Supergirl. Часть 2. Глава 2. Вступление

И я чувствовал, как шумят эти окружающие нас многолетние деревья, как их листва окропляла эту дышащую тишиной и бессвязными звуками ночь, наполняла ее нужным и негасимым содержанием, дарила ей  живительную влагу, простор для своих томных движений, своих, нагретых дневным щадящим солнцем, влажной испариной, в предвкушении нового солнца и нового ветра, которые взаимодействовали на  одной ноте этого упущенного людьми таинства-тайны, достигшей и обретшей свой покров на обороте земли вокруг своей оси, на всего одну часть суточного цикла.

В эти дни мне не хотелось читать-я смотрел телевизор в ожидании новых украинских слов,  черпая этот бездонный колодец –каждый день узнавая что-то новое, и был занят дневной текущей работой по двору и огороду, понимал, что ее можно делать бесконечно-так огромны потенциальные места приложения моих усилий-что я не на много могу облегчить ношу моей бабушки Мани, сделав что- то ей на пользу.  Земля дает большой простор свободному труду-ты подстраиваешься под ее ритмы-под погоду, под солнце- выбирая для работы в поле утренние часы, и не планируя  никаких дел на православные праздники-в которых благоприятная и даже «идеальная» погода уже ничего не значит,  и все- таки выводят себя в состояние труда под   предлогом «ну что же ты из-за-«такого» дня не поможешь больной матери?». И, сознавая себя греховным, по сути, да и от рождения, идешь бороться с проблемой взятым в руки рабочим инструментом-пересиливая свою леность и утреннюю негу. И всегда находя себя оправдания- всему- и делу, и безделью. Учитывая один фактор-что в это время как никогда ты привязан к земле, и хочешь  чувствовать ее силу, что ты делаешь все для, и ради того, чтобы росло и процветало-неумело обрезанные и купированные тобой деревья- вырванный с корнем сорняк,  который вновь прорастет, на этом же самом месте, как бы ты не старался, только потому, что ты его неаккуратно вырвал, чтобы растерялись его семена- не  ликвидируя потенциальную угрозу на следующие года. Ты все делаешь для того, чтобы почувствовать здесь, не увлеченный, не отвлеченный, и не озабоченный  городской суетой, всю красоту ветра и дождя, почувствовать их на себе, как теплоту и жар от солнца в прохладное утро-что этот свет тоже греет и от него тоже  есть эффект, который ты уже ощущаешь на себе без самовнушения-что раз «солнце светит»-значит –«тепло»-плацебо солнце. Спасибо солнцу.

Во время пастьбы мы детьми-пастушками все сидели на дереве-мы все забирались  в него, как в гигантский баобаб, разросшееся яблоко над Гнилым Ташлыком- в котором, как в гигантской корзине ветвей каждый мог  выбрать себе крепкую ветку, идущую от ствола, раскрывшиеся, как лепестки большого бутона, где можно было обвить эти ветки ногами и висеть вниз головой.. или  лежать леопардами на ветках, не скатываясь, а продолжаясь по ветке своей линией тела. И мы играли. Ели конфеты, смеялись и шутили. А потом я проходил мимо  этого дерева каждый год, и говорил себе «это наше дерево». Ее и мое.  Все именовал общим, потому что ждал этого единства, которое было для меня мечтой, уже начавшей понемногу сбываться и оживать в реальности, когда мы только начали потихоньку взрослеть..

Со своим старшим братом Пастушки я так часто играл в карты- этот старший меня на несколько лет парень в школьной форме-которую он беспощадно разодрал на жилет и шорты- отрезав  "все лишнее"-с белой футболкой или майкой с переведенным на нее наклейкой «Рэмбо»- которая тогда также как и Брюс Ли и Терминатор вызывала восхищение и зависть –Брюс Ли в боевой стойке с драконом на заднем плане. Плакат «Кобра» с перефотографированной фотографии, который был у меня приклеен над письменным столом-где мой друг детства Стас пытался подражать «Кобре»- Сталлоне, и ходил со спичкой в зубах, ошибаясь в имени киногероя и именую его не как Сильвестр, а как Стильвестр. Сталлоне, Ли, Шварцнеггер были тогда на пике популярности- были символами мужества-которые заполонили всех богатырей, гусаров и советских солдат-потому что те в мгновение ока стали не модными и неактуальными- и нам нужны были герои-чтобы увидеть хоть какие-то примеры, чтобы стать самими героями.

В картах, играх, досугах и разговорах мне хотелось чаще оказываться с Пастушкой рядом. И быть вместе. Я буквально пожирал ее глазами, мне казалось, что она мня тянет,  как магнит, ее глаза, как само небо, я чувствовал его «блакиття»-синеву, и я видел в них, и стихии воздуха, и воды-одну ласковую и манящую синь, и я  чувствовал ее норов, упрямство, каприз-как интригу - игру, насмешку, шалость, ридикюль, недоступность и одновременно что-то дерзкое, дразнящее-возбуждающее в  своей открытости и озорстве, побуждающее мой аппетит ее пожирания глазами. С нами в компании была еще ее подруга Немка, и какой- то дед, их было два- дед Иван Веревка и дед  толстый такой, уже не помню, как его зовут, он напоминал мне актера Евгения Леонова-такой же пузатый, не стесняющийся своего покатого живота-который выглядывал из -под пиджака, одетого прямо на голое тело-эти старые "пижоны" и пасли коров вместе с нами-один высокий и худой, как спичка-второй -толстый бочонок, с мохнатым  пузом-только без хвоста-чтобы отпугивать садящихся на его липкий мед пота назойливых мух, как чеховские «толстый и тонкий»-наша компания была весела- мы  играли в карты, рассказывали друг другу разные истории, байки, побасенки, и старики не чурались и не сторонились детей, и от общения продлевали себе молодость, чувствуя  притяжение – желая быть рядом, как  мудрые столпы, старые "корчи", чтобы мы чувствовали и присутствие, и старшинство, сейчас они мне видятся постаревшими  козаками, которые смотрят за "розвагами" и увлечениями молодых-тихонько смеющимися в свой сивый поседевший ус, и сворачивающих тютюн-самосад в газетную  бумагу-вместо кистеня доставая совдеповскую ГОСТовскую пластмассовую мыльницу- в которой стопочкой оторваны аккуратными кусками- эти самые газетные листочки для самокруток. У  моего деда Лени тоже был мундштук, чтобы предохраниться от мокрой бумаги, прилипавшей к губам при курении- вернее, было два мундштука- один был деревянный, а второй- пластмассовый с гуцульским узором-орнаментом. Потом, я кажется и растерял их оба-когда «баловался» и курил в ту осень, когда его не стало.

Дед Леня брился- несколько раз в неделю-не каждый день-но это был ритуал-помазком он распенивал пену для бритья, мазал шею и лицо-и потом с раскладным зеркалом, поставленным на ножки, как маленькая стремянка-лестница, брился опасной бритвой. Это была брутальная и знаковая процедура- когда я несколько раз брился у бабушки, когда деда уже с нами не было, я также выволакивал свои «мыльно-рыльные» и бритвенные принадлежности и брился во дворе-но уже безопасными лезвиями, и в этой процедуре мне хотелось ему подражать. Но у деда выходило гораздо брутальнее, чем у меня не только из-за «опасности» лезвий-звук колотящей бритвы по граненому стакану, в котором он смачивал и промывал лезвие, емкость, куда он неторопливо, с расстановкой и со всей серьезностью, вытирал сбритую щетину и остатки пены, я помню его запрокинувшим голову, скребущим щетину на шее, косо при этом поглядывая в зеркало, и щетина, и лезвие, и шея от процесса  издавали особый характерный звук. И у деда это так все выходило картинно и красочно- что это отложилось в моей памяти. И я хотел ему подражать в этом, потому что отец управлялся бритвенной машинкой-а меня тянуло к лезвиям-как будто ты примеряешь на себя опасность и контролируешь ее сам. Все лучшее-что я забрал у дедушки со мной.

И все, что я смог перечислить и есть тот фон-который стелет полотно зарождающегося еще прежде не апробированного неизведанного неиспробованного на вкус чувства –впервые случившегося,  среди детской беготни за непослушными коровами- в труде и в рабочих занятиях- сердце также усиленно бьется, и не перестает чувствовать, и ищет другое сердце, чтобы биться с ним вместе, или биться, как рыба об лед, об лед другого сердца.


Рецензии