Калейдоскоп

Есть ли цель у моего путешествия? Еще одна метка на сердце, ожог, оставленный прекрасным, чужим и недостижимым… Почему все – будь то неземная красота или по-настоящему отвратительное уродство, дарит нашим душам лишь черную тоску? Где лекарство? Где, я вас спрашиваю, лекарство?!

Гордон

Пролог

       Это произошло в самом центре большого пыльного города. Дверь открылась около девяти часов вечера, и на улицу вышел человек. Он был средних лет, высок и сутул, одежда его была заметно помята, а тонкое красивое лицо выражало недовольство. Быстро спустившись по ступеням старинной каменной лестницы, человек рассеяно огляделся, постоял с полминуты, и, кажется, определившись с направлением, зашагал прочь. Закурив, он шел, не замечая редких прохожих – полы черного, не по сезону теплого пальто развивались на ветру как крылья огромной черной птицы. Искры сигареты летели в стороны, но не гасли, а разгорались все ярче, превращаясь в звезды. Наступал вечер.
       Время от времени человек нелепо взмахивал руками, будто пытаясь обнять что-то прямо перед собой, иногда его губы беззвучно шевелились, так ничего и не произнеся.
       Миновав несколько кварталов, почтовое отделение с каменными гарпиями на фасаде, мост через обмелевшую речку, медленно несущую мутные от песка струи сквозь город, человек вышел на площадь. В этот миг, словно бы приветствуя его, часы на главной городской башне начали давать обратный отсчет: девять-восемь-семь-шесть… И тогда он, наконец, остановился, поднял вверх выцветшие, цвета осеннего неба, глаза и улыбнулся.

Спуск

       Канаты туго гудели в солнечной синеве. Знавший лучшие времена вагончик подъемника неумолимо набирал скорость, все быстрее удаляясь от станции, маленьким темным квадратом видневшейся наверху, на самой кромке скал – величественного горного хребта, миллионы лет назад поднявшегося из морских глубин в холодную звенящую пустоту неба. Немного перегнувшись через борт, на котором облупившейся краской была написана большая синяя цифра «3», с головокружительной высоты я разглядывал пейзаж. Справа и слева высились белые скалы, покрытые у основания вековым соснами, вниз уходили похожие на кресты мачты, между которыми дрожали и пели канаты, а впереди, вдаль и вширь раскинулось море, разделенное с небом лишь призрачной лентой горизонта. Никого – даже чаек – не было рядом: только ветер и бескрайний простор.
       Скорость нарастала.

       Станционный смотритель, маленький высохший человечек, такой старый, что создавалось впечатление, будто жизнь задержалась в его тщедушном теле чуть дольше положенного, долго объяснял мне там, наверху, то и дело заходясь сухим кашлем:
       – Утес неприступен. Раньше, когда подъемник еще работал, это была единственная остановка: туристы ходили – на крепость, понимаешь, смотреть. Теперь не знаю… Электричество отключили лет пятнадцать назад, туристов не стало, что там и как – неизвестно. Но затормозить сумеешь, это не беспокойся, тормоз без электричества работает. Его ж специально и делали – на непредвиденный случай. Да, я не спрашиваю, чего ты забыл на утесе, но если за собаками, то оно вредно. Собаки потом, когда люди ушли, появились. Один геолог ездил туда, научный эксперимент ставил: доказать хотел, что собаки прямо из камня растут. А когда вернулся, работы свои забросил, тосковал, и удавился через месяц. Такие дела! Мне-то что, консервы, курево давай – и с Богом, в тамбуре еще пятнадцать кабинок стоит, на мой век хватит. А трос лопнет – так и вообще не понадобятся; ха-ха-ха, да ты не дрейфь – это я так, для смеху!
       Его лицо, и без того сморщенное, приняло вид сухофрукта, и он опять захихикал. Устав слушать болтливого старика – к тому же давно, кажется, выжившего из ума от одиночества – я подошел к кабинке и нехотя полез внутрь.

       Вагончик, как и все здешние механизмы, был безобразно ржавым. Трос над головой тревожно выл и ходил ходуном, приемный желоб из выщербленного дождями и ветром бетона через какие-нибудь два-три метра обрывался в бездну. Я смотрел вниз, и не мог отделаться от ощущения, что на всем пейзаже – начиная со старых бетонных плит у обрыва и заканчивая далеким горизонтом – лежит налет нереальности: как будто бы это не я стою и смотрю в двухкилометровую пропасть под ногами, а кто-то другой крутит в моей голове калейдоскоп, разноцветные стекла которого сложились сейчас в панораму морского берега – в небо, скалы, сосны и ржавый подъемник вместе с его сумасшедшим сторожем.
       А когда старик, кряхтя, навалился на рычаг, и кабинка со скрипом тронулась, я испытал внезапное облегчение: ничего не препятствовало больше моему падению вниз – навстречу утесу, растущим из камня собакам, древним развалинам и еще многому из того, что вздумает предъявить мне мир, окончательно съехавший с рельс в давным-давно потерянной точке времени и пространства.

       Кабинка неслась, подпрыгивая на каждой опоре. Внутри холодело и сжималось, скрип несмазанных подшипников, перешедший в визг, сделался невыносим. Морской берег будто бы вовсе исчез – все внимание приковывал к себе сбесившейся трос, казавшийся теперь таким ненадежным. Ветер плотными струями хлестал по глазам и забивал легкие; я летел и летел внутри разбитого калейдоскопа, среди вспышек света и безумного мельтешения белых, синих и зеленых пятен. Это длилось и длилось, а через некоторое время – может быть, через несколько минут, а может, через несколько лет – в атональную механическую симфонию влилась новая пронзительная нота: до моего измученного слуха донесся скрежет тормозного механизма.
       Старик не наврал, тормоз работал. Сознание фиксировало этот факт отстраненно без малейших эмоций – так, если бы всю способность удивляться и радоваться я оставил где-то там, между землей и небом: с абсолютно пустой головой я смотрел, как падает скорость, и на фоне возникшего перед глазами леса встает и разрастается, занимая полнеба, могучий утес.
       Вагончик долго еще скрипел и трясся, болтаясь на обвисшем вдруг тросе и источая запах гари. Потом лязгнул буфер, и движение прекратилось. Пошатываясь, я перевалился через борт и упал на платформу промежуточной станции, покрытую мусором и мертвой хвоей. Тошнило, ужасно кружилась голова.

Небо Севера

       Когда мне было тринадцать лет, мои дедушка и бабушка переехали в наш город из другого, очень далекого города в другой стране. Они поселились на пятом этаже дома с окнами, выходящими на север. Из маленькой каморки, больше похожей на склад, где мы ютились тогда впятером, я сразу же перебрался к ним. Во-первых, потому, что вся атмосфера новой квартиры, благодаря перевезенным вещам и самим жильцам, в точности воспроизводила ту, знакомую с детства, где каждый день – как праздник. Ведь в другой город мы ездили только летом или на каникулы. Во-вторых, но это, именно, во-вторых – подальше от родителей с их вечными претензиями и притязаниями на мою свободу, пусть даже свобода эта означала безделье.
       Переезд пришелся то ли на позднюю осень, то ли на раннюю весну, а может быть, и просто на теплую зиму, потому что хлопья мокрого снега так и липли на все, когда мы переносили вещи. А когда наступило лето, я впервые увидел небо севера – ту самую полосу света, которая не исчезает в июне всю ночь. Но это с земли. А из окна пятого этажа, когда перед ним – так уж располагались дома – на многое пространство пустота и простор, это уже не полоса света, а некий ПРОСВЕТ, если вы понимаете, о чем я. И в этом просвете – все самое лучшее, что случалось с тобой и может случиться. А самое главное – то, что могло бы.

       …Сегодня я опять смотрел на север. Семнадцатое июня, у нас еще есть время. Как это прекрасно, когда есть еще время! Понизу – сплошной массив темных, на фоне заката, облаков, с ровным, как столешница, краем. Наверху – елочки и волны. А между этим, в светящейся полосе – три красных перышка. И не оторвать глаз. Самое лучшее. Берег далекого моря, где никогда не был, а может – и это скорее всего, – не будешь, и солнце, сверкающее в каплях прошедшего только что теплого летнего дождя… Скамейка во дворе, усыпанная желтыми и красными листьями. Свежая краска еще пахнет, а над всем – голубая бездна. И тянуться стаи птиц, черных на сером точек, куда-то, в место, которого, наверное, и нет совсем. Покрытые снегом, как ватой, треугольные крыши домиков с трубами, из которых по ночам вверх, к млечному пути, поднимаются искры. Следы на скрипучем снегу: продолговатые от валенок, и две длинные полосы от саней. Кто прошел здесь? Кого везли на санках? Потом – голые ветви березы на фоне серых туч и на них хмурые вороны, но на карниз уже капает, и значит скоро – тепло. Взрыв зелени и золотых лучей оживающего солнца. И опять, в который раз – небо севера.

Ленивец

       Здание на утесе было вдвое меньше и в еще более плачевном состоянии, чем станция на скале. Просевшую в нескольких местах крышу покрывал слой пушистого бледно-зеленого мха, отчего она казалась сделанной из плюша, а само сооружение – игрушечным домиком, изготовленным для забавы детей-великанов на одном из секретных подземных заводов Побережья. Окна, давно растерявшие остатки стекол, равнодушно наблюдали за мучительными попытками встать на ноги, которые я безуспешно предпринимал, скрючившись у ограждений. Красное граффити на треснувшей стене напомнило вдруг слышанную в пионерском лагере страшилку про убитого сторожа, в последние минуты жизни написавшего что-то на сторожке собственной кровью. Причем сторожка эта – маленькая будка, построенная зачем-то на дне лесного оврага – охотно демонстрировалась всем желающим и красные буквы тоже. Но содержание надписи ни малейшим образом не соответствовало сюжету… Что ж, на это можно было закрыть глаза.

       Я увидел его первым. Ленивец стоял за углом, прислонившись к стене спиной и глядя в лес. Просто стоял и смотрел, а его густая длинная шерсть колыхалась волнами, как под напорами несуществующего ветра, обдувающего огромную тушу с головы до хвоста. Это был очень большой белый Ленивец – непонятно даже, как это он вырос до таких размеров на траве и сосновых шишках.
       Я тихо свистнул. Ленивец напрягся и повернул свою маленькую смешную головку на звук. Заметив меня, он нелепо подпрыгнул на месте, развернувшись в прыжке, шерсть заколыхалась еще сильнее, глазки, наполовину скрытые челкой, сузились, а рот расплылся в широкой заискивающей улыбке:
       – Добрый день! Станция «Утес» приветствует вас! Крепость направо, собаки налево. При покупке от трех собак услуги экскурсовода бесплатно! – и изобразил нечто, отдаленно напоминающее поклон.
       От вида улыбающегося Ленивца мне стало окончательно не по себе. Впрочем, чего-то подобного я и ожидал. Махнув рукой в знак приветствия, я прошел мимо. Он проворно заковылял следом.

Картина

       Однажды родители привели меня, еще совсем ребенка, в гости к своим знакомым. Детей в этой семье не было, и я скучал, несмотря на то, что мне презентовали шикарную игрушку – миниатюрную модель вертолета, у которой, правда, тут же отвалилась одна из лопастей. Что бы хоть как-то развлечься, я разглядывал картину – а может быть, просто календарь – на стене комнаты, где меня оставили, наедине с моим поломанным вертолетом, дабы не путался под ногами.
       Это был вид, открывающийся с возвышенности: поле, лес, река и домики вдалеке. Ничего, в общем-то, особенного, кроме одной детали – низкого, косматого предгрозового неба. И что самое странное, небо, как и вся картина, не выглядело мрачным, напротив: застывший миг перед летней грозой вызывал приятное чувство, описать которое – даже самому себе – мне было бы не под силу. Только если совсем приблизительно: «Все в этом мире хорошо и правильно». Хорошо и правильно повисли у горизонта тугие струи теплого дождика, хорошо и правильно носятся над полем обезумевшие стрижи; и будто чья-то маленькая фигурка, видимая со спины, спускается вниз по пояс в траве… Впрочем это, последнее, оказалось и вовсе наваждением: ничего подобного на картине не было – просто небольшое пятно: может быть, хозяева пролили чай. Или, допустим, кофе…

Собака

       Мы шли по тропинке, петляющей между огромных сосен – по легенде посаженных талантливым римским садовником так давно, что даже имя этого человека не сохранила история. Однако известно было, что садовника за огромные деньги выписал из-за границы сам генерал-губернатор – специально для озеленения утеса. Я не понимал, как можно сажать сосны, тем более, на голых скалах, но мысль была хороша: без этого леса утесу негде было бы плодить и прятать свои тайны. И уж конечно, не вырос бы на нем древний город, не вспыхнул бы величием и славой – недолгими, но яркими. И не обратился бы потом в руины – уже навсегда…

       Вскоре Ленивец, все это время семенивший сзади, несколько осмелел, начал болтать, а на одном из поворотов даже умудрился неловко обогнать меня. Теперь его огромная туша маячила передо мной, шерсть колыхалась и поблескивала, а в правой лапе покачивался неизвестно откуда взявшийся сложенный зонтик, выцветший и потрепанный. Размышляя о том, где же это он умудрился раздобыть зонт, я задумался и чуть было не ткнулся в его спину, когда он вдруг остановился как вкопанный.
       Удивленный внезапной остановкой, я осторожно обошел его, вновь сделавшись avant-garde. Впереди явно что-то было и это «что-то» приводило Ленивца в замешательство. Заметив мой интерес, он тут же отвел взгляд, на его маленькой морде прочиталось виновато-смущенное выражение. Я посмотрел вперед: прямо по курсу из густого переплетения кустов и плюща торчал округлый бок большого черного камня. Как и все здешние камни, этот был покрыт пятнами серо-зеленого лишайника. Но далеко не камень смущал Ленивца – его смущала собака.

       Совершенно плоская, похожая на мягкую игрушку, по которой проехал каток, она вращала и глупо хлопала выпученными глазами. Похоже, она не видела нас. Я вообще сомневался в том, что собаки хоть что-нибудь видят. Просто растут себе на камнях, как грибы. А потом вянут и отваливаются. И остается лишь небольшое углубление с неровными пористыми краями и горсткой ядовитой трухи внутри…

       – Так-так, интересно… Собаки, говоришь, налево, крепость, говоришь, направо? Ты мне специально голову морочишь?!
       – А… Это?.. Это недоразумение!
       Ленивец попятился, поднимая перед собой большие мохнатые лапы. На него было жалко смотреть – шерсть на нем всклочилась, будто бы была мокрой. Похоже, он здорово волновался.
       – Я не знал! Они сами! Никто не велел! Обрабатываем ядохимикатами четыре раза в год в соответствии с инструкцией!
       И тут он споткнулся, и, пытаясь удержать равновесие, принялся комично хвататься за все подряд.
       – Погоди, а что это у тебя?
       Наконец перестав барахтаться, Ленивец нервно провел по лбу своей огромной лапой.
       И там, под смешной, как у болонки, челкой, глубокими шрамами было выведено – ЭМЕТ.
       – Вот и все. Я не буду больше притворяться, ладно? Ты ведь не против, да?
       Мне оставалось только молча кивнуть в ответ.

Танцы

       Я не люблю танцевать. Как-то нескладно у меня это получается. Всё о чем я думаю, когда танцую – так это то, что я вовсе не танцую, а просто старательно изображаю танец. Хотя, если сравнивать, вроде бы не хуже, чем у других: туда, сюда, особенно под стробоскоп. Дело, наверное, в ощущении. Совсем другое – девушки: у них с танцами проблем не бывает. Они искренне удивляются, когда в разгар веселья ты остаешься сидеть за столом и теребить давно пустой бокал. А то нальёшь ещё и снова выпьешь, и так, постепенно, можешь надраться, заработав дурную славу зануды и пьяницы. В общем, сложный случай. Но вот какие истории начинаются, бывает, именно с танцев.
       Закрою глаза и вижу ее – небольшого роста, очень милая, улыбчивая. Совсем маленькая, почти карманная. Мы жили на втором этаже, а она на третьем. По вечерам ходили друг к другу в гости, пили и танцевали. А началось это после того, как я сказал ей:
       – Знаешь, как определить, что ты уже пьян? Она улыбалась и продолжала танцевать. Во мне к тому времени сидело с пол-бутылки, и я чувствовал себя королем вечеринки. Вокруг меня делали вид, что танцуют, другие короли и танцевали прекрасные королевы.
       – Знаешь, как определить, что ты уже пьян? – прокричал я. – Когда твои губы уже не твои, понимаешь? Когда ты не чувствуешь своих губ.
       Она расслышала. Она перестала танцевать. Она посмотрела на меня и спросила (хотя теперь я иногда думаю, что может быть, она ничего и не спрашивала):
       – Ну и как твои губы?
       Я хотел объяснить, но музыка была слишком громкой. Я наклонился и поцеловал её. И она ответила мне. Вот так всё и началось.
       У карманной девчонки не было парня. То есть, вообще, он был, но где-то очень далеко, поэтому получалось, что его как бы не было. Я приходил к ней, мы спали. И когда это случалось, она прижимала меня к себе, так, будто бы и правда хотела стать со мной чем-то неразделимым… А впрочем, они все так поступали. По утрам мы сидели в промерзшей комнате – стояли жуткие морозы – и смотрели телевизор. Жались к радиатору, она прижималась ко мне, а я к ней. Не строили планов, ни о чем не мечтали, даже почти не разговаривали. Так продолжалось до весны.

       – Я хочу уехать – сказала она однажды.
       Я никуда не хотел уезжать. Я хотел остаться с ней в холодной комнате, той, посереди которой стоял радиатор и работал телевизор, чувствовать ее тепло. Ничего не должно было меняться.
       Странно: закрывая глаза, я вижу ее. Я снова в промерзшей комнате, работает телевизор. Я чувствую тепло радиатора, она прижимается ко мне, я чувствую ее тепло. Мы не разговариваем. Но где эта комната? Куда ушла девчонка?

Тишина

       Листья на деревьях пожелтели, кажется, уже во всем мире, но здесь, в лесу властвовал все тот же серо-зеленый сумрак. Покрытые мхом стволы сосен стремительно уходили вверх и наверху, смешавшись с сырым осенним туманом, повисали темными кронами.
       Ноги мягко проваливались в рыхлую землю. Эхо от случайно сломанной ветки быстро глохло в застоявшемся воздухе. Шляпки грибов, красные в белую крапинку, с внимательным любопытством высовывались из прошлогодней коричневой хвои. Кое-где причудливыми узорами расходились круги  паутины и на них тускло блестели капли росы. Чтобы липкие нити не попали на лицо, приходилось идти очень осторожно.
       Тишина не звенела, тишина была ватной.
       – Какая странная тишина… – сказал я. Он повернулся и бросил на меня быстрый взгляд. Затем пробормотал через плечо:
       – Скоро дойдем до ручья – будет шумно. Ручей в это время года очень шумный. Будет шуметь до самых развалин.
       – А почему ручей не слышно сейчас? Ты же говорил, это близко?
       – Ага, близко. Уже близко.
       Старый лес все тянулся и тянулся, еще целых полчаса понадобилось, что бы выйти на опушку. Сумерки, наконец, кончились, уступив место спокойному сентябрьскому вечеру. Склон здесь круто уходил вниз, дальше, за руслом ручья, вновь поднимался вверх, но уже почти без деревьев. В сизой дымке виднелись остатки каменных домов, знавших лучшие времена. Солнце начинало садиться, окрашивая лес, небо и все вокруг в оранжевые тона. Оттого причудливое вытянутое облако над дальними холмами неуловимо напоминало лисий хвост.
       – Смотри, лисица! – сказал я, показывая на облако.
       – Ага.
       – Что, пришли?
       Он странно посмотрел на меня:
       – Слышишь?
       – Что?
       – Тишина…

       Мы подошли к руслу, остановились и задумчиво смотрели вниз. И там внизу медленно и беззвучно текла, клубясь, ломаясь и распадаясь на все более и более мелкие части абсолютная чернота.

Почему ты плачешь?

       А еще я не люблю всякое старое барахло. И книгу эту давно бы выбросил, если бы не ее якобы «историческая ценность». Хотя может быть, столько лет прошло… И все равно темно-коричневый, почти уже черный переплет с грязными разводами, пахнущие запредельной старостью хрупкие желтые – тоже с разводами – станицы – все это вызывало во мне отвращение. Текст там был не то что бы нечитабельным, а просто очень мутный, не за что зацепиться. Занудство вроде воспоминаний актера Щепкина о писателе Гоголе. Хотя, может, и не Щепкина. И, может, не о Гоголе…
       Книга раскрывалась почти всегда на одной и той же странице, видимо, ее долго держали раскрытой в этом месте – матерчатая основа переплета здесь разошлась, и если ветхому изданию суждено было сделаться двухтомником, то второй том, несомненно, начинался бы словами:

       «Какъ снится иногда, что ты летаешь; даже не летаешь, а прыгаешь будто, но высоко и далеко – съ дома на домъ. И все тебъ нипочемъ. А потомъ вдругъ догадка мелькнетъ: сонъ это, и тутъ же снижаешься къ землъ и не можешь более отъ нея оторваться. И не произошло ведь ничего – просто мысль, виденiе… А не подняться, не вознестись.
       Такъ и съ жизнью всей: вотъ небо звездное, вотъ избы подъ снъгом и изъ трубъ – искры; вотъ поле съ травой по поясъ, а надъ всъмъ полемъ – дождикъ; вотъ снегири за окномъ расселись на ветке, и значитъ скоро Новый Годъ. И все объемно, со значенiемъ, съ восторгомъ и радостью. Это въ детствъ. А потомъ – что случается? Не краски, не звуки и запахи из жизни уходятъ, а что-то невыразимое, что за всеми этими картинами кроется. Будто жизнь сама и уходитъ. И не остается ничего. И въ пустоте этой коротаешь свой векъ въ заботахъ и горечи, а все вокругъ – декорацiя…»

Руины

       Постройки, казавшиеся на расстоянии группой небольших одно- и двухэтажных зданий, вблизи выглядели намного серьезнее. Почти до половины своей настоящей высоты они были скрыты от постороннего взгляда диким виноградом и какими-то неизвестными растениями, цепляющимися за трещины древнего камня нежными бледно-зелеными усиками, а местами вспыхивающими алыми цветами, покрытыми дрожащими каплями росы: красивыми, но пахнущими неприятно. Раньше город имел большее количество этажей – об этом свидетельствовала толщина стен; к тому же пространство между домами было усеяно наполовину ушедшими в грунт камнями, обломками колонн и арок. Все поросло бурым мхом и медленно разрушалось, стремясь превратиться в пыль и слиться, наконец, с прокаженной землей, из которой поднялось когда-то вопреки воле Неба. Гниющая вода, стоявшая в подвалах, напитала почву, хлюпала под кроссовками, и каждый шаг сопровождался волной ни с чем не сравнимого запаха потревоженного болота. Там, где дорога, которая едва угадывалась среди развалин, уводила ниже, стоял холодный липкий туман.
       Мертвый город жил своей потусторонней жизнью. Сквозь заросшие окна доносились возня и чавканье, смолкающие при нашем приближении. В густой листве маленькие серые птички перекликались странными, удивительно похожими на человеческие, голосами. Время от времени в глубине леса что-то тяжело вздыхало, и потревоженные, они срывались с места и долго кружились, надсадно и тоскливо крича.

       А сквозь ветви вековых сосен светило солнце. Этот безмятежный свет, падающий яркими пятнами на влажный буро-зеленый ковер, заставляя его вспыхивать радостными стразами, казался вполне уместным в царстве теней и запустения. Игра, затеянная солнцем, пробуждала к жизни странные ощущения – незнакомые, будто бы даже чьи-то чужие, видения: летний вечер, большой пыльный город, высокий человек, пытающийся обнять воздух, видимый почему-то со спины… Образ плыл и менялся – и вот уже черные тучи несутся над провалившимися крышами, кто-то стоит на ступенях старинной каменной лестницы, кто – не видно, только слабо светятся в темноте глаза… Кружение, водоворот красок и молчания; калейдоскоп поворачивается снова и снова, и вот уже я опять иду по хлюпающему ковру бурого мха между старых сосен и разрушенных зданий, а сквозь черные ветви неумолимо светит яркое сентябрьское солнце…

       Через несколько кварталов, там, где природа и камень уже окончательно примирялись с существованием друг друга, я обратил внимание на фасад, почти не тронутый тленом. Наверху, под густой сеткой растительности, угадывались украшения: вроде бы скульптуры – то ли птицы, то ли фигуры людей, замершие в странных, страдальческих позах. Здание выглядело знакомым, как будто бы я уже видел его раньше.
       А впрочем, нужно признать, все здесь было немного знакомым. И я начинал понимать, куда мы идем. Теперь, наконец, я начинал это понимать…

Настя

       Настя играла со мной, когда мне было лет пять. Я не помню ее лица, помню только, что она казалась мне очень красивой. Может быть, она и была красивой; она была намного старше, и родители не боялись отпускать меня с ней на качели в соседний двор.
       А потом она умерла. Почему-то... За повседневными мальчишескими заботами я даже не заметил, что она не приходит больше к нашему подъезду, и лишь через год, следующей зимой, я спросил у мамы:
       – А где же Настя?
       У нее была серьезная болезнь, кажется сердце...

       – Куда деваются люди, когда умирают? – спросил я у мамы.
       Мама перестала гладить белье и внимательно посмотрела на меня. На лбу ее обозначились складки – она пыталась сообразить, как ответить, и достаточно ли я взрослый, что бы понять...
       – Их закапывают в землю.
       – А что они там делают?
       – Лежат… Спят.
       – А я тоже умру? – спать под землей мне не хотелось.
       – Нет. Но для этого нужно заниматься спортом. Если ты будешь заниматься спортом, то будешь жить долго-долго. И никогда не умрешь.
       В ту ночь, закутавшись в одеяло, я представлял себе спящих под землей людей. Они лежали с закрытыми глазами, молчали и лишь иногда ворочались – все-таки им было не очень удобно, потому что они спали в жестких деревянных гробах.

Фея

       Да, она была ослепительно красива. Она была безумно красива, а особенно пронзительной эта красота делалась от того, что я знал: увидев ее, нет никакого шанса забыть, но нет и шанса забрать с собой, увести из леса – больного места на неприступном утесе – единственно возможного места существования феи. Увести с собой – но зачем? Фея… Альсеида, наяда? Зачем вообще нужны феи?

       Она что-то говорит, глядя мне прямо в глаза. Но я понимаю, что она обращается к кому-то другому. Почему? Ах, да, меня же нет… Меня просто давно уже нет. Вдвоем – я и белый Ленивец – мы идем внутри металлической трубы через центр Земли. Разбитый калейдоскоп, из которого вынули все разноцветные стекла. Звук шагов гулко множится, так, что скоро становится непонятно – сколько же нас на самом деле, уныло бредущих к своим непонятным целям в кромешном мраке.
       Я закрываю и вновь открываю глаза, и вдруг появляется свет. Поначалу слабый: мгла все еще липнет на окружающие меня предметы, затем все сильнее. С самого дна реки я смотрю сквозь мутные от песка струи вверх, а там, с другой стороны вселенной, огромное Солнце приблизило свое страшное лицо, что бы лучше видеть, как сгорает мое сердце и огненная фея – маленькая сумасшедшая искорка – мечется пленницей в пустой грудной клетке. Что это?

Светлячки

       А в старших классах мы ходили в походы. Большой толпою. Ну, это только так называлось – походы, на самом же деле, весь смысл был в том, что бы отойти километров на пять от города, поставить палатки, разжечь костер, напиться пива, портвейна или водки – кто во что горазд – и играть «в бутылочку».
       Вот и тогда – лес, берег ручья с холодной, почти ледяной водой, захлебнувшаяся портвейном ночь… Но это после, а сначала – кто-то что-то забыл… Нет, наверное кто-то опоздал и его нужно было идти встречать в город. Не важно. А на обратном пути произошло странное: было уже совсем темно, и в абсолютной темноте метрах в десяти от дороги я увидел маленький голубой огонек – будто там, в лесу, кто-то сидел на корточках и курил. Хотя тогда огонек был бы красным… Это я тоже понимал. В общем, мне стало страшно. И любопытно. Есть такое выражение: «страшно любопытно» – так вот, оно как раз про тот случай.
       Я повернул с тропинки и пошел к источнику призрачного света. Голова была пуста – никаких идей на счет его происхождения не было, и это придавало ощущениям необычайную остроту. То есть вот – трава и прошлогодние иголки под ногами (я не видел их, но знал, что они там), вот – хрустнула ветка. Вот провела по лицу пушистая сосновая лапа. А впереди – дырка в темноте. Отверстие, из которого льется бело-голубой свет, не освещая почти ничего вокруг. Маячок.
       Я подошел и присел – огонек был примерно в полуметре над землей – здесь из травы торчало какое-то растение, было не разобрать какое, и на нем сидел маленький жучок с прозрачным, как у ручейника, брюшком. И внутри него горел свет.
       Я никогда не видел светлячков, даже на юге. И думал, что светлячки летают. А у этого, по-моему, не было даже крыльев. Потом мы встретили еще одного. И еще. Положили их в пробку из-под полторалитровой бутылки пива – показать всем. Но они погасли.
       Это было только один раз: в то лето. В тот год. Какой же это был год?..

Гордон

       Я – горная заповедная лисица Гордон. Я позову тебя, и ты станешь моей третьей женой. Должна ли ты бояться меня? Да, конечно: у меня крепкие зубы и острые когти. Должна ли ты любоваться мной? Да, конечно: у меня умные глаза, пушистый хвост и огненная шерсть. Должна ли ты заботиться обо мне? Да конечно: мне нужно есть и пить, мне нужно прятаться от непогоды. Должна ли ты любить меня? Ты полюбишь меня в любом случае.
       В древнем городе на склоне горы всегда светит полная луна. Ни люди, ни звери не живут там – только я и мои странные сны. А сны эти бывают ужасны. Они струятся по руслу высохшей реки, дымом поднимаются из черных труб, тучами несутся над провалившимися крышами, горят в окнах бледными призрачными огоньками.
       Помнишь, как ты заходила ко мне в гости? Как брела по бесконечным темным улицам? Шла по мосту, и рыба скат сказала тогда: берегись. Как не решалась заглянуть в распахнувшиеся тебе навстречу двери и увидеть мои глаза? А ведь это был всего лишь я – горная заповедная лисица Гордон. Я стоял на ступенях старинной каменной лестницы и любовался тобой. И мои вертикальные зрачки слабо светились.

Калейдоскоп

       Калейдоскоп – оптический прибор-игрушка в виде трубки, содержащей внутри три сложенных под углом зеркальных стекла; при поворачивании трубки вокруг продольной оси цветные элементы, находящиеся между зеркалами, отражаются и создают меняющиеся симметричные узоры. В переносном смысле – быстрая смена явлений, лиц, событий. Прибор был известен ещё в Древней Греции. В России калейдоскоп появился в XVIII в. благодаря Михаилу Васильевичу Ломоносову. В 1816 году во время проведения эксперимента с поляризацией света заново открыт шотландским физиком Дэвидом Брюстером.

Википедия

       Я держал в руках цветную картонную трубку с маленьким – похожим на дверной – глазком с одной стороны и матовым стеклом с другой. Матовое стекло нужно было направлять на свет, а в глазок – смотреть, понемногу поворачивая или просто встряхивая калейдоскоп, и тогда старый узор исчезал, а вместо него холодными сказочными цветами распускался новый. Рисунок менялся и геометрически, и по цвету. Иногда казалось, будто нечто похожее уже было, но нет: всякий следующий узор немного отличался от предыдущего. И в их чередовании рождалось мистическое чувство, что вот еще чуть-чуть – и из-за невидимых границ, из темных пространств за зеркалами покажется нечто такое, чему не будет ни объяснений, ни понимания. Оно придет и останется в нашем мире. В моем мире – навсегда изменив его. В лучшую ли сторону?

Когда за спиной догорает последний мост, наступает время чудес

       Он попал на одну из тихих улочек, что ведут параллельно проспекту, но уберегают от вечной суеты и толкотни, а также – это было решающим обстоятельством – от лишних взглядов и мнений. Даже здесь, где почти никто не встречался ему, да и сами дома повернулись, будто специально, что бы не видеть, каменными спинами – с маленькими закрашенными окошками, ржавыми пожарными лестницами и обвалившейся штукатуркой, под которой проступал потемневший от времени кирпич – он старался держаться в тени. А уж на проспекте не решился бы показаться и вовсе: его теперешний наряд входил в неустранимый диссонанс с царившей там атмосферой роскоши и праздности. Застиранная футболка, в лучшие времена ярко-оранжевая, а теперь неопределенного желто-коричневого оттенка, джинсы с дырой под коленкой и старые стоптанные кеды, один из шнурков которых был оборван и никак не хотел завязываться, привлекли бы к себе немало удивленных и насмешливых взглядов. И хорошо еще, если это будут взгляды шатающихся без дела зевак, а вдруг…
       Об этом было неприятно даже думать: его регистрация давно уже кончилась, и теперь, когда у него не было работы, ни о каком продлении не могло идти речи. У Насти регистрация еще не истекла, но и она вот уже четыре месяца не могла никуда устроиться, после того случая с заместителем районного старшины…

       Вся беда в том, что самый короткий путь от дома, где они снимали комнату в огромной коммунальной квартире – ветхой и пыльной, до той фабрики из газетного объявления лежал через центр: по большому каменному мосту, мимо почты, по площади с часовой башней. Гордон и так уже заложил немалый крюк, обходя самые людные районы; на одном из перекрестков пришлось даже повернуть и пройти назад: он заметил двух полицейских, неспешно патрулирующих улицу на велосипедах. К счастью, полицейские ехали в ту же сторону, и он вовремя увидел их красные, лоснящиеся от пота затылки под желто-голубыми – цвета государственного флага – касками. Один полицейский прямо на ходу пил самогон, высоко запрокидывая пластиковую бутылку из-под лимонада с оборванной этикеткой, у другого на длинной железной цепи был привязан арестованный. Арестованный передвигался короткими перебежками, подволакивая левую ногу. Гордон подумал, что его, наверное, долго били, как это полагается делать при задержании, и ему стало дурно.

       А как красиво все начиналось! Город принял их радушно: хорошая работа, квартира, пусть пока не своя, в престижном районе, недалеко от станции метрополитена. А этим летом они собирались ехать в Крым.

       Он миновал еще несколько почти безлюдных перекрестков и на последнем, там, где вдалеке между домами вновь открылся сверкающий и бурлящий проспект, оказался увлечен вдруг потоком взволнованных горожан. Это произошло внезапно – он и сам не заметил как: людской поток становился все плотнее – мужчины, женщины, старики и даже дети шли, почти бежали к большому красивому зданию со старинной каменной лестницей, крыльцо которого было увешано рекламными транспарантами. Старясь выбраться, он толкался и наступал на ноги, даже пытался орудовать локтями – все было бесполезно. В конце концов, Гордон понял, что стоит уже перед самым фасадом, неистово играет музыка, а над всем этим празднично трепещут на ветру сотни красных, синих и белых воздушных шаров. Тут, наконец, движение прекратилось. Это был шанс, и он стал медленно протискиваться сквозь волнующееся человеческое море.

       Видимо, тот порыв ветра был особенно сильным – целая гроздь шаров, плавно отделившись от основной массы, взмыла вверх, потом спикировала к земле и, не долетев до нее всего пару метров, поплыла прочь по боковой улице туда, где стоял теперь Гордон. Никто не обратил на нее внимания, потому что в этот самый момент музыка из установленных на столбах громкоговорителей прервалась, и бархатный, хорошо поставленный голос произнес:
       – Добро пожаловать!
       Автоматические стеклянные двери открылись, и толпа опять пришла в движение. Первые ряды начали проваливаться в образовавшийся проем, сзади и с боков на них наседали. Послышалась ругань, а потом раздались беспомощные крики попавших в железные тиски возбужденной людской массы. Кто-то подпрыгивал на месте, пытаясь оценить свое положение относительно входа. По другую сторону голов маячили страшные желто-голубые каски.

       А красивая праздничная связка воздушных шаров весело летела прямо в руки Гордона. И никому не было до нее никакого дела. Он поймал ее за свисающую вниз веревку и огляделся. Да, кстати, как же он мог забыть: сегодня их с Настей день – ровно три года назад… Он подумал, как здорово бы было принести эти шарики домой. Пожалуй, это был бы даже немного похоже на настоящий праздник – праздник для них двоих. Впрочем, заметно, слишком заметно…
       Так он брел, не замечая в задумчивости, что все еще сжимает в руке веревку, пока кто-то не схватил его за плечо: грубо и сильно. Оборачиваясь, Гордон успел увидеть лишь перекошенное яростью лицо, каску цвета национального флага и занесенную для удара руку с тяжелой резиновой дубинкой.

       А потом началась гроза. Но гроза эта была необычная: почти без дождя. Только косматые черные тучи, похожие на сны, полные страха, закрыли небо. И молнии били со всех сторон – по несколько яростных вспышек зараз. Камень трескался и крошился, крыши домов оседали, объятые пламенем. Багровое зарево охватило город, неумолимо и беспощадно разрушая его. День за днем, год за годом, век за веком. И некуда было укрыться.

Ирем

       Улица расширялась, дома здесь были выше, так, что не казалось больше, будто они разглядывают друг друга провалами окон. Я поднял глаза, и огромное небо накрыло меня с головой.
       Я видел небо, и мысли мои отступали. Отступало наваждение, оставалась лишь тишина. Тишина последнего мига перед последней – самой последней бурей.

       Никто и никогда не сажал этих сосен, не возводил городов и подъемных станций. Ты же помнишь, что там у них вместо воды… Эй, слышишь меня, сотри ВСЕ буквы и узнаешь, ЧТО будет дальше.

       – Здесь странно. Не так, как везде: очень много света.
       – Да, точно. Эти дома… Видишь ли – они никак не могут умереть. Ведь их построили люди. И что бы окончательно умереть, им тоже нужны люди – ну, например, люди на большом японском бульдозере… Или люди, которые принесут много взрывчатки. Некрасиво было оставлять их здесь. Но людям – видишь ли, задача: людям, что бы умереть, не нужны никакие дома. Не нужны белоснежные комнаты и угрюмые лица родных. Я даже не говорю о пустых темных подвалах – человек не должен умирать взаперти. Все, что им на самом деле нужно – это как можно больше неба. И не важно, будет ли это ярко-голубое небо сентября; знойное, белесое по краям, небо июля или низкое грозовое небо мая. Зима… Зимой небо засыпает их лица тонким слоем снега, превращая в призраков… И все равно, умирая, они любят это небо. А тот, кто видит небо, умирает счастливым. И знаешь, это и есть самое большое счастье. В общем, ты, наверное, сам уже понял… Вот тут ты и умер.

       …Я стоял и смотрел на древнее здание с большой каменной лестницей, ведущей к чудом сохранившейся двери, на белые скалы и море, разделенное с небом призрачной лентой горизонта, на мост через обмелевшую речку, медленно несущую мутные от песка струи сквозь город, на черные тучи, что мчатся над провалившимися крышами, на девушку, пришедшую ко мне в своем сне. И мои вертикальные зрачки слабо светились.

       Когда дверь открылась…

Тьма

       За тайной дверью – чернота. Но чернота необычная: въ ней и невърiе, и безнадежность, и унынiе, и вечная боль души. Циклопическiе башни недвижно парятъ тамъ въ мертвомъ эфире не имея опоры, будто нъмыя надгробiя, и единственное, что можетъ разобрать среди тьмы поверженный разумъ – бессмысленность всякаго движенiя и всякаго мироустройства. Погруженное въ бездну, сущее открываетъ герою истинныя основы свои: перемъшиванiе праха тупой равнодушной силой. А более всего поражаетъ ослъпшiе глаза несчастнаго обликъ чернаго космоса, лишеннаго конца и начала. И звезды тамъ подобны желъзнымъ игламъ, пронзающимъ пространство, а иныхъ свътилъ небесныхъ нътъ никакихъ вовсе, какъ нътъ и свъта.
       Не для людей – для безумцевъ и мертвецовъ сообщаю: дверь ту отыщите, если разобьете вдругъ вдребезги разноцветный витражъ, что каждый мигъ находится…

       Где мой лес? Где спокойный сентябрьский вечер? Куда ушла девчонка? Где, я вас спрашиваю, лекарство?! Горько-сладкий вкус абсента… Как демон есть сущность сефиры, доведенная до крайности, так нефть – лишь спрессованный под землей солнечный свет.

Эпилог

       Когда дверь открылась, тьма выплеснулась на улицы города. Бурлящей черной рекой она понеслась между домов, клубясь и ломаясь, распадаясь на все более и более мелкие части. Рокот наполнил пространство между мостовой и сонным осенним небом. Глотая этаж за этажом, тьма поднималась всё выше.
       – Что это? – спросила я.
       И ответ был:
       – Тьма.
       Тьма связала небо и землю. Черные пальцы тянулись к окнам, бились в них черными птицами, искали за каждой дверью, искали, но не находили, и, не в силах найти, касались губ последним холодным поцелуем. Каменные гарпии на фасаде почтового отделения – я слышал, как стучат их сожженные сердца – тяжело вздымая крыльями, снимались с мест. Часы на главной городской башне раскручивали вспять ржавые стрелки. Звезды, дрожа от ужаса, падали вниз, превращаясь в искры моей сигареты.

* * *

       …На многiе пространства вокругъ раскинулся видъ, открывшiйся съ холма. И луга и леса; ръка петляетъ въ низине и деревеньки рассыпались какъ игральныя кости, оброненныя сказочнымъ великаномъ. А запахъ! Что за запахъ – влажный, густой, травяной. И надъ всъмъ этимъ, обнявъ цълый мiръ, – низкое, косматое предгрозовое небо. Замерло все, не шевелится, лишь носятся надъ полемъ обезумевшiе стрижи. И взглядъ летитъ безостановочно до самаго далекаго горизонта, гдъ пеленой уже повисли тугiе струи теплаго лътняго дождика. Вдыхаешь ты полною грудью, будто не воздухомъ – всъмъ этимъ мiромъ дышишь: вечнымъ и прекраснымъ. И упасть бы сейчасъ въ траву, и остаться въ ней, и стать бы травою и небомъ и стрижами въ немъ – не это ли высшее счастье?
       Но я спускаюсь внизъ. Туда, гдъ приветливо вьется дымокъ надъ печной трубою, подъ окномъ – рябина и тополь, гдъ скамейку у крыльца засыпаетъ по осени желтыми и красными листьями, а зимою – небо въ звездахъ  и снегири прилетаютъ подъ Новый Годъ.


Рецензии