. Это имя отныне прочно отождествлялось в его сознании со средневековыми палачами и инквизиторами. То, что сейчас он едва мог передвигать ноги, было делом рук того, кто бодро и громко шагал перед ним, и Йозефу казалось, что и сейчас тот ухмыляется своей обычной гнусной ухмылкой, которая не сходит с его лица во время пыток. Грабер, не скрывая того, получал оргазмическое удовольствие, когда слышал стоны и крики своих жертв. Причиной того, что Грабер был жестоким садистом, вероятно являлась подавленная гомосексуальность, поскольку в числе прочих, он подвергал пыткам такого рода, о которых далеко не каждый переживший их, станет когда-либо откровенно рассказывать.
 Итак, Генрих Грабер бодро шагал впереди и громко выстукивал сапогами эхо по пустому коридору. Следом за Йозефом шёл совсем юный надсмотрщик, который периодически хлестал художника плёткой, когда он надолго задерживался у стены.
 “Наверно, этому тот его учит, наподобие того, как художники Ренессанса учили своих подмастерьев работе с кистями и красками или с зубилом и молотком”.
 Эта мысль была нелепа и неуместна, но только в привычных для себя аналогиях художник мог найти избавление от другой навязчивой мысли: кто он, Георг фон Тоттен?
 Они прошли коридор, и свернули в другой, в конце которого остановились у двери с табличкой “Следственный кабинет”. Грабер громко постучал, и, выдержав паузу, распахнул дверь. Ступив за порог, он вытянулся по стойке “смирно” и чётко доложил:
 - Унтершарфюрер  Генрих Грабер осуждённого Йозефа Кунстманна доставил!
 - Введите арестанта, унтершарфюрер Грабер, - ответил ему негромкий, приятный голос. - И ждите за дверью, пока я не вызову вас.
 Грабер развернулся, щёлкнув каблуками, вышел и почти втолкнул Йозефа в кабинет. Точнее говоря, в камеру, скудно обставленную мебелью: письменным столом, четырьмя табуретками, сейфом, и освещаемую несколькими маломощными лампочками, свисающими с потолка. За столом на высоком стуле, листая бумаги, сидел человек лет 30 или чуть младше. Его светлые волосы были гладко расчёсаны на косой пробор, он носил тонкие усы на правильном лице, и в целом имел очень опрятный вид. Когда Йозеф, шатаясь, встал перед ним, то он, оторвав взгляд от бумаг и поправив круглые очки, поднял маленькие глаза, и спросил: “Вы – Йозеф Кунстманн, художник?”
 Йозеф слабо кивнул.
 - Отвечай, свинья, когда к тебе обращается сам штурмбаннфюрер! – Крикнул Грабер, замахнувшись своей любимой плетью.
 - Генрих Грабер, пожалуйста, выйдите за дверь, и ждите пока я не вызову вас! Я только хочу поговорить с господином Кунстманном об искусстве.
 - Есть! – Взглянув на Йозефа, и ухмыльнувшись своей гнусной ухмылкой краями губ, блокфюрер вышел за дверь, затворив её за собой.
 - Присаживайтесь, герр Кунстманн. Вы хотите чего-нибудь?
 Присев на край стула, Йозеф неуверенно проговорил:
 - Воды, пожалуйста.
 - Да, конечно. – Офицер налил из графина в стакан воду и передал Йозефу.
 Дрожащими руками схватив стакан, Йозеф медленно пил, и не сразу отпустил стакан, вцепившись в него, как в святыню, или в последнюю надежду на спасение. Когда он всё же нерешительно поставил его на стол, Тоттен налил в него ещё воды.
 - Можете пить, когда захотите… - и, помолчав, добавил. - К сожалению, обращение с заключёнными оставляет желать лучшего. Даже в немецкой армии встречаются грубые и невежественные люди. Что ж поделать – за всеми не уследишь.
 Йозеф жадно покосился на стакан, однако решил подождать: вдруг штурмбаннфюрер снимет маску добродушия, обнажив своё настоящее звериное лицо, и более не даст и капли жадному до воды жиду. Он хрипло проговорил:
 - А зачем?
 - Извините, что? Что зачем?
 Йозеф взглянул ему прямо в глаза:
 - Зачем обращаться лучше с теми, кого убьёшь?
 - А, вот о чём вы… Но ведь и за животными ухаживают, прежде чем забить на мясо, и цветы лелеют перед тем, как срезать на букет…
 - Цветы… букет… Какое сравнение… Вы не поэт, герр Тоттен?
 - Нет, до вступления в НСДАП  я обучался в Мюнхенской академии художеств. Однако не успел закончить обучение, поскольку был призван на фронт.
 - Так вот что, вы – художник.
 - Несостоявшийся, к сожалению, - улыбнулся Тоттен.
 - Как и ваш фюрер.
 - Гхм… - офицер нахмурился, и сменил тему. – Вы никогда не слышали обо мне, герр Кунстманн?
 Йозеф покачал головой.
 - А должен был?
 - Я – вице-президент Имперской палаты изобразительных искусств , председатель комиссии по культурным вопросам Третьего Рейха, и нахожусь в личном подчинении у рейхсляйтера  Геббельса .
 - Ах, вот как… Значит, это вы решаете, что искусство, а что деградация?
 - Примерно так. И об этом я и хотел поговорить с вами.
 Тоттен выдержал паузу, направив поверх очков пристальный взгляд на Йозефа.
 - Ведь вы были художником-экспрессионистом, и, исходя из вашего дела, вместе с такими художниками, как Георг Нойман, Ганс Миллер и Франц Штинберг, основали художественную группу, названную “Новое Немецкое Искусство Смерти”. Всё верно?
 - Да.
 - Так объясните мне, герр Кунстманн, что вы хотели донести своим искусством? Какой посыл, какую идею вы хотели внушить людям, живописуя смерть и разложение?
 - Вы, как водится, всё мерите идеологически. Но искусство свободно от политики, религии и всех прочих социальных наслоений. В первую очередь, оно субъективно, и отражает личностные переживания художника.
 - То есть, вы хотите сказать, что, когда вы писали разлагающиеся трупы, вы сами переживали это?
 - Да.
 - Объясните. Ведь вы всё же ещё живы.
 - Всё ещё… Это здесь ключевое. Все мы смертны. И как сказал француз Камю “Неизбежно только одно – смерть, всего остального можно избежать”. Всего - даже войны. Но мы никогда не знаем, когда, где и в каком облике придёт смерть. Что заставит она пережить тебя, прежде чем просто разложить в земле.
 - Разрешите узнать, верующий ли вы человек, герр Кунстманн?
 - Нет.
 - Почему же? Неправильно иудею не веровать в Бога.
 Йозеф почесал грязную бороду.
 - Бог, допустивший то, что происходит сейчас, не имеет права требовать веры в свою безграничную благость. И тем более - требовать её от евреев.
 Тоттен улыбнулся:
 - Вы очень точно ухватили суть противоречия вашей религии. Однако вернёмся к искусству. Итак, вы утверждаете, что оно – субъективно и индивидуально. Однако, вас целая группа порядка десяти человек, и каждый пишет одинаковые сюжеты, быть может, незначительно варьируя их и слегка отличаясь в технике, которая, к слову, у любого из вас далеко не безупречна. Она лишь безобразное наслоение одних пятен на другие, при грубом игнорировании всех законов цветовой гармонии. Я молчу о рисунке, который более похож на детские каракули, нежели на точные линии зрелого графика. Но для вас ведь главное – идея. У группы общая идея, и это уже идеология.
 Йозеф осторожно отпил воды.
 - Нет, не идея. Скорее, я бы сказал, что всех художников, входящих в группу, объединяет общее мироощущение, а именно: обострённое восприятие страданий, боли и смерти. Это личный, субъективный ужас каждого художника перед этими явлениями нашей жизни, который он, как умеет, выражает на холсте. Чтобы самому преодолеть его, и примириться с явлением смерти, как неизбежным в природе жизни.
 Внимательно выслушав, Тоттен также отпил из стакана, и затем ответил:
 - Допустим. Вы выплёскиваете свой ужас перед болью и смертью. Но – должны ли другие видеть ваш ужас? Не думали ли вы, что другим неприятно смотреть на уродства, изображаемые вами?
 - Мы не заставляем смотреть. Человек, которому неприятно видеть то, что, возможно, ждёт и его, имеет право просто отвернуться, пройти мимо, не посещать наши выставки и так далее. Если люди смотрят, значит, испытывают внутреннюю потребность видеть. А затем, пугаясь собственной потребности, начинают обвинять нас в том, что мы жестоки, порочны и… да - дегенераты. Но разве это мы кого-то убили? Разве мы сделали что-то из того, что изображаем?
 - Однако зацикливание на подобной тематике явно свидетельствует о психических отклонениях.
 - Позвольте, вы знаете о таком художнике, как Гойя?
 - Разумеется. Однако Гойя написал не одни лишь “Капричос” и “Бедствия войны”. Он создал “Маху” и множество других портретов и бытовых сцен. Кроме того, в отличие от вас, Гойя писал мастерски.
 - И всё же для меня, Гойя, в первую очередь, великий гуманист. Однажды, когда он зарисовывал изувеченные тела погибших на поле битвы, слуга спросил его, зачем он рисует эти ужасы, и Гойя ответил: “Чтобы люди во веки веков не повторяли их”.
 Тоттен пожал плечами:
 - И что же? Чего он добился своими рисунками? Ведь войны и убийства не прекратились от его картин. Быть может, жестокость в искусстве провоцирует жестокость в жизни, как вы полагаете?
 - Я настаиваю, что наоборот. Немногих художников можно обвинить в убийстве, в отличие от вас – политиков и военных.
 Тоттен задумчиво молчал. И затем чеканно ответил:
 - Мы убиваем не просто так, не под влиянием кратковременной эмоции. Мы, как лекари, причиняем боль, чтобы излечить болезнь. Излечив всех, кого возможно, или изолировав их на время от здоровых, и устранив больных неизлечимо, мы сделаем мир красивее, чище и лучше. В этом мире больше не будут просто так пытать и убивать. И в нём не будет места искусству страха и боли. Искусству вырождения. Только жизнеутверждающее, здоровое классическое искусство. Вы понимаете, о чём я?
 - Да, конечно. – Йозеф горько усмехнулся. – Знаете, как сказал чтимый вами Ницше? “Изображать страшные и спорные вещи само по себе есть знак инстинкта воли и величия художника, он не должен бояться этого. Нет такой вещи как пессимистическое искусство. Искусство утверждает”. Неужели вы не понимаете, что невозможна утопия: одинаковое счастье для всех? Неужели думаете, что, устранив всех авангардистов, всех религиозных сектантов, всех гомосексуалов, всех инвалидов, всех славян и всех евреев, наконец, - вы сделаете счастливой Европу?
 - Однако не станете ведь и вы отрицать, что именно названные вами категории людей – причина болезни вырождения великой европейской культуры? И в первую очередь, вы, евреи, - представители давно выродившейся нации, являетесь переносчиками этой заразы, ведущей к разложению все народы Европы. Как на ваших картинах, герр Кунстманн.
 Тоттен замолчал, внимательно вглядываясь в Йозефа, и затем спросил внезапно переменившимся тоном:
 - Почему я смотрю на вас, герр Кунстманн, и вижу привлекательного человека; я слушаю вас, и слышу образованного человека. И при этом я знаю, что вы тот человек, который пишет столь отвратительные картины. Почему?
 - Может быть, именно потому, что я – привлекательный и образованный человек, тем болезненней я воспринимаю безобразное и варварское?
 - Вы считаете нашу идеологию варварской? Ну что же… Я объяснил вам свою точку зрения, почему нахожу уродливыми ваши работы, теперь мне интересно услышать ваши доводы, почему же вы считаете безобразной нашу идеологию.
 Йозеф медленно взял стакан и поднёс к лицу, и по руке, напряжённо сжимающей стакан, штурмбаннфюреру было ясно, что сейчас в душе его собеседника борются разные порывы. В глазах еврея на мгновение вспыхнул яростный огонь, и Тоттену даже показалось, что он сейчас, выплеснув стакан ему в лицо, набросится на него, и будет избивать – бить до тех пор, пока ошалелые от такой дерзости жида охранники не оттащат его силой, и не захлестают плетями до потери сознания. И офицер подумал, что сделай Йозеф так, он бы уважал этого человека за его смелость: ведь обречённому терять нечего, а Георг прекрасно знал, за что Йозеф должен ненавидеть не только их идеологию, но и лично его.
 Однако взор погас, и рука ослабла. Художник медленно выпил воды, и осторожно поставив стакан на стол, негромко, но очень отчётливо произнёс:
 - Вы убили мою жену. Невинное создание, которое просто хотело жить. И которое никому в этой жизни не причиняло зла, никому не мешало. Напротив, она любила и жалела каждого, как вообще может любить и жалеть человек. Вы убили её только за то, что она не сказала вам, где спрятаны мои картины… А она не была еврейкой.
 - Да, герр Кунстманн. Но, кроме того, она отказалась развестись с вами, вступить в партию, и принести присягу фюреру. Непростительно для настоящей немецкой фрау.
 - Не это ли и есть высшее варварство? Вы убиваете своих же. Даже животные не столь часто убивают животных одного с ними вида.
 - Это не варварство, герр Кунстманн. Дарвин назвал бы это естественным отбором. А я скажу, пользуясь медицинской терминологией, что те клетки, которые поражены болезнью и не способны прижиться в организме Тысячелетнего Рейха, удаляются, чтобы не паразитировать на других и не заражать их.
 - Так же вы будете обращаться с вашими больными, с вашими инвалидами, которых будет немало после этой войны. И каждый раз вы будете уничтожать больные клетки вашего организма, а не лечить, пока весь ваш организм не перестанет функционировать.
 - Это исключено. Мы для того и создаём здоровую и сильную нацию, чтобы она регулярно самовоспроизводила себя. В Германии недалёкого будущего, а со временем, стоит полагать, и на всей планете, не будут более рождаться дети с врождёнными заболеваниями, потому что их родители будут абсолютно здоровы. Потому что наших потомков не будут рожать старые, больные, психически неуравновешенные или сексуально извращённые люди. Также они не будут смешиваться с другими – низшими народами, – которые загрязняют чистую арийскую кровь. Таким образом, раса здоровых и сильных людей не будет страдать от болезней, и испытывать страх смерти. Вашему же искусству в этом мире не место. Экспрессионизм - искусство вырождения, оно живописует уродства, жестокость и разрушение. Оно - искусство смерти.
 Йозеф молчал. Затем он поднёс ко рту стакан, но в быстро пересыхающее горло попало лишь несколько мелких капель. Медленно и обречённо он опустил стакан, и произнёс охрипшим тихим голосом:
 - Оно изображает только то, что видит художник в самой жизни. Не жестокость и разрушение ли я вижу вокруг себя? Не людей ли, которые убивают других людей лишь за то, что те другой национальности, другого вероисповедания, других сексуальных предпочтений, других политических взглядов? И всё же такие же люди, как и они. Художник видит в вас только смерть. Видит её в вашей чёрной униформе, в черепе на фуражке, в молниях букв СС  на погонах, в кобуре на вашем ремне…. Ваша идеология – вот, в действительности, новое немецкое искусство смерти.
 Штурмбаннфюрер молчал, отведя взгляд в сторону. Затем достал из кобуры Маузер, и положил перед собой на стол.
 - Нарисуйте.
 - Что? – Йозеф не ожидал этой не то просьбы, не то приказа.
 - Нарисуйте оружие. Вот вам лист, карандаш и ластик. Сделайте набросок.
 Йозеф сжался: этот пистолет снился ему всю ночь. Всю ночь он был приставлен к лицу его жены, как несколько дней назад, и всю ночь рука, протягивающая ему сейчас белый лист, спускала крючок, и десять тысяч раз лицо его жены превращалось в наслоение безобразных пятен друг на друга. Картина, против его воли, вырисовывалась на протянутом к нему листе бумаги.
 - Нет…
 - Почему? Ведь вы живописуете смерть? Вот вам носитель смерти.
 - Он внушает мне отвращение…
 - А мне, и любому настоящему немцу, отвращение внушают ваши работы, герр Йозеф.
 Произнеся это, он, слегка повысив голос, позвал:
 - Унтершарфюрер!
 Дверь тут же отворилась, и с громким стуком сапог, в неё вошёл Генрих Грабер, смирно вытянувшись по стойке.
 - Унтершарфюрер, осуждённый Йозеф Кунстманн должен быть сегодня же сожжён в крематории, как и все его картины.
 - Так точно, штурмбаннфюрер! – На лице Грабера играла мерзкая ухмылка, когда он посматривал на Йозефа.
 Вместе с молодым охранником они вывели арестанта из кабинета, и в открытую дверь ещё долго доносились чёткие шаги двух немецких солдат и медленное шарканье еврейского художника.
 - Пошевеливайся на бойню, жидовская свинья! – Донёсся до слуха штурмбаннфюрера окрик и одновременный с ним громкий удар плетью по ягодицам.
 Георг фон Тоттен, ученик и правая рука Адольфа Циглера, сделал несколько быстрых и чётких штрихов на чистом листе. Затем он вложил маузер в кобуру, и, аккуратно разорвав листок на мелкие части, задумчиво произнёс:
 - Новое немецкое искусство смерти… Ну так что ж. Новое Немецкое Искусство Смерти .

Июнь – сентябрь 2010


Рецензии